Летчицы. Люди в погонах

Потапов Николай Иванович

Люди в погонах

 

 

Глава первая

Полковник Растокин вместе с другими пассажирами вышел из аэровокзала. Солнце пекло по-летнему жарко, асфальт под ногами был мягким, податливым. В голове полковника теснились воспоминания о прошлом, и как он ни старался отвлечься, забыться, события давно минувшей войны возникали сами по себе, вызывая в душе смятение и боль. У трапа их встретила молоденькая девушка с повязкой на рукаве. Пассажиры протягивали ей билеты. Она привычным движением отрывала контрольные корешки, приветливо приглашала в самолет.

Отыскав свое место в салоне, Растокин снял фуражку, положил ее на полку, сел в кресло, блаженно вытянув уставшие за день ноги. Рядом с ним грузно опустился в кресло плотный, кряжистый парень лет тридцати. По его загорелому лицу, коричневой шее было видно, что летит он с юга, где, видимо, проводил отпуск и теперь возвращался домой.

Он вытащил из портфеля булку, копченую колбасу, помидоры, аккуратно разложил все на маленьком откидном столике и, повернув к Растокину кудлатую голову, доверительно проговорил:

– Извините, товарищ полковник, чертовски проголодался и дико устал. Времени в Москве было мало, а дел… Столько заказов! Провинциалы, в столице бываем редко. Попадешь сюда и носишься, словно молодой теленок, сорвавшийся с привязи.

Запустили двигатели. В салон вошла та самая девушка, которая проверяла билеты, объявила условия полета, состав экипажа, пожелала счастливого пути.

Сосед Растокина довольно быстро управился с колбасой, помидорами, собрал кусочки хлеба в целлофановый мешочек, положил в портфель. Затем откинул спинку мягкого кресла, удобно устроился в нем. Вскоре Растокин услышал его сонное посапывание и храп.

Самолет круто набирал высоту, натужно завывали двигатели.

Растокин наклонился к иллюминатору. Далеко внизу, в сизой дымке, виднелся лес, зеленели луга, а впереди и чуть выше самолета громоздились ослепительной белизны кучевые облака.

Они были самой причудливой формы, словно художник-фантаст небрежным движением кисти разбросал их по огромному голубому небу, и они неслись навстречу плотной сахарной массой. И это ощущение высоты, стремительности полета снова вызвали в душе Растокина щемящую грусть и беспокойство.

«Зачем я лечу? Как воспримут мой приезд Кочаров и Марина? У них своя жизнь, семья. А тут я к ним… Может, взять на аэродроме билет и обратным рейсом в Москву? А может, они давно забыли меня? Прошло столько лет… Ведь они до сих пор, наверное, считают, что я погиб тогда, в сорок четвертом. Надо было написать им о себе, а не молчать».

Действительно, поведение его было странным, трудно объяснимым. Растокин понимал это и не сразу дал согласие лететь в этот гарнизон. Тянуло его в эти края и по другой причине. Здесь служил Сергей, его приемный сын, которого он не видел более двух лет.

В управлении Главного штаба, где работал Растокин, офицеров часто посылали в войска, чтобы они не отрывались от армейской жизни, лучше знали проблемы обучения и воспитания личного состава, практику освоения и применения оружия и боевой техники. Но он мог бы поехать в другой гарнизон, не обязательно к Кочарову. И, понимая это, осуждая себя за допущенную, как ему казалось теперь, опрометчивость, Растокин глубже опустился в кресле, словно хотел укрыться от людей сам и спрятать от них свое волнение. Он с завистью посмотрел на соседа, который вот уже более часа, не меняя положения, спал глубоко, спокойно, и сам решил немного вздремнуть, но воспоминания снова навалились на него густой лавиной, и он уже не мог от них избавиться…

* * *

Растокин и не ждал тогда приезда Марины на фронт. В письмах об этом она не писала, приехала неожиданно в составе концертной бригады, которых в ту пору было создано немало.

Растокин в тот день работал на траншее. Стрелковая дивизия, в которой он служил, после многодневных наступательных боев перешла к обороне. Надо было пополнить батальоны людьми, боеприпасами, продовольствием.

Стояла жара. Солнце жгло спины. Гимнастерки солдат, работавших на траншее, взмокли, потемнели.

Растокин смахнул рукавом с лица липкий пот, выпрямился, почувствовав неимоверную усталость во всем теле. Хотелось упасть на эту прокаленную, высохшую за лето землю, растянуться пластом, закрыть глаза, забыться. Но, пересилив себя, он взял лопату с коротким черенком, валявшуюся у ног, зло всадил ее в твердый глинистый грунт.

Неподалеку одна за другой упали мины. Кверху взметнулись клубы бурой земли и дыма. Над головой просвистели осколки. Бросив взгляд в ту сторону, откуда донеслись разрывы, Растокин увидел бегущего солдата: он то пригибался и замедлял бег, то во весь рост мчался вдоль траншеи.

«Куда лезет под мины?! Вот дуралей…» – осуждающе подумал Растокин и хотел было сказать об этом Кочарову, своему напарнику, который, присев на корточки, что-то мастерил на дне окопа, но в это время упала еще одна мина. Горячая волна пружинисто ударила ему в грудь, в лицо, свалила с ног прямо на Кочарова, присыпала обоих землей.

«А метко бьют, гады, – тоскливо пронеслось в голове Растокина. – Еще бы чуть-чуть правее, и нам хана…»

Он почувствовал под собой нетерпеливую возню Кочарова, услышал приглушенный голос:

– Слезай, разлегся! Что я тебе, молодуха, к земле-то меня прижимаешь…

Растокин уперся руками в плечо Кочарова, стал подниматься. Мелкие комья рыжеватой земли с горьковатым от степных трав запахом, неприятно шуршали за спиной.

– Да отойди ты в сторонку, что гимнастеркой-то надо мной трясешь! – продолжал ворчать Кочаров.

– Не ворчи, не ворчи… Подумаешь, принц датский! – огрызнулся Растокин, раздосадованный тем, что вся их работа пошла насмарку. Теперь снова придется очищать окоп, оборудовать позицию.

Он нагнулся, чтобы удобнее было вытряхнуть из-под воротничка набившуюся туда землю, и в этот момент услышал над самым ухом тяжелое дыхание запыхавшегося человека. Подняв голову, Растокин увидел рядом Карпунина, солдата из их взвода, с которым вел дружбу с тех пор, как тот пришел к ним в роту из госпиталя, где находился после ранения на излечении. На раскрасневшемся лице Карпунина блестели капельки пота, ноздри немного приплюснутого носа часто расширялись, а глаза с сероватым отливом блестели игриво, вызывающе.

– Что ты петлял, как заяц? – спросил Растокин.

– Я… – выдохнул Карпунин, вытирая не то платком, не то тряпкой мокрую шею.

– Чего тебе так приспичило? Бежать под обстрелом?

– Да вот… приспичило… – загадочно улыбнулся он.

– По минам заскучал?

– Очень… Век бы их не знать, проклятущих…

– Мог бы переждать, не вечно бросать их будут.

– Да все из-за тебя…

– Как из-за меня? – с недоумением посмотрел на него Растокин.

– А то из-за кого же! Сам ротный послал. Беги, говорит, Карпунин, тащи из окопа этого Растокина. И быстро! Одна нога тут, другая – там. Понял, говорит? Понял, говорю, чего же тут не понять, раз такое дело вышло.

– Это зачем же я ему понадобился, да еще срочно? – все еще сомневаясь и недоумевая, допытывался Растокин. – Соскучился, что ль? Или провинился? Вины за собой никакой пока не чувствую.

– А ты иди, иди, не рассусоливай, раз приказ тебе такой. Приказы начальства не обсуждают, а немедля исполняют, понял? – щерил Карпунин рот, обнажая коричневые от курения зубы.

– Ладно, ладно, тоже мне, службист нашелся, – хмуро сдвинул густые брови Растокин.

Его раздражал не Карпунин, а неожиданный вызов к ротному, который, подумалось ему, был явно не ко времени, так как надо было приводить в порядок окоп, а теперь приходится тащиться под обстрелом, объясняться по пустякам с ротным, терять время.

«А может, срочное задание?» – обожгла его мысль. И от того, что эта мысль показалась ему единственно правильной (по пустякам ведь вызывать не станут), Растокин успокоился и, отставив лопату, повернулся к Карпунину.

– Ну к ротному так к ротному. Пошли.

Он уперся руками в бруствер, легко выскочил из окопа.

– Не задерживайся там, слышишь? – проговорил недовольным голосом Кочаров. – Нам с тобой тут работенки до вечера хватит, еще долбить да долбить эту землю.

Пригибаясь, Растокин и Карпунин перебежками двинулись к ротной землянке. Располагалась она почти у самой вершины занятой ими сегодня высоты. Взрывы мин сместились на левый фланг батальона, и они побежали во весь рост, перепрыгивая через ямы и воронки. Над землей стоял плотный слой дыма, пыли и гари, солнце стало черным. Дышалось трудно: гарь и дым разъедали горло, пыль набивалась в рот, уши, слепила глаза. До землянки оставалось метров сорок-пятьдесят, и Растокин уже представил, как он войдет к ротному, как доложит о прибытии, как потом вдоволь напьется холодной воды, если, конечно, командир будет в добром настроении (у него всегда была холодная вода, как только они с ординарцем умудрялись ее хранить?), а затем, если не будет срочного задания, вернется во взвод, чтобы успеть до темна оборудовать окоп, замаскировать его.

Оглянувшись, Растокин увидел сзади тяжело дышавшего Карпунина. Он старался не отставать, семенил рядом. Растокин хотел сказать что-то ему, но, услышав над головой знакомый свистящий звук мины, успел лишь крикнуть: «Ложись!», и сам плюхнулся в канаву. Шагах в десяти справа раздался взрыв, его обдало жаром, на спину густо посыпались комья развороченной земли.

С трудом встав на колени, Растокин неистово встряхнул головой, зло сплюнул набившуюся в рот пыль, покосился на Карпунина.

– Живой?

– Кажись, живой, – прохрипел Карпунин, стряхивая ошметки разнотравья и земли с гимнастерки.

Дальше они ползли по-пластунски, не решаясь делать даже коротких перебежек, а когда до землянки осталось метров восемь, оба, не сговариваясь, вскочили и шустро юркнули под навес.

Растокин поправил у Карпунина сползший набок ремень, дружески подтолкнул рукой в спину, пропуская вперед, а сам снял пилотку, ударил о голенище сапога. Пыль с нее серым облачком взвилась кверху. Он ударил еще раз, посильнее, а потом надел на взлохмаченную, давно не стриженную голову и решительно шагнул вслед за Карпуниным в землянку.

В полумраке ему показалось, что в землянке никого нет, он уже хотел повернуться и выйти, но тут раздался голос командира роты лейтенанта Дроздова:

– Явился? А к тебе, Растокин, гости.

Растокин не успел сообразить, что за гости и откуда им тут появиться, в голове еще стоял тягучий шум от минного обстрела, как из угла землянки метнулась к нему какая-то тень, и он ощутил на своей шее руки… Они сомкнулись за его спиной.

– Валентин! – услышал он знакомый голос и сердце его зашлось от волнения и радости.

Перед ним стояла Марина, о встрече с которой здесь, на передовой, он не мог даже и мечтать.

– Марина! Откуда ты? – растерянно смотрел он, чувствуя, как ноги становятся ватными.

– Да вот… пришлось… – проговорила она тихо и, застеснявшись посторонних, отстранилась от него.

Словно через плотную пробковую стену дошли до Растокина слова Дроздова:

– Ну, пошли, Карпунин, нам с тобой тут делать нечего. Глаза лишь будем мозолить.

Скрипнула дверь, они вышли.

– Просто не верится, ты ли это, Марина?! – взволнованно метался по землянке Растокин.

– Я… я… – она подошла к нему, неловко обняла, ткнулась лицом в остро пахнущую потом и дымом гимнастерку. – Я с концертной бригадой приехала. Отпросилась к тебе. Наши остались в штабе дивизии.

Они вышли наружу. Яркий солнечный свет ударил в лицо. Прикрыв рукой глаза, Марина тихо засмеялась:

– Ничего не вижу…

Постояв с минуту и освоившись после полумрака землянки, она увидела перед собой усталое, заросшее густой щетиной лицо Растокина, его покрасневшие от недосыпания и гари глаза, в которых блестели светлые, радостные искорки, выгоревшую и потертую на локтях гимнастерку с порванным воротничком, и ей показалось, что перед ней стоит не Растокин, а совсем незнакомый, чужой человек.

А Растокин, стесняясь своего нелепого вида и ругая себя за то, что не побрился и не пришил воротничок утром, как собирался вначале сделать, а потом почему-то взял и отложил до вечера, стоял, переминался с ноги на ногу, ошеломленный неожиданным появлением Марины. Все его заботы, как и других солдат на фронте, были связаны с войной, с ее суровыми законами, которые требовали от солдат определенного поведения.

Если идешь в атаку, будь смелым и твердым, напирай на врага изо всех сил, однако голову сгоряча под пули не подставляй, помни, ты и завтра нужен для боя. Если сошлись врукопашную, будь упорным и вертким, коли врага первым, помни, если ты не убьешь его, то враг убьет тебя. Если сидишь в обороне, будь цепким и стойким, помни, у тебя перед врагом преимущество: ты в укрытии, он – нет, и если все же сдрейфишь, побежишь назад, знай, спина твоя станет для него самой легкой мишенью.

Эту солдатскую науку Растокин усвоил хорошо. А когда выпадало короткое затишье между боями, приходили другие заботы: надо было пополнить боезопас и продовольствие, успеть где-то постирать бельишко и помыться самому, раздобыть махорки, заштопать порванные о колючую проволоку или кустарник гимнастерку и штаны, ходить в разведку или в дозор, рыть траншеи, окопы, оборудовать огневые позиции.

Порой ему казалось, возможности человека беспредельны. Беспредельны потому, что солдаты успевали все это делать и делали добросовестно, с полным пониманием своей ответственности и долга. Они находили еще в себе силы вечерами петь под гармонику или гитару песни, отплясывать «яблочко» или «барыню», влюбляться в медсестричек, связисток, поварих.

Да что не мог солдат на войне?! В тридцатиградусный мороз лежал на снегу в боевом охранении; в весеннюю распутицу тащил на себе пушки и пулеметы; в жару задыхался от зноя, пыли и гари, совершая марш-броски при полном боевом снаряжении; выносил под огнем раненых с поля боя; делился с товарищами последним сухарем, последним кусочком сахара, последней щепоткой махорки. И люди привыкали к таким условиям, втягивались…

А тут – Марина на передовой, в ста метрах от немцев. Было отчего растеряться, обалдеть. И только когда они вышли из землянки и он увидел Марину рядом, и когда оцепенение первых минут стало проходить, он понял не только умом, но и ощутил физически, что она здесь, у него, с ним.

Стоять у землянки было опасно, противник мог возобновить обстрел в любую минуту, и Растокин повел ее вглубь ротных позиций.

Они шли узкой тропкой, держась за руки, как ходили когда-то по улицам Москвы.

– Устал? – спросила Марина.

– Тут была такая каша… Как только и выжили…

Растокин замолчал. Говорить о боях, о своих фронтовых делах не хотелось, и так видно, как им тут приходится. Он хотел, чтобы говорила она, рассказывала больше о себе, о своей жизни там, в тылу.

– А ты молодец, что приехала. Я так рад… Марина сжала его руку, порывисто прижалась к плечу.

– Меня отговаривали, не пускали сюда.

– Кто?

– Мое начальство. Худрук. Да и твое тоже, из дивизии. Говорили, куда тебя несет, там же кромешный ад, еще убьют… Смотри, сколько маков! – воскликнула она. – Красиво как…

Растокин повел глазами, перед ним действительно открылось горящее от красных маков обширное поле.

«Как я раньше не заметил их? Не до маков было».

Они вышли к небольшому озеру, вокруг которого густо рос камыш и мелкий кустарник.

Растокин видел озеро только один раз, когда рота, захлебнувшись в атаке, залегла тут в камышах, и они жадно пили из озера теплую тухлую воду.

Тропка вывела их на маленькую лужайку. Было тихо, лишь где-то отдаленно слышался приглушенный гул самолетов да печальный крик над озером невесть откуда залетевших сюда двух чаек. Вода манила к себе прохладой, ее освежающее дыхание ощущалось на расстоянии.

– Давай искупаемся? – неожиданно предложил Растокин, и глаза его лукаво заискрились.

Марина заколебалась.

– Мы быстро. Смотри, такая благодать! Ты раздевайся здесь, а я пойду в камыши, хорошо?

– Хорошо, – согласилась Марина.

Растокин отошел в сторону, пробрался через камыш к озеру. Сбросив с себя гимнастерку, брюки, кирзовые сапоги, бултыхнулся в воду и, размашисто работая руками, поплыл вдоль берега.

Марина разделась, вошла в озеро.

– Какая прелесть, – проговорила она тихо.

Растокин хотел подплыть к ней ближе, но Марина решительно погрозила пальцем.

Растокин чувствовал, как тело наливается свежестью, как уходит усталость, словно смывает ее озерной водой так же, как смывает она с его лица и шеи окопную пыль, как весь он наполняется бодростью и силой. Он то нырял, то плыл кролем, то взбивал кулаком воду, пытаясь обдать брызгами Марину.

Выйдя на берег, Растокин с горечью посмотрел на свое поношенное обмундирование, надел лишь трусы, остальное взял в руки, стал босиком пробираться через камыши.

Когда он вышел на поляну, Марина уже оделась и рукой расправляла чуть намокшие волосы. На ее посвежевшем и раскрасневшемся лице еще сохранились капельки воды, и они блестели на солнце.

Растокина нестерпимо потянуло к Марине. Он подошел к ней, обнял, стал целовать лицо, глаза, шею. Марина сначала слабо сопротивлялась, ей казалось, что их может кто-либо увидеть здесь, но потом прижалась к нему, чувствуя, как трепетная расслабляющая нежность разливается по всему телу Он взял ее на руки, бережно опустил на землю, и Марина желанно привлекла его к себе…

…Потом они долго лежали на пахнущей васильками и клевером траве, молчаливо и растерянно смотрели друг другу в глаза. И чудилось им, будто все вокруг остановилось, замерло: и шум камыша, и крик чаек, а потом стало куда-то удаляться все дальше и дальше и, наконец, ничего не осталось, кроме их огромных, возбужденных, ошалело хмельных глаз. И в этой мертвой тишине они услышали вдруг серебряный колокольчик, который то затихал, то усиливался, и его чарующие звуки разносились по опаленной летним зноем земле.

Растокин приподнял голову, увидел в небе жаворонка. Это он ронял на землю свою песню, и она далеким детством отозвалась в душе Растокина, вызвав радость и грусть…

Солнце уже клонилось к закату, с востока неожиданно налетел порывистый ветер, беспокойно зашумел в камышах. Из кустов поднялись спугнутые кем-то чайки, с тоскливым криком стали кружиться над озером.

Растокин повернулся к Марине, глухо проговорил:

– Нам пора…

Марина провела ладонью по его лицу, стеснительно улыбнулась и, пригладив свои еще влажные волосы, встала.

Вечером, после ужина, у Дроздова в землянке собрались взводные. Пришел узнать о Растокине и Кочаров, обеспокоенный длительным отсутствием друга. Все они были молоды, им хотелось поговорить о делах на «гражданке», о жизни в тылу, просто поглазеть на молодую женщину…

Кто-то принес баян. Один из взводных взял его в руки, растянул меха, привычно положил на клавиатуру пальцы, и по землянке широко и грустно полилась мелодия популярной фронтовой песни.

Марина тихо запела, остальные дружно подхватили знакомую песню, вкладывая в слова и свою боль о том, что пришлось каждому пережить за эти годы, и горечь разлук с ближними, гибель друзей, и веру в победу, которая непременно придет, и мечту о встрече с любимой, хотя до нее, как говорилось в песне, пока далеко, «а до смерти четыре шага…»

Раздался звонок. Дроздов взял трубку.

Песня оборвалась.

– Двадцать первый слушает, – проговорил он сдержанно. – Так, так… Я вас понял. Все сделаем, товарищ майор.

Положив трубку, Дроздов с минуту молчал, видимо, решая, как лучше поступить, затем медленно обвел взглядом присутствующих, сказал:

– Предстоит интересная работа. Прошу комвзводов остаться.

Он вытащил из полевой сумки карту, развернул ее на ящике из-под снарядов.

Растокин, Марина и Кочаров вышли из землянки. Было уже темно, в вечернем небе кое-где слабо мерцали звезды. С озера тянуло сыростью. Марина зябко повела плечами, накинула шерстяную кофту.

Время от времени со стороны противника поднимались осветительные ракеты и, вспарывая темноту, рассыпались на части, сгорая в воздухе. Изредка раздавалась короткая пулеметная очередь, скорей всего для острастки, и снова наступала непривычная для передовой настороженная тишина.

– У вас чудесный голос, Марина, – проговорил из темноты Кочаров. – Своим пением вы очаровали нас.

– Так уж и очаровала! – засмеялась она.

– Точно… – подтвердил Кочаров. – И вообще… будто жизнь вдохнули…

Из землянки вышли Дроздов, командиры взводов. Дроздов попрощался с ними, и взводные тут же растворились в темноте, поспешили в свои подразделения.

– Вы извините, Марина, – подойдя ближе, сказал Дроздов, – у нас тут срочное дело. Мне надо с ними кое-что обсудить.

Они спустились в землянку.

Марина осталась одна.

Высоко в небе надрывно гудел самолет. Подняв голову, она пыталась отыскать его в темноте, но взгляд ее натыкался лишь на мерцающие светло-голубые звезды. И вдруг ночное небо разрезали сходящиеся под острым углом ярко-желтые лучи прожекторов. «Схватив» самолет, они цепко удерживали его в своих желтых щупальцах. Марина с тревогой смотрела на самолет, желала удачи экипажу. Когда услышала лающие хлопки зениток, не выдержала, отвернулась, боясь увидеть самое страшное. Но лучи прожекторов вскоре также внезапно погасли, как и появились. Нельзя было понять, чем же закончилась эта ночная схватка.

А в землянке, склонившись над картой, Дроздов говорил о том, что звонил комбат, что роте приказано взять «языка».

Растокин слушал его внимательно и, когда ротный закончил, чуть подался вперед:

– Я готов, товарищ лейтенант.

– Я тоже… – не сразу произнес Кочаров и натужно закашлялся.

Дроздов заметил его нерешительность, спросил:

– Что-нибудь беспокоит?

– Да вот кашель… Простыл где-то… Ничего, пройдет…

– Да… – задумчиво произнес ротный. – Простуженный солдат в разведку не годится. Себя кашлем выдаст и товарищей погубит. Ну что ж, Растокин, придется тебе. Хотел, чтобы ты побыл с Мариной, да, видно, не судьба…

– К выполнению задания я готов, товарищ лейтенант. Разрешите идти?

– Знаю, знаю… Ты всегда готов. – Он помолчал. – Кого возьмешь в напарники?

– Карпунина, – не раздумывая, ответил Растокин.

– Согласен. Забирай его и в штаб – на инструктаж.

– Слушаюсь! – Растокин круто повернулся, вышел из землянки. Позади шаркал ногами по ступенькам Кочаров.

На улице он подошел к Растокину:

– Ты извини, Валентин. Сам видишь… – и он снова закашлялся.

– Да чего там… Иди, обживай убежище. И проводи завтра Марину, посади на попутную машину.

– Провожу… Ну, ни ран вам, ни царапин, удачного похода и ценного «языка», – пожелал он.

Кочаров ушел.

Растокин глубоко вдохнул воздух, показавшийся после душной, прокуренной махрой землянки, таким свежим и вкусным, что он даже застыл от удивления, потом сделал еще несколько коротких быстрых вдохов.

Ему было жаль огорчать Марину, да и сам надеялся побыть с ней эту ночь. Кто знает, когда придется встретиться вновь, да и придется ли свидеться вообще, на войне всякое случается. И он все стоял у землянки, оттягивая предстоящее с ней объяснение.

– Валентин! – услышал он из темноты обеспокоенный голос Марины. – Что-нибудь случилось?

Она подошла ближе, взяла его за руку.

– Срочное задание, – замялся он, не решаясь говорить ей о том, что надо идти в тыл к немцам и во что бы то ни стало доставить «языка».

Но Марина уловила его недосказанность, все поняла сама, сдержанно спросила:

– К ним, в тыл?

– Нужен «язык»… – ответил он с напускным спокойствием.

– Когда уходишь?

– Сейчас…

– Береги себя… – она замолчала, порывисто прижалась к нему.

Он не знал, что надо делать, какие говорить в таких случаях слова, лишь растерянно гладил ее по голове, как гладят маленького ребенка, когда он кем-то обижен и плачет.

На западе, со стороны немцев, засветили фонарь-ракету и тут же дали короткую очередь.

– Я пойду, Марина… – заторопился он.

– Иди… – Марина отстранилась, продолжая вытирать ладонью глаза.

– Тебя завтра проводит Кочаров.

– Доберусь и сама. Не беспокойся…

Растокин не дал ей договорить, прижался ртом к ее влажным теплым губам.

* * *

В салон вошла стюардесса с подносом карамелек.

«Неужели прилетели?» – обеспокоенно подумал Растокин и глянул на табло. Там высвечивались слова: «Не курить – Пристегнуть ремни».

Сосед справа заворочался, открыл глаза, сладко зевнул.

– Вы в отпуск? – спросил он, повернувшись к Растокину.

– В командировку, – сухо ответил Растокин и замолчал.

Говорить ему не хотелось. Предстоящая встреча с Мариной и Кочаровым окончательно растревожила его, он желал теперь одного: чтобы эта встреча состоялась как можно позже.

Самолет пошел на снижение. Растокин пристегнул привязные ремни. Эти ремни напомнили ему другие ремни, те, которыми они связывали тогда немецкого офицера, когда ходили с Карпуниным в тыл за «языком». Эта картина так четко и ясно возникла перед глазами, что он ни о чем другом уже не мог думать, как только о той неудачно закончившейся разведке.

Тогда они с Карпуниным благополучно преодолели нейтральную зону, вражеские позиции, углубились в тыл. Инструктируя разведчиков, офицер штаба указал на карте село Рябово, где предположительно находился штаб немецкой части и в район которого они должны были выйти ночью. Рядом с селом протекала небольшая речушка, метрах в трехстах от нее находилась заболоченная низина, где надо было переждать день, чтобы ночью выйти к речке, устроить засаду и брать «языка».

Передвигались они большей частью по-пластунски, изрядно устали и только с рассветом вышли к речке. Было тихо, изредка всплескивала в воде рыба да жалобно стонал где-то коростель. Небо на востоке чуть посветлело, тонкая оранжевая полоска тянулась над самой землей. По расчетам, на той стороне должно было быть село Рябово, и Растокин жадно всматривался в противоположный берег, надеясь увидеть в каком-либо доме огонек или услышать человеческую речь. Но на том берегу стояла мертвая тишина. Растокин предложил проползти еще немного вдоль речки, где-то поблизости она делала крутой поворот влево, и если они обнаружат этот изгиб, то тогда будет ясно, что шли они точно и находятся там, где нужно.

Карпунин согласился с его доводами, и они двинулись вдоль берега. Растокин полз первым, чуть поотстав, пыхтел Карпунин. Трава от росы была влажной, гимнастерка и брюки намокли, неприятно липли к телу. Из-под рук Растокина вдруг вспорхнула с шипящим свистом птица, круто взмыла вверх. От неожиданности он вздрогнул, застыл на месте, сердце учащенно забилось. Карпунин пробурчал что-то себе под нос, и до Растокина донесся его сдавленный смешок.

На той стороне залаяла дворняжка, сначала вяло, нехотя, а когда скрипнула калитка, залилась неистовым лаем.

Растокин замер, бросил взгляд на речку. Прямо перед ним слабо светилось окошко стоящего на том берегу дома. Сомнения их стали рассеиваться. Они проползли еще метров сто. Речка круто повернула влево. Да, это было Рябово. Посовещавшись, решили пробираться к болотам.

Заря на востоке занималась все сильнее, и надо было спешить. Минут через двадцать Растокин почувствовал запах торфа, а под руками – влажную кочковатую траву. Дальше лежало болото, застоявшийся воздух плотно стоял над низиной. Они остановились. Увидев поблизости ельник, направились к нему.

Ельник оказался негустым, с прогалинами. На сухой поляночке они остановились, сели. Карпунин тут же перевалился на спину, вытянул затекшие ноги.

– Все, Валентин, отсюда ни шагу, – устало проговорил он. – Время коротать будем тут.

– День покажет… – неопределенно заметил Растокин.

Он сбросил сапоги, затем снял брюки, гимнастерку, отжал из них воду, расправил на траве и, преодолевая внутренний озноб, снова натянул на себя.

Чертыхаясь, тоже проделал Карпунин.

К утру им стало совсем зябко.

С севера потянул ветерок, от холода они стучали зубами. Чтобы согреться, надо было двигаться, но они так устали, что делать ничего не хотелось.

Заря на востоке уже горела в полнеба: у земли была багрово-красной, чуть выше – оранжевой, затем – светло-желтой. Когда взошло солнце и поднялось над горизонтом, стало теплее. Они ворочались с боку на бок, подставляя под его лучи то спину, то живот, но озноб пока не проходил.

– Фляжку бы теперь да по паре глотков спирту, – вздохнул Карпунин, – сразу бы внутрях подогрело. И зачем я ее оставил? Как бы она теперь пригодилась. А то вот стучи зубами, что дятел по дереву…

Растокин нащупал в кармане немецкую фляжку, найденную им неделю назад в одном блиндаже, объемистую и удобную, обтянутую фетровой тканью. Перед выходом он отдал ее Кочарову, тот не без удовольствия повесил ее на пояс рядом со своей, но потом Растокин передумал, взял обратно. Карпунину о фляжке он не сказал, зная его слабость к спиртному.

Солнце уже пригревало как следует, от гимнастерок шел пар.

Растокин сидел босиком, подложив под себя сапоги, и думал о том, как лучше организовать наблюдение за селом, речкой, чтобы к вечеру выработать решение и действовать наверняка.

Наскоро поели консервы с хлебом. Первым пошел в дозор Растокин. Пришлось снова по-пластунски пробираться к берегу. Он долго петлял, выбирая удобную позицию, пока, наконец, не остановился на небольшом холмике, поросшем кустарником. Отсюда хорошо просматривалось все село. Оно тянулось вдоль речки. Дома были в основном деревянные, покрытые сверху соломой, но кое-где крыши блестели железом. Село казалось вымершим, по улицам не ходили, не ездили, не было видно в этот утренний час и знакомого сизого дымка из печных труб.

«Может, тут нет никакого немецкого штаба? Нет вообще немцев? И вся наша затея напрасна? – Тревожный холодок в душе разрастался. – Если немцев нет здесь, будем искать в другом селе, но без «языка» не вернемся».

За селом, где, видимо, пролегало шоссе, показались крытые брезентом машины, за ними двигались танки. По привычке Растокин стал считать танки, машины и не заметил, как к селу повернули две легковушки. Поднимая пыль, они остановились почти на самой окраине села у длинного кирпичного здания. Из машины вышло несколько немцев. Немного постояв и о чем-то посовещавшись, они вошли в здание.

Растокин повел взглядом вдоль улицы, по ней торопливо шли в сторону этого же здания три офицера, оживленно жестикулируя руками. Еще двое немцев – один рослый, широкоплечий, другой чуть ниже его – шли с ведрами к речке. Рослый что-то рассказывал, оба громко смеялись.

Спустившись в лощину, они скрылись за бугром, а через некоторое время появились оттуда с полными ведрами воды.

«Там колодец, – обрадовался Растокин. – Ночью можно спрятаться в лощине у колодца и ждать кого-либо из немцев за водой. К тому же, через лощину переброшен мост, там тоже выгодно устроить засаду».

Прикинув, как лучше перебраться через речку и выйти к мосту, Растокин вернулся к ельнику.

Набросав под себя веток, Карпунин спокойно похрапывал. Сапоги стояли рядом, портянки аккуратно разложены на траве. Шел одиннадцатый час. Воздух изрядно прогрелся, было тепло. По усталому лицу Карпунина ползали мухи.

Растокин присел рядом, закурил. То ли от дыма махорки, то ли от хруста веток, Карпунин внезапно проснулся, схватил автомат, повел вокруг испуганными глазами.

– Это ты?!

Растокин усмехнулся.

– Я, я… Если бы пришли фрицы, ты своими сонными глазенками не так бы хлопал. А то разлегся… Курорт себе устроил. Спросонья и пень за немца примешь.

– Сморило меня, Валентин. Терпел, терпел, а тут солнце пригрело, я и того… с копыт долой. Ну, что там? – кивнул он на берег.

– Порядок… – неопределенно проговорил Растокин. Такой ответ явно озадачил Карпунина.

– Какой порядок? – недоуменно вскинул он рыжие брови.

– Порядок, значит, порядок. И село стоит, и немцы есть. Все, что нам с тобой нужно.

– А штаб?

– Ишь ты какой прыткий! И штаб тебе подавай, – покачал годовой Растокин. – Такой вывески, что в этом доме размещается штаб такой-то части, отсюда не видно. А вот две легковушки возле кирпичного здания стоят и часовой при них – это я приметил.

– Выходит, штаб, – согласно кивнул Карпунин. – Значит, порядок. Выходит, не зря мы с тобой на брюхе всю ночь сюда ползли.

– «Языка» надо еще взять. Немцы теперь пугливые, по ночам особенно не разгуливают, – возразил Растокин.

– Это верно, – согласился Карпунин, завертывая «козью ножку». – Немцы стали не те. Спесь с них сбили. Теперь ежели идут в атаку, то и назад поглядывают, далеко ли потом обратно к своим окопам бежать. А раньше перли напролом, без передыху и без оглядки. Думал, и не остановим.

– Выходит, сомневался? – хитровато посмотрел на него Растокин.

– Было, было… – вздохнул огорченно Карпунин. – А ты что, так не думал?

– Я? Нет, не думал, – ответил Растокин. – Веру в нашу победу я не терял никогда. И в начале, когда немцы напали на нас, и потом, когда были они под Москвой, под Сталинградом. Когда-то Наполеону шею свернули, свернем шею и Гитлеру.

– Так-то оно так, Валентин… Да уж пер он сначала шибко. – Помолчав, продолжал: – Оно, конечно, воевать стало легче. И самолеты в достатке есть, и танки. И сверху прикроют, и на земле поддержат. А в начале войны скверно было, прямо скажу, жутко. И настроение – хуже некуда. А теперь что? Теперь фрицы от нас драпают, не мы от них. Научились бегать резвее нашего. И потому на душе покой, вера появилась, сокрушим его, гада. Русский человек тяжел на подъем, долго раскачивается, а уж ежели поднялся, раскачался, то врагу в самый раз поднимать кверху лапки, сдаваться.

– До Берлина еще далеко, шагать да шагать, – Растокин дал прикурить от своей цигарки Карпунину, затем погасил ее о сапог, размял окурок в руке.

– Далеко, верно. Но – дойдем. Дойдем, – Карпунин глубоко затянулся дымом, закашлялся и, чтобы приглушить кашель, прикрыл рот пилоткой.

Растокин весело посмотрел на его вздрагивающие плечи.

– Немцев распугаешь своим кашлем.

– Ну и махра, будь она неладна, – ворчал тот, вытирая заслезившиеся глаза. – Самосад куда легче. Вернусь домой, вот уж накурюсь – пока дым из сапог не повалит. Дома у меня Анна осталась, хозяйственная такая и собой видная, ладная. Пожить только вот не пришлось, год как сошлись, а тут – война… И сын есть, Сергеем звать. Теперь хоть бы одним глазком на них взглянуть. Ну ничего, дай бог, и свидимся.

Карпунин замолчал, растроганный воспоминанием.

Посасывая цигарку, густо выпускал дым в траву. В этом чуть мешковатом, неторопливом человеке было столько сердечной простоты, житейской мудрости, что все, кто с ним общался, проникались к нему искренним уважением и доверием.

Растокин смотрел, как он тщательно обматывал ноги высохшими на солнце портянками, как аккуратно натягивал кирзовые сапоги, и думал о том, что есть на свете люди, и, наверное, их немало, с которыми так легко и просто в любой обстановке, а главное – спокойно и надежно.

Как бы ни складывались их дела, ни развивались тут события, он знал, Карпунин в беде его не оставит, при опасности не сдрейфит, будет стоять насмерть. И хотя Растокину план дальнейших действий был уже ясен, он все же попросил Карпунина подняться на холмик, откуда только что вернулся сам, понаблюдать за селом и немцами с тем, чтобы потом, сопоставив его и свои наблюдения, принять окончательное решение.

Карпунин довольно проворно собрался, видимо, сам об этом думал, да ждал удобного момента, чтобы сказать Растокину, поправил на голове пилотку, потом снял ее, заткнул за пояс, шустро пополз к реке.

Оставшись один, Растокин прилег на траву. Слабый ветерок лениво шевелил ельник, раскачивал над головой ромашки.

«Как там Марина, добралась ли до штаба дивизии? Если бы не кашель Кочарова, ночь провели бы вместе. А может, и не было у него кашля, придумал, чтобы не идти в разведку? – неожиданно обожгла его мысль. – Нет, нет, Кочаров не из таких…»

Растокин вспомнил, как два года назад собирался с Мариной в загс, и усмехнулся.

В тот день им ужасно не везло. Все началось с того, что его не отпускали из части. Полк готовился к отправке на фронт, и командир роты наотрез отказался предоставить ему отпуск даже на сутки.

Потеряв уже всякую надежду, Растокин решил обратиться к пожилому, уже воевавшему и дважды раненному старшине роты.

Тот помялся, почесал затылок, а потом сказал: «Давай, и чтобы утром явился как штык. Но об этом никому. Понял?».

Когда Растокин, взволнованный и радостный, ворвался в комнату общежития студентов, то не поверил своим глазам: Марина сидела на кровати и шмыгала носом.

– Ты чего? – спросил он.

Марина подняла на него заплаканное лицо.

– В ателье испортили мое свадебное платье…

– Ничего страшного, – стал утешать он Марину, – в загс можно и в этом платье, не обязательно в свадебном.

И тут Марина заупрямилась.

– Свадьба один раз бывает. И я не хочу кое-как… Ведь это на всю жизнь…

Тогда он сказал:

– Завтра нас отправляют на фронт, поэтому в загс или сегодня, или…

Марина вздрогнула.

– Завтра на фронт?

– Да… Меня отпустили только до утра.

Минуту она колебалась, потом встала с койки.

– Тогда пойдем.

На улице их подхватил людской поток. Автобусы ходили редко, на остановках стояли толпы ожидавших.

