Поле костей. Искусство ратных дел

Поуэлл Энтони

Искусство ратных дел

#i_003.png

 

 

1

Начиная военную жизнь, я купил шинель — в одной из тех лавок вблизи Шафтсбери-авеню, где наряду с офицерским обмундированием и спортивными доспехами продают и дают напрокат театральные костюмы. Атмосфера там была насыщена неким риском, как на восточном базаре: пахло подпольной коммерцией, сделками скрытными, если не вовсе противозаконными, и это делало волнительной покупку, и без того необычную. Совершалась она в верхнем помещении, темноватом, таинственном, увешанном бриджами для верховой езды и лыжными куртками; а в глубине, за витринным стеклом, навытяжку стояли два безглавых торса. Один манекен одет был в трико арлекина, усыпанное наискось блестками, а второй в парадную алую форму какого-то пехотного полка — как бы две аллегорические фигуры, воплотившие контраст и несовместность продаваемых здесь товаров. Военное и Штатское… Труд и Забава… Участие и Отрешенность… Трагедия и Комедия… Мир и Война… Жизнь и Смерть…

Сутулый, пожилой, бородатый продавец с ухватками ближневосточного торговца, весьма подходящими к обстановке, вынес шинель откуда-то из сумрачного тайника и почтительно облачил меня в это двубортное, медно-пуговичное, безжалостно-жесткими складками легшее хаки. Костлявыми быстрыми пальцами застегнул на все пуговицы и отшагнул для оценки назад. Я тоже оглядел себя критически со спины в высоком трехстворчатом зеркале, сознавая, что скоро — в силу своего, так сказать, облачения — шагну в Зазеркалье не менее загадочное, чем то, где странствовала Алиса.

— Ну как, сэр?

— Хорошо, по-моему.

— Будто на вас шита.

— Сидит неплохо.

Расстегивая теперь — уже медленно — пуговицу за пуговицей, он словно бы призадумался, вгляделся в меня пристально.

— А мне ваше лицо знакомо, — сказал он.

— Разве?

— «Ночная вахта», не так ли?

— Что — ночная вахта?

— Вы ведь играли там?

Сценических талантов у меня ни малейших — этот врожденный изъян вредит, мне почти во всех житейских начинаньях; но, в конце концов, и среди актеров многие не блещут этими талантами. Так почему бы продавцу не предположить, что сцена — мое ремесло? Самолюбию моему больше бы польстило действо посерьезней, чем прошлогодний фарс из жизни мичманского кубрика, но спорить с такой трезвой классификацией моих творческих возможностей было бы скучно и не к месту. И я ограничился лишь отрицанием своего участия в той шумливой постановке. Он снял с меня шинель, заботливо расправил складки рукавов.

— Это для чего же предназначено? — спросил он.

— Что предназначено?

— Шинель, шинель — если смею спросить?

— Для войны.

— А-а, — произнес он вдумчиво. — «Война»…

Ясно было, что новейшие события в мире прошли мимо продавца; возможно, благодаря возрасту в нем поблек уже интерес к банальностям жизни, или же он так увлечен театром, что в газетах читает лишь колонку театральной критики, пусть плоховато написанную, не позволяя международным кризисам с других страниц замутить остроту эстетического восприятия. Можно понять и такой взгляд на вещи.

— Я запомню название спектакля, — сказал он.

— Сделайте милость.

— Разрешите адрес ваш.

— Нет, покупку я возьму с собой.

Времени у меня было в обрез. Теперь, когда снова поднялся над миром занавес этого исстари любимого спектакля под названием «Война», где мне, видимо, назначено играть статистом, — теперь дни, оставшиеся до отправки в часть, потребуются для вытверживанья роли, репетирования в костюме. Чем больше вдумываешься, тем уместней кажется сравнение с театром. Притом если вопреки пословице одежда еще не образует всего человека, то составляет существенную его часть — особенно одежда форменная. Через минуту мне был вручен довольно объемистый сверток.

— Упаковал как будто аккуратно, — сказал продавец. — Хотя театр ваш, наверно, тут же за углом.

— Театр военных действий?

Он поднял брови, но затем, решив, что слышит какую-то актерскую остроту, одобрительно покивал.

— Желаю долгого успеха и хороших сборов, — сказал он, складывая вместе старческие тощие ладони — как бы аплодируя.

— Спасибо.

— Вам спасибо. До свидания, сэр.

Я вышел, бросив прощальный взгляд на цветистую двоицу манекенов, возвышающихся в своей стеклянной клетке над хмурыми рядами плечиков-распялок с рубчатым габардином и твидом. А пожалуй, безглавые эти фигуры очень даже совместны друг с другом и символизируют собой Острословье и Честолюбие, которые «председают в аду», по словам Дьявола из киплинговской баллады. Правда, здесь они стоят, а не сидят, но не в позе дело. Главное, одеты соответственно; а обезглавленность — подобно повязке на глазах Эрота и Фемиды — вполне может обозначать фатальную неотвратимость обеих родственных судеб, которую даже война бессильна изменить. Напротив, война — предоставив Честолюбу и Остроуму широчайшее поле действия — усилит, скорей чем ослабит, их роковую обреченность. Шагая с этой мыслью под скудным, бледно-ласковым солнцем лондонского декабря, я миновал винный магазинчик, навеки памятный благодаря бутылке портвейна (если можно так назвать то пойло), которую Морланд и я давним воскресным днем купили с такими радужными надеждами — и оскандалились, не выпили.

В смятенной нужде настоящего те наши с Морландом дни кажутся блаженно-допотопными. Последние же доармейские, дошинельные недели озарены жутковатым ореолом начала войны — этого нависшего над миром верховного арбитра, как витиевато назвал ее премьер-министр в своей радиоречи. Теперь, четырнадцать месяцев спустя, покупка шинели кажется почти такой же давнопрошедшей, как гибель нераспитой бутылки. Изабелла упомянула в одном из писем, что Морланд поехал в Эдинбург за музыкальным заработком; других вестей я о нем не получал. Да и та весть уже давняя — относится к началу моего пребывания в штабе дивизии. С тех пор я целую вечность служу в этом штабе, и жизнь моя свелась к армейскому корпенью, и хозяином надо мной Уидмерпул, а сотрапезниками в офицерской столовой — Бигз и Соупер.

Между тем и война прошла различные фазы, в том числе весьма нерадостные: Франция побеждена; Европа оккупирована; мы под непосредственной угрозой вторжения; Лондон подвергнут «блицу» — усиленным бомбежкам. Мне сообщили (тоже Изабелла в письме), что прямым попаданием уничтожены фрески, которыми мой приятель Барнби расписал вестибюль здания «Доннерс-Бребнер», — фрески, столь же пожухшие в моей памяти, как сам Барнби, занятый теперь маскировкой самолетов и аэродромов где-то в летной части. С недавних пор военные дела пошли слегка веселей — например, в африканской Западной пустыне, — но вообще-то обстановке еще очень далеко до сколько-нибудь удовлетворительной. И оттого, что я сплю и столуюсь в корпусе «Эф», где «штабные низы, хотя еще не самое дно», по определению Уидмерпула, — лишь сильнее от этого чувство, что в мире большой непорядок.

Когда «блиц» докатился до нас и за один ночной налет в городе погибла тысяча человек — а на этой стадии войны подобная цифра считалась крупной для провинциального города, — наш командир дивизии, генерал-майор Лиддамент, приказал, чтобы по сигналу воздушной тревоги штабной взвод обороны (временно попавший под мое начало) выставлял у помещений штаба ручные пулеметы. Мера эта была скорей учебная, поскольку открывать стрельбу предписывалось лишь в исключительных случаях — если, допустим, немцы будут с бомбами пикировать на нас; штаб-квартира Округа располагает, разумеется, обычными зенитными батареями. Возвещаемые погребальным воем сирен, точно обрядовым плачем на варварской тризне, германские самолеты являются со своих неблизких баз почти уже к полуночи, дав нам с полчаса поспать. Они пролетают над городом на сравнительно большой высоте, затем снижаются, разворачиваются с зудливым рокотом, роняя иногда зажигалку-другую в нашем соседстве — так сказать, на счастье, — и приступают к более серьезному занятию: к сбрасыванию фугасных бомб на доки и верфи. И уж до конца налета кружат там над портом, бомбя. В такие ночи, покуда поставишь пулеметы на место в оружейную и отошлешь бойцов в казарму, времени для сна остается немного.

