4
В те нечастые, дурманно-сладкие часы уединения, когда, сев под окном в галерее замка Каслмэллок, я читал теккереевского «Эсмонда» или смотрел, как заходит солнце за крепостной кирпичный вал — ограду парка, в котором еще живы байронические отзвуки, — мне приходили на память строки:
Но я по вечерам в пустынном зале
Брожу один и предаюсь печали… [9]
В длинной галерее замка — ни ковров, ни мебели, кроме нескольких походных столиков и деревянных стульев; под окнами, вдоль всей правой стены, встроены сиденья. Во время дежурства можно было здесь уединиться, когда Каслмэллок на краткие сроки пустел до нового набора курсантов-«антигазовиков». Дежурили мы с Кедуордом поочередно, через ночь; это офицерское дежурство сводилось к тому, что вечером я оставался в замке, обходил перед отбоем строй охраны — выстраивалось обычно человек двести — и ночью спал у телефона. Нас, младших офицеров, у Гуоткина теперь было лишь двое, поскольку в каждой роте одним взводом командовал уорент-офицер (позднее это отменили, эксперимент не удался). Когда же химшкола возобновляла работу, я и Кедуорд спали, чередуясь, у телефона в ротной канцелярии — на случай экстренного звонка из батальона. Часто я и за Кедуорда соглашался дежурить — он, после дневных занятий со взводом, предпочитал «тренировать глаз на местности» — отмечать подходящие места для пулеметных гнезд и противотанковых рубежей. Откинувшись на подоконном диване, я предавался ощущениям отцовства, вспоминал, как под конец пребывания в Олдершоте навещал Изабеллу и младенца сына. У них все шло нормально, но добираться к ним стало затруднительно — я не мог уже ездить в машине Стивенса. Как и предсказывал Брент, Стивенса отчислили.
— Завтра прощаюсь с Олдершотом, — сказал Стивенс однажды.
— Это почему?
— Отсылают в часть.
— За что?
— Не пошел на одну из этих треклятых лекций и попался.
— Сочувствую.
— Да чихал я на них, — сказал он. — Мне бы только в действующую армию попасть. А это, возможно, толчок к продвижению туда. Рано или поздно добьюсь своего. Вот что, дайте-ка мне адрес той вашей родственницы, надо же вернуть ей брошку.
В этом хладнокровии была определенная бравада. Угодить в армейский черный список — вещь нерекомендуемая и, как правило, не способствующая продвижению куда бы то ни было. Я дал Стивенсу почтовый адрес Фредерики, чтобы он мог отослать брошь. Мы простились.
— Встретимся еще, надеюсь.
— Конечно, встретимся.
До окончания Олдершотских курсов ничего особенного уже не произошло. В последний день был краткий прощальный разговор с Брентом.
— Приятно было с вами встретиться, — сказал он. — Я, признаться, рад был пооткровенничать насчет Дьюпортов. Сам не знаю почему. Все это останется, конечно, между нами?
— Разумеется. Куда вы теперь?
— В пехотно-учебный центр, за новым назначением.
Я вернулся за пролив, в Северную Ирландию. Возвращение, как и вести с войны, было безрадостным. Наш батальон передислоцировали южнее, ближе к границе; роты здесь несли службу раздельно. Оказалось, что рота Гуоткина стоит в Каслмэллоке; помимо корпусной химшколы, там — под башенками, башнями, за зубчатыми стенами — помещались окружные военные склады. Этот определенной важности объект и охраняла наша рота, а также, если требовался вспомогательный персонал, давала солдат для противохимических учений. Когда батальон действовал как целое, рота присоединялась к нему, в остальное же время жила обособленно, занимаясь своей боеподготовкой и обслуживая иногда химшколу.
Изабелла написала мне, что тетка ее, Молли Ардгласс-Дживонз, обычно далекая от геральдических занятий, дала ей почитать книжку о Каслмэллоке. Первоначальный владелец поместья, лорд главный судья (из графов произведенный в маркизы за поддержку ирландской унии с Великобританией), доводился дальней родней Ардглассам. Его наследник — Геркулес Мэллок, друг графа д’Орсе и леди Блессингтон — продал поместье богатому фабриканту льняных тканей, а тот снес старый, в классическом стиле, особняк и выстроил нынешний неоготический замок. Геркулес умер в Лиссабоне холостяком, дожив до преклонных лет и не оставив ничего, кроме титула, своему внучатому племяннику — отцу или деду того Каслмэллока, который увел у Амфравилла вторую жену. Как прочие громоздкие здания этого рода, раскиданные по Ольстеру, Каслмэллок последние лет двадцать-тридцать пустовал, пока не реквизировала его армия. В книжке цитируется, между прочим, письмо Байрона (верней, отрывок — и сомнительной подлинности) к леди Каролине Лэм, гостившей здесь; родня услала ее из Англии, чтобы разлучить с Байроном. Изабелла списала для меня этот отрывок:
«…хотя утехи Каслмэллока и могут превосходить собою лисморские, но Вам неизвестно, я вижу, одно обстоятельство; хозяин замка, к чьим „трудам“ Вы не остались равнодушны, был некогда знаком Вашему покорному слуге у целомудренных вод Кема. Так что обуздайте свой повествовательный талант, дорогая моя Каро, или хоть пощадите, не пересказывайте его заверений в любви; вспомните, что тезка Вашего хозяина предпочитал Гиласа пылким нимфам. Знайте вдобавок, что свидания в романтических рощах не манят человека, больного ангиной и насморком и к тому же несварением от недавней пытки обедом у лорда Слифорда…»
Поляна, до сих пор известная как «лощина леди Каро», и память о байроническом любовном эпизоде, несомненно, придавали очарования здешнему парку, мало задетому постройкой нового замка. Над заглохшими лужайками и тропками, над декоративными прудками, где уже не бьют замшелые фонтаны, как бы витал призрак страсти и разлуки. Однако воспоминания воспоминаниями, а жить здесь было скверно. В Каслмэллоке я узнал тоскливое отчаяние. Бесконечно множащиеся обязанности пехотного офицера — сами по себе простые, но, если исполнять их добросовестно, грозные своими мелочами — в военную пору издергивают даже тех, кому не привыкать к армейской лямке; адская скука постоянно мужского общества особенно томит, когда находишься вдали от войны, но под ее гнетом. Как миллионы других, я томился по жене, устал от окружающей военщины, чувствовал уже прямое отвращение к службе, не требовавшей даже храбрости от человека — не дававшей даже этого утешения. В Каслмэллоке не было того теплого ощущения локтя, которое дает служба в любом нерасхлябанном полку. Была здесь только ругань, ссоры, жалобы, бесцветное офицерье преподавательского и адмсостава да рядовые пониженной годности (за исключением нашей роты). Вот уж где полнейшее отсутствие веселости, о которой ратовал Лиоте; но зато какое поле для воинско-монашьего смирения, воспетого Альфредом де Виньи.
Была, однако, несомненная уместность в том, что эта поддельная крепость, памятник доморощенному безвкусному романтизму, стала теперь крепостью взаправдашней, — что в каменных стенах, под сводчатыми потолками раздается лязг оружия и ругань солдатни. Словно зодчие этого замка воссоздали не только средневековую архитектуру, но и тоску средневекового быта. Сэр Магнус Доннерс в своем Сторуотере (он построен в четырнадцатом веке и напоминает моей жене замки из «Смерти Артура»), — сэр Магнус куда меньше походил на владельца замка, чем начальник нашего Каслмэллока, серолицый кадровик, которому недавно удалили аппендикс; и, уж конечно, гости сэра Магнуса меньше похожи были на приспешников-вассалов, чем обтерханные химинструкторы, от которых были рады избавиться приславшие их сюда командиры. Складские офицеры глядели тусклыми сенешалями и прекрасно вписывались в этот готический мир — особенно Пинкас, начальник хозчасти, напоминавший уродца-карлика из тех, что выглядывают сверху из бойниц, готовые напакостить любому, кто въезжает на подъемный мост замка Печальной Стражи. Впечатление это — что ты внезапно угодил во мглу истории, в средневековый кошмар — отнюдь не рассеивалось при вечерних поверках команд охранения. Бывало, обходя эти инвалидные шеренги, это сборище лепных химер в теплые летние вечера перед отбоем, я боялся неудержимо, бешено расхохотаться.
— В точности про них сказано — увечные, хромые и слепые, — не раз повторял старшина Кадуолладер.
Одним словом, атмосфера Каслмэллока действовала на нервы и офицерам, и рядовым. Как-то, сидя один в ротной канцелярии — бывшей кладовой, затерявшейся средь лабиринта задних переходов, — я услышал тяжкий топот в коридоре и раздирающе-детский плач. Я открыл дверь, выглянул. Стоит там молодой солдат, краснолицый детина; по щекам катятся слезы, волосы взъерошены, из носу течет — дальше, как говорится, некуда. Это один из подавальщиков офицерской столовой. Стоит обмякло и покачивается, точно вот-вот упадет. Подбежал сержант, тоже молодой, — настиг свою жертву, если вяжется слово «жертва» с детиной, который вдвое крупнее сержанта.
— Что у вас тут за гвалт?
— Он мне житья не дает, — судорожно прорыдал солдат.
Сержант стоял с неловким видом. Он тоже не нашей роты.
— Пойдем, — сказал он.
— В чем у вас дело?
— Ему дали наряд, сэр, — сказал сержант. — Пойдем, работу кончишь.
— Не могу, болит спина, — сказал солдат, размазывая слезы кулаком.
— Так доложи по форме, — сурово сказал сержант. — К врачу пойди, если спина болит. Такой порядок.
— Я ходил уже.
— Опять пойди.
— Начхоз сказал, если буду еще симулировать, новый наряд получу.
Лицо у сержанта было почти такое же несчастное, как у солдата. Сержант глядел на меня так, точно я способен был найти блестящий выход из положения. Но напрасно он ждал от меня избавления. Выхода я не видел. Да и не в моем ведении они оба.
— Следуйте к себе и не шумите тут больше.
— Виноваты, сэр.
Оба тихо пошли прочь, но только завернули за угол коридора, как снова у них поднялся шум и гвалт. Конечно, в нашей роте никто бы не позволил себе так раскиснуть, хоть и у нас случалось солдатам не сдерживать своих эмоций. До такого срама у нас не дошло бы. Происшествия этого рода повергали душу в глубочайшее уныние. Хотя здесь солдатам тягот было меньше, чем при батальоне, — не надо было, скажем, дежурить на дорожных заграждениях, — но негде было людям развлечься вечерами, разве что в пивнушках захудалого городка, расположенного милях в двух от нас.
— Нечем ребятам заняться, — сказал старшина Кадуолладер, глядя без улыбки, как группа солдат во главе с Уильямсом И. Г. исполняет военный танец краснокожих. (За эту затейную жилку, вероятно, и жаловал Уильямса дружбой младший капрал Гиттинс, ротный кладовщик.) Вместо индейских томагавков у каждого в руке колотушка для вбивания палаточных приколышей; плясуны медленно движутся, образуя кружок, то клоня головы к земле, то выпрямляясь, и постепенно убыстряют кружение. Как жаль, подумал я, что нет здесь Битела; вот бы кому вести танец.
— А занялись бы футболом.
— Не с кем играть, сэр. Одна здесь наша рота.
— Ну и что?
— Персонал химшколы сплошь нестроевики.
— Но в роте-то людей хватает. Можно же играть между собой.
— Ребята не захотят.
— Почему?
— Им бы интерес побить другую роту.
Что ж, выражено без обиняков. И без притворства, будто игра интересна сама по себе, а не как отдушина, выход для людской агрессивности и властолюбия. Играешь, чтобы показать, что ты сильней другого. Да и вообще много ли таких на свете, кто занимается любовью ради любви, искусством ради самого искусства, делом ради дела?
— А чем они развлекаются помимо индейских плясок?
— Кой-кто девушку себе подыскал, сэр.
Старшина сдержанно ухмыльнулся, словно и сам он в числе этих подыскавших.
— Вы имеете в виду капрала Гуилта?
— И капрал нашел себе, возможно, одну или там двух.
Между тем по возвращении из Олдершота я заметил перемену в Гуоткине, хотя и не сразу понял, что с ним происходит. Гуоткин, по словам Кедуорда, был крайне обрадован тем, что теперь командует более или менее независимо, и ревностно оберегал эту свою самостоятельность от посягательств начшколы, препираясь с ним, со скрипом выделяя людей для нужд химшколы. Но при всем том я заметил в Гуоткине какую-то рассеянность, даже как бы припадки лености. Он временами как-то вдруг забывался: сидит за столом в канцелярии, держа на ладони ротную печать резиновым штемпелем кверху, точно символ верховной власти, а взгляд ушел куда-то на булыжный двор, за пристройки, превращенные в казарму. На несколько минут вот так уставится за крыши, за двор и конюшни, будто провожает прощальным взглядом атакующую конницу, длинные пехотные колонны, уходящие в дым боя, скачущие артиллерийские упряжки. Так мне, во всяком случае, казалось. Думалось, что Гуоткин наконец прозрел, увидел армию в истинном свете и освобождает, очищает разум от мечтаний. Гуоткин сам, видимо, сознавал, что отвлекается порой от дела: после таких припадков отрешенности он еще пуще усердствовал — рьяно конфликтовал с начальником или вдруг, в приливе служебной энергии, продлевал часы ротных занятий. Но посреди всех этих стараний поднять боеподготовку опять находили на Гуоткина приступы летаргического забытья. Он также стал разговорчивей — расстался с одной из своих любимых ролей, с ролью немногословного воина. Но опять же, вспышки разговорчивости чередовались у него с полосами мрачнейшего безмолвия.
— Что Роланд, не болен ли? — спросил я Кедуорда.
— Да нет, по-моему.
— Он как бы слегка не в себе.
— Вроде все в порядке.
— Мне показалось, с ним что-то неладно.
— А что, Роланд придирается к вам?
— Не слишком.
— Придираться он, по-моему, стал теперь меньше. Но чертовски сделался забывчив, это верно. В последнюю выплату у нас было почти не на чем расписываться: Роланд сунул в ящик все заявки старшего сержанта насчет ведомостей — и забыл. Возможно, Ник, вы и правы, он не совсем здоров.