– Давай пешком, тут недалеко, – предложила Марина, беря его под руку.

Ее охватил неудержимый порыв – она торопливо шагала по тротуару. Растокин еле успевал за ней.

Но у загса их ожидало новое разочарование. На прибитом к двери картонном листке было размашисто написано красным карандашом: «Загс временно закрыт».

– Не везет так не везет. Я знаю еще один загс, пешком минут тридцать будет.

– Пошли, – сказал Растокин, поддаваясь ее настроению.

По дороге их застала воздушная тревога. Сирены протяжно и нудно выли, казалось, на всех перекрестках. Люди привычно ныряли в подъезды, спускались в убежище.

Марина остановилась.

– Что будем делать?

– В загс! – потянул он ее вперед.

Но к ним подскочил молоденький милиционер, испуганно тараща глаза, заорал:

– В убежище! В убежище! Быстро! Кому говорят!

Не желая ввязываться в спор, они завернули в подъезд дома, спустились в убежище, где просидели до вечера.

Усталые и грустные вернулись в общежитие. Так и не попали они тогда в загс.

И вот она приехала к нему сама.

«Увидимся ли еще? – тревожно заныло сердце. – Никто не знает, что будет с нами сегодня, завтра… Достаточно одной пули, одного осколка мины, всего несколько граммов металла, и я уже никогда больше не увижу ни Марины, ни солдат роты, ни матери, ни своего села».

Он вдруг почувствовал себя затерянным и беспомощным в этом огромном мире, где бушует война, в которой гибнет все живое, гибнет сам человек и все, что он успел создать и построить на этой земле. Война огненным смерчем пронеслась по городам и селам, оставляя развалины и пепел, горе и слезы. И земля, словно живое существо, тяжко стонала от невыносимой боли, истекая своей земляной кровью от нанесенных ей ран.

Ему почему-то припомнились слова Кочарова. Они лежали тогда у озера, прижатые к земле огнем противника, готовились к очередному штурму высоты. Кочаров тоскливо обронил: «Ну, Валентин, каюк нам… У них там артиллерия, минометы, доты. Не одолеем. Перебьют, как куропаток… – И отрешенно вздохнул: – Эх, что наша жизнь – жалкий костер. Погорит-погорит, погаснет, и никто о нем не узнает. Так и о нас. Будто и не было нас на свете».

Растокин хотел возразить ему, но в это время услышал рядом охрипший голос комвзвода:

– Товарищи! За мной! Вперед! Ура!

И пружинисто выбросил свое тело из окопа вслед за лейтенантом, неистово стреляя на ходу из автомата.

«Нет, Максим, ты не прав. Конечно, человек не бессмертен, это верно. Но бессмертны его дела, поступки. Память о них будет жить в сознании людей вечно. И от каждого зависит, какая о нем останется память – светлая, добрая или нет».

Разгребая руками траву, приполз Карпунин.

– Ну, рассказывай, что видел?

Оторвав от газеты клочок бумаги, Карпунин неторопливо свернул цигарку, бросил из кисета на ладонь щепотку махорки, аккуратно пересыпал ее в самокрутку, прикурил, сделал несколько жадных затяжек и только после этого сказал:

– Легковушек у здания уже нету, уехали. Оттуда вышли два офицера. Но часовой стоит. А так – спокойно, без суеты.

– Ну и что предлагаешь? – спросил Растокин. Карпунин затянулся дымом, помолчал.

– Думаю, мост и колодец – самое подходящее место для засады. Ночью переберемся через речку и берегом выйдем к мосту. Возьмем «языка» и сразу же на эту сторону и старым путем обратно. К рассвету будем дома.

Они, конечно, понимали, что все может измениться, как ни планируй и ни прикидывай, часто случается такое, что и предвидеть невозможно.

Планируешь одно, получается другое, а все же становишься более уверенным, когда заранее составишь план, вроде бы сделал все, что нужно, и этот план должен непременно осуществиться.

Наступила ночь. Они вышли на берег, разделись. Связав ремнями вещи, перебрались через речку, оделись и, спустившись в лощину, поднялись по ней к колодцу. Небольшой покосившийся сруб виднелся из травы.

Растокин заглянул в колодец, вода в темноте не просматривалась, лишь тянуло оттуда сыростью. Обойдя колодец, он вышел на тропку. Она круто поднималась вверх. По этой тропке ходили за водой.

Карпунин топтался на месте. Увидев колодец, ему захотелось пить, в горле запершило, и он судорожно глотал скупую слюну.

– Спрячемся под мостом и будем ждать, – тихо проговорил Растокин.

– Кто в такую ночь пойдет за водой? – высказал сомнение Карпунин.

– Не придут за водой, поедут через мост. Другого выхода у нас нет.

– Другого выхода нет, – повторил, как эхо, Карпунин, осторожно шагая за Растокиным.

У опоры они остановились.

Над головой темной полоской тянулся деревянный мост. Ветер раскачивал плохо закрепленные доски, и они жалобно поскрипывали.

Устроившись под мостом, они замерли. В селе было спокойно: ни голоса человека, ни лая собаки. Так прошло более часа.

Это их встревожило.

Где-то затарахтел мотоцикл и тут же заглох. Хозяин пытался завести его, но мотор капризничал, глох. До них долетели немецкие голоса.

Обрадовавшись этому, Карпунин с усмешкой заметил:

– Не серьезно ругаются, жидковато. Наш бы тут всех чертей и святых вспомнил.

– На это мы мастера, – отозвался Растокин. Они снова умолкли. Время шло.

«Если в течение часа никто не придет за водой, значит не придут вообще. Тогда вся надежда на мост, – размышлял Растокин. – Хорошо бы этого мотоциклиста. С ним наверняка будет напарник, возможно, даже из штабных. И тогда мы успели бы до рассвета вернуться в полк».

Снова затарахтел мотоцикл, водитель прибавил газу, мотор заработал устойчивее.

«Собрались куда-то ехать. А если через мост?» – и Растокин толкнул в бок Карпунина.

– Наверх, живо!

Быстро вскарабкались по насыпи, притаились в кювете. Мотоциклист выехал на дорогу, включил фару. Узкий пучок света слабо освещал дорогу.

«Сюда», – обрадованно и тревожно подумал Растокин, чувствуя, как грудь обдало жаром. Снял с плеча автомат, положил перед собой. То же сделал Карпунин.

Нащупав в кармане гранату, Растокин хотел вытащить ее, но передумал.

– Лучше обойтись без гранаты. Гранату только в крайнем случае…

Он не успел договорить, что это за крайний случай, мотоцикл, не доезжая моста, круто свернул влево и, подпрыгивая на кочках, остановился у дома. Растокин похолодел, зло сплюнул, а его напарник долго и витиевато ругался шепотом, проклиная всех чертей и фрицев.

Делать было нечего, приходилось ждать другого случая.

«А будет ли он – другой случай? – невесело подумал Растокин. – Ну что ж, тогда снова уйдем на ту сторону, просидим день в торфяниках, а ночью вернемся обратно».

Его размышления прервал душераздирающий крик женщины. Он еще не успел сообразить, откуда раздался этот крик, как дверь того дома, у которого остановился мотоциклист, с шумом распахнулась, и на крыльцо выбежала женщина. Но кто-то, видимо, нанес ей сильный удар, потому что женщина как-то неестественно ойкнула, на секунду смолкла, а потом тяжело и хрипло застонала. В доме плакали дети.

– Звери… ироды, – причитала женщина и все просила Митю и Лену бежать из дома.

Ее стоны слышались все тише и тише, похоже было, что ее душили, но когда раздалась короткая автоматная очередь, она собрала последние силы, надрывно закричала:

– Митя, сыночек мой! Митя!

Растокин не выдержал, нервы его сдали. Пружинисто вскочил на ноги, бросился к дому. Уже на ходу он почувствовал позади тяжелое дыхание Карпунина, мысленно поблагодарил его за поддержку. На крыльце Растокин увидел согнувшегося над женщиной гитлеровца, замахнулся автоматом и опустил его на голову фашиста с такой силой, что тот тихо крякнул, медленно свалился на бок.

В это время второй гитлеровец волочил по коридору девочку, она плакала, вырывалась, звала мать. На пороге он остановился, хотел что-то сказать, но Растокин одним прыжком оказался с ним рядом и вонзил ему в грудь нож по самую рукоятку. Тот глухо вскрикнул, захрапел, стал медленно оседать на пол.

Тем временем Карпунин помог подняться женщине, хотел было отвести ее в дом, но она оттолкнула его, рванулась к выходу.

– Митя! Митя! – звала она, открывая калитку.

Растокин с Карпуниным тоже сошли с крыльца. Втроем обшарили перед домом кусты, заглянули в полисадник соседей, но Мити не было. Это вселяло надежду, что Митя жив, что он где-то спрятался и боится идти в дом.

Женщина вспомнила, что в саду у него есть свой окоп, который он тщательно замаскировал от посторонних, и повела их туда.

Митя лежал на дне окопа, тихо стонал.

Спустившись к нему, мать подняла его на руки, прижала к себе, зашептала:

– Жив… Жив… Родненький ты мой… Жив… – Пальцы ее коснулись чего-то теплого, липкого. Она испуганно отдернула руку, поднесла к глазам. – Кровь! У тебя кровь… Ты ранен?

– В руку… – простонал Митя.

Растокин помог вытащить его из ямы, отнес в дом.

Мальчику было лет семь-восемь, был он худым и легким, как перышко. Положив его на кровать, Растокин осмотрел рану. Пуля пробила мякоть выше локтя, кость не задела. Он перевязал руку, похлопал по плечу.

– Теперь все в порядке. До свадьбы заживет. Поправляйся.

Мать прикрыла одеялом сына, повернулась к Растокину.

– Спасибо вам.

Лицо ее было в ссадинах, на шее виднелись два темно-фиолетовых подтека.

– За что они вас? – глухо спросил Растокин. Женщина устало подняла на него худое, бледное лицо, посмотрела с недоверием.

– А вы кто будете?

– Свои… – проговорил Растокин, дружески сжимая ей руку.

– Партизаны?

– Партизаны, – подтвердил Растокин, не желая вдаваться в подробности.

«Оставаться им в доме нельзя, – подумал Растокин. – Разыскивая своих солдат, немцы могут прийти сюда, заметить следы ночной стычки, и тогда новой расправы не миновать».

– Вам нельзя здесь оставаться, – сказал Растокин.

– Я знаю… – скорбно ответила женщина. – Мы ночью уйдем за реку, в другое село, там у нас есть родственники.

– Правильно, – поддержал ее Карпунин.

У него на коленях уже сидела девочка и теребила пуговицы гимнастерки.

Ей было лет пять-шесть, не больше. Белокурая головка поворачивалась то в одну, то в другую сторону, с любопытством разглядывая посторонних мужчин.

– Извините, нам пора, – поднялся со стула Растокин. Опираясь на стол, женщина тоже встала, глаза ее потеплели, она смущенно протянула ему руку.

– Спасибо вам… Может, что дать в дорогу? У нас есть картошка.

– Нет, нет, нам ничего не надо, у нас все есть, – поспешно ответил Растокин, направляясь к выходу. – А вы тоже собирайтесь, уходите как можно скорее. Трупы немцев мы уберем. Ну, благополучия вам.

– Вам тоже… – глухо произнесла женщина.

Карпунин потрепал за косички девочку, посадил ее на кровать, где лежал Митя. Перебросив через плечо автомат, он еще раз обвел взглядом комнату, низко поклонился женщине, вышел вслед за Растокиным.

На крыльце они остановились, прислушались. В селе было спокойно.

– Что будем с ними делать? – указал Растокин на трупы.

– Камни на шею, и в речку. Чего тут раздумывать, – ответил Карпунин.

Растокин ножом срезал натянутую в палисаднике веревку, положил в карман. Затем погрузили трупы в коляску мотоцикла и, соблюдая осторожность, тихо покатили его по дороге, спустили в лощину. На берегу нашли булыжники, привязали к трупам.

Неподалеку оказался деревянный мостик для полоскания белья. Они подтащили туда трупы, спустили их с мостика в воду.

Речка в этом месте оказалась глубокой, трупы тут же скрылись под водой.

Постояв с минуту на мостике, они с облегчением вздохнули, сошли на берег. Эта операция заняла у них немало времени. Было уже за полночь, где-то раза два пугливо и одиноко прокукарекал петух.

С запада доносился гул проходивших по шоссе машин и танков. Немцы под прикрытием темноты перебрасывали к фронту резервные части.

Прислушиваясь к неумолкающему гулу машин, Растокин думал о том, что противник, по всей вероятности, готовит удар на этом участке фронта, что в роте ждут их возвращения с «языком», который помог бы уточнить действия противника. И то, что ночь почти на исходе, а задание еще не выполнено и пока нет уверенности, будет ли оно выполнено сегодня, и то, что немцы перебрасывают к фронту свежие силы, а они, разведчики, не могут сообщить об этом в свой штаб, – все это острой болью отозвалось в сердце Растокина.

Он лихорадочно искал выхода, в голове возникали варианты взятия «языка», но все они казались ему нереальными, надуманными. Он теперь уже сожалел, что убил обоих солдат.

«Одного надо бы оставить живым, вот и «язык». Глядишь, домой уже топали бы, а теперь вот думай, ломай голову». И, чтобы как-то отвлечься от этих грустных размышлений, спросил Карпунина:

– Что будем делать, Иван?

– В каком смысле? – Карпунин сделал вид, что не понял вопроса.

Растокин вскипел, его злила эта притворная непонятливость, а скорей всего, неуместная хитрость уйти от советов, потянуть время, когда дорога каждая минута.

– А в том смысле, товарищ Карпунин, – перешел он вдруг на официальный тон, – где и когда будем брать «языка». Или ты забыл, зачем пришел сюда? На болотах прописался?

– Нужны мне эти болота… – без обиды огрызнулся Карпунин. – А насчет «языка»… – Он задумался, покрутил головой и, не придумав ничего утешительного, заключил: – Уйдем опять в торфяники, а завтра снова сюда. Будем сидеть, пока не возьмем.

Растокин вначале и сам так думал, но теперь заколебался. Им все больше и больше овладевало желание сделать это сегодня, этой ночью, немедленно.

«Но как? – в который раз он спрашивал себя. Неожиданно в голову пришла дерзкая мысль. – А что, если напасть на штаб?»

Но мысль эта показалась ему настолько нелепой, что он тут же постарался ее забыть.

«Ну, а что еще? Сидеть у колодца и ждать немцев? А если они ночью не придут за водой, тогда что? Устраивать засаду завтра? Но можно просидеть и завтра, и послезавтра…»

Пассивное ожидание его явно не устраивало, и он снова вернулся к только что отвергнутой мысли: «В штабе ночью офицеров мало, одни дежурные да часовой… Часового можно бесшумно снять… Напасть внезапно. У нас есть гранаты. Речка рядом, ночь… В случае удачи – через речку и на ту сторону».

Размышляя, Растокин все больше и больше подогревал свое воображение, которое уже рисовало ему возможные варианты боя.

«А если нападение окажется неудачным?»

И все же сквозь пестроту разноречивых мыслей настойчиво пробивалась одна – надо. Повернувшись к Карпунину, заявил:

– Давай брать штаб, Иван. Другого выхода у нас нет.

Сказав это, Растокин почувствовал вдруг такое облегчение, будто сбросил с себя непомерный груз, давивший своей тяжестью.

– А справимся? – осторожно заметил Карпунин, видя его нетерпение.

– Если будем действовать смело, внезапно, – справимся. Уничтожим всех, кто там есть. В живых оставим одного… Стрелять из автоматов, гранаты – на крайний случай. Часового снимаю я. Затем оба врываемся в штаб…

Растокин волновался, это видно было по коротким, отрывистым фразам.

Его волнение передалось и Карпунину. Он понимал, что замысел, который изложил Растокин, непрост, сопряжен с большим риском, поэтому ответил не сразу, тянул, прикидывая, как бы его отговорить. Ничего не придумав путного и понимая, что затянувшееся молчание он может истолковать как трусость, Карпунин, наконец, сказал:

– Ну, что ж, давай брать штаб. Была – не была…

– Слушай, Иван, а что, если на мотоцикле прямо к штабу? Они наверняка примут за своих.

– Вот это уж совсем другой разговор, – тут же согласился Карпунин. – На мотоциклах я, слава богу, поездил, дело знакомое.

– И как я сразу не допёр? – усмехнулся Растокин.

В коляске мотоцикла они нашли два плаща, каску, обрадовались этому. Тут же каждый набросил плащ на плечи, а Карпунин надел еще на голову и каску.

– Теперь порядок… Теперь можно и в штаб, – довольный своим видом, проговорил Карпунин.

Они выкатили мотоцикл на дорогу. Карпунин сел за руль, Растокин – сзади. Мотор запустился быстро, работал четко. Карпунин не раз бывал в разведке, попадал в разные переплеты, но сегодня почему-то особенно волновался, излишне нервничал, чувствуя, как предательски дрожат руки и ноги.

Свернув с дороги к штабу, он остановил мотоцикл метрах в десяти от здания.

– Курт, за мной! – приказал ему Растокин на немецком языке и направился в штаб.

Пилотку он засунул в карман, шел без головного убора, на плечах болтался плащ, прикрывая автомат. За ним семенил Карпунин, в каске, плаще.

У здания одиноко расхаживал часовой. При виде мотоцикла часовой остановился, бросил беглый взгляд в их сторону, подошел к двери.

Растокин шел быстро. Надо было действовать смело, решительно. В минуты наивысшей опасности – это он не раз замечал за собой – к нему возвращалось то удивительное спокойствие и хладнокровие, которое позволяло принимать верное решение, поступать обдуманно, расчетливо.

Приблизившись к часовому, он сказал ему по-немецки:

– Мне срочно в штаб, – и, не дав тому произнести слово, левой рукой зажал ему рот, правой нанес удар ножом в грудь.

Осторожно опустив часового на землю, Растокин, а за ним Карпунин вошли в штаб. В первой комнате никого не было, из второй, дверь в которую была чуть приоткрыта, доносились приглушенные голоса.

Распахнув дверь, Растокин увидел за столом двух склонившихся над картой офицеров, третий говорил по телефону. Короткой очередью он уложил говорившего по телефону немца, направил автомат на растерявшихся офицеров, крикнул:

– Хенде хох!

Один из них успел выхватить из кобуры пистолет, но тут же был сражен автоматной очередью. Второй кинулся за перегородку, его настиг Карпунин, ударом автомата свалил на пол. Связав ему руки ремнем, Карпунин снял висевшее на стене полотенце, сделал из него кляп, засунул офицеру в рот.

Тем временем Растокин свернул лежавшие на столе карты, вытащил из открытого сейфа бумаги, положил в карман. Подняв с пола офицера, они направились к выходу. Первым шел Растокин, за ним офицер, позади – Карпунин.

Выходя из штаба, Растокин заметил, что часового на месте не было.

«Значит, остался жив, спрятался», – затревожился он.

За углом дома раздалась автоматная очередь.

– Иван, бегом! – приказал Растокин и потянул за ремень упиравшегося офицера.

Карпунин поддал немцу сзади автоматом, и тот побежал быстрее.

Между тем в селе поднялась тревога, послышались немецкие голоса.

Подбежав к речке, Растокин толкнул под откос офицера, спустился сам.

«Лишь бы перебраться на ту сторону, там, в болотах, нас не найдут», – лихорадочно думал Растокин и торопил немца.

До воды оставалось метров пять, в это время с берега ударили из автоматов.

– Прикрывай, Иван! – крикнул Растокин, а сам все тянул офицера к речке.

Карпунин присел на корточки, дал длинную очередь. С горки полетели гранаты, осколки с визгом распарывали воздух. Один из них угодил Карпунину в грудь. Жгучая боль пронзила тело. Он ткнулся лицом в песок.

– Стреляй, Иван! Стреляй! – слышал он голос, который казался ему чужим и далеким.

Превозмогая боль, Карпунин приподнял голову, встал на колено и, приложив автомат к плечу, нажал на спусковой крючок. Автомат судорожно задергался в руках.

Растокин понимал, что сдержать натиск немцев им не удастся, слишком велика разница в силах, что надо скорее перебираться на ту сторону, и он уже встал сам и хотел поднять офицера, чтобы последним броском добежать до воды и плыть на другой берег. Но офицер хрипло стонал, судорожно двигал ногами.

Растокин ощупал его тело, на левой стороне мундира обнаружил теплое, липкое место.

«Вот не повезло… – досадовал он, опуская офицера на песчаный берег. – Где же Иван?»

В темноте Растокин с трудом заметил ползущего Карпунина. Подбежав к нему, спросил:

– Что с тобой?

– Все, Валентин, хана мне… – проговорил он еле слышно. – Добирайся один… Я прикрою тебя… Спеши… Ну, давай…

Растокин нагнулся, поднял его на руки, побежал к воде. Немцы осмелели, видимо, поняли, что перед ними небольшая группа партизан, стали спускаться к реке, ведя на ходу беглый огонь.

Вытащив из кармана гранату, Растокин швырнул ее в немцев. Раздался взрыв, стрельба прекратилась.

Не желая рисковать, немцы залегли, какое-то время на берегу стояла тишина, а затем снова затрещали автоматные очереди.

Растокин наклонился к Карпунину.

– Плыть можешь?

– Попробую… – тяжело выдохнул тот.

– Тогда давай… А я возьму немца.

Карпунин пополз к воде. Вода освежила его, придала силы, и он, вяло перебирая руками, поплыл. Взвалив на спину притихшего офицера, Растокин тоже вошел в воду и тут же почувствовал острый удар в левое бедро. Покачнувшись, он упал в воду.

«Достали и меня, гады!» Все-таки он встал, немец на плаву был легче, не так давил на спину, и зашагал по илистому дну.

На берегу продолжали стрелять, пули глухо взбивали воду. Идти с каждым шагом становилось труднее, боль в бедре разрасталась.

«Только бы дойти… Только бы дойти…»

Но тут пуля обожгла ему правый висок, в глазах поплыли желтые круги. К счастью, речка была в этом месте неглубокой, вода доходила только до плеч, можно было держаться на ногах.

Постояв несколько секунд, Растокин двинулся дальше. Голова кружилась, во рту было солоно, сухо, он сделал несколько судорожных глотков речной воды.

Выбравшись на берег, оставил там офицера, а сам снова вошел в речку, чтобы помочь товарищу. Карпунин еле держался на воде, и когда подошел Растокин, бессильно повис у него на плече.

– Держись, Иван, теперь все в порядке… – подбадривал он. – Теперь мы дома…

На берегу Растокин подвернул на нем гимнастерку, осмотрел рану. Осколок пробил грудь чуть ниже правого соска и вышел под лопаткой. За это время он потерял много крови, ослаб. Дышал тяжело, хрипло, шла горлом кровь.

Растокин снял с себя нижнюю рубашку, разорвал на куски, забинтовал ему грудь, туго завязав узел сзади.

Он и сам ощущал невероятную слабость и такую боль в бедре, что вынужден был сесть на замшелый пень. Кровь из раны виска теплой струйкой стекала по щеке.

Перевязав куском рубашки голову, Растокин принялся обследовать бедро.

Пуля, вероятно, задела кость: когда он нажимал на бедро, боль отдавалась во всем теле.

Немцы не стреляли, о чем-то спорили. Темнота скрывала их.

Посидев с минуту на пне, Растокин встал, прихрамывая на левую ногу, подошел к офицеру, пошевелил за рукав. Но тот не двигался, глаза его были закрыты. Приложив к груди руку, он не ощутил ударов сердца, да и само тело уже остыло и немного закостенело.

«Вот не повезло!» – злобно выругался Растокин, думая и о тяжелом ранении друга, и о своих ранах, и о смерти пленного.

Тихо застонал Карпунин.

– Ну что, Иван? Как чувствуешь себя?

Карпунин лежал на спине, долго молчал, потом сдавленно прохрипел:

– Плохо, друг… – Говорить ему было трудно, он снова умолк.

– Ничего, Ваня, все будет хорошо… Переждем день в ельнике, а ночью к себе, в роту…

– Как немец? – спросил Карпунин после некоторого молчания.

– Умер… От ран…

– Жаль. Как же теперь без «языка?»

– Но у нас есть штабные документы. Карты, приказы… – утешал Растокин.

– «Язык» лучше… – Карпунин закашлялся, на губах показалась кровь. Растокин перевернул его на бок. – Ты иди, Валентин, иди… один… Положи меня… под куст, прикрой… ветками и иди… А я полежу тут… Если что… Сын у меня… Поведай при случае…

– Ты что? Я тебя не оставлю, понял? Не оставлю! И выбрось из головы эти глупые мысли! – в сердцах выпалил Растокин, взвалил его себе на плечи и, пригибаясь под тяжестью, заковылял в сторону болот.

Однако сил у него хватило не надолго. Бедро все сильнее и сильнее раздирала адская боль, голова кружилась, в глазах плыли оранжевые круги… Не пройдя и сотню метров, он окончательно выдохся, осторожно положил на землю Карпунина, прилег и сам. На востоке тускло светлел горизонт, свежий ветерок обдувал мокрое лицо.

«Может, и не надо было связываться с этим штабом? – раздраженно подумал Растокин. – Провели бы под мостом еще одну ночь… Взяли бы «языка» тихо, без стрельбы. А так… И сами еле-еле ползем, и без «языка»… С часовым тоже промашку дал… Остался жив, поднял тревогу. Все спешка! А может, и не зря? Как-никак, раздобыли карту, штабные документы… Пригодятся. Да и немцев с десяток уложили…»

Эти рассуждения немного успокоили его. Полежав еще минут пять, Растокин взвалил на себя Карпунина и, разгребая траву руками, пополз дальше. Опираться приходилось лишь на правую ногу, левая волочилась, как жердь.

Между тем заря на востоке разгоралась все сильнее, багрово-красные отблески ее вызывали в душе тягостное состояние. Точно такое же утро было в первый день, когда они отсиживались на болотах, но оно тогда не было таким гнетущим и печальным, не вызывало чувства обреченности и страха, как сейчас.

Растокин остановился, перевел дыхание, закрыл глаза. Сердце билось учащенно и сильно, его удары отдавались в ушах.

«А если Карпунин не выдержит?» – пронзила его страшная мысль. Он тут же положил его рядом, перевернул на спину, посмотрел в лицо. Губы его были плотно сжаты, кровь на подбородке застыла густым слоем, щеки впали и отдавали той восковой белизной, которая появляется у мертвых.

Испугавшись, Растокин начал лихорадочно растирать и массировать ему грудь, затем припал к его холодным губам своим ртом и стал усиленно вдыхать воздух. Но Карпунин не подавал никаких признаков жизни. Растокин ткнулся лицом в траву, плечи его судорожно задергались.

– Я не оставлю тебя, Иван, не оставлю, слышишь? – шептал он, в бессильной злобе сжимая кулаки. – Не оставлю…

Взвалив его на спину, пополз вперед. Густая трава мешала ползти, царапала лицо, шею. Он все чаще и чаще останавливался, дышал трудно, загнанно. Затылок наливался свинцовой тяжестью, отрывочные и беспорядочные мысли путались в голове.

Растокин остановился, приоткрыл глаза, облизал сухие, шершавые губы. Небо было золотисто-светлым, первые лучи солнца обдали теплом верхушки берез, маленькими алмазами засверкали на листьях. И будто сквозь сон донеслись до Растокина далекие разрывы мин. Ему стало жарко, трудно дышать. От пыли и гари небо стало черным, а взрывы удалялись все дальше и дальше и затихли совсем…

* * *

…Самолет ударился колесами о бетонку.

Растокин вздрогнул, осмотрелся.

Пассажиры задвигались, засуетились.

Стюардесса еще раз предупредила, чтобы все оставались на своих местах до полной остановки самолета, и направилась к выходу.

У трапа Растокин увидел генерала Дроздова, бывшего командира роты, с которым не виделся с войны, а вернее, с той памятной ночи, когда он провожал его и Карпунина в тыл к немцам за «языком».

Дроздов располнел, раздался в плечах, вокруг глаз собрались подковы морщин, из-под фуражки виднелась густая седина волос. Растроганный встречей, он обнял Растокина, долго тряс за плечи, а немного успокоившись, ворчливо проговорил:

– У тебя, парень, ни стыда ни совести… Столько лет скрываться!

Отступив на шаг, он пристально и придирчиво оглядел Растокина.

– Ничего, ничего… Против меня, можно сказать, еще юноша. Вот она, жизнь-то столичная! Щадит и молодит. Шучу, шучу. Знаю, у вас там служба тоже не райская. Ну пойдем, пойдем, – и, взяв Растокина под руку, повел к машине.

Растокин знал, что Дроздов командует дивизией, стал генералом, что в его подчинении находится Кочаров – командир танкового полка.

Он навел о них справки давно, как только вернулся после войны из-за границы в Россию (они служили тогда на востоке), о себе им сообщать не стал, не хотел осложнять отношения Кочарова с Мариной, которые к тому времени уже поженились, имели детей. И только теперь, когда прошло много лет и жизнь, казалось, определилась, а душевная боль стала утихать, его вдруг потянуло к друзьям, потянуло посмотреть места, где тогда воевали. И то, что дивизия Дроздова как раз располагалась в тех краях, где они стояли летом 1944-го, определило его решение ехать именно в этот военный городок.

Они вышли на площадь к машине.

Дроздов сел рядом с Растокиным на заднее сиденье, кивнул водителю, и тот привычно повел светло-зеленую «Волгу» по узкой дороге города.

Минут через сорок подъехали к штабу.

В кабинете Дроздов усадил Растокина в кресло, сам сел напротив.

– Говоришь, приехал на учения? – бросил он мимолетный взгляд на Растокина, а сам подумал: «Может, до сих пор Марину забыть не можешь? Поэтому и приехал?»

– На учения, – ответил Растокин смущенно, уловив в его голосе иронию. – Понюхать, как говорят, пороху. Ну и побывать там, где воевали.

– Понюхать пороху вам, штабистам, полезно, полезно… – По чисто выбритому лицу генерала скользнула грустная улыбка, тут же исчезла, и снова оно стало сухим и строгим, как прежде. – Я эти места исходил, объездил вдоль и поперек. Восьмой год здесь. Пришел сюда командиром полка, потом два года начальником штаба дивизии и вот уже четвертый год комдивом. Так привык к этому городку… Родным стал. И вообще, после увольнения останусь здесь. Сын работает в городе инженером на заводе, женат, есть дети. Так что я уже дед. Куда теперь от детей и внуков отрываться?

– Жизнь идет… – раскуривая трубку, отозвался Растокин.

– Не идет – скачет… – с грустью покачал головой Дроздов.

Растокин знал, что у Дроздова три года тому назад нелепо погиб сын, ученик девятого класса. Вдвоем с товарищем они мастерили на даче радиолу, делали вывод электропроводки на улицу, и сын его, поскользнувшись, зацепил рукой оголенный провод и был убит током. Трагическая смерть сына потрясла Дроздова, поэтому Растокин не стал расспрашивать его о семье, уклонялся от воспоминаний, говорил только о деле. По дороге в штаб он тоже старался больше рассказывать о себе, меньше расспрашивал его. И когда Дроздов заговорил о старшем сыне, Растокин не стал проявлять к этому особого интереса, отметив лишь про себя, что Дроздов действительно отсюда теперь уже никуда не уедет даже после ухода в отставку не столько из-за старшего сына, работавшего инженером на заводе, сколько из-за младшего, похороненного на городском кладбище, куда Дроздов заходит каждое утро перед работой.

Зазвонил телефон. Дроздов снял трубку, негромко ответил:

– Слушаю… Хорошо, Иван Степанович, приеду непременно. – Положив трубку, пояснил: – Звонил секретарь райкома. После обеда приглашает на заседание бюро райкома… Так ты хочешь, Валентин Степанович, сразу к Кочарову?

– Да, поеду к нему, в полк.

– Ну поезжай, задерживать не стану. Бери машину и поезжай. Позванивай, напоминай о себе.

Попрощавшись, Растокин вышел из кабинета.

 

Глава вторая

Когда Дроздов позвонил Кочарову и сообщил, что прилетает Растокин, Кочаров долго не мог понять, какой Растокин и почему так взволнован комдив. И только потом, когда он рассказал ему подробнее, перед Кочаровым сначала туманно, а потом все отчетливее стал вырисовываться образ того далекого и уже давно забытого им Растокина, которого они считали погибшим на войне. Это известие изрядно обеспокоило его.

«Как поведет себя Марина, увидев Растокина?» – и поспешил ее предупредить.

Дома он застал жену расстроенной.

– Что с тобой, Марина? – обнимая за плечи, тревожно посмотрел ей в лицо.

Марина отстранилась, сухо проговорила:

– Просто не знаю, как ее убедить. Она и слушать ничего не хочет. О замужестве ли ей сейчас думать?..

Кочаров понял: снова предстоит трудный разговор о дочери, которая дружит с одним лейтенантом и, как стало недавно известно, собирается выходить за него замуж.

Он старался смягчить обстановку в доме, повлиять на Марину, убедить ее, что она не права, возражая против этого брака.

– Замуж выходить тоже когда-то надо, – проговорил спокойно Кочаров. – Офицер он толковый. Поженятся, я буду рад…

Марина вспылила, в ее голосе он почувствовал упрек.

– Я не хочу, чтобы она, как и я, бросила консерваторию, жила в таких вот гарнизонах.

Но Кочаров в том же доброжелательном тоне заметил:

– Консерваторию бросать вовсе не обязательно. А что касается гарнизонов… Повидать белый свет полезно, особенно в молодости. Мы с тобой везде побывали. И на востоке, и на севере… Не затерялись.

– Да пойми, у Кати голос, обещали направить в оперный театр. А что она увидит с этим… толковым офицером?! Будет кочевать с ним по гарнизонам. Зачем же тогда учиться, тратить столько сил, здоровья, чтобы вот так вот по-глупому все бросить?

Марина распалялась все больше и больше. Щеки ее горели, в глазах прыгали упрямые искорки.

– Ведь если бы я настояла тогда на своем, осталась в Москве, не поехала с тобой на восток, тоже закончила консерваторию, была бы певицей, работала в театре. А чем все это кончилось? Неужели она этого не понимает?

Всякий раз, когда заходил разговор на эту тему, Кочаров замыкался, молчал, ходил по комнате и только курил, чувствуя перед женой свою вину.

«Она и в самом деле могла стать известной певицей, у нее был красивый голос», – соглашался Кочаров, хотя сам не очень-то разбирался в ее вокальных возможностях и обычно повторял то, что говорили другие. Но тогда, после окончания училища, он не захотел оставлять ее в городе, да на его месте, пожалуй, так поступил бы каждый. Они только поженились, были молоды, и, получив назначение на восток, он не захотел уезжать один. Они тогда поссорились, но Кочаров настоял на своем, и ей пришлось собираться в дальнюю дорогу. Она все же надеялась закончить консерваторию заочно. Но потом появился второй ребенок, и с учебой дело сорвалось. То же самое, по ее мнению, может случиться с Катей, и она решила этого не допустить. Но все ее доводы начисто отметались Катей. Тогда Марина подключила мужа, надеясь на его поддержку. Но, к ее удивлению, Кочаров сначала занял нейтральную позицию, старался не вмешиваться в дела Кати, а потом постепенно, исподволь стал ее защищать.

– Марина, зачем мы будем вмешиваться в их дела? Они взрослые, сами разберутся…

– Да тебе что, тебе лишь бы выдать ее замуж, а как она потом будет жить, тебя это мало волнует, – с укором проговорила она.

– Ну зачем же так, Марина? Ты несправедлива… – Кочаров подошел к окну, открыл форточку, чувствуя, как в грудь начал заползать неприятный холодок.

Узнав сегодня от Дроздова новость, он долго колебался, сказать ли об этом Марине, но потом подумал, что все равно ей станет известно, решился.

– А ты знаешь, приехал Растокин.

– Ну и что? – холодно посмотрела на него Марина, но тут же переспросила: – Какой Растокин?

– Валентин. Оказывается, жив твой бывший жених. Был тяжело ранен тогда…

На лице Марины сначала появилось удивление, затем радость, потом растерянность.

– Откуда ты все это?..

Кочаров заметил, как менялось ее лицо, как внутренне она напряглась, чтобы сдержать волнение, и ему стало не по себе от нахлынувшей ревности.

– Дроздов звонил. Говорит, Растокин выехал к нам. Поеду встречать.

Он подошел к Марине, обнял за плечи:

– Приятная новость, не правда ли? Приготовь что-либо к ужину, надеюсь, зайдет.

– Да, да, конечно… – рассеянно повторяла Марина.

– Да ты не волнуйся, все будет хорошо. – Кочаров ткнулся губами в ее щеку, вышел.

Марина была в смятении. Поток воспоминаний захватил ее, закружил. И чем больше она думала о Растокине, тем невероятнее казалась ей предстоящая встреча. В самом деле, откуда ему взяться? Ведь все считали, что он погиб. После освобождения нашими войсками того села, куда они ходили с Карпуниным в разведку, местные жители рассказывали, что в ночном бою за штаб погибли оба разведчика. Об этом знали Дроздов, Кочаров, об этом потом написали они Марине.

Известие о гибели Растокина потрясло ее. Она, словно слепая, целыми днями бродила по городу, ничего не видя, не замечая. Девушки сочувствовали ее горю, старались отвлечь делами. Их курс отправляли на уборку урожая, и она вместе с подругами уехала в село.

Ей нравилась неторопливая, размеренная жизнь села, простота и бесхитростность ее жителей, просторы степей и лугов. Она и раньше, еще до войны, как только появлялась такая возможность, уезжала к своим родственникам в Поволжье, где вместе с деревенскими девчонками работала на уборке сена, ходила за клевером на луга, сушила на току зерно. Но теперь село изменилось, притихло.

Не слышно было песен, веселого девичьего перепляса, да и вообще молодежи заметно поубавилось, остались одни старики и дети.

Вернулись они в город глубокой осенью. Изредка ей писали Дроздов, Кочаров, интересовались учебой, жизнью, рассказывали о своих делах. Отвечала она им неохотно, скупо, они понимали ее и не сердились.

Как-то под вечер в общежитии неожиданно появился Кочаров. Он объяснил, что в городе проездом, едет поступать в военное училище и рад повидаться с Мариной. Девчата организовали из привезенных им продуктов стол, а после выпитой бутылки разбавленного спирта всем стало весело. Зазвучала музыка, послышались песни. Кочаров был в центре внимания, его то и дело приглашали танцевать. Ему льстило внимание девушек, он влюбленно смотрел на милых, нарядных студенток, случайно оказавшись среди них в этот зимний вечер.