Последние придушенные, судорожно-замирающие взвывы тревоги очень напоминают мне плач и скрежет неискусного смычка — скажем, когда генерал Коньерс исполняет Гуно или Сен-Санса на своей виолончели или когда любимец Морланда (тоже склонный играть Сен-Санса) — схожий с пиратом нищий музыкант на старомодной деревянной ноге и с матерчатым черным кружком на глазу — терзает скрипку в улочке за Пикадилли-серкус. Еще сонный, начинаю одеваться в темноте, так как в комнате штор нет и, прежде чем зажечь свет, пришлось бы снова закрывать окно листами затемнения. Напрасно композиторы не сочиняют вариаций на темы воздушной тревоги. В местности, где живет сейчас Изабелла, приходский священник — в качестве уполномоченного гражданской обороны — самолично оповещает о тревоге по телефону. Для вящей ли внушительности или по вошедшей в кровь профессиональной привычке к распевной речи, но голосом своим он всегда подражает сирене, завывая то ниже, то выше:

— Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога… Воздушная тревога…

Из комнатного мрака наплывают эти мысли, а с ними и надежда, что Люфтваффе учтет дальность возвратного полета и не станет сегодня длить свой ночной труд чересчур уж по-тевтонски добросовестно. Завтра у нас начнутся трехдневные окружные учения, и взводу обороны снова маловато придется спать. Одевшись, выхожу на улицу; там холодно, хотя скудные признаки весны уже заметны на полях, где вместо живых изгородей — полуобвалившиеся стенки из камней. В небе луна состязается с прожекторами и осветительными бомбами, чей искусственный свет, все усиливающийся, обращает затемнение в чистую формальность. Мне надо обойти отделения моего взвода, вставшие на постах. Зенитки уже хлопают вовсю. Жестяно, гулко щелкнула шрапнелька о сталь моей каски, точно пущенная из трубочки горошина. Последним проверяю пулеметный пост на углу стадиона; ствол «брена» уже задран в небо, и капрал Мэнтл признается, что они сейчас дали очередь.

— Надоело смотреть, как немчура спускает светящие бомбы, — говорит он покаянно, — и мы сшибли одну к шутам.

Очки придают ему ученый, эрудированный вид, не вяжущийся с таким нетерпеливым и резким действием. Капрал молод, энергичен, он кандидат на производство в офицеры, если только не вычеркнет его из списка полковник Хогборн-Джонсон, в последнее время чинящий помехи его производству.

— За патроны нам придется отчитаться.

— Отчитаюсь, сэр. У меня были ведь в запасе. Всегда полезно иметь лишек на случай неожиданной проверки боепитания.

В сумраке обозначилась идущая к нам бесформенная, грузная фигура в дождевом плаще почти до пят. Фигура оказалась Бителом. Непонятно, зачем он бродит ночью, под налетом. Как начальнику передвижной прачечной, ему вряд ли требуется присутствовать здесь. Бител приблизился вплотную.

— Разве уснешь при этом шуме, — сказал он.

Сказал ворчливо, как если бы начальству ничего не стоило устранить причину шума, да вот не устраняет.

— Снотворные таблетки мои кончились, — продолжал он. — Даже не знаю, достану ли теперь. Исчезли уже из продажи, вместе со многими другими полезными вещами… Счел вот благоразумным надеть каску. Да и устав требует. А я не знал, что вам или другим нашим штабникам приходится дежурить при налетах. Округ обеспечивает же зенитную оборону — эти их артустановки, кажется, шавками зовут. И потом, есть «бофорсы». Тоже ведь зенитное орудие. Шведское. Мне бы надо больше разбираться в пушках, в их боевом назначении. Но пехотинцу мало приходится сталкиваться; правда, здесь при штабе слегка уже поднахватался.

Он неловко улыбнулся, точно опасаясь, как всегда, что его тут же одернут и осадят. Несколько месяцев назад он сбрил свои клочковатые усы, с которыми прибыл в наш батальон, когда ему — унылому запаснику территориальных войск — удалось все же зачислиться в армию. Безусость лучше согласуется с натурой Битела; теперь на этом блинообразном лице еще резче выпирают вставные челюсти, поразительно неумело сделанные. Но еще поразительней, что Бител уже сравнительно солидное время удерживается на должности. Главная причина здесь в том, что передвижная прачечная придана штабу просто из соображений административного удобства, а штатно в дивизии не числится — и при первой надобности будет от нас взята. Поэтому дисциплинарного внимания на нее обращается меньше; притом Бителу повезло, что у него в помощниках сержант Эблетт, который, наверно, и ведет там в основном дела. И еще одна причина, возможно, отсрочила смещение Битела, в конечном счете неизбежное. Он не раз похвалялся своей причастностью к театральному миру; на поверку причастность эта свелась к тому, что он месяц-два ведал зрительным залом в театре того провинциального центра, где Бител одно время прозябал. Театр переоборудовали затем в кинотеатр, и служба кончилась, но сохранились у Битела остатки театрального престижа, так что когда начальник нашей походной бани, всегдашний постановщик дивизионных концертов, заболел посреди репетиции, то режиссуру передали Бителу, и концерт получился весьма сносный.

Тем не менее на должности Бителу не удержаться. Уидмерпул, как раз и ведающий личным составом, намерен снять Битела при первом удобном случае и, без сомнения, давно бы снял, если бы прачечная числилась у нас в штабе. Помимо понятных общих причин, неприязнь Уидмерпула вызвана и тем, что, обычно хорошо в таких вещах осведомленный, он принял на веру распространяемый Бителом миф, будто он брат офицера, его однофамильца, служившего в нашем полку в первую мировую войну и награжденного тогда Крестом Виктории. Вовсе не обязательно даже и брату героя быть отменным начальником прачечной; но почему-то легенда о героическом родстве пленила воображение Уидмерпула, и, выяснив, что это ложь, он обозлился. Теперь Бител стоит около меня и внимательнейшим образом оглядывает «брен», точно впервые в жизни видит ручной пулемет.

— Из штабного персонала только взводу обороны предписано занимать боевые посты в случае налета, — говорю я. — Просто очередная мера генерала для взбадриванья подчиненных.

Удовлетворенный этим объяснением нашего охранного присутствия на стадионе, Бител сосредоточенно кивает. Так получилось, что мы с ним почти не общались с того вечера в Каслмэллоке, когда он, по его выражению, «перебрал рюмашку» после пребывания в газовой камере химшколы. Прачечная ведь передвижная, и Бителу, как младшему офицеру, приходится почти все время странствовать с ней по дивизии; мои же обязанности хотя и будничны, но многочисленны и разнородны, и времени на общение со штабниками из других отделов остается мало. Разве что перебросишься с Бителом двумя-тремя словами, когда сидим соседями на периодически созываемом собрании штабных офицеров — слушаем лекцию или генеральскую накачку. В первый это раз теперь мы встретились с ним не в штабистской толпе.

— Досталась вам забота — ночь за ночью вот так вскакивать, — сочувствует он. — Давайте пройдемся стадионом, а?

В его сочувствии слышна нотка тоскливой жалобы. Вид у него самого на редкость не «взбодренный».

— Минутку — пулемет проверю.

Все оказалось в порядке на этом посту. Мы с Бителом не спеша зашагали по траве — мимо ветхого деревянного строеньица, раздевалки для игроков в крикет. Недавно из-за этой раздевалки были неприятности у Бигза, ведающего физподготовкой в дивизии: он затерял куда-то ключ, а владельцы реквизированного стадиона захотели как раз снести в раздевалку скамьи на хранение. Уидмерпул очень досадовал, что столько времени ухлопали из-за глупой неполадки, и учинил справедливый разнос Бигзу, который чуточку помешан на владении этим ключом. Любопытно, заперта ли дверь теперь, когда ключ наконец-то нашелся и скамейки внесли. Да, заперта — Бигзом, разумеется.

Канонада между тем усиливалась. Пахло дымом, сажей, а всего сильнее воняло тлеющей резиной. Над дальней частью города, над портом, быстро ходили взад-вперед узкие зеленоватые лучи прожекторов, чертя большие дуги вперехлест на восточном небосклоне — то выше, то ниже. Затем вдруг эти перекрестные лучи, сойдясь в одну точку вверху, образовав там светлый эллипс, ловили что-то крошечное, мечущееся в этом сжатом световом пятне, словно сердитая мушка в бутылке. Как бы слаженно, разумно откликаясь на ритмические колебания прожекторов, загорались в вышине и гасли облачные гряды, постоянно творя и меняя с полдюжины замысловатых пастельных композиций черного с сиреневым, шафранового с серым, розового с золотым. С этих роскошных небес, будто грозящих вот-вот разверзнуться мистическим господним откровением, медленно спускались, подобно японским лампионам праздничной иллюминации, два-три десятка осветительных бомб, сброшенных немцем на парашютах. Гроздями по две, по три плыли они, колышемые ветром, почти не снижаясь, точно светильники, подвешенные на безмерно длинных проволоках к невидимому потолку. Внезапно, как по сигналу, знаменующему полночную кульминацию зрелища, навстречу этим неровно горящим светильням снизу вспучились высокие облака густо-черного дыма. А на самой земле там и сям ярко вспыхнули огненные сгустки, словно скопление зажженных в ночи кузнечных горнов Черной Англии. Весь мир оделся синевато-багровым таинственным блеском, театральным, но грозным, — не светом дня и не свечением ночи, а инфернальным полусветом Аида. Запах паленой резины сгустился, став еще тошнотворней. Бител нервно подтянул пояс дождевика.

— С чеком тут петрушка получилась, — сказал он.

