— Ну, слава Тебе, Господи, — говорил Эвменидов, когда мы вышли во двор. При этом он почему-то больше обращался ко мне. — Слава Тебе, Господи, что поспел. Ведь еле-еле попал, последним пришлось держать… А профессор добрый… Разговорчивый такой. Теперь вот латынь ещё да греческий; греческий ещё как-никак, а латыни я боюсь, слаб я всегда был по этой части…

— Пустое! — успокоил его кто-то, — здесь нестрого экзаменуют…

— Да ведь кого не строго, а кого и строго… Вас много, ну к вам они уже пригляделись и так это незаметно одного за другим и пропускают, а я как появлюсь в рясе-то своей, так сейчас на меня особенное внимание обращают… Сейчас это и думают: ишь ведь он в рясе таких ещё у нас не бывало. И сомнение является, дескать, — где же ему, деревенскому дьякону, что-нибудь знать, ну и придирка пойдёт… Очень я опасаюсь латыни…

— А вы, батюшка, куда же это поворачиваете? — спросили его студенты, когда мы вышли на улицу и вся группа повернула направо, а отец Эвменидов взял налево.

— А я к себе… — ответил Эвменидов.

— Да вы лучше с нами зайдите; тут есть трактирчик, мы там и пообедаем. Да и выпьем что-нибудь, вспрыснем, знаете, благополучный исход экзаменов.

Эвменидов усмехнулся и покачал головой.

— Нет, оно, знаете, мне неприлично; я, хотя, может, и буду студентом, а всё ж таки сан этого не позволяет. Прощайте, господа; на латыни, может, увидимся… А когда латынь-то? — спросил он, вдруг вспомнив, что не знает этого.

Ему объяснили, что остальные экзамены назначены в последующие три дня.

— Ну, это слава Богу; значит, не задержусь здесь. А вы тоже в трактир? — спросил он меня.

— Нет, я могу пройтись с вами… Я недавно позавтракал, мне есть не хочется.

— Так пойдёмте. Вы мне про порядки здешние расскажите, а то я, знаете, так чувствую, словно в воду с головой окунулся… Я тут недалеко… Знаете Церковный переулок? Так вот!

— Это, кажется, близко, — ответил я, ещё не довольно хорошо знавший город.

Мы простились с остальными товарищами и пошли налево.

— Знаете, — говорил мне отец Эвменидов, — хотя, конечно, все товарищи одинаковы и я ровно никого не знаю, а всё же мне как-то к вам легче обращаться, потому вас я первого встретил. Вы мне и экзамен показали. Не знаю, как дальше будет, а теперь мне, знаете, трудновато.

— Да вас что собственно затрудняет? — спросил я.

— А то, что, первое дело — будущность ещё неизвестна, выдержу ли экзамен, или нет, кто его знает. Вот латынь меня может подъегорить.

— Нет, вы не бойтесь, — успокоил его я. — Так как вы поступаете на математический и получили хорошую отметку по математике, да ещё так отличил вас профессор, — то по остальным будут к вам снисходительны. Ведь для математики ни латынь, ни греческий не нужны.

— Ах, если бы так! А есть ещё и другое. Я, видите, ещё на приходе числюсь. Нельзя же было так, зря, отказаться и в заштат выйти. Вдруг экзамен не выдержишь, тогда без места останешься. Так вот я и числюсь, а настоятель у меня строгий. Старый человек, знаете, и старых понятий. И когда это я высказал ему своё желание поступить в университет, так он и руками на меня замахал и хотел даже эпитемию мне назначить. «Я, — говорит, — тебя за такие мысли заставлю во время всенощной всенародно посреди церкви сто поклонов ударить». И как я ему ни толковал, что в этом моем желании нет никакого греха — не понял. И с тех пор стал ко мне придираться. В прежнее время ничего, даже добр был ко мне, а как узнал, что я учиться хочу, да ещё в светском заведении, да ещё математике, так прямо на каждом шагу придирки строит. Пою я это на клиросе, и пою, как всегда: уж, конечно, за восемь лет-то я службу изучил, — а он из алтаря мне ворчит: «не так, — говорит, — поешь, это, — говорит, — оттого, что ты всё о математике думаешь…» И на каждом шагу всё не так да не так… «Вишь, — говорит, — тоже в учёные лезет, и не к лицу, — говорит, — это тебе, — какой же может быть учёный в рясе?» А я, право, не понимаю, отчего ряса мешает быть учёным человеком? И теперь я, как собрался держать экзамен, отпросился у него на несколько дней, а он опять строгости: «поезжай, — говорит, — поезжай, только ежели какая треба случится, я из твоего дохода штраф вычту». И это не то, чтобы шутка, а он таки вычтет. Странно даже, злоба в нём какая-то явилась против меня. Хотя, ей-ей, я никогда ему ничего не сделал, и жили мы всегда дружно. Вот что значит человек старых понятий, никак втолковать ему нельзя. Так вот и приходится торопиться. Я, если и примут меня в студенты, всё ж таки сперва на приход должен съездить, чтобы, как следует, по форме, настоятелю свою должность сдать и в заштат подать. Конечно, временно, пока кончу курс. И только, когда бумага получится, тогда могу приход оставить, а раньше никак нельзя. Настоятель мой целую бурю подымет. Вот тут и вертись.