Когда все уже изрядно притомились и некоторые стали прощаться, Кочаров и Марина вышли на улицу, долго бродили по заснеженной притихшей Москве, говорили о городе, вспоминали Растокина, а потом, когда Марина зябко повела плечами, почувствовав, как стынут спина и ноги, вернулись в общежитие.

На другой день Кочаров уехал. Провожали его всей комнатой, приглашали в гости, прозрачно намекая, чтобы приезжал не один, а с друзьями.

Кочаров писал Марине часто, рассказывал о курсантской жизни, исподволь намекал о своих к ней чувствах. Марина отвечала редко, ссылаясь на занятость.

Так прошло полгода. Окончилась война, многие фронтовики вернулись домой. Марине в эти дни было особенно тоскливо, одиноко.

После окончания училища приехал Кочаров. У него был месячный отпуск, и он решил провести его в Москве. Незадолго до отъезда он сделал ей предложение. Марина долго колебалась, просила не спешить, дать ей возможность закончить учебу, но Кочаров был настойчив и тверд.

Они поссорились, дело чуть не дошло до разрыва, но в самый последний день она все-таки дала согласие, они расписались и уехали на восток…

Марина ходила по комнате, чувствуя, как ноги наливаются свинцовой тяжестью, как внутри разливается тягостная тревога.

Стол, который она собиралась накрыть, так и стоял не убранным.

Напевая веселую песенку, вошла дочь Наташа, села за рояль, начала громко играть.

Звуки вальса оглушили Марину.

– Потише можешь? – раздраженно сказала она. Наташа бросила на нее удивленный взгляд.

– Я не виновата, музыка так написана. – Выждав секунду, неожиданно опросила: – Мама, почему ты настраиваешь папу против Сергея? И Катю отговариваешь выходить за него замуж? Они ведь любят друг друга.

Марина растерянно посмотрела на дочь, досадливо проговорила:

– Ну, что ты выдумываешь?! Села – играй.

Почувствовав в голосе матери раздражение, Наташа приняла смиренный вид, с притворной наивностью спросила:

– Что с тобой, мама? У тебя неприятности? Стараясь не выказывать своего волнения, Марина подошла к серванту, достала коробку с лекарствами.

– Нет, ничего… Просто немного голова… Пройдет… – и на виду у дочери положила в рот таблетку.

Наташе шел шестнадцатый год, училась она в девятом классе, занималась в музыкальной школе. Была подвижной, боевой и, как большинство подростков, любопытной и хитрой.

Вошел Иван Кузьмич, отец Кочарова, откашлялся, кивнул на полиэтиленовое ведро, которое держал в руках.

– Я тут рыбки наловил. Сгодится на уху.

– Вот кстати, – отозвалась Марина. – У нас гости будут.

Подбежав к ведру, Наташа опустила в него руку, озорно вытащила широкого золотистого леща.

– О, какой красавец! Да крупный такой! Еще живой… Дышит…

Иван Кузьмич топтался на месте, довольный, что рыба пришлась кстати, но все же переспросил:

– Гости, говоришь? Ну что ж, и на гостей хватит. Неси, Наталка, в сад, ушицу будем с тобой варить.

Наташа подхватила ведро, кинулась к выходу, вслед за ней поковылял Иван Кузьмич. Оставшись одна, Марина подошла к зеркалу, подвела карандашом брови, поправила прическу. Удовлетворившись своим видом, стала накрывать стол. Хотя она и готовилась к встрече с Растокиным, все же его приход оказался для нее неожиданным.

– Смотри, Марина, кто к нам пожаловал! – забасил с порога Кочаров.

Марина обернулась, увидела Растокина. Сердце ее зашлось, заколотилось, ноги ослабли, и она опустилась на стул.

– Валентин, – еле слышно прошептала она.

Спазмы предательски сдавили горло Растокину. Несколько секунд он стоял молча, словно онемевший, потом с трудом выдавил:

– Здравствуй, Марина.

Видеть их встречу Кочарову было тяжело, и он нашел предлог, чтобы оставить их одних.

– Извините, я сейчас. Портфель в машине забыл, – проговорил он и поспешно вышел.

Марина встала, подошла к Растокину, обняла его.

– Боже мой! Как сон… Надо же… Да ты садись, садись… – Она усадила его на диван, сама села в кресло. – Но ведь ты… Нам сказали, – говорила она сбивчиво, – ваша группа погибла…

– Я был тяжело ранен.

– Почему же не вернулся в свой полк?

– Так сложилось… Сначала был у партизан. Потом выполнял особое задание…

– И не писал…

– Оттуда, где жил, нельзя было. Работал в разведке. Когда вернулся в Россию, узнал, что вы поженились…

Он замолчал, говорить ему об этом не хотелось. Поняла это и Марина, поэтому перевела разговор на другое.

– Где сейчас?

– В Москве… В Главном штабе…

– Москва… А мы вот здесь… – вяло повела она рукой на окно.

– А как же консерватория?

– Не получилось… После войны Максима направили служить на Дальний Восток. Потом пошли дети… Так… Закружилось, завертелось… В общем, певицы из меня не вышло… Извини, так неожиданно… В себя не приду… – Марина встала, отошла к окну.

С каждой минутой в Растокине ширилось, росло чувство теплоты и нежности к ней, которое обычно возникает к близкому человеку после долгой разлуки.

Вошел Кочаров, снял тужурку, повесил в шкаф.

– Столько лет, и молчать! – начал он шумно. – Хотя бы открытку… – жив-здоров… Жестокий ты человек, Валентин…

Его слова долетали до Растокина глухо, отдаленно, как через плотную стену, и, чтобы не выдать своего волнения, спросил:

– Где же ваши дочки?

Он не заметил, как по лицу Кочарова скользнула настороженная тень, как замерла у окна Марина.

– Одной дочке, Валентин, двадцать первый пошел. С меня ростом… И вторая догоняет… Так что вот какие у нас уже дочки. Женихи требуются, – усмехнулся Кочаров.

– А у тебя есть дети? – смущенно посмотрела на него Марина.

– Есть… Сын… Здесь служит…

– Даже здесь! – воскликнула она и покосилась на мужа.

– У меня в полку, – уточнил Кочаров. – Сам только сегодня об этом узнал. Приемный он у него. Сын того Карпунина, с которым ходил тогда в разведку. Ты, наверное, его не помнишь?

– Нет, не помню, – глухо проговорила Марина и вышла на кухню.

Кочаров снял галстук, расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.

– Дела в полку идут хорошо, Валентин. Так что на службу пока не жалуюсь. Дивизию предлагают, вместо Дроздова, а его в штаб армии переводят, – говорил он, довольный и собой, и делами.

Растокин уловил это, поддержал:

– Опыт приехали обобщать. К отстающим не пошлют.

– Значит, там, в столице, тоже о наших делах знают?

– Знают…

– Скажу откровенно, Валентин, на малых оборотах работать не привык. И другим не даю. Но – трудно… Чертовски трудно… Нелегка командирская ноша. Да ведь ты по себе знаешь. Сколько полком командовал?

– Пять лет…

– Немало… Полк – это такая академия, после которой любая должность по плечу, – мягко засмеялся он. – А ты зря остановился в гостинице. У нас, как видишь, свободно.

Растокин выжидательно посмотрел на Кочарова, улыбнулся уголками губ:

– Я придерживаюсь, Максим, одного мудрого совета: хорош тот гость, который не стесняет хозяина.

Кочаров шумно запротестовал.

– Ну это ты напрасно! – встал, прошелся по комнате. – Выглядишь ты, Валентин, хорошо… Я часто вспоминаю наш последний вечер на фронте. Помнишь, землянка… Перестрелка… Песни Марины… Красные маки вокруг… Сколько их было! Словно степь горела… А ночью ты ушел с Карпуниным в разведку… Мы очень переживали, когда вы не вернулись…

Он замолчал.

Растокин думал о том, как все-таки много зависит в жизни от случая, который невозможно предусмотреть и который может перевернуть всю дальнейшую судьбу человека. Если бы тогда за «языком» пошел Кочаров, а не он, возможно, все бы сложилось иначе.

Вбежала сияющая Наташа.

– Уха готова. Тройная! Рыбацкая! – выпалила она на одном дыхании.

– Наташа, у нас гость, – укоризненно покачал головой Кочаров.

Наташа подошла к Растокину, протянула руку.

– Здравствуйте…

Она была так похожа на мать, что Растокин внутренне содрогнулся, будто перед ним стояла юная Марина.

Смутившись, растерянно спросил:

– Учишься?

– Конечно! – удивленно пожала она плечами. «Что за вопрос? Конечно, учусь!»

– Наверное, отличница?

Наташа улыбнулась.

– Пробиваюсь…

– Старания не хватает, – заметил Кочаров.

– Ничего, все равно пробьюсь, – решительно встряхнула она кудряшками.

– Я верю… – тепло посмотрел на нее Растокин.

– Пробьется… Она у нас настырная, – добавил Кочаров.

Вошел Иван Кузьмич.

– Ушицу сюда подавать или в саду поужинаем?

– Подожди, отец, с ушицей. Сначала вот познакомься. Фронтовой друг, Растокин. Валентин Степанович.

Растокин подошел к нему, поздоровался. Иван Кузьмич долго тряс руку, приглядывался, слеповато щурил глаза.

– А вы хорошо выглядите, – польстил ему Растокин. Иван Кузьмич оживился, заговорил веселее:

– Режим блюду, милый. Да и кости у меня, видать, крепкие. Кочаровы живучие. Отец мой девяносто годиков протянул, мне за седьмой десяток перевалило. А еще ничего… Силенка водится. Так что, как говорится, стар дуб, да корень свеж… А посмотри на Максима. Богатырь! Я три войны прошел – до сержанта дослужился, а он одну, и уже – полковник.

Он умолк, обвел всех испытующим взглядом, стараясь понять, какое впечатление произвела на них его длинная речь, но тут бросила реплику Наташа:

– Полковник – это еще не генерал!

– Наташа! – посмотрел на нее с укором Кочаров. Реплика словно подхлестнула Ивана Кузьмича:

– И генералом будет…

Кочаров недовольным тоном остановил их:

– Ну хватит, хватит… Разошлись… Уха остывает. Я предлагаю идти в сад. На воздухе уха вкуснее.

– В сад так в сад, – охотно согласился Иван Кузьмич. Был тихий августовский вечер, солнце только что скрылось за холмами, в саду стоял устойчивый запах яблок и летних трав. Небольшой столик находился под самым деревом, сочные яблоки висели над головой.

Иван Кузьмич с важным видом разливал черпаком в тарелки остро пахнущую чесноком и лавровым листом уху, приговаривал:

– Уха, скажу вам, получилась на славу. Под такую уху, да по такому случаю…

Все знали его пристрастие к спиртному, которое, по правде сказать, с годами стало заметно ослабевать, поэтому Кочаров с иронией заметил:

– Ты, отец, смотри в кастрюлю, не на бутылку.

– А я везде поспеваю, – подмигнул он, ловко орудуя черпаком.

Марина принесла чашку красных помидоров, свежих огурцов, нарезанную и разложенную на тарелки колбасу, сыр, ветчину.

Подняв рюмку, Кочаров повернулся к Растокину:

– Мы все очень рады, Валентин, видеть тебя… Так рады… Трудно выразить словами… Ну, за встречу!

Все были взволнованы и молчаливы. После второй рюмки скованность поубавилась, беседа пошла поживее. Вспоминали войну, службу в мирные дни. Говорили о делах сегодняшних.

Растокин изредка бросал взгляд на Марину. Она чувствовала это, смущалась, отводила глаза. В разговор почти не вступала, больше молчала, а через полчаса под каким-то предлогом ушла в дом.

Появление Растокина ошеломило ее. Мысли, тревожные, беспокойные, путались в голове, кружились, как перемешанные ветром облака.

 

Глава третья

Полк готовился к учению. В батальонах и ротах, в штабах и службах шла напряженная работа: проверяли и ремонтировали технику, готовили штабные документы, старшины получали для личного состава снаряжение и спецобмундирование, обеспечивающие части пополняли склады горючим, боеприпасами. Времени оставалось мало, и люди спешили.

Командир третьего батальона майор Мышкин обеспокоенно ходил по мастерским, поторапливая с ремонтом танков. Его батальон два дня тому назад вернулся с полигона, и теперь надо было в оставшиеся дни осмотреть технику, выполнить регламентные и ремонтные работы. Другие батальоны отстрелялись раньше и уже больше недели готовились к учению. Полигон после этого вдруг закрыли на ремонт мишеней, батальон Мышкина отстреляться не успел. Мышкин настойчиво убеждал в штабе, чтобы ему спланировали выполнение упражнений в период учений, а не срывали подготовку матчасти, но к его голосу в штабе не прислушались, сказали: «План есть план. Выполняйте».

Негодуя и обвиняя штабистов в формализме, Мышкин вывел батальон на полигон.

Тут у него произошла очередная стычка с офицером штаба, правда, уже по другому поводу.

Собрав командиров рот, Мышкин объяснил им, что экипажи танков будут стрелять по мишеням, установленным на волокуши, которые будут буксировать тягачи. Этим создавались реальные условия для стрельбы.

Офицер штаба молча выслушал его указания командирам рот, потом отозвал Мышкина в сторонку, приятельски обняв за плечи, сказал:

– Ну зачем тебе эти волокуши, Олег Григорьевич? Двойку хочешь схлопотать? Выполняй, как все, не мудрствуй лукаво. Пусть буксируют мишени по рельсам. Просто, привычно, легко. И пятерка, считай, у тебя в кармане. Вот, держи, – и он подал ему листы бумаги, на которых было нарисовано положение прицельной марки и точки прицеливания на контуре мишени с разных дистанций. – Раздай экипажам, пусть изучат.

Выслушав его, Мышкин, обычно тихий и спокойный, тут вдруг вскипел, обозвал офицера очковтирателем, разорвал и выбросил его шпаргалки.

– Завалить стрельбы хочешь? Полк подвести? – нахохлился офицер штаба. – Схватишь двойку, Кочаров тебе не простит, учти.

– Не угрожай… – огрызнулся Мышкин.

– Я не угрожаю, а предупреждаю… Я получил указания от полковника Кочарова лично, чтобы у вас тут все было в ажуре. Понял? В ажуре!

– Будем стрелять так, как я сказал. – Мышкин круто повернулся, подошел к ротным, которые с интересом наблюдали за спором двух майоров, бросил им: – Действуйте, как условились. И никаких упрощений, поблажек.

Ротные знали, что Мышкин от принятого им решения теперь не отступит, переглянулись между собой, пожали плечами, разошлись по ротам.

Стрелять по мишеням на волокушах, когда они, повторяя рельеф местности, двигаются по грунту неравномерно, то быстро скатываясь по склону вниз, то медленно поднимаясь в гору, гораздо сложнее и труднее, чем по мишеням, двигающимся прямолинейно и равномерно по рельсам. Ротные хорошо это понимали и поэтому заволновались: стрельба по мишеням на волокушах требовала от экипажей большой сноровки и высокого мастерства.

Офицер штаба, обидевшись на комбата, уехал на пункт управления огнем, где и пробыл до конца стрельб.

По итогам стрельб две роты получили оценку «хорошо», одна – «удовлетворительно».

– А могли бы все роты получить пятерки! – не без ехидства заметил штабной офицер, когда они возвращались в гарнизон, на что комбат спокойно ответил:

– Мне не нужны липовые пятерки. Мне нужны хорошо обученные, тактически грамотные танкисты. Я их готовлю не для парада, для боя. А в бою танки противника по рельсам ходить не будут.

– Прикажете так и доложить командиру полка? – посмотрел штабист строго.

– Да, так и доложите…

В мастерских Мышкин во все вникал сам. Звонил на склад, просил запчасти, которых всегда отпускали мало, и их не хватало. Осматривал танки, проверял спецодежду и оружие. О готовности батальона к учению он должен был доложить еще в четверг, однако вот уже заканчивалась пятница, а несколько танков были неисправны, и требовалось два-три дня, чтобы привести их в порядок.

«Разрешит ли Кочаров работать в субботу и в воскресенье? – раздумывал он, выходя из мастерской. – Выходные есть выходные. Люди тоже должны отдохнуть, особенно перед учением».

Мышкин сам не любил привлекать людей к работе в выходные дни и осуждал тех, кто это делал иногда без особой надобности, а просто, как некоторые шутили, «чтобы служба не казалась медом».

Обращаться к Кочарову с такой просьбой он не захотел, хотя и был уверен, что тот разрешит. Не хотелось обращаться Мышкину по другой причине: не сложились у него с ним отношения. Он чувствовал, что Кочаров к нему излишне придирчив, распекает порой за такую мелочь, на которую можно было бы указать спокойно, без нажима. Неодобрительно относился Кочаров и к некоторым его методам подготовки танкистов, называя это очередным «чудачеством Мышкина».

В курилке Мышкин увидел танкистов. Они только что вышли покурить, и командир танка сержант Краснов предупреждал их:

– На перекур – пять минут.

Молодой солдат, с широким восточным лицом, недовольно сморщил лоб:

– Мало, командир. Десять давай.

– Хватит, Искендеров, накуришься. Столько работы! – ответил ему сержант, смахивая с комбинезона прилипший комочек глины.

Но тут другой солдат, невысокого роста, загорелый, с черной полоской кавказских усов, незаметно подмигнув Искендерову и потушив ироническую улыбку, заметил:

– Работа не ишак, в горы не уйдет.

– Верно, Матисян, – подхватил Искендеров. – Мал-мал отдохнуть надо. В запасе у нас вся ночь.

– Ночью положено спать, Камал, – сладко зевнул Матисян.

– Разговорчики! Положено, не положено… – беззлобно оборвал их Краснов. – Комиссия из Москвы приехала. Надо, чтобы в парке блестело все, и танки были на ходу. А вам лишь бы поспать да покурить…

Рослый, худой ефрейтор Лацис, с виду тихий, застенчивый, пригладив рукой светлые волосы, добавил:

– Говорят, такие дотошные! Накопают…

По дороге мимо парка шли строем солдаты, пели песню. Матисян завистливо посмотрел им вслед, вздохнул:

– Ребята в кино пошли, а мы в парке загораем.

Краснов промолчал, он и сам собирался в кино, где условился встретиться с девушкой, да, видно, не придется.

«Что поделаешь? Служба есть служба. Похоже, с танками провозимся и сегодня, и завтра», – подумал он.

– И все из-за тебя, долговязый Ян! – услышал Краснов голос Матисяна, будто тот прочитал его мысли.

Лацис поднял белесые глаза.

– Почему из-за меня? Двигатель забарахлил…

– Двигатель забарахлил! – угрюмо скривил губы Матисян.

– А если двигатель скиснет во время учений? Тогда что? Танк на себе тащить? – с удивлением посмотрел на него Лацис.

Матисян недовольно махнул рукой, а Искендеров глухо проворчал:

– Оставь его, Арам. Это же фанатик. Разреши – он и койка своя в танк поставит, спать там будет. Спорить с ним, что дым решетом из кишлака носить, – и, довольный своей шуткой, тихо засмеялся.

Неподалеку от них находился стенд передовиков учебы. Искендеров, кивнув на стенд, не без ехидства заметил:

– Завидую. Почет, уважение… А тебя, Лацис, почему-то там не вижу?

– Если бы не фокусы Матисяна, мог и наш экипаж там красоваться, – проговорил Лацис, вытаскивая из пачки сигарету.

Матисян вспылил, в глазах запрыгали злые огоньки.

– Опять Матисян! Что я тебе, соли на язык насыпал? Какие мои фокусы?

– А в самоволку бегал? Пять суток за это получал?

– Вай, вай! Вспомнил! – вскинул к небу руки Матисян. – Когда это было? Еще зимой, по первому снегу.

– Мы-то забыли, да начальство не забывает, – подал голос Краснов, прислушиваясь к спору солдат.

Матисян сдвинул густые черные брови:

– Один раз ходил, а шуму…

– Шуметь у нас умеют… – многозначительно произнес Искендеров.

Лацису не по душе была изворотливость Матисяна, уж кто-кто, а он-то, Лацис, знает, сколько раз ходил Матисян в самоволку, койки в казарме рядом стоят, поэтому сказал:

– Один раз засекли. Бегал больше. Я-то знаю…

Краснов возмущенно передернул плечами. «Оказывается, Матисян обманывает, ходит в самоволку, а я, их командир, ничего об этом не знаю. Лацис тоже хорош! Знает и молчит». Повернувшись к Лацису, строго спросил:

– А почему скрывал?

Лацис растерялся, проговорил в сторону:

– Каждый раз слово нам давал, что это последний раз. Верили ему.

– И ты, выходит, знал? – обратился Краснов к Искендерову.

Тот опустил глаза:

– Мал-мал знал…

«Мал-мал знал… – мысленно передразнил его Краснов, досадуя все больше и больше. – Ну и экипаж подобрался!» А вслух сказал:

– Ох, добегаешься, Матисян! Схлопочешь гауптвахту на всю катушку. Это в лучшем случае, а то и в дисбат угодишь, понял?

Не ожидая, что спор о танке переметнется на него и примет такой оборот, Матисян решил свести разговор к шутке:

– Ну было… Если бы вы ее видели! Джоконда! А улыбка… А глаза… Голубые-голубые… Попробуй тут усиди…

Искендеров насмешливо вытянул голову, закатил глаза, печальным голосом произнес:

Мне любовь приказала: лети! Я взлетел и ослеп на лету. Заблудился на Млечном пути И попал на чужую звезду… [20]

– Ты тоже хорош! Наводчик называется, – улыбнулся Лацис. – Раз – в цель, два – мимо.

Искендеров недовольно замахал руками:

– Давай-давай, наводи критика. Язык твоя без костей… – Потом набросился сам: – А ты как танк водишь? Мотаешь туда-сюда… Как черт по мостовой… А я в цель попадай, да?

– Это тебе не асфальт. Поле… Ямы, ухабы… – угрюмо проговорил Лацис.

– А ты возьми, да притормози, когда моя стреляет, – не унимался Искендеров.

– Правильно, – подхватил Краснов, – и мишень на ствол повесь. Тогда он наверняка попадет.

Искендеров в сердцах бросил окурок, обидчиво произнес:

– Не сразу – снайпер. Первый год служим. На что Краснов сказал, вставая с лавки:

– Срок службы у нас, Искендеров, маловат. Некогда бабочек ловить. Срок службы два года, боеготовность – всегда. Понял?

Возможно, их перепалка продолжалась бы и дольше, но к ним подошел, вытирая ветошью руки, командир взвода лейтенант Карпунин.

Все встали.

– Перекур не затянули?

– Заканчиваем, товарищ лейтенант, – доложил Краснов, эффектно выбросив к пилотке руку.

– Пора за дело.

Искендеров удрученно проговорил:

– Куда спешить, товарищ лейтенант? Впереди у нас ночь…

Это насторожило Сергея.

«Разговор тут, видно, был серьезный», – подумал он и осторожно заметил:

– Ночью положено спать, товарищ Искендеров. Матисян будто только этого и ждал, встрепенулся, засветился весь, глянул на Краснова.

– Слышал? Ночью положено спать! – и обратился к взводному: – Товарищ лейтенант, а как быть, если… завтра вот так надо в увольнение? – провел он ребром ладони по шее.

Краснов не сдержался:

– Кто о чем, Матисян о свидании.

А тот горячился:

– Да ведь суббота! Ждешь ее, ждешь…

Тут вмешался в разговор Искендеров. Прищурив глаза, спросил:

– А если отличимся на учении, отпуск нам будет, да? Пряча улыбку, Сергей укоризненно покачал головой:

– Сразу и отпуск?

– Дома больше года не был. Закроешь глаза… и степь… степь… Хлеба колышутся. День иди – степь… Месяц иди – степь… – мечтательно вспоминал Искендеров.

Его широкое, скуластое лицо было взволнованно-трогательным, будто он и в самом деле шел по обширным, без конца и края, казахстанским степям, где золотисто переливались спелые хлеба, где озорно гулял сухой степной ветер, путаясь и слабея в тучных травах.

Сергея радовала привязанность Искендерова к местам, где родился и вырос, где впервые познал счастье труда, почувствовал терпкий запах собранного спелого зерна. Он представил безбрежные степи, о которых так взволнованно говорил солдат, спелые хлеба, работающих людей, и ему вдруг почудился тот сытный, неповторимый запах свежеиспеченного хлеба, которым угощала его в те далекие трудные военные годы мать…

Заметив на лице комвзвода печаль и зная, что его родители погибли в войну, Искендеров пригласил его к себе на родину:

– Товарищ лейтенант, приезжайте к нам. Моя отец, мать так будут рады…

И столько было в его голосе искренней непосредственности, надежды, что Сергей не выдержал, сказал:

– А что? Возьму и приеду… в отпуск.

– Приезжайте. Я тоже буду рад…

Глядя на застенчиво улыбающегося солдата, Сергей мысленно представил себе встречу родителей с сыном, рассматривающих его военную форму, знаки воинской доблести на груди, окрепшую за время службы статную фигуру, и почувствовал, как у самого теплой волной обдало сердце. А Искендеров все стоял, выжидательно посматривая на лейтенанта. Добродушная улыбка блуждала по его смуглому лицу.

– Товарищ лейтенант, – обратился Краснов. – Разрешите нам в мастерские?

Сергей встрепенулся, поспешно ответил:

– Да-да, пожалуйста…

Танкисты гуськом потянулись к воротам парка. Сергей хорошо знал этих ребят. Вместе с ними не раз совершал дальние походы, участвовал в учениях, выполнял упражнения на танкодроме и полигоне.

Экипаж действовал всегда слаженно, но им не хватало пока еще той сноровки и четкости, которые граничат с мастерством высокого класса. Он понимал, это приходит не сразу, для этого требуется время, тренировки. Но то, что мастерство к ним придет, в этом он был уверен. Его лишь беспокоило поведение Матисяна. Будучи по характеру вспыльчивым, горячим, правильно понимая требования воинских уставов, он не всегда их строго выполнял. Были у него случаи и опоздания из увольнения, и пререкания с младшими командирами, и даже самовольные отлучки. Его увещевали, обсуждали на собрании, наказывали, но все это как-то не особенно на него действовало. Тогда комсомольцы решили написать на завод, где он работал до армии. Кто-то сказал ему об этом, и тут надо было видеть, как он шумел, ругался, упрекал всех в черствости, жестокости, однако после этого поведение его заметно изменилось, и последние два месяца замечаний он не имел.

Сергей подошел к стенду передовиков полка.

Некоторые фотокарточки пожелтели, подписи под ними поблекли.

«Какая небрежность, халатность… – осуждающе покачал он головой. – Не могут привести стенд в порядок…» Его размышления прервал знакомый женский голос:

– Собой любуешься, лейтенант?

Повернувшись, Сергей увидел Зину, машинистку штаба. Она была в белой юбке, в красном, с синими цветами, батнике, как всегда, выглядела эффектно.

– И собой любуюсь, и другими, – ответил он нехотя.

– Не туда смотришь, Карпунин… – протяжно и загадочно произнесла она. – За Катей приглядывай… Отобьют.

– Не отобьют… – скупо улыбнулся он, зная ее способность на всякие розыгрыши.

Зина кокетливо повела глазами:

– Скажите, пожалуйста, какой уверенный!

– Да уж такой вот уверенный, – ответил он, а сам подумал: «Куда она клонит?»

– В Сочи собирается, – щебетала Зина.

– С какой стати?

– Ну и наивный ты, Сергей. А еще – передовой офицер! – Она сделала паузу, потом подчеркнуто добавила: – К композитору. Такие письма шлет. Сам понимаешь… Музыка… Море… Нежный шепот волны… Эх ты, танкист… «Броня крепка, и танки наши быстры…» – Зина как-то неестественно рассмеялась, пошла своей мягкой, плавной походкой.

Сбитый с толку, Сергей растерянно смотрел ей вслед.

«Может, догнать, расспросить подробнее?»

Сначала ему казалось, что Зина шутит, но под конец разговора смутная тревога стала заползать в сердце.

«А если это правда? И меня, как мальчишку, водят за нос?.. Но откуда она знает? Неужели рассказала Катя? – Его бросило в жар. – Да-да… Она сама говорила про письма какого-то композитора. Но я тогда не придал этому значения. Оказывается, все это серьезно…»

Он стоял у стенда, опустив голову, вяло разминал сигарету. Из ворот мастерских вышли Кочаров и Растокин.

Увидев Сергея, Кочаров как бы мимоходом заметил:

– А вот и сын твой, – и, подойдя ближе, с еле уловимой раздражительностью добавил: – Все батальоны давно уже доложили о готовности к учению, а у них еще аврал. Ох, этот третий батальон!

Сергей, несколько смущенный неожиданным появлением командира полка, подобрался, поправил фуражку:

– Заканчиваем и мы, товарищ полковник. Кочаров усмехнулся:

– Заканчиваем… Успокоил… В других батальонах солдаты кино смотрят, офицеры дома с семьями, парки давно на замках, а вы с Мышкиным все тянете.

– Мы делаем на совесть.

Кочаров посмотрел на него тяжело и устало.

– Вы делаете на совесть, а другие комбаты, по-вашему, пыль в глаза пускают?

Сергею не хотелось объясняться с Кочаровым, да и настроение у него было, как говорят, не дискуссионное, но раз командир сам вынудил его на откровенность, то он высказал ему все, что думал и знал:

– Были во втором батальоне, видели… Техосмотр танков делали… Они – у нас, мы – у них.

– Ну и что?

– Восемь танков «выбили» у них.

– Как выбили? – повысил голос Кочаров.

– Забраковали. Дефектов много нашли.

– К мелочам придирались?

– Как положено, по инструкции.

– А сколько они у вас «выбили»?

– Только два…

Озадаченный этим разговором, Кочаров как-то сразу приутих.

– Поляков мне не докладывал, – сказал он и, повернувшись к Растокину, пояснил: – Это комбат второго.

А Сергей, уязвленный несправедливыми, как ему казалось, нападками командира на батальон, продолжал уже с нескрываемой иронией:

– Видно, неудобно, товарищ полковник, докладывать при таком конфузе. Все-таки передовики наши, маяки.

Кочаров уловил и эту иронию комвзвода, и лукавинки в глазах, но не стал его «вразумлять» в присутствии Растокина, а лишь пожалел о том, что не зашел в парк к Полякову, не убедился во всем сам.

«Но как Поляков мог доложить о готовности батальона, если восемь танков неисправны? А может, все это выдумки лейтенанта? Поляковым займусь позже, а сейчас надо вызвать Мышкина», – решил он.

Растокин тем временем стоял у стенда, делая вид, что их деловой разговор его мало интересует.

– Где ваш командир? – услышал он голос Кочарова.

– В мастерской, товарищ полковник, – ответил Сергей.

– Вызовите ко мне.

Растокин оглянулся и увидел, как вскинул Сергей к виску руку, сказал: «Есть!», быстро зашагал в мастерские.

– Хороший офицер… – после некоторого молчания заговорил Кочаров.

– За Сергея я спокоен, – отозвался Растокин. – Парень толковый. Прикипел я к нему, как к родному… В детдоме разыскал. Жена Карпунина тоже погибла. Под бомбежку попала. Его в детдом определили. Там и нашел.

– Фамилию решил не менять на свою?

– Пусть носит фамилию отца. – Растокин на секунду умолк, преодолевая подступивший к горлу шершавый ком, потом добавил: – Продолжает род, Карпуниных.

Несмотря на вечер, было все еще душно, весь день палило солнце. Кочаров вытер платком лицо, настороженно покосился на Растокина. Все эти дни, как приехал Растокин, его угнетала какая-то неопределенность, недосказанность, будто они оба боятся того разговора, который непременно должен состояться, и они его сами сознательно оттягивают. Но сейчас он понял, этого разговора не избежать, начал первым.

– Хочу поговорить с тобой, Валентин, о Марине… – сказал и запнулся.

«Зачем я об этом? Не глупо ли вспоминать прошлое, спустя столько лет?»

Растокин будто угадал его сомнения, проговорил:

– Стоит ли, Максим, ворошить прошлое? Я рад, что у вас все хорошо.

– Живем дружно… Хотя, скажу, характер у меня ершистый… – На его лице показалась и тут же погасла грустная улыбка. – И все-таки я чувствую перед тобой вину… Она была твоей невестой…

– Ты тут не причем. Война… – Растокин вытащил из кармана трубку, стал набивать табаком. Пальцы его от волнения слегка дрожали, табак сыпался мимо трубки.

– Я очень хочу, Валентин, чтобы между нами были прежние добрые отношения.

– Я тоже… – Растокин, наконец, набил трубку, раскурил ее от спички, сделал несколько глубоких затяжек.

К ним подошел Мышкин, в рабочем комбинезоне, фуражке. Доложил:

– Товарищ полковник, командир третьего батальона майор Мышкин по вашему приказанию прибыл!

Кочаров нехотя подал ему руку.

– Ну, когда это кончится, товарищ Мышкин? Люди отдыхать должны, а вы их в парке держите.

Мышкин замялся, не ожидая такого начала.

– Не всех держим в парке, товарищ полковник. Основная масса солдат, офицеров отдыхает.

– А эти, что в парке? Разве им отдых не нужен?

– Тоже нужен… Но есть дела… – Мышкин пожалел, что обратился тогда за разрешением работать в выходные не к Кочарову, а к его заму, и теперь вот получает внушение.

А Кочаров наседал:

– Понимаю, что надо. Не понимаю, почему ремонт затянули?

– Времени не было, с полигона недавно вернулись. Да и с запчастями туго. Пока пробили, достали…

– Пробили, достали… – перебил его Кочаров. – Жаргон у вас какой-то «торгашеский». Ко мне бы обратились.

Мышкин растерянно развел руками:

– Да все обещали подвезти с базы…

– Хитрите, Мышкин, – погрозил ему пальцем Кочаров. – Мне докладывают, запасы создаете?

«Откуда он знает? – затревожился Мышкин. – А если прикажет сдать все на склад?» И решил отделаться шуткой:

– Да ведь запас ногу не давит, товарищ полковник… Но Кочаров не смягчился, насупился еще больше:

– Прибаутками отшучиваетесь? А скажите мне, веселый командир, что вы делали у Полякова?

– Профилактический осмотр танков… – неуверенно ответил Мышкин, не понимая, куда он клонит.

– И что же показал этот профилактический осмотр?

– Наше мнение такое, товарищ полковник: плохо у них с танками…

– Вот даже как!. Батальон отличный, а с техникой плохо?

– Говорю то, что есть, – пожал плечами Мышкин, будто он виноват в том, что у Полякова плохо с танками. – С виду шик, блеск… А копнули как следует – столько дефектов обнаружили.

– Проверю… – недовольно проговорил Кочаров, все еще не веря в то, что услышал от Мышкина. – Поляков – командир опытный. А про себя подумал: «Завидуешь Полякову, что держит первое место в полку, вот и сочиняешь про него небылицы». И пристально посмотрел на Мышкина.

– Если бы свои танки так смотрели!

– Мы и свои так смотрим, товарищ полковник.

Мышкин знал, что командиру полка такой доклад не по душе, что всякий негативный разговор о Полякове, к которому Кочаров имел почему-то особое расположение, вызывает в нем раздражение, внутренний протест, будто Полякова и в самом деле хотят незаслуженно очернить, унизить.

– Когда доложите о готовности к учению? – спросил Кочаров строго.

– Осталось два танка. Разрешите работать и завтра?

– Разрешаю. Учтите, состояние танков проверю сам. Мышкин обрадованно сказал: «Есть!», мешковато повернулся кругом, зашагал в парк.

Растокин в их разговор не вмешивался, но, когда комбат ушел, он как бы мимоходом обронил:

– Заботливый, видно, командир.

– Заботливый… – вяло согласился Кочаров и тут же поправился. – Но уж очень медлительный. Копается, копается…

– Глубоко копает – может, поэтому?

– Расторопности маловато, – досадливо махнул рукой Кочаров. – Больше инженер, чем командир. Только и знает: запчасти, техника…

– А что ж тут плохого? – возразил Растокин. – Командир должен знать технику не хуже инженера.

– Валентин Степанович, дорогой мой человек, командир есть командир. Дана власть, требуй с подчиненных, руководи, да так, чтобы тебя видно было и слышно. А он демагогию развел: запчастей нет, пока пробили, достали… Ему бы хозяйственником быть, не командиром.

За свою долгую службу Растокин повидал немало командиров, поэтому имел полное основание сказать ему:

– Видишь ли, Максим, есть разные люди… Одни работают без шума, без позы, дело свое делают добротно, основательно, крепко. А другие – больше бьют на эффект, на показ. Таких мало, но есть. Эти «показухины» рано или поздно все равно провалят дело. Хотя бывает, и в пример их ставят, даже по службе выдвигают, пока, конечно, не поймут, что они из себя представляют на самом деле.

Эти рассуждения Растокина насторожили Кочарова. Да и его тон, взгляд, будто пронизывающий насквозь, безадресные, но колкие намеки, вызвали раздражение, внутренний протест. По докладам своих подчиненных он уже знал, что Растокин и приехавшие с ним офицеры придирчиво проверяют штабные документы, планы наземной подготовки, подолгу беседуют с офицерами, солдатами, старательно записывают что-то в свои блокноты. И, чтобы предотвратить или, по крайней мере, смягчить возможную критику с их стороны тех или иных недостатков, которые они, несомненно, найдут в полку, он не стал особенно возражать сейчас Растокину, примирительно сказал:

– Ну ты уж слишком, Валентин…

– Говорю так, как бывает иногда в жизни.

К ним подошел Рыбаков – заместитель командира полка по политчасти, молодой майор, подтянутый, стройный, с открытым, добрым русским лицом.

Но сейчас он был чем-то расстроен и выглядел сумрачным.

– Ты чего, комиссар, загрустил? – спросил его Кочаров, вкладывая в слово «комиссар» особую сердечность и теплоту.

Рыбаков поднял на него грустные глаза, с горечью произнес:

– Радоваться пока нечему. Беспокоит состояние танков. И в первом батальоне, и во втором.

– Но комбаты еще вчера доложили о готовности, все, кроме Мышкина?

– Доложить, Максим Иванович, обо всем можно. Язык, как говорят, без костей… А ответственности кое у кого за дела, за правдивость докладов пока еще, видно, не хватает. – Он замолчал, говорить ему об этом было тягостно и больно. Но он приучил себя всегда быть откровенным, высказывать все начистоту, без всяких оговорок и недомолвок, хотя и не всегда эта откровенность приходилась по душе собеседнику.

Вот и сегодня, анализируя причину низкого технического состояния танков, он видел в этом вину не только комбатов, которые не проявили должной настойчивости и распорядительности при организации работ, но вину и командования полка, штаба, плохо спланировавших подготовку батальонов к учению.