Эту перемену в Гуоткине ясно показал мне эпизод с сигналом тревоги. Из округа пришел очередной приказ всем частям и соединениям быть начеку ввиду возможности враждебных акций, подобных инциденту с Глухарем Морганом: такие акции за последнее время участились в связи с германскими успехами на фронте. В ближайшую неделю-две ожидались согласованные диверсионные вылазки в районе Каслмэллока. Поэтому каждой части вменялось в обязанность учредить свой местный сигнал тревоги — в дополнение к общему сигналу, который предполагалось дать в случае германского вторжения к югу от границы, бросая туда по этому сигналу наши войска. Чтобы держать солдат в готовности, закодированный сигнал общей тревоги передавался нам время от времени по телефону или радио — и тогда рота шла на соединение с батальоном. В случае же местных нападений, о которых предупредил округ, от частей потребовались бы другие действия и, стало быть, нужен был другой сигнал. Начальник Каслмэллока решил играть местную тревогу на трубе. Весь гарнизон построили для ознакомления с сигналом и усвоения на слух. Потом, придя с плаца, Гуоткин, Кедуорд, старшина и я собрались в ротной канцелярии для утряски деталей. Возник неизбежный вопрос — а как быть с теми, кто по своей немузыкальности не смог запомнить сигнал.
— У всех этих мотивов есть слова, — сказал Кедуорд. — Какие слова у сигнала тревоги?
— Вот именно, — подхватил Гуоткин: он не прочь был пустить в дело армейский фольклор. — Скажем, сигнал походной кухни:
Готовь, рота, котелки, котелки!
Обедать команда.
Офицерам — пудинги, пирожки.
Солдатам — баланда.
А тревога как поется, старшина? Должны тоже быть слова.
И тут единственный раз я увидел, как ротный старшина Кадуолладер покраснел.
— Грубые они, слова эти, сэр, — сказал он.
— А все же, — сказал Гуоткин.
Старшина продолжал почему-то мяться.
— Да рота уже, считай, знает этот сигнал, сэр, — сказал он.
— Считать не будем, — сказал Гуоткин. — Тут надо наверняка. Нельзя, чтоб хоть один боец не различал сигнала. Ему нужен стишок. Какие здесь слова?
— Вам обязательно нужны слова, сэр?
— Сколько раз повторять, — сказал Гуоткин, слегка раздраженный колебаниями старшины и вместе с тем теряя уже как-то интерес, глядя теперь куда-то в окно. Старшина еще помялся. Затем, скруглив губы, протрубил:
О-гром-ней всех у стар-ши-ны!
О-гром-ней всех у стар-ши-ны!
Мы с Кедуордом захохотали. Я думал, что и Гуоткин засмеется. Он обычно был способен оценивать такого сорта юмор, тем более что в смешном положении был теперь старшина — случай редкостный. Но Гуоткин точно и не слышал слов, не уловил их смысла. Я сперва решил, что этот полученный им грубо-комический ответ, возможно, задел его достоинство. Правда, непохоже это на него: державший себя важно, Гуоткин одобрял, однако, грубость языка, как черту, свойственную воину. Но тут я понял, что на Гуоткина опять нашло «забытье», что позабыто все вокруг: сигнал тревоги, старшина, Кедуорд, я, батальон, армия, сама даже война.
— Отлично, старшина, — встрепенувшись, точно просыпаясь, произнес Гуоткин. — Ознакомьте с этими словами весь состав роты. У меня все. Вы свободны.
Было уже лето, жара. Голландия занята немцами, Черчилль стал премьер-министром. Я прочел в газете, что сэр Магнус Доннерс получил министерский пост, как давно и ожидалось. Пришел приказ батальону выделить людей для посылки во Францию, в один из кадровых батальонов нашего полка. У нас ворчали — неужели мы годимся только на комплектованье маршевых команд. Особенно возмущался Гуоткин — унизительно, притом рота лишилась нескольких хороших солдат. В остальном шло в Каслмэллоке по-прежнему; шелестела листва старых больших деревьев парка; бассейны под фонтанами все высохли. Как-то под вечер в субботу Гуоткин предложил мне прогуляться в город, выпить пива. Химшкола пустовала между наборами; дежурил в этот вечер Кедуорд. Как правило, Гуоткин после обеда редко оставался в офицерском клубе. Никто не знал, как он проводит вечера. Возможно, уходит к себе в комнату штудировать устав полевой службы или иное воинское наставление. Никак бы не подумалось, что Гуоткин завел себе обычай отправляться в город. Но из его слов выходило именно это.
— Я нашел местечко — там получше, чем у Маккоя, — сказал он с неким вызовом. — Портер там хорош чертовски. Несколько раз уже ходил пить. Хочу услышать ваше мнение.
Я как-то зашел в бар Маккоя с Кедуордом — единственное мое посещение здешней пивной — и охотно готов был поверить, что нашлось местечко и получше. Но было непонятно, почему Гуоткин придает этому важность, говорит с таким серьезным видом. Да и вообще несвойственны ему вечерние выпивки. А приглашение я принял. Отказаться было бы не по-приятельски и весьма «неполитично». Прогуляюсь для разнообразия. К тому же порядком надоело уже перечитывать «Эсмонда». Пообедав, мы с Гуоткином тронулись в путь. По аллее к воротам шагали молча. Но, выходя на дорогу, Гуоткин неожиданно сказал:
— Трудновато будет снова корпеть в банке после всего этого.
— После чего?
— После армии. После военной жизни.
Я узнал от Кедуорда в первые же дни, что офицеры батальона в большинстве своем из банковских служащих. Эта общность сплачивает их, создает почти семейный дух. Даже на чужака вроде меня веет от этого тесного клана скорее родственным радушием, чем холодом. До сих пор никто из них не выражал при мне особой неприязни к банковскому делу — разве что поворчит слегка на свое ремесло, по свойственной людям привычке. Ощущалась как бы каста, четко оформленная, сильная своей укорененностью, — почти тайное общество, с полным взаимопониманием между членами. Они могли роптать на недостатки, но иной профессии не мыслили. Гуоткинский открытый бунт — новость для меня.
— Да не так и плохо в банке чертовом, — продолжал Гуоткин уже помягче, со смешком. — Но разница большая. В армии служить поувлекательней, чем вскрывать заевший домашний сейфик и записывать содержимое в книгу сбережений.
— Что это за домашние сейфики и почему их заедает?
— Копилки детские.
— И дети портят замки?
— Обычно сами родители. Когда в деньгах срочная нужда. Консервным ножом ковыряют. Возвращают нам эти чертовы копилки с расковырянным вдрызг механизмом. А кассир вскроет наконец и обнаруживает там три пенсовые монетки и одну полпенсовую и жестяную фишку.
— Но и пулеметы заедает тоже. Традиционный изъян пулеметов. «Станковый заело, полковник убит», — даже стихи написаны об этом. Можно и о банке написать: «Копилку заело, директор убит».
Мой трезвый довод не убедил Гуоткина.
— Пулемет — дело воинское, — сказал он.
— А еженедельная выплата по ведомости? А поверка вещмешков? Тоже воинские дела. Но они от этого ничуть не приятней.
— Приятней, чем в базарный день возить пособие в пригород и выдавать безработным из мешка в «зале» у старухи молочницы Джонс. Это ли жизнь для мужчины?
— Вы находите, Роланд, что в армии больше романтики?
— Да, — горячо подтвердил он. — Вот именно — романтики. Разве не ясно, что нельзя потратить жизнь на мелочь, на сиденье среди гроссбухов? Мне это ясно.
— Сидеть в Каслмэллоке и слушать по радио сообщения о продвижении немцев к портам Ла-Манша тоже не очень окрыляет — особенно если перед этим ты битый час обсуждал со старшим сержантом, как обстоит в роте дело с солдатскими носками, да искал подходящие штаны для Эванса Д., обладающего совершенно нестандартным задом.
— Да, но скоро и мы вступим в дело, Ник. Не вечно будут нас держать в Каслмэллоке.
— А может, и вечно.
— И не так уж плохо здесь.
Видимо, Гуоткину очень не хотелось, чтобы я ругал Каслмэллок.
— Согласен, парк красив. Вот и все, пожалуй, здешние плюсы.
— Мне Каслмэллок теперь дорог, — сказал Гуоткин взволнованно.
Выходит, я ошибался, полагая, что он охладел к армии. Напротив, пышет энтузиазмом сильней прежнего. Непонятно, отчего в нем вдруг так возгорелся пыл. Идя с ним рядом, я ни на секунду не подозревал, в чем разгадка. Мы подошли уже к пивной, расхваленной Гуоткином. Впрочем, снаружи у нее на удивление тот же вид, что у Маккоя, только находится она в проулке, а не на главной улице. Тот же обычный здешний двухэтажный дом, и нижний этаж оборудован под пивную. Я вошел вслед за Гуоткином в низкую дверь. Внутри сумрачно, запах неаппетитный. В помещении пусто, но из комнаты за стойкой слышны голоса. Гуоткин постучал монеткой о стойку.
— Морин… — проворковал он.
Вот так же воркует он, взяв телефонную трубку: «Алло-у… алло-у…» Это очень не вяжется с общей повадкой Гуоткина. «То, что мы зовем вежливостью, не проще ли будет назвать слабостью», — заметил он как-то. Но его собственное воркованье — по телефону и теперь вот — отнюдь не поражает беспощадным волевым напором. Никто не откликался. Гуоткин загулил опять:
— Мори-ийн … Мори-ийн …
Опять нет отзыва. Наконец из задней комнаты вышла к нам девушка. Низкорослая, плотная, с бледным лицом и пышными черными волосами. Красива какой-то животной, почти звериной красотой — такая звероватость привлекает некоторых. Барнби заметил однажды: «Викторианец в женщинах ценил утонченность, а меня неудержимо влечет их вульгарность». Девушка ему определенно бы понравилась.
— Да это ж капитан Гуоткин к нам жалует опять, — сказала она. Улыбаясь, уперлась руками в бока. Зубы весьма неважные; глаза разят из глубокой тени глазниц.
— Да, Морин…
Гуоткин смолк, словно в замешательстве. Оглянулся на меня, как бы ища поддержки. Такая ненаходчивость не в его стиле. Но Морин продолжала говорить сама.
— И другого офицера привели. Чем же вас нынешний вечер порчевать? Портером или капелькой виски? А, капитан?
Гуоткин повернулся ко мне.
— Что предпочитаете, Ник?
— Портер.
— И я тоже, — сказал он. — Две кружки портера, Морин. Я пью виски, только лишь когда невесел. А сегодня мы грустить не собираемся — верно, Ник?
Он говорил со странным смущением в голосе. Таким я Гуоткина еще не видел. Мы сели за столик у стены. Морин стала цедить черное крепкое пиво. Гуоткин не сводил с нее глаз. Морин сняла оседающую пену блюдцем, снова подставила кружки под кран, доливая дополна. Принесла нам пиво, подсела, но угоститься с нами отказалась.
— А какое будет у офицера имечко? — спросила она.
— Второй лейтенант Дженкинс, — сказал Гуоткин. — Он служит у меня в роте.
— Неужели. Как замечательно.
— Мы с ним в большой дружбе, — сообщил Гуоткин прохладным тоном.
— Так почему же не приводили его ко мне раньше? А, капитан Гуоткин?
— Понимаете, Морин, у нас ведь нелегкая служба, — сказал Гуоткин. — Не всегда удается к вам прийти. Эту радость можем себе позволить нечасто.
— Да ну вас, — засмеялась Морин зазывно, опять показывая черноватые зубы. — Сами-то небось часто приходите.
— Не так часто, как хотелось бы, Морин.
Гуоткин уже оправился от первоначальной скованности, говорил теперь свободно. По-видимому даже, он чувствует себя в женском обществе непринужденней, чем в мужском, а в первые минуты просто нервы подвели.
— Чем же это вы так заняты? — спросила она. — Солдат муштруете небось?
— И муштровать приходится, Морин, — ответил Гуоткин. — И всякой другой выучкой заниматься. Современная война — очень сложное дело, поймите.
— А то я непонятливая, — рассмеялась она снова. — Мой дед двоюродный служил в Коннотском кавалерийском полку, и уж какой был молодец. Первым красавцем слыл во всем Монаханском графстве. И храбрецом. Его немцы хотели взять в плен. Так он, рассказывают, дюжину их заколол штыком. Немцам в ту войну не в радость было с ирландцами встречаться.
— Зато в эту войну им такие встречи не грозят, — сказал Гуоткин неожиданно резко. — Даже здесь, в Ольстере, нет воинской повинности и сколько парней гуляет, не взятых в армию.
— А вы что, хотели бы взять у нас всех парней? — сказала Морин, играя глазами. — Нам одиноко будет, если все уйдут на войну.
— Возможно, Гитлер решит высадить свою армию вторжения здесь, южнее границы, — сказал Гуоткин. — Интересно, что тогда запоют все ваши парни.
— О боже, — сказала она, всплескивая руками. — И не упоминайте негодяя старого. Неужели он способен на такую подлость? Вы что, серьезно это, капитан Гуоткин?
— Высадка в Ирландии меня не удивит, — сказал Гуоткин.
— Вы сами родом с юга? — спросил я Морин.
— Откуда же еще, — ответила она улыбаясь. — А как вы догадались, лейтенант Дженкинс?
— Да просто подумалось.
— По говору моему?
— Возможно.
— Заметили тоже, что я не такая, как эти ольстерцы, — понизила она голос. — Черствые они все, до денег жадные.
— Пожалуй, заметил.
— Угадали, значит, где родина у нашей Морин, — сказал Гуоткин. — Я ей говорю, что мы должны ее считать неблагонадежным элементом и держать при ней язык за зубами — она ведь нейтралка.
Морин запротестовала; в это время с улицы вошли двое молодых людей в бриджах и крагах. Она встала, чтобы обслужить их. Гуоткин погрузился в очередное меланхолическое безмолвие. Должно быть, опечалился тем странным фактом, что Морин так же весело болтает и смеется с местными штафирками, как с удалыми офицерами (то бишь с Гуоткином и со мной). Во всяком случае, он изучающе уставился на вошедших, собою малопримечательных. И затем опять вернулся мыслью к нелюбимой довоенной профессии.
— Фермеры, вероятно, — сказал он. — У меня дед был фермер. Он-то не сидел в затхлой конторе.
— В каких местах фермерствовал ваш дед?
— На границе Уэлса со Шропширом.
— А отец ваш стал служащим?
— Вот то-то же. Поступил в страховое общество и послан был служить в другую местность.
— Вы бывали у деда на ферме?
— Как-то ездили туда на отдых. Вам, наверно, приходилось слышать о великом лорде Аберавоне?
— Приходилось.
— Ферма — на его земле.