— У кого? У вас?

— Потому я и не сплю, наверно, а не только из-за отсутствия таблеток. Дело еще может уладиться — я заплатил потом наличными, занял немного денег у нашего почтовика, — но с чеками вечный кавардак. Отменить бы надо чековый порядок оплаты.

— Возможно, и отменят после войны.

— Для меня тогда уже будет поздно, — удрученно сказал Бител.

— Чек был на большую сумму?

— Всего на два-три фунта, но на моем счету не оказалось ни пенса.

— И нельзя это замять, чтобы без огласки?

— Уидмерпул пока еще не знает, думаю.

Деталь для Битела важная — Уидмерпул ведь только и ждет подобного случая. Я хотел было пособолезновать, но тут мерные хлопки зениток покрыл оглушительный взрыв, казалось расколовший землю, так что отозвались волнами гула и дрожи окрестные холмы. Бител покачал головой, на минуту отвлекшись от гложущих его забот.

— Должно быть, угодила бомба куда не надо, — сказал он.

— Похоже на то.

Он опять открыл рот, хотел спросить что-то, но замялся на момент. Видимо, решил иначе сформулировать вопрос.

— Вы говорили, что вы тоже книгочей, как я. Много читаете, да? — произнес он робковато.

— Да. Читаю я много.

Я уже не пытался скрывать эту свою постыдную привычку. По крайней мере сразу даешь понять, что относишься к разряду чудаков, от которых нельзя ожидать того же толка, что от людей нормальных.

— Люблю на досуге хорошую книгу, — сказал Бител. — Вот как роман «Поискать такое чудо» Сент-Джона Кларка. Чтоб серьезная вещь была, чтоб не с ходу прочесть.

— Не пришлось читать этот роман.

Но Бител не стал развивать тему «чуда». Очевидно, о романе он упомянул между прочим, а цель его пристрелочных выстрелов иная. Хотя трудно предугадать, чем подарит тебя Бител в задушевном разговоре, но излияния его всегда представляют интерес. На уме у него сейчас что-то есть. Следующий свой вопрос он задал с волнением в голосе.

— Вы в детстве покупали мальчишьи журналы — скажем, «Закадычные дружки», «Только для мальчиков»?

— Разумеется. Глотал, бывало, годовыми комплектами. А шурин мой и до сих пор глотает.

У Эрриджа, брата моей жены, это единственная греховная склонность, и он усиленно ее скрывает, чтобы не обвинили в несерьезности, в недостатке чувства общественного долга. Бител ответил что-то, но слова его покрыл зенитный грохот, усилившийся как нарочно.

— Что вы сказали?

Бител повторил.

— Опять не слышу.

Он шагнул ближе, прокричал что-то.

— …героем… — уловил я.

— Вы героем себя чувствуете?

— Нет… я…

Орудийный гром стал чуть слабее, но Бителу пришлось вовсю напрячь голосовые связки, чтобы я расслышал:

— …всегда воображал себя героем этих журнальных повестей.

Видимо, Бител считает, что делится со мной психологическим открытием беспримерной важности.

— Каждый мальчик так воображает, — проорал я в ответ.

— Каждый? — переспросил он огорченно.

— Я уверен, шурин мой по сей день отождествляет себя с этими героями.

Но Битела не интересовали ничьи шурья с их читательскими грезами. Это понятно — Бител ведь никогда и не слышал об Эрридже. И притом, очень хочет сейчас говорить о себе, и ни о ком другом. Но тон у него хоть и взволнованный, а все же извиняющийся.

— Я вот подумал — вечером недавно, когда немцы налетели в первый раз, — что переживаю как раз то, о чем читал мальчишкой.

— То есть?

— «Крещение огнем» — великую минуту в жизни героя, когда он впервые попадает под обстрел. Вы помните, конечно. Когда он показывает, что «сделан из храброго теста», как говорится в этих повестях.

Он засмеялся виноватым смехом — дескать, в какие высокие материи ударился, — обнажив при этом обе свои клоунские челюсти.

— «Винтовочное тах-тах-тах на дальних взгорьях…», «Струйка песка, взметенная с бруствера пулей…»?

Эти штампы из приключенческих детских рассказов я процитировал, чтобы побудить Битела к новым задушевностям. И душа Битела отозвалась на штампы.

— Вот именно, — сказал он, возбужденно встрепенувшись. — Именно об этом я. Как вы все помните! От ваших слов оживают в памяти все те истории. Я в детстве читал очень много. Задумчивым был мальчуганом. Так бы мне и продолжать потом.

Этим Бител слегка напоминает Гуоткина, бывшего моего ротного командира, — тот, бывало, тайком перечитывал киплинговский «Гимн Митре» у себя в канцелярии; но Гуоткина толкали к такой литературе довлеющие над ним мистические чары военной жизни, у Битела же дело совсем иного рода. Просто Бител, вспомнив запоем читанные в детстве рассказы о воинской доблести, весьма естественно удивлен, что наступивший час опасности не вселил в него особенного страха.

— Собственно говоря, мы уже подвергались воздушным налетам — «крестились огнем», если желаете, — в те времена, когда читали детские журналы. То есть во время первой мировой.

— Нет, я — нет, — ответил Бител. — В наши места не залетали цеппелины. Почему меня и удивляет, что я не очень-то трушу. У меня ведь нервы склонны шалить. Как-то пришлось мне давать показания в суде, по довольно мерзкому делу — меня оно, слава богу, не касалось, я был только свидетелем, и то тряслись поджилки. А сейчас вот вся пальба меня, по сути, не пугает. Самые худшие моменты — это когда сирена начинает завывать, верно ведь?

В военную пору неизбежно встает перед тобой подчас проблема страха. Не могут ли возникнуть такие неуютные обстоятельства, когда со страхом, с его воздействием на нервы, трудно будет совладать? подобно Бителу, и я задумывался над этим и приходил к весьма неокончательному выводу, что чувство страха менее связано с нависшей над тобой опасностью, чем это кажется первоначально; хотя при неограниченном росте опасности кривая страха — вероятно, даже несомненно — пойдет резко вверх. Ночью, в постели, ворочаясь в спальном мешке, я еще за несколько месяцев до «блица» ощущал порой какой-то малодушный страх, вызванный не чем-либо конкретным, а общей безнадежной вывихнутостью жизни. Так шалить нервы вполне способны и в мирное время (как шалили тогда они у Битела, по его словам); возможно, и у меня это случалось, но только я забыл — столь многое уже забылось из того утраченного мира. Вот так же иногда лежишь бессонно в муках неутоленного желания, и над раскладушкой витают разнузданные грезы вожделения — и кажется, что вызывает их именно безрадостно-казарменная обстановка. Часто приходится даже напоминать себе, что тревога, тоска, угнетенность не обязательно бывают связаны со службой в армии, с войной, в чью всеобъемлющую рамку ты их автоматически теперь втискиваешь.

Я согласен с Бителом, что налет сейчас скорее эффектно-красочен, чем устрашающ, — даже слегка бодрит тебя, уже вполне проснувшегося и одетого; только не надо вспоминать о нуде трехсуточных учений, предстоящих после бессонной ночи. Однако начни бомбы падать на стадион, и беззаботность наших впечатлений тут же улетучится, особенно если выведут из строя пулеметы, так что и ответить будет нечем. (Прибавлю, что на позднем этапе войны волнительная красочность налетов начисто для нас поблекла). Но Бител уже кончил размышлять о крещении огнем; и реплики мои были уже не нужны. Он вернулся к «петрушке», по-прежнему тревожащей его.

— Хоть бы сошло благополучно с этим чеком, — сказал он. — И все потому, что в тот месяц казначейство с опозданием перечислило полевую прибавку.

И действительно, такое случается время от времени — из-за отсутствия ли должной системы, по прямой ли некомпетентности в финотделе Военного министерства; возможно, корень зла надо искать в финансовом невежестве или закоренелом ненавистничестве «кучки человекоподобных обезьян с высшим образованием» (как позднее выразился Пеннистон), которая в конечном счете вершит этими делами. Во всяком случае, армейцам иногда задерживают жалованье, и потому периодически случаются «петрушки».

— Неприятность будет обязательно, — продолжал Бител, — но, может, повезет и обойдется без суда.

За тем оглушительным взрывом громыхнули еще два-три полегче. Шум ослабевал, заградительный огонь понемногу, но заметно, пригасал. Орудия вдруг разом смолкли — вот так собаки, полночи не дав тебе спать своим лаем, решают вдруг закончить концерт. Последовали миги мертвой тишины. Потом вдали отчаянно залязгал, зазвонил колокол пожарной или санитарной машины, и ветер унес грустно замирающие отзвуки. Вслед за звоном послышались возгласы, гам, заурчали моторы, засигналили гудки машин… «Весной в такой машине к девицам миссис Портер ездит Суини…». В сумраке гигантскими ночными мотыльками летали хлопья гари. Резиновый чад приобрел еще более химический характер — запахло вроде бы ацетиленом. Наконец раздалось утешительное и протяжное гудение отбоя. С первыми же его звуками, словно по сигналу, зашлепали крупные капли дождя. Минуты через две уже лило как из ведра, и запахи налета стали вытесняться свежим духом взмокшей травы.

