Странные сближения

Поторак Леонид Михайлович

Часть третья

 

 

Тем временем в Тульчине — после взрыва — искупление грехов — примирение

— Ось яка заметiль, ваш'сокоблагородие! Не залишилася б у нас до самого Миколая Чудотворця.

Кутаясь в шубу, вошёл Алексей Петрович Юшневский. Степан захлопотал вокруг него, помогая раздеться.

— Що, ваш/сокоблагородие, змерзли? Ось я кажу — яка заметiль, така заметiль як почне дути, так i не перестане…

Юшневский не любил южные зимы за такие вот неожиданные затяжные метели, когда после тёплых недель вдруг приходил снегопад; городок заметало день, другой, пока не начинало казаться что всегда теперь будет только снег да вязкое, точно каша, небо, да сизая муть вместо горизонта. Первая в декабре нынешнего года пурга грозилась погрести Тульчин под сугробами, перекрыв всякое движение на дорогах.

— Алексей Петрович, — из комнаты вышел небольшой крепкий человек с глубоко посаженными глазами на широком лице. Голос у него был высокий, но хрипловатый, будто треснувший. — Заходите, дорогой, согреетесь.

— Благодарю, — Юшневский был от мороза весь красный и влажный. — Ну и погода. Вчера ещё солнце, а теперь…

Человек с треснувшим голосом обнял Юшневского и провёл в комнату.

— Якушкин рано уехал, — сказал он, — а то бы успел письмо получить. Сегодня утром привезли.

— Давайте мне, я пошлю его в Каменку.

— Обяжете. Садитесь, Алексей Петрович. Степан, самовар.

— Це зараз, — Степан убежал на кухню, бормоча, — це зараз виконаемо, хвилиночку…

— Как вам вести от Ипсилантия? Может, правда, это шанс?

— Для кого, Пестель? — Юшневский пригладил светлые волосы, растрепавшиеся под шапкой. — Что вы, сами хотите отправиться в подмогу грекам и валахам? — он усмехнулся.

— Я, признаться, склоняюсь к тому, что князь предложил. Если вы читали его заметки по поводу «Союза благоденствия», то…

— Читал и много слышал о них.

— Надеюсь, Давыдов с ними ознакомится и тоже выскажется.

— А вы ему передали?

— Да, с Якушкиным, — сказал Пестель. — Так вот, я нахожу оные идеи довольно удачными, хотя и торопится он… Торопится. Но возможность мне видится.

— А кого вы поведёте? — Юшневский со скептическим видом покусывал мундштук. — Орлова с ланкастерскими шалопаями? Шестнадцатую дивизию бранят за дело, Пестель, кому, как не вам это знать.

Пестель знал. Он недолюбливал Орлова за излишнюю доброту к солдатам. Солдат должно держать в строгости. Не доводить до отчаяния, разумеется, но и не баловать, а Орлов именно что балует. Армия призвана стать руками будущей революции, и если руки не будут тверды и послушны — лучше сразу отказаться от идеи кого-то бить.

Степан принёс пышущий жаром самовар, и сразу стало веселее.

— Похож, — Пестель щёлкнул самовар по золотому боку.

— Pardon?

— Да на Орлова. Круглый и горячий. Огня в нём много и домашней мягкости при том. А рассудку мало. Это, конечно, скверно. Но я говорю не о шестнадцатой дивизии, а о всей второй армии.

Юшневский улыбнулся одними губами; в глазах не появилось ни намёка на веселье. Он часто делал так — не от радости, а чтобы размять затекающие мышцы лица.

— Это вы, Пестель, на место Киселёва или самого Витгенштейна прицелились? Не высоко ли глядите, полковник?

— Армию можно склонить на сторону республики, если дать ей почувствовать себя борцами за республику греческую. Вернуться наши гренадеры с победой, их встретят, как героев, а царь — он-то, понимаете, всё молчал и медлил. А Киселёв близок к нам и сможет настроить людей.

— Всё так, — кивнул Юшневский. — Но это придётся осуществить уже весною. Без подготовки, на авось. Потом время будет упущено, да и император может в конце концов отправить две-три дивизии в помощь Ипсиланти, и мы потеряем оригинальность. Если выступать нам — то сразу после того, как Ипсиланти выступит.

— И это меня смущает, — сказал Пестель. — Но с другой стороны, всё может сложиться именно так, как нам выгодно. В Москве составят подробный план, а пока что, Алексей Петрович, склоняюсь к тому, чтобы послушаться нашего советчика… Это только моё мнение, разумеется. Но — выйдет у нас что-то, или придётся ждать и далее, — нужно держать это в тайне.

— Мы у всех на виду, — возразил Юшневский. — Союз Благоденствия вряд ли возможно скрыть.

Из сеней донёсся встревоженный голос Степана и свист пурги — открылась дверь.

— Пришёл кто-то? — крикнул Пестель.

— Ваш'сокоблагородие, вiн не хоче слухати, до вас проситься!

На пороге комнаты встал белый и искрящийся от снега человек в солдатской шинели. С короткой рыжеватой бороды падали тающие льдинки.

— Неужели не пустите? — вошедший вытер капли с лица. Ярко-зелёные глаза его чуть слезились от ветра. — Дайте хоть переждать бурю у камелька, Павел Иванович.

Пестель вскочил, едва не сбив чашку со стола.

— Вы! Как вы успели добраться, князь?

— Я спешил, — ответил человек в шинели. — Вы же знаете, я всегда спешу.

* * *

С некоторых пор Пушкин не любил взрывы и всё, связанное с ними. Поэтому, когда шкатулка в руках фройлен Венцке разлетелась вместе с частями тела самой фройлен, Пушкин упал на пол, свернувшись в комок, и завопил: «Ааааааасукадачтожгдеятамчтотовзрывается!!!» На него плеснуло кровью, рядом грохнулась на пол оторванная голова немки, а ещё через несколько мгновений заорали Раевский и Орлов. Охотников, напротив, молчал, застыв с открытым ртом и не замечая кровоточащего пореза на лице — задело отлетевшей щепкой.

Заряд, заложенный в крышку сундучка, был рассчитан на одного, зато уж досталось одному по полной. Немка взяла шкатулку неудачно, прижав её к груди и склонив над нею голову, так что вся сила взрыва нашла выход в теле несчастной гувернантки. Фройлен Венцке разлетелась по стенам и даже на потолок немного попала.

Орлов с Раевским перенесли случившееся легко: на войне доводилось видеть смерти пострашнее. Охотников, как впал в оцепенение, так в нём и пробыл следующие несколько минут, безучастно стоя в стороне, потом вдруг чихнул и после этого быстро оправился. У Пушкина поседела прядь за ухом, и появился мелкий тремор в кистях, прошедший, впрочем, после двух стаканов вишнёвой наливки из закромов Александра Львовича.

На грохот и крики сбежались почти все. К счастью, дамы в комнату заглянуть не успели: дорогу им преградили рухнувшие без чувств при виде кровавого месива на полу и стенах слуги Давыдовых.

Пушкин начал осознавать происходящее только час спустя. Проходили домочадцы, несли тряпки, крестились, падали в обморок, кричали и плакали, тормошили Пушкина, глядящего на них, как рыбка из аквариума. Стекло, отгородившее Француза от мира человеческих страстей, смогла пробить только рука Александра Львовича, держащая стакан с упомянутой нами наливкой. Выяснилось, что Француз, уже одетый в чистое, лежит в постели, рядом стоит на коленях Никита, прикладывающий ко лбу Пушкина лёд, а поодаль столпились братья Давыдовы с жёнами, семейство Раевских в полном составе и Орлов. Поискал глазами Охотникова и обнаружил у двери. Адъютант стоял, держась за перевязанную щеку, точно у него болел зуб.

— Слава Богу, — Александр Львович перекрестился, потом зачем-то перекрестил Пушкина и Никиту. — Такая трагедия, Боже милостивый, вы чудом остались целы.

Алёнушка Раевская, бледная, как привидение, зашаталась и повисла на руках Софии и Мари. Бедняжка была слишком ослаблена болезнью, чтобы спокойно выдержать потрясение.

Перебивая друг друга, Давыдовы с Раевскими объяснили Пушкину, что гувернантка Адели и Кати и была той самой воровкой-поджигательницей. Письма она украла с намерением шантажировать Якушкина. В комнате у неё нашли записку (почерк изменён, но рука Венцке угадывалась), в которой немка требовала от Якушкина двадцать тысяч рублей ассигнациями или золотом. Положить в указанное место, и далее в том же духе. Письма она держала в шкатулке, под крышку которой была заложена приличная порция пороху. Для чего нужно было фройлен Венцке превращать шкатулку в бомбу — Бог весть; может быть, так она рассчитывала быстро уничтожить письма в случае разоблачения, но не рассчитала заряд и погибла.

— Не представляю, как она пожар-то устроила, — развёл руками Николай Николаевич. — Она и не выходила от нас никуда.

— Заранее свечку поставила, — сказал А.Р. — Наклонила к открытому ларцу и оставила гореть.

Решив, что время для трезвой оценки ситуации ещё не пришло, Пушкин опустил голову на подушку и крепко зажмурился.

— Покой-покой, — Василий Львович принялся выталкивать людей из комнаты. — Ему сейчас нужно полежать в тишине, ну.

Кто-то остался кроме Пушкина и Никиты, но не было сил повернуть голову и посмотреть.

— Саша, вы можете говорить? — это была Катерина Николаевна.

— Угу.

Никита со вздохом поднялся и вышел. Он знал, что барин не любит, когда кто-то слышит его разговор с женщиной.

— Простите, что спрашиваю, но… Это ведь мало похоже на правду. Фройлен Венцке — вымогательница? Это, право, очень трудно вообразить. И этот ужасный взрыв. Саша, как всё было на самом деле?

— Я не знал, что она вымогательница, — Пушкин дотянулся до миски со льдом, обмакнул в неё руку и приложил холодные пальцы к лицу. — Письмо нашли уже после… Я при этом не присутствовал.

— А могу я спросить, как вы догадались, что это она? — требовательно смотрела Катерина.

Александр повернулся на бок и печально посмотрел на Раевскую.

— Я не смогу ответить на ваш вопрос. Простите, Катя. Могу лишь поклясться, что за этим секретом нет злого умысла.

Глаза Катерина Николаевны потемнели.

— Не хотите говорить? Считаете меня недостойной? — она вгляделась в лицо Александра. — А, понимаю. Вы связаны словом. Я верно угадала?

— Да, — восхищённо глядя на девушку, ответил Александр.

— Не буду вас пытать, — Катерина Николаевна погладила Пушкина по руке. — Пожалуйста, если вдруг что-то изменится, и вы сможете рассказать — расскажите. Безумно любопытно. Выздоравливайте.

— Непременно.

Когда закончу поэму, подумал Александр, обязательно нужно влюбиться в Катерину Раевскую.

Она ушла, и Никита привёл А.Р.

— У вас явно есть вопросы, — Раевский сел на край постели. — Выкладывайте.

— Что за странная сказка с этой запиской? Я был уверен, что немка работала на Зюдена.

— Убедительная сказка, — обиделся Раевский. — Записку я сам написал, ориентируясь на почерк из пометок на полях книг. Фройлен Венцке у нас просвещённою женщиной была, пока не… — он резко разжал кулак, показывая взрыв. — Кстати, я нашёл у неё дубликаты ключей от всех комнат кроме, разве что, гостиной и вашей биллиардной.

— Вы не говорили, что умеете копировать манеру письма.

— Случай не представился. Будь у меня больше времени, написал бы искуснее, но и так все поверили. А теперь признавайтесь, есть ли у вас соображения.

— Издеваетесь? — слабым голосом произнёс Пушкин. — Раевский, меня чуть не разорвало вместе с горничной. У меня есть соображения, как поправить душевное здоровье. Уеду отсюда к чёрту… вернусь в Крым, например… а там…

Раевский терпеливо выслушал планы Пушкина на оздоровительные ванны, прогулки под оливами и «никаких шпионов, никаких взрывов, только стихи и б…и изредка!» и, убедившись, что продолжения не будет, повторил вопрос.

Александр помолчал и сказал:

— У Якушкина хранилась переписка членов тайного общества.

— Совершенно с вами согласен, — Раевский поправил очки. — Зюден интересовался письмами с какой-то важной целью. Ему важно узнать нечто о «Союзе благоденствия».

— Je pense, que Зюден уже состоит в «Союзе», иначе откуда бы он узнал о приезде Якушкина? А он знал заранее и успел подготовить немку.

— Тогда зачем ему письма?

— Планы. Он хочет знать, что замышляется в верхах клуба. Зюден ведь не руководит, скорее подбрасывает идеи как бы невзначай. Ergo, он снова опережает нас. Нам и не снились подробности, известные ему.

— Письма могли быть во взорвавшемся сундучке.

— Да вряд ли, Александр… Вы бы стали хранить такую добычу у себя? Венцке передала их в тот же день, и мы уже не знаем, кому и как.

Заглянул Охотников.

— Александр Сергеевич, — хмуро сказал он. — Про Аглаю забыли.

— Господи! — Пушкин подскочил на постели. — Аглая всё ещё под арестом.

* * *

Комната Аглаи. Тройное зеркало трюмо затянуто паутиной, клавесин прогнил, сквозь дыры в комодах проглядывают скелеты уланских, драгунских и прочих офицеров.

Аглая сидит на грубо отёсанной дощатой скамье. Руки её в цепях.

Аглая. (поёт)

  Что ты воешь, буйный ветер? —   Люли-люли, c'est la vis [11] .   Как мне жить на белом свете,   Горемычной, без любви?   Что за жизнь в России этой? —   Люли-лю, com a la ger [12] .   Так и сгину, знать, со свету,   Не мила мне жизнь теперь.   Там Париж, а здесь глубинка,   Не поделать ничего.   Ой калинка ты, малинка,   Люли-люли, com il faut…

В дверь робко стучат. Аглая замолкает, сморкается в огромный кружевной платок и, гремя цепями, встаёт.

Аглая. (с надрывом) Войдите!

Входят Якушкин, Пушкин и Раевский. Они падают на колени перед Аглаей и посыпают голову прахом давно истлевших в шкафах офицеров.

Раевский. (бьётся лбом о кандалы Аглаи) Madam Давыдова, мы совершили чудовищную ошибку. Примите наши извинения.

Якушкин. Аглая, милая, просите меня, если сможете. Вы — сокровище! Если я могу чем-то искупить свою вину пред вами…

Пушкин. Простите нас, прекрасная Аглая.

Теперь вам наши жизни доверяем.

Аглая. (озадачено) Это что же, вы меня снова любите?

Пушкин, Якушкин и Раевский. (хором) Любим!

Аглая. А что тогда вот это всё было?

Раевский. Постыдное заблуждение. Мы подозревали вас в том, чего вы не совершали. Вы вправе нас казнить.

Аглая. (цепи на ней медленно растворяются) То есть теперь вы как бы виноваты, а я могу делать с вами всё, что пожелаю?

Пушкин, Якушкин и Раевский. Да!

Аглая. (окончательно освобождается от оков) Вот это уже интересно… Якушкин, с тобой я буду особенно строга. Я тебя так ждала, а ты!..

Якушкин. (бьёт себя по голове) Я готов на всё, чтобы вы простили меня!

Аглая. Ну, всего-то не нужно, но силы тебе сейчас понадобятся. (потирает руки) Господа! Раз уж вы теперь в моей власти, берегитесь. Только прошу, по очереди. Якушкин, ты первый. Потом… (обводит мужчин взглядом) Потом ты, страшненький.

Пушкин. Меня контузило, я не в форме.

Аглая. Переживёшь как-нибудь. Давай-давай, готовься. А потом ты, красавчик в очках.

Раевский. Всё так просто?

Аглая. О, господа, поверьте, со мной вам будет непросто. Вы мне сейчас всю Россию реабилитировать будете. Первый пошёл!

Пушкин с Раевским, подброшенные неведомой силою, вылетают за дверь. Из комнаты слышен треск разрываемой ткани. Из-под двери вылетает оторванная пуговица с сюртука Якушкина.

Доносится уже знакомая нам песня про «Тра-ля-ля».

Занавес.

* * *

Может быть, в действительности всё происходило не совсем так, как видела Аглая, но мы ограничимся её взглядом, как наиболее короткой версией событий.

* * *

Орлов с Охотниковым ждали в мансарде.

— Вы что, с войны вернулись? — удивился Орлов, увидев вползающих в комнату двоих Александров и Ивана Дмитриевича.

— Почти, — сказал Якушкин.

— Да, — сказал Пушкин.

— Хуже, — сказал Раевский.

Охотников помялся и сообщил:

— Примите мои извинения, господа. Пушкин, вам удалось найти виновного. Александр Николаевич, и вы простите.

— Забыть произошедшее будет трудно, — вздохнул Орлов. — Но я бы не хотел, чтобы мы расстались врагами.

Прощай, тайное общество.

Якушкин, стараясь не смотреть на Пушкина с Раевским, добавил:

— Лучше нам не возвращаться никогда к этой истории.

— Послушайте, господа, — Пушкин забрался на подоконник, — мы же не позволим этой дурацкой размолвке нарушить нашу дружбу? Михаил Фёдорович, неужто после «Арзамаса» и Кишинёва мы с вами…

— А что вы предлагаете? — спросил Охотников.

— Вообще-то есть одна идея, — Пушкин пошевелил левою бровью, как бы намекая на щекотливость ситуации. — Не знаю, понравится ли вам…

— Не понимаю вас, — Охотников раздражённо поглядел на Александра.

— Ну… — Пушкин повернулся к Раевскому и повторил конвульсивное движение бровью. — Может быть, нам стоит…

— Да, — понял Раевский. — Я б не отказался. В стельку.

— Как свиньи, — поддержал, тоже догадавшись, Орлов. — До беспамятства.

— Чтоб не вспомнить, — воодушевлённый Пушкин спрыгнул с подоконника. — Охотников, не будьте букой, давайте с нами. Михаил Фёдорович, вы должны мне ящик Нюи.

— Пожалуй, это выход, — приободрился Якушкин.

— Уверены? — Охотников огляделся и увидел, что окружён. — Ну, попробуем.

Никита принёс шампанского, потом ещё шампанского, потом кликнули давыдовских Прошку и Петьку и послали их в погреб за вином; и когда спустя три часа в мансарду заглянул Александр Львович, он представился Вакхом, сошедшим с олимпийских вертоградов к самым преданным своим жрецам; и все волнения и споры последних двух дней исчезли в тёмном вине, как в летейских водах. Раевский от вина побледнел и сделался разговорчив, Орлов же, наоборот, раскраснелся и быстро загрустил. Охотников сразу растерял всю свою суровость, а заодно с ней и красоту; теперь это был весёлый капитан с пламенеющим носом и хриплым, немного разбойничьим смехом. Якушкин с Александром поднимали тост за дуэлянтов и за священную честь.

— Нам не хватает войны, — оживлённо рассказывал Раевский, протирая запотевшие очки. — Мы прокиснем от скуки, покроемся тиной, как стоячая вода.

— Кстати о войне, — Охотников снова наполнил стакан. — Помнится, когда попал я к французам в плен, были мы с одним поручиком…

— Кровь наша стынет! Посмотрите на нашу молодёжь…

— А он возьми да и скажи им…

— А я первый раз в лицее стрелялся. Вот вы, Якушкин, стрелялись в четырнадцать лет? А? Нет? А давайте спросим Охотникова.

— Константин! Вас Пушкин хочет спросить. Спрашивайте, я его позвал.

— …Это мы привыкли — чтобы с солдата сто шкур…

— Всего и нужно, что отправить их в ту же Грецию, и пусть там…

— Скажите, Константин, вы стрелялись в четырнадцать лет?

— Меня растили иезуиты, какое уж там «стрелялись».

— А я стрелялся! Да ещё и из-за женщины, каково?

— Да вы, дружище, тот ещё повеса, — бледный Раевский встал, упираясь в скошенный потолок мансарды. — Выпьем за вас.

Александр Львович стоял в дверях минут пять. Он давно уже не бывал в таких компаниях, всё вертелся где-то с краю чужой дружбы и веселья. В его лета жалеть о чём-то было поздно, и особенного стремления вновь оказаться в центре застолья Александр Львович не испытывал. Только стоял и слушал разговоры.

— Это всё для виду, Александр! Для виду! И вы, Иван Дмитриевич, не думайте. Я не таков. У меня душа…

— Войны вам не хватает. Осторожно, я уронил очки! Не двигайте ногой!