— А вы теперь один приехали? — спросил я.

— Нет, не один; очень уж жена моя беспокоилась. Говорит, я здесь пять дней ни есть, ни спать не буду, всё мне будет казаться, что с тобой там какая-нибудь беда приключилась. Ну, вот, пришлось забрать жену и детей. Ещё слава Богу, что знакомый монах отыскался, так мы там на подворье и приютились Ну, вот это, кажется, и есть мой переулок.

Я подтвердил. Мы действительно пришли, куда следует.

— Так вот тут в переулочке и подворье. Да вы не зайдёте ли? С женой познакомитесь и с монахом тоже; он славный.

Я охотно выразил желание зайти к нему. Меня очень интересовало посмотреть, как он живёт, какая у него жена и дети, да и монаха не прочь был я поглядеть. Я никогда ещё в жизни не сталкивался с монахами и не бывал ни в монастырях, ни в подворьях.

Мы повернули в узкий переулок и, пройдя десятков пять шагов, вошли в обширный двор, застроенный одноэтажными флигельками. Во дворе, по разным углам, на деревянных лесенках, которые вели на крылечки, сидели люди мирского вида. Очевидно, это были постояльцы. Среди них я не заметил ни одного монаха. Увидев духовную особу, в лице отца Эвменидова, они все почтительно встали и столь же почтительно пропустили нас мимо себя, когда мы входили в один из флигелей.

Пройдя сени, мы вошли в довольно большую комнату с тремя окнами во двор, обставленную так, как обставляются обыкновенно комнаты на постоялых дворах. Тут было две кровати, стол и несколько стульев. В углу висело множество икон без киотов и без рам. На стенах были приклеены, тоже без рам, картины, изображавшие сцены из жизни святых, но большею частью Афонскую гору с разных сторон. В комнате носился приятный запах кипариса. Довольно ещё молодая женщина сидела на кровати и, держа на руках девочку двух лет, убаюкивала её. Девочка спала. Двое других детей, постарше, стояли у подоконника и внимательно смотрели сквозь окно во двор.

— Ну, благодарение Создателю, — весело пробасил отец Эвменидов, обращаясь к жене. — Математику выдержал и студента с собой привёл. А я и фамилии-то вашей не знаю, — прибавил он, обратившись ко мне.

Я сказал свою фамилию и, подойдя к жене отца Эвменидова, подал ей руку. Она с большим трудом освободила правую руку из-под младенца и подала мне свою.

Это была женщина уже с утомлённым и несколько поношенным лицом, на котором отражались все невзгоды и заботы её жизни. Взгляд у неё был спокойный, уравновешенный. Радостное известие, сообщённое отцом Эвменидовым, по-видимому, очень мало тронуло её. Когда она заговорила, то в тоне её голоса слышалось как бы некоторое недоверие к его планам.

— А вы разве не рады, что ваш муж выдержал экзамен? — спросил я, когда мы остались с нею вдвоём, так как отец Эвменидов отправился за чем-то к монаху.

— Нет, что ж… Отчего же? Оно бы хорошо, только выйдет ли что… Неизвестно! — каким-то старушечьим тоном промолвила она, и этот тон так мало гармонировал с её молодыми глазами.

— Отчего ж вы думаете, что не выйдет? — спросил я.

— Да никогда этого ещё не бывало. Не слышала я. Вот уж сколько лет живу на свете, а не слыхала. Что ж, теперь у нас, по крайности, приход есть. Доходы, конечно, небольшие, а всё же жить можно. А с этой учёностью, первое дело, приход потеряем… А там неизвестность… Ежели ничего не выйдет, так опять придётся ему лазать по консистории, да по благочинным, да архиерею в ноги кланяться. Пока ещё выйдет место!.. А я теперь должна на шее у родных сидеть. Да и ему трудно будет здесь жить, и от нас далеко, и средств своих у него никаких нет…

— Так ведь ваш муж может жить здесь вместе с монахами…

— А с какой стати ему на шее у монахов сидеть? Он им не родня… Нет, уж, право, не знаю, что тут хорошего…

— Значит, вы не одобряете его? Не поддерживаете?

— Да я что ж… Я ему ничего не говорю. Один раз только заикнулась, что, мол, надо сперва взвесить это да обдумать, — так он такие слова начал говорить, что мне даже страшно стало. «Вот, — говорит, — как ты на моё душевное стремление отвечаешь. Я, — говорит, — к высшему стремлюсь, а ты этого понимать не хочешь; я, говорит, в тебе, как в жене своей, как в друге, поддержки ищу, а ты меня, говорит, холодной водой окатила…» И до того расходился, что даже нехорошо ему сделалось и плакать стал. Уж я не рада была, что и сказала… И с тех пор ничего против него не говорю, — пусть делает, как знает. Ему же хуже будет…

В это время отец Эвменидов вернулся, но не один, а с монахом. Монах был ещё нестарый. Высокий, статный, довольно плотный, с красивым лицом, украшенным длинной, тёмной бородой, с большими спокойными глазами, с широким лбом, с матовым цветом лица, с длинными, волнистыми волосами, он сразу произвёл на меня чрезвычайно приятное впечатление. В особенности понравилось мне странное выражение его глаз: твёрдое и вместе с тем необыкновенно ласковое и как бы ко всему на свете доброжелательное.