— Веселей, капрал. Зачехлить пулемет.

— И убрать в помещение, сэр?

— Действуйте.

— Пожалуй, пойду и я спать, — сказал Бител. — Вот усну ли, не знаю. Хорошо, макинтош захватил. По сути, он тут нужней каски. Жуткий в Ирландии климат. Приходится хлестать этот их так называемый портер сверх всякой меры и сверх средств. Но надо же чем-то выгонять сырость из костей. Приходите в гости как-нибудь, в корпус «Джи». Вам у нас Баркер-Шоу понравится. Он ведает полевой службой безопасности, а сам он университетский профессор — философию, кажется, преподавал. Не помню где. Умное у него лицо. И санврач тоже толковый парень. Умора, как начнет поддразнивать зубного врача насчет стерильности.

Мы разошлись восвояси. Капрал Мэнтл повел своих бойцов в казарму. Я закончил обход отделений, отправил людей спать и сам пошел лечь.

От последнего из пулеметных постов до корпуса «Эф», где я обитаю, всего несколько минут ходьбы. Это кирпичный полуотдельный дом в улочке, отлого идущей к окраинам. Открываешь переднюю дверь — и окунаешься в кошмар запущенности и уныния, в наитоскливейшую убогость, присущую мужскому общему жилью, — это закон природы, ненарушимый даже в зданиях исторических, старинных. А наше здание отнюдь не историческое — во всяком случае, покамест. Днем из окон видны загородные холмы — серые, каменистые, гороподобные; в другой же стороне, где доки, на которых сосредоточился сейчас немецкий «блиц», встают краны и фабричные трубы, а за ними воды устья раздаются вширь, сливаясь с морем — с «неведомой, соленой, чуждой глубью». В полумиле от корпуса «Эф» в двух-трех многоэтажных домах разместился весь штаб дивизии, кроме вспомогательных служб. В этом же нашем, по преимуществу жилом, районе разбросано несколько зданий университета, но университетским духом район от этого не проникся.

— И так теснота чертова, — сказал Бигз, когда я впервые явился в корпус «Эф». — А теперь прибавились вы, Дженкинс: еще одного едока сажать за наш рахитный стол, еще одному телу обмываться наверху в жестяной лоханке, которую здесь именуют ванной. Учтите, в ванной комнате не бриться — категорически verboten. Вы, собственно, для какой сюда надобности вызваны?

Капитан с ленточками наград за первую мировую войну, лысый как колено, Бигз в молодости, возможно, и был красив на тяжеловато-классический лад — по крайней мере уж сам-то считал себя красивым. Теперь же погрузнел, щеки воспаленно-багровы, глаза испуганно-сердиты, большой нос повис грушеобразно, сложенные сердечком губы маленького рта размыкаются-смыкаются, точно резиновый клапан. Грудь, плечи, ягодицы Бигза чрезмерно мускулисты и придают ему вид циркового силача (даже силачки) или гиревика-профессионала, пришедшего развлечь своим номером очередь у билетной кассы. Голос у него грубый и вместе неуверенный, нетвердый, ибо Бигза, как и многих армейцев, мучает мания преследования, вечная боязнь, что начальство, как сатана из театрального люка, выскочит вдруг и обнаружит упущение. В гражданской жизни Бигз был спортивным организатором на приморском курорте. Сейчас он разводится с женой; процедура это хлопотная и дорогостоящая, как я не раз услышу от него.

— Я прикомандирован к отделу личного состава, — сказал я.

— Надолго?

— Не знаю.

— Интересно, как этому майору Уидмерпулу удалось выбить себе подсобника?

— Разрешение военного министерства.

— На что именно?

— На помощь в разборе накопившихся дел — военно-судебных и претензий в связи с реквизицией.

— А у меня разве не накопилось дел? — сказал Бигз. — Чертова прорва. Однако мне помощника не выделяют. Ну, я вам не завидую, Дженкинс. Собачья у вас будет жизнь. Уж будьте уверены. Уж имейте в виду. Во всей треклятой армии никого нет ниже второго лейтенанта. У рядовых есть права, у однозвездочника — никаких. А особенно в дивизионном штабе; причем майор Уидмерпул из аккуратистов-зануд. Он уже как-то и ко мне придрался, нашел процедуральные неправильности. Процедурист лютый.

И больше Бигз не выказывал интереса к этой теме, и впрямь малоинтересной. Достойна, правда, уважения напористость Уидмерпула: нужно быть неутомимым изобретателем работы ради самой работы, чтобы понадобился в отделе еще и помощник, но, даже если б человек и требовался, его все равно не добиться. А Уидмерпул добился. Присылка сверхштатного младшего офицера оказалась в какой-то мере дополнительно оправдана тем, что Прозеро, командир штабного взвода обороны, упал перед моим приездом с мотоцикла и сломал ногу. Пока он лежит в госпитале, я несу часть его обязанностей в дополнение к своим канцелярским.

— Вы убедитесь, что работы здесь у вас будет порядочно, — сказал мне Уидмерпул наутро после моего прибытия. — По горло работы. Будем засиживаться чуть не каждый вечер.

Он не преувеличивал. Предстояло подготовить несколько дел для военного суда, а одно уже вынесенное решение не соответствовало закону, как считал Уидмерпул. Солдат, в приступе безумия, напал на двух штатских; суд оправдал его. Уидмерпул затеял в связи с этим сложную переписку с военно-судебным ведомством. И не скоро закончишь все это, поскольку большую часть недели приходится проводить на учениях. Хоть я со школьной скамьи знаю Уидмерпула и судьба нас сталкивает с ним периодически — весьма, правда, нечасто — вот уже на протяжении двадцати с лишним лет, но, работая сейчас у него под началом, я открыл в нем сравнительно незнакомые стороны. Как в большинстве случаев бывает, взгляд снизу, из подчиненности, позволил яснее разглядеть натуру человека. Этот новый ракурс показал мне, например, как трудно с Уидмерпулом работать, особенно из-за его скрытности, порождаемой вечным страхом, почти маниакальным, что выполненная им работа может быть приписана другому. В то первое мое утро в штабе Уидмерпул пространно объяснял мне свои методы. Я вошел — он сидел уже за столом. Сняв очки, он принялся энергично их протирать с этаким сердечным, добродушно-армейским видом.

— Не надо извинений, — сказал он, не дав мне и рта раскрыть. — Ваш хозяин приходит утром на работу первым из штабистов, а уходит вечером последний, если не считать ночных дежурных. Хочу кое-что вам разъяснить до того, как пойду на утреннее совещание к начтыла. Прежде всего знайте, что я никогда не отказываюсь от направляемых ко мне дел — ни в армии, ни вне армии. Уходить от дел — всегда ошибка. И вас я не хотел бы поймать на этой ошибке — если, конечно, работу не навязывает вам противозаконно другая инстанция, чтобы затем заслугу выполнения приписать себе. Мой коллега в Округе, Фэрбразер, — большой любитель присваивать чужой труд. Неприятен мне Фэрбразер. Скользок чересчур. И притом постоянно жаждет поквитаться со мной за одно заседание совета директоров, в котором мы с ним как-то участвовали в Сити.

— Я когда-то был знаком с Фэрбразером.

— Я уже слышал. Вчера вечером вы упомянули об этом факте. Даже дважды, кажется.

— Виноват.

— Надеюсь, коль вы с ним знакомы, то не попадетесь на удочку его так называемого обаяния, когда вам в качестве моего представителя придется иметь с ним дело.

Как я узнал потом, вражда у них, возникшая давно, обострилась в самом начале войны, когда Санни Фэрбразер был начальником оперотдела штаба в территориальной бригаде, где служил тогда Уидмерпул. Теперь, как помощник полковника Педлара, нашего начтыла, Уидмерпул ведает личным составом и «внутренним управлением и хозяйством» — и здесь Фэрбразер, видимо, уже не однажды чинил Уидмерпулу препоны, особенно в таких делах, как переводы из части в часть, направление на курсы и дисциплинарные взыскания. К примеру, Фэрбразер затруднил Уидмерпулу препирательство с военно-судебным ведомством. Есть много способов, какими корпусной или окружной коллега по должности может ставить палки в колеса дивизионному штабисту. Штаб округа находится в одном из армейских казарменных кварталов, в дальней части города, и я поэтому с Фэрбразером не встречался еще ни разу — иногда только, случается, он позвонит Уидмерпулу, а того нет в кабинете, и беру трубку я, — так что наше былое знакомство остается в забвении. Трудно сказать, насколько соответствуют истине слова Уидмерпула о Фэрбразере. В голосе Фэрбразера по телефону никогда не уловишь раздражения, каким бы ярым ни был спор о толковании того или иного приказа. Эта спокойная манера — характерная черта фэрбразеровской тактики. В общем же междоусобный счет побед у них примерно равный.