Александр Львович несколько раз ударил толстым и мягким кулаком о стену.

— Письма вам пришли, — сказал он.

— Ал! — лександр Львович! — икнул Якушкин. — Милейший! С-садитесь.

— Вы ведь подлинный хозяин пира, — согласился Пушкин. — Что ж вы не пьёте вместе с нами?

— Ради Бога, не говорите о письмах, — попросил Орлов. — Слышать не могу ни о каких письмах.

— А это не вам, — Александр Львович бросил на стол между бутылок два конверта. — Одно от Инзова, вы, Александр Сергеич, ознакомьтесь, вас касается. А это вам, господин Якушкин. Нынче утром пришло.

— …Вот такая, представьте, и вышла оказия. Поручик этот…

— Вы празднуете что-то? — поинтересовался Александр Львович.

— Справляем тризну по гувернантке, — сказал Охотников. — Так вы меня не слушаете! Поручик, значит, был большим любителем…

— Т-тавайте, — у Якушкина немного заплетался язык.

Он распечатал конверт и подошёл к окну, вчитываясь.

— Я после прочту, — отмахнулся от письма Француз. — Что там Инзов может написать?

— Дозволяет вам остаться в Каменке ещё на некоторое время, — Александр Львович протиснул живот между стульев и взял со стола яблоко. В мансарде и без того было тесно, а с приходом Давыдова — и вовсе не повернуться. — Поздравляет с наступающим Новым Годом.

— Поздравьте и его от меня. А всё-таки, не хотите присесть к нам за стол?

— Пойду я, — Александр Львович, хрустя яблоком, стал проталкиваться обратно к двери.

— Тихо, — изменившимся голосом произнёс Якушкин. — Тихо, господа.

— А? — Орлов отставил стакан и завозился на диване, пытаясь повернуться к Ивану Дмитриевичу.

Из Якушкина разом выдуло весь хмель; он застыл у окна, худой и неустойчивый, широко раскрыв водянистые глаза.

— Беда, — выговорил Якушкин. — В октябре Семёновский полк бунтовал.

 

Вести из Петербурга — батарея Раевского — странный разговор — ещё немного о Марии и звёздах — странный разговор продолжается

Якушкин снова опьянел, на этот раз крепко и некрасиво: он размахивал письмом перед собою, как флагом, всхлипывал и громко, но невнятно объяснял что-то Охотникову.

— Э-э-бур-бур-бур семёновцы мои! Аэ-эм-ыэ! — только и можно было расслышать. Охотников кивал и гладил Якушкина по хохолку.

— Довели ребятушек, — Орлов вышел из-за стола. — Пойду, Василию скажу.

У Якушкина выпросили письмо, и приглашённый Орловым Василий Львович зачитал части.

* * *

Лучшего из полков его величества больше не существовало. Солдатское терпение выпрямилось пружиной; «ребятушек» вправду довели муштрой. В Петропавловскую крепость под конвоем доставили первую государеву роту, проявившую самовольство, и весь полк взбунтовался. Товарищей потребовали освободить. Успокоить солдат приезжал лично Милорадович, потом явился с угрозами Бенкендорф, но всё было напрасно — утром полк вышел на площадь, без оружия, но с просьбой выпустить арестантов. Апеллировали в основном к тому, что негоже без ведома Его Императорского Величества сажать в крепость личную Е.И.В. роту.

— Что ж вы, орлы! — кричал сорванным голосом генерал Закаревский. — Срам! Вас сам государь на службу благословил, ребятушки! Что теперь — нет больше государева полка?!

Полк стоял вольно, сгрудившись, как базарная толпа.

— Так ведь и не государь наших братьев в крепости запер, — сказал кто-то.

Эти слова понравились семёновцам, но не долетели до Закаревского. Генерал услышал лишь, как зашумел и заволновался полк.

— Вашей вины нет, — сказал Потёмкин, выступая из группы генералов и идя к солдатам с повёрнутыми вперёд ладонями — как к испуганным собакам. — Приедет царь и решит участь роты, а вы расходитесь.

— Никак нет, ваше превосходительство, — ответил из толпы пожилой гренадер. — За друзей мы уж тут как-нибудь постоим.

Закаревский разъярился и стал брызгать слюной, крича:

— Срам! Срам! Стыдно смотреть на вас, мерзавцы!

В это время небольшой отряд семёновцев пробрался к квартире полковника Шварца.

— Окна, окна бей! — кричали усатые герои Отечественной войны, которых полковник два дня назад лично высек. — Вытащим его оттуда, пусть ответит перед судом солдатским!

Шварц не показывался.

Двое молодых гренадеров встали под окном, сдвинув плечи:

— Лезьте, братцы.

По ним, как по приставным осадным лестницам, забрались наверх четверо особенно ненавидевших Шварца. В комнате пробыли недолго, скоро обнаружив, что полковника здесь нет. Со злости посекли саблями кресло и разорвали висевший в углу полковничий мундир, потом открыли дверь ломящимся снаружи однополчанам. Всей оравою стали обшаривать дом. В спальне сидел, забившись в угол, большеглазый худенький мальчик лет десяти.

— Братцы, — повторял он, — братцы, братцы…

— Это кто тебе братец? — капрал Кириенко поднял мальчика за шиворот. — Шварцево семя, на отца похож! Топи его, поганца!

Орущего мальчишку бросили в ванну и стали давить, чтобы тот не высовывал голову из воды.

— Дитё совсем, ваше благородие! — ужаснулся кто-то. — Погубим мальца, гордиться, что ли, будем?

Ротный командир оттолкнул солдат и Кириенко, ожесточённо топящих младшего Шварца, и вытянул полуживого ребёнка.

— Успеем ещё с ним поквитаться, — сказал он, подворачивая мокрый рукав. — Если в отца уродился, на его век вины хватит, подождём.

За домом, в конюшне, глубоко зарывшись в собранную с вечера конюхами груду навоза и прелого сена, съёжившись и давясь, чтобы не кашлять от вони, лежал полковник Шварц.

Через час к дому прибыл Преображенский полк.

Стоящих на площади перед крепостью к тому времени уже окружили и по одному выводили. Арестованные шли спокойно, не сопротивляясь.

На рассвете всех, кроме оставшейся в Петропавловской крепости государевой роты, отправили морем в Кронштадт.

* * *

— …Офицеры допрошены по поводу возможной причастности их к тайным собраниям, — прочитал Василий Львович, и Орлов громко закашлялся, сбив со стола блюдце.

— Pardon, — он скорбно поддел кончиками пальцев крупный осколок. — Спасибо, Василий, давай-ка после дочитаем.

Они на «ты». Давно? Или были на «ты» с самого начала, а я не запомнил? Трезвей, трезвей скорее и думай!

Якушкин сгорбился над столом, обхватив узкие плечи, словно замерзая.

— Прочите ещё, — сказал он еле слышно.

— Полно вам, — Орлов отобрал у Василия Львовича письмо и сложил вчетверо. — Вы уже читали, а мы слишком пьяны, да и Василий своим басом скоро совсем нас измучит.

— Их в Петропавловской без надзора держали, — Якушкин совсем съёжился. Чувствовалось, как мучительно он хочет сейчас исчезнуть из мансарды, из Каменки, и перенестись к своим семёновцам. — Места не хватало, людей не хватало охранять, всех в конвой отправили. Так они стоя! В коридорах! И ни один не вышел, все стояли на одном честном слове своём!

— А кто пишет? Кто этот свидетель, так жутко всё расписавший? — Раевский старался скрыть опьянение, мял воротник и вытирал пот с бледного лба, но вино брало своё, и глаза под очками всё больше блестели, а речь становилась нарочито, по-актёрски, серьёзной.

— Муравьёв-Апостол, мой друг.

— Невесело кончился пир, — сказал Орлов. — А кто так сопит? Сверчок?..

Агент Француз умел оставаться трезвым в самых тяжелых попойках, но контузия и усталость подкосили его; он спал, приоткрыв рот, смуглое лицо его стало мирным и детским.

— Сколько ему? — спросил Охотников, глядя на Пушкина с новым, заботливым выражением.

— Двадцать один, — ответил Раевский. — Вам легче судить, хороши его стихи?

— Превосход-дны, — запинаясь, сказал Якушкин. Охотников кивнул.

— Александр Николаевич, — Орлов уставился на Раевского, — при Пушкине не хотелось говорить. Вы-то что думаете по поводу участия офицеров в тайных собраниях?

Раевский, покачнувшись, встал, открыл окно и втянул носом сладкий и колючий зимний воздух. В этот момент он ощутил, что потерял время, когда мог добиться славы и признания. Не уживающийся с людьми, не умеющий дружить, он искал только борьбы и побед, чтобы разогреть заслоняющий все чувства стынущий ум. Но побед не случилось, не нашлось даже подходящей долгой войны. Видел много боёв и много крови, но всё это заканчивалось, и наступало прежнее: холод, пустота, подобная… — чему подобна пустота, Александр Николаевич придумать не мог, ибо не обладал талантом находить сравнения.

Последним моим шансом был Зюден, — подумал он. — Поймав Зюдена я мог… измениться? Не то. Что-то понять? Доказать? Не то. Но что-то мог. Француз молод и сумасброден, хоть и умён. А всё-таки это Француз (даже не военный! Коллежский секретарь Пушкин!) — командир полковника Раевского, как ни грустно это сознавать.

Щелкнул крышкой часов; стрелка ползла к десяти. Тогда Александр Николаевич, свесившись в окно, незаметно от остальных вынул из-за пазухи шнурок от нательного креста. Впрочем, отношения с Богом у Раевского были неопределённые, и вместо креста на шнурке висел символ веры, выручавшей значительно чаще, — веры в трезвую голову. Пузырёк с мутной зеленоватой жидкостью мятной настойки. Раевский одним глотком выпил содержимое пузырька, шумно вдохнул носом, чувствуя, как проясняются мысли.

Он не мог признаться себе в зависти, которая, безусловно, была. Завидовал не Пушкину — отцу. Жизнь Николая Николаевича была прямой и яркой. Николя, хоть и был наивен, походил на отца и должен был унаследовать не только характер его, но и судьбу — сделаться славным генералом. Вот оно, твоё Бородино, — сказал себе Раевский, глядя на батарею бутылок, блестящих зелёным стеклом. — Отступай, бросай свои редуты, и утешайся тем, что хоть сам себя почитаешь победителем.

— Вы не желаете ему несчастья? — агент Раевский повернулся к недавним собутыльникам и ткнул в Пушкина сложенными очками.

Пушкин во сне пробормотал:

— Стойте…

— Что? — удивился Охотников.

— Je me sens assez de force pour tirer mon coup, — Александр сунул руку под голову и причмокнул.

— Позовите кто-нибудь его Никиту, пусть отнесёт в комнату.

— Он не проснётся сейчас, — Раевский сел рядом с Василием Львовичем, напротив Якушкина, Орлова, Охотникова и спящего Француза. — Господа, пусть моя просьба вас не заденет, но всё же. Пушкин молод, горяч, он вообще по натуре увлекающийся юноша. Я вижу, он привлекает вас, а вы для него… Что уж говорить, он восхищается вами. Но вы с вашими либеральными настроениями его погубите, господа.

— Э-э, друг мой, — Василий Львович неуклюже повернулся. — Вы не слишком понятно говорите, ну.

— Я вижу то, что не видит он, — устало опустил голову Раевский. — Вы все принадлежите к некоему обществу. Ваши идеи привлекательны для просвещённых людей, но противны власти. Или письма не были с этим связаны?

Якушкин взъерошил волосы и замотал головой, напрасно силясь протрезветь.

— Слушайте, Ал-лександр Николаевич, мне реш-шительно не нравится…

— Ваше право заниматься, чем пожелаете. Но оставьте Пушкина. Вам однажды, может быть, придётся платить за вашу вольность, и дай вам Бог уцелеть, но если за вами последует Пушкин, вы будете в ответе за его жизнь. Он дитя в душе, а если увлечён духом либерализма, это не означает, что вы можете обрекать его на то, что сами приняли осознанно.

— Вы боитесь за друга? Или предостерегаете нас?

— Я не хочу, чтобы ваши идеи стали причиною несчастья невинного человека. И не хочу потерять дружбу с вами.

Орлов провёл пальцем по усам.

— А что, ежели я вам скажу, что все ваши догадки о нашем, так сказать, сговоре — полная чушь?

— Ну уж, — сказал Раевский. — Вы, конечно, можете от кого-то скрываться, но не от меня. Всё, — он протёр очки и надел их. — Хватит. До вашего тайного общества мне нет дела. Я вас не поддерживаю, но и мешать не собираюсь. Только отнеситесь серьёзно к моей просьбе.

Орлов продолжал теребить усы и на Раевского больше не смотрел. Кажется, он тоже начал засыпать.

— Во-первых, — вмешался Василий Львович, — лучше бы вы рассказали, как именно пришли к таким странным заключениям…

— Этого я не скажу, простите.

— А во-вторых, скажите, делились ли вы этим с Пушкиным?

— Нет. И надеюсь, вы не станете его втягивать в это. Он видит в вас сторонников демократии, по-моему, этого довольно.

— Ох, Раевский, — Орлов оторвался от закручивания усов. — Давайте считать, что этого разговора не было. И разойдемся, поняв друг друга.

— Я могу надеяться, что сохраню нашу дружбу?

— А для чего мы столько пили? Разумеется.

* * *

Александр проснулся от голоса Никиты, бубнящего: «да как же их будить, когда они почивают-с, вашблагородие», а вернее, от безумного сна, вызванного этими ворвавшимися в сознание словами. Мнилось во сне, что петербургская знакомая княгиня Голицина на самом деле — переодетая Мария. Она сидела отчего-то прямо в квартире Пушкина и читала вслух его стихи. Читала настолько плохо, что Пушкин вынул из ящичка огромный дуэльный пистолет и хотел застрелиться, но кремень куда-то запропал. Сразу вспомнил, что кремень уронила Адель, когда поджигала комнату. Полез искать под порожек, но тут за спиной раздался мужской голос: «да как же их будить…» и т. д. Пушкин обернулся, и увидел, что Мария-княгиня Голицина и Никита сидят рядом. «Обыкновенно, — сказала М.-кн. Г. — Пулей. По-другому его не разбудишь»; и выстрелила Пушкину в живот. Вот тут Александр и пробудился.

— Да он уже не спит, — Николя отодвинул Никиту и подошёл. — Как себя чувствуешь?

Пушкин высунулся из-под одеяла.

— Э?..

— Вставай скорей, тебя ждут Михаил Фёдорович и остальные.

— Nikolas, — Пушкин снова стал уползать под мягкий покров, — дай хоть умыться, я уж не говорю, выпить глоточек… Сначала твой батюшка надо мной измывался, на купания гнал в пять утра…

— Уже одиннадцать.

— О, господи, за что мне это… — Пушкин сел в кровати. — Ну, что там у тебя?

— Брат попросил тебя разбудить. Орлов уезжать собрался — сегодня утром объявил — и хочет со всеми посидеть.

* * *

А.Р. встретил Пушкина у дверей гостиной.

— Горазды вы, однако, спать. Спасибо, Николай. Пушкин, как себя чувствуете?

Александр со скрипом зевнул, думая, что весь род Раевских пришёл в подлунный мир лишь с тем, чтобы не давать поэту Пушкину выспаться.

— Твой брат был свидетелем и худшего похмелья.

— Вот и наш славный Александр Сергеич, — прогремел на всю гостиную Василий Львович. — Вы как считаете — есть ли какой-то смысл в тайных обществах в России?

???

— Как вы сказали?

— Витийствуем, ну, — пояснил Василий Львович. — Михайло уезжает завтра вечером, а с ними Иван Дмитриевич и Охотников. Когда ещё беседовать, как не теперь.

— Куда едете? — Пушкин с трудом нашёл Орлова, сидящего в дальнем конце гостиной у камина и почти полностью заслонённого огромной фигурой дремлющего Александра Львовича.

— В Москву, служба требует.

Александр Львович пошевелился на стуле, тусклым взглядом осмотрел присутствующих, убеждаясь, что ничего существенного не изменилось, и снова опустил веки. Кроме него и уже названных Орлова, А.Р. и Василия Львовича в гостиной был Охотников, верный спутник Орлова, а также Якушкин и Николя; последний, впрочем, заметно скучал и намеревался улизнуть.

— Что вы говорили о тайных обществах?

— Я уверен, что они принесли бы много пользы, — сказал Охотников. — Это мы говорим о том моменте из письма. Офицеров допрашивали касательно их тайных собраний. А дальше Муравьёв-Апостол пишет, что собраний, которые считаются уже почти что масонскими, если вообще не революционными, на самом деле-то не было.

— Ну так что?

— А, вы пропустили начало разговора. Их, конечно, не было, вернее, были, но не тайные. Офицеры собирались вместе с солдатами и учили их грамоте.

— Замечательная практика, — Орлов кутался в халат, вытянув к камину ноги. — Я уже рассказывал о преимуществах ланкастерских школ, какие сейчас устраиваю в Кишинёве.

— …Речь о другом. Будь в России и вправду некое тайное общество, наподобие масонской ложи, но представляющее политические интересы — как вы считаете, полезно ли это?

— Смотря для кого, — холодно сказал Раевский. — Для государства крайне вредно.

— Я спросил Пушкина, не вас.

— Je suis désolée, messieurs, je ne vous comprends pas. Вы будто хотите учредить нечто подобное.

— Нет, что вы, — Якушкин обвёл собравшихся невинным прозрачным взором. — Это всего лишь гипотеза.

— «Союз благоденствия» — не гипотеза, — Раевский сел к роялю и упёрся локтем в зеркальную крышку.

— Возьмите кресло, ну.

— Благодарю, я здесь… Так что, ваш «Союз благоденствия» не таит в себе ничего, кроме христианской идеи?

— А что, по-вашему, он может таить? — поинтересовался Охотников. — Мы пока что не исполняли кровавых культов и столпу-ксоану не молились.

— Дайте, наконец, Пушкину сказать, — Якушкин звякнул ложечкой о чашку.

— Вы спрашиваете, хочу ли я, чтобы такое общество было в России? — Александр тряхнул растрёпанной шевелюрой. — О, да! А вы разве нет?

— Скорее нет, — ответил Якушкин.

— Иван Дмитриевич, я не могу поверить. Вы видите, как страна коснеет, как не хватает нам свободных идей! И ведь это же вы мечтали освободить крестьян, n'est-ce pas?

— Я не утверждаю, что был бы против этого, я лишь хочу сказать, что в России это бесполезно.

— Что считать пользой, — Василий Львович поднялся и взял одну из длинных трубок, стоящих в углу. — Кто хочет курить?

— Я, — обрадовался Пушкин.

Николя извинился и ушёл проведать отца, оставленного развлекать старуху Давыдову.

— Пусть общество не сможет действовать, как говорит Иван Дмитриевич, но само по себе оно уже символ, ну. Лучше иметь одно захудалое местечко, где смогут собираться ясные умы, чем не будет никакого.

Для чего этот разговор? — думал Француз. — Все они состоят в обществе, и при этом показно спорят о его существовании. Значит, разговор затеян для нас с Раевским, но зачем? Вербуют нас или проверяют?

(Поверх этих мыслей скользило легко и ровно, как по льду:

  Я помню твой восход, знакомое светило,   Над мирною страной, где всё для сердца мило,   Где стройны тополы в долинах вознеслись…

Пушкин написал это за день до приезда Якушкина и компании. Сегодня, умываясь, вспомнил, и теперь стихи вертелись в голове, заставляя улыбаться вдруг от чувства удавшейся строки. А кипариса, умеющего возвращать Французу рабочее настроение, поблизости не было.)

— Раевский в чём-то прав, мы сами уже похожи на заговорщиков, — усмехнулся Охотников. — Тайное общество спорящих о том, стоит ли существовать тайному обществу.

— Прекрасно, — воодушевлённо воскликнул Василий Львович. — Давайте продолжим уже более формально. Что если назначить Пушкина председателем?

— Отказываюсь! — замахал на него Пушкин. — Додумаетесь же: поэта — и председателем.

— Раевского, — Охотников встал за ещё одной трубкой для себя. — Предлагаю сделать председателем Раевского.

Поддержали единогласно.

Раевскому был вручён колокольчик для призыва слуг, тот немедленно позвонил, и прибежал давыдовский Прошка:

— Чего изволите-с?

Прошку выдворили, и Александр Николаевич, напустив на лицо ироническую торжественность («всё и так с вами ясно») объявил заседание открытым.