Он подошёл ко мне с улыбкой и просто, по-светски, протянул мне руку.

— Очень приятно, очень приятно! Вот познакомитесь с нами и будете у нас бывать. Я люблю молодых людей. Я люблю тех, которые наукам обучаются. Вот и наш отец дьякон задумал учиться. Что ж, это хорошо. В этом никакого греха нет… Учёность никому не мешает. У нас даже на Афоне есть глубоко-учёные люди… Один доктор есть, например… Очень учёный человек, и стихи пишет… Разумеется, духовного содержания… Они напечатаны, я когда-нибудь дам вам прочесть, непременно дам. Ну, что ж, отец дьякон, давайте угостим молодого человека. Уж вы извините, — обратился он ко мне, — у нас пища скудная, монашеская. А, впрочем, сыты бываем… Вот мы сейчас…

Он подошёл к двери, полуотворил её и промолвил громче обыкновенного:

— Евфимий, а Евфимий!..

— Я здесь, отец Мисаил! — откликнулся из глубины коридора молодой голос.

Через полминуты в комнате появился и сам Евфимий — совсем ещё молоденький послушник, в длинном подряснике, с засученными рукавами. Очевидно, он только что производил какую-нибудь домашнюю работу. Отец Мисаил обратился к нему.

— Ты, Евфимий, принеси-ка нам сюда чего-нибудь закусить. Да вина не забудь нашего, афонского… Вот вы, господин студент, наверно афонского вина не пробовали.

Евфимий исчез, а потом начал от времени до времени появляться, но уже не с пустыми руками, а с разными снадобьями, которые расставлял на столе. Тут была солёная рыба, без сомнения, не афонского происхождения, а прямо из рыбной лавки, паюсная икра, потом появились чёрные маслины с приправой из уксуса и прованского масла, присыпанные свежим зелёным луком. В заключение были принесены какие-то пирожки, тут же оказалась странного фасона бутылка, очевидно, с афонским вином, а в виде десерта были принесены орешки, относительно которых отец Мисаил прямо заявил, что они афонские.

— Ну, вот и закусим, — сказал отец Мисаил. — Да вы, может быть, водочку пьёте? — спросил он почему-то именно меня. — У нас и это можно, это не воспрещается. Это даже в монастырях разрешено: вино и сикера, — сикера ведь это и есть водка… Вот отец дьякон тоже, кажется, от сикеры не прочь… Евфимий, а принеси-ка сюда сикеру!

— Это что же, отец Мисаил? — с недоумением, хлопая глазами, спросил Евфимий.

— Ну, вот ты монах, а не знаешь. Ну, водку принеси. Там, в трапезной, на окне бутылочка стоит… Мы сами-то не пьём, — пояснил он мне, — а для приезжих, для наших почтенных гостей, держим.

Скоро Евфимий «сикеру» принёс и затем сам удалился. Жена отца Эвменидова уложила спящую девочку на кровать. Детям было выдано кушанье особо, и они смирно ели на подоконнике. А взрослые, в том числе и отец Мисаил, уселись за стол.

Я должен признаться, что редко мне случалось есть с таким аппетитом, как в этот раз. Все эти монашеские блюда, которыми, впрочем, как прибавлял отец Мисаил, они сыты бывают, показались мне необыкновенно вкусными. И даже «сикера», на которой был прилеплен обыкновенная этикетка водочного магазина, обладала каким-то особенно-приятным вкусом. Мне кажется, что виновник всего этого был отец Мисаил, который и своей фигурой, и удивительно счастливым видом, и приятным голосом, и ласковым взглядом придавал всему радостный колорит.

— Вот вы, молодой человек, маслинок покушайте, — говорил он, чрезвычайно ласково пододвигая ко мне тарелку с чёрными маслинами. — Вы всё рыбу кушаете; рыба — здешнего производства. А маслины прямо с Афона. У нас масличных древов сколько угодно. У каждого окошка монашеской кельи растут. И широко разрастаются их ветви, и тень от них бывает, не то, чтобы очень густая, а всё же… И вот орешков наших отведайте. Сами нашими монашескими руками собираем. А вино это, — я вам прямо говорю, — такого вина вы здесь не найдёте. Сладкое и запах ароматный имеет… Поистине благословенное вино, как и самый край наш благословен.

Я довольно усердно пробовал и маслины, и орехи, и вино. И то, и другое, и третье мне нравилось, а больше всего нравился мне сам отец Мисаил.