Об этом он и сказал Кочарову:

– Мы сами виноваты, Максим Иванович. Затянули стрельбы на полигоне, времени на подготовку техники дали мало. Вот и результат… Я вам говорил об этом.

Кочаров с обидой подумал: «Молод еще учить, дорогой комиссар, и паникуешь ты зря…»

– Только без паники, Виктор Петрович. Надо – будут сутками работать, без выходных.

По лицу Рыбакова скользнула грустная тень.

– Это не выход, Максим Иванович, работать сутками, без выходных…

– Мы не в бирюльки играли, на стрельбах были, план выполняли, – повысил голос Кочаров.

– Одно другому не мешает, если делать все по-разумному, без авралов… – Почувствовав, что Кочаров вот-вот сорвется, Рыбаков закончил: – А комбат Поляков только заверяет: устраним, сделаем, учтем, исправим… Решили на парткоме его послушать.

Кочаров покрутил побагровевшей шеей, сдавленно произнес:

– Не торопись… Партком – дело серьезное. Я с ним сам поговорю, – и, отбросив в сердцах попавший под ногу камешек, добавил: – Вот что, Виктор Петрович, передай дежурному, пусть вызовет комбатов в штаб. Кое-кому будем вправлять мозги.

Рыбаков машинально поправил галстук, фуражку, уходя, сдержанно заметил:

– Мозги у них, Максим Иванович, на месте. Вправлять не надо. А поговорить, конечно, стоит. Только предлагаю вместе с комбатами пригласить и замполитов.

– Согласен… – кивнул Кочаров без видимой охоты. Рыбаков направился к дежурному по парку. Кочаров досадливо смотрел на удаляющегося Рыбакова, вытирал платком шею.

– Вот так иногда бывает, Валентин. Думаешь, к учению все готово, осталось только подать команду «По машинам!» и вперед… А тут один с претензией, другой…

– Они молодцы… – тихо проговорил Растокин. Ему нравились и неторопливый, мужиковатый Мышкин, и этот сухощавый, прямой и твердый Рыбаков.

– Критиковать, Валентин, легче… Я не тебя, конечно, имею в виду, а таких, как Мышкин, Рыбаков… А вот, когда всю эту махину на своих плечах держишь… – указал он рукой на парк, мастерские, казармы. – Ты сам был командиром полка, испытал, знаешь, что это такое.

– Испытал… – вдруг рассмеялся Растокин. – Но дороги гравием у меня не посыпали.

– Ты это о чем? – поднял на него сухие глаза Кочаров.

– Будто и не знаешь? О зимнем учении говорю. Чтобы танки не буксовали на подъемах, дороги заранее посыпали гравием.

Кочаров опешил.

– Уже доложили?!

– С юмором об этом говорят. И даже поют: «Когда идешь с Кочаровым в атаку, не забудь песком дорожки припушить…»

– Так и поют?

– Так и поют.

– Вот артисты! – рассмеялся Кочаров, но смех у него вышел отрывистым, нервным. – Узнаю этих певцов-юмористов – накажу… Поляков додумался посыпать гравием…

Растокин вынул платок, вытер лицо.

– А ты узнал об этом, пошумел, пошумел для виду…

– Не под гусеницу же его за это! – воскликнул Кочаров. – Грех не велик.

– Это под каким ракурсом смотреть, Максим.

– В войну танкисты возили с собой и бревна, и фашины, и гравий…

– То в войну, а у тебя на учении…

Кочарову не хотелось спорить с ним, да и время уже подпирало, надо было возвращаться в штаб, где ждал его начальник штаба, но упрек этот со стороны Растокина оставил неприятный осадок, и он уже не смог сдержать себя:

– Гравий заметили… А что полк марш-бросок тогда совершил на сотни километров, зимой, в метель и без единого отказа техники – это не заметили, что все батальоны отстрелялись успешно – тоже не заметили…

Растокин видел, как наливается краской лицо Кочарова, как нервно дергается левое веко.

Разговор явно обострялся.

Растокин понимал это, но он также понимал и другое, что обязан сказать ему об этом, так как знакомство с делами в полку и то, что они увидели за эти дни в батальонах, беспокоило его, огорчало.

– Заметили, Максим, все заметили. И что стреляли не в полевых условиях, как положено, а на полигоне, где танкистам все привычно, знакомо. И что оценки батальонам ставили по результатам стрельб лучших экипажей… «Усредняли», так сказать… Так что все заметили.

Услышав такое обвинение, Кочаров вскипел:

– Ах, вот оно что! Приукрашиваем, значит? Очки втираем? Да у меня в полку – орлы. Не ползают на танках – летают! И Кочарова в армии знают, уважают! Я многое могу стерпеть и простить, но когда подозревают в очковтирательстве – тут уж извините, тут я буду беспощаден…

Кочаров хотел было уйти, но заметил приближающегося командира дивизии.

– Что за шум, а драки не вижу? – весело проговорил Дроздов, подходя к ним ближе.

– Не долго и до драки, – насупился Кочаров. – Осталось шпаги в руки взять.

Широкие брови Дроздова взметнулись кверху, словно хотели взлететь в небо.

– Вот даже как… – и посмотрел на Растокина.

Но тот спокойно сидел на лавочке, раскуривая погасшую трубку.

«Э, да тут и в самом деле что-то произошло…»

А Кочаров язвительно продолжал:

– Оказывается, товарищ генерал, танки водить у нас не умеют, стрелять не умеют…

– И кто же так думает? – спросил комдив.

– Да вот Растокин… Валентин Степанович ко всему относится предвзято. И вы, Федор Романович, знаете, почему. Прошлого забыть не может. Чувства затуманили рассудок…

Будто пружиной подбросило Растокина с лавки.

Он встал, расстроенно проговорил:

– Постыдись, Максим… Как ты можешь?!. – и ушел, чуть прихрамывая на левую когда-то раненую ногу.

Дроздов с сожалением смотрел на удаляющегося Растокина, по-своему переживая их размолвку.

– Напрасно ты его обидел…

– А он меня не обидел?

Дроздов молчал.

«Неужели Растокин и в самом деле из-за Марины? Нет, нет… Это глупо…» А вслух сказал:

– Валентин Степанович – человек справедливый, честный.

– Я сам удивлен, – подхватил Кочаров. – Встретил его, как брата родного. И на тебе!.. Ну заметили упущение какое или еще что… Не без этого, гарнизон большой. Так ты скажи об этом по-человечески, по-дружески… Зачем же в амбицию лезть, в позу становиться?

Дроздову неприятен был этот разговор, и он прервал Кочарова:

– Ну хорошо, хорошо, Максим Иванович. Успокойся. Пошли в штаб, доложишь о подготовке к учению.

 

Глава четвертая

Растокин нервно ходил по комнате, дымил трубкой. Разговор с Кочаровым не выходил из головы.

«Может, и не надо было напоминать ему о гравии, стрельбах? Дело прошлое, учение они провели, получили хорошую оценку. Что им еще нужно? – рассуждал он. – Да, но в полку до сих пор говорят и о гравии, и о подмене упражнений на стрельбах: выполняли – одни, попроще, а записали те, что потруднее. Люди этого не любят, осуждают. А Максим преподнес Дроздову так, вроде я придираюсь к нему из-за Марины… Неужели в самом деле так считает?»

С улицы в раскрытые окна ворвалась песня. Ее пели солдаты, возвращаясь с вечерней прогулки.

Растокин подошел к окну, теплый ветер слабо колыхал занавески. Надев тужурку, фуражку, он вышел из гостиницы. Был уже вечер, небо на востоке потемнело, но звезды еще не зажигались.

Растокин неторопливо шел по аллее гарнизонного парка. Неожиданно из-за поворота вышел Иван Кузьмич, в одной руке он держал удочки, в другой – сачок.

– А… Валентин Степанович! Природой любуешься? Места тут красивые, – торопливо проговорил он и посмотрел в глаза Растокину. – Максима встретил… Сильно расстроен. У тебя хочу спросить, что с ним? На службе промашка иль еще что?

Разговор с Кочаровым оставил в душе Растокина тяжелый осадок, ему не хотелось вспоминать об этом снова, и он неопределенно произнес:

– Да поговорили… – в надежде, что старик не станет донимать его расспросами, но Иван Кузьмич настойчиво допытывался:

– А все-таки, о чем ты с ним, если не военная тайна?

И столько было в его голосе тревоги, отцовского беспокойства за дела сына, что Растокин вынужден был признаться.

– Тайны тут никакой нет, Иван Кузьмич. Забота у нас, у военных, одна. Служба… Быть, как говорят, всегда наготове, всегда начеку… А у них тут кое-кто начинает забывать об этом, легкие пути ищут. Об этом и сказал ему.

Иван Кузьмич слушал, кивал головой, изредка поглядывая на Растокина, а когда тот замолчал, расстроенно проговорил:

– Святой ты человек, Валентин Степанович! Правду, милок, не все любят, если она к тому же еще и с перчиком.

– Что поделаешь? – вздохнул Растокин. – Как говорится, ты мне друг, а истина дороже.

– Да уж, это верно. Хлеб, воду ешь, а правду-матку режь, – согласился старик. Он как-то весь ссутулился, плечи опустились. – Максим самолюбивый, обидчивый.

– Наши обиды, Иван Кузьмич, делу помеха.

– Это верно… – Иван Кузьмич снял кепку, положил рядом с собой на скамейку, пригладил узловатой рукой поредевшие волосы.

То ли ясный теплый вечер, то ли разговор о служебных делах навеяли воспоминания о давно минувших военных днях. А впрочем, человек в молодости больше думает о будущем, а под старость все чаще вспоминает прошлое. Это, наверное, естественно.

Усевшись поудобнее на широкой скамейке, Иван Кузьмич стал не спеша рассказывать:

– Такая вот ночь ясная, звездная была под Курском в сорок третьем. Лежим мы в землянке, загадываем, какая после войны жизнь настанет. Погадали, покалякали… А на рассвете началось… Здорово тогда нас фрицы танками… Но хребтину мы им все-таки надломили. Силенок к тому времени у нас поднабралось немало. Танков, самолетов, пушек… Воевать стало веселее. Осколком меня там зацепило. Полгода в госпитале проваландался. Ничего, поправился. Медаль за те бои получил. – Иван Кузьмич приумолк, усиленно стал раскуривать погасшую папироску, но у него ничего из этого не получилось, и он снова зажег спичку, прикурил, а потом заключил: – И Берлин брал… Повоевать, словом, крепко пришлось. Сам пятки немцу до Волги показывал, но и на спины фрицев вдоволь нагляделся, до самой Эльбы гнали…

Растокин уже знал от Кочарова, что Иван Кузьмич пробыл на фронте почти четыре года, был храбрым солдатом, войны хлебнул досыта и все, о чем говорил, он видел своими глазами, пережил сам. И вспоминать все это ему действительно было тяжело. Но прошлое крепко сидит в каждом из нас, сурово обжигая память и сердце. Растокин знал это по себе. Он также знал, что опыт прошлого – это и есть те самые зерна, из которых произрастает трудный хлеб истины.

– Прошлое, Иван Кузьмич, – наша история. А историю забывать нельзя. Она многому учит, – сказал Растокин.

– Истинно, Валентин Степанович, истинно, – откликнулся старик. – Не зря говорят, кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет – тому оба вон. Что и говорить, победа нам далась тяжело. Да только ведь без синяков и шишек в большой драке не обойтись. Желательно, конечно, чтобы этих синяков и шишек было поменьше.

Он снова стал раскуривать папироску, которая почему-то то и дело гасла, а Растокин уважительно смотрел на его крепкие жилистые руки.

– Земля – наш общий дом. Один на всех, – продолжал старик задумчиво. – Его надо оберегать, оберегать всем миром, чтобы жилось в нем спокойно, радостно. Ежели не будем сообща оберегать его, заботиться о нем, беды опять не миновать.

Он замолчал. Набежавший ветерок запутался в листьях, дрожащие тени от них заметались по его морщинистому лицу.

«Ты прав, Иван Кузьмич, – соглашался с ним Растокин. – Земля у нас одна. Одна на всех. И беречь ее надо всем миром. Мы это понимаем. Поймут ли это на Западе? Возьмет ли там верх здравый смысл, или они толкнут мир в атомную катастрофу? Вот в чем вопрос».

Неподалеку послышались голоса, и на аллее показались двое.

Растокин узнал Мышкина и Зину.

– Максим Иванович ходит черней тучи, – говорила Зина. – Никогда не видела его таким. И ты тоже хорош! Ну ладно там Растокин, у них свои счеты, личные. А тебе-то чего надо? Кочаров выдвинул тебя, командиром сделал, а ты?

– А что я? – глухо отозвался Мышкин.

– Тоже против него идешь. Рассказывают, на совещании такое наговорил… При генерале!

– Я сказал правду. То, что плохо у нас в полку, так и сказал, что это плохо. Скрывать не стал.

– Он тебе этого не простит. Лучше бы промолчал, пусть бы другие критиковали.

– Промолчал? А совесть?

– Совесть… – расстроенно произнесла Зина. – Боже мой, и что за времена настали!

Мышкину, видно, стало не по себе – вмешательство Зины в служебные дела раздражало его.

– Не будем об этом говорить, Зина, – сухо проговорил он.

Но она все-таки высказалась:

– Если хочешь продвижения по службе, умей ладить с начальством, – и, рассерженная, ушла.

Мышкин позвал ее:

– Зина, Зина! Куда же ты?

А потом скрылся и сам.

Иван Кузьмич не стал расспрашивать Растокина о совещании, на котором Мышкин критиковал Кочарова, сделал вид, будто не слышал этого разговора, лишь высказался по поводу Зины.

– А что, приманка заманчивая, любой окунь клюнет. Но с характером. Такая быстро оседлает, и не заметишь, как, – он швырнул окурок и, словно боясь что-то забыть, торопливо спросил: – Слушай, Валентин Степанович, к нам-то чего не заходишь?

Вопрос застал Растокина врасплох.

Все эти дни его мысли были заняты совещанием в полку, и он ответил уклончиво:

– Работы много…

– Все дела… – как-то по-особенному произнес Иван Кузьмич, и трудно было понять, какие он имел в виду дела: служебные или личные. И, не желая допытываться, Иван Кузьмич перевел разговор на другое. – Я вот о чем все хочу спросить тебя. У нас силенок хватит, в случае чего, а? Ну, если снова пойдут на нас войной, – уточнил он.

– Хватит, Иван Кузьмич, хватит.

– Это хорошо. Не проглядите только, не дайте супостатам себя обойти в технике, оружии. Догонять потом, ох, как трудно! Уроки прошлого забывать нельзя. Ну, что, Валентин Степанович, пора домой?

– Идите, я еще немного побуду.

– А… Ну-ну… – понимающе кивнул старик, тяжело поднялся со скамейки, собрал удочки, подхватил сачок, устало заковылял по аллее.

Оставшись один, Растокин спустился по дорожке к речке. После душного и жаркого дня на берегу в этот час было прохладно.

Он стоял и смотрел на тихую речку, безмятежно несущую свои воды к далекому морю, на дрожащее в ее мелкой ряби опрокинутое звездное небо, на стелющийся в низинах бледно-молочный туман.

В камышах послышался короткий всплеск рыбы, а спустя минуту-другую долетело тоскливое курлыкание улетающей на юг журавлиной стаи. Потом раздались беспокойные голоса запоздавших на лугу ребятишек, звонкий смех девушек в парке…

Вся эта размеренная, неповторимая в своем многообразии жизнь почему-то вызвала в его душе не радость, не благостное умиротворение вечностью бытия, а навеяла щемящую грусть.

Может, это было связано с тем, что он вспомнил другую речку, вспененную пулями и осколками мин, обагренную человеческой кровью, слышал крик детей и плач матери? И кажущиеся ему сейчас умиротворенность, вечность и мудрость бытия непрочны, обманчивы?

Он стоял у реки, и ночь окутывала его темным покрывалом.

* * *

В доме было душно, хотя окна были раскрыты настежь. Марина ходила из комнаты в комнату, не находя себе места.

Все эти годы ее постоянно угнетала мысль о том, что она когда-то бросила консерваторию, не проявила настойчивости закончить ее хотя бы заочно, оказалась теперь не удел, и все ее интересы замыкались в узком семейном мирке. Правда, в тех гарнизонах, где им приходилось жить, она занималась с детьми в музыкальной школе, участвовала в художественной самодеятельности, работала в женсовете, но это не приносило ей душевного удовлетворения, тянуло к большому искусству, от которого, как она считала, ее оторвали муж, дети, семья. Она знала, что поправить теперь уже ничего нельзя, и эта безысходность раздражала ее еще больше. Да и в совместной жизни с Кочаровым у них не было той трогательной близости, духовной общности, которые сопутствуют счастливым семьям. Она и тогда, еще в молодости, замечала в нем излишнюю самовлюбленность, наигранность в поведении, которые особенно заметно стали проявляться с возрастом и болезненно отражались на их отношениях.

Внезапный приезд Растокина вызвал в ней воспоминания о прошлом, растревожил ее томительно-однообразную жизнь, обострил переживания. Словно океанский шторм подхватил, закружил ее, увлек в пучину. Она металась, билась, карабкалась среди бушующих волн и не находила выхода к берегу.

Ей стало тягостно сидеть одной дома, и она вышла на улицу.

Вернувшись в парк, Растокин увидел идущую впереди по аллее Марину, позвал ее. Но она, видимо, не слышала, шла, не оборачиваясь. Тогда он позвал громче. Марина остановилась.

– Валентин! – невольно вырвался у нее вздох облегчения, но она тут же стала торопливо, словно оправдывалась, объяснять: – Вышла подышать воздухом. Такой чудесный вечер… Посидим?

Они сели на скамейку неподалеку от беседки.

В беседке в это время были Наташа и Матисян.

Увидев мать, Наташа затаилась.

Марина заметила скованность Растокина, взволнованное дыхание и почувствовала, как у самой в груди сделалось жарко, как толчками ударяет в голову кровь. И не в силах сдержать себя, растерянно призналась:

– Столько лет прошло, думала, забыла… тебя… А увидела… Как не хотелось мне в ту ночь отпускать тебя в разведку… Словно предчувствовала… – Она умолкла, говорить ей было тяжело и трудно.

На помощь пришел Растокин:

– А помнишь, как собирались в загс?

– Еще бы! – воскликнула Марина. – Мне испортили в ателье свадебное платье, я страшно расстроилась, разревелась… Дура… К чему это платье? Расписались бы, может, все пошло бы по-иному.

– Возможно, – не совсем уверенно проговорил Растокин.

Они оба замолчали, очевидно, думая о том, как бы сложилась их жизнь, если бы они были вместе. Растокин не осуждал Марину, каждая девушка, наверное, поступила бы так же, узнав о гибели своего жениха, одинокой оставаться бы не стала. Но в глубине его сознания все же сверлила грустная мысль – слишком уж как-то поспешно вышла она замуж, могла бы подождать его и подольше: не все похоронки подтверждались.

А Марина думала о том, что напрасно тогда поверила в гибель Растокина, о которой ей сообщил в письме Кочаров, и осуждала себя за то, что не навела справки о Растокине сразу же после войны в соответствующих органах. «А может, Кочаров написал так, чтобы добиться моего согласия на брак?»

Ей стало не по себе.

Внутри пронесся леденящий холодок, и она зябко повела плечами.

– Посвежело… С реки потянуло…

Растокин снял тужурку, прикрыл плечи Марины. Она рассеянно продолжала:

– Максим очень изменился. Стал вспыльчивым, раздражительным. Вот и с тобой…

– Я понимаю его, – ответил Растокин. – Полк передовой, везде хвалят… А тут приехали и начинают…

Вспомнив, как жаловался ей Кочаров на излишнюю придирчивость и необъективность Растокина в оценке полка, она заметила:

– Может, и в самом деле не нужно было поднимать такой шум? Все-таки друзья…

«Вот и ты о том же…» – досадливо подумал Растокин.

– Есть вещи, Марина, которые выше дружбы.

– Возможно… И все же не надо было при Дроздове. Разобрались бы во всем сами, одни. Тихо, спокойно.

Максим и слушать не хотел.

– Он считает, все это я из-за тебя…

– Максим тщеславен, – глухо проговорила Марина. Помолчав, призналась: – Я эти дни, как в тумане… Все перемешалось… И прошлое, и настоящее… Я хочу тебе признаться, Валентин…

В это время, выйдя из беседки, мимо них прошла Наташа.

Марина позвала ее:

– Наташа!

– Ой, мама! Так напугала… – притворно воскликнула она. – Я вышла воздухом подышать. Такой чудесный вечер!

Марина поняла ее намек, но не рассердилась.

– Идем домой, поздно уже.

– А я папу в парке встретила, – и, скосив глаза на Растокина, подчеркнуто добавила, – тоже, видно, воздухом подышать вышел…

Марина встала. Наташа подхватила ее под руку и, что-то объясняя, торопливо повела домой.

* * *

Катя бесцельно бродила по саду, на душе было тоскливо, делать в доме ничего не хотелось. Ее расстроил разговор с Сергеем, его придирчивые расспросы о композиторе, о переписке, о ее поездке на юг. И как она ни пыталась ему объяснить, что в этой переписке нет ничего особенного, что к композитору она относится как к старшему товарищу и уважает его как талантливого музыканта, она чувствовала, что Сергей к ее словам относится с недоверием, и это ее больше всего огорчало.

Увидев Катю одну, Наташа отложила книгу, выскочила к ней в сад.

– Чего хмурая?

Катя не ответила, продолжала идти по тропинке. Наташа не отступала:

– Замуж выходишь?

– Ну, выхожу… – раздраженно проговорила Катя.

– Правильно делаешь, – с серьезным видом одобрила Наташа. – И маму не слушай. Сережа такой добрый, и так тебя любит, так любит…

– Откуда такие данные? – усмехнулась Катя.

– А у меня глаза такие – все видят, – пошутила Наташа.

– Ты становишься невозможной, – покачала головой Катя.

Наташа шла рядом, ей хотелось рассказать сестре о подслушанном вчера разговоре, но она боялась его начинать. И все же решилась.

– Ты знаешь, – начала она заговорщически, – вчера я встретила маму и Валентина Степановича.

– Где? – оглянулась Катя.

– В парке… Там, около беседки, где ты целовалась с Сергеем, – уточнила она.

– А ты что – надзирателем в парке устроилась? Смотришь, кто с кем целуется?

Наташа рассмеялась.

– А я виновата, если вы сами на нас… на меня натыкаетесь… Так вот, встретила я маму и Валентина Степановича…

– Ну встретила… Дальше что?

– Понимаешь, какие-то они были не такие… Рассеянные, грустные. А мама сказала: «Думала, – говорит, – забыла тебя, столько лет прошло… А увидела – все перемешалось – и прошлое, и настоящее…».

– Интересно… – произнесла Катя протяжно.

– Да еще как интересно! – поддакивала Наташа. – Чтобы это значило? А потом в парк пришел папа, я скорей удирать оттуда…

Они вошли в дом. Перед зеркалом, поправляя прическу, стояла Марина.

Наташа холодно посмотрела на нее, отметив про себя возросший за последние дни интерес матери к своему внешнему виду.

– Наташа, – подала голос Марина. – Иди погуляй… Мне надо поговорить с Катей.

Наташа тут же согласилась, выскочила на улицу. Марина повернулась к дочери.

– Катя, есть возможность уехать на юг, в дом отдыха. Перед учебой тебе надо отдохнуть. И путевка есть. Почему бы не съездить на море?

Катя ожидала всего, что угодно, но только не такого предложения.

– Я совершенно здорова и чувствую себя великолепно.

– И все-таки подумай, – настаивала Марина, – год у тебя выпускной, трудный…

В комнату вошел Кочаров, возбужденный, злой.

– Начинается веселая жизнь! – проворчал он, покосившись на Марину. – А все Растокин…

– Родственником будет… – чуть слышно заметила она.

– К сожалению…

– А что? Сергей – офицер толковый, как ты говоришь… Поженятся, я буду рада.

Он, конечно, уловил в ее голосе иронические нотки и тоже с наигранным удивлением воскликнул:

– Как, разве это уже решено?

Катя поняла их неуместную шутку, резко ответила:

– Да, решено! – повернулась, быстро вышла из комнаты.

Кочаров посмотрел ей вслед, огорченно произнес:

– Час от часу не легче. Ну и дела…

А дела были действительно неважными. Он только что вернулся из батальона Полякова, где приехавшие из Москвы офицеры проверяли уровень технической и специальной подготовки танкистов. Первый класс подтвердили лишь шестьдесят три процента. Особенно слабо, как выяснилось, были отработаны взаимозаменяемость членов экипажа и действия их в условиях применения оружия массового поражения.

Видя все это, Кочаров сокрушался, недоумевал, бросал гневный взгляд на комбата, тут же приказал ему срочно устранить выявленные недостатки, привести все в «соответствие». Но Кочарову вежливо заметили, что штурмовщиной такие вопросы не решают, что это делают планомерно в процессе всей боевой подготовки.

– Ну и дела… – повторил он сокрушенно, расхаживая по комнате.

Незаметно вошел Иван Кузьмич и, будто возобновляя прерванный разговор, сказал:

– Ты пойди, Максим, скажи Валентину Степановичу спасибо. Вот что я тебе посоветую.

– Перед тобой оправдывался? – повернулся к нему Кочаров.

Иван Кузьмич пожал плечами:

– Зачем ему передо мной оправдываться? Я не маршал. Он по-дружески хотел… А ты на дыбы…

– Валентин добра тебе желает, – добавила Марина.

Кочаров не выдержал, вскипел:

– Доброхоты! Вижу, какого добра он желает. Из-за тебя он готов пойти на все… И уже начал…

– Как тебе не совестно! – обидчиво произнесла Марина и вышла из комнаты.

Иван Кузьмич потоптался на месте, не зная, куда себя деть, огорченно вздохнул:

– Эх, Максим, Максим… Думал, генералом станешь. На генеральские погоны хотел полюбоваться…

Он болезненно переживал неудачи сына, ему было обидно видеть, как он упорствует, не хочет признать своих ошибок.

– Голова у тебя светлая и упорство наше, кочаровское, есть. Только вот гордыню свою малость поубавь. Мешает она тебе. Ты приглядись к себе, приглядись к делам. Все ли у вас так, как надо? Может, подчиненные тебя вводят в заблуждение, а ты вводишь в заблуждение начальство выше?

Кочаров не успел что-либо ответить на эту колкость отца, в дверь постучали.

– Можно? – спросил Рыбаков, открывая дверь.

– Заходи, заходи, – пригласил Кочаров. – Хорошо, что пришел. Посоветоваться надо.

Иван Кузьмич, поздоровавшись с Рыбаковым, вышел. Кочаров усадил майора за стол, пододвинул к нему сигареты, пепельницу.

– Скажи мне, Виктор Петрович, разве это справедливо? Работаем день и ночь! Полигон, танкодром, походы, учения. В передовые вышли! А они все перечеркнули, все за борт выбросили!

Рыбаков задумчиво посмотрел на Кочарова, с сожалением сказал:

– Критикуют нас правильно, Максим Иванович. И за гравий, и за дутые цифры по классности, и за то, что перед стрельбами «натаскивают» экипажи, по какой мишени кому стрелять, с какой дистанции, откуда мишень появится…

– Тренируют – не натаскивают, – поправил его Кочаров.

– Натаскивают, Максим Иванович, натаскивают, – с твердой ноткой в голосе произнес Рыбаков. – А мы делаем вид, будто этого не замечаем. Противник нам борта своих танков в бою так легко подставлять не будет, Максим Иванович. Не будет.

– Недостатки есть. Мы их не скрываем…

– Я и пришел о них поговорить.

Кочаров недовольно поморщился.

– Но за тремя соснами не видеть леса – это правильно? Им этот злосчастный песок глаза запорошил.

На что Рыбаков спокойно заметил:

– Люди они разумные, опытные. Разберутся. Да и зачем им выдумывать недостатки? Их и без того у нас хватает. Мы сами их видим.

«Не успел приехать в полк и уже во всем разобрался, увидел все недостатки!» – болезненно подумал о Рыбакове Кочаров, а вслух сказал:

– Мастерства и храбрости моим танкистам не занимать! О нас в газетах пишут!

«А тебя заносит, командир, заносит», – с грустью подумал Рыбаков и проговорил тихо:

– Некоторые корреспонденты тоже иногда через розовые очки на все смотрят. Есть еще такие… – Помолчав, добавил: – Полякова на партком вызывали. Досталось. Думаю, на пользу. Разговор был суровый…

Кочаров не высказал своего отношения к разбору дела Полякова на парткоме, но по обиженному его лицу Рыбаков понял, что он к этому относится неодобрительно.

И все же Рыбаков хотел было спросить его мнение по поводу парткома, но в это время зазвонил телефон.

Кочаров снял трубку.

– Слушаю. Выезжаю, – и посмотрел на Рыбакова. – Объявлена боевая тревога.

Рыбаков тут же вышел, а Кочаров стал торопливо собираться в штаб.

«Ну, что ж, Растокин, посмотрим, кто из нас окажется прав, – думал Кочаров, надевая фуражку. – Учения покажут».

 

Глава пятая

Накануне учения, в воскресный день, воспользовавшись предоставленной Дроздовым машиной, Растокин и Сергей поехали в село Рябово.

Растокину хотелось посмотреть места, где пришлось воевать и где погиб отец Сергея.

От гарнизона до села было километров сто, они рассчитывали обернуться за день.

По широкому асфальтированному шоссе ехали быстро. Справа и слева, отливая восковой спелостью, тянулись хлебные поля.

По ним, словно корабли в море, не спеша плыли комбайны, оставляя длинные скошенные полосы. По пути встречались заново отстроенные поселки и села, весело поблескивавшие на солнце свежими железными и черепичными крышами. Встречный ветер врывался в открытые форточки машины, обдавал теплой волной лицо, неистово теребил волосы.

Растокин безучастно смотрел по сторонам, думал о Марине.

«Что хотела она сказать мне в парке? В чем собиралась признаться?! Может, хотела сказать, что по-прежнему любит меня и что жизнь с Максимом у нее не сложилась?»

Волнение Растокина было связано еще и с тем, что он ехал в те места, куда приезжала Марина, и где он расстался с ней навсегда, где был тяжело ранен и чудом остался жив…

* * *

…Очнулся тогда Растокин в сарае. Под ним была разостлана дерюга, под головой лежала небольшая подушка. Густо пахло свежим сеном.

Через узкие щели сарая золотистыми щупальцами тянулись с улицы лучи света. Где-то поблизости назойливо мяукала кошка.

Его пронзила и обрадовала первая мысль – он у своих.

«Кто-то приютил меня, спрятал».

В голове гудело, была она свинцово-тяжелой, ломило в висках. Ощупав голову, он обнаружил свежую повязку. Это еще больше обрадовало его.

«Попал к своим. Но кто они? И как я здесь очутился? Где Карпунин?»

Он хотел приподняться, но в глазах все закружилось, и он снова лег.

Возле сарая неистово чирикали воробьи. Растокин жадно вслушивался в эту воробьиную перепалку, в монотонное стрекотанье кузнечика в сарае, в далекое карканье грачей, долетавшее сюда, видимо, с хлебного поля, и ему начинало казаться, что он не спрятан в сарае, а лежит на сеновале в деревне у матери, куда любил приезжать летом, и что вот-вот заскрипит дверь, покажется мать и позовет его на завтрак.

Дверь действительно заскрипела, широкий пучок света ударил в лицо.

Открыв глаза, Растокин увидел старика.

Прикрыв за собой дверь, он подошел к Растокину, осторожно потряс за плечо.

– Живой? – раздался его глуховатый голос. Растокин приподнял голову.

– Живой…

– Слава богу. А мы, право, и не надеялись. Уж очень ты был плох.

– Спасибо вам, отец – растроганно проговорил Растокин и хотел было сесть, но старик удержал его.

– Лежи, лежи… Слабый ты еще… Придет время – встанешь. Человек – он двужильный. А теперь, в войну, и трехжильным стал. Так что выдюжишь. – Старик присел на край полога. – А напарника твоего похоронили. Там, на болотах.

Растокину живо представилась вся картина ночного боя, смерть Карпунина, и он, еле сдерживая разрывающий душу стон, сдавленно выдавил из себя:

– Это я виноват…

– Мне дочка сказывала про вас.

– Дочка?! Она знает о нас?

– Как же, знает. Вы спасли ее ребятишек. Они ночью ко мне прибежали, рассказали. Много вы шуму в селе наделали. Немец так лютует… Она-то, дочь моя Таня, и разыскала вас на болотах, вместе с ней принесли тебя сюда.

– А вы кто будете? – спросил Растокин.

– Лесником я тут…

– Спасибо вам и дочери… – еще раз поблагодарил Растокин.

Старик замялся, расправил бороду.

– Не стоит благодарности. Только вот оставаться тебе в сарае нельзя, парень. Опасно. Немец и меня навещает, будь он проклят, так что придется квартиру менять. – Он помолчал, затем шепотом, хотя и так говорил тихо, добавил: – У меня в лесу землянка есть. Место глухое, болотистое. Туда переправлю тебя ночью. Поживешь пока там, а сил наберешься, тогда видно будет, куда тебя пристроить.

Старик встал, положил рядом с Растокиным кусок хлеба, поставил бутылку молока.

– А пока вот подкрепись… Ну и соблюдай тишину, не выдавай себя. Осторожность, парень, не помешает. Да, как звать-то тебя?

– Валентин.

– А меня – Михаил Нестерович. Значит, до вечера, Валентин.

Старик вышел, зашуршал сапогами по траве.

Растокин лежал на сеновале, вспоминая подробности вчерашнего боя, и снова осуждал себя за опрометчивое решение о нападении на штаб, которое привело к гибели Карпунина, срыву задания.

«Надо было сидеть под мостом, брать «языка» у колодца».

Он спустил ноги, сел. Тупая ноющая боль отдавала в левом бедре. Устроившись поудобнее, взял бутылку, прижался к горлышку сухими губами и, сделав несколько жадных глотков, поставил ее обратно, снова лег на сено.

К вечеру ему стало лучше. Он доел хлеб, выпил молоко. Походил по сараю, прислушиваясь ко всему, что происходило снаружи. Подозрительного вроде ничего не было: изредка доносился отдаленный залп орудий, гул пролетающих самолетов, гомон лесных птиц.

Старик больше не показывался, тоже соблюдал осторожность.

Достав из кармана пистолет, Растокин вытащил обойму, пересчитал патроны. Их осталось пять штук. В кармане нащупал вторую обойму. Она оказалась пустой.

Он хотел спрятать ее в сено, но передумал, положил обратно в карман.

«Хорошо бы еще и автомат».

Он вспомнил, что автомат был у него и на реке, когда они с Карпуниным перебрались на этот берег, и когда полз к болотам, таща на себе напарника.

«Может, прибрал старик? Надо спросить».

Хлопнула калитка. Растокин насторожился, услышав неторопливые шаги тяжело идущего человека. Шаги приближались. Старик, видно, решил предупредить его, дважды кашлянул, а когда подошел к сараю, тихо постучал в дверь.

Увидев Растокина на ногах, весело проговорил:

– Коли на ноги встал, считай себя здоровым.

– Да вроде бы лучше… – отозвался Растокин.

– Вот и хорошо. А теперь иди за мной.

Они вышли из сарая.

На улице сгущались сумерки, но еще были видны стоящие поодаль сосны, небольшой деревянный домик, окруженный деревьями, копны сена.

Старик шел по тропинке впереди, а Растокин, сильно припадая на левую ногу, волочился сзади.

В доме он подвел его к умывальнику, дал огрызок хозяйственного мыла, полотенце. Растокин вымыл руки, лицо. Холодная вода немного освежила его.

– А теперь давай попьем чайку и в путь-дорогу, – сказал старик. – Не ровен час, могут нагрянуть немцы или полицаи.

В углу комнаты стояли небольшой стол, табуретки, на столе – чугунок с картошкой, от которого поднимался слабый парок. Рядом лежали соленые огурцы, несколько кусочков черного хлеба.

Растокин сел, осмотрелся. Напротив белела русская печь, на стене висела деревянная полка, где стояли две жестяные кружки, пустые бутылки, банки.

– Ешь, Валентин, – напомнил старик, присаживаясь к столу.

Взяв теплую картофелину, Растокин почувствовал, как в желудке засосало от голода, быстро снял кожуру, посыпал картошку солью и с жадностью засунул в рот.

Огурцы остро пахли чесноком, укропом, были плотные, сочно хрустели на зубах.

Давненько Растокин не ел с таким наслаждением простую деревенскую пищу, как сегодня: картошку с солеными огурцами и черным хлебом.

Старик тоже съел картофелину с огурцом и теперь, обжигаясь, торопливо допивал мятный чай. Говорил он мало, изредка поглядывал в окно, где чернели сумерки, спешил. Видя это, Растокин не стал расспрашивать его о дочери, ее детях, тоже поторапливался.

Пока старик убирал со стола, Растокин свернул цигарку, насыпал в нее из кисета самосада. Табак оказался крепким, он поперхнулся, закашлялся, смахивая слезу, польстил старику, похвалив табак.

Старик возился у лавки, что-то складывал в мешок, не отзывался.

Перед уходом Растокин спросил его про автомат. Он молча вышел в сени, загремел там ведрами, сдвигая какие-то вещи, вернулся с автоматом.

Растокин взял автомат, перекинул через плечо, и они вышли наружу.

Было уже темно, тихо шелестели клены, одиноко кричал где-то филин. Прихрамывая, Растокин старался не отставать от старика, но рана в бедре и общая слабость все еще сказывались. Он вскоре заметно сбавил темп, резво взятый вначале. Старик заметил это, пошел тише.

Лес шумел настороженно, гулко. Сверху падали сбитые ветром сухие ветки, еловые шишки. Неожиданно рядом звучно захрустел кустарник. Они остановились, замерли. Растокин на всякий случай сунул руку в карман, достал пистолет. Но хруст стал удаляться, и тогда старик сказал:

– Это кабан.

Идти Растокину становилось все труднее и труднее, левая нога еле волочилась. Старик предложил отдохнуть. Растокин упал на траву, вытянул ноги. Страшная усталость сковала тело, мысли путались… Он забылся коротким, тревожным сном.

Минут через двадцать открыл глаза, увидел склонившегося над ним старика. Он помог Растокину подняться, забрал у него автомат, подал суковатую палку, на которую можно было опираться при ходьбе.

Часа через два они добрались, наконец, до места. Оставив Растокина одного, старик скрылся в землянке. Вскоре он вышел оттуда с женщиной. Они вдвоем спустили Растокина по крутым ступенькам вниз, завели в землянку, положили на топчан. Они о чем-то шептались.