— Позволите мне? — поднял руку Охотников. (Раевский важно кивнул). — Клубы, в которые мой уважаемый, э-э… собрат Якушкин не верит, непременно нужны, тем более теперь, когда принято говорить о политике в салонах. Невозможно доверять каждому, кто пришёл на такую встречу. Я лично могу привести примеры, когда неосторожное слово, сказанное публично, доводило самого верного патриота до опалы.

— А вы определитесь, — предложил Раевский, — так ли обязательно должны быть разговоры о политике. И вообще, вы изначально принимаете, что тайное общество носит какой-то протестный характер. Что если нет?

Господи, что они хотят от нас услышать?

  (…Там некогда в горах, сердечной думы полный,   Над морем я влачил задумчивую лень,   Когда на хижины сходила ночи тень —   И дева юная во мгле тебя искала   И именем своим подругам называла.

Никаким именем Мария Николаевна ничего не называла. Они вообще мало разговаривали в Крыму. Это почудилось Пушкину как-то вечером, когда он смотрел, как возникает из-за облаков на тёмном полотне голубой прокол звезды, и думал, что завтра вытащит Машеньку на позднюю прогулку, покажет на звезду и скажет: «Давай назовём её Мария?» Но следующим вечером случился дождь, и голубой звезды не было видно. Потом Александр забыл о своём намерении, а после стало казаться, что он его осуществил.

Странное чувство вызывала Мари в опустевшем сердце Александра. Он не любил её, не желал её видеть, но изнутри по рёбрам скребло что-то вроде сожаления: такая история — и так быстро закончилась.

С трудом заставив себя отвлечься от упоения собственными стихами, Пушкин зачиркал огнивом, раскуривая трубку, и сосредоточился на беседе.)

— А я соглашусь с Иваном Дмитриевичем, — Орлов улыбался, как кот, греясь у огня. — Собираться без дела можно и у меня дома, для этого не нужно создавать клубы.

— А до дела не дойдёт, — тихо вставил Якушкин.

Раевский схватил колокольчик и зазвонил. Вбежал Прошка:

— Чего изволите-с?

— Иди, это я не тебе. Друзья, высказывайтесь по одному. Михаил Фёдорович, вы хотели?..

— Ивана Дмитриевича лучше спросите.

— Говорите, — Раевский указал на Якушкина колокольчиком.

— Потому что заговорщики, явись такие вдруг, не смогли бы достичь единства меж собою, — сказал Якушкин. — Противники власти бывают всего трех типов — одни желают власти для себя так сильно, что не признают чужой. Другие попросту обижены государством и теперь его не любят, а с таким отношением невозможно ничего созидать; они, в конце концов, готовы полюбить самого поганого преступника только за то, что он, видите ли, не наш соотечественник, а любой дурак станет их другом, если однажды выскажется против нынешней власти. А третьи мучаются страданиями народа, и желали бы передать эти страдания самому государю, но не умеют никак поступить, кроме как бесконечно рассказывать о своих наблюдениях — они любят взывать к совести, надеясь, что однажды их мнение станет для кого-то важным, или повторяют по любому случаю: «ну, теперь-то весь мир увидел…» Все они, право, похожи на путника, сидящего в дилижансе спиною к кучеру: смотрят они в другую сторону, ехать в положенном направлении не хотят, но в итоге прибудут туда же, куда и все.

Орлов зааплодировал; на него оглянулись.

— Что ж вы, Иван Дмитриевич, предложите упразднить свободу за ненадобностью, ну?

— Я, Василий Львович, всего лишь говорю, что тайное общество, ставящее целью улучшение жизни, в России обречено.

— Ничуть с вами не согласен. Перечисленные вами категории — это, к несчастью, правда, но может возникнуть и четвёртая категория: искренне любящие отечество разумные люди, готовые трудиться для усовершенствования…

Для кого этот спектакль? Для меня или А.Р.? И как, чёрт возьми, себя вести? Мы кое-как оправдались, нас не подозревают в шпионаже, но что они собираются делать?

— А что это Пушкин у нас молчит и думает прописью?

Александр, как раз закуривший, подавился и выпустил дым через уши. Прокашлявшись, он смог понять, что на самом деле говорил Охотников:

— А что это Пушкин у нас молчит? Скажите, что вы думаете, мы просим.

Раевский снова зазвонил, с обречённым видом вошёл Прошка и был отослан обратно.

— Высказываемся по порядку, — с шутливой строгостью сказал Раевский. — И только если желающий высказаться сам попросит слова.

Француз привстал и помахал Раевскому:

— Je demande à prendre la parole, monsier Prezident.

 

Странный разговор (окончание) — принят — прощание с гостями — neue Liebe и дедукция — Новый Год

— Собственно, спорить не с чем — сказал Пушкин, поднявшись, — Иван Дмитриевич блестяще открыл нам все беды наших несчастных инакомыслящих. Но какой вывод он предлагает сделать из своих слов? Мы-де, наблюдая, как отвратительны враги современной власти, должны поневоле стать её союзниками? Так ведь в ответ на это можно сказать, что и любители власти столь гнусны, что приходится поддерживать их противников. Я вообще не совсем понимаю эту нашу необходимость вечно быть с кем-то и за кого-то, чтобы, не приведи Господь, не довелось признать: «я один и мысли у меня только мои». Хочется быть частью, хочется любить свою сторону, любить по-сыновьи, закрывая глаза на все её подлые черты и негодуя, если кто-то осмелится нам оные черты указать. Что за странная привычка — бояться быть одному, не любя никого? Воистину, общество было бы обречено, покуда существовали бы только видящие чужую неправоту, но отказывающиеся от самой возможности неправоты собственной. По счастью, есть ещё вы, которые могут понять мою мысль. Не соглашаться с государственным устройством — наше право, увы, попираемое всеми, кому не лень, посему наши идеи должны держаться в секрете; то есть кроме тайного общества не быть никакому. Что же до тех недостатков, что показал Иван Дмитриевич, их можно избежать способом тяжёлым для большинства, но доступным нам: оглядываться на себя, ежечасно спрашивая — а прав ли я? Не позорю ли я идею, за которую выступаю?

— Браво, — произнёс Василий Львович. — Вот нравитесь вы мне, Пушкин, почти так же сильно, как ваши стихи, ну.

Раевский, стоя за роялем, как за кафедрой, угрюмо смотрел в собственное кривое отражение на медном боку колокольчика.

— Кто хочет прокомментировать слова Пушкина? — спросил он. — Господин Якушкин, вы, вижу, главный оппонент. Приведёте аргументы против?

— Приведу. Предположим, удалось основать именно такой идеальный клуб, как вы говорите. Чем заниматься в нём? А ничем. Вы пока не дали нам понять, какими вам представляются цели общества. Мне всё видится довольно просто — формируется некий исправленный свод законов, допустим, даже конституция, и распространяется среди власть предержащих. Так ведь нужно царя и великих князей как-то убедить принять то, что ограничит их. Нет, Пушкин, боюсь, для ваших планов наша страна ещё не созрела.

— Мы смогли бы удобрить это поле, и росток взойдёт скорее, — сказал Пушкин, поражаясь объёмам банальности, способной уместиться в поэтическом мозгу.

— Образы, Александр Сергеич, всё образы, а как вы, в самом деле, собрались это делать?

Раевский открыл рояль и стремительно сыграл первые две строчки «Марсельезы». Никто прежде не слышал, чтобы Александр Николаевич музицировал; все замерли, поражённые.

— Я поспорю с вами, — Раевский захлопнул крышку. (Александр Львович проснулся, сказал «Ау?» и снова захрапел). — Во-первых тайное общество полезно тем, что умный человек может найти единомышленников, собеседников и учителей, и не лишиться рассудка, никем не понятый. Во-вторых, хоть и трудно говорить о том, что общество может как-то повлиять на жизнь России, определённые попытки вполне могут предприниматься. Если, например, удастся добиться освобождения крепостных или хотя бы улучшения их участи, это можно считать большим достижением. Кроме того, общество будет полниться членами, в него вступят самые разные люди, пока, наконец, оно не выйдет из тени уже новой силою, имеющей влияние даже на государя.

— Ваши слова легко опровергнуть, — лучисто улыбнулся Якушкин. — Если бы тайное общество уже было, вы бы не вступили в него.

Раевский не отвечал, мягко постукивая пальцами по крышке рояля.

— Напротив, — сказал он, наконец. — Я бы непременно вступил.

— В таком случае, — страшным шёпотом объявил Якушкин, — дайте руку.

Раевский протянул руку, и Якушкин, встав и подойдя к нему лёгкой журавлиной походкой, пожал Александру Николаевичу бледную ладонь. Так они и замерли, сомкнувши руки, пока Якушкин не начал мелко трястись. Раевский поднял брови, и Иван Дмитриевич захохотал в голос.

— Вы что, поверили? Это же всё шутка, друзья.

Раевский фыркнул:

— Как будто я не понимаю.

Орлов и Охотников со смехом захлопали, разбудив Александра Львовича.

— Что вы, друзья, уже и вправду поверили в заговор? Пушкин, вы, право, чуть меня самого не убедили в существовании тайного общества.

— Шутка удалась, — подтвердил Василий Львович. — А не выпить ли нам на прощание с Михаилом Фёдоровичем? Прошка!..

Раевский отдал ему колокольчик.

После пятого долгого звонка пришёл Прошка, заглянул в гостиную и вознамерился снова исчезнуть.

— Куда!

— Вы, барин, чай, не для меня звоните-с.

— Какое — не для тебя! Давай быстро шампанского нам всем, и чтобы стол через минуту был! Уж я тебе, ну!

* * *

— Вы поняли, что это было? — спросил Александр, поймав Раевского в коридоре спустя час.

— Ваша проверка. И, думаю, сегодня, самое позднее — завтра вас пригласят вступить в «Союз благоденствия».

— Вы так думаете?

— Да, потому что я так устроил.

— Вы что, чёрту душу продали за талант всё устраивать?

В глазах Раевского плыло что-то усталое и опасное.

— Продал, — сказал он. — И не спрашивайте, как мне это удалось. Я могу ошибаться, и тогда вам никаких приглашений не поступит.

— Если вы окажетесь правы, я буду должен вам.

— Бросьте, Француз. Найдём Зюдена — тогда и будет время на добродетели и долги, а пока это простое сотрудничество. Зачем, вы думаете, им всем понадобилось вдруг в Москву?

— Семёновец и генерал второй армии с адъютантом, и все трое в сговоре? Если это окажется не съезд тайного общества, я съем свой цилиндр.

Раевский посмотрел поверх очков.

— Заманчиво… Даже обидно, что наши мнения совпадают.

— Прощай, моя драгоценная, — доносилось из комнаты Аглаи.

— Нет, назовите меня как р-раньше!

— Oh ma cherie! Tu es mon petit soleil de forêt!

— Да, хор-рошо.

Якушкин, собравшийся уезжать в Москву вместе с Орловым и Охотниковым, трогательно прощался с мадам Давыдовой; Орлов продолжал пить с Василием Львовичем; Охотников ходил по двору в одиночестве с книгою под мышкой и пинал камешек; Адель и Катя играли этюды; Катерина Раевская читала что-то вслух Сонечке; дом Давыдовых жил на свой обыкновенной манер.

О событиях, имевших место двумя часами позднее, мы узнаем из -

очередного письма, о котором Пушкин не знал:

И.Д.Якушкин — П.И.Пестелю 22 дек. [1820]

«Из Каменки я отправляюсь к Фонвизиным в Москву, имеете это в виду, любезный друг, и если будут ещё приходить вам письма на моё имя, не нужно уже передавать их В.Давыдову, а лучше сохраните до моего приезда или отошлите Фонвизиным. Что ваша «Русская правда», кончена? Ради нашей дружбы помните, что я тогда просился быть первым её читателем, надеюсь на это и теперь.

Накануне отъезда моего из Каменки мы разыграли представление, устроили целый суд с полковником Раевским — председателем. Орлов до последнего предлагал принять в наше общество Раевского, но Р. за день до нашего «суда» выдал свой странный интерес к нам, мы заподозрили в нём шпиона и, хотя разуверились в том, рассудили, что знать ему о нас рано. На том представлении Р. удалось довольно запутать, чтобы он не понимал, где правда, а где вымысел в наших мыслях и намерениях. В тот же день я подошёл к Пушкину, прекрасно себя показавшему (я писал вам об этом лишь вкратце; при новой встрече расскажу подробнее) и предложил ему вступить в общество. Он пробовал назваться недостойным такой чести, но вскоре согласился и в присутствии Орлова с адъютантом и В.Давыдова принёс клятву молчания…»

С гостями прощались шумно и долго. Ещё выпили, выкурили на дорожку по трубочке, вспомнили множество анекдотов с участием высоких лиц, читали стихи и пели песни, впрочем, слышно было одного Василия Львовича.

— Увидимся в Кишинёве, — Охотников крепко сдавил Пушкину руку. — Я теперь служу при Орлове, так что в его доме вы наверно найдёте и меня.

Якушкин, прячась от снега под огромным плащом, раздувающимся на ветру как воздухоплавательный шар, выпрастал голову из-под трепещущих складок и шепнул Александру:

— Постарайтесь быть в Тульчине этой зимой. Там будут все наши, познакомитесь, и начнём трудиться вместе.

— Значит, и вы там будете?

— Не знаю, но мы, конечно, ещё увидимся, — и Якушкин, кутаясь в плащ, побежал к карете, почти невидимой за метелью.

Аглая стояла на крыльце в шубке, наброшенной поверх платья, держала под руку мужа и кружевным платком вытирала со щеки слезинку. Из-за её спины выглядывала Катерина Николаевна, неотрывно смотря вслед отъезжающему экипажу.

— Отчего вы грустны? — Пушкин встал рядом с ней.

Катя неопределённо шевельнула плечами:

— Сама не знаю. Саша, могу я вас спросить?

— Всегда и о чём угодно.

— За какие стихи вы были сосланы?

Пушкин удивлённо округлил глаза, кажущиеся в полумраке неосвещённых сеней совсем тёмными, как ночное море.

— За «Вольность» и эпиграммы.

— Сможете почитать? Не сейчас, а, может, позже.

— Конечно.

— Так не забудьте, — и она ушла, оставив Пушкина в недоумении.

Почти сутки он мучился раздумьями: что так заинтересовало удивительную Катерину Николаевну, и означает ли это чувства с её стороны, и как теперь с ней держаться. Поэма ещё не была кончена, Зюден ещё гулял где-то на свободе, а между тем мысли были заняты старшей из сестёр Раевских; Пушкин сам не заметил, как влюбился. Особенно вредно это было для стихов — герой поэмы жил памятью о прошлой любви, и даже спасающая его из плена черкешенка (долгая история) не могла оживить его чувств, а героя Александр, по возможности искренне, писал с себя. Требовалось скорее завершить поэму, пока светлое чувство к Катерине Николаевне не сделало автора другим человеком.

Вечером второго дня Александр, оказавшись рядом с Катериной за ужином, напомнил ей о стихах; они ушли в библиотеку и Пушкин на память читал строфы из «Вольности», извиняясь за неумелый слог.

— А эпиграммы? — с живым любопытством спросила Катерина.

Прочёл наиболее пристойные.

— Слава Богу, Саша, — сказала Раевская, отсмеявшись. — Вы не поверите, я… — в её голосе снова стал пробиваться смех, — я на минуту подумала, что вы нарочно были отправлены сюда следить… Нет, вы не злитесь, пусть мои слова будут вам похвалой… Сначала этот пожар в Тамани, о котором вы с братом отказываетесь говорить, потом какие-то разбойники в Крыму, и снова всё очень неясно, потом ещё эта лёгкость, с которой вы принимаете обязанности следователя… И вы очень умны, Саша, и женщины вас любят, а теперь вот вы сдружились с Орловым и Якушкиным, которые, говорят, не так просты… Хотя тут я не могу судить. Но, Саша, вы так удачно могли бы быть тайным агентом, что если бы не ваши стихи, я бы решила, что ваша ссылка выдумана для отвода глаз.

— А это не мои стихи, — глядя в лицо Катерине и не моргая, ответил Александр. — Мне их всем участком составляли, то-то порадовались наши жандармы.

Катерина Николаевна снова засмеялась, и Пушкин выдохнул: пронесло.

— Ну, Саша, вы не обиделись? Я очень горда нашей дружбою.

Пушкин молчал, с глуповатым выражением уставясь на книжные полки.

Любовь к Кате возникла в его душе сама собою и требовала такого же естественного выражения. Он часто признавался в любви, и обычно этого бывало довольно, но Катя смотрела на Пушкина слишком серьёзно; она видела в нём друга, и признание лишь оттолкнуло бы её. Буду ждать, — решил Александр, — и откроюсь только после того, как мы достаточно сблизимся. Стало по-детски радостно: предстояло мечтать, угадывать потаённые смыслы в её движениях взглядах, заранее планировать собственные слова — всё ради будущего, в котором Пушкин не сомневался. Он умел добиваться женщин, и всякое усилие на пути к победе было подобно разрыванию бечёвки и обёрточной бумаги на уже полученном подарке.

Беспокоил, правда, один вопрос.

— Вы сказали «не так просты», что это значит?

Катерина замялась.

— Я… просто Михаил Фёдорович с друзьями говорил об одной политике… И держится в стороне, и вообще… Нет, я не знаю, это были случайные слова.

«Когда Нессельроде сдохнет, — подумалось, — надо будет предложить Кате его место; работать станет куда приятнее».

Кончался декабрь, простились друзья, разъехались гости, поместье пустело, хрустальной крупой залепило окно, кончался декабрь, и с ним заодно всё прошлое, так же дойдя до предела, катилось, как санки, по горке скользя, — куда-то под горку, где прожитый год — поверженный царь — на сугробах ворочался, пуская на смену другого царя, чтоб тот до конца своего декабря познал свой триумф и своё одиночество; пуржило, кончался декабрь и вот — закончился; дома открыли Нюи, играли мазурку, плясали без устали, поутру с порога заносы мели, покончив с Нюи, открывали Шабли, а женщины пели романсы французские и шили, и всем обещали любви; январь начался, за окном дворовые куда-то по нуждам хозяйским плелись, один всё твердил о похлёбке на ужин, скорее бы, мол, а второй был простужен, шатался и, кашляя, сплёвывал слизь; в сарае белели гусиные выи, и лапы краснели, и пахло пером, которое вскоре очистят и выварят, горячее — только с песка — принесут бумаге, ножу и чернилам на суд: всю ночь им скрипеть, пока свечка не выгорит, а в тёмном сосуде не кончится ром; по комнате вился табачный туман, внизу ещё слышались звуки рояля, а ближе к рассвету приснились глаза любимой; проснулся — январь начался, дул ветер, внизу ещё что-то играли, бродила метель по окрестным полям; спустился, любимая что-то сестре читала, как давеча, вслух, а повсюду была новизна, и белела посуда, и даже ножи становились острей; берёзы, качаясь в замёрзшем окне, рябили в снегу, как столбы верстовые, январь начинался, всё было впервые, шампанское пенилось, и как во сне почудилось: жизнь хороша несравненно, любая, хоть плена в ней хватит, хоть тлена, любая, бросающая на колена, пусть будет она холодна и надменна, но стоит влюбиться в неё непременно, в такую, рождающуюся из пены на смену ушедшей, которая не.

 

Вставная глава

Можно было подумать, что всё началось раньше, с той октябрьской вечерней беседы. Восемь стульев окружали стол: места императора Франца Первого, императора Александра Первого и короля Фридриха Вильгельма Третьего, а также дипломатических посланников, сопровождавших их. Заняты, однако, были только два стула, и Меттериних видел в этом знак, словно судьба хитро подмигнула ему, даря возможность насладиться одному Меттерниху видимой справедливостью. Не было ни короля прусского, ни императора австрийского, ни их советников, ни дипломатов — только Клеменс фон Меттерних и Александр.

— Россия верна не лично мне. Почитание царствующих особ есть такая же часть русской души, как почитание собственных родителей. Если бы в этом была моя заслуга, я был бы куда как горд, но мой народ живёт по закону, созданному за много столетий до меня, и будет жить так и после моей смерти.

— И вы не желаете России перемен, ваше величество?

Лицо у императора было широким, округлым, лоб высок, добрые светлые глаза чуть навыкате и расположены на лице низко, как у персидского кота. Александр Павлович редко моргал, и нельзя было прочесть на его лице мысли, будто самодержец российский всё время пребывал в состоянии благостной отрешённости.