Я не думаю, что лорд Аберавон (лордство которого на нем и началось, и кончилось) войдет в память потомства как великий, хотя своим арендаторам он, несомненно, мог казаться таковым. Мне лорд памятен разве тем, что оставил Уолпол-Уилсонам в наследство диконовскую картину «Отрочество Кира», висевшую у них в холле. В те доисторические времена, когда я был влюблен в Барбару Горинг, взгляд на «Кира» тотчас напоминал о ней. Лорд Аберавон приходился дедом Барбаре и Элеоноре Уолпол-Уилсон. Как поживает Барбара теперь? Взят ли уже из запаса муж ее, Джонни Пардоу (у них дом в той же местности, на границе со Шропширом)? Элеонора — давняя подруга Норы Толланд; сейчас они обе в женской вспомогательной службе, водят легковые машины. Да, всколыхнул Гуоткин во мне воспоминания… Он глядел на меня как-то смущенно, точно догадываясь, что я задумался о чем-то своем и далеком. Ему, видимо, хотелось продолжить разговор, но брало сомнение — не будет ли мне скучно его слушать, не окажется ли он назойлив. Гуоткин откашлянулся, глотнул пива.
— Помните, какая у лорда Аберавона фамилия? — спросил он.
— Постойте, ведь фамилия у него — Гуоткин!
— Да, как у меня. И звали его тоже Роланд.
Гуоткин произнес это очень серьезным тоном.
— Совсем как-то выпало из памяти. Он вам родня?
— Нет, что вы, — сказал Гуоткин с виноватым смешком.
— Отчего ж. Может быть и родней вам.
— Почему вы так думаете?
— Совпадение фамилий может быть и не случайным.
— Если и родня, то седьмая вода на киселе.
— Седьмая, но все же родня.
— Настолько дальняя, что уже и не родня, — сказал Гуоткин. — Дед-то мой, фермер, клялся, что мы из тех же именно Гуоткинов, если копнуть вглубь — в самый корень.
— Что ж тут невероятного?
Мне вспомнилось, что в одном из некрологов говорилось о глубочайшей древности рода лорда Аберавона, хотя сам лорд начинал жизнь скромным служащим ливерпульской судовой компании. Меня эти детали заинтересовали тогда.
— Род ведь очень древний?
— Говорят, древний, — сказал Гуоткин.
— И дал ему начало Вортигерн, вступив в связь с одной из собственных дочерей? Я определенно читал об этом.
Гуоткин опять взглянул с каким-то сомнением, точно разговор повернул куда-то не туда и обнаружилась недопустимая моя осведомленность о происхождении гуоткинского рода. Возможно, он и прав, так думая.
— Кто такой Вортигерн? — спросил он неловко.
— Британский князь, жил в пятом веке. Помните — призвал на помощь Хенгиста и Хорзу. А потом не мог от них избавиться.
Напрасный труд. В глазах у Гуоткина не зажглось ни искорки. Хенгист и Хорза для него пустой и мертвый звук — еще мертвее Вортигерна. Гуоткина не поражает мрачное великолепие его возможной родословной; попросту не интересует. Деловая сметка лорда Аберавона волнует его больше, чем взлет на королевские высоты древней кельтской Британии. Романтизм Гуоткина, хоть и врожденный, существенно ограничен недостатком воображения, как это часто бывает. Зря я упомянул о Вортигерне. Только прервал ход мыслей Гуоткина своим неуместным экскурсом в историю.
— Дед, по-моему, выдумал все в основном, — сказал он. — Просто хотел, чтобы думали, будто он в родстве с однофамильцем, нажившим три четверти миллиона.
Гуоткин, видимо, жалел уже, что разоткровенничался о своих истоках, — и замолк. Как странно, подумал я, и как типично для нас, островитян, что Гуоткин сделал только что заявку — и обоснованную, возможно, — на происхождение, мысль о котором и прельщает, и отталкивает вместе, и, однако, оборвал на этом разговор. Мудрено ли, что континентальным европейцам и американцам трудно понимать нас. Курьезно также (упорно думалось мне дальше), что кровосмеситель Вортигерн породнил Гуоткина с Барбарой Горинг и Элеонорой Уолпол-Уилсон. Возможно, исходной причиной всему тот неразумный сговор с Хенгистом и Хорзой. Да и меня это странным образом роднит с Гуоткином.
Мы выпили еще портера. Морин ушла всецело в обсуждение местных новостей со своими молодыми собеседниками и не обращала больше на нас внимания. К ним присоединился еще третий, постарше, того же фермерского типа, рыжеватый, с ухватками профессионального остряка. Раскатисто зазвучал смех. Нам пришлось самим ходить к стойке за пивом. Это повергло Гуоткина еще глубже в меланхолию. Мы безрадостно потолковали о ротных делах. Входили еще клиенты; все они здоровались с Морин весьма по-свойски. Мы с Гуоткином выпили порядочно. Настала пора уходить.
— В казарму двинем? — сказал Гуоткин. Слово «казарма» не прибавило очарования Каслмэллоку. Уходя, Гуоткин повернулся к стойке.
— Спокойной ночи, Морин.
Но та заслушалась острот рыжего весельчака.
— Спокойной ночи, Морин, — повторил Гуоткин погромче.
Она взглянула, вышла из-за стойки.
— Спокойной ночи вам, капитан Гуоткин, и вам, лейтенант Дженкинс, — сказала Морин. — И захаживайте оба почаще, а то как бы я на вас не осердилась.
Прощально помахав рукой, мы вышли. Гуоткин шагал молча. На окраине городка он вдруг глубоко вздохнул. Хотел было заговорить; решил, что на ходу выйдет недостаточно весомо; остановился, повернулся ко мне.
— Замечательная, верно?
— Кто? Морин?
— Ну конечно.
— Девушка приятная как будто.
— Не больше чем приятная? — произнес он с укором.
— А что, разве… Неужели вы серьезно увлеклись ею?
— По-моему, она совершенно чудесная, — сказал он.
Мы выпили, как я уже сказал, порядочно — до тех пор в армии пил я не больше двух-трех малых кружек за раз, — так что языки развязаться могли, но все же охмелели мы недостаточно для амурных галлюцинаций. Очевидно, Гуоткин выражал свои подлинные чувства, а не преувеличенное пьяное желание. И мгновенно разъяснились гуоткинские припадки мечтательного забытья с ротной печатью в руке и сделалась понятна привязанность его к Каслмэллоку. Влюбился Гуоткин. Каждый влюбляется по-своему — и в то же время схоже со всеми другими. Как говорил когда-то Морланд, любовь подобна морской болезни. Все кругом вздымается и падает, и кажется тебе, что умираешь, но затем, пошатываясь, сходишь на сушу и через минуту-две уже почти не помнишь ни своих мучений, ни причины их. Гуоткин был сейчас в разгаре заболевания.
— Вы что-нибудь предприняли?
— Насчет чего?
— Насчет Морин.
— То есть?
— Ну, приглашали ее куда-нибудь?
— Нет, конечно.
— Но почему же?
— А что это даст?
— Не знаю. Мне кажется, приятно будет, если у вас к ней чувство.
— Но пришлось бы сказать ей, что я женат.
— Непременно скажите. Играйте в открытую.
— Но вы думаете, она примет приглашение?
— Я бы не удивился.
— И что же — обольстить ее?
— Привести, пожалуй, дело к этому ориентиру — в должный срок.
Он глядел на меня изумленно. Я ощутил некоторую неловкость — как Мефистофель, вдруг наткнувшийся на безнадежную непонятливость Фауста. В опере такое могло бы послужить недурным основанием для арии.
— В армии встречаешь чудаков, что будто слыхом не слыхали о женщинах, — заметил как-то Одо Стивенс. — Сегодня рядом с тобой сидит, возможно, девятнадцатилетний сексуальный маньяк, а завтра — пожилой младенец, не ведающий фактов жизни.
Меня удивила щепетильность Гуоткина, хотя припомнилось теперь его отношение к случаю с Пендри. Вообще-то молодые офицеры батальона либо, как Кедуорд, обручены, либо, как Бриз, недавно женились. Они могут, подобно Памфри, вести весьма вольные разговоры, однако семейный престол прочно занят женой или невестой. Во всяком случае, до передислокации в Каслмэллок времени на женщин не было ни у женатых, ни у холостых. Гуоткин, разумеется, привык к тому, что Памфри готов ринуться на первую встречную официантку. И вроде бы не осуждал за это Памфри. Семейная жизнь Гуоткина неизвестна мне; я слышал лишь от Кедуорда, что Гуоткин знал свою жену с детства, а первоначально хотел жениться на сестре Бриза.
— Но я женат, — повторил Гуоткин чуть ли не с отчаянием в голосе.
— Я ведь не настаиваю, чтоб вы приглашали. Я только спросил.
— И Морин не из таких, — сказал он уже сердито.
— Почем вы знаете?
Он усмехнулся, поняв, очевидно, что «не из таких» прозвучало глупо.
— Вы видели Морин впервые, Ник. Вы не можете знать, какая она. Вы по ее разговору с клиентами судите. Но на самом деле она не распущенная. Я часто бываю у нее там, когда никого нет. Вы удивились бы, глядя на нее тогда. Она как ребенок.
— Бывают весьма искушенные дети.
Гуоткин не стал и возражать на это замечание.
— Не знаю, почему она мне кажется такой чудесной, — вздохнул он. — Но ничего не могу с собой поделать. Все время она у меня в мыслях — даже тревожно становится. Ловлю себя на том, что забываю должностные обязанности.
— Вы каждый вечер ходите к ней в пивную?
— Когда только могу. В последнее время не мог — то одно, то другое мешало. Скажем, этот окружной приказ о бдительности.
— А она знает?
— Знает что?
— Что вы влюблены в нее.
— Не думаю, — сказал он странно робким тоном. Затем вернулся к тону обычному, грубовато-служебному. — Я подумал — лучше будет, если скажу вам, Ник. Освобожу, может, мысли немного, если поделюсь с кем-нибудь. А то боюсь, как бы не свалять дурака в ротных делах. Такая девушка вытесняет из головы все остальное.
— Разумеется.
— Вы понимаете меня.
— Да.
Гуоткин все еще не успокаивался.
— Значит, считаете, нужно ее пригласить?
— Так многие бы сделали — возможно, уже и делают.
— О нет, определенно нет — я никого там из химшколы не видел. Я и сам попал туда совершенно случайно. Пошел напрямик переулками. Морин стояла в дверях, и я спросил у нее, как пройти. Ее родители — владельцы этой пивной. Она не простая подавальщица.
— Простая или нет, а попытаться можно.
На этом Гуоткин кончил разговор о Морин. Остаток пути он толковал о делах служебных.
— С завтрашнего вечера опять в столовой теснота, — сказал он на прощанье. — Очередной набор прибудет. Опять, конечно, станут требовать у меня людей для участия в их чертовых показах. Но что поделаешь.
— Спокойной ночи, Роланд.
— Спокойной ночи, Ник.
Я направился в конюшню, где вдвоем с Кедуордом занимал комнату конюха (примерно так же помещались в Стоунхерсте Алберт с Брейси). Сегодня Кедуорда не будет, он дежурит, и я в комнатке один, а это всегда радость. Напрасно я, однако, выпил столько пива. Но завтра воскресенье, дел сравнительно мало. Да, скверно должен чувствовать себя с похмелья Бител на утренних построениях, подумалось мне. И — легок на помине — назавтра Бител оказался среди слушателей нового набора. Собственно, и следовало ожидать, что Битела пришлют на химкурсы. Это был способ убрать его из батальона впредь до окончательного изгнания, которого, по словам Гуоткина, не миновать Бителу. Я сидел в галерее за столиком и надписывал конверт, когда в дверь заглянул Бител. Он пощипывал свои клочковатые усы и нервно улыбался. Завидев меня, тотчас направился к столику.
— Приятная встреча, — сказал он, по-всегдашнему робко, точно боясь, что осадят. — Не виделись с самой передислокации.
— Как поживаете?
— Начальство греет, как обычно.
— Мелгуин-Джонс?
— Ему я прямо поперек горла, — сказал Бител. — Но уже недолго мне терпеть.
— А что?
— Вероятно, уйду из батальона.
— Это как же?
— Переводят в дивизию вроде бы.
— В штаб?
— Должность скорее командная.
— Дивизионная служба?
— Вспомогательная, конечно. Если это дельце выгорит, жалко будет уходить из батальона в некоторых отношениях, но расстаться с Мелгуин-Джонсом будет не жаль.
— А что за должность, если не секрет?
Бител понизил голос, как всегда, когда говорит о своих делах — словно делишки эти не совсем чистые.
— Передвижная прачечная.
— И вас — начальником?
— Если выгорит. По слухам, есть еще две, а то и три кандидатуры из других подразделений, причем одна очень подходящая. Я, правда, служил по рекламной части в нашей местной прачечной, так что и у меня неплохой шанс. Весьма даже неплохой. Наш командир батальона очень за меня болеет. Не раз уже лично звонил в дивизию. Молодец прямо.
— Эта должность для какого звания?
— Для младшего офицера. Но все же в некотором роде повышение. Так сказать, ступенька вверх. А вести с фронта не блестящие, а? Бельгийское правительство капитулировало, дела пошли швах.
— Что в последних сообщениях? Я не слышал.
— Бои на побережье. Мне сказали утром, кадровый батальон нашего полка участвовал в бою. Потрепали сильно. Помните Джонса Д.? Довольно красивый, белокурый такой мальчик.
— Он из моего взвода — ушел с маршевой командой.
— Убит он. Мне Дэниелс сказал, мой ординарец. Дэниелс знает все новости.
— Значит, убили Джонса. А еще кого из наших?
— Проджерса знали?
— Косоглазый шофер?
— Он самый. Привозил в столовую продукты иногда, Курчавый, темноволосый, шепелявил. Тоже убит. Кстати, о столовой. Как здесь кормят?
— Вот уже полмесяца потчуют говядиной два раза в день. Тридцать семь раз подряд, по точному подсчету.
— Ну и как на вкус?
— Козлятина, примазанная заварным кремом.
И разговор переключился на армейскую пищу. Потом, при встрече со старшиной Кадуолладером, я спросил его, слышал ли он о гибели Джонса.
— Нет, не слыхал, сэр. Значит, нашла его пуля.
— Или мина.
— Вечно невезучий он был, Джонс этот, — сказал Кадуолладер.
— Помнишь, старшина, как его мутило в морскую переправу? — сказал капрал Гуилт, стоящий рядом. — Жутко мутило.
— Помню.
— Никогда не видел, чтоб так юнца выворачивало. Или взрослого.