— Ладно, Санни, ладно, — поскрипывая зубами, бормочет Уидмерпул в случае поражения.

— На сей раз вышло, как желал Кеннет, — учтиво формулирует свое поражение Фэрбразер.

Что до моих собственных тревожных надежд и желаний, то хотя они теперь скромны донельзя, но все равно трудноосуществимы. Прежде всего я хотел бы расстаться с Уидмерпулом, в то же время, если это возможно, улучшив свои служебные обстоятельства. Однако месяцы идут, а избавления от должности чернорабочего при Уидмерпуле не видно, и тем более не пахнет повышением. В конце концов, говорю я себе, ты, как мольеровский Жорж Данден, сам того желал. Желал ты служить в армии, вот и служишь, лейтенантишка Данден. Ворчать нечего, ведь очень многие, кому сейчас хуже твоего, рады бы с тобой поменяться. Вспомни, что не так еще давно ты гордился своим проворством и удачей, добившись зачисления в строевики-офицеры в то время, когда столько твоих сверстников томилось в запасе… Но каждый человек волен смотреть на вещи сегодня так, завтра иначе. Нет, я, конечно, сознаю, что, возжаждав службы, пусть самой серенькой, в вооруженных силах, ведущих войну, я должен платить за это слабо-но-ощутимое удовольствие (раз мне давно за тридцать, а особых воинских способностей не обнаружено) — должен брать любую должность, какую дают. Утешение же если и может найтись, то во взглядах на солдатское «отрешение от мысли и дела», высказанных французским поэтом Виньи, — о взглядах этих поведал мне как-то в вагоне Дэвид Пеннистон.

Но пусть солдат и отрешается от самостоятельных мыслей и дел, однако никто еще не требовал, чтобы он отрешился от ворчания. Почему это я — один среди всех армейцев всего мира — не имею права думать, что армия должна бы дать мне службу интереснее, чин и оклад выше? Разве лишь потому, что неясно, каким путем это может осуществиться. Даже если Уидмерпул уйдет из штаба, чтобы заняться, по его выражению, «делами позначительней», то мои собственные дела не улучшатся, а почти определенно ухудшатся. Молодых офицеров прибывает все больше, и укомплектованному этой молодежью батальону уже не потребуются мои услуги в качестве взводного командира; роту мне тем более не дадут. Да и услуги эти мои в общем-то не столь уж ценны для батальона, совершенствующего боеспособность. Я готов сам это признать. А без причисления к лику спецслужб — без окончания, допустим, военно-разведывательных курсов — трудно рассчитывать на должность при нашем или другом штабе. Пока я здесь полезен Уидмерпулу, он меня ни на какие курсы не направит. Когда же перестану быть ему полезным, скажем, когда Уидмерпула призовут «дела позначительней», то буду, вероятнее всего, отослан в полковой ПУЦ (пехотно-учебный центр) — судьба малозавидная, чинов и славы не сулящая. Сам Уидмерпул, конечно, сознает все это. Как-то, расщедрясь, он нарисовал мне перспективу привлекательнее, чем лотерея пехотно-учебного центра, где не ты, а тебя самого тянут наудачу.

— Подначальных я не забываю, — сказал Уидмерпул в ходе перечисления своих достоинств. — Постараюсь вас устроить на приемлемую должность, когда сам шагну вверх. Полагаю, что ждать этого теперь недолго. Уж во всяком случае, пошлю вас на курсы, которые откроют вам дорогу к подходящему роду службы. Не беспокойтесь, дружище, за рамкой не останетесь.

Что ж, перспектива сносная и мною, кажется, заслуженная. «Рамка» — одно из любимых слов Уидмерпула. В первые мои штабные дни он употребил это немилосердно заезженное армейское словцо, вводя меня «в рамку», то есть в курс дела — давая беглые характеристики здешним штабистам. Начал он с самого генерал-майора Лиддамента.

— Эти его собаки на поводке и охотничий рожок, воткнутый в куртку, — все это чистой воды притворство, — сказал Уидмерпул. — Просто даже неприлично для генерала, я считаю. Тем не менее из пятнадцатитысячного состава дивизии я мог бы назвать еще лишь одного человека, способного ею командовать.

— Кто же он?

— Назвать его мешает мне скромность, — произнес Уидмерпул слегка шутливым тоном, но не ослабив, а усилив этим впечатление, что говорит он с полной убежденностью. Генерала он побаивается — частично из-за чудачеств Лиддамента, иногда и впрямь неизвинительных, частично же из-за склонности комдива к поддразниванию подчиненных офицеров, чего Уидмерпул не любит. Генерал, должно быть, ценит Уидмерпула как дельного и бесконечно усердного работника, хотя как человек Уидмерпул вызывает у него смех. Уидмерпул — отнюдь не единственная мишень генеральских шуточек. Генералов принято изображать тупицами, и вполне иногда обоснованно; но, как говаривал позднее Пеннистон, сама природа воинских обязанностей требует от военачальников самоуверенно-практического подхода, как раз и вызывающего часто обвинения в тупости. При таком подходе неизбежно выпячивается в генерале недостаток умственной гибкости — но и у людей, выдвинувшихся на мирном поприще, вряд ли эту гибкость встретишь чаще, особенно когда они выходят за пределы своей узкой компетенции. Я убедился потом, что у генерала Лиддамента начальственно-прагматическая ухватка хотя и главенствует, но смягчена незаурядной наблюдательностью. Он холостяк, всецело преданный своему делу; ему прочат большое будущее. В начале войны он был ранен, ведя в бой батальон, и, вероятно, только из-за этой раны его пока не ставят на фронтовой командный пост.

Животных Уидмерпул вообще не любит, но в присутствии генерала готов скрывать свою неприязнь к генеральским собакам, которые действительно способны раздражать, бегая по штабным коридорам и путаясь со своим спаренным поводком в ногах у офицеров и писарей. Когда рядом их хозяин, Уидмерпул не прочь даже подольститься к ним, сказать «гав-гав» и потрепать обеих с фальшивой ласковостью.

— Слава богу, генерал хоть не берет своих псин на полевые учения, — сказал мне Уидмерпул. — Хоть это приличие соблюдает. Полагаю, Хогборн-Джонсону они противны не меньше, чем мне. Кстати, с Хогборн-Джонсоном будьте осторожней. Субъект раздражительный, малосолидный, а работник не более чем средний, и никто его не любит — в том числе и генерал. Но я-то с Хогборн-Джонсоном умею обращаться.

Начштаба Хогборн-Джонсон, полковник с красными петлицами, в повседневной деловой текучке замещает генерала. Кадровый офицер, он был награжден в первую мировую Военным крестом; роста высокого, чуть ожирелый, с крючковатым носиком; губы надуты, углы рта опущены. Он несколько напоминает филина — сердитого, стареющего филина, который упустил из когтей полевую мышь и теперь высматривает другую мелкую добычу. Военный крест свидетельствует о его храбрости или по меньшей мере о длительном фронтовом стаже, делающем разговор о храбрости почти беспредметным. Уидмерпул не отрицал былых боевых качеств полковника.

— Но карьера у него не получилась, — сказал Уидмерпул. — Ранние надежды не оправдались. По крайней мере с его собственной точки зрения. В Сандхерстском училище был удостоен почетной сабли как лучший на курсе. А затем напорол где-то — в Палестине, что ли, — перед самой войной. Однако амбиции отнюдь не похоронены. Все еще думает, что получит дивизию. А по-моему, ждет его административный тупичок, и он спасибо скажет, если не уволят в отставку еще до окончания войны. Генерал избавится от него тут же, как только подвернется подходящий штабист.

— Штабистов хоть пруд пруди.

— Генерал почему-то не торопится с выбором. Хогборн-Джонсон склонен также хвастать тем, что служил в легкой пехоте. Правду говоря, я удивляюсь, как его терпели в приличном армейском полку. Хоть бы научили его там по телефону говорить с офицерами — не провозглашать, что «у телефона полковник Хогборн-Джонсон». Пусть Коксидж у нас, когда звонит младшему по рангу, то объявляет: «Говорит капитан Коксидж». Чего еще ожидать от Коксиджа. Но Хогборн-Джонсону так не пристало. Начальник нашей дивизионной артиллерии не титулует себя в трубку: «Бригадир Хоукинз», а говорит просто: «Хоукинз у телефона». Однако мне грех жаловаться. Я умею обращаться с Хогборн-Джонсоном, он у меня ручной. Это главное. А если он не научился до сих пор манерам, то уж и не научится.