— Мне ли желать перемен? Я избран Богом быть царём, Богу и судить о том, что случится.

Пустой разговор, — думал Меттерних. — Пустой, бессмысленный разговор, заготовленные ответы. Пусть он так и дальше считает, пусть погружается в свой рыбий сон.

— И вы не рассматриваете возможности появления в России некой тайной организации, или, быть может, возрастающего влияния масонских лож, ваше величество?

Александр Павлович не рассматривал, но предостерегал от той же напасти императора Франца.

— Я с радостью бы принял ваши предупреждения, но увы, не в моем ведении внутренние вопросы государства, — с сожалением сказал Меттерних. — Но я передам ваши слова.

— Передайте и мою уверенность в том, что масоны и прочие общества были и будут, но опасности в них нет, это игра скучающих придворных. Да я и сам масон, хоть и весьма условно.

— Так вы, ваше величество, можете с уверенностью говорить о спокойствии России?

— Будь в России некая смута, я находился бы там, а не здесь.

Тогда Меттерниху показалось, что именно в этот момент всё и начинается. С этих его слов:

— Что ж, я успокою Его Величество, что бунт Семёновского полка не стоит беспокойства.

…Но главное случилось не позже. То, с чего Меттерних начал отсчёт нового времени, произошло два дня спустя, когда в кабинет императора Александра вошёл молодой взволнованный русский офицер, а скорее всего и ещё позже — когда он оттуда вышел.

Голос Александра Павловича сказал из-за двери:

— До свидания, mon liberal.

И дверь закрылась.

— Вы умный человек, — сказал Меттерних офицеру. — Подойдите, прошу вас.

— С кем имею честь?

— Меттерних, дипломат и личный советник его величества императора Франца Первого. Вы?..

— Пётр Чаадаев, курьер.

— Мне жаль, — Меттерних скорбно прикрыл глаза. — Вы привезли в Тропау весть о бунте в Семёновском полку? Боюсь, вас опередил я, и, следовательно, теперь я повинен в ваших будущих несчастиях.

— Мне известно, что вы первый сообщили государю о бунте. — Чаадаев качнулся, перенося вес с каблука на носок. — Не могу не оценить быстроты. Но несчастия меня пока миновали.

— Вы умный человек, — снова сказал Меттерних. — Вам следует понимать, что теперь их будет много.

— Почему?

— Во-первых, император запомнит вас как опоздавшего вестника дурных вестей…

— Нет, я имею в виду — почему вы считаете меня умным, господин Меттерних?

— Вы долго говорили с царём. Поскольку вы ему интересны, думаю, чуть менее, чем никак, остаётся только ваш интерес к нему. Два с половиной часа вы умудрились проговорить с императорам на интересующие вас темы. Если вам это удалось — вы чрезвычайно умный человек.

— Благодарю, — Чаадаев собрался уходить.

— Когда вы соберётесь покинуть Россию, можете поселиться в моём доме в Вене. Приятно будет разговаривать с вами.

Чаадаев кивнул, несомненно, подумав: «сумасшедший».

— Но вы убили два с половиной часа впустую. Россию ждёт проигрыш, — сказал Меттерних таким тоном, словно только что случайно наступил Чаадаеву на ногу. — В войне, которая, впрочем, никогда не будет объявлена.

— Вы не могли бы объяснить ваши слова?

— Вы любите вашего царя?

Чаадаев растерянно кивнул.

— Почему? Ведь он не сделал для вас ничего, он не ваш родственник, не ваш благодетель, не женщина, в конце концов. За что же вы его любите? Только за то, что в его руках судьба государства, в котором вы живёте. Как вы можете позволить себе любовь к человеку, находящемуся в таком положении? Любить политика — непрофессионально, уважаемый господин Чаадаев. Вы смотрите на меня и думаете: старый консерватор Меттерних, не иначе, заболел, раз говорит такие вещи… Но вы же понимаете, что если попробуете донести мои слова до кого-то, вы вряд ли докажете, что не придумали их сами.

— Позвольте вернуть вам ваш комплимент. Вы — довольно умный человек.

— И, в отличие от вас, по-прежнему опасный. Так вот, Россия проиграет в нашем соперничестве, ибо будет руководствоваться сердечными привязанностями, надеждами, ненавистью, может быть… Всем, кроме разума.

Вернувшись, Чаадаев просто обязан был рассказать кому-то о заявлении Меттерниха. Молодой офицер не понимал того, что Меттерних понял — в России ему не только не поверят, — его осудят. Пытаясь предупредить общество об угрозе, Чаадаев будет записан в безумцы. Вот это — начало, — подумал Меттерних. — Не изумлённые глаза Александра, впервые услышавшего о семёновском бунте. А грядущая опала вот этого человека. Сбросить с доски монарха нетрудно, а попробуй избавься от тех, кто умнее, честнее, интереснее монарха, кто способен два часа мучить императора интеллектуальными беседами. Меттерниху не нужны были Чаадаевы, и сейчас он доказывал, что сможет избавиться и от них.

— Вы будете чувствовать, в то время как мы будем мыслить. И России не грозит революция: вы привыкли верить, что всё решается не вами. А ведь император — не Бог, и поверьте, господин Чаадаев, я видел его значительно дольше, чем вы. А с вами я знаком всего-то минут десять. Но император мне интересен меньше, чем ваша особа, и мне жаль, что вам и подобным вам придётся пережить неизбежное… Помните, что мой дом в Вене будет для вас открыт, и не забудьте мои слова, когда они начнут сбываться: ваша страна не в руках Бога, а моих руках, а я тоже не Бог, но я — мысль.

 

Январь — отъезд Раевских — дорожная дедукция — заговорщики

Бездеятельно и праздно шёл январь. После отъезда Орлова и иже с ним Александр Львович заметил, что жена его по неведомой причине загрустила, и взялся развлекать её, как умел, — возя на прогулки по ближним деревням. Аглая тихо негодовала, но поделать ничего не могла. Адель, ставшая пугливой и тихой, расстраивала плохой памятью новую немку, фрау Шмидт, привезённую из Киева, и избегала появляться в комнатах матери и бывшей гувернантки. Николя, до сих пор не переболевший Байроном, пробовал писать стихи: поначалу было смешно, но потом литературные пробы Раевского-младшего стали надоедать.

Александр Раевский на некоторое время словно забыл о Пушкине и деле. Он уходил надолго, в доме его не удалось найти даже у Аглаи. Однажды Пушкин столкнулся с ним на берегу Тясмина. Раевский сидел на камне, подстелив плащ, и перелистывал блокнот. Увидев скучливо слоняющегося Француза, Раевский сдвинул очки на кончик носа и чуть опустил голову, приветствуя, но сразу же продолжил писать. Александр хотел окликнуть его, но что-то подсказало: не стоит. Должны быть личные дела и у А.Р.

Если раньше утешение находилось в беседах с Николаем Николаевичем-старшим, то теперь его место занял громогласный Василий Львович. Ему одному (кроме Никиты, разумеется) было дозволено входить в оккупированную Пушкиным биллиардную и отвлекать в любое время любым разговором. Выспрашивать подробности о секретной деятельности «Союза Благоденствия» Француз пока не решался, зато вволю наслушался о возможности существования Российской Республики. Тем более это было приятно оттого, что Пушкин искренне разделял мнение Василия Львовича — республика должна была быть, и, несомненно, спасла бы страну от неизбежного краха.

С Катериной Николаевной отчаянно хотелось видеться, но нельзя было поспешить и выдать своё внимание, поэтому Пушкин заговаривал с ней, только случайно оказавшись рядом. Катя с радостью подхватывала разговоры на книжные темы, и Александр чувствовал, что она всё чаще забывает о разнице в возрасте (Катя была на два года старше) и по-настоящему увлекается; другого он и не хотел.

Казалось, что январь уже не кончится, и нет на свете ни города Петербурга, ни Зюдена, ничего. Из этой бесцельной и бесснежной дрёмы выдернула Пушкина весть об отъезде Раевских. Николя, столкнувшись с Александром во дворе, сообщил:

— Мы, между прочим, послезавтра в Киев собираемся. Поехал бы и ты с нами, а?

— Почему в Киев?

— Отца служба зовёт. Поехали, там люди интересные, ярмарки…

— Ай как хочется… — Пушкин задумчиво почесал ухо. — Инзов, наверное, голову сломал, где я три месяца пропадаю… Отпрошусь ещё на месяц.

— Повезло тебе, что Инзов добряк.

Неизвестная Николаю Раевскому-младшему причина доброты Инзова была проста: ему поручили во всём покрывать агента Француза, не задавая лишних вопросов. Губернатору вверили беспутное, но гениальное сокровище, за прикрытие которого придётся отвечать головой, — он и обеспечивал прикрытие изо всех сил.

Александра Раевского Пушкин нашёл у реки, куда тот зачастил. Полковник оглаживал коня, только что остановившегося после галопа.

— Это вы, — сказал Раевский, не оборачиваясь. — Слышали новости? Тихо, Авадон, стой.

— Мне почему-то кажется, что к этому отъезду вы тоже приложили руку.

— Правильно кажется, — Раевский обернулся и вынул из кармана очки. — Хотя вызов отцу устроил не я, а кто-то из киевских людей Нессельроде.

— Чёрт. А Нессельроде предупредили вы?

— Совершенно верно.

— Parbleue! — Пушкин пнул подвернувшуюся корягу.

— Не пойму я вас, Александр. Вы сами не писали графу о своих успехах?

— Вы говорили, что ему неизвестно о тайном обществе!

— Было неизвестно на момент нашей с вами встречи в Кишинёве. Но не буду же я скрывать от Нессельроде ход следствия. Пушкин, — Раевский взял Француза за пуговицу и притянул ближе к себе, — я вижу, вы всерьёз занялись делами «Союза». Это хорошо, что вы погружаетесь в них, но не забывайтесь. Тут у нас турецкий шпион, и «Союз Благоденствия» — игрушка в его руках. Отнеситесь к этому соответственно.

Ну вот, и с Раевским придётся быть осмотрительнее.

— Снегу бы, — пожаловался Александр Львович, получивший вместе с Пушкиным приглашение. — Поехали бы на санном возке. Я новый санный возок купил, ни разу ещё на нём не выезжали…

Но снег, действительно, как сошёл в первые январские дни, так больше выпадать и не думал. Поехали в карете.

* * *

Раевские отбыли несколькими днями ранее, с ними вместе уехал Василий Львович, и Каменское поместье окончательно осиротело, оказавшись большим и скучным. В нём не было больше женского смеха, песен, застольных разговоров, не было поразительных глаз Катерины Николаевны — что ещё стоило искать в Каменке? Француз уезжал без сожаления.

Никита почти всё время дороги, отвлекаясь только на еду, провёл в оцепенении: запрокинув голову и прикрыв глаза, он выключался и, не чувствуя времени, сидел так часами.

Александр Львович пробовал что-то рассказать Пушкину, но забыл, с чего начал. Рассказывал он до того вяло, что и Пушкин со своей профессиональной памятью не смог подсказать начала истории. Тогда Александр Львович укрылся дорожным пледом, пробурчал что-то вроде «ну, после закончим, а пока хррр-хррр» и к концу этой фразы уже спал.

От нечего делать Пушкин вырезал перочинным ножом на переплёте толстой тетради невысокую фигуру с пистолетом в одной руке и запалённой бомбой в другой. Не сразу понял, что рисует Зюдена. Сколько же времени должна было занять подготовка такого агента, — думал Француз. — И как ловко Зюден добивается… чего? Войны и революции одновременно? А ведь он должен был много лет провести в России, у него должно быть какое-то прошлое. Может быть, он находится на государственной службе, женат, у него наверняка есть дом, множество людей видит его регулярно, — а мы этого не знаем, гонимся за призраком, только и умеющим, что взрывать, травить да вешать. И как поймать эту безликую тень? Вероятно, представить не только уже совершённое Зюденом, но и то, что он только готовится осуществить. Что ж, попробуем:

1) Внедряемся в тайное общество

2) Убеждаем его членов в необходимости революции

3) Каким-то образом устраиваем так, что революция совпадает со временем греческого восстания

4) Свергаем самодержавие

5) Взойдёт она, звезда пленительного счастья.

Чёрт возьми, да ведь он хочет, чтобы восстание Этерии поддержали уже победившие революционеры.

И тут же начинается новый отсчёт:

1) Главы молодой Российской Республики отправляют армию в помощь братьям-грекам

2) Турция объявляет России войну

3) На сторону России не становится никто, Священный Союз распался, страна в раздрае

4) Побеждаем Россию — как раз плюнуть, а наши недавние враги — Австрия с Германией — становятся союзниками в борьбе против демократической заразы

5) И на обломках самовластья напишут «ну вас к…еням».

— М-м, что?.. — Александр Львович пожевал губами во сне.

— Я это вслух сказал? Ничего, спите, спите.

Пушкин свернулся, спрятал нос под воротом плаща, и, тоже засыпая, подумал, что Раевский, пожалуй, прав: как ни заманчивы перспективы тайного общества, как ни прекрасны его создатели и члены, придётся признать, что всё это — часть большего заговора. Но охота за Зюденом означала попутное разоблачение людей, которыми Пушкин восхищался и которые доверяли ему. Нельзя допустить, — понял Александр, — чтобы их планы были преданы огласке, но как добиться этого?

Вместо ответа, однако, возникла ниоткуда Катерина Раевская в самом непристойном виде, а потом кто-то схватил Пушкина за плечо и встряхнул:

— Просыпайтесь, барин. В Киев въехали.

 

Первые дни в Киеве — уроки английского — в гостях у Василия Львовича — Зюден был здесь?

Жизнь в Киеве была не быстрой, но полновесной. Всякая знать здесь чувствовала своё величие, а всякий мещанин чувствовал себя по-своему знатью, и держались все друг с другом так, словно были хозяевами — города ли, дома ли, камня ли под ногою, и на правах хозяев никуда не спешили.

Быв тут прежде сутки, проездом по пути в Екатеринослав, Александр ничего не разглядел и не запомнил, и только теперь по-настоящему осваивался в Киеве, привыкая к здешнему степенному ритму и нравам.

В первый же вечер Николя потащил Пушкина на званый ужин, где Александр попался на глаза энергичному пузатому человечку — местному дворянину Заполоньскому. Тот сразу стал расспрашивать, по какому поводу Пушкин оказался в столь отдалённых от Петербурга местах, превосходящих, впрочем, столицу по всем параметрам.

— Служите? — спросил Заполоньский, по-птичьи щуря на Пушкина блестящий глаз.

— Я - поэт, — громко сказал Александр, надеясь, что стоящая поблизости Катерина Николаевна отвлечётся от беседы с офицером и обернётся.

— Это как же, давно учредили такую должность — «поэт»? И жалованье у вас достаточное?

— И коллежский секретарь, — уныло добавил Пушкин. Он не мог взять в толк, серьёзно ли говорит с ним дворянин Заполоньский, или издевается.

— Служи́те! — благословил Заполоньский Пушкина. — Но не забывайте и о земных радостях, — и повлёк за собой в пёструю толпу гостей. Состоялись бесполезные, но крайне забавные знакомства с губернатором, его детьми, огромным количеством пухлых, сливочно-белых дам и местной кухней. Мгновенно запутавшись в именах и лицах, Пушкин покорно выслушал истории о прошлогоднем пожаре, о том, как некто Гриценко видел императрицу, о пользе сметаны и сырого теста от изъянов кожи, о том, что истинная набожность чужда столичным жителям и раскрывается только в провинции, о том, что блажен умеющий заглядывать в завтрашний день, потому как времена нынче ох! А также о породах гончих собак, о том, как у некоего Черпакова отсырел порох (Пушкин так и не понял, — по-настоящему, или в каком-то недоступном гостю переносном смысле), о русских реках и даже, кажется, о том, что приехал зверинец с живым гиппопотамом, у которого в хвосте, прости Господи, сховалась целая мортира.

В Екатеринославе Француз успел мысленно вычеркнуть Малороссию из списка интересных мест, но Киев захватил и ошеломил его. Этот город был непохож на всё, виденное прежде.

Николя два дня подряд водил Александра по городу. Иногда их сопровождали Мария и совершенно излечившаяся от чахотки Елена, но непрерывные подъёмы и спуски Киевских улиц были испытанием не для нежных женских ножек, и сёстры Раевские скоро стали отказываться от прогулок.

Ножки их, кстати, были последним утешением в бедном на подобного рода красоту Киеве. Когда местные барышни, уверенно шагавшие по размытым дорогам и редким мостовым, приподнимали юбки, переступая лужу, ноги, белеющие под юбками, оказывались такими же пухлыми и сливочными, как и видимые обычно части барышень. Может быть, они и воспламеняли страсть в чьих-то душах, но поэту, — рассудил Пушкин, — смотреть не на что.

Вечерами курили с Александром Раевским, ставшим, в противовес бодрому и яркому городу, сверх обычного сдержанным и циничным.

— Марию вы, верно, списали со счетов, — заметил Раевский, посверкивая очками, — теперь на Катю заглядываетесь?

— У вас настоящая мания, Раевский. Не устали подозревать меня в посягательствах на ваших сестер?

— Monsieur Француз, — Раевский сурово прищурился, что, правда, из-за очков выглядело менее грозно. — Вы хороший разведчик, но, когда дело касается женщины, вы легко выдаете свои чувства.

А Пушкин, сам того не замечая, бросал на Катю долгие взгляды, и, когда она проходила мимо, сидел с таким лицом, словно под кожу его затолкали весь романтизм, предшествующий описанной нами эпохе. Выразить любовь перед самой Катей не было возможности, оставалось выплескивать бурю вовне; неудивительно, что отдельные брызги долетали до наблюдательных стеклышек Раевского.

— Знайте: она вам не достанется.

Пушкин выдул длинную струю дыма.

— Катерина — предмет моего восхищения и преклонения, но, видит Бог, я не даю повода заподозрить здесь любовь.

Раевский пожал плечами:

— Я предупредил.

* * *

О деле вспомнил только на пятый день пребывания в Киеве.

Александр, возвращаясь с шумного, неустанно торгующего Подола, встретил подходящего к дому генерала Раевского и с ним — адъютанта с пшеничными волосами и незапоминающейся фамилией (не то Дуб, не тут Дуббе, не то какой-то Дубергхоф). Адъютант ухватил Пушкина и шепнул:

— Давыдов просит вас быть у него сегодня.

— Pardon?

— Приходите в шесть к Давыдову, там соберутся наши, и вам следует быть.

Еще один член общества? Провокатор? Надо, однако, прийти.

До шести оставалось ждать ещё долго, так что время Пушкин скоротал за трубкой и болтовнёй с Николя, потом, когда приближающийся визит стал занимать его мысли всё сильнее, вызывая беспокойное нетерпение, решил порадовать себя и увидеть Катю.

Катерина Николаевна перечитывала «Макбета», устроившись в гостиной. Прямо над головою её висели на стене сабли и шашки в пыльных ножнах, и строгая Раевская удивительно органично смотрелась в оружейной окантовке.

— Oh, Sasha, you're looking a little bit edgily. Is everything well? — спросила она.

— М-м, — сказал Пушкин, отлично понимающий английский, но говорящий на нём весьма посредственно. — Насинг сириоус. Ай эм жаст… Жаст… ай диднт суспект, зэт у ар хере.

— Простите, Саша, я слишком погружена в книгу, забываю, где я.

Пушкин смахнул с глаз розовую пелену, и слова «я тоже забываю где я, когда рядом вы» застряли ежом в гортани; Александр запёрхал в кулак.

— Может, вам меньше курить? — заботливо сказала Катерина. — Говорят, табак вызывает кашель.

— Ну уж нет, с чубуком я, наверное, до старости не расстанусь.

— Вы думаете? А по-моему, это мода, которая однажды пройдёт. Посмотрите — все молодые люди бросаются курить…

— Всё может быть, — Пушкин не собирался спорить с Катей о грехе табакокурения, тем более, сам всё чаще думал, что любой зависимости агенту Коллегии следует избегать. — Но мода привлекает тех, кто хочет нравиться, а я, если и бегу за модой, то только оттого, что это весело.

— Вам нужно завести семью, — Катерина вновь открыла «Макбета».

— Это почему?

