Костёр начал затухать, и в мечущемся оранжевом свете перечитать написанное до конца стало трудней — заболели глаза. Зюден презирал собственное зрение за слабость. Тело, ум и память были покорны ему, оружие сливалось с телом и делалось его частью, едва коснувшись руки, слух был отменный, но глаза, самый ценный и хрупкий орган, с каждым годом всё сильней уставали и отказывались работать без ровного освещения.
Это означало, что когда-нибудь, в отдалённом, но реальном будущем, Зюдену придётся стать уязвимым.
Сложив листы, он завернул их от сырости в кожу, сунул под голову, на дощатое дно кибитки, и стал смотреть, как догорает снаружи огонь. Заплакал где-то ребёнок.
— На ров, — сказал хриплый женский голос, но ребёнок не послушался и только громче залился.
Здесь было спокойно. Зюден доверял людям, спящим вокруг него в таких же повозках. Они не задавали вопросов и не умели читать, а значит, среди них можно было не таиться. Никого не интересовало, что пишет днём и ночью их спутник; некому было разбирать сменяемые на каждой странице шифры.
Послышалось шарканье, и оранжевые блики исчезли — это старик Зурало затоптал костёр.
— Не замёрз? — спросил он, заглядывая в кибитку.
— Наис тукэ, отец, — Зюден вытянул ноги и притворился, что дремлет. — Здесь тепло.
— Рассвет скоро. Поедем.
— И долго до Тульчина?
— Вечером встанем, наверное, — Зурило громко закашлялся и сплюнул в траву. — Если место найдём.
— Это хорошо, — зевнул Зюден. — Доброй ночи.
Старик, прежде чем уйти, опустил полог, и стало совершенно темно.
Зюден закрыл глаза. От кострища даже сквозь плотный полог тянуло дымом. Белый бумажный пепел имеет особый запах, но здесь некому было его узнать, а если кто и узнает — не спросит.
Иудеи — смешной народ, думал Зюден. Их вера прячет за строгостью и чувством избранности боязнь получить тумака от постороннего. Но прав был тот раввин из легенды, произнёсший как-то: горит бумага, но слова не горят, а возносятся с дымом к Богу. Про Бога, это он, конечно, хватил, но суть верна.
«Любезный друг и брат Михайло Фёдорович, — мысленно прочитал Зюден исчезнувшие в огне строки. — Утром сего дня было мною получено письмо от В., где он в пылких выражениях, в точности как вы, описывает прелести своего проекта. Некоторые слова из прошлого его письма, однако, представились разумными даже мне, хоть я и сомневаюсь во всём подолгу. Разумными они мне кажутся особенно теперь, когда Ипсилантий близок к тому, чтобы пойти на турок. Не вышло бы, однако, беды из-за чрезмерной поспешности предприятия. Вы знакомы с В. лучше моего — что думается вам?..»
«Милостивый государь Сергей Иванович, обращаюсь к вам с просьбою передать сведения Пестелю. Сам я буду находиться в нужное вам время у г. Дав. в поместье. Если решение о создании общества будет положительным, прошу вас, уведомьте меня письмом, я же передам вам с нарочным всё, что будет нового у Дав. У меня большие планы на Орлова; ежели его с-во склонится к поездке в Москву, я поеду с ним…»
Память, в сущности, есть умение не переставать думать о том, что уже однажды понято. Человеческий разум стремится познавать, он ищет новых земель, забрасывая старые и давая им зарасти сорной травой. Этого нельзя допустить — уже возделанные поля надо пропалывать ежедневно, ежечасно.
«Милостивый государь Алексей Петрович, ваше письмо обрадовало нас. Мы уж не чаяли так скоро получить от вас ответ. Я (Ор., но пишем вам сейчас мы оба) часто читаю записки от К. и расстроен, что Пестель не совпадает со мной в отношении к его идеям. А несмотря на это, милостивый государь мой, спрошу: видели ли вы сами нашего К.? Случись так, что Пестель прав, и доверять Василию рано, спросится со всех нас. Так что известите о вашем мнении на его счёт, дабы не…»
«Милостивый государь Михаил Фёдорович, встреча в Тульч. состоится, но без Вашей поездки в Москву невозможно будет говорить о том, чтобы Вы были допущены…»
«Милостивый государь Дмитрий Иванович, я люблю вас за светлый ум и доброту. Но помилуйте! Не очевидно ли…»
Восемнадцать писем — двадцать три страницы — осели пеплом на вспаханные поля памяти Зюдена. Дочитав последнее, он улёгся удобнее, вытянул руки вдоль тела и приготовился ко сну. Мысли потянулись к тому, что лежало, давя затылок, обёрнутое в кожаный лоскут, но Зюден приказал себе не думать об этом. Только плыли перед глазами, не желая мириться с надвигающейся дремотой, первые слова шифрованного текста:
«Читающий эти строки должен понимать, что в настоящее для него время я уже не могу называться человеком».