Был канун дюнкеркской эвакуации, так что из моих знакомцев погибли в ту неделю не одни только Джонс и Проджерс. Среди павших был и Роберт Толлан, посланный во Францию с отрядом службы безопасности. Об этом написала мне Изабелла. Обстоятельства его смерти так и остались для нас темными. Погиб загадочно, как жил, и навсегда остался неразгадан, подобно многим молодым, скошенным войной. Был ли он и впрямь, как утверждал Чипс Лавелл, тайным любителем «хозяек из ночного клуба», годящихся ему в матери? Разбогател бы он в своей экспортной фирме, торгующей с Дальним Востоком? Женился бы на Флавии или не женился бы? Так в музыкальной детской игре пианино замолкает вдруг, и кто-то, не успев занять стул, навеки замирает в случайной позе. Итоговая черта подведена внезапно, и как уж кому повезло: смерть одних исполнена уместности и видимого смысла, другие же, как Роберт, гибнут на поле брани несколько несуразно. Но таково уж начертанье Рока. Или же Роберт решал здесь сам? Отверг возможность производства в офицеры ради того, чтобы пасть во Франции? Или это у Флавии так безнадежно несчастлива судьба, что достаточно было Роберту сблизиться с Флавией, и в дело тут же вступил Умертвитель Озириса (как сказал бы доктор Трелони), так что гибельно главенствовала здесь линия не его, а ее жизни? А возможно даже, Роберт умер, чтобы уйти от Флавии. Жизням тех, кто умер молодым, свойственна мистическая величавость безглавой статуи, поэзия таинственных отрывков из неконченной или полусожженной рукописи, что не испорчена пошлой или искусственной развязкой. Тревожные то были недели — и удушающе жаркие. Но Гуоткин почему-то повеселел. Война все больше выявляла и таких, кого бедствия не угнетали, а бодрили. Я подумал — возможно, Гуоткин из этой довольно многочисленной когорты. Однако у его бодрости оказалась иная причина. Открыл ее мне он сам.
— Я последовал вашему совету, Ник, — сказал он.
Дело было под вечер, мы сидели вдвоем в ротной канцелярии.
— Насчет хранения боевых гранат?
Гуоткин отрицательно качнул головой и поморщился, как если бы мысль о не пристроенных до сих пор ручных гранатах тотчас привела с собой сознание вины.
— Нет, я не про гранаты, — сказал он. — Я еще не решил, где их лучше хранить так, чтобы складские носа не совали. Я про Морин.
Что за Морин? Но затем я вспомнил тот вечер в пивной — буфетчицу, которой увлекся Гуоткин. А я было решил на следующий день, что это все же пиво подействовало так на него, и выбросил эпизод с Морин из головы.
— А что с Морин?
— Я ее пригласил.
— Пригласили?
— Да.
— И что же она?
— Согласилась.
— Я ведь говорил.
— Было чертовски замечательно.
— Вот и отлично.
— Ник, — сказал он. — Я не шучу. Не смейтесь. Я всерьез благодарен вам, Ник, за то, что подтолкнули меня к действию — а то бы я тянул волынку как дурак, Есть у меня такая слабость. Как на учениях, когда рота была назначена в поддержку, а я проканителился позорно.
— Ну и как впечатления от Морин?
— Она чудесная.
Больше Гуоткин ничего не сообщил мне. Я бы не прочь услышать подробности их рандеву, но Гуоткин явно рассматривал новейшее развитие своего романа с Морин как нечто священно-интимное и не подлежащее оглашению. Кедуорд вообще-то не большой психолог, но прав был, говоря, что если уж Гуоткин влюбляется, то втрескивается со страшной силой. История с Морин — определенно кара божья Гуоткину за легкодумное отношение к семейным проблемам Пендри. Теперь Гуоткин сам сражен Афродитой за гордый отказ воскурять фимиам на ее алтаре. Богиня вознамерилась его наказать. Впрочем, в этой истории мало удивительного: даже после изнуряющего дня взводных занятий походная кровать обращалась еженочно в дыбу пытки сладострастными воспоминаниями и мечтаниями самыми разнузданными. Сексуальная неутоленность, безусловно, делала людей сердитыми — взять хотя бы злое отвращение, с которым Гуоткин относился к Бителу.
— Господи, — сказал он, увидев Битела в Каслмэллоке. — И здесь этот подонок нас преследует.
Сам Бител совершенно не осознавал, какую ярость он возбуждает в Гуоткине. Во всяком случае, Бител ничем не выказывал того, что ощущает на себе ненависть капитана, и временами даже сам совался к Гуоткину общаться. Некоторых людей тянет к тем, кому они противны, — им по крайней мере хочется преодолеть враждебность. Возможно, и Бителу хотелось победить отвращение Гуоткина. Как бы то ни было, он при всяком удобном случае заговаривал с Гуоткином, не смущаясь ни резким ответом, ни уничтожающим молчанием. Однако отпор, которым Гуоткин встречал поползновенья Битела, имел в своей основе не одну лишь грубость. Дело здесь обстояло сложней. Воинский кодекс поведения, который выработал для себя Гуоткин, не допускал того, чтобы отношения с Бителом-офицером дошли до той степени вражды, какую Гуоткин выказал бы к Бителу-штатскому. Этот гуоткинский кодекс чести позволял — даже прямо побуждал — обрушивать на Битела град унижений, но в то же время не давал окончательно махнуть рукой на Битела как на презренную мразь. Бител был собратом-офицером и потому всегда в конечном счете получал от Гуоткина милостыню — обычно в форме назиданий и призывов исправиться, подтянуться. Вдобавок Гуоткин, вместе с многими другими сослуживцами, никак не мог полностью отрешиться от легенды о крестоносном брате Битела. Мифический этот престиж все еще окутывал слегка Битела. Такие легенды, однажды оформясь, ни за что не желают умирать. Притом я ни разу не слышал, чтобы сам Бител публично пробовал искоренить легенду. Быть может, он боялся, что если фигура героя-брата прекратит маячить на заднем плане, то Гуоткин и вовсе перестанет его, Битела, терпеть.
— Пришел вот посидеть с однополчанами, капитан Гуоткин, — произносил Бител, подсаживаясь к нам; затем конфиденциально прибавлял вполголоса: — Между нами говоря, заурядный народец собрался на курсе. Второсортный товар.
Бител никак не отваживался называть Гуоткина по имени. Гуоткин вначале протестовал раз-другой против церемонного обращения «капитан», но втайне, по-моему, он был доволен, что внушает такое почтение. Каким именем или именами был крещен сам Бител, никто не знал, не помнил. Все звали его Бит, Бити, но употреблять эти уменьшительные формы Гуоткин в свою очередь не мог себя заставить. На «посиделки с однополчанами» Бител приходил к нам в уголок галереи, неофициально закрепленный за Гуоткином, Кедуордом и мной как за постоянными стражами замка. Под окном там был диван, на котором я перечитывал «Эсмонда», и в этом алькове мы вечерами сидели иногда за стаканом. После памятного своего новоселья Бител хоть и пил, когда было что пить, но не напивался — разве что на рождество или под Новый год, когда перепить простительно. Обычно же бывал под градусом, не более того. Бител сам иногда хвалился своей умеренностью.
— Приходится следить, чтобы буфетный счет не выходил из рамок, — говорил он. — Рюмочка да рюмочка, а в итоге суммочка. Командир батальона делал уже мне выговор из-за этого счета. Приходится держать себя в границах.
Но в Каслмэллоке случилось так, что выйти из границ неожиданно подстрекнули Битела сами армейские власти. Во всяком случае, Бител именно так объяснял случившееся.
— Это все дурацкая инструкция виновата. Совершенно сбила меня с толку, а я в тот день устал.
Курсовая химподготовка включала прохождение через газовую камеру без противогаза. Все военнослужащие рано или поздно подвергались этой процедуре, но антигазовики, естественно, соблюдали ее строже остальных. В качестве противоядия от одного из газов рекомендовался, между прочим, последующий «прием алкоголя в умеренном количестве». В день, оказавшийся для Битела несчастливым, завершала расписание занятий именно газовая камера. Затем некоторые курсанты выпили, следуя наставлению, другие же — непьющие или экономные — ограничились горячим сладким чаем. Но и выпившие вняли предостережению инструкции, приняв это лекарственное средство в умеренной дозе, — все, кроме Битела.
— Старик Бити хлопает сегодня одну за другой, — заметил Кедуорд еще перед обедом.
Речь Битела всегда невнятна, и у него, как у большинства привычных пьяниц, разница между хмельным и трезвым состоянием вообще-то невелика. Только изредка уж до того допьется, что спляшет вокруг чучела. В тот вечер в Каслмэллоке он слонялся по галерее, надоедая то одним курсантам, то другим. В наш уголок он заявился уже под самый конец. Расходились антигазовики рано, так что Гуоткин, Кедуорд и я остались к тому времени одни. Темой нашего разговора было германское наступление. Гуоткин подвергал анализу боевую обстановку, длился анализ долго, и я собирался уже идти спать, когда подошел Бител, плюхнулся рядом — без обычных извиняющихся фраз, адресованных Гуоткину. Молча послушал разговор. Уловил слово «Париж».
— Бывали в Париже, капитан Гуоткин? — вопросил он.
Капитан Гуоткин метнул на него взгляд, полный крайнего неодобрения.
— Нет, — резко ответил капитан (что, мол, за нелепый вопрос, еще спроси, бывал ли Гуоткин в Лхасе или на Огненной Земле). И продолжал наставительно излагать Кедуорду принципы маневренной войны.
— А я в Париже был, — сказал Бител и, собрав губы, присвистнул этаким лихим гулякой. — Провел там как-то кончик недели.
Гуоткин взглянул свирепо, но промолчал. Подошел подавальщик, стал собирать стаканы на поднос. Это был тот самый краснощекий детина, что шумел и плакал в коридоре у дверей канцелярии, жалуясь на боль в спине. Теперь он выглядел веселей. На просьбу Битела принести еще напоследок порцию виски он ответил, что буфет закрыт, — ответил с тем удовольствием власть имущего, с каким официанты и бармены всегда оповещают о закрытии.
— Рюмочку ирландского, — сказал Бител. — Последнюю.
— Буфет закрыт, сэр.
— Да нет же, еще рано. — Бител воззрился на свои часы, но цифры, очевидно, расплывались у него в глазах. — Не верю, не закрыт.
— Сержант объявил только что.
— Еще одну рюмашку, Эммот, — Эммотом ведь звать?
— Эммотом, сэр.
— Ну пожалуйста, Эммот.
— Нельзя, сэр. Буфет закрыт.
— Но можно же открыть.
— Нельзя, сэр.
— Открыть на одну лишь секунду — налить одну рюмочку.
— Сержант не велит, сэр.
— Попросить его надо.
— Буфет закрыт, сэр.
— Умоляю, Эммот.
Бител встал. Я так и не уяснил четко, что произошло затем. Сидел я с той же стороны, что и Бител, и когда он встал, то оказался ко мне спиной. И качнулся внезапно вперед. Возможно, оступился, и не обязательно спьяну — половицы в этом месте прогибаются. А возможно, подался вперед, взывая к сочувствию Эммота, подкрепляя действием свои упрашиванья. Если так, то я уверен, Бител всего лишь хотел шутливым жестом положить руку на плечо Эммоту или взять его за локоть. Такие жесты можно счесть вредящими достоинству офицера, нарушающими субординацию — но не в тяжкой мере. Так или иначе, но Бител почему-то сделал падающее движение всем телом и — то ли чтобы не упасть, то ли вымаливая рюмку — обнял Эммота за шею. И на мгновенье так повис. Поза была, вне всякого сомнения, красноречивая — поза поцелуя, скорее прощального, чем страстного. Быть может, поцелуй и в самом деле состоялся. Во всяком случае, Эммот не то мыкнул, не то ахнул и уронил поднос, разбив несколько стаканов. Гуоткин вскочил на ноги. Он побелел весь. Он дрожал от ярости.
— Мистер Бител, — сказал Гуоткин. — Вы арестованы.
Бител рассмешил меня своим объятием, но тут стало не до смеха. Запахло серьезным скандалом. Глаза у Гуоткина блестели фанатически.
— Мистер Кедуорд, — продолжал он. — Подите наденьте фуражку и опояшьтесь.
Сидели мы поблизости от двери, выходящей в холл. Там, на крючках, вбитых в стену, мы оставляли фуражки и офицерские ремни, прежде чем войти в столовую, так что идти Кедуорду не пришлось далеко. Потом он сказал мне, что не сразу понял смысл гуоткинского приказания. Просто повиновался как ротному командиру, не рассуждая. Тем временем Эммот стал подбирать с пола осколки. Вид у Эммота был не особенно ошеломленный. Если вспомнить его склонность к истерической несдержанности чувств, то сейчас он вел себя совсем неплохо. Возможно, Эммот лучше понимает Битела, чем мы. Гуоткин, рьяно вошедший в свою властительную роль, велел Эммоту уйти — остальное стекло утром подберет. Эммот, натрудившийся за день, того только и ждал — тут же ушел с подносом и осколками. Бител остался стоять как стоял, как и следовало взятому под арест. Он слегка покачивался, на губах его блуждала глуповатая улыбка. Вернулся Кедуорд в фуражке, застегивая походный ремень.
— Мистер Кедуорд, отконвоируйте мистера Битела в его комнату, — сказал Гуоткин. — Покидать ее он может не иначе как с позволения и под конвоем офицера. Причем не должен иметь на себе ни пояса, ни оружия.
Бител обвел нас отчаянным взглядом, точно раненный в самое сердце этим запрещением носить оружие, но он вроде бы понимал, за что его наказывают, и подчинялся наказанию даже с неким мазохистским усердием. Гуоткин движеньем головы указал на дверь. Бител повернулся и медленно пошел, как идут на казнь. Кедуорд последовал за ним. Хорошо еще, что Гуоткин выбрал в конвоиры не меня, а Кедуорда, как старшего по званию (ведь и у Битела две звездочки). Когда они ушли, Гуоткин повернулся ко мне. Вспышка служебного гнева словно сожгла внезапно весь его запас энергии.
— Иначе поступить я не мог, — сказал он.
— Я не совсем понял, что произошло.
— Вы разве не видели?
— Не полностью.
— Бител поцеловал солдата.
— Вы уверены?
— Да неужели у вас глаз нет?
— Бител был ко мне спиной. Мне показалось, он споткнулся.
— В любом случае он пьян как сапожник.
— Это бесспорно.
— Посадить его под арест — мой долг. По-другому я не мог. Каждый офицер на моем месте поступил бы так же.
— А дальше что предпримете?
Гуоткин нахмурился.
— Сходите-ка в ротную канцелярию, Ник, — сказал он уже спокойнее. — Вы знаете, где там лежит «Военно-судебное наставление». Принесите его мне. Я не хочу отлучаться отсюда, а то Идуол вернется и подумает, что я пошел спать. Мне надо еще проинструктировать его.