— Because once your talent and your heart's flame may need some shelter, and it could be nothing else but family, - сказала она, одновременно пытаясь читать. — Otherwise you should really burn… I'm sorry for these pathetic words, извините, Саша. Я лезу с нравоучениями, но это я наслушалась от papa, вы должны меня простить. Просто подумала, что вы пропадёте один, — даже с учётом необыкновенности Раевской эти слова не могли быть намёком, но нечто глубинное, неосознаваемое самой Катей, в них можно было усмотреть.

Она говорит со мною о браке! — подумал Пушкин и мысленно усмехнулся. — А я-то полагал себя влюблённым мальчишкой, когда волочился за Мари. (так и подумал: «волочился». И куда делись ночь на корабле и крымский грот, и щемящее восхищение при виде её тонкого, подвижного, полного неудержимой жизни тела?) Вот теперь получай влюблённого мальчишку — по самое не могу.

Александр отвёл глаза — смотреть в упор становилось неловко — и кивнул:

— Я думаю об этом.

Вертелась мысль, что если попросить руки Катерины, Николай Николаевич может и согласиться. Старшая дочь была генералом горячо любима, но в смысле успешной партии на неё, кажется, махнули рукой.

* * *

Что нам брачные планы Француза? Не будем сопровождать его весь остаток дня до шести, пусть себе курит и судорожно хватается читать попеременно разные английские книги, пусть царапает на полях свой и Катин профили, предсказывая марьяж, — мы же промчимся сквозь яркую и густую, как заросшая клумба, ярмарку, по Печерским холмам, поперёк строя солдат, вверх — вдоль мшистой кладки бастиона — над крепостью и церквами — к Подолу, меж торговых рядов (костлявые руки перебирают на прилавке блюдца; солёная рыбина падает с крюка; щенок зачарованно глядит на мир из корзины) — над мостовой, вперёд! В доме на улице Кловской нам нынче не быть нельзя.

— Какого чёрта ты ставишь карету поперёк входа, балда?

— Их превосходительство выйдет, так и отъеду.

Пушкин ударил тростью о колесо не дающего войти в дом экипажа.

— Пусти немедленно!

— Вы боком обойдите, — равнодушно ответил ямщик, сдвигая на ухо шапку.

— Боком?! — Француз подпрыгнул от возмущения, что вряд ли придало ему важности. — Уберись с дороги, кому говорят!

Но тут из дому вышел кто-то, невидимый за каретой, сказал: «едем!», хлопнула дверца, ямщик, причмокнув, дернул вожжи, и карета покатила.

— Обнаглели, мерзавцы, — бормотал Француз, заходя и подавая трость и цилиндр швейцару. — А ты чего не гонишь? Уснул?

— Заплочено было-с.

— Сколько ж он заплатил-то, чтобы встать прямо у двери? А, — Пушкин скинул плащ, — плевать. Василий Львович! Mon dieu, c'est bon de… — Александр не успел договорить, только хрустнул в объятиях Василия Львовича.

Из знакомых в доме были Василий Львович и давешний адъютант (кажется, всё-таки не Дуббе, а как-то на «Дуп»; точно — Дупель). У стола, почти упираясь грудью в угол, сидел молодой плечистый генерал с умными, глубоко посаженными глазами и необычно чувственными губами, какими-то даже не мужскими. У окна стояли двое, скрытые в тени — прапорщик и какой-то штатский. На диване устроился полковник с вытянутым лицом и демонически приподнятыми бровями.

— Знакомьтесь, — Василий Львович поставил придушенного Пушкина перед генералом. — Александр Пушкин.

— Приветствую, — хрипло произнёс генерал, протягивая руку. — Волконский.

— Хорошо, что вы пришли, — сказал адъютант Дупель.

Полковник поднялся и осмотрел Француза внимательно, с каким-то научным интересом, как неизвестное растение или редкий камень:

— Ещё один гражданский среди нас? — он быстро глянулся на Волконского и Василия Львовича. — Не обижайтесь, Александр, у нас тут, видите, гражданские — редкость. Краснокутский, — представился он. — Давно в Киеве?

— Не отвечайте, — трескучий голос Волконского звучал резко, но в целом доброжелательно. — Краснокутский вас заговорит, он охоч до расспросов… Садитесь.

Прапорщик, не отходя от окна, кивнул:

— Басаргин.

Штатский приблизился, оказавшись худым брюнетом с грустными глазами и оттопыренными ушами.

(Запоминающиеся лица собрались, — подумал Пушкин. — Хоть сейчас шли портреты по всем заставам).

— Рад познакомиться, — штатский щёлкнул каблуками. (Выправка, приветствие — это никакой не штатский, а офицер инкогнито). — Я Илиас Вувис, строго говоря, виновник сбора.

— Господа, — Пушкин сел к столику, — что же собрало нас всех в благословенном доме Василия Львовича?

— Все познакомились, — констатировал Василий Львович. — Давайте начинать, ну. Сергей Григорьевич, говори.

— Итак, — каркающим голосом сказал Волконский, — Прежде чем передать слово господину Вувису, я скажу. Все, находящиеся здесь, знают о близком восстании греческой Гетерии против турецкого ига. В связи с этим должно отметить следующее: во-первых, это время наиболее удобно для того, чтобы выступить и силами второй армии занять Петербург, провозгласив республику. Во-вторых, для исполнения этого нужно решить несколько задач здесь, на юге. Коли уж до возвращения Орлова мы не можем знать, сколько наших братьев в Петербурге готовы разделить с нами участь — какой бы она ни была, — предлагаю начать с того, что нам доступно и ныне. Господин Пушкин нам чрезвычайно пригодится, хотя он и не военный.

— Один вопрос, — поднял руку Дупель. — Господин Пушкин, вы дружны с полковником Раевским…

— Он не догадывается о моём участии в обществе, господин Дупель.

Адъютант моргнул и дёрнул усом:

— Я Дубельт.

— Виноват, господин Дубельт.

— Может статься, — Василий Львович перелил в блюдце чай и подул на него, — Орлов приедет ни с чем. Там, понимаете, по-другому мыслят, ну.

— Допустим, — отозвался Волконский. — Но и тогда у нас есть хотя бы Якушкин, человек деятельный…

— Иными словами, мы и сами справимся, — Краснокутский вечно щурился, будто глядел на солнце, от этого его глаза казались лихими и весёлыми; из-за постоянного прищура вкруг них давно залегли морщинки. — Армия у нас есть, господа, будет constitution Пестеля и подробный военный план князя. Перебьёмся, думаю, а, господа?

— План князя? — не понял Пушкин.

— А вы не знаете?

— Он с князем не знаком, — пояснил Василий Львович.

— Надо же, могли ведь встретиться… Князь — отец нашей революции, гениальный, по-моему, человек. Весь наш план рождён его умом, как вам это?

Господи.

— C'est incroyable, — согласился Пушкин (вдох-выдох, сдержать дрожь, nomen est omen, silentium est aurum, зачем безвременную скуку зловещей думою пытать? Не выдать интерес, не выдать). — Жаль, что я не знаю его.

— Увидитесь с ним когда-нибудь. Впрочем, его трудно застать, он всё время переезжает.

Господи. Идейный вдохновитель революции, в разъездах, почитаем тут всеми, как отец родной…

— Как его имя?

— Мы привыкли звать его князем, в тон его манере подписываться, но, — (говори же, Волконский, чёрт тебя дери!) — вообще его зовут Владимир Крепов.

Зюден

— Могли столкнуться, задержись он на минуту, или приди вы раньше, — сказал Волконский. — Вы зашли сразу, как князь ушёл.

 

Головокружительные известия — в Петербурге — возвращение Каподистрии и вызов — явление гусара — о сомнамбулах — крушение

В следующий раз, — думал Пушкин, — если у дома будет стоять карета, а с той стороны подойдёт человек, я сперва в него выстрелю сквозь карету, а там уже буду разбираться.

— Наш поход начнётся самое большее — через месяц, — говорил Илиас Вувис. — На нашей стороне будет пять тысяч греков, арнауты да один валашский отряд.

— Через месяц, — повторил Волконский. — Это слишком скоро.

— Это единственное подходящее время, генерал. Валашский господарь при смерти, и — не знаю, известен ли вам человек по имени Владимиреско, он служил у Ипсиланти и командовал валашскими пандурами…

— Знаю, — оборвал Волконский.

— Он уже готов поднять крестьянский бунт или нечто подобное. Трудно судить теперь, что у него выйдет, но если одновременно в Валахию войдёт армия «Филики Этерии», с нами заодно будут люди Владимиреско, а с ними — прочий народ, так что другой такой оказии может не быть.

Зюден был здесь. Они знают его, видели его лицо, он частый гость в их кругах. Князь Крепов? Откуда эта фамилия?

На Пушкина не смотрели. Среди собравшихся он был самым молодым, к тому же ниже всех ростом, так что между ним и прочими гостями Василия Львовича сразу обозначилось непоправимое различие. В доме на улице Кловской готовили большое дело, а Француз только смотрел и слушал, не вмешиваясь, и скоро его перестали замечать. Так и сидел, поджав ноги — маленькое, волосатое существо, вертящее носом в сторону говоривших.

— Отчего Ипсиланти так торопится нас уведомить? — поинтересовался Волконский.

— Революция ему мало интересна, — Вувис, неуютно чувствующий себя в штатском, стоял, отставив ногу, но вытянув руки по швам, и выглядел нескладно. — Ипсиланти хочет поддержки русской армии.

— Чудак, — бросил Краснокутский, — как же мы предоставим ему поддержку, если сами будем… — он свистнул, втянув воздух сквозь зубы.

— Князь обсуждал это с Пестелем, — сказал Волконский. — Греческое восстание станет началом раскола петербуржского общества. Многие будут сочувствовать Гетерии («Этерии» — пробормотал Вувис), а это — повод настроить их против императора.

Куда же уехал Крепов-Зюден?

— Что скажете на это?

— Без Орлова я не могу сказать ничего. Когда он вернётся, надобно будет договориться с Пестелем, хотя он, думаю, счастлив скорому воплощению замысла… Значит, в феврале-марте ждать восстания Гетерии?

— Этерии, — терпеливо поправил Вувис. — Да, ваше превосходительство.

— Значит, реакцию на восстание можно будет видеть уже в мае. Тогда у нас есть время до лета, и не позднее.

— Мало, но возможно, — ввернул Краснокутский.

— Тем быстрее нужно покончить с остальными делами, — сказал Дубельт.

Александр сидел, вороша ногтями бакенбарды. Чуть выше бакенбард рождалось следующее:

1)Представляясь Креповым, внедряюсь в «Союз Благоденствия» и настраиваю его соответствующим образом

2) Появляясь то тут, то там даю указания, вплоть до момента революции

3) Незаметно исчезаю

4) Турция начинает войну и выигрывает

5) Ай да Зюден, ай да сукин пёс!

— Да, кстати, — Василий Львович качнулся на стуле, трагически скрипнувшем под ним. — Тут не обойтись без нашего славного Александр Сергеича. Пушкин, вы служите у Инзова, это удачно.

— Почему?

— Вы достаточно близки к нему в Кишинёве. Должны будете стать ещё ближе, чтобы узнать о нём, что возможно. Вы штатский, к тому же ещё поэт, кто заподозрит вас? Побудете недолгое время тайным агентом, ну?

Представив, как поступил бы А.Р., окажись он здесь, Француз решил, что Раевский точно бы не стал гомерически ржать. Вот и я не буду, — подумал Пушкин.

— Но зачем вам Инзов? — сдавленно выговорил он.

— Затем, дорогой Пушкин, что Инзова придётся убить.

* * *

Седьмого февраля в Петербурге было вскрыто письмо Француза.

— Владимир Крепов, — Капитонов подкрутил блестящий ус, — есть люди с таким именем?

— Имя не настоящее, — откликнулся Рыжов. — По крайней мере, среди ныне живущих князей нет ни одного Крепова. Но я знаю немца по фамилии Крепп.

— Однако, Зюден ведь многим представлялся Креповым. И главное, будет представляться впредь.

— Значит, Француз его выследит, если уже не выследил, — сказал Черницкий. — Вы лучше послушайте: с утра до вечера в немой тени дубов, прилежно я внимал урокам девы тайной… — глаза коллежского советника затянулись лирическим туманом.

— Звучит провокатирующе, — неодобрительно покачал головой Капитонов. — Это ваше?

— Француза.

Капитонов посмотрел на Черницкого, как на человека конченного и потерянного для службы.

— По-моему, целиком стишок бы вышел похабный.

— Откинув локоны от милого чела, сама из рук моих свирель она брала.

— Я же говорю, — уверенно сказал Капитонов.

— Тростник был оживлён божественным дыханьем, — возразил Черницкий.

Тут отворилась дверь и в кабинет вошёл бледный, пуще прежнего похудевший, затянутый, как обычно, в чёрное, с волосами, ставшими ещё белее, словом, вошёл статс-секретарь Иоанн Каподистрия.

— И сердце наполнял святым очарованьем, — закончил Черницкий, и, открыв глаза, увидел Каподистрию.

Статс-секретарь качнулся на каблуках, оглядываясь и проходясь цепким взглядом по лицам подчинённым, будто проверяя, не слишком ли они изменились за месяцы отсутствия начальника.

— Стихи читаем, — оборвал Каподистрия приветственно гудящее трио. — Это всё, чем вы порадуете меня после отвратительно прошедшего конгресса? Да налейте же кто-нибудь чаю, — (адъютант, стоявший снаружи, с топотом умчался) — И если кто-то в ближайший час спросит у меня о новостях или додумается произнести имя Меттерниха — повешу вот тут, — широкий мах рукой в сторону окна. — Хотя, наверно, не успею, я здесь всего на день, разобраться с делами наших агентов. Пока несут чай, скажите вкратце: что слышно от Француза?

Успевшие неплохо изучить характер предводителя, и теперь видящие за мнимой весёлостью Каподистрии чувство, близкое к отчаянию, Черницкий, Капитонов и Рыжов ни о чём не спрашивали, а сам Каподистрия сидел, подперев щёку, и слушал выдержки из отчётов Француза и всевозможные комментарии к ним.

— Значит, Крепов, — сказал он, часто жмурясь от нервной усталости. — Имя наверняка не единственное, но, похоже, он его использует часто. А что будем делать мы?

— Позволите сказать? — Рыжов по привычке теребил белёсый чуб, свисающий на глаза. — Заговорщики убеждены, что Инзов представляет для них угрозу.

— Какая прелесть.

— …Мы могли бы составить для Инзова особенную легенду, вправду представив его врагом тайного общества, и, когда через Француза эта легенда дойдёт до них…

— Я понимаю к чему вы клоните, — оборвал Капитонов. — Сделать Инзова настолько интересным, что он станет приманкой для Зюдена. Но во-первых, мы понятия не имеем, что именно известно заговорщикам об Инзове, и как наша легенда совпадёт с их сведениями. А во-вторых, не проще ли немедленно арестовать всех членов общества и тем самым покончить с Зюденом?

— Француз не называет их имён.

— Есть люди и помимо Француза…Кто-то из общества наверно знает, как связаться с Креповым. Что вы на меня так смотрите?

Каподистрия протёр воспалённые глаза:

— Ваше предложение вполне разумно, господин камергер. Очень даже разумно. Ах если б вы знали, какой гадости я наслушался в Тропау… — и Каподистрия, совсем не похожий в эту минуту на себя прежнего — старого, вкрадчивого хитреца, — вскочил и, с грохотом опустив на стол кулаки, навис над замершими кураторами Француза. — Ничему не бывать! — прокашлял он, и, мгновенно выдохшись, сел, виновато глядя на сжавшихся подчинённых. — Государь выступит против Итальянского восстания. Значит, и Этерии ждать нечего.

Февральская оттепель принесла туман, и нижний этаж Коллегии иностранных дел канул в густую вату, верхний же плыл над туманом, погрузив в него восемь своих колонн, как редкий гребень.

На ступенях у выхода из здания камергер Капитонов врезался в плотное, квадратное тело Черницкого и был крепко схвачен за плечи.

— Вы на самом деле не поняли, что предложили? — недобро глядя на Капитонова, осведомился коллежский советник.

— Господин Черницкий, я честно окончил сегодняшнюю работу и собираюсь отдохнуть. Вы не могли бы отложить разговоры о Французе…

— Если мы возьмём на себя задачи политического сыска, — Черницкий покрепче придавил Капитонова, и камергер стал медленно приседать под тяжёлыми руками сотрудника, — то вскроется и связь тайного общества с Этерией, а значит, наш в тот же момент лишится должности.

— Как есть, — подтвердил Капитонов, — но у нас тут вообще-то османский шпион, а что наш заигрался в греческую революцию, так это его вина, не так ли?

— Пожалуйста, камергер, откажитесь от своих слов. Есть же и другие методы, а ваш план никогда не поздно применить.

— Что вы так всполошились? Или вы сочувствуете этим несчастным республиканцам? Или грекам?

Знайте, камергер, если вы продолжите настаивать на плане, который может навредить статс-секретарю, я буду стреляться с вами.

— Вы с ума сошли.

— А вы знаете, что я не шучу.

— Господин Черницкий, как у вас в голове всё не уложится? — это способ остановить Зюдена.

— Господин Капитонов, — Черницкий ослабил нажим, и камергер выпрямился, — жандармы пусть ловят революционеров хоть всех скопом, хоть по одному. Но мы будем искать Зюдена и только его, и нет никакой вины Иоанна Антоновича в том, что благородной идеей греков воспользовался враг.

— Я выслушал вас и понял ваше мнение, — прозрачным, пустым голосом сказал Капитонов. — Дайте мне выйти, наконец.

— Вы согласны со мною?

— Решительно нет.

— В таком случае, — Черницкий сделал шаг в сторону по мраморной площадке, пропуская коллегу к выходу, — Я принимаю ваши слова за оскорбление.

* * *

Но вернёмся в январь Anno Domini 1821, в дом Василия Львовича.

— Инзов? — вытаращился Александр. — Зачем, ради всего святого, убивать Инзова?

Василий Львович потемнел лицом.

— Прегадко себя чувствую, говоря сие, но живой Инзов — угроза всей нашей кампании.

— И выставить его из игры живым никак невозможно, — добавил Волконский.

— Погодите, я не понимаю, чем Инзов так опасен? Он добр ко мне, отпускает в поездки, хотя я должен быть при нём на службе…

— Отвечу, — сказал Волконский. — Инзов — agent secret Коллегии Иностранных Дел. Государь, вернувшись из Тропау, предположительно, отклонит просьбы греческих повстанцев, собирающихся как раз в Бессарабской области. Уничтожение Гетерии будет доверено Инзову. А если Гетерия распадётся, мы упустим, может быть, единственный случай…

— Это ложь, — Пушкин встал, оказавшись совсем немного выше сидящего Волконского. — Будь Инзов царским агентом, вы бы в первую голову подозревали его подчинённого, то бишь меня. Тем более, всем известно, как легко он позволяет мне путешествовать.

Краснокутский пробормотал: «Вот так вот».

Волконский неподвижно сидел, глядя в сторону.

— Вы правы, — наконец, он пошевелился, но на Пушкина так и не посмотрел. — Истинную причину я не могу вам назвать. В своё оправдание скажу, что даже не всем присутствующим здесь, она известна. Вы должны поверить мне, как верят остальные.

— Голова кругом, — Пушкин рухнул в кресло. — Я понимаю, от убийства царя мир станет только лучше… но так легко приговорить к смерти доброго губернатора…

— Он не тот, за кого себя выдаёт, — медленно проговорил Василий Львович. — И выбор, к несчастью, между его жизнью и нашими. Только так, ну.

Вот тебе и чудесный Василий Давыдов, плохой певец и мальчишка в душе, — подумал Француз. — Но чем им не угодил Иван Никитич?

Собравшиеся думали о разном. Илиас Вувис беспокоился за Этерию; Басаргин уже полчаса формулировал фразу, чтобы не показаться смешным; Дубельт и Василий Львович, бывшие людьми мирными, жалели обречённого Инзова и равно с ним Пушкина; Краснокутский, которому, как и Французу, были неизвестны причины готовящегося покушения, ломал над ними голову; Волконский думал о том, что этот Пушкин чересчур молод, но лишних людей сейчас быть не может.

— Вы, — сказал Волконский, — будете сообщать нам все подробности об Инзове. Постарайтесь следить за его перепиской.

— Сергей, — негромко произнёс Краснокутский, — Пушкин — поэт, а не разведчик. Неразумно будет поручить… Pardon, Александр, не собирался вас задеть.

— Давно был нужен близкий к Инзову, — подал голос Дубельт. — А господину Пушкину даже нет нужды искать с Инзовым встреч.