Потом я убедился, что Хогборн-Джонсон охарактеризован верно. В армии малоуместны сложные характеристики. Офицер или солдат бывает толковый, усердный, подтянутый — или же увалень, лодырь, неряха. Его любят — или терпеть не могут. Армейский спектр оценок в самой своей основе прост и беден оттенками. И уже потому людей здесь делят на твердо установленные типы. Полковник Хогборн-Джонсон — один из таких традиционных армейских типов: брюзгливый и сварливый неудачник, приязнь к нему питает разве что Диплок, его главный делопроизводитель. В то же время хотя полковник может и сглупить, и затеять свару, но он не дурак. Как позже оказалось, Уидмерпул ошибался, считая, что Хогборн-Джонсон у него «ручной». В число изъянов Хогборн-Джонсона не входит полная умственная слепота — он довольно хорошо понял суть Уидмерпула и обнаружил это понимание во время их титанической схватки из-за Диплока, усугубленной обоюдными интригами вокруг кандидатур на пост командира дивизионного разведывательного батальона.

Разведбатальон тогда как раз формировался, и Хогборн-Джонсон сразу же проявил к нему особый, хотя и не вполне сочувственный, интерес.

— Разведбатовцы проводят те же операции, что мы, легкая пехтура, выполняли на своих двоих, — говорил он. — А им подавай целый парк бронетранспортеров и не жалей никаких расходов. Пустейшая шумиха поднята вокруг этого так называемого разведбатальона.

Разведывательный корпус, как со временем стали именовать эту разновидность войск, действительно был с самого начала яблоком раздора между армейскими властями. Одни мудрецы держались того же мнения, что и Хогборн-Джонсон; другие были мнения противоположного. Среди прочего спор шел о том, быть ли разведбатальонам (отчасти развившимся из сформированных ранее противотанковых рот), — быть ли им чем-то вроде прибежища для офицеров деловых, но почему-либо не совсем приемлемых в своем подразделении, или же, напротив, разведчасти должны стать армейской элитой, и зачислять туда надо отборнейших бойцов и командиров. Скажем, Янто Бриз перевелся из прежнего моего батальона в противотанковую роту после того, как погиб сержант Пендри (так и не выяснено, убит ли он или застрелился). Бриз был в ту ночь дежурным офицером, вот и вся его причастность, но тем не менее пришлось ему давать показания перед следственной комиссией, и он потом ушел из батальона, от неприятных воспоминаний. Офицер он хороший, хотя вида слегка затрапезного, и для противотанковой роты подошел вполне. Сторонникам же отборного разведкорпуса Бриз показался бы слишком непарадным офицером. Вот примерно о чем шли тут споры. Все это весьма привлекало Уидмерпула — с одной стороны, как дилетант-военный, он интересовался боевыми возможностями разведбатальонов, с другой же стороны, как профессиональный интриган, чуял здесь обширные возможности для личного вмешательства.

— Мне стало известно, что Хогборн-Джонсон ведет тут двойную игру, — сказал Уидмерпул. — Наш командир дивизии — большой энтузиаст разведбатальона. Командир же корпуса и командующий округом — совсем наоборот, и особо не спешат с формированием. Хогборн-Джонсон считает — и, по-моему, правильно считает, — что генерал Лиддамент собирается от него освободиться. Поэтому Хогборн-Джонсон всячески подмазывается к тем двум генералам. Поддерживает их политику — чтобы они потом ему помогли с устройством.

— Действует, как управитель неправедный.

— Какой управитель?

— В Евангелии есть такой. Дал должникам своего господина переписать расписки — убавил им долги, чтобы войти к ним в милость.

— Тут-то ничего неправедного нет, — возразил Уидмерпул, не любящий образных сравнений. — Хогборн-Джонсон, конечно, должен выполнять приказы своего командира дивизии. Я вовсе не говорю, что он не выполняет их, выходит за рамки субординации. А о разведчастях мнения могут быть разные, и кадровый офицер в чине полковника вполне может иметь свое мнение. Однако нашему генералу может не понравиться другое — а именно что Хогборн-Джонсон развил бурную деятельность, чтобы поставить на разведбатальон своего однополчанина.

— Откуда вам это известно?

— А я сам продвигаю кандидата.

— На должность командира разведбатальона?

— И, зондируя этот вопрос, я столкнулся с деятельностью Хогборн-Джонсона. Однако мы его обскачем.

Уидмерпул ухмыльнулся и покивал головой с видом лукаво-хитроумным.

— Кто же ваш кандидат?

— Он не из числа ваших знакомых. Превосходный офицер — Виктор Апджон. Знаю его по территориальной бригаде. Первоклассных качеств человек.

— Но они скорее назначат кавалериста, чем ваших с Хогборн-Джонсоном пехотных кандидатов.

— Назначат моего пехотинца — причем спасибо скажут.

— Но если генералу не понравится, что Хогборн-Джонсон за его спиной хочет распоряжаться назначениями в дивизии, то еще ведь меньше может ему понравиться ваше участие в этом.

— А он и знать не будет. И Хогборн-Джонсон не узнает. На Апджона попросту спустят сверху приказ. А до тех пор я готов честно потягаться с Хогборн-Джонсоном. В конце концов, если мне известен самый достойный кандидат в командиры разведчиков, то мой долг обеспечить ему этот пост.

Что ж, такая линия поведения не лишена резона. Если хочешь добиться своего — в армии ли, в гражданских ли делах, — то не слишком щепетильно держись правил: все великие военные карьеры, да и большинство гражданских, служат тому подтверждением. Но чего Уидмерпул, как оказалось после, не учел — это внезапного ухудшения своих взаимоотношений с Хогборн-Джонсоном. Недоучел отчасти потому, что служебно связан в основном со своим непосредственным начальником, полковником Педларом, и вероятность столкновений с другим, более взрывчатым, полковником обычно невелика. Уидмерпул, естественно, имеет служебные контакты с Хогборн-Джонсоном, но не такие повседневные и тесные, при которых Хогборн-Джонсон рано или поздно затеял бы конфликт в силу уже одной своей сварливости.

С полковником же Педларом, начальником тыла, проблем не возникало. Тоже кадровый офицер и тоже награжденный Военным крестом, он конфликтов из любви к самим конфликтам не затевает. Некоторая его служебная хмурость и жесткость вызывается не врожденной строптивостью, как у Хогборн-Джонсона, а, пожалуй, опасением, как бы от него не потребовали большего, чем он способен дать. Педлар словно бы сам удивлен, что дослужился до полковника; на бригадирский чин и на бригаду он не зарится — знает, во всяком случае, что не получит. Тугодумием он иногда раздражает своего подчиненного, Уидмерпула, хотя тугие умственные процессы Педлара и склонны завершаться благополучно. Если полковник Хогборн-Джонсон походит на филина, то полковник Педлар напоминает охотничью собаку — верную, крепкую телом, выносливую, готовую вцепиться по приказу в пса, вдвое превосходящего ее размерами, или же переплыть в паводок реку, если хозяин послал за подстреленной дичью, — но не одаренную особым чутьем и не всякий след способную взять.

Хогборн-Джонсон не напустился бы, вероятно, так на Уидмерпула, когда бы не случайное отсутствие Педлара в тот момент. Внезапная и бурная, вспышка была вызвана причиной куда менее значительной, чем тайное проталкивание своих людей на должность. Столь мелким и обыденным был этот инцидент, что я бы усомнился, как одна такая мелочь, без чего-то еще дополнительного и существенного, могла всерьез озлобить Уидмерпула, если бы сам не был свидетелем стычки благодаря тому редкостному обстоятельству, что обе части штаба, оперативная и тыловая, сошлись вместе на заключительной стадии трехдневных учений. Даже зная Уидмерпула столько лет, я недооценил, видимо, его громадного, почти патологического самолюбия.

В полевых условиях взвод обороны охраняет оперативную часть штаба. Так что, находясь при генерале, я на это время разлучаюсь с Уидмерпулом, чьи служебные обязанности связаны со вторым эшелоном штаба. В последний вечер трехдневных окружных учений боевой штаб расположился, как обычно, в небольшом доме на одной из ферм, разбросанных в угрюмой местности на северо-западном краешке Округа, как раз в левом верхнем углу оперативной карты. Пятьдесят шесть часов прошли весьма деятельно, и поспать нам почти не удалось, как я и предвидел накануне, в ночь налета. Однако к тому времени, когда генерал и штабисты сели ужинать, почувствовалось уже, что учебные действия в основном закончены и можно всем передохнуть. Сам генерал был в отличном настроении, поскольку бой с «синими» оказался, по существу, выигран.

Круг тусклого света от керосиновой лампы падал на обеденный стол, оставляя в густой тени почти всю зальцу, где ужинали, и придавая эффектность центральным фигурам трапезы. Группа ли это заговорщиков — скажем, участников Порохового заговора — с картинки, со старой гравюры? Похоже, но не очень. Однако же резкая светотень сообщает этому кружку голов таинственную, странную общность. Лица обоих полковников, совиное и песье, вносят намеренно гротескный, сюрреалистический оттенок — возможно, перед нами рисунок-сатира политического карикатуриста. Полковники сидят справа и слева от генерала Лиддамента, который восседает во главе стола, погруженный в задумчивость. У него худое, бритое, аскетическое лицо священника или учителя (ощутимо также сходство с сэром Магнусом Доннерсом) и кожа смугло-желтовата. Возможно, эта смуглота и прояснила образ — картинка сделалась понятна.