Когда я вернулся с книжкой, Гуоткин уже кончал давать указания Кедуорду. Завершив инструктаж, он простился отрывисто с нами. Затем ушел со строгим лицом, унося наставление под мышкой.
Кедуорд взглянул на меня, зубасто улыбнулся. Он был хотя и удивлен, но не ошарашен случившимся. Для него все это в порядке вещей.
— Вот так штука, — сказал он.
— Чреватая неприятностями.
— Старик Бити напился порядком.
— Да.
— Я с ним еле поднялся по лестнице.
— Под локоть пришлось вести?
— Дотащил наверх с грехом пополам, — сказал Кедуорд. — Как полисмен алкаша.
— А наверху?
— К счастью, второй жилец уехал вчера с курсов по болезни. Так что Бити в комнате один, а то бы совсем конфуз. Тут же свалился на койку, и я ушел. Сам теперь спать пойду. Сегодня ваш черед ведь дежурить в ротной канцелярии?
— Мой.
— Спокойной ночи, Ник.
— Спокойной ночи, Идуол.
Нервы мои устали. Я рад был уйти на дежурство. Ночью не переставая мучили меня путаные, со стычками и спорами, сны. Я втолковывал местному строителю-подрядчику — он был в длинном китайском халате и оказался Пинкасом, каслмэллокским начхозом, — что хочу украсить фасад дома колоннадой по собственноручному эскизу Изабеллы, но тут проехала набитая пигмеями пожарная машина, яростно звоня в колокол. В мозгу звонило не стихая. Я проснулся. Звенел телефон. Звонок глубокой ночью — вещь экстраординарная. Гардин на окнах нет, а шторы затемнения я снял — и, открыв глаза, увидел, что небо уже начинает светлеть над дворовыми постройками. Я схватил трубку, назвал себя, обозначенье роты. Звонил Мелгуин-Джонс, наш начальник штаба.
— Котлета, — сказал он.
Я не совсем еще очнулся. И словно это продолжался сонный кавардак. Я уже упоминал, что Мелгуин-Джонс вспыльчивого нрава. Он тут же начал злиться, и, как оказалось, не без причин.
— Котлета… — повторил он. — Котлета… Котлета… Котлета…
Очевидно, это кодовое слово. Но что оно обозначает — вот вопрос! Память не дает никакого отклика.
— Виноват, я…
— Котлета!
— Я слышу. Но не знаю, что она значит.
— Котлета, говорят вам…
— Я знаю «Кожу» и «Мухомор»…
— «Кожи» нет уже, а есть «Котлета», а вместо «Мухомора» — «Баня». Вы что, с луны свалились?
— Я не осведомлен…
— Да вы забыли, черт возьми.
— «Котлету» впервые слышу.
— Вздор несете.
— Уверяю вас.
— Выходит, Роланд не сказал вам с Кедуордом? Я сообщил ему «Баню» неделю назад — сообщил лично, когда он приезжал с рапортом в батальон.
— Не знаю ни «Котлету», ни «Баню».
— Так вот как Роланд понимает бдительность! На него похоже. Я предупредил его, что новый код входит в силу через сорок восемь часов, считая с позапрошлой полночи. Хоть это он сказал вам?
— Ни слова не говорил.
— О господи! Такого дурака еще не было в ротных командирах. Бегите за ним, живо.
Я поспешил в центральную часть замка, в комнату Гуоткина. Он крепко спал, лежа на боку, вытянувшись почти по стойке «смирно». Нижняя часть лица, до усов, прикрыта бурым одеялом. Я затряс его за плечо. Как обычно, трясти пришлось долго. Гуоткин спит, точно под наркозом. Проснулся наконец, трет глаза.
— Звонит начштаба. Говорит — «Котлета». Я не знаю, что она обозначает.
— Котлета?
— Да.
Гуоткин рывком сел на койке.
— Котлета? — повторил он, как бы не веря ушам.
— Котлета.
— Но «Котлета» полагалась только после сигнала «Крючок».
— И про «Крючок» впервые слышу, и про «Баню». Знаю лишь «Кожу» и «Мухомор».
Гуоткин вскочил с койки. Пижамные штаны его спустились — тесемка не завязана, — обнажив половые органы и смуглые волосатые стегна. Ноги сухощавы, коротковаты, хорошей формы. В наготе их что-то есть первобытное, дикарское, но сообразное с натурой Гуоткина. Он стоит, подхватив штаны одной рукой, а другой чешет у себя в затылке.
— Я, кажется, напорол страшно.
— Что же теперь?
— Я не говорил вам с Идуолом про новый код?
— Ни слова.
— Черт. Вспоминаю теперь. Я решил для сугубой секретности сообщить вам в самый последний момент — а тут пригласил Морин и забыл, что так и не сказал вам.
— Однако надо к телефону, пока Мелгуин-Джонса не хватил удар.
Гуоткин, взъерошенный, босой, понесся по коридору, держа рукой спадающие штаны. Я припустил за ним. Вбежали в ротную канцелярию. Гуоткин поднял трубку.
— Гуоткин слу…
В трубке зазвучал голос Мелгуин-Джонса. Зазвучал, разумеется, очень сердито.
— Дженкинс не знал… — сказал Гуоткин. — Я решил, что будет лучше сообщить младшим офицерам в день вступления в силу… Я не думал, что сразу же последует сигнал… Намеревался сообщить им утром…
Такой ответ, должно быть, взбеленил Мелгуин-Джонса — в трубке трещало и хрипело несколько минут. Мелгуин-Джонс явно начал заикаться, а у него это признак ярости, дошедшей до предела. Гуоткин, слушая, снова как бы не верил ушам.
— Но «Баня» ведь вместо «Ореха», — произнес он в каком-то смятении.
В трубке опять зашумело. Гуоткин слушал и бледнел — он всегда бледнеет от волнения.
— Вместо «Мухомора»? Тогда, значит…
Новый взрыв гнева на другом конце провода. К тому времени, как Мелгуин-Джонс кончил говорить, Гуоткин несколько пришел в себя и ответил уже службистским своим тоном:
— Ясно. Рота выступит немедленно.
Послушал еще секунду, но начштаба уже повесил трубку. Гуоткин повернулся ко мне.
— Пришлось и этим оправдываться.
— Чем?
— Что я спутал код. Но, как я сказал вам, я забыл…
— Забыли сообщить нам новые слова?
— Да — причем не только кодовые слова теперь новые, а и сопутствующие предписания кое в чем изменены. Но я не лгал сейчас. Я частично и слова спутал. Голова не тем была занята. Боже, какого я свалял дурака. Но не время стоять и разговаривать. Роте приказано немедленно идти на соединение с батальоном. Разбудите Идуола, сообщите приказ. Пошлите дежурного сержанта к старшине Кадуолладеру, пусть старшина явится ко мне, как только люди будут подняты, — не важно, если не успеет сам одеться по всей форме. Выстраивайте взвод, Ник, и то же самое пусть Идуол.
Гуоткин побежал будить сержантов, отдавать распоряжения, дополнять и менять предписания. Заторопился и я, разбудил Кедуорда, вскочившего очень бодро, затем вернулся в канцелярию и поскорей оделся.
— Котлета получилась колоссальная, — сказал Кедуорд, когда мы шли с ним поверять построение взводов. — Как мог Роланд так схалатничать?
— Он решил держать код в секрете до последней минуты.
— Теперь будет вселенский скандал.
Мой взвод оказался в состоянии вполне приличном, если учесть обстоятельства подъема. Вид у всех бритый, чистый, снаряжение и обмундирование в порядке. У всех, кроме одного человека. Кроме Сейса. Это было видно уже издали, за целую милю. Сейс стоял на своем месте, и был вроде бы не грязней обычного, и даже снаряжен как надо — но без каски. Без головного убора вообще. Стоял с непокрытой головой.
— Где у солдата каска, сержант?
На место Пендри у меня назначен сержант Бассет, поскольку капрал Гуилт, при своих разносторонних склонностях, не мог серьезно претендовать на три нашивки взводного сержанта. Бассет человек вообще-то степенный и здравый, но соображает туго. Свиные глазки на широком, рыхлом его лице часто принимают озадаченное выражение; у него нет чутья надлежащих мер, свойственного Пендри. Сержант Пендри, даже в самую тоскливую пору разлада с женой, ни за что не позволил бы солдату явиться без каски, тем более встать в строй. Он бы раздобыл ему каску, велел бы сказаться больным, посадил бы под арест или нашел бы иной способ убрать солдата с глаз. Сержант же Бассет, набычив шею и наморщив лоб, принялся допрашивать Сейса. А время у нас на исходе. Сейс заскулил, что он не виноват, что не ругать, а пожалеть его надо по тысяче причин.
— Он говорит, каску у него унес кто-то, сэр.
— Пусть выйдет из строя и мигом за каской, иначе проклянет день и час, когда родился.
Сейс убежал. Хоть бы уже не возвращался. Поговорим с ним вечером. Что угодно, только не это. Солдат без каски в строю взвода — такое было бы последней каплей и для Гуоткина, и для Мелгуин-Джонса. Но, пока я обходил строй, Сейс внезапно объявился снова. И на этот раз в каске. Каска ему велика, но сейчас не до придирок и не до расспросов. Я привел взвод на место построения роты. Гуоткин с озабоченным лицом, но уже преодолев растерянность, быстро обошел роту и не обнаружил непорядков. Мы зашагали по длинным аллеям Каслмэллока, вышли на дорогу. Прошли городок. Минуя знакомый проулок, Гуоткин — я заметил — повернул голову к пивной, но Морин в такую рань не видно было, и вообще улицы были почти пусты.
— А жуткие здесь в городке девчонки, — сказал капрал Гуилт, не обращаясь ни к кому в особенности. — В жизни не видал таких повадок.
Когда мы пришли в расположение батальона, Гуоткина уже ожидал срочный вызов к начальнику штаба. Вернулся Гуоткин оттуда с каменным лицом. Запахло шишками для подчиненных, как в тот день, когда рота осрамилась с поддержкой. Но Гуоткин не обнаружил желания тут же выместить на ком-нибудь досаду, хотя «десятиминутка» с Мелгуин-Джонсом явно была у него малоприятная. Мы отправились выполнять тактическую задачу, совершая марши и контрмарши по холмам, вылазки на голые, без деревца и кустика, поля. Учения не ладились, нас от начала до конца преследовало невезение. Но, по присловью Мелгуин-Джонса, и этот злополучный день прошел, как все прочие в армии, и мы наконец вернулись в Каслмэллок, сердитые, усталые. Кедуорд и я шли к себе в комнату, чтобы сбросить поскорей ботинки со стертых ног, и по дороге столкнулись с Пинкасом, начхозом, — злоехидным карликом из «Смерти Артура». У него был довольный вид, не сулящий добра. Пинкас говорит ужасающе «культурным» голосом — должно быть, этот голос он отшлифовывал годами. (Сходной манерой обладает Говард Крэгс, книгоиздатель.)
— Где ваш ротный командир? — спросил Пинкас. — Его требует к себе начшколы.
— Должно быть, в комнате у себя. Распустил только что роту. Переодевается, наверно.
— Зачем это он посадил офицера-курсанта под арест? Начшколы рассержен не на шутку, могу вам сказать. К тому же у него пропала каска, и он подозревает ваших солдат.
— С какой стати?
— Ваш взвод строится всегда у коменданта под окном.
— Гораздо вероятней, это кто-нибудь из пожарного караула. Они ходят мимо его кабинета.
— Начальник иного мнения.
— Определенно караульные стянули.
— Начальник говорит, что не питает ни капли доверия к вашим солдатам.
— Это почему так?
— Да так уж.
— Если ему пришла охота ругать полк, пусть адресуется к командиру батальона.
— Советую разыскать каску, иначе будут неприятности. Так где же Гуоткин?
Пинкас ушел, делая губами культурные гримасы. Все понятно. В нервной суматохе, поднявшейся из-за несообщенного кода, Гуоткин и про Битела забыл. В поле сегодня, среди ратных трудов, я тоже не вспоминал о вчерашнем происшествии, не думал о том, как будем выходить из положения. А теперь проблема Битела нависла угрожающе. И сама по себе неприятная, она усугубилась тем, что была оставлена без внимания. Даже у Кедуорда не нашлось готового прописного решения.
— Черт возьми, — сказал он, — а ведь старика Бити надо было весь день держать под стражей. И нести охрану должен был я сам. Роланд не отменял же приказа.
— Так или иначе, Битела надлежало в течение суток препроводить к начшколы и предъявить формальное обвинение. Так ведь требуется по уставу?
— Сутки еще не прошли.
— Но поздновато все-таки.
— Роланду трудно будет расхлебать эту кашу.
— Ничем тут не поможешь.
— Вот что, Ник, — сказал Кедуорд. — Пойду-ка я взгляну, что происходит, пока не снял ботинок. О черт, как на воздушных шарах ступаю.
Кедуорд скоро вернулся и сообщил, что Гуоткин уже у начальника и утрясает дело Битела. Позднее вечером я увиделся с Гуоткином: он был тяжко хмур.
— Насчет Битела… — сказал он отрывисто.
— Да?
— Придется нам отставить это дело.
— Хорошо.
— Занятия на курсах уже кончаются.
— Да.
— Бител возвращается в батальон.
— Его, кажется, берут в дивизию.
— Битела?
— Да.
— Это куда еще?
— Начальником передвижной прачечной.
— Мне ничего такого не известно, — сказал Гуоткин. — А вы откуда знаете?
— Бител сам говорил.
Новость была не слишком приятна Гуоткину, но выражать свое неудовольствие он не стал.
— Командир батальона будет рад избавиться от него, — сказал Гуоткин, — в этом можно не сомневаться. Но я вот к чему. Бител вчера порядком насвинячил, но слишком хлопотно будет добиваться, чтоб он получил по заслугам.
— Понимаю.
— Бител уже, видимо, успел сговориться с подавальщиком. Они оба готовы клясться, что Бител обнял его, чтобы не упасть. Бител весь день сегодня пролежал — загрипповал, видите ли.
— Как узнал начшколы про арест Битела?
— Просочилось. Он считает, я суюсь не в свое дело. А по-моему, он просто ждал случая отомстить за то, что я препятствую ему отрывать моих людей от боеподготовки. Пусть Бител выпил, говорит начшколы, пусть даже перепил, но он же это после газовой камеры — причем, как оказалось, уже заболевая гриппом. И начшколы говорит, что не желает скандалов у себя в химшколе. С этим подавальщиком уже была история, и если, мол, дойдет до военного суда, то может подняться немалая вонь.