— И всё же…

Дайте же мне, наконец, подумать о Крепове!

Но в это время из прихожей послышались голоса и шаги, и в гостиную ввалились трое весёлых мужчин, раскрасневшихся от смеха и вина, а следом зашёл и встал в дверях маленький круглолицый гусар с густой чёрной щетиной и широким, расплющенным по лицу носом. Ухватившись за косяк, чтобы не упасть, он оглядел комнату мутным взглядом, и неожиданно трезвым голосом сообщил:

— Василий, поскольку мы уже здесь, притворись, что пригласил нас заранее.

— Денис! — крикнули одновременно Василий Львович и Пушкин и кинулись к гусару. Трое других гостей (один из которых оказался, при ближайшем рассмотрении, уже знакомым Заполоньским) шумно разбежались по дому, тряся руки членам «Союза Благодествия» и требуя продолжения начатого где-то в ином месте застолья.

Денис Давыдов осторожно разжал пальцы на дверном косяке и, сочтя, что Пушкин с Василием Львовичем подошли достаточно близко, повалился им на руки.

* * *

Пока Дениса устраивали на диване, наливали его друзьям (бывшим ещё утром незнакомыми ни с ним, ни между собою), успели выяснить, что он приехал на контракты, что служба его утомила, и походную жизнь он с радостью променяет на уютное имение.

В отличие от родственника, генерала Раевского, Денис Давыдов был начисто лишён представительности, зато с лихвой наделён жизнелюбием и озорством. С Пушкиным он дружил давно, со времён первого знакомства в «Арзамасе», и часто говорил об их сходстве — отчасти и внешнем: оба маленькие, подвижные, — но главное, о сходстве душевном.

— Сверчок, Сверчок, — говорил Давыдов, умудряющийся сохранить ясный ум в совершенно пьяном теле, — ссылка тебе пойдёт на пользу, увидишь. Новое пишешь? Дай почитать. Каждому Риму свой Овидий…

Тем временем Василий Львович мужественно отвлекал на себя внимание Заполоньского и двух его товарищей. Долетали порой отдельные фразы:

— Устриц мне даже не предлагайте, — возмущался Заполоньский. — Как я могу есть такое богомерзское создание? Устрица — от лукавого, понимаете ли вы меня. Нарочно вареником прикидывается, чтобы соблазнить честного христианина, но я, милый мой, не таков, да!

— Не честный христианин? — невинно уточнил Василий Львович.

— Не поддаюсь искусу! — гордо провозгласил Заполоньский и смачно чем-то зачавкал. — Франчужы, — продолжал он, жуя, — пушть едят не по-хришчианшски ражною уштришу, потому и худошочный они народ.

— Вот, — Денис Давыдов, тоже услышавший Заполоньского, поднял палец. — За что люблю Киев. На ярмарке уже был?

— Я везде был, Николай меня тут водит. Помнишь Николая?

— Помню, — Давыдов закинул ноги на подлокотник. — Растет по службе?

— Понемногу, — ответил Пушкин. — А ты всё-таки решил начать мирную жизнь? Трудно вообразить тебя… ну…

Денис уютно обнял подушку:

— Sum, qui sum, Сверчок. Солдат и певец во мне сжились, alius non ero. Но… — он пожевал несказанное слово и задремал.

Все пережитые Денисом походы ничего в нём не изменили. Он полагал, что создан для доблести и войны, и это предназначение не помешает ему ни писать, ни петь, ни дружить, ни любить, ни — а что ещё могло понадобиться гусару? Уверившись, что его судьба — служба, Давыдов этим удовлетворился, и молодость — та же, что и век спустя будет жить в людях, ощущаясь одновременно подвигом и болезнью, водила его в сабельный поход.

Но каждая новая кампания подсказывала Денису, что с эпохой Бонапарта заканчиваются и прежние войны. Новые же, хоть и не были более жестоки (Денис вдоволь насмотрелся на разбросанные по полю оторванные конечности, содрогающиеся в открытых смертельных ранах потроха; нанюхался крови), но теперь отчего-то не получалось о них забыть. Войны стали сложнее, враг стал умнее, власть перестала вызывать абсолютное доверие, приказы сделались спорными, и из этого Давыдов заключил, что однажды очередная война изменит его окончательно, навсегда оставшись частью жизни. А дополнять список, где уже присутствовали стихи, любовь, друзья и песни, он не намеревался.

Всё это он мог бы сказать, но помешала хмельная дрёма.

Заполоньский продолжал лекцию о безбожности устриц, втуне пытаясь образумить Василия Львовича и Басаргина, с удовольствием поедающих упомянутых моллюсков. Товарищи Заполоньского — их звали Малуев и Гриценко — наперебой рассказывали Вувису о недавних торгах, на которых кто-то из них отхватил невесть что; Вувис пятился к стене, рассеянно кивая. Пушкин отчаявшись узнать, куда всё-таки направился Зюден, скрипел зубами.

Первыми сбежал прапорщик Басаргин. Волконский с Краснокутским ушли незадолго до полуночи, утащив с собою чуть живого Илиаса Вувиса. Денис проснулся в первом часу и до утра о чём-то разговаривал с Пушкиным, причём наутро оба не смогли вспомнить предмет долгой и оживлённой беседы.

«Надо бы поспать, — подумал Александр. — Я уже сутки не сомкнул глаз» — и обнаружил, что пять часов жизни исчезли в одно мгновение, за окнами сереет пасмурный зимний рассвет, а шея болит от неудобной позы.

— Братцы, грудью послужите, гряньте бодро на врага… — послышалось вдруг. Пел во сне Денис Давыдов, и из другого конца комнаты ему, так же во сне, вторил Василий Львович:

— И вселенной докажите, сколько Русь вам дорога… Посмотрите, подступает к вам соломенный народ…

От этого странного дуэта, короткого и некрепкого сна и утреннего сердцебиения Пушкина обуял ужас.

— Крепов, — прошептал он, пряча голову под уголком покрывала, — где Крепов?

— Кто его знает, — ответило соседнее кресло бесстрастным голосом Дубельта. — Собирался в Москву.

— Благодарю, — Пушкин, понемногу успокаиваясь, пытался выровнять сбившееся при пробуждении дыхание.

— Везёт же на лунатиков, — сказало кресло, шевелясь и вытягивая ноги в белых адъютантских штанах.

* * *

Спал в это время и ямщик Петька. Снилось ему всегда одно — дорога впереди и поля (реже — прозрачные рощицы), плывущие мимо. Посмотреть со стороны — никто не узнал бы, что Петька спит. Глаза его были открыты и будто застыли, не чувствуя ни ветра, ни утомления.

Ямщик не знал ни о Пушкине, ни о ком из Давыдовых, ни о революционном заговоре, не знал он даже слова «революция». Единственным, что роднило его с прочими нашими героями, была восьмилетней давности война с Наполеоном. Отец Петьки — старый крепостной Фёдор Титов — бился тогда рядом с Денисом Давыдовым и даже был с ним знаком. После войны Фёдор вернулся домой и переехал со своим барином в Киевскую губернию, куда увёз и подрастающего сына, вскоре определённого нести ямскую повинность. Впрочем, никакого отношения к нашей повести эти давние дела не имеют.

Чудовищный грохот вырвал Петьку из дорожного сна, а мгновение спустя карету мотнуло и начало заносить вбок.

— Э-э-э! — э! — заорал Петька, дёрнув вожжи на себя. Лошади, испуганные громом, рванули с места, одна споткнулась и, судя по тому, как подломилась её нога, встать бы уже не смогла. Вторая, запряженная с ней в пару, заржала и потянула карету с дороги. Снова раздался звук — менее громкий, но неприятно напоминающий треск ломающейся оси. Экипаж вынесло на обочину; колесо, попав в придорожную канаву, слетело; карета качнулась; переломилось дышло, и Петька удивлённо проследил за тем, как, покинув привычное место, уходит вбок и вверх земля.

Он упал на самый край канавы, чудом не погребённый под опрокинувшейся каретой.

Услышав за спиной шаги и поняв, что звук, разбудивший его, был выстрелом, Петька закричал, пытаясь подняться:

— Пощадите! Пощадите, ради Христа, нет у меня ничего! Денег не везу никаких, столичного князя везу, а при нём ничего, только сапог шесть пар! — слишком поздно до ямщика дошло, что удивительная, хоть и правдивая новость, сообщённая им (а и правда — зачем столичному князю шесть пар сапог, и ничего кроме них?), была вполне достаточным основанием для убийства. Тут и за одну пару лихие люди могли, не моргнув, зарезать.

— Не губи… — выдохнул он и, всхлипнув, замолк, только запрокинул голову как мог далеко, чтобы не чувствовать приставленного к горлу ножа.

 

Предательство Черницкого — следа нет — о любви — Орлов приехал — вести из Москвы

Воистину, — как говорили в Киеве Пушкину, — блажен умеющий заглядывать в грядущее, из смутных наших времён, из дня сегодняшнего — вперёд, как плёнку перемотать, миновав положенный порядок смены дней; но предвидение, — это тоже говорили в Киеве — удел немногих. А кто во всём свете эти немногие? Допустим, мы.

Утром после встречи с Денисом и компанией Пушкин написал и отослал в Петербург письмо — то самое, что обсуждалось в кабинете Каподистрии во время прошлого нашего визита в февраль 1821 года. Заглянем в будущее снова, ибо события, случившиеся в Петербурге, непосредственным образом следовали из Киевских и происходили неделю спустя лишь по причине метели, задержавшей почтовый экипаж на пути к Петербургу.

— Надеюсь вы понимаете, — сказал Капитонов, кривясь, точно от горечи во рту, — что никакой дуэли не будет? Во-первых, я не оскорблял ни вас, ни Каподистрию, во-вторых, подумайте, что грозит нам, если кто-то узнает…

— И всё же я буду настаивать на поединке.

— Господин Черницкий, какая муха… Что с вами приключилось? Да, нашему статс-секретарю выпало несчастье быть либералом и греческим патриотом, и при этом, заметьте, он честно служит и не позволяет себе слабости. А вы любите его настолько, что готовы рисковать жизнью?

— Не оскорбляли… — Черницкий нахмурился. — Да, пожалуй. Ну так слушайте, господин камергер: я считаю вас ослом. Нет, не ослом. Бараном! Довольно?

Капитонов молча развернулся и вышел из здания.

— Трус! — крикнул Черницкий, догоняя его. — В сраженьи трус, в трактире он бурлак, в… где-то там, не помню, он подлец, в гостиной он дурак.

Камергер замер.

— Может быть, это ваше? — спросил он, не оборачиваясь.

— Француза.

— Жаль, я едва не поверил, что и вы хоть в чём-то талантливы. Вы хотите вывести

меня из себя — зачем?

— Вы будете драться или лишитесь чести.

— Черницкий, хватит… Вы даже не офицер.

— Но я дворянин.

— Мы не дети, и оба — государственные служащие. Оставьте Рыжову свои вольные мысли и дерзость, и продолжим работу. Я прощаю вам вашу вспыльчивость.

— Я не просил прощения. Вы можете только принять оскорбление или вызвать меня.

— Сумасшедший! — Капитонов стоял в тумане, покрываясь мелкими искорками оседающей влаги. — Как вы намерены скрыть дуэль?

— Будем стреляться за городом при исключительно доверенных людях. Без врача. Итак, вы вызываете меня?

Капитонов кивнул:

— Зараза вольнодумия помутила ваш рассудок. Но поскольку врач это не подтвердит, я вызываю вас и сегодня же пришлю стряпчего со своей стороны.

* * *

— Желают ли стороны помириться или решить спор иным путём?

Капитонов покачал головой, Черницкий сказал: «Нет».

— Составляя завещание, я написал о своих предположениях и учинённых вами препятствиях, — сказал Капитонов, пока секундант д'Арне заряжал пистолет. — В случае моей смерти пакет вскроют, и если даже вы скроете участие в дуэли, вас будут судить как государственного преступника.

— Прекрасно, — Черницкий оглядел серый перелесок, припорошенный утренним снежком.

— Двадцать пять шагов, — Зинич, секундант Черницкого, проверил оружие и вручил коллежскому советнику. — Стрелять за спину, не оглядываясь. На счёт «три» производится первый выстрел, потом участники поединка меняют оружие и стреляют снова, если после четырёх выстрелов ни один из участников не ранен, пистолеты вновь заряжаются и поединок продолжается на тех же условиях до первого ранения или смерти одного из вас. Желаете изменить условия?

— Честное слово, такое чувство, будто один из вас — Каподистрия, — устало сказал Капитонов. — Безумные правила.

— Avez-vous compris qu'est ce ce qu'il dit? — робко поинтересовался д'Арне, ни слова не знающий по-русски.

— Monsieur Capitonof dit qu'il est d'accord . Расходитесь и начинайте.

Встали на позиции. Черницкий последний раз оглянулся и уставился на поблёскивающую за перелеском реку. Завёл руку с пистолетом за плечо, не слишком рассчитывая, что ствол хотя бы приблизительно направлен на Капитонова. Крепко обхватил рукоять, положив указательный палец под спуск, чтобы не нажать случайно.

— …Trios! — хлопнул в ладоши д'Арне.

— Стоять! — долетел посторонний голос.

Капитонов выстрелил. Пуля, как и ожидал Черницкий, ушла далеко в сторону, повредив разве что одному из сухих клёнов. Трудно попасть с первого раза, стреляя через плечо наугад. Коллежский советник, так и не нажав спуск, опустил пистолет и повернулся.

— Положите оружие! — кричал жандармский майор, бегущий по хрусткой, примороженной опавшей листве. Опережая его, к месту поединка торопились двое рядовых. — Прекратите дуэль! Немедленно прекратите!

— Отдайте оружие, ваше благородие, — солдат потянулся к пистолету Капитонова. Камергер дрогнул, рука его чуть повернулась, словно Капитонов собирался пустить пулю себе в подбородок, но солдат перехватил пистолет за ствол и решительно отнял.

— Можете проверить, — Черницкий отдал подошедшему майору гравированное творение английского оружейника. — Я просил Зинича снять капсюль прежде, чем отдать пистолет мне. А лучше бы вы всё же пришли раньше.

— Насилу отыскали вас, — майор пощёлкал курком и сунул пистолет за пояс. — Перкуссионный замок Форсайта, дорогая вещь. Ваши?

— Его, — Черницкий кивнул в сторону Капитонова, идущего в сопровождении солдат. — Он, кстати, грозился, что написал на меня какой-то страшный донос, проверьте его бумаги.

— Это ему не поможет, сударь, не беспокойтесь. Ну слыхано ли — камергер! В открытую!

«Жаль Капитонова, — подумал коллежский советник, — но для его предложения время не наступило».

* * *

— Жив, — поднимая глаза от журнала, констатировал Раевский, когда помятый и сонный Француз всполз в комнату. — Где были?

— Писал письмо, — честно ответил Пушкин, умолчав о том, как на рассвете поднял с постели почтальона и чуть ли не в зубы ему сунул невинное внешне послание, адресованное Вяземскому, потребовав тотчас с первой же экспедицией передать его в Петербург. Почтальон ругался, но отказать чиновнику, пусть мелкому, был не вправе.

— Рассказывайте, — Раевский отложил журнал.

Пушкин благодарно принял из рук Никиты стакан ликёра, отхлебнул и, приободрившись, рассказал о случившемся накануне. Рассказ вышел коротким, поскольку Пушкин снова умолчал — на сей раз о посланнике Этерии Илиасе Вувисе и сроках будущего восстания.

Выслушав изрядно сокращённую историю, Раевский задал резонный вопрос:

— Так для чего вообще собирались?

— Не знаю, нам помешал Денис со своими новыми знакомыми.

— И куда уехал Крепов?

— Возможно в Москву, но в точности никто не знает.

— В Турцию он уехал, Пушкин, а не в Москву. Неужели не поняли? Зюден сделал, что должен был. Греки вот-вот возьмутся за оружие, ваши друзья-республиканцы — тоже. Всё, чего мог желать Зюден, совершается теперь. Собственно, пусть бежит. Обидно упустить такого ценного человека, но главное — вам удалось узнать его планы. Достаточно арестовать членов тайного общества и наиболее активных деятелей «Этерии», и Россия будет спасена. Вы можете гордиться.

— Не торопитесь! — поспешно сказал Француз. — Арестовать всегда успеем. Кстати, не знаете, чем им помешал Инзов? Не понимаю, что с ним делать.

Раевский пожал плечами:

— Впервые слышу о том, что Инзов может кому-то помешать. Старый солдафон мухи не обидит. Так что сами пусть и расскажут на допросах.

— Да нельзя из сейчас арестовывать!

— Чего ждать?

— У нас нет гарантий, что Зюден уехал из страны. К тому же, он ведь не один, у него есть, самое меньшее, связные…

— Признайтесь, — Раевский сдвинул очки на кончик носа, — вас пугает арест этих людей. Не устояли? Поддались их идеям?

— Просто не хочу, чтобы порядочные люди пошли под суд, а многие и на казнь, когда можно попросту остановить Зюдена и объяснить им, что их любимый Крепов — турецкий шпион.

— Крови не хотите. Понимаю, хотя думаю, совсем без крови не обойтись. Попробуем найти доказательства… ну, или опровержение отъезда Зюдена, но уж тогда — не взыщите, Александр, если что — весь «Союз Благоденствия» в кандалы закуём.

* * *

Два дня беготни по городу принесли мало пользы: имя Крепова оказалось знакомо только местному откупщику Кимчинскому, у которого князь чуть больше недели снимал заезжий дом. Кимчинский встречался с князем всего раз, при оплате жилья. Крепова он запомнил невысоким, с рыжей бородкой, скромно одетым и молчаливым. Форма лица, цвет глаз, походка — всё это откупщика не интересовало и в памяти его не сохранилось. В Ямской слободе удалось нарыть имена ямщиков, выехавших января тридцатого дня из Киева. Из них трое везли «важных людей», то есть, возможно, Зюдена. Звали их Иван, Петька и Гаврила, причём только Петькин важный человек располагал каретой, из чего следовало, что это и был князь Крепов. Куда он уехал, никто не знал и не пытался узнать — транспорт у князя был собственный, лошади ямские, сменные, а Петька был государственный, считай — ничей. След Крепова, таким образом, терялся на Московским тракте, и не было никакого средства, чтобы узнать на какую из множества его веток свернула карета с ямщиком Петькой и османским шпионом Зюденом.

Между беготнёй и переживаниями возникали иногда свободные часы, занятые прогулками с Николя, разговорами с Денисом и невыразимым, не имеющим пока названия — тем, что происходило, когда рядом была Катерина Раевская. Стараясь не впасть в романтическое отупение, Пушкин изощрялся в красноречии, как ему казалось, удачно, а после хватался за голову, вспоминая, какую наивную чушь городил.

Говорили о жизни, о книгах и о любви. Не любви между ними, а так — любви вообще. «Это всё, — говорила она, — нам несёт ущерб, но поди откажись». Он отвечал ей: «Oui, c'est une bonne idée, и к вашему списку я припишу, пожалуй: трубка, вино, друзья. В общем, всё, что нас не убьёт сейчас — плоть, табак, бессонница, спирт и свет — создано затем, чтоб вовек у нас не иссякли поводы для бесед.» — «Это так.» — «А любовь?» — «Что — любовь? Да, и это есть.» — «Разве вы любили?» — он спрашивал. — «Иногда. Я была тогда отчаянно молода.» Было ей, — он думал, — тогда, вероятно, шесть, коль теперь исполнилось двадцать три. «Ах, прекрасное время, что тут ни говори» — соглашался он, а она продолжала: «Но, иногда не сердце решает, с кем суждено; иногда, согласитесь, приходится, так сказать, доверять рассудку решить, с кем себя связать. Хорошо бы стать бессердечной, да жаль — нельзя. Вы ведь знаете, мой драгоценный друг, каково это, когда чьи-то глаза запускают вам в сердце крюк?» «Что ж, тогда вы глядите на ваш улов» — не сдержался он, и подумал: каков дурак! И была зима, и в мире была любовь, не любовь между ними, а так -

— Ах вот вы где, — Раевский вошёл и бросил на Александра взгляд, полный подозрения. — Катя, maman просила тебя прийти к ней. Кстати, Орлов приехал.

Катерина вздрогнула при этих словах и торопливо вышла.

Орлов и его неизменный спутник Охотников обнимались с генералом Раевским. Тут же был и Денис, познакомившийся с гостями и уже успевший подружиться с Охотниковым. Попав в поле зрения Орлова, Пушкин был обнят, расцелован, похлопан и рукопожат.