Растокин плохо слышал их разговор, будто слова проходили сквозь толстый слой ваты, заложенный ему в уши. Потом все затихло. Последняя нить, связывающая его с внешним миром, оборвалась, и он погрузился в тяжелый, беспокойный сон…

Когда проснулся, в землянке никого не было, он лежал один. Во рту было сухо, в горле першило, хотелось пить. Освоившись с темнотой, Растокин заметил на стене полку. На полке стояла кружка, чашка, бутылка. Он встал, взял кружку. В ней оказалась вода, и он сделал несколько глотков. В чашке лежала картошка, огурцы. Есть ему не хотелось. Прикрыв чашку тряпкой, Растокин сделал по землянке один шаг, другой, наткнулся у противоположной стены на деревянную лавку с сеном и брезентом поверху. Слева от него была дверь, сквозь узкие щели проникал свет. Открыв ее, он поднялся по ступенькам наружу.

Шел мелкий дождь, березы понуро опустили свои сережки, ветерок стряхивал с них на землю капельки воды. Растокин стоял, вдыхал всей грудью пахнущий травами и листьями, промытый дождями лесной воздух, наслаждаясь бодрящей прохладой.

Послышались торопливые шаги. Опираясь рукой о стену, Растокин спустился в землянку, вытащил из кармана пистолет.

Шаги раздавались все ближе и ближе. Вот кто-то заскользил по земляным ступеням, приблизился к двери. Растокин встал в угол, насторожился. Дверь открылась, вошла женщина, босая, с распущенными мокрыми волосами. Сверху был накинут старенький плащ.

Окинув землянку быстрым взглядом и не обнаружив Растокина на постели, обеспокоенно спросила:

– Вы здесь?

Растокину стыдно было выказывать перед ней свою растерянность. Пряча в карман пистолет, он шутливо проговорил:

– Здесь я, здесь… Землянку вот обследую…

– А что, жить можно, – ответила она, зажигая коптилку. – Крыша есть, дождь на голову не льет…

Огонь осветил ее мокрое лицо, и Растокин узнал в ней ту женщину, которую они защитили с Карпуниным в селе. Женщина поставила на лавку корзину, вытащила оттуда чашку черешни, подала Растокину.

– Вот, ешьте. Свежая… А это грибы. Подосиновики, подберезовики, есть и белые. Смотрите…

Растокин заглянул в корзину, где лежали грибы, на него повеяло оттуда прелыми осенними листьями. Взяв гриб, он ощутил его упругость и плотность.

– Доброе будет жаркое, – заметила она, видя потеплевшие глаза Растокина. Она вытерла тряпкой лицо и волосы, села на лавку, взяла из чашки горсть черешни, остальную пододвинула Растокину. – Ешьте…

– Как вас зовут? – спросил Растокин.

– Таня, – ответила она и тут же поправилась. – Татьяна… А вас?

– Валентин.

– Спасибо вам, выручили тогда…

– А за что они вас?

– Мой муж был офицером… Видно, кто-то донес…

– Почему «был»? – переспросил Растокин.

– Погиб он… Второй год уже пошел, как сообщили из части.

– А где же ваши дети?

– В деревне, у родственников. Мы ушли из села сразу же после вас. Слышали бой у реки… Оставлять детей у отца тоже нельзя, немцы бывают у него часто. А там, в деревне, проще и надежнее… Да я и сама у отца не живу, и в деревне тоже. Новый человек сразу бросается в глаза. Так что пока вот тут, в землянке, перебиваюсь. – Она помолчала, потом огорченно вздохнула: – Вашего товарища жаль… Когда мы с отцом нашли вас, он был уже мертвый… Да и вы тоже еле-еле… Не думали, что и выживите… Да что вспоминать! Давайте лучше черешню есть. Там, на полке, картошка, огурцы… А завтра я схожу к отцу, грибов нажарю.

Растокин взял черешню, положил в рот, ощутив кисло-сладкий вкус ягод…

Что двигало им в ту ночь, когда он услышал ее крик и кинулся на помощь? Ведь они рисковали многим, бросаясь в незнакомый дом, где орудовали гитлеровцы. В стычке с врагами могли погибнуть сами и не выполнить задание. В штабе они получили строгий наказ: главное – взять «языка», доставить его в батальон. Но, когда Растокин бежал к дому, мысли о собственной жизни, о «языке» куда-то отступили, растворились. Им владело в тот миг лишь одно желание – спасти женщину, попавшую в беду. Он поступил бы точно так даже в том случае, если бы знал, что там его ожидает верная смерть.

Об этом он подумал сейчас, когда кошмарная ночь осталась позади, а перед ним сидела женщина, ради которой они рисковали тогда многим.

На третий день вечером Таня ушла к отцу. Вернулась уже поздней ночью, оживленной, веселой. Старик был в деревне, видел ее детей, о них там заботились, и это ее радовало. Она вытащила из сумки миску грибов, поставила на лавку, подала Растокину вилку.

– Поешьте, пока тепленькие.

В нос ударил острый запах поджаренного лука, грибов.

– Вместе с вами, Таня, – сказал Растокин, взяв вилку.

– Я уже ела… – протестующе повела она рукой.

– Нет-нет, только с вами вместе…

– Ну хорошо, хорошо, – чуть заметная улыбка скользнула по ее лицу.

Она присела на топчан, взяла вилку.

– Что слышно в деревне? – спросил он.

– Вчера были немцы из комендатуры. Забрали восемь девушек, посадили в машину и увезли. Говорят, в Германию… Господи, когда это кончится?! – она отложила вилку, прошлась по землянке. – Давайте заменю на голове повязку… Я принесла бинт, немного йоду.

Он не стал возражать, сел на топчан. Таня проворно сняла повязку, поднесла коптилку, осмотрела рану.

– Уже лучше, подсыхает.

Сделав из тряпки тампон и смочив его йодом, приложила к ране. От сильного жжения Растокин закрыл глаза, сцепил зубы.

Заметив это, Таня с озорной веселостью сказала:

– Терпи… А еще солдат…

– Поэтому и терплю, что солдат… – отозвался Растокин, сжав от боли кулаки.

Таня неторопливо, круг за кругом, накладывала повязку, прижимая его голову к своей груди, и Растокин почувствовал в ее теле, в движении пальцев ту трепетную взволнованность, которую может уловить и понять только мужчина.

Подняв к голове руку, чтобы ощупать повязку, он нечаянно коснулся ее пальцев. Таня испуганно вздрогнула, будто обожгло ее током, быстро отвела руку в сторону.

– Вот и все… – проговорила она каким-то тихим, сдавленным голосом. – Теперь ложись, спи, а я пойду – зарою старую повязку.

Растокин лег на топчан, накрылся тонким байковым одеялом, которое она только что принесла от отца.

Дверь наружу была приоткрыта, оттуда тянуло ночной сыростью.

Вошла Таня, погасила коптилку, стала раздеваться. Он слышал, как она сняла юбку, кофту, зашуршала сеном, забираясь на соседний топчан. Ее присутствие волновало и томило его. Ему было стыдно признаться себе в этом.

Он долго лежал, уперев взгляд в потолок землянки, прислушивался к ровному дыханию Тани, пытаясь в чем-либо уловить ее нетерпение, но она лежала спокойно, тихо, и Растокина это озадачило.

«Может, она во время перевязки просто пожалела меня, а я вообразил себе черт знает что! – досадовал он, ворочаясь с боку на бок. – Ведь она старше меня, поэтому мудрее, сдержаннее…»

Он еще долго ворочался и все-таки решил встать, подойти к ней, но в последний момент сдержал себя.

«А если она обидится, выставит меня за дверь? И наши отношения, столь доверительные и теплые, станут потом в тягость?»

Успокоившись, он стал прислушиваться к шуму леса. Порывистый ветер раскачивал деревья, они жалобно поскрипывали, шумели листвой.

Однообразный шум леса утомил его, глаза сомкнулись, и он незаметно заснул, а когда проснулся, в землянке было уже светло, дверь оказалась открытой.

Тани на топчане не было. Это его обеспокоило, и он вышел из землянки.

Утреннее солнце светило ярко, ласково, под его лучами капли воды на деревьях, словно алмазы, играли и переливались всеми цветами радуги. Вокруг было тихо и немного торжественно.

Растокин обошел вокруг землянки. Тани не было. Отойдя метров сорок-пятьдесят, он неожиданно увидел ее за кустарником. Она стояла у воронки с водой без кофты, босая, и умывалась.

Растокин вернулся обратно, присел у землянки. Многоголосый гомон лесных птиц приумолк, лишь отдаленно и призывно перекликались где-то тетерева.

Неслышно подошла Таня. Лицо ее от студеной воды разрумянилось, глаза смотрели улыбчиво, мягко, на вьющихся локонах блестели бусинки воды. Вся она была по-летнему свежей и нежной.

– Пойди, Валентин, умойся, – предложила она, протягивая ему полотенце. – Тут недалеко воронка с водой.

– Это можно, – живо согласился Растокин, любуясь ее стройными голыми ногами. – Босиком по росе, наверное, хорошо?

– Очень… – улыбнулась она, – советую и тебе. Пойдем, покажу воронку.

Сняв сапоги, Растокин размотал пахнущие потом портянки и, ежась от холодной колкой травы, двинулся за Таней.

Шла она медленно, помнила о его ранении, оглядывалась, подшучивала:

– Не отставай, солдат. Отстанешь – многое потеряешь…

У воронки Растокин снял гимнастерку (нижней рубашки на нем не было, он порвал ее у реки на повязки), зачерпнул пригоршню воды, плеснул в лицо.

Таня дала ему кусочек мыла, и он, намылив мочалку, стал растирать шею, руки, грудь. Тем временем Таня постирала гимнастерку, портянки, разложила их на траве посушить.

– Я пойду, Валентин, а ты мойся тут как следует… Когда теперь баня-то будет… Помоешься – и усталость сразу пройдет. Ясно, солдатик?

– Ясно, ясно… – щерил он свой щербатый рот. Неожиданно Таня зачерпнула пригоршню воды, плеснула ему на спину.

Растокин испуганно ойкнул, кинулся было за Таней, но она резво отскочила в сторону и, давясь от смеха, смотрела на его намыленное лицо. Затем, минуя тропку, пошла к землянке. По пути ей попался куст ежевики. Спелые ягоды манили своим дымчато-сизым отливом и душистым запахом. Обобрав куст, она неторопливо подошла к землянке, села на траву, блаженно вытянув босые ноги. Густой медовый настой полевых трав кружил голову, теплый ветерок ласкал плечи, благостная истома разливалась по всему телу… Рядом упала еловая шишка.

Подняв голову, Таня увидела на дереве белку. Распушив рыжий хвост, она настороженно уставила на Таню свои маленькие острые глазки. Шаги Растокина спугнули рыжую шалунью. Прыгая с ветки на ветку, белка проворно забралась на самую верхушку сосны.

Растокин шел, перекинув через плечо связанные портянками сапоги, в руках нес гимнастерку и букетик цветов, которые преподнес Тане. Это почему-то ее растрогало. Она вскочила, убежала в землянку.

Пожав в недоумении плечами, Растокин спустился вслед за ней в землянку. Таня лежала на топчане лицом вниз. Он присел на край своего топчана, хотел сказать ей какие-то утешительные слова, но ничего путного придумать не мог, сидел и тоже молчал.

Ногам от земляного пола стало холодно, и он забрался под одеяло – постель еще хранила утреннее тепло. Он лежал и думал о Тане. Им снова овладевала та томительная взволнованность, которую он испытывал ночью и которая с новой силой захватывала его теперь. Таня лежала молча, его нерешительность удивляла и забавляла ее. Она встала, томно потянулась, затем быстро приподняла край одеяла, легла на топчан к Растокину, прижавшись к нему своим упругим, сильным телом.

Он повернулся к ней, обнял за голые вздрагивающие плечи, припал ртом к ее теплым губам…

…Потом они вышли из землянки, сели на густую траву.

Таня склонила голову к Растокину. В ее больших серых глазах плескалось счастье, на мягких и чуть побледневших губах блуждала затаенная улыбка, каштановые волосы, падая с плеч, щекотали ему лицо.

Он привлек ее к себе, поцеловал в губы.

– Вставай, застудишься. После дождя земля еще не прогрелась. – Таня легко поднялась, подала ему руку. – Иди побрейся, я бритву вчера принесла. А то колешься, как ежик.

Из землянки она принесла бритву, мыльницу, помазок, приспособила на дереве маленькое зеркальце.

Растокин подошел к зеркалу, удивленно присвистнул, увидев на лице довольно густую бурую щетину.

Он с наслаждением водил бритвой по намыленной щеке, чувствуя, как она легко и мягко снимает волосы. Побрившись и протерев лицо влажной тряпкой, он хотел было спуститься в землянку, но в это время над ними с оглушительным грохотом пронесся на небольшой высоте самолет с черными крестами на плоскостях. За ним тянулся шлейф коричневого дыма. Снижаясь, он упал в лес, оглушив окрестность гулким взрывом.

Сбитый вражеский самолет растревожил Растокина.

«Люди воюют, а я прохлаждаюсь тут, курорт себе устроил…»

Он повернулся к Тане.

– В свою часть бы теперь… Или хотя бы к партизанам. Таня понимала его состояние и сочувствовала ему.

– Я понимаю тебя…

– Твой батя с партизанами не связан? – спросил ее Растокин.

– Я не знаю… Мне он ничего не говорил.

Пробираться к своим через линию фронта было, конечно, сложнее и опаснее. Проще попасть к партизанам, а от них – к своим.

«Но как выйти к партизанам? И есть ли они в этом районе?»

И все же он попросил ее:

– Ты разузнай у отца про партизан. Хватит мне тут прохлаждаться… Стыдно…

– Да ты только на ноги встал! – укоризненно посмотрела Таня. – Навоюешься еще. И на твою долю хватит.

– Узнай, узнай, я прошу тебя…

– Постараюсь… – неохотно пообещала она.

Вечером, когда стемнело, Таня ушла к отцу. От нечего делать Растокин слонялся возле землянки. Было тихо, лишь таинственно и жалобно шелестели листвой деревья, щедро облитые в эту лунную ночь бледно-молочным светом.

«Пожить бы хоть одно лето в таком вот лесу… Косить сено, метать стога, собирать грибы, ходить по ягоды…»

Его размышления прервали торопливые шаги. Не заметив Растокина в тени деревьев, Таня прошмыгнула мимо. Он окликнул ее.

Подбежав, она впопыхах проговорила:

– Немцы забрали отца… Я тоже чуть не попалась… За мной гнались, стреляли… Надо уходить… Овчарка возьмет мой след и приведет к землянке. Надо уходить…

Не осознав еще до конца всей опасности, Растокин пытался успокоить ее:

– Ничего страшного, в лесу они нас не возьмут… А уходить, конечно, надо…

В землянке они побросали в вещмешок самое необходимое. Растокин перекинул через плечо автомат. Таня взяла сидор и, окинув последний раз землянку, где они провели вместе несколько суток, вышла наружу.

Полная луна поливала землю обильным светом.

«В темную ночь немцы могли не рискнуть, а в эту…» Не успел он об этом подумать, как со стороны деревни раздался тревожный лак собак. Таня схватила его за руку.

– Скорей, Валентин, скорей в глубь леса, там болота… Шла она быстро, и Растокин, прихрамывая, старался не отстать. Из-под ног с шипящим свистом изредка взлетали птицы. Таня вздрагивала, недовольно ворчала. Лай собак приближался, становился громче. Они торопливо уходили в глубь леса, подальше от землянки, где болотистая местность могла укрыть их от преследования и погони. У Растокина кружилась голова, в висках стучали молоточки, тупая боль сковывала ногу. Не подавая вида, он упорно шел вперед, то и дело поправляя на плече бесполезно висевший без патрон и мешавший ему идти автомат.

Были уже слышны не только лай собак, но и отдельные выкрики немцев. Они, видимо, сдерживали рвущихся вперед натренированных псов.

Растокин достал пистолет. В обойме было пять патронов, всего пять.

«Живым меня не возьмут… Не возьмут… А Таня? Как Таня? Что будет с ней?»

Он лихорадочно озирался по сторонам, выбирая удобное место, где можно было бы, укрываясь за деревьями, принять бой, может быть, последний в жизни.

«А Таня? Как Таня? Без оружия?»

Ему стало стыдно за то, что он не уговорил ее вернуться в деревню, где она могла затеряться среди людей и дождаться прихода наших войск, что молчаливо согласился остаться с ней в лесу, чтобы попытаться потом выйти к партизанам.

«Как все глупо! Как глупо…Она погибнет из-за меня… Только из-за меня!..»

Он хотел извиниться перед ней за свою опрометчивость, но Таня опередила его:

– Один патрон, Валентин, для меня… Я не хочу попадать живой к этим свиньям…

Она говорила об этом с таким удивительным спокойствием и с такой решительностью, что Растокин даже опешил, не зная, что ей ответить.

Приблизившись к нему, Таня горячо зашептала:

– Поклянись, что застрелишь меня сам… Сам… – Она порывисто обвила его шею руками, прижалась всем телом, и Растокин ощутил на своих губах ее слезы.

Он задохнулся от ее слов, от нахлынувших чувств.

– Клянусь… я никогда не оставлю тебя одну… Никогда!

– Тогда дай пистолет… Я сама…

– Нет…

Раздалась автоматная очередь, они побежали дальше.

Под ногами временами хлюпала вода, ноги проваливались в раскисшую землю.

Начинались болота, идти стало труднее…

Сзади послышался бешеный топот и рычание пса.

– За дерево! За дерево! – крикнул Растокин Тане.

Встав с ней рядом, он застыл в ожидании.

На освещенной луной прогалине показался здоровенный рыжий пес. Оскалив зубы, он летел прямо на них.

Выждав секунду, Растокин выстрелил.

Пес проскочил по инерции метра два вперед, забился в смертельной агонии. За ним с воющим лаем бежал второй. На этот раз Растокин поспешил с выстрелом, лишь тяжело ранил пса, и он, жалобно взвизгивая, ползал по траве.

Схватив за руку испуганную и притихшую Таню, Растокин потянул ее за собой.

Вода под ногами хлюпала все чаще, болотный запах раздражал горло.

Сзади слышались голоса немцев, стрельба. Пули свистели над головой, ударялись в деревья, сдирая с них щепу.

Вдруг Таня ойкнула, присела.

– Что с тобой? – наклонился к ней Растокин.

– Нога… Нога…

Он провел рукой по ее ноге и чуть выше колена нащупал теплую, липкую кровь.

Растокин взял ее на руки и, качаясь от усталости, пошел вперед.

– Давай я сама… сама… – шептала она, сползая на землю. Сделав несколько шагов, остановилась, обхватила дерево.

– Все, Валентин, не могу… У тебя ведь остались патроны… Похорони меня тут, а сам иди дальше… Через болота…

– Оставь свои глупости! – огрызнулся он. – Давай ко мне на спину, так будет удобней…

Взвалив Таню на спину, двинулся дальше. Сапоги проваливались в болото все глубже и глубже. Он с трудом вытаскивал их из жидкого месива, шел медленно, переваливаясь с боку на бок, словно пингвин. Спина взмокла, по лицу катился соленый пот. Дышал он часто, загнанно, хватая широко раскрытым ртом вонючий болотный воздух.

– Остановись… Отдохни… – слышал он просящий голос Тани, но продолжал упорно идти вперед.

Вконец обессилев, Растокин неуклюже расставил ноги, чтобы сохранить равновесие и не упасть в болото, опустил Таню на землю.

– Еще немного… Видишь – впереди бугорок и кустарник? – кивнул он. – Там и отдохнем. Как нога?

– Плохо…

– Ничего… До свадьбы заживет… – подмигнул он, вытирая рукавом гимнастерки мокрое от пота лицо.

Немцы больше не стреляли, преследовать в болотах да еще ночью, видимо, не решились.

Усадив Таню снова на спину, Растокин побрел дальше. Недалеко от бугорка он провалился по пояс в яму, потерял равновесие и плюхнулся в воду вместе с Таней. Она испуганно вскрикнула, а потом рассмеялась:

– Вот и искупались.

Барахтаясь в воде, Таня поползла к кустарнику, вылезла на травянистый бугорок.

Чертыхаясь и ругая себя за оплошность, Растокин тоже выбрался из болота, сел на траву. Мокрые штаны и гимнастерка вызывали легкий озноб.

Таня сняла юбку, кофту, отжала воду, повесила их на кусты, затем осмотрела рану. Пуля прошла чуть выше колена, попытка встать на раненую ногу вызывала острую боль.

– Давай перевяжу, – подошел к ней Растокин.

Таня нашла в мешке какую-то тряпку, подала ему. Чтобы остановить кровотечение, он наложил сначала жгут, а потом забинтовал рану. От потери крови Таня ослабла, лицо при лунном свете было мраморно-бледным, но большие глаза смотрели на него живо и даже игриво.

– Ну, кажется, пронесло… – проговорила она.

– Как сказать… – возразил Растокин. – Можем попасть еще в такой переплет…

– Отец говорил, партизаны где-то за болотами… А где? Если бы знала, что придется пробираться к ним, все бы расспросила…

– Если бы да кабы… Если бы нам с тобой пару танков или хотя бы один, мы не удирали бы от них, как зайцы, и не прятались, как куропатки… – И весело добавил: – А ты, пожалуй, права. Надо отжать воду, иначе к утру задубеешь от холода.

Отойдя в сторонку, он сбросил сапоги, вылил из них воду, затем снял штаны, гимнастерку, отжал воду, расстелил все на траве.

Ночь была тихой, от болот поднимался и стелился над землей легкий сизый туман. Он укрывал их на этом маленьком зеленом островке. После вынужденного купания их познабливало. Растокин размахивал руками, приседал, стараясь согреться, а потом подошел к Тане, стал растирать ей спину, ноги. Она притянула его к себе, уткнулась лицом в грудь.

– Как мне было хорошо с тобой, Валя, – прошептала она. – Как хорошо…

Таня подняла голову, нашла губами его рот, прижалась…

– Надо вставать, Таня. За ночь мы должны уйти как можно дальше…

Она рассеянно ответила:

– Я бы застыла вот так с тобой, обнявшись, и пусть будет, что будет.

Растокин потрепал ее за волосы, шутливо погрозил пальцем, помог подняться.

Снова пришлось лезть в эту противную тухлую воду. Лунный свет густо струился с неба, обволакивая все вокруг серебристой прозрачной тканью.

И Таня, покрытая этой светлой вуалью, была прелестной в своем мокром «наряде», словно русалка, выбравшаяся из глубины моря на этот бугорок, чтобы отдохнуть от своих ночных забав.

Растокин неотрывно смотрел на ее статную, гибкую фигуру, на распущенные по спине волосы, на полные, сильные руки, и ему показалось, что видит он не Таню, а Марину, которая так же вот стояла тогда у озера, освещенная лучами заходящего солнца, и будто Марина смотрит на него сейчас гневно, строго, осуждая за мимолетное влечение к другой женщине.

Растокину действительно стало не по себе. Он эти дни как бы обманывал себя, прятался от своей совести за частокол нахлынувших опасных событий, свалившихся на него, и только вот теперь эта совесть, разбросав воздвигнутый им в оправдание хрупкий частокол, вырвалась вдруг на волю, оглушила и сурово осудила его. Он стоял, опустив голову, и чувствовал, как злость к себе, к Тане, ко всему на свете заполняет его сердце.

– Ну, чего стоишь? Пошли! – холодно проговорил он и первым шагнул в воду.

Таня остолбенела. Такой тон удивил и встревожил ее. «Что с ним? Почему он так груб? Чем я его обидела?..» Растокин обернулся. Таня продолжала стоять на берегу. «Напрасно я так… Причем тут она?» – И повернул обратно.

– Прости меня… Нервы… Сорвался… Пойдем… – и взяв ее под руку, повел к воде. – Идти можешь?

– Могу… – с какой-то тихой печалью произнесла она, и в голосе ее не было слышно прежней бодрости.

Глубина быстро увеличивалась. Сначала вода дошла до колен, а через десять-пятнадцать шагов была уже до пояса, пришлось плыть. Это огорчило Растокина.

«А если и дальше так? Может, вернуться и дождаться утра? Куда плыть ночью?»

Но Тане плыть было легче, чем идти, потому что нога совсем одеревенела и ныла, а на плаву ей было лучше.

Растокин подождал Таню, поплыл рядом. Сапоги тянули книзу, сковывали движения. Он не раз собирался их сбросить, но все откладывал, жалел.

«Надо было снять на берегу и положить в вещмешок. А теперь вот мучайся, дуралей», – распекал он себя, а Таню спросил как можно мягче:

– Как ты, Танюша?

– Держусь…

– Если что – говори…

– Мне плыть лучше…

– А туфли не тянут?

– Они остались на острове…

– Как на острове?!

– А зачем? Мешают лишь…

– Жалко бросать…

– После войны подберу… – фыркнула она.

Таня и правда плыла свободно, размашисто, и Растокину приходилось выкладываться как следует, чтобы не отстать. «Ну и сапог ты, Растокин… – горько усмехнулся он. – Женщина догадалась сбросить туфли, а ты нет? – Но тут же стал утешать себя. – Она – человек гражданский, а я солдат. А что за солдат без сапог? Засмеют».

Пока он рассуждал о сапогах, Таня опередила его метров на десять, и он заработал руками, ногами изо всех сил. Но сил оказалось не так уж много, он это вскоре понял сам. Сделав несколько энергичных взмахов руками, Растокин почувствовал, что задыхается, что ему не хватает воздуха, он жадно хватал его раскрытым ртом, взмахи руками становились все реже и реже. Таня тоже устала, гребла вяло, и ее догнал Растокин.

– Давай отдохнем? – предложил он.

Таня молча перевернулась на спину, распластала руки. Рядом остановился Растокин, хотел было встать на землю, но дна ногами не достал.

«А если и дальше глубина?»

Высоко в небе висела луна. Светлая дорожка от нее слабо колебалась на воде.

Таня смотрела вверх, и вдруг ей почудилось, будто луна раздвоилась, и обе половинки ее поползли в разные стороны. Она тут же перевернулась, судорожно ухватилась за Растокина.

– Что с тобой? – встрепенулся он.

– Ничего. Пройдет. Поплыли…

Ей было плохо, голова кружилась, она еле держалась на воде. Чувствуя это, Растокин взял ее за руку, подтянул к себе, поплыли вместе.

– Крепись, Танюша, скоро берег… – выдохнул он, сплевывая попавшую в рот торфянистую воду.

У Тани началась галлюцинация. Ей чудилось, будто стоит она на берегу синего моря, солнце припекает ей голову, обжигает лучами тело, она хочет войти в холодную воду и не может двинуться с места, ноги свинцово отяжелели, пристыли к земле.

Она зовет на помощь, но рядом никого нет, лишь странные чудо-птицы безмолвно летают в голубом небе, раскачивая на веревке солнце…

– Танюша! – позвал Растокин.

Таня молчала.

Тогда он заработал руками еще яростнее, еще ожесточеннее. Сердце колотилось часто и сильно, его удары гулко отдавались в ушах.

Сделав несколько гребков, Растокин понял, что плыть дальше он не может, силы иссякли, наполненные водой сапоги неимоверно отяжелели, камнем тянули вниз.

«Неужели это конец? Неужели все?..»– отдаленно и тупо вспыхнули в голове тревожные мысли и тут же погасли…

 

Глава шестая

Пришел в себя Растокин на берегу, рядом лежала Таня. У него не было сил пошевелить рукой, повернуть голову, открыть глаза. Сидел, прислонившись к дереву, то и дело проваливаясь в короткое, беспокойное забытье. Но холод от мокрой одежды донимал его все сильней, и к нему постепенно возвращалось сознание.

Первым желанием было сбросить мокрую гимнастерку, согреться. Он глянул на свои голые, в ссадинах, ноги и несказанно удивился – на них не было сапог. Пошарив вокруг себя руками и не обнаружив сапог, Растокин растерялся.

«Потерял… Вот растяпа! Как же я теперь без сапог?»

Таня дышала часто, губы посинели и дрожали, ее бил озноб. Растокин почувствовал это, когда взял ее руку и стал прощупывать пульс.

«Как ей помочь? Что можно сделать? Хорошо бы разложить костер, согреться…»

Он вспомнил о своей фляжке, которую Таня перед уходом положила в сидор. Стал искать ее. Обрадовавшись, что она цела, Растокин вытащил фляжку, открутил крышку и, обжигаясь самогоном, сделал несколько глотков, чувствуя, как по телу разливается расслабляющая теплота. Приподняв голову Тани, разжал ей зубы, влил в рот самогон. Она поперхнулась, закашлялась, но жидкость проглотила. Тогда он дал еще глоток.

– Как чувствуешь себя?

Открыв глаза, Таня слабо прошептала:

– Ничего… – по ее лицу скатилась слеза.

– Все будет хорошо, все будет хорошо… – повторял Растокин, подавая ей под голову вещмешок.

Он полез в карман за пистолетом, хотел проверить его, осмотреть обойму, патроны, но натолкнулся на зажигалку. Вытащил ее, крутнул колесико – посыпались слабенькие искорки. Тогда он стал усиленно дуть на фитиль, стараясь подсушить его, и снова крутил колесико. После нескольких попыток показалось маленькое синее пламя.

– Костер! Скорей костер!

Испытывая ломоту во всем теле, Растокин кое-как приподнялся на колени, насобирал вблизи сухих листьев, сучьев, поджег их. Горьковатый запах дыма защекотал в носу. Огонек постепенно набирал силу, разгорался. Растокин торопливо собирал сухие сучья, подбрасывал в костер, не давая ему погаснуть.

Пока он возился с костром, стало светло, в лесу горланили птицы, но солнце еще не поднималось.

Он подтащил к костру Таню, осмотрел забинтованную ногу. Тряпка набухла, стала розовой, пришлось наложить новый жгут и повязку. От огня шло благостное тепло. Таня зашевелилась, потянула к костру закоченевшие руки. Растокин понимал, разводить костер опасно, их могли обнаружить немцы, но иного выхода у них не было.

Присев к костру, Растокин устало закрыл глаза. Через две-три минуты стало жарко, он повернулся спиной. Таня тоже задвигалась, самогон и тепло от огня, видимо, сделали свое дело. Лицо ее порозовело, на щеках появился румянец. Нестерпимо хотелось есть.

Обнаружив в сидоре раскисший хлеб, Растокин стал выгребать его руками. Таня от хлеба отказалась, попросила самогона. Он подал ей фляжку. Таня сделала два глотка. После этого он дал ей хлебного мякиша. Таня чуть-чуть отщипнула, положила в рот.

Растокин не помнил, как они выбрались из болот и оказались на суше, как потерял сапоги. Видно, силы у него еще оставались, и он, инстинктивно барахтаясь в воде, подгоняемый страхом утонуть, все же выкарабкался на берег вместе с Таней и уже на берегу потерял сознание. Ему было жаль Таню. Он приблизился к ней, осторожно приподнял голову, положил на свои колени.

– Немного согрелась?

– Согрелась, согрелась… – слабо улыбнулась она одними губами. – Теперь будем живы…

Неожиданно рядом раздался сиплый мужской голос:

– Встать! Руки вверх! И ни с места! Буду стрелять!

Растокин опешил, растерянно хлопал глазами, но после второго предупреждения встал сам и поднял Таню.

«Свои или полицаи? Свои или полицаи?» – лихорадочно колотилась мысль.

Пистолет с тремя патронами лежал в кармане. Растокин чувствовал его тяжесть, но что можно было сделать с поднятыми руками, под дулом автоматов? Он казнил себя за то, что не принял мер предосторожности, так нелепо попал в лапы полицаев.

«Надо было не хлеб жевать, а патроны подсушить у костра, да и пистолет держать поближе, не в кармане. Три патрона – это все-таки три патрона, три убитых врага».

К ним подошли двое с автоматами наперевес. Один лет пятидесяти, с густой черной бородой, пронзительными маленькими глазами, широким скуластым лицом. Второй помоложе, лет тридцати. Оба в резиновых сапогах, в коротких плащах.

– Кто такие? – спросил пожилой сурово.

– А вы кто такие? – в свою очередь спросил Растокин.

– Вопросы задаю я! Ясно? – сверкнул на него колючими глазами бородатый.

– Василий Кузьмич! Неужели не узнаете? – подала голос Таня.

Пожилой встрепенулся, окинул быстрым взглядом Таню.

– Да это я, Таня, дочь лесника…

– Таня! – вырвалось у него, и маленькие глаза стали теплеть. – Вот это встреча! Да как же ты сюда забрела?

– Забрела вот, Василий Кузьмич… К вам шли, да чуть в болотах не увязли.

– А это кто? – кивнул он на Растокина.

– Это солдат, Растокин… Он был в разведке, за «языком» к нам в село с товарищем приходил. Да вы слышали про нападение на немецкий штаб в Рябово… Так вот они это и есть…

– Слышали, слышали… – приглаживая бороду, все больше смягчался он. – Ранены?

– Ранены… Он в голову и в ногу, – пояснила Таня. – А я тоже вот…

– А тебя-то где?!

– Вчера немцы отца взяли… А мы вот с ним убежали. Нас преследовали до болот… Стреляли… – Тане стало плохо, она покачнулась, ухватилась за Растокина.

– Да вы садитесь, садитесь, чего вытянулись столбами.

Все сели к костру.

– В этом лесу мы обосновались прочно, – продолжал пожилой мужчина. – Немец сюда не показывается. Отдохните малость и к нам, там подлечат вас.

Только к вечеру добрались они до партизанского лагеря. Растокина и Таню поместили в палатку, сделали перевязку, напоили чаем. Измученные и обессиленные, они быстро уснули, словно провалились в бездну.

Утром пришел Василий Кузьмич и с ним майор. Подробно расспросили Растокина о положении на фронте, поинтересовались вылазкой в село, нападением на штаб.

Растокин высказал желание вернуться в свою часть, на что майор заметил, что самолеты к ним прилетают редко, в часть можно попасть не скоро, если будет такая возможность, они, конечно, помогут, а пока для него найдутся дела и в отряде. Узнав, что Растокин говорит по-немецки, он высказал предположение использовать его в качестве переводчика.

После их ухода Растокин опечаленно произнес:

– Вот мы с тобой и партизаны, Таня.

– А что? Неплохо… – живо отозвалась она. – Я давно об этом мечтала.

Таню определили на кухню. Заметив ее разочарование, Василий Кузьмич сказал:

– Поправишься, там видно будет, куда тебя пристроить. А пока иди на кухню.

Полевая кухня была примитивной. Пища готовилась под деревянным навесом в больших котлах. Людей питалось много, поэтому приходилось работать почти круглые сутки. Окрестные крестьяне охотно поддерживали партизан, делились овощами, картошкой, мукой. От местных жителей получали они и некоторые сведения о противнике, да и отряд пополнялся в основном за счет людей из ближайших сел.

Жили партизаны в шалашах из еловых ветвей, они были плотны и спасали от дождей, из еловых лап делали и подстилки, на которых спали. Вместо дверей висели плащ-палатки. В лесу кишели комары, от них не было покоя ни днем ни ночью.

Одежда и обувь у многих поизносилась, некоторые ходили даже в лаптях. Хлеба в отряде не было, и повара, вынув из котлов сваренное мясо, обычно засыпали в бульон муку, варили густую клейкую массу, получалось что-то вроде кулеша. Чая тоже не было, кипятком заваривали листья малины или мяты, пили с трофейным сахарином, который добывали в городе через своих людей.

И все же жизнь в лесу, на свежем воздухе, сносное питание делали свое дело. Таня быстро поправлялась, боль в ноге ощущалась все меньше, и она стала просить начальство, чтобы перевели в медсестры.

Василий Кузьмич молча выслушал ее, ничего не пообещал. А недели через две ее вызвал тот самый майор, который беседовал с ними в первый день, и, пристально посмотрев в глаза, сказал:

– Есть интересная работа, Таня. Но опасная…

– Я на все согласна! – выпалила она, не дав ему договорить.

Майор поморщился, остановил ее:

– Подожди, не спеши, выслушай сначала, а потом уж решай… Видишь ли, работать придется в ресторане на железнодорожной станции. Повара и официантки там русские. Нам очень нужен там свой человек. Ну и, сама понимаешь, дело это рискованное. Поэтому подумай, потом скажешь.

Он вышел, а Таня почувствовала в ногах слабость, присела на скамейку.

«Работать среди немцев! – Она, конечно, не ожидала такого предложения и растревожилась. – Пойду к Валентину, посоветуюсь».

Вечером она обо всем рассказала Растокину, хотя майор и запретил ей кому-либо говорить об этом.

«Но с кем же я посоветуюсь? Он же самый близкий…»

Растокин понимал: в случае разоблачения ей грозит смерть.

– Нет, Таня, я тебе не советую. Оставайся в отряде, иди в медсестры. У тебя ведь дети…

Он не сказал, что и сам готовится к работе в тылу немцев, что для него уже приготовлен офицерский мундир с погонами лейтенанта, выписаны документы на имя Курта Касселя и что он изучает сейчас «свою биографию», составленную для него в разведгруппе. Обо всем этом он ей не сказал, да и не мог сказать, об этом знали всего лишь трое из руководства отряда.

«Было бы, конечно, неплохо, если бы Таня, работая на вокзале в ресторане, снимала комнату в городе. Тогда можно было бы поддерживать с ней связь, а через нее – с отрядом, – размышлял он. – Заводить в городе новые знакомства – всегда лишний риск, можно напороться на провокаторов».

И все-таки Растокин заявил категорически:

– Нет, Таня, не советую.

Но она его не послушалась, и вскоре ее устроили в ресторан официанткой. Жила она у своей дальней родственницы в небольшом домике на окраине города. Таня должна была собирать информацию о проходящих через станцию эшелонах, воинских частях, стараться войти в контакт с немецкими офицерами. Своей молодостью, привлекательной внешностью, общительностью она могла легко располагать к себе окружающих. И действительно, на нее обращали внимание солдаты, офицеры, забегавшие в ресторан перекусить во время коротких остановок поезда, старались завести с ней знакомство, особенно те, которые по какой-либо причине задерживались в городе.

Как-то под вечер в ресторан зашел офицер с повязкой на голове, сел в уголке за столик. В зале стоял полумрак, военных не было, лишь сидели двое местных железнодорожников, но и они, выпив кофе, вскоре ушли.

Она подошла к столику, чтобы взять заказ. Лейтенант поднял голову, и Таня обомлела – перед ней сидел Растокин. Небрежно водя пальцем по меню, он заказал порцию икры, холодную курицу, чашку кофе.

Таня согласно кивала головой, механически повторяла: «Гут, гут…»

Пока она ходила на кухню, Растокин написал на клочке бумажной салфетки: «У вас дома в 9 вечера».

Когда она принесла икру и курицу, он показал ей бумажку, Таня кивнула и ушла к стойке.