Передо мною — фараон, изваянный в нише храма, между двумя божествами-хранителями, ограждающими его от простых смертных. Теперь ясно. Полковник Хогборн-Джонсон и Педлар — древнеегипетские боги с головами животных. Хогборн-Джонсон — это, конечно, Гор; иногда ведь бог Утреннего Солнца изображается похожим не на сокола, а скорей на филина, причем сердитого. Песьеголовый же полковник Педлар, напротив, выглядит мягче, нежели обычно изображают Анубиса — этому богу с головой шакала подвластны были могилы и покойники, как раз и относящиеся к ведению начтыла. Другие фигуры фараонова окружения отожествить труднее. Под конец приходишь даже к выводу, что богов здесь больше нет, а всего лишь храмовые рабы. Например, Коксидж, начальник разведслужбы, с его бледным и рьяным лицом мальчугана (хотя Коксиджу уже под тридцать), — это, несомненно, нижайший из рабов, подметающий лишь внешнюю, менее священную территорию храма и выгребающий руками нечистоты из уборной жреца, если таковая предусмотрена. Рядом с Коксиджем сидит Грининг, адъютант генерала, — румянощекий, светловолосый, двадцатилетний, добродушный, — пожалуй, он иноплеменник, взятый в плен и предназначенный к закланию на алтаре этой богочеловеческой троицы. Прежде чем я смог продолжить классификацию, раздался голос полковника Педлара.

— Как прошел бой, Деррик? — спросил он.

До тех пор ужинали молча. Все устали. Притом, хотя полковники Хогборн-Джонсон и Педлар особой дружбы между собой не водят, они сходятся во мнении, что им не пристало точить лясы с подчиненными. За столом оба озабочены тем, как бы с ними не заговорили младшие по чину. Чтобы не дать к этому повода, не встретиться с кем-либо взглядом, они непрерывно смотрят через стол один на другого, точно жених с невестой, только что помолвленные и завороженные прелестью друг друга. Так они и глядели — полковник на полковника, — когда Педлар задал свой вопрос. Задал, разумеется, из простой вежливости, а не из пылкого интереса к тактическим сведениям, которыми и Педлар, и все остальные уже насытились по горло. Но полковник Хогборн-Джонсон счел нужным принять вопрос всерьез.

— Кровопролитно, Эрик, — ответил он. — Кровопролитно. Если интересуетесь, прочтите оперсводку.

— Я читал ее, Деррик.

Созвучие полковничьих имен всегда придает их диалогу некую эксцентричность.

— Перечитайте, Эрик, перечитайте. Уж будьте так добры. Там есть несколько пунктов, которые я вынесу потом на обсуждение.

— А где она, Деррик?

Полковник Педлар, видимо, затруднялся, не умел выразить словесно, что у него нет ни малейшей потребности и ни капли желания перечитывать оперативную сводку. А быть может, затронув тему, он считал себя обязанным ее продолжить.

— Коксидж вручит вам эту сводку, начертанную собственными его перстами. Разыщите-ка, Джек, оперсводку.

Под настроение — в частности, поддразнивая Уидмерпула — генерал склонен употреблять староанглийские обороты. Потому ли, что этот стиль речи ему также нравится, или, скорее, чтобы косвенно польстить генералу, Хогборн-Джонсон тоже щеголяет старинными речениями. Коксидж тут же вскочил, и, как всегда, на лице его изобразилось почтение к старшему чином. Глядя в такие минуты на Коксиджа, я вспоминаю шутливую фразу, услышанную от Одо Стивенса на Олдершотских курсах:

— С добрым утром, старшина, — вот вам воробышек для вашей кошки.

Коксидж постоянно, так сказать, занят добыванием воробышка для кошек — не старшинских, а штаб-офицерских. Подчиненным он грубит весьма банально, но в своем подобострастии перед вышестоящими бывает изобретателен до гениальности. У полковников и подполковников он на побегушках и выполняет эти побегушки с наслаждением; даже перед майорами он — само смирение и послушание. Он тщательно, почти научно, изучил вкусы Хогборн-Джонсона и Педлара, а уж генерала Лиддамента чуть ли не обожествляет. Так преклоняется он перед генералом, что даже слегка приглушает ту мальчишескую рьяность, с которой привык подхалимствовать, — как бы просит робко у генерала извинения за свою молодость и незрелость. Надо отдать справедливость Уидмерпулу — Коксиджа он презирает, а тот, низкопоклонствуя, прямо наслаждается этим презрением. Оба же полковника явно одобряют угодливость Коксиджа, им даже, видимо, приятна его преувеличенно «юная» манера. Надо также признать, что при всем том работник он толковый. Теперь он подскочил к Педлару со сводкой.

— Спасибо, Джек, — сказал Педлар. Уставился на сводку этим своим суровым бараньим взглядом, о котором часто упоминает, досадуя, Уидмерпул.

— Сведения мне уже знакомы, — сказал Педлар. — Все вроде бы в ажуре, Деррик. Положите на место, Джек.

— Рад, что и по-вашему все в ажуре, Эрик, — отозвался Хогборн-Джонсон, — ибо льщу себя надеждой, что штаб под моим началом неплохо справился с задачей.

Едковатость его тона должна была бы насторожить Педлара. Как обычно, Хогборн-Джонсон заключил свои слова характерным смешком: коротко шипнул левым углом рта — этим негромким шипом он подчеркивает уместность и остроумие своих высказываний. Когда настроен несердито, он всегда заканчивает речь таким смешком. Дело в том, что полковник Хогборн-Джонсон и не пытается скрывать свое чувство превосходства над собратом-офицером, который и должностью ниже, и мозгами жиже, и в полку служил не столь известном — и вдобавок не обладает знанием жизненной сферы, в которой блещут люди светские. Хогборн-Джонсон считает себя знатоком света и часто нацеливает стрелы своего интеллекта на медлительно соображающего Педлара, а тот, пытаясь состязаться на сей блистательной арене, совершает порой промахи. Так вышло и на этот раз. Обозрев оперсводку, Педлар вернул ее Коксиджу; Коксидж принял сводку с почтительным наклоненьем головы, как берут причастие или редчайшей святости реликвию. Сводка определенно укрепила Педлара в уверенности, что с учениями все обстоит уже в порядке. А в такие моменты уверенности Педлар как раз и склонен терять осторожность и шлепаться в лужу.

— Теперь, Деррик, когда труды наши подходят к концу, — сказал он, — не завершить ли нам ужин бокалом портвейна?

— Порт-вей-на, Эрик?

Тон переспроса был весьма многозначителен. В прежние времена мать Уидмерпула произносила, бывало, это слово, «портвейн», со сходной интонацией, но иной подоплекой — давая гостям понять, что портвейном здесь их будут баловать нечасто.

— Портвейна, Деррик.

— Не сегодня, Эрик. Портвейн вреден для печени. По крайней мере тот, которым потчует наш буфетчик. Я воздержусь от портвейна, Эрик, и вам советую.

— Воздержитесь?

— Воздержусь, Эрик.

— А я все же выпью рюмку, Деррик. Жаль, что не хотите составить компанию.

Полковник Педлар отдал соответствующее приказание. Полковник Хогборн-Джонсон неодобрительно покачал головой. Деньги он расходует экономно, говорят даже — скаредно. Принесли рюмку портвейна. Полковник Педлар — точно джентльмен с рекламы марочных портвейнов — поднял рюмку к лампе, повертел в пальцах против света.

— Мне перед войной рассказывал однополчанин, что дед завещал ему бочку портвейна ко дню совершеннолетия, — сказал Педлар.

Полковник Хогборн-Джонсон хмыкнул — что, мол, тут такого примечательного, в добропорядочном, мол, обществе иначе и не поступают, хотя, возможно, традиция эта малоизвестна в «тяжелой» пехоте, да еще в захудалом полку.

— Двенадцать дюжин бутылок, — мечтательно произнес полковник Педлар. — Неплохо укомплектовали погреб молодому человеку, которому исполнился двадцать один год.

Полковник Хогборн-Джонсон встрепенулся. Оскалил слегка зубы под светло-коричневой щетинкой усов, наморщил крючковатый носик.

— Двенадцать дюжин, Эрик?

— А что, Деррик? — встревожился Педлар, почувствовав, что слишком углубился в светские дебри и в очередной раз допустил какой-то ляпсус.

— Двенадцать дюжин? — повторил с нажимом Хогборн-Джонсон, словно сомневаясь, не ослышался ли.

— Двенадцать.

— Непопадание, Эрик. Далеко за рамкой мишени.

— Неужели, Деррик?

— Совершенно мимо цели, Эрик.

— Сколько же тогда бутылок в винной бочке? Я ведь не виноторговец.

— Не нужно быть виноторговцем, старина, чтобы знать емкость винной бочки. Это должно быть каждому известно. Виноторговля здесь ни при чем. Пятьдесят с лишним дюжин — вот какова вместимость винной бочки, Вы промахнулись. Абсолютно обсчитались. Угодили совсем не в тот квадрат карты. Попали пальцем в небо. Впросак попали. Опростоволосились.