— Много новостей, — Охотников отвёл Александра в сторону. — Но сначала вы скажите: успело здесь что-то решиться без нас?

Пушкин передал ему содержания разговора от тридцатого января.

— Великолепно, — обрадовался Охотников. — Чем скорее выступит Этерия, тем лучше для всех. Вечером соберём заседание у Василия Львовича, и я расскажу, какие вести привёз.

— Так, — Орлов подошёл, распираемый неизвестной радостью, — друзья мои, в среду Николай даёт бал.

— Заседание…

— Сегодня же устроим. Сверчок, вы познакомились с князем Волконским?

— Скажу больше, я на минуту разминулся с князем Креповым.

— Это как раз неудивительно, его все хотят видеть, и не застают. Жду вечером у Василия.

* * *

Лёгкий сухой снег заиграл над домами, посверкивая в прорывающихся сквозь белизну лучах. Опалённым пнём стоял горевший в прошлом году Екатерининский дворец с чёрными развалинами вместо крыши и верхнего этажа. Издали звенел, приближаясь и заставляя сторониться извозчиков и прохожих, курьерский возок (где ж ты Зюден-Крепов? Куда уехал?), сбежавший с чьего-то двора петух нагло ходил посреди дороги, выпячивая жёлтую грудь и поквохтывая. Картина эта Пушкина не то чтобы радовала, но поддерживала морально. Особенных же причин же для радости не было. Во-первых, во-вторых и в-третьих, чёрт знает куда делся шпион, и тюрьма грозила хорошим, хоть и подверженным заблуждениям людям. В-четвёртых, пожалуй, снова Зюден. В-пятых, хотелось немедленно жениться на Кате, а она об этом даже не знала, а если догадывалась, то это ещё хуже — Катю нужно было привлечь именно отсутствием намерений. В-шестых заканчивались деньги. Нессельроде обещал переслать Пушкину четыреста рублей, но пересылал на адрес Инзова — в Кишинёв, друзья передавали немного, родители позабыли вовсе, а деньги стремительно исчезали: на перчатки, на очередной новый цилиндр, на жилет, приобретённый взамен слишком распространённого в Киеве фасона. Француз воображал, как хорошенько отделает Зюдена при встрече. Определённо, шпиону давно пора сломать руки и нос и вывихнуть что-нибудь вывихиваемое. Ибо не пристало какому-то поддельному князю кататься на собственной карете, стоящей никак не меньше пяти тысяч.

О том, что Зюдена придётся убить, Александр обычно не вспоминал.

В низком чёрном цилиндре, в тёмно-зелёном фраке, с тонкой резной тростью в руке Француз шёл знакомым маршрутом на Кловскую.

— Вы читали газеты? — с порога спросил Орлов.

— De temps en temps.

— В Букаресте умер Суцу, валашский господарь, слыхали?

Значит, Этерия начнёт восстание со дня на день.

Эту мысль Пушкин высказал и вслух.

— Да, Ипсиланти уже пишет мне, что армия собрана немалая. Садитесь-садитесь, расскажу новости.

На заседании собрались в том же составе, за исключением Илиаса Вувиса, вернувшегося в Бессарабию, Басаргина, вернувшегося к службе, и Дубельта.

— Начну не по порядку, но с главного. Мы с вами больше не существуем.

— ???

— «Союза благоденствия» больше нет, друзья мои. Распущен.

— Комедия какая-то, — Краснокутский нервно отбросил со лба вихор. — Не могут десять человек решить судьбу всего общества. Хоть бы и все десять голосовали против «Союза благоденствия», там не было Пестеля, не было меня, не было Сергея Григорьевича и…

— Подождите, — каркнул Волконский, сидящий на своём любимом месте на углу стола. — Михаил Фёдорович, я вас верно понял?

— Думаю, да, — Орлов переглянулся с Охотниковым и продолжил. — Совета князя послушались. «Союза благоденствия» не будет. Мы же, — он поднялся и величественно простёр длань над кофейными чашками, — становимся новой, полностью тайной организацией.

— Кто «мы»?

— Мы с вами всеми, Юшневский, Пестель, Муравьёв-Апостол… Надеюсь, к нам присоединится Киселёв. В Тульчине соберём первое заседание Южного Революционного Общества, господа.

В прихожей хлопнула дверь и что-то забубнил дворецкий.

— Это Денис, — обречённо произнёс Василий Львович. — Вот увидите, это снова Денис.

— Дубельт обещал прийти, — напомнил Краснокутский.

В гостиную вбежали запыхавшиеся Денис Давыдов и Дубельт. (Василий Львович тяжело вздохнул, Краснокутский сказал: «Однако»).

— Я, конечно, снова не вовремя, — Денис вытер с усов тающие снежинки, — но, в общем, там человек, кажется, вы его знаете. Я подумал…

Дубельт расстегнул воротник и прислонился к стене.

— Князь Крепов погиб, — сказал он.

 

Смерть на дороге — о размерах обуви — он здесь! — снова в Бессарабию? — признание

А случилось вот что:

Денис в последний день своего Киевского отпуска спохватился, что время, отведённое на устройство дел семьи, пронеслось в развесёлых гулянках, катаниях и редких похмельных днях. Он кинулся искать того купца, с которым желал договориться, но опоздал: купец недавно уехал, не дождавшись поры, когда Денис проявит к нему интерес. Выезжая из Киева в прескверном расположении духа, Давыдов вдруг вспомнил, что при всех радостях мирной жизни следует помнить и о былых подвигах и стараться им соответствовать. Представив, что купец Ярыгин — французский маршал, бегущий со своею разбитой армией, Денис постановил: догнать! Проблема состояла в том, что Ярыгин и Давыдов ехали сейчас по разным путям, расходящимся в стороны под углом градусов в тридцать. Предвкушая погоню, Давыдов велел кучеру свернуть с дороги и ехать полями.

— Ехать сквозь поле нет никакого резону, — ответил кучер и пояснил, что через полверсты будет дорога, идущая поперёк нашей и соединяющая два тракта; ездят там редко, но, если не завалило, по ней и доберёмся. Да и навряд ли завалило: деревьев почти нет, — поля.

Вот там-то и увидел Денис лежащую на дороге мёртвую кобылу, а на обочине — перевёрнутую карету. Глаз у кобылы был выбит пулей, на земле возле кареты темнели пятна крови, а в самом экипаже Давыдов нашёл растерзанную дорожную сумку и обрывок какой-то бумаги, судя по сохранившемуся тексту, купчей, выданной некоему (половина буквы «К») репову. Тут Давыдов вспомнил, что где-то уже слышал фамилию Крепов. (Слышал он её во сне, в доме Василия Львовича, когда сидящий рядом Пушкин так же в полусне вопрошал «где Крепов?» Но этого Денис вспомнить уже не смог). В концов, ему показалось, что Крепов — какой-то знакомый Раевских. Развернув коней, Денис возвратился в Киев и прибежал к Николаю Николаевичу с вопросом, не знает ли тот Крепова, и известием о несчастье, оного постигшем. Генерал Раевский о Крепове слышал впервые. Выходя из дома, Денис встретил Дубельта и на всякий случай задал ему тот же вопрос. Так и вышло, что Денис Давыдов с Дубельтом вместе ворвались в дом Василия Львовича, прервав едва начавшееся заседание новообразованного Южного Общества.

* * *

По дороге ездили и впрямь редко — за три дня, прошедших с отъезда князя, первым, нашедшим карету, был Давыдов. Снегом заметало перевёрнутый экипаж и смердящий труп застреленной лошади.

— Крови много, — Волконский опустился на землю, счищая перчаткой снег и разглядывая тёмное пятно, впитавшееся в грунт. — Но нет тел. Или один был ранен, и второй увёл его… Или грабители убили обоих и зачем-то забрали тела.

— Какой человек был, ну!.. И какая глупая смерть.

А правда, где тела?

Пушкин осмотрелся.

Карета была запряжена четвёркой, — подумал он. Одну лошадь убили — зачем? Остановить карету? Странно. Отчего карета перевернулась?

Приподнял лежащее в стороне колесо.

Сломана спица, треснул обод. Колесо крепкое, новое — как же оно сломалось? Разве что кто-то на ходу просунул в него штырь. Или…

Француз провёл пальцем вдоль глубокой борозды, идущей по месту слома.

Пуля.

В колесо стреляли, пуля рассекла обод, и колесо, не выдержав, соскочило.

Зачем убивать лошадь? Если напали разбойники, то лошади для них ценны не меньше людей, особенно если пассажиры не везли ничего стоящего. Стреляли в колесо, чтобы остановить быстро едущую карету, это не помогло, и убили одну из лошадей? Но ведь карета перевернулась именно по причине соскочившего колеса.

— Зачем лошадь убили? — спросил Пушкин вслух.

— Ногу сломала, наверное, — откликнулся Волконский. — Добили из жалости, или просто чтобы не ржала.

А людей увели? Увезли мёртвых?

— Разойдитесь! — закричал Француз. — Отойдите дальше! Дальше! Тут должны быть следы!

— Фу ты, чёрт, — Василий Львович сокрушённо хлопнул себя по лбу. — Мы уже натоптали.

Кое-как сверив отпечатки своих сапог со следами, оставшимися в замёрзшей грязи, насчитали семь разных пар обуви, чьи подмётки не принадлежали никому из стоящих теперь в месте крушения. Один след появлялся на обочине в двух саженях от дороги, там же и обрывался, сменяясь длинной полосой, — вероятно, тащили тело. Другая такая же полоса шла от самой кареты.

Кучер упал с облучка, встал и был убит, Крепова вытащили уже мёртвого или оглушённого?

— Вот и началось, — Краснокутский топтался на месте, пряча руки в рукава шубы.

— Что?

— Потери. Первая жертва среди нас, а ведь мы ещё не начали, — он отвернулся и дальше говорил уже ни к кому не обращаясь. — Он всю жизнь спешил, как будто знал, что времени ему отведено немного, как будто чувствовал… Он породил великую идею, и как, верно, хотел увидеть её воплощение в жизнь… Где-то в полях он теперь похоронен, безымянный, никому не известный?

Что же необычного в этих следах?

Французу, обученному нюансам искусства вербовки и слежки, сейчас остро не хватало опыта полевой работы. Он умел читать следы, но здесь их было чересчур много.

— Что смотрите? Не разобрать уже ничего, ну, — Василий Львович придавил подошвой старый отпечаток. Его нога была раза в полтора больше, чем у неизвестного грабителя.

— Постойте-ка, — Пушкин чесал щёку, погружаясь в раздумья. — Постойте-ка… Нет, у вас стопа слишком большая. Михаил Фёдорович! Встаньте сюда, пожалуйста. А, нет, и у вас… Охотников!

— Чего вам?

— Оставьте, будьте так любезны, ваш отпечаток вот здесь, — Пушкин ткнул тростью в землю у разбойничьего следа.

— Снова логические изыскания… Вот, наслаждайтесь, — Охотников наступил. — Что вы хотите? Найти убийц по следам? Успокойтесь хоть сейчас, почтим память князя.

— Пройдитесь.

— Пушкин…

— Да что вам, пару шагов жалко сделать? — вмешался Орлов. — Может и удастся что узнать, Сверчок у нас незаурядно мыслит. Вспомните… Сами знаете, что.

Охотников драматически закатил глаза и прошёлся перед Пушкиным.

— Что ты задумал? — Денис выглядывал из-за плеча Волконского, склонившегося над следами.

— Пушкин, похоже, прав, — удивлённо сказал Волконский. — Здесь что-то не так, вот только что?

Ну же, думай, думай, — повторял про себя Француз. Отпечатки сапог Охотникова чёткие и глубокие. Каблук продавливает землю глубже всего — Охотников наступает на пятку. Потом слабо видна средняя часть ступни, и средней глубины след от носка, — вес переносится на другую ногу. А соседний след напротив — оттиснут посредине, а носок и пятка оставили только небольшие вмятинки. Ещё два чужих следа отличает та же странность.

— Василий Львович, — глаза Пушкина загорелись идеей. — Могу я вас попросить снять сапог и одолжить его Охотникову?

Василий Львович и Охотников дружно запротестовали, но Денис задумчиво поглядел на Пушкина и сказал:

— Давай, Василий. Только не мучай капитана, я сам примерю. У меня нога маленькая.

В сапоге Василия Львовича Денис мог бы поместиться весь.

— До чего же неудобно… — он захромал, смешно расставляя ноги. — Всё, довольно, — Денис вылез из чужого сапога и на одной ноге запрыгал к своему, брошенному посреди колеи.

— Всё сходится, — Александр сравнил отпечатки. — Видите? У троих сапоги были не по ноге. Если быть точным, на… — он сел на корточки и приложил ладонь к следу, — на два пальца больше нужного.

— И что? — Дубельт смотрел на Пушкина, как на докучливого ребёнка. — Обувка, несомненно, ворованная. Снята с чужих ног. Что ж тут удивительного.

Александр перехватил пристальный взгляд Дениса и кивнул тому:

— Скажи.

— Это резонно, — Денис притопнул несколько раз, чтобы лучше расположить ногу в сапоге. — Но я только что имел удовольствие примерить туфельку вот этого малыша, — он ткнул коротким пальцем в грудь Василия Львовича, нависающего над Денисом, как Циклоп над Одиссеем. — Следы сходны, можете подходить и смотреть.

— Короче говоря, — Пушкин с силой воткнул в вязкую землю трость, — в такой обуви…

— …Не побегаешь, — закончил Денис.

— Давайте подумаем об этом позже, — Краснокутский так и стоял, смотря далеко в поле, — разбойников вы не поймаете, князя не воскресите. Помолчим хотя бы.

Денис вздохнул.

— Простите, я знаю, он был вашим другом… Просто вспомнилось, как в двенадцатом году был один паренек в летучем отряде, так вот он догадался спутать французов, занявших какую-то деревню, название забыл.

— Вы уверены, что об этом нужно говорить сейчас?

— …Он по очереди надевал двадцать пар сапогов, снятых с убитых, и ходил в них в лес и обратно. Французы посчитали, что в лесу целая рота, собрались и поехали нас убивать… а мы в это время вошли в деревню и встретили вернувшихся французов подобающим…

— Денис, — тихо, но твёрдо сказал Василий Львович, и Денис умолк.

Все молчали.

— Его потом прозвали сороконожкой, — неуверенно сообщил Денис через минуту. — Ну, сорок ног, понимаете? Сапогов двадцать пар, значит, сорок ног… Ага?..

— П-ф-ф-ф, — выдохнул сквозь сжатые губы Орлов. — Поедемте, друзья, по домам. Нужно сообщить…

— А как звали твоего сороконожку, не помнишь? — Александр поймал Давыдова за портупею.

— Откровенно говоря, я и тогда не помнил. Капрал и капрал.

Никто не задумался о странностях с сапогами, кроме Дениса и меня. Все знают князя, и только мы с Д.Д. готовы допустить, что история и ограблением на дороге — обман. Сороконожка… Может быть. Но почему нет тела кучера?

То, что шестеро головорезов могли убить Зюдена, было бы похоже на правду, если бы не прошлогодняя стычка шпиона с полицией в Екатеринославе. Могло, конечно, случиться и так: карета перевернулась, Зюден потерял сознание от удара и поэтому не сопротивлялся. Но -

Сапоги — раз. Нет тел — два. Мы имеем дело не с каким-нибудь вольнодумным князем, а с Зюденом — три. А если всё это устроено лишь затем, чтобы убедить Южное общество в смерти Крепова…

— Помнишь как он выглядел? — Александр толкнул Дениса в бок.

— А?

— Сороконожка твой.

— Да ничего я о нём не помню. Худенький такой был. С меня ростом где-то.

— Господа, — Волконский залез в седло, — хватит. Пора возвращаться.

* * *

— Я прав! — крикнул Пушкин, влетая в комнату Раевского. Врезавшись в стул, Александр оступился и, ища опору, схватился за вешалку. Та не устояла, и на Пушкина обрушился парадный мундир Раевского, сменная рубаха, плащ и два жилета.

— Хм, — сказал Раевский, откладывая трубку.

— Merde… Почему вы ставите стулья у самой двери, вы же знаете, как я обычно захожу. Помогите встать, я застрял в вашем рукаве.

— Хм, — повторил Раевский, наблюдая, как барахтается под тяжёлым мундиром агент Француз. — Так вы говорили, что правы — в чём?

— Уф, — Александр встал и отряхнулся. — Теперь понимаю, как случилась та Екатеринославская драка. Только у меня была не борода Зюдена, а ваша, мать её, вешалка. Так вот, я прав!

— Я вас внимательно слушаю.

— Зюден здесь. На юге. Целый и невредимый, никуда не уехал, ходит себе…

— Не понимаю, — Раевский поправил очки. — А почему ему не быть целым и невредимым? Я в этом и не сомневался.

Пушкин сел на край постели и с выражением предельной скорби осмотрел сломанный ноготь.

— Сейчас объясню, — сказал он.

И объяснил:

1) С «Союзом благоденствия» — теперь уже с Южным обществом — мы разобрались

2) Нужно исчезнуть, разорвав контакты с революционерами

3) Инсценируем собственную смерть: ломаем карету (возможно, в сговоре с кучером, иначе почему его труп не лежит там же на дороге?), проделав фокус с сапогами, оставляем следы — якобы, разбойников

4) А сами преспокойно отправляемся по делам. В Южном обществе уверены, что Крепов мёртв, а следовательно, — не будут искать его, по крайней мере, живого

5) Ай да Зюден, ай да ёшкин нос!

— Почему вы считаете, что он всё ещё в России?

— А зачем ему разыгрывать этот цирк, если он собрался уехать? Нет, он хочет, чтобы его не искали как раз потому, что остаётся. Я вам больше скажу — он, по-видимому, русский. И воевал с Денисом в двенадцатом году!

— Ну, это уже притянуто… — с сомнением произнёс Раевский. — То, что капрал Сороконожка — Зюден… По-моему, это слишком.

— Не спорю. Но в остальном я прав, согласитесь.

— Пожалуй, — Раевский встал, запахнув халат, и принялся поднимать с пола сбитую Пушкиным одежду. — С арестами пока повременим. А куда он мог уехать, по вашему мнению?

— Недалеко. Туда, где он мог бы случайно встретить кого-то из общества.

— Но подумайте, что ему ещё нужно? Греки готовы, революционеры готовы. По всему, миссия Зюдена уже окончена.

— А сами турки готовы?

— Pardon? Что вы хотите этим сказать, Пушкин?

— Ну, турки. Много их было с «Союзе благоденствия»?

— Ни одного.

— А много их было на Тамани? Один идиот Ульген. Зюден потому и уходит от нас, что действует один. В одиночку пересекает страну, сам собирает сведения, сам! — внедряется в тайное общество и чуть ли не возглавляет его — сам! Но сейчас начнётся война, и ему просто необходима связь с прочими агентами. Как иначе турецкая разведка будет слаженно работать?

Раевский замер у вешалки с рубашкой в руках.

— Бессарабия, — сказал он, сверкнув тёмными зрачками из-под стёкол. — Всё-таки в его письме было написано «Днестр». Предположу, что он поехал в средоточие Этерии — в Бессарабию. Где ещё найдётся такая мешанина представителей всех разведок, интересующихся греческой революцией?

— Не-ет, — жалобно протянул Пушкин. — Не хочу снова в Кишинёв… Но вы правильно предположили, конечно. Значит, опять в Молдавию… эх.

— Сначала в Тульчин. Я бы, по крайней мере, так поступил.

— А зачем? Зюдена-то там точно нет.

— Там заговор. Там сердце Южного общества. Кто знает, что вы сможете выяснить, находясь там. Не бойтесь, ничего вашим друзьям пока не грозит, возьмём их, когда попытаются действовать. Но и Зюден в Бессарабии всё равно начнёт шевелиться только с началом восстания, а пока — не теряйте времени даром.

— Oui, — Француз откинулся назад и развалился на постели Раевского. — Je suis d'accord.

— Вы довольны, — А.Р. сел рядом с Французом. — Вас обрадовала отсрочка наказания членов общества, так?

— Нет.

— А если всё же так, то вы должны понимать, что не сможете никого спасти. В их аресте не будет вашей вины, наоборот, вы сами можете пострадать. Поэтому, Пушкин, в последний раз убедительно вам советую — забудьте о республике и республиканцах. Я тоже этим переболел лет пять назад. Пройдёт и у вас.