Уже доедая курицу, Растокин услышал скрип остановившегося поезда, а затем голоса немцев. Вскоре дверь распахнулась, в зал ввалилась шумная толпа военных. Это были танкисты в хорошо подогнанном новеньком обмундировании. Из их разговора Растокин понял, что они едут из Франции и рады, что, наконец, попали в Россию, где у них будет настоящая работа. Расплатившись, Растокин вышел на перрон.

Было уже темно, но вокзал и площадь не освещались, соблюдалась маскировка. Танкисты сновали между вагонами, бегали на вокзал, гремели котелками.

Прихрамывая, Растокин шел вдоль состава. На платформах стояли танки, самоходки, прикрытые брезентом. У одного из вагонов, где не было солдат, он остановился, осмотрелся, быстро достал из кармана магнитную мину, прикрепил ее к колесу.

Нельзя сказать, что он не испытывал страха, находясь среди немцев. Но за эти дни, что провел Растокин в городе, страх в нем как-то притупился от постоянной, изнуряющей напряженности, заставляющей его всегда быть начеку, готовым в любую минуту вступить в смертельную схватку с врагом в случае разоблачения. И в то же время понимание этой постоянной опасности делало его смелее, находчивее, отчаяннее. У него были документы на имя лейтенанта Касселя, который после ранения продолжает службу в автодорожной части и занимается ремонтом дорог. Это дало ему возможность бывать в разных местах города и района, лучше знать обстановку.

В партизанском отряде имелась машинка с немецким шрифтом, нашлись умельцы вырезать из резины любые печати, делать нужные документы. Кроме того, по заданию отряда местные девушки работали в немецких учреждениях: районной управе, комендатуре, хозотделе, обеспечивая партизан бланками и паспортами.

Вечером около девяти Растокин подошел к дому, где жила Таня. Дом был деревянный, невзрачный на вид, находился почти на самой окраине города.

Дверь открыла Таня, прижалась к нему, расплакалась.

– Перестань, перестань, что это еще за глупости! – отстранив ее, Растокин вошел в комнату, огляделся.

У стены стояла кровать, прикрытая тонким покрывалом, сверху лежали две пуховые подушки, на столе горела керосиновая лампа, слабо освещая комнату.

Снимая мундир, спросил:

– Ты одна?

– Одна…

– А где хозяйка?

– У соседей.

– Что слышно об эшелоне с танками?

– Эшелон потерпел крушение. На станции арестовали трех наших железнодорожников. Обвиняют, будто это они сделали. Их расстреляют? – тревожно посмотрела на него Таня.

– Расстреляют. Немцы этого не прощают… – Увидев огорчение на ее лице, добавил: – Постараемся что-нибудь придумать.

Таня подошла к нему, обняла, и он услышал ее взволнованное дыхание.

– Надо спасти их, Валентин. Надо спасти… Я так боюсь тут… Все жду, вот-вот нас разоблачат и схватят.

– Это пройдет, Таня, скоро пройдет. Привыкнешь. Надо быть немножечко артисткой, играть. Понимаешь, играть… Пока все идет, как ты говоришь, «гут», – и он слабо улыбнулся.

– Оказывается, это не просто, Валентин, – горестно произнесла она.

– Не просто… – согласился он.

– Но я рада, что опять с тобой… И готова на все, лишь бы ты был рядом. Только очень боюсь за тебя…

– Сядь, Таня, успокойся, – он усадил ее на стул. – Нам предстоит трудное дело, Таня. Через два дня прибудет важное начальство. Они делают здесь короткую остановку. На вокзале им устраивают торжественный ужин. Нам приказано тоже устроить им «встречу». Подробности потом. А пока узнай, только очень и очень осторожно, в каком зале они будут ужинать, есть ли туда скрытый вход, кто будет обслуживать и точное время прибытия поезда.

Таня согласно кивала головой, рассеянно смотрела на Растокина, думая совсем о другом.

Заметив ее рассеянность, Растокин спросил как можно ласковее:

– Ты о чем печалишься?

– Странно в жизни бывает… Жила, не знала тебя, а вот встретила и полюбила… Да так, что и часа не могу без тебя… Может, это и глупо, и несерьезно… В такое время, среди врагов… А вот люблю и не могу иначе… Что хочешь со мной делай, люблю…

Растокин не ожидал такого признания, все его мысли были о другом: как спасти трех железнодорожников, как выполнить новое задание… И эта взволнованная, искренняя исповедь Тани оглушила его.

Встречаясь с Таней, он восхищался ею все больше и больше. От природы она была доброй, ласковой, а материнство добавило ей ту мягкость и нежность, которые свойственны любящей матери. Он и сам чувствовал влечение к ней, но распахнуть свое сердце настежь мешала ему Марина, постоянно стоявшая между ним и Таней.

Вот и сейчас он растерянно смотрел на Таню, испытывая и радость, и боль.

А Таня восприняла его молчание как недовольство внезапно прорвавшейся откровенностью, и, поняв это, сказала:

– Прости меня, Валентин… Прости бабу деревенскую… Такая беда вокруг, а я со своей любовью…

Растокин обнял ее за плечи, привлек к себе, и она порывисто и благодарно прижалась к нему, всхлипнула. Вытирая платком ей глаза, он пошутил:

– Будешь хныкать, отправлю к партизанам, ясно? Она все шмыгала носом, а потом вдруг засуетилась.

– Ты ведь поесть, небось, хочешь? А я разнюнилась… – Тут же вышла на кухню, загремела посудой.

«Счастлив будет тот, кто станет ее мужем», – подумал Растокин.

Вошла Таня, поставила на стол одну миску с кислой капустой, другую – с картофелем, положила несколько кусочков хлеба. Сходила еще и принесла небольшой графинчик водки.

– Выпьешь?

– Нет… – отказался сначала Растокин, а потом махнул рукой: – Стопку можно…

Растокин ел, а Таня сидела рядом, облокотившись на стол, смотрела на него.

– А ты чего не ешь?

– Дай мне на тебя наглядеться. Вот уйдешь… и снова буду ждать… – Помолчав, спросила: – Так как же, Валентин, с железнодорожниками?

– Будем думать… – неопределенно пообещал он. Где-то неподалеку раздалась автоматная очередь, человеческий крик.

Растокин погасил лампу, прислушался.

Донеслись еще две короткие очереди, и все смолкло.

– Боже, когда все это кончится?!

Не давая ей раскиснуть, Растокин сказал:

– Твоя хозяйка дома должна знать, что я немецкий офицер и что ты встречаешься с немцем. И пусть она тебя за это стыдит и позорит.

– Я так об этом ей и сказала. Что тут было! Хотела из дома выгнать. Но я ее припугнула комендатурой, и она притихла.

– Вот и хорошо.

– Сказала ей, что ты придешь вечером, она и сбежала… Останешься ночевать?

– Останусь… В полночь сюда придут двое наших. Кое-что обговорим тут.

На другой день Растокин в мундире лейтенанта с повязкой на рукаве и с ним двое партизан, одетых в форму немецких солдат, сидели в засаде на окраине города у дороги, ведущей к глубокому рву, где фашисты расстреливали наших людей.

Сегодня они должны были везти туда трех железнодорожников. Об этом узнал в комендатуре водитель хлебной машины, наш паренек, когда отвозил туда из пекарни хлеб, и сообщил связному Растокина.

Они сидели в засаде уже более часа, но крытая машина, которую в городе знали все, не показывалась. Растокин стал тревожиться, сердце пощипывал холодок.

«А если они изменили решение и повезли их в другое место?»

Он сказал об этом своим товарищам. Те согласились, но предпринять что-либо они теперь уже не могли, решили ждать.

Примерно еще через час, потеряв уже всякую надежду, Растокин услышал вдруг шум мотора. Выглянув из-за кустов, увидел крытую машину. Подав сигнал товарищам, он вышел на дорогу.

К нему подошли напарники – Михаил и Захар. У всех были автоматы, в карманах лежали гранаты.

Растокин поднял руку.

Машина, заскрипев тормозами, остановилась. Из кабины выскочил молоденький офицер.

– Что надо?

– Проверка… – спокойно ответил Растокин по-немецки.

Офицер с недовольным видом полез в карман за документами.

Растокин сильным ударом автомата в переносицу опрокинул его на землю. Тем временем юркий и стремительный Захар короткой очередью уложил в кабине водителя, а Михаил, открыв заднюю дверь машины, крикнул: «Хенде хох!», и дал очередь из автомата.

Сидевшие там два пожилых немца растерянно подняли руки. Их обезоружили, связали.

Железнодорожники, избитые, полуживые, лежали на полу, тихо стонали. Спрятав убитых в кустах, Растокин залез в кабину. Рядом сел за руль Захар. Свернув на проселочную дорогу, они скрылись в лесу.

Часа через три, когда колеса стали буксовать в рыхлом грунте, остановились, вывели немцев, развязали им руки, приказав нести на себе двух особенно истерзанных пытками железнодорожников.

Третий мог еще передвигаться сам. Машину сожгли, а сами просекой двинулись в лагерь…

Командир отряда устроил Растокину за эту операцию изрядную головомойку. Они могли разоблачить себя, угодить в лапы фашистов, поставить под угрозу выполнение основного задания – уничтожить группу немецких офицеров и генералов.

Растокин стоял перед командиром отряда с виноватым видом, глубоко поняв только сейчас, какую грубую ошибку они допустили сегодня, и готов был нести за это любое наказание.

Под конец разговора командир отряда, рослый и худой, с воспаленными от постоянного недосыпания глазами, видя переживания Растокина, немного смягчился, но все же пообещал наказать.

Вечером они еще раз подробно обсудили предстоящую операцию, а ночью их переправили в город.

При встрече с Таней Растокин узнал, что приезд немецких генералов ожидается в четверг около семи вечера, что ужинать будут в зале вокзала на втором этаже, в ресторане. Для обслуживания выделяют несколько русских девушек, которых подбирает лично сам комендант города, и что в их число попала и Таня.

Это сообщение его обрадовало. Через Таню он мог проникнуть в зал, имея при себе особо сделанные миниатюрные мины большой взрывной мощности. Кроме того, через нее можно было заранее подобрать ключи для входа на второй этаж и вообще получать дополнительную информацию о готовящейся встрече.

Из других источников Растокин узнал, что поезд простоит на станции около часа, после чего пойдет дальше. С учетом всех обстоятельств он наметил план действий.

В среду, когда на станцию прибыл эшелон с ранеными, Растокин, тоже с повязкой на голове, затерялся среди военных, еще раз обошел вокзал, поднялся на второй этаж, осмотрел зал, где намечался прием.

Но в четверг утром Таня его огорошила. Обслуживать в зале будут не русские девушки, а немецкие, на кухню тоже берут только своих поваров.

Это озадачило Растокина. Надо было срочно предпринимать какие-то меры.

Он знал, конечно, что все подходы к вокзалу будут перекрыты, а у дверей выставлена усиленная охрана, что проникнуть в зал будет нелегко. Нужно было придумать что-либо неожиданное, дерзкое. Личная безопасность его волновала меньше всего.

В четверг около девяти вечера (поезд опоздал на два часа) Растокин в форме майора СС вышел из кабины хлебной машины, которая остановилась на противоположной от станции улице, и в сопровождении Михаила направился к вокзалу.

Захар остался в машине. Было темно, шел дождь, люди из охраны, выставленные с шести часов, устали, промокли, и это облегчало действия.

У первого поста их остановили, потребовали документы. Растокин небрежно ответил на приветствие, предъявил удостоверение, устало бросив:

– Срочно, пакет, – и показал из кармана френча угол пакета.

Они были достаточно вооружены и в случае задержания могли за себя постоять, но все обошлось.

Офицер осветил фонариком его лицо, затем посветил на удостоверение и, не найдя ничего подозрительного, вернул удостоверение Растокину, щеголевато прищелкнув каблуками.

Теперь оставалось самое трудное: надо было пройти через второй пост, проникнуть в помещение и там действовать по обстановке.

У двери, ведущей в вокзал, стоял часовой.

Растокин предъявил удостоверение, сказал:

– Срочный пакет…

Часовой не стал проверять документы, решительно выставил автомат, преградив им дорогу.

– Сюда хода нет, сюда хода нет… – затараторил он. Растокин левой рукой прикрыл часовому рот, правой нанес удар ножом в грудь.

Затащив убитого в коридор и прикрыв рогожей, Растокин оставил у входа Михаила, а сам быстро поднялся на второй этаж.

Ужин был в разгаре, из зала доносились оживленные голоса. За столами сидели офицеры, генералы.

Растокин остановился у входа в зал. В карманах у него лежали «лимонки».

Вытащив их, он одну за другой швырнул в сторону столов. Раздались взрывы.

Растокин бросился к выходу. Скрытые темнотой, они с Михаилом перескочили через забор, выбежали на улицу, где стояла хлебовозка.

Машина рванулась с места, понеслась по темной улице к речке. Там находился брод, можно было перебраться на ту сторону, укрыться в лесу.

Захар вел машину уверенно, не зажигая фар. Он не раз проезжал здесь раньше, готовясь к этой операции, и дорогу знал хорошо.

Преодолев речку, они выбрались на другой берег и, выжимая из двигателя машины всю его мощь, понеслись по проселочной дороге в глубь леса.

…С Таней Растокин так и не встретился. По решению нашего командования он под видом раненого немецкого солдата, возвращающегося из госпиталя, пристал к одной изрядно потрепанной немецкой хозяйственной части, которая вместе с боевыми частями под напором советских войск спешно отступала на запад. В этой хозчасти он прослужил до конца войны, выполняя различные задания нашей разведки.

Таню из города тоже отозвали, но уже после отъезда Растокина. Она работала в отряде медсестрой. В одном из боев была тяжело ранена, лечилась, а когда наши войска освободили эти районы, возвратилась в село и жила с детьми в своем полусгоревшем доме.

Уже после войны, вернувшись в Россию и узнав, что Марина вышла замуж за Кочарова, раздосадованный и огорошенный, уставший от одиночества и тоски, Растокин приехал в эти места, разыскал село, дом, где жила Таня. Не виделись они почти три года.

Вошел он без стука.

Таня возилась с кастрюлями у плиты, готовила обед.

– Здравствуй, Таня… – сказал он, волнуясь.

Таня обернулась, подняла на него большие серые глаза и замерла от удивления.

– Валентин… – прошептала она, хотела было пойти ему навстречу, но что-то удержало ее, и тогда Растокин, широко расставив руки, шагнул к ней сам, обнял, почувствовав, как мелко и расслабленно затряслись ее плечи.

Успокоившись, она усадила его на табуретку, сама присела на край койки, скрестила на груди руки.

– Да откуда же ты? – все еще не веря в случившееся, спросила она.

– Да вот, приехал за вами…

– Как за нами? – не поняла Таня.

– За вами, – улыбнулся Растокин.

Таня зарделась вся, худое, бледное лицо покрылось красными пятнами.

– Что ты, что ты, Валентин, разве это возможно?! – протестующе замахала она руками.

– А почему?

– Я замужняя, и у меня есть дети…

– У тебя нет мужа, у меня нет жены, вот и будем вместе. И дети с нами.

– Нет, нет, Валентин, это невозможно. Ты еще молодой, у тебя своя семья будет…

Он подошел к ней, присел рядом, обнял за плечи. Таня отстранилась.

– Могут войти дети…

Растокин пересел на табуретку.

– Извини, Таня, может, я поспешил, у тебя есть свои планы…

Таня вздохнула, опустила голову. И только теперь Растокин заметил, как она изменилась за эти три года. Плечи ее опустились, из-под кофты выпирали ключицы, под глазами залегли морщины.

«Нелегка у тебя жизнь… Нет, без тебя я отсюда не уеду».

– Планов у меня нет, Валентин… Да и какие тут планы? – Она закашлялась, прикрыла платком рот. – У меня в легком пуля осталась… Без тебя уже ранило, когда в отряде медсестрой работала. Думала и не встану… Детей жалко… Ради них и живу… Кашель замучил…

Растокин был потрясен.

И жалость к ней, и преклонение перед ее мужеством перемешались, растрогали, укрепили его решимость увезти их с собой.

– Послушай, Таня, разве одна ты поставишь детей на ноги? Нам вдвоем будет легче…

– Не надо об этом, Валентин. Как-нибудь проживем… Не одной мне выпала такая доля. Без мужиков половина села осталась. Выдюжили… Я не хочу быть тебе обузой. Ни тебе, ни другому… Если бы я была здоровой, тогда другой разговор. А так – нет…

– Ты не права, Таня. Совершенно не права! И я тебя тут не оставлю! – с обидой проговорил Растокин.

Прибежали дети. Старший подрос, вытянулся, на худых плечах свободно болталась ситцевая рубашонка. Короткие штаны на коленях были в заплатах. Девочка, похожая на мать и лицом, и глазами, замерла у порога, с любопытством уставилась на чужого человека.

Растокин встал, улыбчиво и мягко сказал:

– А я вас знаю. Тебя зовут Толей, а тебя Леной. Правильно?

– Правильно! – тряхнула косичками Лена.

– И я вас знаю, – отозвался Толя. – Вы были у нас при фашистах.

– Точно. Молодец, помнишь.

Лена побежала к матери, прижалась к ней, спросила:

– А вы к нам в гости?

Растокин заколебался, соображая, как лучше ответить на такой, казалось, простой детский вопрос, потом сказал:

– В гости, в гости…

Открыв чемодан, он достал и раздал ребятам игрушки, выложил на стол продукты: хлеб, консервы, сахар, конфеты. Ребятишки восторженно глядели на стол, заваленный продуктами, на доброго военного дяденьку, на неподвижно сидящую на койке грустную мать, и ничего не понимали.

Растокин нарезал хлеба, наделал бутербродов с маслом и колбасой, открыл коробку конфет, подмигнул ребятам, и они, сразу осмелев, подошли к столу.

– Кушайте, а мы с мамой приготовим обед.

Ребята в один миг съели бутерброды, насыпали в карманы конфет, убежали на улицу.

Растокин зажег керосинку, поставил кастрюлю с водой.

– Таня, а как отец?

– Да ничего, крепкий еще. Все лесником.

– И живет там?

– Там. Звала к себе, не хочет. Без леса, говорит, я и дня не проживу.

– Надо обязательно повидать его.

– Сходим… – она запнулась на этом слове, будто оно уже соединяло их, предрешало их судьбу.

Пока Растокин возился на кухне, Таня убрала со стола продукты, помыла посуду.

– Таня, а если сделать операцию, извлечь пулю?

– Нельзя, Валентин. Врачи не советуют. Пуля рядом с аортой…

– Давай все-таки съездим в город, посоветуемся с врачами, – настаивал он.

– Я уже была…

– Съездим еще раз.

Он готов был сделать для нее все, что угодно.

«Таня, Таня… Смелая, добрая, милая… Жить бы тебе да жить, согревая людей теплом своего сердца…»

Растокин только что окончил танковое училище, получил офицерское звание и приехал сюда в отпуск, чтобы увезти с собой Таню и ее детей на Урал, к новому месту службы.

За обедом они шутили, смеялись, выслушивая забавные рассказы Лены и Толи о деревенских ребятах, об играх и увлечениях, а потом все вместе пошли к деду.

На крыльце у соседки собрались женщины. Перешептываясь, завистливо смотрели им вслед.

В ту послевоенную пору в русских городах и селах заметно поубавилось мужиков, и оставшиеся вдовы, украдкой вытирая слезы, завидовали тем, в дом которых возвращался мужчина.

Мост через лощину остался тот же, только стал более ветхим и еле держался на прогнивших сваях. Заглянув с моста вниз, Растокин увидел в траве деревянный, покосившийся сруб колодца.

– Здесь мы тогда сидели в засаде, – показал он.

Таня тоже остановилась, глянула вниз и, вспомнив тот вечер, отвернулась, провела ладонью по лицу, словно хотела смахнуть с него страшное воспоминание.

Пройдя мост, они спустились к речке, через которую был сделан узкий настил из старых досок, поднялись на той стороне по тропке в гору и пошли вдоль густо разросшегося ельника.

Осматривая местность, Растокин искал глазами болото, куда он дополз тогда, неся на себе Карпунина.

Таня догадывалась, о чем он думал, и не отвлекала разговорами.

Дети бегали по полю, играли, смеялись, довольные тем, что их никто не останавливал.

– Мы нашли вас там, – указала Таня на видневшийся справа кустарник.

Свернув с тропки, они минут через пять подошли к кустам, постояли у холмика, где похоронили они тогда Карпунина.

По телу Растокина пробежал мороз.

«Лежать бы мне вместе с Карпуниным, если бы не Таня. Поговорю в райкоме, пусть останки Карпунина перенесут отсюда в общую братскую могилу, и в сельсовете предупредить надо… Таня говорила, в селе вроде планируют сооружать обелиск».

Дальше шли молча.

Дети убежали вперед, давно были у деда, а Растокин и Таня, захваченные воспоминаниями, не спеша шли по тропинке, словно боялись, что тропинка вот-вот оборвется и вместе с ней оборвется что-то близкое, родное и дорогое для них обоих.

– А помнишь нашу землянку в лесу? – повернулась к нему Таня.

Лицо ее на воздухе посвежело, в глазах появились прежняя нежность и живость.

– Это, Танюша, не забывается… То была, видно, наша судьба…

Они шли, взявшись за руки, молчали, и теплый летний ветерок ласкал их лица. О чем думали, о чем мечтали, обожженные огнем войны, эти люди? Им было что вспомнить, им было о чем думать!

Навстречу бежали ребята. Таня подхватила Лену, подняла на руки, прижала к себе.

– А дедушка ягоды принес. Много-много! – затрещала она, сползая на землю.

– Вот и хорошо. Иди, помой ягоды и поставь на стол. – Таня расправила на ее голове косичку, и Лена, размахивая руками, словно бабочка крыльями, побежала к дому.

Дед встретил Растокина приветливо.

Он заметно сдал, прибавилось на голове седин, приземистее и тише стала походка. Но в живых и строгих глазах по-прежнему светилась все та же цепкость и зоркость взгляда.

– Как живешь, Михаил Нестерович?

– Живу-не тужу. Да и здоровье пока еще есть. Одним словом, держусь, как партизан.

– А дом спалили?

– Спалили, зверюги проклятущие. Как меня взяли, так и дом подожгли. Да сбежал я от них. Сидели мы в сарае. Человек двадцать туда согнали. Ночью проделал лаз в крыше и деру. В лесу прятался, пока наши не вернулись. Отстроил себе вот эту хибару и живу. Крыша есть, печка есть – чего еще надо?

Хибара его выглядела убого. Стены собраны из обгорелых бревен, на крыше – солома. Комнатушка крохотная, с земляным полом. Большую часть ее занимала печка, оставшаяся от старого дома. Находиться в ней было тягостно да и тесно.

Они вышли, сели на лавку.

Лена принесла в чашке землянику, поставила матери на колени.

– Угощайтесь, – пододвинула она миску Растокину. Он взял несколько ягод, положил в рот.

Михаил Нестерович достал кисет, оторвал кусочек газеты на закрутку. Растокин подал ему пачку «Беломора», но он отмахнулся от папирос, сказав:

– Привык к своему самосаду.

Свернул цигарку, закурил. От сизого едкого дыма поперхнулся, закашлялся.

– Ну и злой, дьявол! Сколь курю, а все равно горло дерет, что наждаком. Надолго к нам?

Растокин замялся, глянул на Таню.

Та опустила глаза.

– Да поживу… немного…

– Тянет в наши края? – старик выпустил облако едкого дыма, спрятав в нем свою хитроватую улыбку.

Он догадывался, зачем приехал этот лейтенант, и пытался туманными намеками уточнить свое предположение.

– Тянет, Михаил Нестерович. Воевал тут, да и друзья здесь живут. А друзей забывать нельзя.

– Это верно, друзей забывать нельзя. Не только друзей, но и все, что было, что пережили… Горе, слезы, нужду… Трудную нашу победу.

– Раны залечим, Михаил Нестерович. Все восстановим.

– Восстановим. Народ наш мастеровой, терпеливый, к трудностям привыкший. Главное, фашиста одолели, а строить мы умеем и до работы дюже охочие. Вон село наше, почитай, все спалили. А ныне – не узнать…

Действительно, после войны села и деревни, где прошли фашисты, глядели на мир пустыми глазницами окон да торчащими печными трубами, будто черными столбами подпирали небо.

– А теперь не узнать, – повторил он. – За три года отстроились. Вот она, сила коллективная. Исстари известно: если народ навалится, то и враг свалится. Лишь бы не мешали нам, не лезли снова. А то, слышал, будто Черчилль опять против нас в поход собирается? Хороши союзнички, нечего сказать, – и он смачно выругался.

– Запугивают, Михаил Нестерович, запугивают. Атомной бомбой угрожают. Хотят на колени нас поставить, командовать миром хотят.

– Совести у них нет, вот что я тебе скажу. Мы не только свою страну, но и Европу от фашизма спасли. А теперь они нос дерут… – старик ввернул тут такое словечко, что Таня не стерпела, выругала его, и он извинился. Помусолил цигарку, спросил: – Куда же теперь служить поедешь?

– На Урал.

– Женатый?

– Пока нет… Вот за Таней приехал… Она против.

Старик ждал этого разговора, потихонечку подходил к нему, мысленно желая, чтобы они сошлись, а теперь растерялся вдруг, узнав, что дочь против.

– Дело ваше, молодое, – неопределенно проговорил он. – Только мое такое будет мнение. Зря ты, дочка, упираешься. Валентин – парень серьезный, самостоятельный. Каково одной-то куковать с двумя птенцами. Им отец нужен, а тебе муж.

– Ладно, батя, сами разберемся, – в сердцах высказалась Таня, встала, заспешила домой.

Старик обиженно покосился на нее, бросил цигарку, тоже встал.

– Наведывайся, Валентин, завсегда буду рад, – и крепко пожал ему руку.

Детей Таня оставила у деда, так как утром собирались с Растокиным в город.

Пока пришли в село, стало вечереть.

За дорогу Таня притомилась, но вида не показывала, была веселой, общительной.

После ужина вышли на крыльцо.

Было по-летнему тепло, но кое-где одиноко и лениво лаяли собаки, кто-то гремел у колодца ведрами.

Огней в домах не зажигали, люди в селах ложились спать рано.

Неожиданно ночную тишину разорвал громкий перебор гармошки, и звонкий девичий голос подхватил песню.

Но тут же голос смолк, раздался смех, а после этого уже несколько голосов поддержали запевалу, и песня широко, раздольно полилась по тихой сельской улице.

«Да, жизнь берет свое. Человек остается человеком: хочет любить и быть любимым, хочет радости и счастья», – думал Растокин, слушая песню.

Утром они уехали в город.

Растокин решил еще раз показать Таню врачам, хотя она и отказывалась.

В городской больнице случайно встретили в коридоре знакомого хирурга, с которым были вместе в партизанском отряде.

Он завел их в кабинет, расспросил о делах и, выслушав просьбу, тут же договорился с рентгенологом.

Пока Таню осматривали врачи, водили на рентген, они сидели в кабинете, вспоминали общих знакомых, партизанские рейды по тылам противника.

После тщательного обследования легких врачи пришли к единому мнению: операцию делать нельзя, слишком велик риск, пуля засела около аорты. Они считали, что можно обойтись без операции, надо только соблюдать режим, избегать тяжелых физических нагрузок.

– Ну вот, я же говорила тебе, – упрекнула его Таня, когда они вышли из больницы. – Можно жить и так.

– Конечно можно, Танюша, – поддержал ее Растокин. – Вместе нам будет легче.

На автобусе доехали до окраины города, потом попутной машиной добрались до села.

Таня собрала на стол обед. Растокин поставил бутылку вина, наполнил рюмки.

Таня шутила, подтрунивала над Растокиным, и ему было радостно видеть ее по-прежнему веселой, улыбчивой, ту Таню, которую он знал в землянке и в отряде.

После рюмки вина она еще больше повеселела, пела песни, голос ее был удивительно мягким, напевным. Ее серые глаза смотрели на него ласково, нежно, вся она была наполнена внутренним светлым чувством.

Растокин не спускал с нее восхищенных глаз. Таня встала, подошла к нему, обняла, и Растокин стал целовать ее руки.

Тогда Растокин не знал и не мог даже предполагать, что эта их встреча последняя.

Ехать с ним Таня отказалась. Они сошлись на том, что Растокин сначала поедет на Урал один, устроится, подыщет квартиру, а в очередной отпуск приедет за ними.

С тем он и уехал.

Они переписывались, Растокин высылал им деньги, беспокоился о ее здоровье, просил беречь себя.

Но в октябре неожиданно получил письмо от ее отца. Он сообщал, что Таня очень плоха, и просил по возможности приехать.

Растокин подал рапорт командованию, ему дали краткосрочный отпуск.

С тяжелым и тревожным чувством подходил он к ее дому, а когда увидел у крыльца людей, сердце его сжалось, словно стало тесно в груди. Вбежав в комнату, он увидел на лавке гроб. В нем лежала Таня. Ему не хотелось верить, ему казалось, что это кошмарный сон, болезненная галлюцинация. Таня лежала под белым покрывалом, и ее восковое лицо застыло в последних болезненных муках. Рядом безмолвно стояли Толя и Лена.

Растокин обнял их, плечи его затряслись в беззвучном рыдании.

Когда гроб несли по улице, шел мелкий осенний дождь, словно сама природа оплакивала ее безвременную смерть.

Растокин проклинал себя за то, что не настоял тогда на своем, не увез их с собой, может, удалось бы продлить ей жизнь, хотя надежд на это было, вероятно, мало.

Перед отъездом он поговорил с ее отцом, хотел взять детей к себе, но старик не захотел его и слушать.

– Пока я жив, Валентин, они будут со мной. А помру, тогда поступай так, как велит тебе совесть, – заявил он сердито. – Что мы, басурмане какие, детей своих раздавать? И не обижай меня.

С тем Растокин и уехал. На душе было мрачно, тоскливо. Все его планы жить с Таней, с ее детьми рухнули…

По пути он заехал на родину Карпунина.

Стояла осень. День выдался солнечным, теплым. Он шел по улице, смотрел на новые деревянные домики. Остановившись у строящегося дома, Растокин спросил у бородатого деда о Карпуниных.

Тот отложил топор, долго присматривался к молодому лейтенанту, потом рассказал о том, что Иван Карпунин в 1944-м погиб на фронте, что его жена, Анна, в том же году умерла от ран, попала под бомбежку, а мальца определили вроде бы в детдом. Он указал место, где жили Карпунины. От дома остался лишь каменный фундамент, все остальное, видимо, растащили односельчане после того, как дом оказался без хозяев.

Растокин ходил по усадьбе, заросшей крапивой и колючим татарником, и чувствовал, как тупая, ноющая боль распирает грудь. Окинув взглядом последний раз усадьбу, он с минуту постоял над развалинами и сутуло зашагал по дороге.

В районном центре разыскал детдом, справился о мальчике. Директор дома, однорукий, белый, как лунь, но еще не старый мужчина, недоверчиво посмотрел на него, справился:

– А вы кто ему будете?

Волнуясь, Растокин, как мог, объяснил ему, а когда высказал желание взять ребенка на воспитание, директор отчаянно замахал рукой, упрямо твердя:

– Нет-нет, ничего не выйдет! Много вас тут ходит жалостливых.

Отказал он и повидать его.

– Зачем травмировать ребенка? А если в его детском воображении возникнет подозрение, что вы ему отец, но не хотите в этом признаться и взять с собой, тогда что? Хотите испортить ему жизнь? Нет, я этого не допущу.

Растокин не стал настаивать, пошел в райком партии, рассказал все первому секретарю, тоже бывшему фронтовику. Тот понимающе кивал головой, а в конце разговора заверил, что поможет решить этот вопрос положительно.

И верно, через два дня Растокин, довольный и радостный, вел на вокзал четырехлетнего мальчика.

Шалый ветер трепал черные ленты его маленькой бескозырки…

При переезде железнодорожного полотна «Волгу» подбросило, и этот толчок прервал поток воспоминаний Растокина.

Обернувшись к Сергею, он сказал:

– Скоро доедем, еще минут десять…

Впереди стоял дорожный знак, стрелка указывала поворот на Рябово.

Они свернули с шоссе на проселочную дорогу, тоже покрытую асфальтом, и направились в село, крыши домов которого уже виднелись из-за пригорка.

Вскоре показалась речка, узкой лентой извивающаяся в низине, а потом посреди села – мост через лощину, под которым они тогда сидели в засаде.

По просьбе Растокина водитель остановил «Волгу».

Они вышли из машины.

Когда Растокин приезжал сюда в прошлый раз, мост был таким же ветхим, как и тогда. Конечно, после войны было не до дорог и мостов. Надо было сначала строить жилье, переселять людей из землянок, а теперь и мост стоял каменный, добротный, как и все дома в Рябово.

Спустившись под мост, они увидели колодец, но теперь он был в бетонном обрамлении, с ведром на подставке.

Растокин рассказал Сергею, как они сидели тут в засаде, как услышали крик женщины, как ворвались в дом, убили двух фашистов, спасая детей и женщину, как потом напали на штаб…

Дом, где жила тогда Таня, сохранился, был основательно отремонтирован и выглядел почти новым.

Крыльцо было отделано свежими досками, крыша покрыта новым шифером.

Войти в дом им не удалось, на двери висел замок. Постояв у крыльца, они пошли по дорожке к школе, где тогда размещался штаб немецкой части. Школа за эти годы расстроилась, рядом с прежним двухэтажным зданием появилось еще одно здание – трехэтажное. Сад тоже разросся, фруктовые деревья стали выше, раскидистее и были в это щедрое лето усыпаны спелыми яблоками.

У входа их встретил пожилой, лет шестидесяти, мужчина, довольно подвижный и суетливый. Как потом выяснилось, он работает здесь завучем и в эти дни руководил ремонтом школы.

Растокин объяснил ему причину приезда, и несказанно обрадованный завуч полез обниматься. Он сказал, что тот случай помнит все село.

Завуч тут же взял слово с Растокина, что он опишет этот бой, расскажет о себе и Карпунине, что это нужно им для школьного музея. Растокин пообещал написать, представил ему Сергея, после чего они вошли в школу.

Внутри все было переделано, и трудно было теперь восстановить по памяти, как и что было тогда.

В школу пришел средних лет мужчина, рослый, статный, с серыми глазами и каштановыми вьющимися волосами. И глаза, и волосы, и мягкая добрая улыбка напомнили Растокину знакомые черты.

«Неужели это сын Тани?»

Пошептавшись с завучем, мужчина вдруг заулыбался, подошел к Растокину.

– Я Анатолий. Моя мать знала вас… И я тоже помню…

– Ну и вымахал ты, Анатолий! – проговорил, наконец, Растокин. – Встретил бы где, не узнал. В селе живешь?

– Здесь, в том же доме.

– Анатолий Григорьевич – наш председатель колхоза, – пояснил завуч.

Анатолий пригласил их к себе.

Минут через пять-шесть они были у него дома. Жена Анатолия, такая же рослая, статная, как и он сам, встретила их у порога, пригласила в дом.

Извинившись, она пошла на кухню, откуда выглядывали две кудрявые головки с любопытными глазенками.

– Сколько их у вас? – кивнул Растокин на ребятишек.

– Двое… – Анатолий открыл дверь, взял за руки упиравшихся ребят, подвел к Растокину.

У него в кармане нашлись значки, и когда он прикрепил на грудь каждому из них по значку с изображением космической ракеты, они, восторженные и радостные, тут же убежали во двор.

Пока хозяйка готовила стол в соседней комнате, Анатолий рассказал им о делах колхоза, о том, с чего начинали после войны и чего достигли сейчас, пообещав кое-что показать в селе.

– Как вы узнали о нас? – спросил Растокин.

– Соседка нам сказала. Мы были в саду, она прибежала, говорит, к вам какие-то военные…

– А где же сестра Лена?

– Лена вышла замуж за офицера, сейчас живет на севере, под Мурманском. У нее тоже двое детей…

Вошла хозяйка, пригласила к столу. Анатолий наполнил стопки. Растокин предложил выпить за Таню и Григория – родителей Толи, за Ивана – отца Сергея.

Всем было грустно. Война помнилась каждому: одним – тяжелыми ранами, другим – потерей родных и близких.

Но постепенно разговор за столом выровнялся, пошел о делах сегодняшних. А когда с улицы прибежали ребятки, и вовсе стало не до грусти, они быстро завладели вниманием взрослых.

Поблагодарив хозяйку, вышли на улицу. Справа на пригорке остроконечным шпилем возвышался обелиск. Направились к нему.

Вокруг обелиска была металлическая ограда. Внутри росли цветы.

На мраморной плите Растокин прочитал фамилии павших в боях односельчан. Среди них были родители Анатолия – отец и мать. Имя Тани стояло вслед за мужем.

На другой плите написаны фамилии тех, кто погиб при освобождении села. Была высечена и фамилия Карпунина.

В свой первый приезд, когда еще обелиска не было, он рассказал тогда председателю сельсовета о Карпунине, просил перенести его останки с болот в общую братскую могилу и указать фамилию на мраморной плите памятника, который собирались они сооружать. К его просьбе отнеслись с пониманием, и память о Карпунине, как и о других, сохранена теперь для потомков.

Сергей долго стоял у обелиска, сняв фуражку, и ветер теребил его русые волосы. От обелиска они прошли к реке, где переправлялись тогда с «языком» на ту сторону и где приняли неравный бой.

Река была такой же, не шире и не уже, так же неторопливо шуршала о камыши коричневая от торфа вода. Только теперь к реке был сделан деревянный спуск. По нему они сошли вниз.

– Здесь мы переходили речку вброд, – показал рукой Растокин, – а сверху в нас стреляли из автоматов.

– Ее и теперь можно перейти вброд, – подсказал Анатолий.

Растокин заколебался, посмотрел на Сергея, но тот кивком головы согласился. Они быстро разделись до трусов. Подняв над головой обмундирование, вошли в воду. Анатолий остался на берегу, сказав им, что на машине переберется на тот берег по недавно построенному мосту и будет ждать их у бывшего дома деда.

Вода дошла им лишь до пояса.

Одевшись на берегу, пошли дальше. Но этих мест Растокин теперь не узнавал. На прежних болотах росла густая пшеница. Они шли по узкой тропинке, проложенной вдоль кустарника, вдыхая аромат спелых хлебов.

Поднявшись на бугорок, Растокин обернулся, и перед ним, как на ладони, предстало село.

«Да это тот же бугорок, с которого мы вели тогда наблюдение!» – обрадованно подумал он и рассказал об этом Сергею.

Но найти место, где похоронили тогда отца Сергея, им не удалось. Здесь были проведены большие мелиоративные работы. Болота осушили, поле распахали, и теперь вокруг переливалась широкими волнами спелая пшеница.