— Пожалуй, в самом деле лучше без скандала.
Гуоткин вздохнул.
— И вы тоже так считаете, Ник?
— Да.
— Тогда и вам, значит, чихать на дисциплину. Выходит, и вы как прочие. Да, мало теперь офицеров, болеющих душой за дисциплину — или хоть за то, чтоб люди вели себя прилично.
Он говорил без горечи, со спокойной грустью. Но все же и для него, возможно, — как для всех остальных — было облегчением, что не предстоит теперь возни с Бителом. Однако дело с самого начала получило слишком широкую огласку в Каслмэллоке, и слух о нем дошел до батальона и в конечном счете, несомненно, до ушей батальонного командира. Сам Бител не слишком огорчался случившимся.
— Сглупил я в тот вечер, — сказал он мне, уезжая из Каслмэллока. — По сути, надо бы держаться пива. Мешать джин с виски — всегда ошибка. Чуть не стоило мне дивизионной должности. Капитан Гуоткин — любитель горячиться. Никогда не знаешь, что от него ждать. А начальник оказался славным человеком. Вошел в мое положение. С войны вести не очень приятные, а? Как оцениваете вступление Италии в войну? По-моему, хлипкая публика, мороженщики.
Затем, в один душный день вернувшись со взводом с полевых занятий, где мы отрабатывали атаку под прикрытием дымовой завесы, я обнаружил, что произошли события, изменившие ход жизни. Когда я вошел в ротную канцелярию, то увидел там и Гуоткина, и Кедуорда. Они стояли, глядя друг на друга. Еще в дверях, козыряя, почувствовал я тревожность атмосферы. Какую-то резкую напряженность. Гуоткин был бледен, Кедуорд красен лицом. Оба молчали. Я сказал что-то касательно сегодняшних занятий. Гуоткин не ответил. Пауза. Что у них могло стрястись? Потом Гуоткин произнес самым своим холодным, самым воинским голосом:
— На будущей неделе ждите, Ник, новостей в распоряжениях по личному составу.
— Да?
— Вам интересно будет узнать их сейчас, до получения официального приказа.
Не понимаю, зачем эта торжественность, почему нельзя просто сказать, какие перемены ожидаются в составе. Можно подумать, Гуоткин собирается объявить мне, что британское правительство капитулировало и нам с Кедуордом предстоят немедленные приготовления к сдаче со взводами в плен. Гуоткин опять помолчал. Действуют на нервы эти паузы.
— Идуол — ваш новый ротный командир, — произнес Гуоткин.
Все разъяснилось в мгновение ока. И всякие слова мои излишни.
— В приказе будут и другие должностные повышения, — сказал Гуоткин (таким тоном сообщают о фактах в какой-то мере утешительных). Я взглянул на Кедуорда и заметил то, чего не видел раньше, — что его распирает сдерживаемая радость. Так вот почему у него этот напряженный вид. Напрягся, чтобы не улыбаться. Даже Кедуорд понимает, видимо, что Гуоткину несладко. Сейчас, с моим приходом, атмосфера несколько разрядилась, и Кедуорд позволил себе приулыбнуться. Улыбка стала шире. Он не мог уже сдержать ее. Заулыбался во весь рот, и усиков почти не стало видно.
— Поздравляю, Идуол.
— Спасибо, Ник.
— А как же вы, Роланд?
Неужели Гуоткина производят в майоры? Вряд ли. Тогда бы он глядел веселей. Быть может, назначат командовать штабной ротой — Гуоткин мечтает об этом. Только вот справится ли он: обязанности у штабников многогранные, а мне вспомнилось, как Гуоткин не сумел завести бронетранспортер. Но тут прозвучал ответ Гуоткина, неожиданный для меня — хотя сразу же подумалось, что такой финал давно уже навис над Гуоткином.
— Я направлен в пехотно-учебный центр.
— А там?
— А там — куда назначат, — коротко сказал Гуоткин с нескрываемой обидой. Уголок его рта дернулся. И немудрено… Не знаю, что ему сказать сочувственного. Гуоткина сместили с должности. Попросту сняли. И посылают в учебный центр, а оттуда направят, вероятно, в запасной батальон, предназначенный для подготовки маршевых команд. Кончилась гуоткинская карьера образцового военачальника, заглох гул будущих сражений и побед — но остались, возможно, воинско-монашеские идеалы. Гуоткину могут дать новую роту, а могут и не дать. Капитаном-то он останется, в звании не понизят, оно у него постоянное, а не военной выпечки. Но капитанство территориальных войск не обязательно поможет ему выкарабкаться из ямы. Капитана могут сунуть в какой-нибудь служебный тупик, где по должности положены три звездочки — к примеру, комендантом транспортного судна или начхозом вроде Пинкаса. Незавидная судьба для стендалевского героя, каким еще два-три месяца назад представлялся мне Гуоткин, — для молодого человека, нацелившегося в романтические полководцы; у Стендаля такая катастрофа была бы, пожалуй, приписана политическим козням масонов или ультра.
— А теперь обоим команда «разойдись», — сказал Гуоткин с деланной шутливостью. — Я тут подготовлю для вас ротные бумаги, Идуол. Мы завтра просмотрим их вместе.
— Как у вас книга подотчетных сумм, в порядке? — спросил Кедуорд.
— Я доведу ее до сегодняшней даты.
— А другая ротная отчетность?
— Ее тоже.
— Я упомянул об этом, Роланд, поскольку вы иногда запускаете отчетность. Я не хочу, чтоб потом пришлось тратить кучу времени на бумаги. Мне и без того предстоит достаточно работы с ротой.
— Мы все проверим.
— Нам уже вернули пулемет, который брала химшкола?
— Нет еще.
— Пока не вернут по всей форме, я не подпишу передаточного акта на оружие.
— Само собой.
— Теперь относительно капрала Россера.
— А что?
— Вы решили произвести его в сержанты?
— Да.
— И уже сказали Россеру?
— Нет.
— Тогда не говорите ему, Роланд.
— Это почему?
— Я еще погляжу на него, прежде чем давать третью нашивку, — сказал Кедуорд. — Я еще подумаю.
Гуоткина слегка бросило в краску. Роли переменились, и Кедуорд не стеснялся это подчеркнуть. Меня слегка удивила хозяйская бесцеремонность Кедуорда. Он мог бы и более тактично повести себя — хотя бы отложить эти вопросы до совместной разборки бумаг; но с другой стороны, как новоназначенный ротный командир он обязан печься об интересах роты — так считает и сам Гуоткин, — а не деликатничать и щадить чувства. Однако Гуоткину такое третирование не по вкусу. Он побарабанил костяшками пальцев по одеялу, кроющему стол; поиграл ротной печатью — своим любимым символом власти. Гуоткин глубоко унижен, хоть и сдерживает себя.
— А теперь хочу побыть один, ребята, — сказал он.
Зашелестел бумагами. Мы с Кедуордом вышли из канцелярии. Идя по коридору, Кедуорд был задумчив.
— Роланд сильно переживает, — сказал я.
Кедуорд изобразил удивление.
— Из-за того, что сняли с роты?
— Да.
— Вы думаете?
— Конечно.
— Он ведь знал, что к этому идет.
— По-моему, не сознавал ни на минуту.
— В последнее время деловые качества Роланда все ухудшались, — сказал Кедуорд. — Это и вам было видно. Сами же заметили, что с Роландом неладно, когда вернулись из Олдершота.
— Я все же не думал, что у него так разладится.
— Роту придется как следует встряхнуть, — сказал Кедуорд. — И в вашем взводе, Ник, тоже хочу кое-что переменить. Он далеко не на уровне. Когда взвод шагает с занятий, я не вижу в бойцах огонька. А это верный показатель. И стреляет ваш взвод хуже, чем оба других. Надо будет вам уделить особое внимание стрелковой подготовке. И еще, Ник, насчет вашего собственного внешнего вида. Надо же складывать как следует химзащитную накидку. Вы ее не по инструкции складываете.
— Я учту все это, Идуол. Кого ставят взамен вас на взвод?
— Лина Крэддока. Он, конечно, старше будет вас по службе. Думаю, Лин поможет подтянуть роту.
— Когда третью звездочку нацепите?
— В понедельник. Кстати, говорил я вам? Янто Бриза тоже производят в капитаны, дают роту службы регулирования. Мне днем сказал один из шоферов, что привезли боеприпасы. Это похуже, чем пехотная рота, но все же повышение.
— А Роланд знает про Янто?
— Перед тем как вы вошли, я ему сказал, что забавно получилось — сразу двое из его младших офицеров повышены в звании.
— И как Роланд воспринял?
— Без особого интереса. Роланд недолюбливает Бриза. Возможно, не зажила еще обида на его сестру. А знаете, Ник?
— Что?
— Я сегодня невесте пишу — в следующий мой отпуск справим свадьбу.
— Когда вы поедете к ней?
— Надо принимать роту, подзадержусь из-за этого, но скоро поеду. Кстати, у меня есть новый ее снимок. Хотите взглянуть?
— Разумеется.
— Прическу переменила, — сказал Кедуорд, глядя со мной на фотоснимок.
— Вижу.
— Мне прежняя нравилась больше, — сказал Кедуорд. Тем не менее, пряча в бумажник, он дал снимку положенный поцелуй. Производство в капитаны, невеста, скорая свадьба — все это для него факты жизни, а не ставшие явью мечтания, как для Гуоткина. Когда Гуоткин получил роту, она ему, наверное, казалась первым важным шагом на волшебном, блистательном поприще, а первое рандеву с Морин — вступлением в такую же волшебную любовь. Кедуорд же, конечно, повышение принял с восторгом, но без малейших романтических иллюзий, воинских или иных. Как говорил Морланд, все тут зависит от точки зрения… Мы вышли в холл. Навстречу из дверей явился Эммот, подавальщик. История с Бителом весьма его взбодрила. Прямо новым человеком стал. Трудно поверить, что всего лишь несколько недель тому назад он мог рыдать, как ребенок.
— Вас к телефону, сэр, — сказал он, улыбаясь мне, точно сообщнику, вдвоем с которым разделен весь юмор происшествия с Бителом. — Звонят из вашей части.
Я прошел в офицерскую дежурку к телефону.
— Дженкинс случает.
Звонил Мелгуин-Джонс.
— Подождите минуту, — сказал он. Я стал ждать. На том конце провода, в батальонной канцелярии, он завел с кем-то разговор. Я ждал. Наконец он сказал в трубку: — Алло, кто это?
— Дженкинс.
— Что вам?
— Вы меня вызвали к телефону.
— Вызвал? Ах да. Вот бумажка. Младшего лейтенанта Дженкинса… Вам предписано явиться в штаб дивизии, к начотдела личного состава, он же помначтыла, завтра в семнадцать ноль-ноль, захватив с собой все ваши вещи.
— Вы не знаете, для какой надобности?
— Понятия не имею.
— А надолго?
— И этого не знаю.
— Кто там этот начотдела?
— Тоже неизвестен мне. Новоназначенный. Прежний хрыч уволен в отставку.
— Как мне добираться до штаба?
— Завтра туда идет грузовичок, повезет людей в госпиталь. Я велю, чтоб заехал за вами в Каслмэллок. Полагаю, вы слышали уже о переменах в вашей роте.
— Да.
— Строго говоря, ваш вызов в штаб дивизии надо бы передать через вашего ротного командира, но я решил для верности сообщить напрямую. И вот еще почему звоню непосредственно вам. Если новый начотдела — человек, с которым можно разговаривать, то выясните у него насчет разведкурсов, куда меня намечают послать. А также насчет двух обещанных нам офицеров. Хорошо?
— Хорошо.
— Безотлагательно доложите о своем вызове обоим ротным — Роланду и Идуолу. Скажите им, что письменное предписание получат завтра. Ясно?
— Ясно.
Мелгуин-Джонс положил трубку. Уезжаю, значит, из Каслмэллока. Расстаюсь без сожаления, хотя в армии — как в любви — перемены всегда тревожны. Я вышел в холл к Кедуорду, сообщил ему новость.
— И едете туда немедленно?
— Завтра.
— А на какую должность?
— Не имею понятия. Всего лишь на временную, возможно. Я еще, может быть, возвращусь.
— Если поедете, то сюда не вернетесь.
— Вы считаете?
— Я уже говорил вам, Ник, что для младшего офицера в боевом подразделении вы староваты. Я хочу сделать роту более мобильной. Сказать правду, меня беспокоило, что придется с вами возиться.
— Ну что ж, Идуол, вот и не придется вам теперь возиться.
Слова мои — простая констатация факта. В них ни малейшей обиды на такую откровенно низкую оценку Кедуордом моих достоинств. Он реалист. А реалистический подход весьма полезен; нужно только помнить, что так называемые реальности, как правило, далеко не исчерпывают всей картины. Но в данном случае я с Кедуордом согласен целиком и полностью; мысль об отъезде даже слегка волнует, бодрит меня.
— Доложите, не откладывая, Роланду.
— Сейчас пойду к нему.
Я вернулся в ротную канцелярию. Гуоткин сидел, обложившись бумагами. Можно подумать, передает воюющую армию, а не роту, караулящую склады. Я вошел — он сердито взглянул: приказал же, дескать, чтоб не беспокоили. Я повторил ему слова Мелгуин-Джонса. Гуоткин встал, оттолкнув стул.
— Значит, тоже покидаете батальон?
— Надолго ли, не сказано.
— Уж если едете в дивизию, то не вернетесь, Ник.
— Идуол тоже так считает.
— На какую же это вас должность? Вряд ли на штабную. Вероятно, что-нибудь в духе Битела. Я слышал, его и правда ставят на передвижную прачечную. Надо думать, командир батальона провернул.
Даже скромное назначение Битела вызывает теперь досаду в Гуоткине, оставшемся без места. И мое непонятное перемещение тоже для него малоприятно.
— Идет, должно быть, общая перетряска, — сказал он хмурясь. — Старшина Кадуолладер тоже уходит из батальона.
— По какой причине?
— По возрасту. Непонятно все же, почему Мелгуин-Джонс не передал приказ о вашем вызове через меня.
— Он сказал, что звонит непосредственно мне, чтобы объяснить, какие вопросы я должен прозондировать у нового помнача.
— Полагалось передать через меня.
— Он сказал, что завтра вы получите письменное предписание.
— Если он сам дает распоряжения, минуя надлежащие каналы, то чего он может ожидать от других офицеров, — сказал Гуоткин. И засмеялся — видимо, находя облегчение в мысли, что весь командный костяк роты сломан, а не переходит цел и невредим в новаторские, так сказать, руки Кедуорда. Гуоткин явно предпочел бы сдать роту кому угодно, только не Кедуорду.