* * *

В Тульчин решено было ехать в четверг, сразу после бала, на котором непременно желал быть Орлов. Поездку эту, ни от кого не скрываемую, объясняли приглашением начальника штаба второй армией Киселёва, с которым Орлов был в тёплых отношениях (и — по секрету — долго и безуспешно пытался втянуть в заговор, но Киселёв намёков не понимал, а говорить о тайном обществе прямо Михаил Фёдорович не решился). Сам Орлов оставался в Киеве, но делегировал Василия Львовича и Пушкина, «чтобы и Киселёва не расстроить, и вам развеяться».

— И не устали вы ездить? — спросила Катерина Николаевна, когда сидели вечером в библиотеке. Катя там практически жила, а Пушкин зашёл поискать книгу, и незаметно завязался разговор.

— Устал, — признался Александр. — Но хочется везде побывать.

— Когда-то ещё встретимся. Удачных вам путешествий, Саша.

Пушкин поднял на Катю испуганные глаза. Время, на которое он так рассчитывал, кончилось, больно придавив шестернями бока, так что перехватило дыхание и захотелось бросить разведку, забыть о Зюдене, Тульчине и Бессарабии, остаться здесь, вблизи этих немыслимых глаз, и знать, что он всё успеет, что добиться любви Раевской удастся, нужно только ещё несколько недель.

Она была прекрасна, как могут быть прекрасны только умные женщины — до щемящей грусти, до отчаянного желания быть понятым ею.

* * *

И, поняв, что — была не была — терять нечего, Пушкин высказал всё, что хотел.

Не станем приводить его признание буквально — слова любви, как правило, однообразны, и, слышав их единожды, можно без труда представить все остальные, когда-либо звучавшие.

Катерина Николаевна молчала, поражённая. Потом она потянулась к Александру и поцеловала его в лоб.

— Вы любите меня? — спросил он.

— Почему вы спрашиваете? Если вы хотите жениться, спросили бы желания papa.

— Но я спрашиваю вас. Вы любите меня?

— Не говорите со мной об этом, — ответила она. — И лучше забудем сейчас же.

Александр поник.

— Что мешает вам?

— Нет, не скажу. Не хочу, чтобы всё разочарование исходило от моих слов. Вы потом узнаете, почему я отказываю. Обещаю. Простите меня.

— Но вы меня любите?

— Зачем вы снова?.. Ах да, я сейчас пойму, я глупею, когда смущаюсь, — Катерина, собравшись, посмотрела Пушкину в глаза. — Вы смирились с отказом, но не хотите чувствовать себя уязвлённым. Внешние препятствия вас устроят, но если бы я вас не любила, вы переживали бы больше. Что ж. Будьте покойны: я вас люблю.

В лице её ничего не произошло никакого изменения, голос был ровным, зрачки не расширились. Катерина Николаевна лгала, чтобы утешить, или говорила правду так, как никто никогда не говорил. Этого Пушкин ни тогда, ни впоследствии не узнал.

«В конце концов, — подумалось, — а не испортил бы я ей жизнь?»

Заглавными буквами следовало прописать над спальней каждой из сестёр Раевских:

«…Отчего-то мне кажется, что в вашем большом будущем будет немного денег, а я бы желал, чтобы моя дочь была обеспечена.

Н.Н.Раевский.»

Александр скривил пухлые африканские губы.

— Что бы ни стояло за вашим отказом, не сомневайтесь, вы поступаете верно.

Катя улыбнулась печально, но всё же с некоторым облегчением, и на сердце стало немного легче.

И, представив эту сцену так ясно, что едва не произнёс свои реплики вслух, Пушкин сидел, глядя в бурые корешки книг, и только когда Катя тронула его концом веера: «вы не спите?», очнулся:

— Очень надеюсь, что вижу вас не в последний раз.

— А вы не вернётесь в Киев?

— Нет, теперь в Бессарабию, на службу.

— Тогда, — сказала Катерина Николаевна, — мы будем видеться постоянно.

— Как, и вы там будете?

Но в библиотеку зашла Соня и стала спрашивать о чём-то до того неважном, что Александр не запомнил ни слова.

 

Политинформация — бал и разбитое сердце — Черницкий молодец — в Тульчин — конец легенды

Все разговоры велись вокруг главных новостей — одобрения государем австрийского вмешательства в Итальянскую революцию и волнений, начавшихся в Валахии чуть меньше недели назад.

Охотников сцепился в смертельном споре с Василием Львовичем, доказывая последнему, что малое число арнаутов и валахов из отрядов Владимиреско и почти полное отсутствие боевых навыков у войска Ипсиланти не будут помехой, ибо на стороне Этерии дух свободы.

Николя, вдохновенно внемлющий политическим дискуссиям, выудил из приехавших на бал гостей своего товарища-однополчанина и внушал ему то, чего наслушался во время прошлых бесед.

Волконский курил с Николаем Николаевичем-старшим. Два генерала с почти двадцатилетней разницей в возрасте вспоминали общих знакомых, прежние битвы и проблемы современности, в число которых попали и греки с валахами.

Не говорили о политике только женщины. Софья Алексеевна давала какие-то наставление Мари, та не слушала, а смотрела на Катерину, с самого утра какую-то растерянную. Взглядом Мари подбадривала сестру; Катя подмигивала ей, благодарно улыбалась, но тотчас вновь погружалась в тревожные мысли.

Поверх разговоров и быта вершилась, ворочая грозными колёсами, история. Император, полностью утвердившись в мысли о вреде всего либерального, переехал из Тропау в Лайбах, где продолжал выслушивать пылкие предложения Каподистрии (пробывшего в Петербурге чуть больше двух суток — проверить работу Коллегии в тяжёлые для Коллегии и всей России времена — и снова занявшего свой пост подле самодержца российского) и неспешные рассуждения Клеменса фон Меттерниха;

граф Нессельроде, присутствовавший там же, проводил с австрийским дипломатом Меттернихом больше времени, чем с кем-либо из русского двора, и передавал государю записки об опасности, которую могли нести миру испанцы, провернувшие — подумать только — успешную революцию, и итальянцы, добившиеся — не стыдно ли — того же;

Неаполь с Пьемонтом и Испания жили, подчиняясь теперь не воле единого правителя, но Конституции, в то время как Австрия собиралась выдвинуть войска и спасти колыбель Римской цивилизации от республиканской чумы;

офицер русской армии, валашский торговец и предводитель повстанцев Тудор Владимиреску стоял с армией пандуров, арнаутов и валахов в уезде Мехединць, предвидя впереди большую войну и готовясь к ней, пока администрация уезда создавала видимость охоты за Владимиреску, будучи на самом деле его сторонниками, — короче

Европа гудела, как вода на огне, не готовая ещё закипеть, но выпускающая на поверхность отдельные наполненные жаром пузыри.

Всё это, взорвавшееся пёстрой картою у нас перед глазами, сжалось в радужно переливающийся шар и отражением многоцветного стола завертелось в ложке с мороженным, ещё не донесённой Пушкиным до рта, но уже довольно близкой к сим первым из врат на пути к конечной цели всякого исторического процесса.

* * *

— С кем танцуешь? — Николай Раевский-младший смотрел поверх плеча Пушкина. Александр обернулся, и увидел спину дамы, идущей вдоль карточных столов, составленных у стены.

— Ты на неё смотришь?

— Её зовут Каролина, она красавица и обещала мне танец. А ты…

— С твоей сестрой, — Пушкин проводил взглядом Каролину, так и не найдя в её спине ничего особенного. — С Еленой.

— Вот как. Ты знал, что чертовски нравишься ей?

— Алёнушке? — изумился Пушкин, привыкший думать о ней, как о создании эфемерном, живущим где-то на самом краю материального мира. — Ты шутишь?

— Ничуть, она давно… Всё, молчу, — Николя захлопнул ладонью рот. — Ты ничего не слышал. Но если хочешь породниться, имей в виду, она пока свободна.

Я даже голос её не помню, — хотел сказать Пушкин, но удержался, а Николя уже позабыл о разговоре, снова высмотрев в толпе свою Каролину.

Голос у Елены Раевской оказался ей под стать — тоненький и прозрачный.

— А правда, — смущаясь, спросила она, когда перешли к медленной части вальса, — что вас в Петербурге хотел убить ваш соперник, и поэтому вас отправили на юг?

Пушкин споткнулся.

— Вообще-то нет. Кто вам это сказал?

— Все только и делают, что рассказывают что-то о вас. Нет-нет, я ничего больше не скажу. Так это неправда?

— Бежать от соперника? — обиделся Пушкин. — Нет уж, скорее, я бы сам его прибил.

Во взгляде Елены было всё больше восхищения.

— А правда, что вы сами попросили сослать вас, потому что здесь женщина, которую вы любите? Ой, я снова проговорилась…

— Ничего подобного. Я тайный разведчик Коллегии Иностранных дел, здесь охочусь на очень опасного шпиона, который перебил кучу народу, трижды чуть не убил меня и заставил отрастить бакенбарды. Вот как всё обстоит на самом деле.

Смеялась Алёнушка тихо, как-то носом.

«Привыкла сдерживать смех, чтобы не закашляться» — догадался Александр.

Хлопнули открываемые бутылки, и танцы были на время прерваны.

— Друзья! — Орлов стоял с полным бокалом в руке. — Нынешний вечер нам…

Пушкин отошёл. Не было настроения слушать тосты и пить; в голове теснились мысли о Южном обществе, Зюдене, Кате, Елене, Этерии и возможной войне.

Долетевшее до ушей слово «помолвка» вернуло Александра на землю.

— Что? — он завертел головой. — Какая помолвка? С кем?

— Графа Орлова, — сказала Елена, улыбаясь невнимательности Пушкина.

— Не знал, что он помолвлен.

— Правда? Граф женится на нашей Кате. Вам плохо?..

* * *

— Пушкин, проснитесь, дайте гитару.

Из мутного облака возник длинный стол и сидящий за ним А.Р. Собственно, кроме него за столом сидело не менее тридцати человек, где-то на дальнем конце сиял Орлов, подле него сдержанно улыбалась Катерина Николаевна, а рядом с Пушкиным Денис держал на вытянутых руках гитару, обвязанную голубым бантом.

— Дай ему гитару скорей, — Давыдов сунул инструмент Пушкину в объятия, — не то он снова откажется петь, и мы его больше не уговорим.

Раевский, сидящий с таким видом, словно стал жертвой преступного сговора, принял гитару и, поправив очки, затренькал первой и второй струнами.

— Спойте, — попросил кто-то незнакомый.

— Первый и последний раз, — голос Раевского стал ниже и глубже; А.Р. готовился петь.

  Как мы с тобою ни любили,   Без грусти выпить суждено   За всё, чем мы когда-то были,   Воспоминания вино.   А всё, что некогда горело,   Не может без конца гореть,   Но в том-то, Господи, и дело,   Что как бы время ни летело, —   Всё повторится впредь.

Слушал, опустив нос в бокал, Охотников; Василий Львович вертелся на стуле — он чувствовал себя неловко, слыша грустную песню, и боролся с желанием исправить эту ошибку мироздания; Елена Раевская, надеясь, что её никто не видит, смотрела на Пушкина; деловито жевала яблочный рулет Софья Алексеевна; Николя, потрясённый видом поющего брата, машинально комкал салфетку; качала головой в такт мелодии Мари.

  И завтра всё нам будет внове,   И вдоволь слов, и вдосталь слёз,   Когда нас новые любови   Однажды выбросят из гнёзд.   И так же, не окончив фразы,   Застынем оба где-то там,   Пред кем-то новым вновь безгласны,   Пред кем-то новым вновь безвластны,   Но, Господи, позволь ни разу   Не повториться нам.

— Раевский, — Пушкин поднял голову и сфокусировал взгляд. — А почему мы до сих пор на вы?

* * *

Пока Орлов принимает запоздалые поздравления, а Пушкин собирается в дорогу, совершим ещё одну короткую вылазку в грядущее.

В тысяче вёрст к северу коллежский советник Черницкий стоял пред начальственным лицом, чьё имя мы, не желая опережать события, узнавать сейчас не станем. Представим оное лицо сокрытым тенью (хотя в кабинете, выходящем окнами на восток, было солнечно, и радостные лучи играли в хрустальных боках чернильного прибора и на золотистом ободке чашки), и уделим, наконец, должное внимание словам Черницкого.

— Противно, — Черницкий был мрачен и бледен. — Но в целом всё гладко, камергер уже разжалован и будет сослан на Кавказ, моё имя нигде не названо, так что и слухи, слава Богу, не пойдут.

— Допустим, — отвечала тень, — но что вы сделаете, если этому вашему мальчику, как его?..

— Рыжов-с.

— …Придёт на ум та же мысль? Вторую дуэль и второй донос вам не скрыть.

— Не должен он ничего… — Черницкий замолк и опустил глаза. — Нет, Рыжов верен Каподистрии и сочувственно настроен в отношении тайного общества.

— Ну смотрите, — сказала тень. — С камергером вы управились… да, удачно.

— Я прошу вас, если это возможно, позвольте мне быть в стороне от…

— Вы что, Черницкий, боитесь? Вы прекрасно избавились от камергера, а сейчас что? Чего испугались?

— Нет-с, — твёрдо сказал Черницкий. — Прошу простить, это так, сантименты-с.

— Понимаю, — вздохнула тень. — Понимаю, советник, но что поделать. Как говорит мой великий знакомый: политика — не грязь, а мраморная крошка, и не замараться в ней, значит, не вытесать шедевра. А вас хвалю, в будущем, как всё устроится, походатайствую…

Выйдя за дверь, Черницкий принялся тереть уши, будто намереваясь вытащить засевшие в мозгу и упрямо там повторяющиеся строки.

— Художник-варвар кистью сонной, — бормотал Черницкий, — картину гения чернит. Вот ведь пристало… И свой рисунок беззаконный, как там оно дальше? И свой рисунок… свой рисунок беззаконный над ней бессмысленно чертит.

Юношеский слог, — думал коллежский советник, — юношеские рифмы, но что ж так держит этот глупый стишок, что ж так крепко застрял он в моей утомлённой службою голове?

* * *

С Раевскими прощались наспех — те были слишком заняты Орловым и Катей. Софья Алексеевна рассказывала счастливому жениху, как нужно вести дела, чтобы всё не рухнуло, а Николай Николаевич ходил довольный и гордый: старшую дочь пристроил.

Катю Пушкин не стал искать, с Орловым обнялся на прощание:

— Вам повезло с женой, Рейн, — припомнил давнее арзамасское прозвище. — Надеюсь, буду на вашей свадьбе.

— Первого пригласим, — пообещал Орлов.

Алёнушка стояла в закуте у дома, подальше от ветра. Казалось, сквозь неё просвечивала стена.

— Мы встретимся, — Пушкин на секунду задержал её хрупкую ладошку в своих руках; Алёнушка расцвела. — Возьмите, не забывайте меня, — он вручил ей толстую тетрадь (ту самую, с вырезанным силуэтом Зюдена на корешке). — Там черновики, но есть и готовые стихи, словом… Держите, до встречи.

— Мы будем в Каменке, — Елена Николаевна задохнулась от неожиданного счастья и покраснела — мгновенно и густо, как ребёнок. — Завтра вернёмся в поместье. Приезжайте к нам!

Александр Раевский и Пушкин крепко пожали друг другу руки.

— Бывай, Раевский. Жду в Кишинёве.

— Доживи сначала, Француз, — Раевский улыбался даже не глазами, а, кажется, только оправой очков. — Через месяц-полтора приеду, проведи их с пользой для дела.

Что-то хорошее сказала, прощаясь, Мария. Пушкин не знал, и не мог знать тогда, что уже знаком с её будущим мужем — князем Сергеем Волконским. Не мог этого знать ещё и сам Волконский, руководящий погрузкой и размещением в санях чемоданов. Они с Краснокутским и Басаргиным выезжали в Тульчин ближе к полудню того же дня, рассчитывая на тройке догнать первые сани на подъездах к городу.

Денис Давыдов ударил Пушкина под дых, поцеловал согнувшегося поэта в макушку и подарил бутылку Клико de la Comete.

— Н-но, пошла-пошла-пошла! — ямщик, низко натянув шапку, по-особенному свистнул, лошадь влажно чихнула и зарысила по снегу, увозя из Киева агента Француза и республиканца-революционера Василия Львовича.

Ехать предстояло чуть меньше трёхсот вёрст. Александр опасался, что всё время пути Василий Львович будет петь, но после пятого марша Давыдов иссяк и начал клевать носом. Возликовав, Француз смог расслабиться и подумать.

Если с Зюденом всё было, как ни странно это сознавать, довольно ясно — или с началом восстания Этерии турецкая агентурная сеть оживёт и выведет на главного шпиона, или нет, — то как разобраться с Южным обществом, Пушкин пока не мог представить. Поимка Зюдена уже не означала крах революционного заговора, и остановить восстание возможно было только раскрыв его потенциальным участникам принадлежность Пушкина к тайной разведке. С одной стороны, — думал Александр, — это может защитить многих, и не случиться кровавого переворота. С другой стороны — прощай, служба, и прощай, республика. Уволят из Коллегии — хрен с ней, прожить можно, но собственными руками погасить единственный огонёк свободы в огромном, жестоком, погрязшем во всеобщем слепом подчинении государстве? — Такого не простит ни сердце, ни народ, ни время, — решил Александр и сделал естественный в данном случае вывод: поскольку спасти Южное общество в случае его военного и политического проигрыша вряд ли возможно, придётся надеяться на его победу. Но победа Ю.О. есть разрыв отношений России со Священным Союзом и немедленное начало войны с Портой. Как быть?

Пушкин взвесил. На левой его руке расположились революция и война, правую же тянула к земле вековая монархия и долгая реакция, неизбежно уничтожившая бы всех, причастных к заговору. Мало того, что не было перевеса, — отовсюду валились всё новые вопросы: почему члены Южного общества не боятся войны? Опасность со стороны Порты очевидна. Почему им так интересен Инзов, и чем он может им повредить? Как они собираются помочь грекам, если самим потребуется армия?

Волконский, Краснокутский и Басаргин так и не догнали Пушкина с Василием Львовичем и Никитой. Они вошли в дом начальника штаба Киселёва в третьем часу и застали там вышеназванную компанию и самого начальника штаба, пьющих чай и развлекающихся с огромной пушистой кошкой.

— Заходите, грейтесь, — Киселёв промокнул усы. Был он полон, круглолиц, с блестящей лысиной и выразительными добрыми глазами.

— Спасибо, — Волконский наклонился почесать кошку. — Но мы ненадолго. Метель близится, надо бы к Пестелю успеть, пока весь город не накрыло… Заходите, Алексей Петрович.

Потеснив Басаргина и слугу, помогающего ему раздеться, вошёл ещё один генерал, в отличие от крепкого Волконского — худой, с измождённым лицом и ранней сединой, проблёскивающей в светлых волосах.

— Доброго здравия, Павел Дмитриевич, — кивнул Киселёву. — Встретил по дороге… Постойте, — он заметил Пушкина. — С вами мы не знакомы.

— Это Пушкин Александр Сергеич, — Краснокутский встал с Василием Львовичем и протянул к самовару замёрзшие руки. — Наш друг и прекрасный поэт.

— Юшневский, — представился генерал, пожимая руку поднявшемуся Александру. — Пушкин… Не о вашем ли «Руслане» говорят в Петербурге? Постойте-ка, я вас уже видел.

— Probablement, встречались в салонах.

— Нет, дайте вспомнить, память у меня наезженная. А! — Юшневский попытался стряхнуть с ноги кошку, собравшуюся подточить когти о его сапог.

— Муська! — лакей схватил кошку под брюхо и стал отдирать от сапога Юшневского. — Муська, пусти его высокоблагородие сейчас же! Пусти!

— Да полно, Петербург большой, не вспомните, — махнул Киселёв. — Заходите, пожалуйста, генерал. Замёрзли, наверное, а у нас чаёк.

— У Голициной мы с вами не виделись? — поинтересовался Александр.

— Не думаю. Мы не знакомились, но я вас определённо знаю. Не в Коллегии ли у Нессельроде? Года два назад… Вы шли по коридору мне навстречу из цифирного отдела, вели какого-то грузина…

— Вы, верно, обознались, — Василий Львович по привычке стал переливать чай в блюдце.

— Нет, я убеждён. Конечно, вы были выбриты, но это точно были вы. Да, тогда мы даже поздоровались. Господин Француз, если я не ошибаюсь?