Они вышли на опушку леса, где стоял в ту пору домик лесника, но его тоже уже не было, лишь заросший травой фундамент напоминал о прежнем жилье.

Подъехал на машине Анатолий.

– А где Сергей? – спросил он.

– В лесу, сейчас будет…

Заметив на лице Растокина рассеянность и грусть, Анатолий хотел было отойти обратно к машине, но тот остановил его.

– Садись, покури…

Они сидели на поваленной сосне, а вокруг деловито и шумно бурлила жизнь. Неподалеку от них, словно по желтому морю, плавно и величаво плыли по золотистому полю самоходные комбайны. В лесу весело жужжала электропила. Над головой говорливо щебетали две сороки. А в небе, образуя гигантскую карусель, кувыркались и горланили, оглушая криком степь, неуемные грачи, тренируясь и набираясь сил перед отлетом на зиму в теплые края.

Подошел Сергей. От жары он раскраснелся, влажные волосы липли к фуражке. Анатолий пригласил их посмотреть ферму. Низкие приземистые помещения, выстроенные из кирпича, тянулись параллельно друг другу на добрую сотню метров. В них было предусмотрено все: автоматическая дойка коров, механизированная раздача кормов и уборка навоза, помещения для молодняка, уютные домики для обслуживающего персонала – словом сделаны они были с умом, добротно и надолго. И по тому, как приветливо встретили их здесь люди: операторы, механизаторы, лаборанты в чистых белых халатах, чувствовалось, они довольны и рады работать на такой ферме.

Поговорив еще с полчаса о делах колхоза, Растокин и Сергей распрощались, сели в машину, поехали в гарнизон.

 

Глава седьмая

Воинские части, участвующие в учении, занимали исходные позиции.

Активно работала разведка противоборствующих сторон – «северных» и «южных», стремясь вскрыть друг у друга оборонительные рубежи, огневые и радиотехнические позиции, места сосредоточения танков и мотопехоты.

Насыщенность войск разнообразной боевой техникой и оружием, подвижными средствами делает современный бой скоротечным и динамичным, напряженным и мобильным, с быстро меняющейся тактической обстановкой. Командирам и штабам приходится в короткие сроки анализировать сложившуюся обстановку перед сражением и, учитывая возможности свои и противника, принимать решение на ведение боевых действий.

Полк Кочарова действовал на направлении главного удара дивизии. В батальонах и ротах шли последние приготовления. Кочаров только что подписал боевое распоряжение, которое доложил ему начальник штаба, и сидел на стуле, глубоко надвинув фуражку.

В сторонке стояли Рыбаков, Растокин, о чем-то тихо переговаривались.

К Кочарову подошел Мышкин, угловато выбросил к фуражке руку:

– Товарищ полковник, я прошу вас изменить нам рубежи атаки.

Кочаров поднял голову, посмотрел на него из-под козырька фуражки холодно и строго:

– Вы, товарищ Мышкин, выполняйте то, что вам предписано, меньше фантазируйте.

– Да «южные» выбьют у нас все танки, товарищ полковник! Ведь местность там, как на ладони, ровная. И укреплена… Минные поля, противотанковые рвы…

– Проскочите… – Кочаров встал, дав понять, что разговор на этом окончен. – Учтите, за захват моста через речку отвечаете головой.

Но Мышкин не отступал, достал из планшета карту, развернул ее перед Кочаровым.

– А тут, где мы думаем наступать, смотрите: кустарник, болота… Не ждут нас «южные» с этого направления. Уверен, не ждут. И мы, как снег им на голову.

– В болотах застрянут танки! Вы сорвете атаку! Неужели этого не понимаете? – Кочаров нервно прошелся взад-вперед. – Действуйте, как указано в боевом распоряжении. В подвижную группу выделите самые опытные экипажи. С ходу форсировать речку, захватить мост и удерживать его до подхода главных сил. Ясно?

– Ясно, – разочарованно проговорил Мышкин, вяло повернулся и пошел к себе в батальон.

Рыбаков с Растокиным слышали этот разговор и были на стороне Мышкина.

– Максим Иванович, по-моему, комбат предлагает дело, – сказал Рыбаков.

Кочаров недовольно передернул плечами.

– Виктор Петрович, там же сплошные болота… У нас танки, не вертолеты, по воздуху не летают.

– Проходы для машин найти можно. Зато какая внезапность удара! И главное, без потерь, – убеждал Рыбаков.

– К сожалению, война без потерь не обходится. А если застрянем в болотах и сорвем атаку? Дроздов с нас голову снимет.

– Но и лезть напрямик, в лоб…

– Бей врага в лоб – он покажет спину, – Кочаров скупо улыбнулся, довольный, видимо, своим замечанием, и добавил: – Такая сила у нас! Протараним…

– И все-таки Мышкин прав, – сухо проговорил Рыбаков. – Инициативу комбатов надо поддерживать, а не глушить.

По лицу Кочарова пошли красные пятна, но он сдержал себя, ответил спокойно:

– Видишь ли, Виктор Петрович, инициатива должна быть разумной, обоснованной.

«Куда он клонит, этот Рыбаков? Кого берет под защиту? Фантазера Мышкина?!»

Рыбаков не стал больше убеждать командира, хотел было уйти, но Кочаров остановил его:

– Куда сейчас?

– К разведчикам… – глухо ответил тот.

– Загляни потом к Мышкину, посмотри подготовку батальона к атаке. Беспокоит он меня.

Рыбаков ушел.

Кочаров как-то тускло посмотрел ему вслед, сказал:

– Тоже горячий… Вот она, молодость…

Он рассчитывал на поддержку Растокина, думал, тот одобрит его твердость и неотступность от принятого решения и поэтому удивился, когда Растокин сказал:

– Не любишь ты, Максим, прислушиваться к мнению других.

«Ах, вон оно что! И ты туда же? И ты за Мышкина?»

– Я командир полка, с меня спросят за исход учения, не с них, – возразил он. – Пусть делают хорошо то, что им говорят.

– А ведь Мышкин прав. Маневр он предложил действительно интересный.

Кочаров поморщился, как при зубной боли, но Растокин сделал вид, что этого не заметил, продолжал:

– Да, с тактикой ты явно не в ладу, Максим.

– Были бы танки, а тактика приложится, – Кочаров надвинул поглубже фуражку, посмотрел на часы.

– Сама тактика не приложится, ее прилагать надо…

– Я привык надеяться на своих солдат, а не на глупость противника. Задача нам ясна, и мы выполним ее любой ценой.

– Любой ценой, говоришь, – с грустью посмотрел на него Растокин. – Побеждать врага, Максим, нужно не числом, а умением. В этом мудрость командира.

Кочаров не стал обострять отношения, примирительно сказал:

– Оборонительные рубежи «южных» мы пройдем быстро, не задержимся…

– На легкость рассчитываешь? А если «южные» нанесут удар первыми?

– Там посмотрим… Гадать не будем. – Кочаров провел ладонью по лицу и тут же опустил, словно оно обожгло ему руку, разочарованно проговорил: – Да, оторвались вы, милые штабисты, от жизни войск, оторвались. Привыкли у себя там воевать на картах, переставлять макетики, флажки да подшивать бумажки, забыли, как и порох пахнет.

– Да нет, не забыли. На всю жизнь война в память врезалась. – Растокин смолк, горло перехватили спазмы. Он немного постоял, успокоился, потом уже закончил: – И очень обидно, когда вижу, что кое-кто об этом начинает забывать…

Кочаров посмотрел на Растокина. В его глубоко посаженных глазах застыл холодок.

«Вот послала судьба мне дружка! С таким не заскучаешь», – и, обидчиво покачав головой, произнес устало:

– Ну и дела… Приехали обобщать опыт передового полка, а обобщать, выходит, нечего?

Растокин развел руками:

– Кривить душой я не умею. Ты это знаешь.

– Знаю, знаю… – тускло проговорил Кочаров. – Ну, что ж, цыплят, как говорят, по осени считают… Не ожидал я от тебя этого, не ожидал…

– Говорю, как есть…

Растокин досадовал на себя за то, что не сумел все же, как хотелось, обстоятельно и убедительно поговорить с Кочаровым о делах в полку, об его отношении к людям. А Кочаров смотрел на высокую ель, одиноко стоящую на поляне, на ее облезлый, с подтеками смолы, постаревший с годами ствол, и чувствовал, как под левой лопаткой разрастается новая боль. Раньше он никогда не ощущал такой боли. Она подкралась к нему как-то незаметно, только вот сейчас, здесь, в лесу, и, расстроившись от этого еще больше, он с неприязнью покосился на Растокина.

«Жили тихо, мирно, спокойно. Приехал – все перевернул… И Марина мечется. А теперь вот еще и сердце… Сидел бы в своем штабе… Или ехал в другой военный округ…»

Пошевелив левой рукой, Кочаров ощутил неизведанную им ранее скованность в движении и тупую боль в локте.

– Я буду на КП, – сказал он Растокину и спустился в бункер.

Командный пункт полка располагался на опушке леса. В этом же районе сосредоточились и батальоны. В лесу шла оживленная работа: рыли траншеи, окопы, оборудовали огневые позиции, тянули линии связи, уточняли взаимодействие с приданными полку частями и подразделениями.

Растокин шел вдоль только что отрытой траншеи, сухой валежник хрустел под ногами.

– Валентин Степанович! – услышал он знакомый голос и вздрогнул. Уж очень походил он на голос Марины.

Обернувшись, увидел Катю. На ней был белый халат, на голове – белый колпак с красным крестиком. «Почему она здесь, да еще в форме медсестры?»

– Что это все значит, Катя?

– Стала медсестрой… Во время учений будут разворачивать полевой госпиталь, а медперсонала не хватает. Попросили помочь, я согласилась, – говорила она торопливо, бросая взгляд на траншею. – Сергей рассказывал, будто его отец, мой папа и вы воевали в этих местах.

– Да, воевали.

– И к вам приезжала на фронт моя мама? – Катя настороженно посмотрела ему в лицо.

«Может, Марина обо всем ей рассказала? И она знает о наших отношениях».

– Приезжала… – растерянно проговорил он.

– Вы с ней были хорошо знакомы?

– Да как сказать… – Растокин замялся, не решаясь откровенничать.

«Зачем ей знать о наших прошлых встречах?»

– Мы знали друг друга еще до войны.

– А по-моему, она вас любит…

От этих слов Растокина бросило в жар. Он стоял, оторопело хлопал глазами и чувствовал, как огнем начинают полыхать щеки.

– Это было давно, Катя…

– Я поэтому и согласилась поехать сюда, чтобы посмотреть на эти места, где вы воевали, – она робко прильнула к нему, ткнулась лицом в грудь, тут же отстранилась, убежала, вытирая рукой глаза.

Катя хотела рассказать ему о ссоре с Сергеем, но, увидев его расстроенным, тоже разволновалась, и слезы сами навернулись на глаза. Растокин растерянно смотрел на удаляющуюся Катю, молчал.

У траншеи показался Дроздов, в полевой форме, сапогах.

– Люблю лето… – шумно вздохнул он, подходя ближе. – Испытываешь какой-то прилив сил, душевный подъем.

– Верно… – согласился Растокин, хотя сам ничего подобного сейчас и не испытывал.

Неподалеку от них из окопа вылезли солдаты, устало легли на траву.

Дроздов и Растокин невольно прислушались к их разговору.

– Вот это грунт! Зубами грызи… – возмущался Матисян.

– Земля твердый, камень много, – поддакивал ему Искендеров. – Видишь мозоли?

– Я кирки, лопаты принес, – донесся хрипловатый голос Краснова.

– Бульдозер надо, бульдозер! Что кирки… – недовольно проворчал Матисян.

– Зачем окопы на одна ночь? Скажи, командир, зачем? Людей помучить, да? Галочка поставить, да? – наседал на Краснова Искендеров.

– Сам не окопаешься, снаряд тебя закопает, понял? – заметил Лацис.

– Вай, вай, какой умный! – с игривой усмешкой произнес Матисян. – Прямо Суворов.

– Не война! – заметил Искендеров.

– Поэтому и финтишь, – ответил ему Краснов. – Стреляли бы настоящими, давно бы в землю зарылся, как крот. И уговаривать бы не пришлось. А то… мозоли…

Искендеров не отступал:

– На фронте бомба ахнет, и окоп твоя не спасет.

– Что-нибудь да останется… – насмешливо проговорил Лацис.

– Останется… грустное воспоминание у потомков… Скажут, вот дикари, окопы лопатами рыли, – с усмешкой произнес Матисян.

Его поддержал Искендеров:

– Техника давай, техника. В космос летаем, да? А землю лопатой, да?

Лацис не стерпел, съязвил:

– Но ты сильно не переживай, Арам. Землю копать тебе осталось не долго. Женишься на дочке Кочарова, породнишься с ним, а там лычки на погоны – и в сержанты…

К ним подошел Сергей, остановился у дерева, прислушался. Говорил Искендеров:

– Вон сосед… Ветка набросал на танки, сетка натянул – маскировка готова. И лежат, покуривают, дым колечками пускают.

– Нам сосед не пример, – оборвал его Краснов.

– Солдата мал-мал жалеть надо.

– Вот именно! Кто нас пожалеет, если не командир, – сочувственно произнес Матисян, опуская вниз плутоватые глаза.

К ним подошел Сергей.

– Солдата уважать надо, товарищ Искендеров, уважать, – проговорил он. – А жалость – унижает человека. Кстати, соседей тоже заставили окопы рыть. Мы заканчиваем, они только начинают. Мы ночью будем отдыхать, они – работать. Вот так обернулась для них жалость командиров.

Матисян отозвался первым:

– Да мы что, мы, пожалуйста, если надо…

Сергей посмотрел на выполненную ими работу, подумал: «Могли бы сделать и больше», вслух сказал:

– Перекур не затянулся?

– Что вы, товарищ лейтенант! – воскликнул Искендеров. – Как мгновенье, мал-мал подымил, и перерыва нету…

– Они кончили курить и землю начали долбить, – проговорил Матисян, вздыхая, и первым спрыгнул в окоп.

За ним спустились остальные, стали кирками, лопатами углублять и расширять окоп.

Дроздов и Растокин слышали разговор солдат, комдив, видимо, сделал для себя какие-то выводы, потому что обеспокоенно проговорил:

– Слышал, сколько подбросили они нам вопросов? Есть над чем подумать.

Растокин и сам видел, что траншеи в некоторых ротах отрыты кое-как, подручных средств для оборудования огневых позиций не хватало. Конечно, это заметил и Дроздов, поэтому-то он и заспешил на свой командный пункт, чтобы отдать нужные распоряжения, поправить дело.

Когда комдив скрылся в лесу, к Растокину подошел Сергей.

– Хорошие у тебя ребята, – сказал ему Растокин.

– Не жалуюсь…

– А чего нос повесил? – Растокин заметил это сразу, как только подошел Сергей. – Учения волнуют?

Сергей опустил голову, поднял ветку, стал обрывать с нее листья. Размолвка с Катей тяжелым камнем давила на сердце. Он не раз собирался поговорить с ней, но обида заглушала желание.

– Нет, не учения. Другие заботы…

– Какие? – тревожно посмотрел на него Растокин.

– А, – Сергей махнул рукой. – Помогите перевестись в другой гарнизон.

– Да что случилось-то?

– Случилось… – Сергей досадливо отбросил ветку.

– Зря ты горячишься, – упрекнул его Растокин, не зная еще толком причину их ссоры с Катей, но предполагая, что серьезных оснований для этого нет.

– Лучше сразу… и концы в воду.

Растокин видел, что Сергей взволнован, и все же с заметной резковатостью сказал:

– Не кипятись. Ты ведешь себя глупо. Если даже что-то и произошло, умей быть великодушным, добрым. Ты же мужчина!

– Великодушным, добрым?! Ну нет… – он резко повернулся и ушел.

«Что между ними произошло? Почему он так расстроен? Может, против их брака Кочаров и Марина?» – терялся в догадках Растокин.

Возвращаясь на КП, Растокин остановился у окопа, где работал экипаж Краснова. Теперь это был уже вполне оборудованный, приспособленный для ведения боя глубокий окоп с ячейками и ходами сообщений. Танкисты окружили Краснова, что-то оживленно обсуждали. В руках Краснова была старая проржавевшая каска.

– Где нашли? – спросил Растокин.

– В окопе… – ответил Краснов, – и гильза в каске была. В ней что-то есть.

Ножом он вытащил из гильзы клочок пожелтевшей и потертой бумажки, развернул, прочитал:

«Дорогие мои Хадиша и Сабит! Я пока жив, здоров. Только что закончился тяжелый бой. И снова дикие шакалы идут в атаку. Нас осталось совсем, совсем мало. Фролов Иван да я… Но у нас есть пулемет и восемь гранат. Фрицы совсем рядом… Милая Хадиша, береги Сабита. Расти его смелым и храбрым. А главное, честным. Обнимаю. Крепко, крепко целую. Ваш Исмаил Абдулаев…»

Солдаты стояли тихие, молчаливые, и слышно было, как над ними шумели верхушки сосен.

– Исмаил Абдулаев, Иван Фролов, говорите? – переспросил Растокин.

Краснов еще раз пробежал глазами бумажку.

– Да, – подтвердил он и передал записку Растокину.

– Надо все это сохранить. Разыскать родных, близких, сообщить им.

– А у нас в части музей боевой славы есть, вот и поместим туда каску, гильзу и письмо.

– Я вам эти вещи верну, только покажу генералу Дроздову. Может, он их знает. Он у нас тогда командиром роты был.

Когда Растокин показал каску и записку Дроздову, тот сурово сдвинул брови, с раздражением сказал:

– Напрасно тогда погубили людей, по-глупому. Это было уже без тебя. Из полка приказали взять высоту – любой ценой. Сил у нас в батальоне осталось мало, огневую поддержку обещали, но не дали. С автоматами да с гранатами и полезли мы на эту высоту. А у них там минометы, пулеметы, огнеметы, даже пушки туда затащили… Ну и батальон наш уложили. Меня тяжело ранило в самом начале атаки, а то тоже остался бы там. – Дроздов в сердцах швырнул недокуренную сигарету. – А ведь как убеждали полковое начальство, что атака будет безуспешной, что ее надо тщательно подготовить, пополнить батальон людьми, дать танки, минометы, поддержать артиллерией… Комбата за тот бой разжаловали в рядовые. А он к концу войны Героя получил. Под Берлином погиб, два дня до Победы не дотянул. Храбрый и умный был командир. Да ты его знаешь, чего я тебе рассказываю. Так-то вот… Наказывать-то надо было не его, а того, кто на атаке настаивал. Комбат и в том бою дрался, как лев. Да с одними автоматами высоту ведь не возьмешь…

Прибежал, запыхавшись, посыльный.

– Товарищ генерал! Вас срочно просят к телефону. Дроздов широким шагом направился к штабной землянке, а посыльный семенил сзади.

Высотка маячила перед глазами Растокина, и ему показалось, что над ней по-прежнему клубится едкий дым и поднятая взрывами мин и снарядов коричневая пыль, как тогда, в 1944-м. Он представил себе карабкающихся на эту высоту солдат, неистовый огонь врага, прижимавший их к земле, досаду и горечь солдат от бессилия выбить с высоты фашистов, представил Фролова и Абдулаева, отбивающихся от наседающих гитлеровцев, и, зная по себе, как в такие минуты обостряется восприятие всего происходящего, еще раз с печальной грустью подумал и о том неудачном бое, и о том приказе – любой ценой взять высоту.

«Любой ценой… Суровые и жестокие слова. За ними – непреклонная воля и решимость командира выиграть бой, взять высоту, обеспечить, быть может, успех не только полку, но и дивизии, армии… И какую же надо испытывать этому командиру любовь к людям, которых он бросает на штурм высоты, какую чувствовать ответственность за их судьбы, сколько раз нужно взвесить свое решение, убедиться – реально ли оно, достаточно ли продумано, подкреплено техникой, оружием, учтено ли возможное противодействие противника, чтобы не погубить напрасно сотни, тысячи бойцов, всегда готовых выполнить любой приказ командира, веря в его непогрешимость и обоснованность. И как иногда бывает горько и обидно, когда некоторые командиры в силу слабого знания законов вооруженной борьбы, а порой и в силу лености мысли, безответственности принимают легковесные решения, не учитывая своих реальных возможностей и возможностей противника. Конечно, в мирное время на учениях такие решения обходятся без людских потерь, но выработанная привычка делать все на глазок, рассчитывать на “авось”, без глубокого знания обстановки, характера оборонительных сооружений противника, его вероятного противодействия, ожидаемых метеоусловий, сил поддержки, словом, без всестороннего учета тех разнообразных факторов, которые влияют на успех сражения, эта вредная привычка в настоящих боевых условиях приведет к трагическим последствиям и ненужным жертвам».

Наблюдая за подготовкой к учению в гарнизоне, изучая тактический фон, работу штабов, командиров, Растокин убеждался в том, что отдельные офицеры относятся к учению как к простой показной игре, где главное – это вывести в поле всю боевую технику, чтобы показать высокий процент ее исправности, успешно отстреляться боевыми снарядами, неважно по каким мишеням, лишь бы получить отличную оценку.

Вспоминая разговор с Кочаровым, его броские заявления вроде «Были бы танки, а тактика приложится», «Бей врага в лоб – он покажет спину», «Задача нам ясна, и мы выполним ее любой ценой», Растокин видел за этими громкими фразами нежелание Кочарова глубоко вникнуть и оценить обстановку, сложившуюся перед боем, предусмотреть возможное противодействие противника и наметить свои ответные меры, нежелание усложнять тактический замысел, создавать реальные условия, в которых и проверяется по-настоящему боевая выучка личного состава, мастерство штабов и командиров.

Ведь благодушие некоторых командиров, их отношение к учению как к очередной условной игре, передается по тысячам невидимых нитей подчиненным, они тоже начинают выполнять команды формально, кое-как, без творческого огонька и вдохновения. И тогда усилия многотысячного коллектива, огромные материальные средства расходуются впустую, не дают должных результатов. А Растокин более всего не терпел равнодушия и формализма в работе…

Он стоял у старого окопа, чувствуя, как по телу разливается отупляющая тяжесть, сдавливая грудь, затрудняя дыхание. Растокин расстегнул ворот рубашки, снял тужурку, медленно побрел вдоль траншеи.

* * *

На командном пункте полка, расположенном в бункере, находились Кочаров, Рыбаков, начальник штаба, связисты. К ним спустился Растокин. Боевые действия набирали силу.

Кочаров сидел за своим столом, громко и властно говорил в микрофон:

– «Тридцать второй», я – «Сто первый». Доложите обстановку.

Из динамика раздался взволнованный голос комбата:

– Докладывает «Тридцать второй». «Южные» контратакуют танками, обходят нас справа… Прошу разрешения перейти к обороне.

Кочаров нетерпеливо перебил его:

– «Тридцать второй!» Наступление продолжать! Высылаю подкрепление. – И, повернувшись к Рыбакову, как бы заручаясь его поддержкой, сказал: – Перейти к обороне – сорвать выполнение задачи… Но где же Мышкин? Почему молчит? Правый фланг «Тридцать второго» должен прикрывать его батальон.

Решив, что Мышкин саботирует его указания, проявляет своеволие, приказал Рыбакову:

– Виктор Петрович, бери машину – и к Мышкину. Расшевели его там как следует! И наступать! Наступать!

Рыбаков вышел из бункера, вслед за ним вышел и Растокин.

«Поеду вместе с Рыбаковым к Мышкину. Посмотрю, как он там».

Батальон Полякова действительно оказался в трудном положении. Задержавшись с развертыванием в предбоевые порядки, батальон выдвинулся на рубеж атаки позже намеченного срока, когда артиллерия уже перенесла огонь с переднего края в глубину обороны противника. Воспользовавшись этой паузой, «южные» быстро осуществили маневр силами, восстановили нарушенную систему обороны после артобстрела.

Наступая вдоль шоссе, батальон Полякова попал под сильный огонь противотанковых пушек и реактивных установок «южных». Пытаясь уклониться от встречного огня, танки развернулись влево и, маневрируя на открытой местности, ринулись в лощину, надеясь там укрыться, но до лощины не дошли, попали на минное поле.

Комбат Поляков метался на своем танке по жнивью и, высунувшись наполовину из люка, кричал на растерявшихся танкистов. Увидев, что батальон обходят справа танки «южных», он не выдержал, запросил у Кочарова разрешения перейти к обороне.

Полякова в наступлении должен был поддерживать на правом фланге третий батальон, но Мышкин прикинул, что его батальон, наступая вместе со вторым вдоль дороги на виду у «южных», будет легко уничтожен, послал в бой часть батальона, остальные силы оставил в резерве.

Когда к нему спустились в блиндаж Растокин и Рыбаков, он сидел на лавке, склонившись над картой, делал какие-то пометки.

– Почему молчишь? Почему не докладываешь на КП? – набросился на него Рыбаков, рассерженный непонятным поведением комбата.

– А чего докладывать, товарищ майор? Докладывать, как расстреливают наши танки? Вы и сами это видите.

В блиндаж вбежал Сергей, доложил комбату:

– Все в порядке, товарищ майор, разведали, – вывалил он, забыв обратиться за разрешением к старшим офицерам.

Сергей извинился перед ними, вспомнив о субординации, стал разворачивать карту.

– Вот здесь скопление танков «южных». Из тыла выдвигается до батальона мотопехоты. Видно, готовят контратаку. Что будем делать, товарищ майор? Может, через болота? Я знаю эти места… Проходы есть. Спустимся к реке, пройдем под водой, и к ним в тыл…

Говорил он горячо, возбужденно, лицо выражало настойчивость и решимость, весь он был захвачен предстоящим боем.

Мышкин оторвался от карты:

– Рассуждаешь ты правильно, Карпунин. Сам об этом думал.

– Дело верное, товарищ майор! – убеждал Сергей. – Отступать нам некуда.

Мышкин почесал затылок, хлопнул ладонью по столу:

– А, семь бед – один ответ… Давай. И помни, главная задача у тебя – мост. Захватить и удерживать до подхода ударной группы. Понял?

– Удержим! – задорно воскликнул Сергей. – У меня такие орёлики!.. – И опрометью выскочил наружу.

– Теперь держитесь, орёлики, – вздохнул комбат, сворачивая карту. Он знал, Кочаров этого не простит.

Растокин посоветовал ему доложить о своем плане Дроздову.

«Если комдив одобрит такое решение, потом будет легче разговаривать с Кочаровым», – рассудил Растокин.

Мышкин взял микрофон.

– «Тюльпан!» «Тюльпан!» Дайте мне «Пятый». Это – «Пятый?» Докладывает «Тридцать третий». Прошу вашего разрешения одним взводом пройти по дну реки и захватить мост, первую роту бросить через болота и ударить в тыл «противника».

Ожидал он согласия комдива с мучительным напряжением, на лбу выступили капельки пота… А по тому, как он потом, бодро смахнув их, размашисто вытер рукавом лицо, Растокин понял – Дроздов согласился.

– Все в порядке, – с облегчением вздохнул Мышкин. – Если бы разрешили нам действовать так сразу… Не любит полковник Кочаров, когда советуют. Все сам, сам…

– Командир за все в ответе, поэтому и принимает решение сам, – проговорил Растокин.

– Если откровенно, Валентин Степанович, боятся у нас усложнять тактическую обстановку. Вдруг не справимся с поставленной задачей, и проверяющие снизят оценку. Высокий балл нужен… А говорим: учиться тому, что нужно на войне.

– Говорим правильно, – заметил ему Рыбаков, надевая фуражку.

– Говорим-то правильно, да на практике не всегда так получается. Все упрощаем, «потешные игры» ведем. – Мышкин встал, перекинул через плечо планшет.

– Хватит рассуждать, пора действовать, – сказал Рыбаков. – Я буду в первой роте. И наступать, смелей наступать!

Выйдя из блиндажа, Мышкин побежал к танкистам.

Растокин на машине вернулся на КП полка.

Отсюда, с КП полка, были слышны гулкие разрывы бомб, раскатистый гул артиллерийских залпов, короткий хлесткий треск пулеметов и автоматов. Шел бой.

Неожиданно вблизи КП раздался сильный взрыв, к небу взметнулся яркий сноп огня.

Проходя мимо окопов, Растокин заметил, как солдат из дозора при виде этого взрыва проворно юркнул в укрытие, забыв наверху свой автомат и дозиметрический прибор. Он подошел, поднял автомат, позвал солдата.

Из укрытия нехотя вылез солдат, представился:

– Рядовой Кубарев…

– Оружие на землю не бросают, рядовой Кубарев, – заметил Растокин спокойно, видя его растерянность. – Давно служите?

– Первый год…

– Откуда родом?

Кубарев расправил прорезиненную накидку, поправил сбившуюся на затылок каску, ответил:

– Рязанский я…

– Выходит, земляки, – дружески похлопал его по плечу Растокин. – Испугался?

– Думал, настоящая, – смущенно опустил он глаза.

– А это что за прибор? – указал Растокин на дозиметрический прибор.

– Радиацию измерять…

– Измеряй, – попросил он.

Кубарев неторопливо взял прибор, долго возился с ним, крутил ручки, потом признался:

– Извините, товарищ полковник, забыл, какие ручки куда крутить…

– А как же в дозор попал?

– Старшина послал…

– Ты ему говорил, что прибора не знаешь?

– Говорил…

– А он?

Кубарев отвел в сторону глаза, глухо проговорил:

– Он сказал: «Ничего, Кубарев, тяжело в учении, легко будет в бою».

Сдержав улыбку, Растокин пожелал ему успеха в службе, пошел на КП.

В бункере было светло, плафоны горели ярко. Несколько офицеров, склонившись над столом, что-то наносили на карты, а из открытой двери, ведущей в другую комнату, слышался басовитый голос Кочарова, который, как потом понял Растокин, докладывал по телефону Дроздову об обстановке в полку.

– «Тридцать второй» несет потери, с «Тридцать третьим» связи пока нет, пускаю в дело вторые эшелоны. Темп наступления сохраним. – Кочаров замолчал, видно, слушал Дроздова, потом переспросил: – Говорите, «южные» взорвали плотину, затопили в полосе наступления местность? Все понял.

Руководитель учения неожиданными вводными непрерывно усложнял обстановку, усиливал психологические и физические нагрузки на солдат и офицеров, понимал, что только в условиях высокого боевого напряжения формируются у личного состава смелость, выносливость, мастерство, другие качества, необходимые в современном бою.

Положив трубку, Кочаров разочарованно проговорил:

– Придется бросать в бой первый батальон, иначе атака захлебнется.

К нему подошел начальник штаба, низкий, щупленький подполковник. Разложив перед ним карту, сказал тихим, но твердым голосом:

– Товарищ полковник, в сложившейся ситуации предлагаю Полякову перейти к обороне, сдерживать натиск «южных», а первый батальон скрытно выдвинуть по лощине, ударить во фланг «противника», смять его и продолжать наступление вместе с Мышкиным.

– А где он, твой Мышкин?! – возвысил голос Кочаров.

Начштаба также тихо, как и говорил до этого, ответил:

– Часть сил Мышкин бросил через болота, чтобы ударить с тыла.

– Мы распыляем силы, бьем не кулаком, а растопыренными пальцами.

– «Южные» не спят, тоже действуют, – заметил нач-штаба.

Кочаров поколебался, потом махнул рукой:

– Пусть будет по-вашему, – и повернулся к Растокину. – От Мышкина?

– От него.

– Как он там? Почему молчит? – Кочаров весь подался вперед, стул под ним заскрипел.

– Он теперь уже в тылу «южных», панику на них наводит.

– Плотина там «взорвана», местность «затоплена»… Он же «потопит» все танки!

Растокин не стал подливать масла в огонь, который разгорался в душе Кочарова, спокойно заметил:

– По расчетам, они должны успеть проскочить.

– По расчетам… Стратеги… – Кочаров встал, отодвинул стул: – Кроме расчетов у командира есть еще интуиция… Как мог допустить это Рыбаков?!

– Рыбаков с ними, в первой роте…

«И Рыбаков заодно с Мышкиным!» – Кочаров круто повернулся к дежурному офицеру:

– Ну, что там Поляков?

Офицер неопределенно пожал плечами:

– Молчит, товарищ полковник. Вряд ли он выдержит такой удар «южных».

Кочаров молчал, решая, как ему поступить, потом оглядел комнату и, не увидев начштаба, коротко бросил офицеру:

– Передайте начальнику штаба, он остается за меня. Я поеду к Полякову.

А через несколько минут после ухода Кочарова раздался по радио голос Мышкина:

– «Сто первый!». Докладывает «Тридцать третий». Реку форсировали, мост заняли, удерживаем прочно. В ходе боев «уничтожил» батальон мотопехоты и роту танков «южных». Особенно отличился взвод лейтенанта Карпунина. Но сам он получил ранение, отправлен в госпиталь…

На этом связь оборвалась. Растокин обеспокоенно посмотрел на дежурного офицера:

– Запросите, что с Карпуниным?

Офицер взял микрофон, стал вызывать Мышкина, но никто не ответил.

«Все, опять, как в воду», – подумал он.

Вошла Зина, передала офицеру папку.

– Приказ отпечатала, можете доложить, – и подошла к Растокину. – Вы были у Мышкина? Как он там?

– По-моему, отлично, – рассеянно ответил Растокин, встревоженный ранением Сергея. – А что?

Заметив его рассеянность, Зина не стала больше расспрашивать, лишь тихо произнесла:

– Да все ругают его…

Зазвонил телефон, дежурный кинулся к трубке. Он слушал, что ему говорили, и лицо его становилось тревожным.

– Что там? – нетерпеливо спросил Растокин, как только офицер положил трубку.

– Звонили из госпиталя. Требуется кровь для переливания. Первая группа. Срочно просят найти донора, – рассказывал он тусклым голосом. – Придется объявлять по ротам.

– Да что случилось-то? – насторожилась Зина. Офицер нехотя ответил:

– Подорвались на минах. Трое ранены. Один из них тяжело… Требуется кровь для переливания.

– Первая группа? – переспросила Зина.

– Да, первая… Вот задача… – озабоченно проговорил дежурный.

Зина встала со стула.

– Позвоните в госпиталь, через двадцать минут донор будет.

Офицер бросил на нее недоуменный взгляд.

– Откуда он возьмется?

– Поеду я. У меня первая группа. Санитарная машина здесь?

– Здесь-здесь… – суетливо захлопотал дежурный. – Поезжайте скорей. – И уже после ее ухода добавил с восхищением: – Вот женщина… Никогда не знаешь, как она поступит в следующую минуту…

Растокин хотел было поехать вместе с Зиной в госпиталь, но вошел Дроздов, и он остался.

– Где командир? – спросил Дроздов.

– У Полякова, товарищ генерал, – ответил офицер и тут же добавил: – Товарищ генерал, только что доложил майор Мышкин. Реку форсировали, мост заняли…

– Знаю, знаю, – перебил его комдив. – Вот вам и Мышкин. Медлительный, нерешительный, говорят… А он вон как проявил себя. Оказывается, и смелость есть, и решительность, и хитрость… Со стороны болот «южные» удара не ждали, даже заслона не выставили, а он взял и нанес по ним удар с тыла, да такой ошеломляющий, что те до сих пор сообразить не могут, как все это получилось. А тут первый батальон подоспел, и они через мост вместе ринулись. – Дроздов замолчал, соображая, как сообщить Растокину о ранении Сергея, чтобы излишне не волновать его, не сгущать красок. – Комбат доложил, твой сын отличился. Спас танковый экипаж. Вот случай… Танки шли по дну реки и напоролись на мины. С войны лежали. Один танк подорвался… Твой на своем танке – туда, к нему. Стал заводить буксирный трос и сам на мины наскочил… Троих ранило. Сергея и еще двоих. В госпиталь отправили…

– Я уже знаю… – глухо ответил Растокин. – Мышкин по радио доложил.

Дроздов сел на табуретку, рядом тяжело и грузно опустился Растокин.

Взглянув мельком на Растокина, комдив отметил про себя: «А тебя, брат, тоже года не щадят. Вон какие залегли морщины и у глаз, и на лбу, да и голову снежок припорошил изрядно. Время никого не обходит. Хотя и служить тебе в штабе, наверное, полегче, чем нам тут, в войсках. Ни аварий у тебя, ни ЧП… А мы и встаем пораньше, и ложимся попозже, весь день туда-сюда крутимся, как белка в колесе, мечемся, спешим. Все нам некогда, все не хватает времени, и чувствуешь себя постоянно в цейтноте, как шахматист… Может, оттого и мечемся, что недостает пока еще организованности в работе, культуры…»

И, пытаясь отвлечься от этих невеселых размышлений, с иронией спросил Растокина:

– Все наши промахи на карандаш берешь?

– Учения обогащают… И вас, и нас… – ответил Растокин.

– Это верно. Обогащают… Но ты все-таки не очень накручивай… Снисхождение делай, по-дружески, – еле заметная улыбка скользнула по его усталому широкому лицу. – А то Кочаров и так теперь кипит.

– Кипит… – Растокин достал трубку, портсигар.

– Пусть покипит. Полезно.

– Как бы других кипятком не ошпарил, – вставил Растокин, набивая табаком трубку.

– Это он может… А долго нет Кочарова. Покидать КП в такое время…

Они вышли наружу.

Дроздов продолжал:

– Управлять боем – сложное искусство, сложное. Особенно теперь. Столько в войсках техники, оружия… Возросли скорости, маневренность, огневая мощь. Изменилась тактика. Осмыслить все это надо, понимать…

Дроздов прикурил сигарету от протянутой Растокиным спички, закончил с едва улавливаемой виноватостью:

– Не все командиры умеют это делать, не все. Да, признаться, и мы недостаточно еще их учим этому искусству. Часто время тратим на мелочи, пустяки. А главное-то, чтобы командиры были хорошими организаторами боя, умели воевать… Умели воевать, – повторил он. – Этому искусству надо учить прежде всего нам, старшим командирам, да и самим учиться.

Растокин в душе соглашался с Дроздовым.

«Действительно, современный бой – это не только противоборство оружия, техники, людей, но и противоборство командирских умов, их интеллектов. Победу на поле боя одерживает тот, кто умеет лучше оценить обстановку, быстрее принять правильное решение, полнее использовать возможности оружия и техники, мастерство людей, кто сумеет разгадать замысел противника, упредив его действия, захватить инициативу в свои руки. А для этого командир должен иметь широкий тактический кругозор, действовать смело, творчески. Ты прав, Федор Романович, не все еще командиры в совершенстве владеют этой сложной наукой – наукой побеждать, да и не везде их еще по-настоящему этой науке учат. Взять хотя бы Кочарова, Полякова…»

Растокин видел озабоченное лицо Дроздова, его нервно вздрагивающую левую щеку и, предвидя суровый разговор его с Кочаровым, решил заранее смягчить их встречу.