— Вероятно, Идуолу дадут на ваш взвод Филпотса или Пэрри.
Сказав это, он снова зашуршал бумагами. Я повернулся, чтобы уйти. Гуоткин поднял вдруг голову.
— Заняты сегодня вечером? — спросил он.
— Нет.
— Давайте прогуляемся в парке.
— После обеда?
— Да.
— Хорошо.
Я пошел укладываться, готовиться к завтрашнему отъезду. В столовую Гуоткин явился поздно. Я уже пообедал, сидел в галерее. Поев, он подошел ко мне:
— Двинем?
— Двинем.
Мы спустились по каменной лестнице на садовый газон, истоптанный солдатскими ногами, исполосованный нетерпеливыми косыми тропками. За садом, за линией кустов начинался парк. Мы вошли под деревья, и Гуоткин направился к лощине леди Каро. После жаркого дня хороши были прохлада и покой парка. Светила полная луна, небо яснело почти по-дневному. Теперь, когда я расставался с Каслмэллоком, мне стало жаль, что я так редко заходил в глубь парка. Все держался у дома, считал, что эти рощи и поляны лишь усилят каслмэллокскую мою грусть.
— Знаете, Ник, — сказал Гуоткин, — хотя рота значила для меня все, но еще хуже то, что вообще ухожу из батальона. Конечно, в учебном центре будут занятия по новейшим видам оружия и методам ведения боя, смогу там освоить все это досконально, а не как мы тут — наспех нахватался и тут же обучай солдат.
Что отвечать ему, я не знал, но Гуоткину ответа и не требовалось. Он просто облегчал душу.
— Идуол сияет от радости, — продолжал он. — Ничего, почувствует еще, каково быть ротным. Не так это, может, легко, как он думает.
— Да, Идуол расцвел от назначения.
— И еще — Морин, — произнес Гуоткин. — Ведь придется разлучиться с ней. Хотелось потолковать об этом с вами.
Так я и думал — для того и затеяна прогулка.
— Проститься время у вас еще будет, — утешил я.
Утешение слабое. Впрочем, разлука с Морин для него к добру, раз он так теряет голову от этой девушки; но легко быть рассудительным относительно чужих любовных дел и бед, зачастую эта рассудительность — лишь признак, что не понимаешь всю их глубину и сложность.
— Завтра постараюсь сходить туда, — сказал Гуоткин, — приглашу ее провести вечерок.
— Вы с ней виделись последнее время?
— Довольно часто.
— Да, не повезло с этой любовью.
— Я знаю, что врезался глупо, — сказал Гуоткин. — Но случись так снова — снова бы влюбился. Да еще и не конец.
— Чему не конец?
— С Морин.
— В каком смысле?
— Ник…
— Да?
— Она почти уже согласна… понимаете?..
— Согласна?
— Думаю, если смогу с ней завтра встретиться… Но помолчим об этом. Знаете, она не может решиться. Я ее понимаю.
Мне вспомнились слова Амфравилла: «Нет, не сегодня, милый, — я тебя еще недостаточно люблю. Нет, не сегодня, милый, — я тебя слишком сильно люблю…» Покормили уже Гуоткина этими завтраками. Мы шли по парку, и мысли Гуоткина все перескакивали от одного огорчения к другому.
— Если вторжение произойдет, пока буду в Англии, в учебном центре, то по крайней мере окажусь ближе к полю битвы. Не думаю, чтобы немцы высадились в Ирландии. Как считаете? Высадка здесь не составит труда, но потом пришлось бы им высаживаться еще раз.
— Да, расчета им нет, по-моему.
— А Идуол быстренько повел себя начальником.
— Да, быстро вошел в роль.
— Помните, я говорил, что вежливость проще бы называть слабостью.
— Помню отлично.
— Если это верно, тогда, выходит, Идуол вправе так себя вести.
— Прямота действий имеет немалые преимущества.
— Но я и сам всегда держусь этого в армии, — сказал Гуоткин. — А ничего путного у меня не вышло. Отсылают вот в учебный центр за негодностью. А ведь я работал усердно, не кое-как, — разве что забыл про чертов код, но и у других бывает же такое.
Он говорил, не жалуясь, а просто недоумевая и усиливаясь понять, почему у него вышло комом. От моих объяснений не было бы толку. Я даже не уверен, что у меня нашлись бы объяснения. Все, что Гуоткин сказал, соответствует истине. Работал он усердно. Гуоткин даже не чужд понимания таких духовных аспектов военной жизни, как то, что в армии правит и решает воля — и, следовательно, если слаба воля, слаба и армия. Но он явно путает слабую волю с вежливостью, а твердую с грубостью, и в этом одно из заблуждений, которые подкашивают его.
— Я обожал командирство, — сказал Гуоткин. — А вам, Ник, разве не нравится командовать взводом?
— В молодости, возможно, нравилось бы. Не знаю. Сейчас определенно поздновато. Тридцать человек лежат на тебе ответственностью и не дают ни малейшего чувства власти, которое вознаграждало бы за этот груз. Одни вечные заботы и хлопоты.
— Вы правда так считаете? — удивился Гуоткин. — Когда началась война, меня прямо окрылила мысль, что поведу солдат в бой. Может, еще и поведу. Может, это лишь временная неудача.
Он засмеялся невеселым смехом. Мы уже подходили к лощине, к окруженной кустами прогалине. С одного ее края — большая каменная скамья; по бокам скамьи — декоративные урны на цокольках. Неожиданно к нам донеслось пение:
Об руку с тобою,
Как в прежние года,
Шел я — и от счастья
Был готов рыдать…
Голос мужской, знакомый. Песня эта приводит на память старомодные мюзик-холльные песенки конца века, но появилась она недавно и нравится солдатам своей, что ли, тоской о прошлом и ритмичностью. Пение оборвалось. Послышался женский смешок, повизгиванье. Мы с Гуоткином остановились.
— Кто-то из наших, как будто? — сказал Гуоткин.
— Вроде бы капрал Гуилт.
— Пожалуй.
— Давайте взглянем.
Тропинкой, идущей среди кустов, мы стали огибать прогалину, без шума пробираясь сквозь подлесок. На скамье — солдат и девушка в полулежачем объятии. У солдата на рукаве две белые нашивки. Виден затылок огромной головы, явно принадлежащий Гуилту. Мы секунду постояли, вглядываясь. Вдруг Гуоткин вздрогнул, сделал резкий вдох.
— О черт, — сказал он едва слышно. Стал осторожно пробираться назад через боярышник и лавровые кусты. Я последовал за ним. Сперва я не понял, зачем он уходит и что с ним: я подумал, он оцарапался шипом или хватился, что не подготовил чего-то там к передаче роты. Когда мы отдалились от лощины, он ускорил шаг. Заговорил он, только выйдя на аллею, ведущую к замку.
— Вы разглядели девушку?
— Нет.
— Это Морин.
— Как, неужели!..
Всякие слова мои излишни сейчас еще более, чем при известии, что Гуоткина сместили. Человек влюбленный — а Гуоткин влюблен несомненно — способен узнать свою женщину с расстояния мили. То, что сам я не рассмотрел Морин в вечерних сумерках, ничего не значит; Гуоткин ошибиться тут не мог. Сомнения можно отбросить.
— С капралом Гуилтом, — сказал он. — Вот так так!
— Да, Гуилта я узнал.
— Ну что вы скажете?
— Комментарии излишни.
— Тискается с ним.
— Объятие определенно было тесным.
— Скажите же что-нибудь мне.
— Гуилту надо бы прилежней молиться богу Митре.
— То есть?
— Помните у Киплинга в стишке — «нас до у́тра храни в чистоте».
— О господи, — сказал Гуоткин. — Что правда, то правда.
Он засмеялся. Вот в такие минуты я чувствовал, что не ошибся — что в Гуоткине есть некая незаурядность. Молча подошли мы к дому и расстались — только Гуоткин все посмеивался вслух время от времени. Я взошел по шаткой лесенке конюшни. В комнате нашей темно, штора с окна снята, на полу белеет лунный свет. Обычно это значит, что Кедуорд спит. Но, когда я вошел, он поднялся на койке.
— Поздно вы сегодня, Ник.
— Прогулялись в парке с Роландом.
— Он все не в духе?
— Слегка.
— Не мог уснуть, — сказал Кедуорд. — В первый раз со мной такое. Наверное, от радости, что получил роту. Все новые мысли приходят насчет перемен. Думаю, получу на ваш взвод Филпотса или, возможно, Пэрри.
— С Филпотсом приятно работать.
— Зато Пэрри как офицер лучше, — сказал Кедуорд.
Он повернулся на бок и вскоре, должно быть, уснул, несмотря на нервное волнение, вызванное перспективой власти. Я полежал, думая о Гуоткине, Гуилте и Морин, затем уснул тоже. И настало прощальное завтра. К процедуре прощаний я приступил днем.
— Говорят, вы тоже покидаете батальон, старшина.
— Покидаем, сэр.
— Жаль, наверно, расставаться.
— И жаль, и не жаль, сэр. Приятно будет вернуться домой, да и место пора опрастывать для молодежи, им же продвигаться нужно.
— Кто будет вместо вас?
— Надо полагать, сержант Хамфриз.
— Дай бог, чтоб Хамфриз исполнял свою должность, как вы.
— Что ж, Хамфриз хороший сержант и, будем думать, справится.
— Спасибо вам за всю вашу помощь.
— Да мы с великим удовольствием, сэр…
Старшина Кадуолладер к таким прощаниям относится серьезно и говорил бы еще много, обстоятельно, долго — но тут подбежал капрал Гуилт. Откозырял наспех. Видимо, он не ко мне. Гуилт взъерошен, запыхался.
— Виноват, сэр, разрешите обратиться к старшине.
— Валяйте.
— Старшина, там кто-то мясной холодильник взломал и украл ротное масло, — негодующе заговорил Гуилт. — Замок весь к черту, проволока с дверцы сорвана, и капрал-повар думает, что это сукин Сейс решил толкануть масло налево, и говорит, чтоб сейчас же старшину позвать в свидетели — на случай дачи показаний, как с теми одеялами…
Старшина Кадуолладер оборвал прощальную беседу — ограничился рукопожатием и пожеланием всего хорошего. Оборвал с огорченным видом, но делать было нечего — долг для Кадуолладера важнее даже самого приятно-сентенциозного прощания. Вдвоем с капралом Гуилтом они поспешили на кухню. А тут и грузовичок подъехал. Сержант выстроил людей, направляемых на лечение. Подошел Гуоткин. Все утро он был занят, но, как и обещал, явился проводить меня. Мы потолковали минуту-другую о ротных материях, о затеваемых Кедуордом новшествах. Тон у Гуоткина опять был службистский.
— Возможно, и вас, Ник, направят в учебный центр, — заключил он. — Не навсегда, конечно, а транзитом, по пути к чему-нибудь получше. К тому времени я надеюсь уже отбыть на должность, но встретиться было бы приятно.
— Может, оба окажемся в одном штабе, — сказал я не очень всерьез.
— Нет, — ответил он серьезно. — Штаба мне не видать. И я не стремлюсь туда. Единственно хочу быть хорошим строевым офицером.
Он похлопал своим стеком по ботинку. Затем переменил тон:
— Получил утром худые вести из дому.
— Полоса невезения у вас.
— Мой тесть скончался. Я, кажется, говорил вам, что он болеет.
— Говорили. Сочувствую вам. Вы ладили с ним?
— Ладил, — сказал Гуоткин. — А теперь придется теще перебраться к нам. Мать у моей Блодуэн неплохая, но лучше бы нам врозь. А вы, Ник, не говорите никому о вчерашнем.
— Ну разумеется.
— Жуткий был сюрприз мне.
— Еще бы.
— Но урок хороший.
— Эти уроки не усваиваются. Это все басни, будто на ошибках учатся.
— Но я хочу учиться на ошибках, — сказал он. — А то что ж выходит, по-вашему?
— Что просто судьба время от времени угощает этими плюхами.
— Вы убеждены?
— Да.
— И что действительно у всех случается такое?
— По-разному, но у всех.
Гуоткин задумался.
— Не знаю, — сказал он. — Все-таки, по-моему, это мне за то, что врезался по-глупому в Морин и с ротой напорол. Я думал, солдат из меня неплохой, — но я крепко ошибался.
Мне вспомнился Пеннистон с его французской книжкой.
— Один француз-писатель, кадровый офицер, считал, что неотъемлемую сторону армейской службы составляет зеленая скука. А хлебнуть какой-то там романтики — это просто редкостная краткая удача.
— Вот как? — отозвался Гуоткин без малейшего интереса. И в десятитысячный раз убедился я, что литература освещает жизнь только людям, без книг не живущим. Книжная мудрость — это, говоря финансовым языком, актив необратимый, имеющий хождение только среди книгочеев. Я раздумывал, стоит ли напоследок еще попытаться растолковать Гуоткину, в чем здесь у Виньи соль, или это будет лишь пустой тратой энергии и нашего времени, но тут Кедуорд вышел к нам во двор.
— Роланд, — сказал он, — идемте-ка на кухню. Дело серьезное.
— Что там такое? — спросил Гуоткин, нахмурясь.
— Ротное масло украли. На мой взгляд, хранение ведется безалаберно. Хочу, чтоб вы присутствовали при моем выяснении дела со старшим сержантом и поваром. И еще — заливное только что доставили нам тухлое. Для списания нужна подпись офицера. А я должен прежде всего прочего урегулировать с этой покражей. Ник, сходите подпишите акт о заливном. Чистая формальность. Оно там у черного хода, возле умывальной.
— Ник уезжает сейчас в штаб, — сказал Гуоткин.
— А, уезжаете, Ник? — сказал Кедуорд. — Счастливого пути, но подпишите прежде акт, ладно?
— Ладно.
— Ну, прощайте.
— Прощайте, Идуол, и желаю вам успеха.
Кедуорд торопливо пожал руку и устремился к месту покражи, сказав:
— Так поскорей же, Роланд.
Гуоткин тоже пожал мне руку. Усмехнулся странно — как бы смутно понимая, что против судьбы не повоюешь и что, если взглянуть со здравой точки зрения, почти всегда можно разглядеть в замысле судьбы определенную красоту композиции, а порой даже и посмеяться можно.
— Не буду задерживать, Ник, вас ждет заливное, — сказал он. — Всего наилучшего.