– Надо помочь Кочарову, Федор Романович. Энергии у него, желания – хоть отбавляй.

Дроздов будто только и ждал этого разговора, тут же подхватил:

– Дорогой мой человек! Как парит стриж, видел?

– Видел, – ответил Растокин, не догадываясь пока еще, почему он вспомнил о птице.

– Высоко забирается?

– Высоко…

– А выше подняться не может. Хочет, а не может… – Дроздов помолчал, усиленно дымя сигаретой, закончил с раздумьем. – Так и человек. Видно, у каждого свой потолок, своя высота. У каждого…

– Тут, Федор Романович, вина не только Кочарова, – Растокин решил высказать ему все, что давно собирался сделать. – Есть над чем подумать и штабу дивизии. Полк-то считается передовым, а на поверку – не тянет. А ведь разных комиссий в полку побывало в этом году немало, и от вас были… Выходит, проглядели?

– Есть над чем подумать, Валентин Степанович, есть, – соглашался Дроздов.

Ему было неприятно слушать об этом. Он понимал: как старший начальник он несет личную ответственность за те упущения, которые вскрыты в полку, поэтому говорил скупо, сухо:

– Иногда о боевой подготовке в частях по цифрам и процентам судим. У кого они вше, того и считаем передовиком, он победитель соревнования, в героях ходит. А как достигнуты эти цифры, эти проценты, соответствуют ли они уровню подготовки личного состава, порой не знаем, в суть не вникаем. Иной начальник любые цифры, любые проценты с потолка выдаст, лишь бы не ругали его за отставание, лишь бы в передовиках покрасоваться. Кочаров тоже на это способен. Так что критику принимаю, Валентин Степанович. Принимаю полностью.

Дроздов замолчал. Живые огоньки, которые светились в его глазах вначале, когда он пришел на КП, сейчас потухли, вроде их присыпали пеплом, а сам он весь как-то сразу осунулся, постарел.

Вошел Кочаров, возбужденный, резкий.

Дроздов поднял на него усталые глаза:

– Надолго командный пункт покидаешь, Максим Иванович.

Кочаров снял фуражку, стряхнул с нее пыль.

– Вынужден, товарищ генерал. Не все шло гладко… Пришлось вмешиваться.

– Мышкина подталкивал?

– Чуть наступление не сорвал. – Налив из бака в кружку воды, Кочаров залпом выпил ее.

– А как же он успел в тыл «южных» выйти, резерв их разбить, мост занять? – обвел Дроздов цепким взглядом Кочарова.

– Основной удар принял на себя второй батальон, а Мышкин в обход шел…

– Выходит, не по плану воевал?

Не желая между ними ссоры, Растокин подал реплику:

– Этот вариант они предусматривали.

Дроздов встал, прошелся взад-вперед.

– Не защищай, Валентин Степанович. Мне Мышкин все доложил. Поддержать просил, если Кочаров за ту инициативу устроит ему головомойку.

Кочаров вытер платком раскрасневшееся и лоснящееся от пота лицо, проговорил в сторону:

– Людей мог погубить. Хорошо, так обошлось…

– Спотыкаются, бывает, и на ровном месте, – Дроздов остановился напротив Кочарова. – Кстати, в том, что танкисты подорвались на минах, виноваты мы с тобой. До сих пор не удосужились очистить от мин реки. В самом деле, почему эта мысль – проверить реки – не пришла мне в голову раньше? И штабисты не подсказали. А два батальона ты «потерял» зря, Кочаров. Зря. Так не воюют. В настоящем бою ты их потерял бы запросто.

Кочаров тяжело поднял голову, холодно посмотрел на Дроздова.

– Планировали авиационный удар в полосе наступления моего полка, а вышло наоборот. «Южные» сами на нас авиацию бросили…

– Планировали так, а нанесли там, где важней, – произнес Дроздов. – Там, где наметился успех. Да и «противник» сложа руки не сидит, действует. Тоже победить хочет. Но ты – командир. Думай, принимай новое решение, коль обстановка изменилась. Тебе об этом было известно.

Кочаров обвел взглядом красиво нарисованные плакаты, призывы, вывешенные на планшетах у бункера, тускло проговорил:

– Когда машина идет на полном ходу, неожиданные повороты опасны, товарищ генерал.

На что Дроздов заметил:

– Для дальновидного командира, Максим Иванович, повороты не опасны. Он все рассчитает и предусмотрит заранее. – И, видимо, не желая еще больше накалять обстановку, заключил: – Ну, обо всем этом – на разборе. Предупреждаю, жарко будет, Кочаров, жарко! И Поляков стрельбы завалил. Батальон-то носит звание отличного! Выходит – липа?

Дроздов замолчал, щеки его от волнения раскраснелись, сам он весь подобрался, подтянулся, стал таким же деятельным, энергичным, как и прежде. Посмотрев на Растокина, неожиданно предложил:

– А что, Валентин Степанович, если тебя на дивизию? Мне предлагают штабную работу. Вот и давай на мое место. Или к столице присох?

Растокин смущенно развел руками:

– Я – человек военный, Федор Романович. Если прикажут…

Он не ожидал такого оборота в разговоре, поэтому не сразу нашелся, что ответить на это, как ему показалось, странное предложение.

Но Дроздов не унимался:

– А слово-то за себя можешь сказать? Всю жизнь ты меня удивляешь, Растокин. Скромность похвальна, когда уместна… Ну, о делах потом, потом… А сейчас в госпиталь, к нашим орлам.

Они ушли, а Кочаров сел на табуретку, устало положил на стол большие, загорелые руки. Разговор с Дроздовым потряс его. Он не думал, даже не предполагал, что на учениях выявится столько недостатков, и только мастерство танкистов и мудрость некоторых командиров помогли в конечном итоге ценой огромных усилий выполнить поставленную перед полком задачу.

Но Кочаров был слишком тщеславным, чтобы спокойно и трезво разобраться в причинах неудач, критически проанализировать ошибки. И даже теперь, когда в его адрес были высказаны комдивом суровые замечания, он по-прежнему возлагал вину только на штаб и комбатов, которые, как он считал, проявляли медлительность и нерешительность при выполнении его распоряжений и указаний.

«Если бы я не послушался начальника штаба и послал первый батальон на помощь Полякову не в обход по лощине, а по шоссе, то они быстрее бы достигли своего рубежа, отбили бы контратаки «южных», восстановили положение и двинулись дальше, к мосту. А так попали под удар авиации и растеряли танки».

Но он не хотел признаться себе в том, что попали они под удар авиации только по его вине, так как он не дал им выполнить до конца задуманный маневр, предложенный начштабом, – пройти по лощине и ударить во фланг «противника», а приказал им выйти на шоссе раньше, когда к этому району приближалась авиация «южных».

Но признаться в этом было выше его сил. Не охладел у него гнев и к Мышкину. Он и сейчас обвинял его в том, что Мышкин поставил Полякова в трудное положение. Оставив часть батальона в резерве, он ослабил общий натиск на «противника» с фронта и дал возможность «южным» удержаться на своих рубежах.

Но Кочаров еще не знал, что по вине Полякова батальон замешкался при развертывании танков в предбоевые порядки, опоздал с выходом на рубеж атаки и, оторвавшись от огневого вала своей артиллерии, попал под сильный огонь переброшенных сюда свежих сил «противника». И только дерзкие действия комбата Мышкина, захватившего мост и ударившего по контратакующим танкам «южных» с тыла, не только восстановили положение, но и обеспечили проход через мост ударной группировки дивизии.

Кочаров сидел за большим столом, заваленным картами, схемами, таблицами, и чувствовал, как острая, жгучая ярость заполняет его душу.

«А тут еще Поляков с этими стрельбами… Растяпа!» – кипел он.

А получилось это так. Несколько экипажей растерялись, цели не поразили. Батальону за стрельбы поставили «двойку». А экипажи из батальона Мышкина, имея навыки ведения огня по маневрирующим целям, отстрелялись успешно и получили хорошую оценку. Это еще больше распалило Кочарова. Он там же накричал на Полякова, пригрозил отстранить его от должности.

Кочаров сидел за столом, бесцельно перебирая бумаги, думал о предстоящем разборе учения.

 

Глава восьмая

В госпиталь Дроздов и Растокин приехали перед обедом. Комдив беседовал с больными, интересовался питанием, осматривал палаты, лечебные кабинеты.

В палате, где находился Сергей, они задержались. Сергей лежал на койке, нога была забинтована. При виде Дроздова он хотел было встать, но генерал жестом остановил его, присел на край койки. Он расспросил его о делах во взводе, о том, как шли на танке по дну реки, наскочили на мины, о поведении солдат в опасной ситуации.

В конце беседы комдив сказал:

– Выздоравливай. Вернешься в полк, будешь принимать роту. Просьбы есть?

Сергей разволновался, не знал, как вести себя, но просьбу все же высказал:

– Если можно, товарищ генерал, оставьте меня в батальоне майора Мышкина.

– Это можно, – живо отозвался он и удовлетворенно посмотрел на Растокина. – Нет выше награды для командира, когда подчиненные не хотят уходить от него в другие части.

Растокин согласно кивнул головой, вышел вслед за Дроздовым.

В следующей палате стояли три койки. Две из них были свободны, на третьей лежал с закрытыми глазами, весь в бинтах, Исмаилов. Врач не советовал его тревожить, он был еще слаб, часто впадал в забытье.

Постояв у койки молча, они вышли.

В столовой обед был в разгаре, пахло кислой капустой и жареным луком.

Дроздов, Растокин сели к солдатам за стол, налили из общего бачка в тарелки борща и под любопытными солдатскими взглядами стали есть.

Из госпиталя они поехали в штаб дивизии. Мысленно перебирая эпизоды только что закончившегося учения, Растокин вспомнил свое командование полком на Урале. Это были годы напряженной службы, связанные с перевооружением полка и освоением новой техники, проверкой боевых качеств и возможностей танков. Сутки были заполнены до предела, часы выкраивали только на сон, и, вспоминая теперь об этом, он почувствовал в душе щемящую грусть от того, что время ушло безвозвратно и не вернуться теперь уже никогда в те трудные, беспокойные, но полные глубокого смысла и подлинного счастья командирские годы.

И всякий раз, когда он потом, уже работая в Главном штабе, приезжал в какой-нибудь полк, от волнения у него ныло сердце, будто после долгой разлуки он снова встретился с родным домом.

Ему трудно было теперь представить, как он мог тогда при такой занятости в полку, думать о каких-то новых тактических приемах использования поступивших на вооружение танков, лично разрабатывать варианты учений, проигрывать их сначала на картах, а потом в поле, делать обобщения, выводы, рекомендации. Его не раз слушали на совещаниях руководящего состава о работе по повышению боевой выучки танкистов, а написанная им на опыте своего полка диссертация получила высокую оценку в армии, ему была присуждена ученая степень кандидата военных наук.

Он и теперь старался чаще бывать в частях и соединениях, на месте изучать и обобщать все то новое, что появлялось в практике обучения и воспитания войск. С этой целью он ехал и сюда. Но то, что он увидел в полку, горькой досадой отложилось в сознании.

Ну, а что же Кочаров? Неужели он этих упущений не замечал? Вначале Растокину казалось, что, занятому по горло текущими делами, которых всегда у начальника гарнизона в избытке, ему, видимо, некогда было глубоко вникнуть в тактическую и огневую подготовку танкистов, а те, кто непосредственно организовывал ее, скрывали от Кочарова истинное положение, приукрашивали. Так оно на самом деле и было. Кочарову нравилось, когда его хвалили за высокие показатели в боевой и политической подготовке полка. Это льстило его самолюбию, а потом, когда ему все-таки стали докладывать о фактах очковтирательства, он не сумел проявить нужную твердость, принципиальность, чтобы все это решительно пресечь, оздоровить обстановку в полку.

По дороге в штаб дивизии Дроздов не докучал расспросами, больше молчал, о чем-то сосредоточенно думал. А подумать ему было о чем.

«Передовой полк, и такие упущения. А ведь столько было разных комиссий в полку! Неужели не замечали? Да, стиль работы надо менять. В корне менять… И штабам, и командирам, и политработникам. Боеготовность дивизии складывается из боеготовности полков, батальонов, рот. Это звенья одной цепи. И если в каком-либо звене появляется сбой, обнаруживается слабость, то это сказывается на прочности всей цепи…» – И, уже поднимаясь по лестнице на второй этаж, болезненно подумал о себе. – «Не притупилась ли у тебя, товарищ Дроздов, острота взгляда на дела в дивизии? Не свыкся ли ты со всем этим за эти годы, не успокоился ли?»

* * *

День клонился к исходу.

Кочаров вышел из землянки сумрачным, подавленным. Солнце висело над горизонтом, и его косые лучи едва пробивались через густой сосновый лес.

Издалека доносился монотонный гул возвращавшихся в пункты сбора танков. Слышались голоса людей, смех, песни.

«Нашли время веселиться…» – досадливо подумал он.

К нему подошел Рыбаков в запыленном комбинезоне, в порыжелых от пыли сапогах, потный, усталый. Чувствовалось, на душе у него тоже скребли кошки.

– Переживаешь? – посмотрел на него Кочаров. Рыбаков поднял на него свои светлые печальные глаза:

– Стыдно и горько… Места себе не нахожу.

– Стыдно, говоришь? – повторил Кочаров после некоторого молчания.

– Очень… – Сняв пилотку, Рыбаков ударял ею по стволу березы, и сизое облачко пыли повисло в воздухе.

Кочаров чувствовал, как изнутри подкатывается к горл у, стесняя дыхание, горячий ком, и, не желая выказывать перед замполитом своей минутной слабости, он отвернулся, проговорил глухо:

– Не только стыдно, Петрович… Позорно…

– Да, дела не завидные…

– Выгоню из полка к чертовой матери и Полякова, и Мышкина… – Кочаров хотел назвать еще кого-то, но запнулся, раздраженно закончил, – выгоню, а порядок наведу…

– Максим Иванович, – начал мягко Рыбаков, – дело не только в них.

– А в ком же еще? – резко обернулся Кочаров.

– В нас, Максим Иванович, в нас. Не зря же говорят: каков командир с замполитом – таков и полк.

– Они тоже командиры!

– Правильно… Но они подчиняются нам, выполняют то, что мы им говорим, и делают так, как мы их учим. А учим мы их плохо.

– Учим, как умеем, – еле слышно проговорил Кочаров.

После такого разговора Рыбаков ожидал от Кочарова упреков, но тот, насупившись, молчал, и Рыбаков высказал ему все, что наболело у него за эти месяцы совместной работы в полку. Он понимал, что затрагивает самые болезненные струны его своенравной души, поэтому говорил с проникновенной мягкостью и болью, подчеркивая этим свою причастность ко всему тому, о чем они говорили.

– Вы вот ругаете Мышкина, хотите отстранить его от должности. А ведь он толковый командир, один из лучших в полку. И не беда, если в его фигуре нет богатырского вида и показной щеголеватости, но зато в нем есть стойкость и собранность, принципиальность и порядочность, творческий подход к делу, чего нет у Полякова. А вы везде возносите Полякова. – Рыбаков разволновался, поднял с земли сухую ветку, сломал ее, отбросил в сторону. – Скажите, Максим Иванович, почему вы поддерживаете таких, как Поляков, я осуждаете таких, как Мышкин? Молчите? А я знаю, почему. В какой-то момент вы перестали управлять полком. Да-да… Не удивляйтесь! Полк вышел в передовые, и вам показалось, что дела теперь пойдут сами по себе, ослабили руководство, требовательность, контроль. Глядя на вас, ослабили работу и комбаты. Полк перестал расти, идти вперед, стал утрачивать завоеванные позиции. А чтобы удержаться в передовиках, такие, как Поляков и ему подобные, пошли по ложному и вредному пути – стали завышать оценки, упрощать подготовку, заниматься приписками. Боясь разоблачения и наказания, они льстили вам, возносили вас… Вам это нравилось. Они хвалили вас, вы хвалили их, как в басне Крылова… И вот результат! Если бы прислушивались к тем, кто говорил вам правду, этого могло и не случиться. Вспомните, Максим Иванович, сколько раз мы спорили с вами по этому поводу? Но вы ведь все начисто отметали, считали, я излишне придираюсь, преувеличиваю недостатки, пытаюсь принизить заслуги. Вы не сердитесь, я человек прямой и люблю откровенность.

Кочаров вяло махнул рукой, давай, мол, чего уж там, начал – руби под корень… Он стоял, смотрел на носки своих запыленных сапог, и со стороны можно было подумать, что его больше всего сейчас занимают именно эти, покрытые толстым слоем пыли, сапоги, потому что лицо его было бесстрастным, он почти не реагировал на взволнованную и искреннюю речь своего замполита.

Но это впечатление было обманчивым. На самом деле в его душе бушевал ураган. Глубокая обида и на комбатов, и на штаб, и на этого въедливого, дотошного Рыбакова, который бросает в глаза такие тяжелые обвинения, досада на себя и чувство собственной вины, пока еще отчетливо не представляемой, за что, но уже осознанной им, – все это смешалось в нем, давило, угнетало.

Подъехала машина, из кабины вылез начальник штаба. За время учения он еще больше осунулся, похудел, глаза ввалились и от бессонных ночей немного краснели.

– Максим Иванович, – обратился он, – только что звонил председатель колхоза. Один наш танк, сломав изгородь, заехал в колхозный сад, экипаж нарвал яблок и скрылся.

– Этого еще не хватало! – передернуло Кочарова. – Из какого батальона?

– Точно пока не знаю. Но я предполагаю, от Полякова. Его батальон находился в том районе.

– Я как раз собираюсь к Полякову. Разберусь там сам. Начштаба и Рыбаков скрылись в бункере, а Кочаров сел в машину, поехал к Полякову. Внутри у него все клокотало, он дважды сделал замечание водителю, который, как ему казалось, ехал слишком тихо и осторожно.

Полякова он нашел у ветвистой ели. Перед ним на походном столике стоял термос, лежали галеты. Он из кружки пил чай.

Увидев Кочарова, комбат вскочил, опрокинул кружку, и густой коричневый чай разлился по столу.

– Чаи распиваешь? Комфорт себе устроил! – сдержанно проговорил Кочаров, тонкие губы его растянулись в еле заметной усмешке.

Поляков растерянно хлопал глазами, не понимая, шутит командир или нет, соображал, как ответить ему на этот вопрос.

– В горле пересохло… – выдавил он, наконец, из себя. – Такой был день…

– День был жарким, верно. Особенно для тебя… Атаку сорвал, стрельбы завалил… По садам лишь мастера лазить!

Поляков встрепенулся, его шустрые и маленькие глаза забегали из стороны в сторону, будто не могли удержаться на одном месте.

– О садах, товарищ полковник, ничего не знаю… А стрельбы – да… Осечка вышла. Полигонщики подвели. Мишени на волокушах подсунули…

– Подсунули?! Раньше надо было учиться по ним стрелять! Раньше! А ты только каблуками передо мной стучал, дутыми цифрами размахивал!.. Ну смотри, липовый передовик, пощады теперь не жди, день и ночь будешь на полигоне сидеть… Я вас научу по мишеням стрелять и водные рубежи с ходу брать. Научу… – Кочаров вытер платком лицо, приказал: – Немедленно осмотрите все танки! У кого найдете яблоки – ко мне!

Поляков схватил пилотку, побежал к батальону.

Через полчаса привел сержанта и двух солдат, у одного из них в руках был вещевой мешок, набитый под завязку яблоками.

– Вот они, товарищ полковник… – краснея и суетясь, доложил Поляков.

Сержант и солдаты, стыдливо опустив голову, стояли, молчали.

Кочаров подошел к ним ближе, к удивлению Полякова, спросил мягко, вроде бы сочувственно:

– Это вы были в саду?

Сержант повел плечами, будто стряхивал с себя тяжелый груз, на секунду поднял глаза, словно хотел убедиться, действительно ли перед ним стоит командир полка, тут же отвел глаза в сторону, не выдержав укоризненного взгляда командира, виновато ответил:

– Так точно, товарищ полковник…

– Яблок захотели покушать? – вздохнул Кочаров.

– Проезжали мимо и не удержались… Виноваты, товарищ полковник. Так, дурачество одно…

– Нет, это не дурачество, товарищ сержант, а мародерство… Попадетесь еще раз, отдам под суд. – Повернувшись к Полякову, приказал: – Товарищ майор, поезжайте вместе с ними к председателю колхоза, извинитесь перед ним, оплатите стоимость яблок и поломанного забора. Вернетесь, доложите. Ясно?

– Так точно, товарищ полковник! – прищелкнул каблуками Поляков, щеголевато выбросив при этом руку к пилотке.

Они сели в машину, уехали, а Кочаров побрел по обочине дороги к месту сбора батальона. Багрово-красный диск солнца касался на горизонте леса, деревья полыхали огнями, купаясь в его вечерних лучах.

Он шел по избитой, ухабистой проселочной дороге, истерзанный душевными муками, неожиданно свалившимися на него за эту неделю.

Дневная духота к вечеру ослабла, с низин и лугов потянул слабый ветерок. Ему хотелось сбросить пропотевший, пыльный комбинезон, лечь в густую прохладную траву, вдыхать пропахший разнотравьем душистый воздух, забыться хотя бы на мгновенье от всех земных забот и тревог. Но они, эти заботы и тревоги, обволакивали его со всех сторон, будоражили душу, распаляли воображение, и он шел вперед, убыстряя шаг, будто хотел уйти от них подальше, укрыться за ближайшим ельником.

За эти дни ему столько было высказано нелестных слов, что он не смог даже всего осмыслить и, что самое печальное, до конца поверить в их справедливость.

Но как бы не коробило все это его самолюбие, как бы не протестовал он против этих обвинений, все же подспудно, из самых глубин его сознания поднималось и росло понимание своей виноватости, и, боясь признаться в этом самому себе, он метался теперь по лесу, как мечется обложенный со всех сторон красными флажками дикий олень.

Вспоминал разговор с Рыбаковым. Его особенно тогда остро и больно резанули по сердцу слова о Полякове и Мышкине.

«А что, возможно, он и прав. Таких, как Поляков, из виду упускать нельзя. Зарвутся. И требовательность я ослабил, в этом он тоже прав… Но настойчивости, воли у меня хватит, комиссар, чтобы поправить дела. Хватит. А вообще-то, разнес ты меня крепко, очень даже крепко… Под орех…»

Когда Рыбаков приехал в полк, Кочаров встретил его настороженно, долго приглядывался к нему, к его методам работы. Правда, в дела его особо не вмешивался, но в душе завидовал умению Рыбакова быстро сходиться с людьми, схватывать главное в работе, видеть перспективу, а его непримиримость к малейшим упущениям людей в службе казалась ему тогда несколько показной. Хотя работали они согласованно, дружно, но особой теплоты в отношениях не было. А вчерашний случай будто сдвинул что-то внутри Кочарова, приоткрыл штору, и он увидел Рыбакова другими глазами.

Когда в одной из рот принимали зачеты по метанию боевых гранат, рядовой Кубарев, заняв место в окопе, неловко размахнулся, задел рукой бровку окопа и уронил гранату себе под ноги.

К счастью, рядом оказался Рыбаков. Он схватил гранату, выбросил за бруствер, тут же свалил с ног солдата, прикрыв его своим телом.

Граната взорвалась. Кубарев не пострадал, а Рыбаков был ранен осколками в плечо. Ему сделали в госпитале операцию, извлекли из плеча осколки.

Узнав об этом, Кочаров приехал в госпиталь, молча ткнулся в плечо Рыбакова, горло у него перехватило, и он сдавленно прошептал:

– Спасибо тебе, Петрович…

Потом зашел к врачу. Узнав, что ранение замполита не опасно, попрощался, уехал на КП.

Рыбаков ложиться в госпиталь отказался, вернулся в часть, весь день пробыл на учении.

Кочаров вышел на опушку леса. Вдоль дороги стояли танки. У головной машины толпились люди. Комбат Мышкин давал указания командирам рот на переход в гарнизон, напоминал о мерах безопасности при движении колонны ночью.

Кто-то из ротных подсказал ему о Кочарове.

Мышкин круто повернулся, доложил о готовности батальона к переходу.

Кочаров не спеша поправил ремень, пристально оглядел ротных. Они стояли подтянуто, в хорошо подогнанном обмундировании, и смотрели на него с молодцеватым вызовом, словно подчеркивали: «Вот мы какие бравые, ловкие, а вы нас все ругаете, не доверяете… А мы вон как на учении сработали… И комбат у нас что надо. С ним мы в огонь и в воду…»

– Танки на ходу? – спросил Кочаров.

– Все исправны, товарищ полковник, – доложил Мышкин. – Кроме двух, которые получили повреждения в реке. Мы их отправили в мастерские.

– Повреждения… Вот к чему привела ваша инициатива, – сдержанно заметил Кочаров. – Людей могли погубить…

Он не стал больше говорить об этом, только уточнил, кто поведет колонну, а сам подумал: «Я тебе еще припомню и речку, и танки, и все другое».

Мышкин отпустил ротных, и они побежали к своим подразделениям.

Сам он, переминаясь с ноги на ногу, стоял, ждал разноса за проявленную на учении инициативу, которую, он знал, Кочаров ему не простит, хотя всем было уже известно, что действовал он с разрешения комдива.

Кочарову тоже не хотелось вступать с Мышкиным в полемику здесь, посреди дороги. Так и стояли они молча, измеряя друг друга пытливым взглядом.

Мышкин не выдержал, спросил:

– Вы поедете с нами?

– Нет, за мной придет «газик».

И действительно, по дороге, оставляя за собой серый столб пыли, неслась машина.

Кочаров вышел ей навстречу, и «газик» остановился перед ним.

Из машины выскочил Поляков, хотел было доложить по всей форме, но Кочаров небрежно остановил его, и тот, сбитый с ритма, выдохнул:

– Все в порядке, товарищ полковник!

– Извинились?

– Так точно!

– Уплатили?

– Так точно!

– Отправляйтесь в батальон.

Круто повернувшись, Поляков засеменил по дороге, а Кочаров сел в машину, поехал в штаб.

* * *

Сергей стоял у окна в палате. На улице было хмуро и сыро, шел мелкий промозглый дождь. Деревья понуро опустили ветки, на листьях блестели капельки воды. Налетел ветерок, сорвал несколько листьев, покатил по дороге.

Сергей смотрел на поникшие деревья, на притихших воробьев, затаившихся в кустах, на темные низкие облака и чувствовал, как тягостная тоска охватывает сердце. Вроде учения прошли удачно, взвод отличился, его самого похвалил комдив, намечалось продвижение по службе – чего еще нужно для счастья военному человеку? А вот поди же ты, не радовало его как-то все это, было грустно, неспокойно. И причиной тому, конечно, была внезапная размолвка с Катей. Он понимал, что тогда в парке излишне погорячился, допустил бестактность.

«Как только выпишут из госпиталя, сразу же пойду к ней, извинюсь… Но почему она никогда не говорила об этой переписке? И если любит меня, то почему не пришла проведать в госпиталь?»

В голове снова рождались разные догадки. Он нервно заходил по палате. Вошла молоденькая медсестра, положила на стол таблетки, оставила микстуру и уже на выходе тусклым голосом сообщила:

– А к вам пришли… – она хотела сказать «Сережа», как называла его до этого, а теперь что-то удержало ее, и медсестра добавила «товарищ лейтенант», но получилось это у нее немножко чопорно и смешно.

– Кто? – насторожился Сергей.

– Не знаю… Возможно, жена! – она вышла, хлопнув дверью.

Но тут снова открылась дверь, на пороге показалась Катя.

– Сережа! – она подбежала к нему, ткнулась лицом в грудь.

Сергей растерянно стоял посреди палаты, вяло перебирал руками рассыпавшиеся по ее спине шелковистые волосы. Хотя он и желал этой встречи и мечтал о ней, все же ее приход взволновал его до крайности.

Он приподнял ее лицо, прижался губами к ее мокрым от слез глазам.

– Мучитель ты мой… – отстранилась она.

– Прости, Катюша, я был тогда просто глуп…

– Столько пережила из-за тебя…

– Прости…

Он отошел к окну. Катя подошла, положила руки на его плечи.

– Не будем больше вспоминать об этом. Скажи, как твои раны?

Сергей наклонил голову, полушутя ответил:

– Мои раны заживают, лишь одна из них болит… – и, обняв Катю, закружил ее по палате.

– О, да тебя пора выписывать! – отбивалась она. – Ишь, прижился тут! За тобой, видно, хорошо ухаживают?

– Стараются…

– То-то одна сестричка только что таким измерила меня взглядом, будто ножом на части разрезала.

– Дня через три выпишут.

– А как чувствует себя Исмаилов?

– Гораздо лучше… А вначале очень плохо было ему, очень…

– Скажи, вам обязательно надо было лезть в речку?

– Обязательно…

Вошла медсестра. Сергей торопливо выпил микстуру, подал ей мензурку. Она молча взяла ее и, обдав Катю холодным взглядом, вышла из палаты.

– Видел, как она посмотрела на меня? – улыбнулась Катя.

– Она ко всем посторонним так… А как сестричка – заботливая, уважительная.

Сергей хотел поцеловать Катю, но в это время медсестра открыла дверь, позвала его на обед.

* * *

Странное состояние испытывала Марина. Она всегда была деятельная, активная, а теперь на нее вдруг нашла апатия, делать ничего не хотелось, все валилось из рук.

Как всегда, тихо вошел Иван Кузьмич, постоял у двери, помялся, не решаясь проходить дальше. Он почему-то до сих пор, сколько знает Марину, испытывал в ее присутствии стеснительность, неловкость, словно в чем-то перед ней провинился, и она не прощала ему той обиды.

Прожив у сына три недели, он загрустил по дому и нежданно обрадовался, когда получил от жены телеграмму. Она сообщала, что расхворалась, просила возвращаться. У него и у самого не раз уже возникали такие мысли («погостил и хватит»), да все стеснялся сказать об этом сыну. Сдерживали его и неопределенность в службе сына, свалившиеся на него неприятности.

Он вытащил из кармана телеграмму, подал Марине.

– Старуха вот телеграмму прислала. Расхворалась… Домой зовет. Надо собираться. Загостился я тут…

Прочитав телеграмму, Марина вернула ее обратно.

– Подождите дня два-три…

– И надо бы, да не могу. У вас тут все живы-здоровы… И Максим никуда не денется. Ну, поругают, накажут… Не без этого… А там человеку плохо. Поеду, трудно ей без меня одной-то…

Марина не стала его отговаривать, хотела было выйти из комнаты, но с реки прибежала Наташа, бросив на диван сумку, спросила:

– Папа звонил?

– Нет, не звонил, – ответила Марина холодно.

– Что с вами? Хмурые такие…

Иван Кузьмич показал ей телеграмму.

– Бабушка прислала. Совсем расхворалась. Пора и мне в путь-дорогу… Помоги собрать чемодан.

– Вот жалко… – произнесла Наташа протяжно.

– Теперь ты к нам наведывайся. Молодая, на подъем легкая. А я поездил на своем веку, повидал белый свет, хватит.

Пришел с разбора учения Кочаров. И потому, как он медленно снимал тужурку, как тяжело и грузно шаркал ногами, Иван Кузьмич понял, что ему пришлось пережить там немало горьких минут.

Кочаров устало опустился в кресло, прикрыл глаза рукой.

– Ну, что молчишь? Досталось?

Подняв голову, Кочаров вяло ответил:

– Досталось… Даже слишком…

– Это на пользу, – мягко проговорил Иван Кузьмич. – Металл от ржавчины очищают вовремя. Так и человека…

Кочаров недовольным голосом остановил его:

– Давай, батя, лучше помолчим.

– Ну что ж, давай помолчим, – поджав обидчиво губы, Иван Кузьмич сутуло направился к выходу.

Вслед за ним выскочила Наташа.

А Кочаров мучительно думал: «За что они меня так? За что? Разве я мало сделал? Вывел полк в передовые… Дроздов сам не раз говорил: по боевой подготовке, дисциплине, караульной службе полк лучший в дивизии. Почему же теперь у нас вдруг стало хуже? Хорошо, я согласен, полк на учении действовал не лучшим образом. Но задачу-то все-таки выполнил. Пусть в этом заслуга батальона Мышкина. Но его батальон входит в состав полка! И разве Мышкина учил, воспитывал, растил из него командира не он, Кочаров?»

Но на разборе Кочаров на критику в свой адрес не возмутился, не принял вид оскорбленного человека, лишь краснел, чувствуя, как полыхает огнем лицо, а шея и спина покрываются липким потом.

«А может, комдив прав?» – с жестокой откровенностью подумал сейчас Кочаров, и что-то неприятное, жгучее кольнуло под лопаткой.

Он мельком глянул на Марину (она стояла у окна).

– Тебя, вижу, не волнуют ни мои дела, ни мои переживания.

Марина думала о том, что жизнь ее все эти годы походила на скучный осенний вечер, которому нет конца, и как она ни старалась сблизиться с мужем, понять его, все-таки между ними находился невидимый барьер прошлого, который не смогли преодолеть ни он, ни она.

* * *

Растокин стоял над раскрытым чемоданом, укладывал вещи. Уезжал он с тяжелым чувством.

Зазвонил телефон. Растокин снял трубку, услышал голос Дроздова.

– Слушай, Валентин Степанович. Я звонил в штаб округа, твою кандидатуру на дивизию вместо меня поддерживают. Так что дело теперь за тобой.

Растокин молчал. Такого исхода он не ожидал, даже не думал об этом. И вдруг такое предложение.

– Ты меня слышишь?! – кричал в трубку Дроздов.

– Слышу…

– А чего тогда молчишь?

– Да все так неожиданно, Федор Романович… Я даже растерялся…

– Не вздумай отказываться. В другой раз могут не предложить. Учти… Прилетишь в Москву, позвони, какое решение примешь. Ну, счастливого тебе пути.

Растокин положил трубку. На какое-то мгновенье ему представился танковый полк, где он был командиром, учения, походы, лица друзей, и на него повеяло той воинской романтикой, которая захватывает человека навсегда. Растокин почти физически ощутил запах дизельного топлива, резины, будто и в самом деле находился в танке на полевых учениях.

В дверь постучали.

«Марина!»– обрадованно подумал он и кинулся к двери, но в комнату вошел шофер.

– Я за вами, товарищ полковник, – доложил он.

– Ждите в машине, я сейчас, – попросил Растокин. Вот и настал час отъезда. Было тоскливо, грустно. Так бывает всегда, когда человек оставляет близких и дорогих ему людей, а с собой увозит одни лишь надежды на новые встречи. Неправда, что время охлаждает чувства. Нет, время не властно над ними. В этом он убедился теперь сам. Время лишь укрепляет, усиливает настоящие чувства, наполняет их новым содержанием, придает иную окраску, они становятся свежее, ароматнее, как вино после длительной выдержки.

В комнату ворвалась Катя, веселая, порывистая.

– Уезжаете?

– Пора…

– Я тоже завтра уезжаю в Ленинград.

– Тебе еще рано.

– Надо… Мы едем вместе с Сережей. Ему дают недельный отпуск после госпиталя.

– Я знаю. Был у него утром.

– На свадьбу приедете?

Растокин на секунду задумался, и Катя уловила его нерешительность.

– Тогда мы свадьбу устроим в Москве.

– Этого делать нельзя, Катя. У тебя и у Сергея тут друзья. Не надо огорчать их и своих родителей. А ко мне можете приехать и после.

Чем больше наблюдал он за Катей, ее поведением, жестами, манерой говорить неторопливо, как бы с раздумьем, всматривался в черты лица, тем все больше и больше находил сходства с Мариной.

– Я провожу вас на аэродром… – сказала Катя. – Посидим перед дорогой?

– Посидим, – охотно согласился Растокин, закрывая чемодан, а сам инстинктивно бросал взгляд на телефон, хотя и знал – Марина звонить не будет.

Час назад она звонила и сказала, что провожать не придет, чувствует себя отвратительно, и чем вообще все это кончится, она себе не представляет. И, убеждая себя, что звонить она не станет, он помимо своей воли все же хотел, чтобы Марина позвонила и пришла.

… А Марина в это время торопливо шла по аллее парка. Минут десять назад было солнечно, тепло, в парке находились люди, а сейчас откуда ни возьмись налетел ветер, небо затянули серые тучи. Ветер гнул книзу молодые липы, прижимал к земле цветы, поднимал на дорожках коричневую пыль. Парк опустел.

Где-то поблизости прогремел гром, и пошел дождь, сначала редкий, мелкий, а потом такой сильный, будто наверху прорвало плотину, и поток воды обрушился вниз.

«Боже, куда я иду? Зачем? Может, он уже уехал… Ведь он сказал, через час уезжает на аэродром. И я не застану его, не увижу… Боже, что я делаю?! Зачем я иду? Надо, надо… Скорей, скорей!»

Холодный дождь хлестал Марину по лицу, рукам, шее. Ноги ее промокли, в туфлях хлюпала вода, но Марина шла, ничего не разбирая и не чувствуя.

«Скорей, скорей!» – подгоняла она себя и убыстряла шаг. А перед глазами стояло озеро, землянка, фонтаны поднятой взрывами мин черной земли, и она будто спешит сейчас укрыться от них, забиться в землянку и не видеть фонтанов огня, дыма и земли…

«Куда я бегу? Зачем? Это же безумие!»

Дождь сбивал с деревьев листья, они падали на траву, дорожки, их смывал и уносил поток воды.

«Скорей! Скорей! Только бы застать… Только бы успеть!»

Катя заметила рассеянность Растокина, спросила:

– Не хочется уезжать?

Вопрос Кати вывел его из оцепенения, он встрепенулся, быстро встал.

– Надо, Катюша, надо… Пока будем ехать до аэродрома, расскажете мне о себе?

– Хорошо…

В машине они сели на заднее сиденье. Шофер запустил мотор, и они поехали.

Дождь перестал. На западе небо прочертила ярко-светлая молния, и тут же раскатисто и звонко прогремел гром.

Вскоре из-за туч выглянуло солнце, все вокруг сразу ожило, засеребрилось, а землю от самого горизонта опоясала огромная радуга.

– Мне мама рассказывала, что в молодости вы очень дружили, любили друг друга, собирались подать заявление в загс, но помешала война. И еще она сказала, что вы мой отец. Это правда?

Растокин растерянно молчал, не зная, что ответить на неожиданный вопрос.

А Катя спросила снова:

– Это правда? Вы мой отец?

– Да, это правда, – проговорил он тихо.

Катя порывисто прижалась щекой к его лицу.

– Как я счастлива! – прошептала она.

И Растокин ощутил на своем лице ее теплые слезы…