Я отдал ему честь в последний раз, чувствуя, что он этого заслуживает. Гуоткин зашагал прочь, слегка нелепый со своими усиками и все же превозмогая, так сказать, эту нелепость. Я направился в другую сторону, где ожидало моей подписи свидетельство о смерти заливного. С небес палило солнце. Повар занят был масляным делом, и встретил меня капрал Гуилт. Для отдания последнего моего долга Каслмэллоку Гуилт поместил заливное — целую глыбищу в покрове оберток — на чем-то вроде погребального помостика, точно труп в морге. Рядом положил надлежащий армейский бланк и авторучку.
— Тухлота убийственная, сэр, — сказал он. — Лучше подписать не нюхая, ей-богу, сэр.
— Удостоверюсь все же.
Я с осторожностью приблизил нос и быстро выпрямился, отстранился. Гуилт совершенно прав. Смрад ужасающий, неописуемый. Всплыло в памяти мясо с червями из «Потемкина». Интересно, сдержусь или вырвет меня. Сделав несколько глубоких вдохов, я поставил подпись на документе, подтвердил гнилостное разложение.
— В последний раз видимся, капрал Гуилт. Я направлен в дивизию. Прощайте.
— Отбываете, значит, из роты, сэр?
— Отбываем, капрал. (Батальонные обороты речи заразительны.)
— Жалко, сэр. Желаю вам удачи. Хорошего места в дивизии.
— Будем надеяться. А вам желаю меньше бедокурить с девушками.
— Уж эти девушки, сэр. Нет мне никак покоя прямо.
— Утихомирьтесь, выслужите третью нашивку. Тогда будете как наш ротный старшина и позабудете про девушек.
— Постараюсь, сэр. Так оно бы лучше, хотя со старшиной мне равняться нельзя, ростом не вышел. Но вы не верьте, будто старшина не охоч до девушек. Шуточки это. Я знаю, нам в чай подбавляют охолодительное средство, но таким, как я, оно не помогает, да и старшине тоже.
На том мы и пожали друг другу руку. Пытаться разрушить вековую армейскую легенду о добавке в чай успокоительных лекарств было бы так же бесполезно, как развивать перед Гуоткином воззрения Виньи. Я вернулся во двор к грузовику, сел рядом с водителем. Мы прогромыхали через парк с его грустными дуплистыми деревьями, с его байроническими отголосками. В городке, на главной улице, стояла Морин, разговаривая с двумя какими-то праздношатаями. Она помахала нам рукой, послала вслед воздушный поцелуй — больше по привычке, думаю, чем в качестве лестного для меня привета, поскольку глядела она не на меня, а на солдат в кузове, шутливо загикавших, заулюлюкавших. Они запели:
У нее лилов чулочек,
И всегдашний насморочек,
И она Макгиллигана дочка, Мэри-Энн…
Вдоль дороги нет селений, даже фермы и хибарки мелькают редко. Местность плывет однообразная, миля за милей; только однажды миновали мы пару каменных, сильно обветренных столбов с геральдическими полуорлами, полульвами наверху, держащими щиты. Это остатки усадебных ворот — грифоны со щитами, геральдика в стиле девятнадцатого века. Раньше ворота горделиво вели в парк, теперь же торчат одиноко столбы среди широкого пустого поля — ни ворот, ни ограды, ни аллеи, ни парка, ни дома-дворца. За столбами стелется к дальнему горизонту пахотная земля, поросшая бурьяном, и, точно шахматную доску, расчерчивают ее низенькие стены из камня вместо живых изгородей. Ворота распахнулись в Никуда. Не осталось ничего от бывшего поместья, кроме этих побитых щитов с чересчур замысловатыми дворянскими гербами, принадлежавшими, наверно, какому-нибудь лорду-законнику вроде первого Каслмэллока или дельцу-магнату вроде наследников Каслмэллока. И здесь тоже иссякли наследники — или предпочли переселиться прочь. Я их не виню. И север, и юг здешний не по душе мне. Но все же день сегодня солнечный, и огромно чувство облегчения, что не надо расследовать покражу масла или вести взвод на химические учения. Краткая, но желанная передышка. В кузове солдаты, едущие в госпиталь, поют:
Отвори источник чистый,
Исцели и освяти.
Столп спасительный огнистый
Пусть ведет меня в пути.
Боже сильный,
Боже сильный,
Будь всегда моим щитом…
Гуоткин, Кедуорд и все остальные отодвинулись уже в прошлое. Я вступаю в новую фазу военного существования. А едем уже часа два. Вот и местность меняется. Домишки замелькали чаще, затем началась окраина города. Едем длинной прямой улицей между угрюмыми домами. Миновали перекресток, где сошлось полдюжины улиц, — на таком вот мрачном перепутье Эдип, не пожелав уступить дорогу, убил своего отца; не найти места лучше для междоусобных свар и уличных боев. Движемся дальше, въехали в жилой район повеселее. Здесь, в двух-трех смежных домах, расположился штаб дивизии. У одного из домов стоит на посту военный полицейский.
— Мне нужна канцелярия начотдела личного состава.
Меня провели к дежурному сержанту. Никто здесь вроде бы не ожидает моего приезда. А машине надо ехать дальше. Мои вещи сняли. Позвонили через коммутатор в канцелярию, и оттуда пришло мне повеление подняться наверх. Солдат-канцелярист повел меня лестницами, коридорами; на каждой двери обозначено тут имя, звание и должность обитателя, и на одной написано:
ГЕНЕРАЛ-МАЙОР ЛИДДАМЕНТ, ЗБЗ, ВК [12]
Командир дивизии
Солдат привел меня к двери, на которой все еще значится старый помначтыла — «прежний хрыч», по выражению Мелгуин-Джонса. Изнутри слышен чей-то голос — монотонное гудение, речитатив какой-то, звучащий то громче, то тише, но не умолкающий. Я постучал. Никакого отклика. Выждав, опять постучал. Снова безрезультатно. Тогда я вошел, поприветствовал. Спиной к дверям сидит офицер в майорских погонах и диктует, а писарь с карандашом и блокнотом в руках стенографирует диктуемое. Спина у начотдела мясистым бугром, на загривке жирная складка.
— Подождите минуту, — сказал он мне, потрясши пальцами в воздухе, но не оборачиваясь.
Я стоял в ожидании, он продолжал диктовать.
— В соответствии с этим считаем… что дело офицера такого-то — дайте имя, фамилию и личный номер — уместнее будет рассмотреть… нет — правильнее будет потрактовать в согласии с директивой Высшего военного совета, упомянутой выше — укажите, где именно, — параграф II, пункты «d» и «f» и параграф XI, пункты «b» и «h» которой, с поправкой согласно письму Военного министерства за номером AG 27 дробь 9852 дробь 73 от 3 января 1940 года, предусматривают особые случаи этого рода… В то же время подчеркиваем, что данное войсковое соединение ни в коей мере не ответственно за безначалие — нет-нет, так формулировать не будем, — за определенные нарушения установленной практики, имевшие место в процессе разбора дела (смотри страницу 23, параграф XVII выводов следственной комиссии, а также параграф VII, пункт «e» вышеупомянутой директивы), — нарушения, которые, надо надеяться, будут надлежащим образом исправлены соответствующими инстанциями…
Голос — подобно столь многим начальственным голосам даже в тот ранний период войны — успел уже позаимствовать тоновую окраску и дикцию радиоречей Черчилля, их ритмические ударения, растягиванье гласных и глотание согласных. Эту речевую манеру можно слышать уже иногда и в батальонах. Например, с недавних пор внимательное ухо могло уловить в обращениях Гуоткина к роте некоторый отход от стиля храмовых проповедей и приближенье к речевым особенностям премьер-министра. Призывы Гуоткина к солдатам в немалой мере утеряли от этого свою былую прелесть. Если выиграем войну, ораторы еще лет тридцать будут подражать сочно-характерным черчиллевским тонам. Забавно, с какой рьяностью заимствуют эту манеру те, кому она как корове седло… Но тут писарь закрыл блокнот и встал.
— Подпись дать вашу, сэр? — спросил он.
— «За генерал-майора», — ответил помнач. — Подпишу «за генерал-майора».
Он повернулся на стуле.
— Здравствуйте, — произнес он.
Это был Уидмерпул. Он уставил свои большие очки на меня, как прожекторы, и протянул руку. Я пожал ее, крайне обрадовавшись встрече. Чувство, вызываемое в нас людьми, подчас зависит не столько от них самих, сколько от того жизненного круга, с которым наша память их связала: личные качества оттесняются более общими воспоминаниями. В эту минуту, хотя наши с Уидмерпулом отношения никогда не были теплыми, при виде его нахлынули на меня образы — все в большей или меньшей мере приятные — из времени, отрезанного от меня теперь целой вечностью. И как это мог раньше Уидмерпул со школьных наших общих лет представляться мне в неизменно неприглядном свете!
— Садитесь, — сказал он.
Я поискал взглядом, где сесть. Писарь сидел на жестяном ящике. Я предпочел край ближнего стола.
— Пусть в этом кабинете разница в чинах не разверзает между нами пропасти, — сказал Уидмерпул.
— Как вы, не оборачиваясь, знали, что это я вошел?
Уидмерпул кивнул на круглое зеркальце на его столе, незаметное между кипами бумаг. Возможно, мой вопрос показался ему чересчур уж посягающим на разницу в чинах, потому что он тут же погасил улыбку и забарабанил пальцами по коленке. Походная форма сидит на нем так же обтянуто, куце, как прежде гражданская одежда. Но в своей нынешней роли он фигура, бесспорно, внушительная.
— Сразу же введу вас в курс дела, — сказал он. — Прежде всего, я не рассчитываю засидеться в здешнем штабе. Это, конечно, между нами. Наша дивизия считается потенциально боевым соединением. Но для меня здесь захолустье и застой. К тому же на меня ложится почти вся работа. Начтыла — из кадровых офицеров, человек хороший, но копун ужасный. По снабжению он еще так-сяк, но в вопросах личного состава чутья и хватки нет.
— А как генерал?
Уидмерпул снял очки. Подался корпусом ко мне. Глаза моргают, лицо сурово.
— Генерал безнадежен, — сказал он вполголоса.
— Мне казалось, все им восхищаются.
— Совершенно ошибочное мнение.
— Неужели?
— Ошибочней некуда.
— Его считают знающим и деловым.
— Заблуждение.
— Его любят в полках.
— Люди любят шутовство, в том числе солдаты, — сказал Уидмерпул. — Между прочим, генерал Лиддамент тоже меня не обожает. Но это к слову. В делах у меня комар носа не подточит, и жаловаться генералу не на что. В итоге он довольствуется тем, что, когда обращаюсь к нему, отвечает в стиле ироикомических поэм. Весьма несолидно для сравнительно высокопоставленного офицера. Повторяю, я не собираюсь здесь засиживаться.
— А какая должность вам желательна?
— Уж это мое дело, — ответил Уидмерпул. — Но пока я здесь, работа будет исполняться как положено. А в последнее время мы завалены военно-судебными делами, особенного интереса не представляющими, но все они так или иначе требуют от начотдела большой работы. Учитывая прочие обязанности, один человек справиться с этим не может. Не мог и мой предшественник, как и следовало ожидать. Я-то работу приветствую, но тут увидел сразу, что даже мне потребуется помощь. Поэтому я получил «добро» от Военного министерства на откомандирование ко мне младшего офицера для помощи в таких делах, как составление сводок свидетельских показаний. В дивизии мне предложили несколько кандидатур. Я заметил вашу фамилию среди прочих. У меня нет причин предполагать, что вы будете исполнительнее всех, но поскольку остальные юридически подготовлены не больше вас, то я позволил возобладать узам старого знакомства. Выбрал вас — разумеется, под условием, что вы оправдаете выбор, — заключил он со смешком.
— Благодарю.
— Вы, полагаю, оказались не особенно на месте в качестве строевого офицера.
— Не особенно.
— Иначе вряд ли бы вас предложили мне. Будем надеяться, что для штабных обязанностей вы годитесь больше.
— Остается лишь надеяться.
— Вспоминаю, что в последнюю нашу встречу вы явились просить у меня содействия в поступлении на военную службу. Как все-таки вам удалось зачислиться?
— В конце концов меня призвали. Как я вам тогда говорил, я был в чрезвычайном резерве. Просто хотелось посоветоваться с вами, каким способом ускорить процесс зачисления.
Незачем посвящать Уидмерпула в подробности. Он мне ничуть не посодействовал. А сейчас успел уже с поразительной быстротой рассеять мое заблуждение, будто иметь в армии дело всегда лучше со старым, еще довоенным знакомцем. Невольно пожалеешь о Гуоткине и Кедуорде…
— Подобно многим другим частям и соединениям в данное время, — сказал Уидмерпул, — дивизия недоукомплектована. Пока вы здесь, вам придется выполнять подсобную-работу не только по личному составу. В полевых условиях, то есть во время учений, вы будете «на подхвате» — с этим популярным в армии выражением вы уже, несомненно, знакомы. Вам ясно?
— Вполне.
— Отлично. Жить и столоваться будете в корпусе «Эф». Это хотя и штабные низы, но еще не самое, как бы выразиться, дно. Начальник передвижной бани и ему подобные бытуют в корпусе «Е». Кстати, заведовать прачечной взят сюда офицер из вашей части, некто Бител.
— Мне говорили.
— Брат у него, как я понимаю, кавалер Креста Виктории, а сам Бител в прошлом выдающийся спортсмен. Жаль, что в части не умели найти ему лучшего применения, ибо такими не бросаются. Но работа не ждет, прохлаждаться нам некогда. Ваши вещи внизу?
— Да.
— Я велю, отнести их в вашу комнату — сходите туда, кстати, ознакомитесь с жильем. И сразу возвращайтесь. Я введу вас в круг обязанностей, просмотрим быстро бумаги, потом сходим, познакомлю кое с кем из штабных.
Уидмерпул поднял трубку, поговорил минуту-две о моем устройстве. Затем сказал телефонисту:
— Соедините меня с Округом, дайте майора Фэрбразера.
Положил трубку, стал ждать.
— Мой коллега по должности в штабе округа — некий Санни Фэрбразер. Знаю его по Сити — скользковатый делец. В начале войны был начальником оперотдела штаба нашей территориальной бригады.
— Я как-то познакомился с ним много лет назад, сказал я.
Уидмерпул промолчал. Зазвонил телефон.
— Ну, жмите, — сказал Уидмерпул. — Скорей туда — скорей обратно. Тут вас ожидает порядочно бумаг.
Он заговорил в трубку; я вышел из комнаты. Теперь я, значит, подвластен Уидмерпулу. И сердце у меня почему-то упало. А вечером по радио я услышал, что моторизованные части германской армии вступили в предместья Парижа.