— Пятьдесят с лишним дюжин?

— Так точно, Эрик.

— Выходит, я ошибся, Деррик.

— Еще бы, Эрик. Еще бы. Крупнейшим образом ошиблись.

— Я сокрушен, Деррик. Постараюсь исправиться.

— Постарайтесь, Эрик, постарайтесь, чтобы не уронить себя в наших глазах.

Генерал Лиддамент сидит, как бы не слыша их. Он словно погружен в каталептический сон или одурманен сильнодействующим наркотиком. После полковничьего диалога опять наступило молчание, одно из тех долгих молчаний, которые так характерны для офицерских столовых — для британских, во всяком случае, — когда все время, каждую минуту чувствуешь, что кто-то вот-вот разродится поразительной мыслью; но так и не рождается мысль почему-то и глохнет, не прозвучав, задушенная внутренним бессилием. Громко тикает на посудном шкафчике старый жестяной будильник, отсчитывая быстротекущие миги жизни. Полковник Педлар потягивает свой портвейн, но ошибка испортила ему все удовольствие. Коксидж ребром ладони тихонько, смиренно, манерно сметает крошки со скатерти в свою пустую тарелку, как бы показывая, что и за столом он неусыпно печется о вышестоящих, изо всех своих скромных сил стремится сделать обстановку чище и уютнее. Ранним утром сегодня на кухне я чуть не упал, наткнувшись в сумраке на Коксиджа — он сидел на корточках у огня и разогревал застывшее сливочное масло, чтобы генералу сподручней было мазать, когда он сойдет завтракать. Можно не сомневаться, что и во время всех этих молчаний, царящих за столом, Коксидж горячечно ломает себе голову, как бы оригинальней и ловчей лизнуть сапог начальства… Ужин кончен, ничего больше не подадут. Пора вставать из-за скучного стола.

— Разрешите, сэр, пойти взглянуть, как там взвод обороны?

Генерал Лиддамент будто не слышит. Точно обращаешься к одному из тел, лежащих на циновке в курильне опиума. Вот, сделав усилие, он очнулся наконец от своего оцепенелого самосозерцанья. Еще несколько секунд он приходит в себя, осмысливает мой вопрос. Отвечает — с почти библейской торжественностью.

— Идите, Дженкинс, идите. Боже упаси меня препятствовать моим офицерам в проявлении заботы о солдатах.

В комнату вошел сержант, доложил генералу:

— Нам только что радировали, сэр, — над городом опять вражеские самолеты.

— Что ж, действуйте, как предписано.

Сержант удалился. Я вышел за ним в узкий коридорчик, где на крючке висела моя сбруя. Надев пояс с подсумками, я направился во двор, к сеновалу. Там, на горе соломы, комфортно устроилась большая часть взвода; некоторые уже похрапывали. Старшина Хармер и сам собирался прилечь, сдав команду капралу Мэнтлу. Я проверил, как обстоит с часовыми. Все было в порядке.

— Сейчас сообщили, что опять они над городом, старшина.

— Снова, значит, налетели сволочи.

Хармер — человек солидных лет, с кустистыми бровями, крупнотелый, весьма неторопливый; он любитель поморализировать; мирная профессия его — мастер на сталелитейном заводе.

— Но раздетыми не застанут — сегодня мы наготове.

— Так и надо, сэр, быть наготове. Никогда ведь не знаешь, не тюкнет ли тебя.

— Это верно, — соглашаюсь я.

— Не знаешь, не знаешь. Бренная она, жизнь наша. Сегодня жив, а завтра тебя нет. В прошлом году легла моя жена в больницу. Иду туда, медсестру встречаю, спрашиваю, как прошла операция. Не отвечает, доктор, мол, с вами хочет говорить — и я уж понял о чем. А еще накануне вечером слышал в палате от жены: «Хочу себе зубы вставить новые». Не знаем ни дня, ни часа.

— Уж это так.

Более пространного ответа не нашлось у меня даже и в тот раз, когда я впервые услышал эту притчу о зубах.

— Посплю немного. Всё у нас в порядке; капрал Мэнтл подежурит.

— Спокойной ночи, старшина.

Капрал Мэнтл остался бодрствовать. Воспользовавшись тем, что мы наедине, он заговорил о своих усложнившихся делах. Полковник Хогборн-Джонсон решил всемерно препятствовать его производству в офицеры. Мэнтл — хороший капрал. Его не хотят отпускать. Более того, Хогборн-Джонсон планирует сделать его взводным сержантом, а при случае, быть может, и старшиной вместо Хармера, который уже немолод и энергией не брызжет, хотя и справляется с обязанностями. Уидмерпул, через которого идут эти назначения, относится к делу Мэнтла равнодушно. Он не мешает Хогборн-Джонсону проводить тормозящую тактику — частично из нежелания трений, частично же (как не устает сам Уидмерпул повторять) из тех резонных соображений, что армия не для создания удобств солдату предназначена, а для наиэффективнейшего и победоносного ведения войны.

— В настоящий момент есть множество курсантиков, обещающих стать хорошими офицерами, — сказал мне Уидмерпул. — Хорошие же капралы — всегда редкость. Ситуация легко может измениться. Если понесем крупные потери, то возникнет нехватка офицеров — хотя и хороших капралов тогда, несомненно, еще труднее будет найти. В конечном счете, разумеется, офицерский корпус количественно ограничен, ибо источником его служит немногочисленное меньшинство, обладающее нужными качествами, причем я отнюдь не хочу сказать, что этим источником непременно или главным образом является потомственное офицерство. Напротив.

— Мэнтл как раз и не принадлежит к потомственному, как вы говорите, офицерству. Его отец — владелец газетной лавки, а сам Мэнтл — мелкий служащий местной управы.

— И прекрасно, — ответил Уидмерпул. — И на здоровье. Мэнтл — парень неплохой. В то же время не вижу причин для особо срочного решения вопроса. Как вам уже сказано, я невысокого мнения о штабистских способностях Хогборн-Джонсона — в этом пункте я согласен с генералом, — но Хогборн-Джонсон имеет право, и притом полнейшее, тормозить производство Мэнтла, если считает, что уход капрала причинит ущерб работе штаба.

На том и застряло дело. Мы пространно обсудили его с Мэнтлом у сеновала. Когда я вернулся в дом, все уже, по-видимому, там легли — по крайней мере зальца опустела, хотя лампу еще не потушили. Но перенесли со стола на шкафчик, стоящий справа от камина. Я направился мимо камина к лестнице наверх — и тут увидел, что генерал Лиддамент еще не ушел к себе в спальню. Он сидел на кухонном стуле, положив ноги на другой стул, и читал синюю книжицу — судя по виду, карманное издание какого-то классика. Он поднял глаза на меня.

— Спокойной ночи, сэр.

— Ну, как взвод обороны?

— В порядке, сэр. Часовые на постах. Спать есть на чем — на сене.

— Отхожие места?

— Вырыты два ровика, сэр.

— С подветренной стороны?

— Оба с подветренной, сэр.

Генерал одобрительно кивнул. Он, конечно, прав, что напирает на санитарию. Очевидно, у него еще не кончилось необычно хорошее настроение. Сегодняшняя победа над «синими» его, несомненно, порадовала… Но тут он вдруг поднял свою книжку, высоко взмахнул ею над головой. Сейчас, кажется, швырнет ее в меня. Но он лишь помахал книжицей, так что замоталась в воздухе тесемочка-закладка.

— Вы любитель книг, не так ли?

— Да, сэр.

— Как относитесь к Троллопу?

— Не увлекает меня Троллоп, сэр.

Мне с генералами не приходилось обсуждать литературу — разве что с генералом Коньерсом когда-то; он намного старей Лиддамента, и его умственные интересы простираются от психоанализа до сравнительной истории религий, охватывая многое другое. Долгий бивуачный и житейский опыт привил Коньерсу спокойную терпимость к чужим взглядам, в том числе и к литературным. Генерал же Лиддамент, видимо, не отличается терпимостью к тем, кому не по душе его любимые писатели. Мой ответ раздражил его. Он оттолкнул ногами второй стул с такой силой, что тот с грохотом упал набок. Опустив ноги на пол, генерал сидя поворотился ко мне.

— Не увлекает вас Троллоп?

— Не увлекает, сэр.

Генерал явно не верит ушам. Нехорошо как получилось… Длинная пауза; он смотрит на меня, сверкая взглядом.

— Но почему же? — сурово спросил он наконец.

Я попытался объяснить. Из прошлого всплыли обрывки, лоскутки давно сделанных и забытых критических оценок, и я наспех сметал их вместе на живую нитку, прикрыл ими хоть как-то наготу своего ответа.

— …стиль… то и дело повторяемые вычурные обороты… психология часто неубедительна… иногда взаимоотношения даны попросту неправдиво… женские переживания описаны не так, как это в жизни… по существу, рассудочность преобладает у автора над сопереживанием… конечно, владеет огромным повествовательным даром… и композиционным… доходит во всем этом до гениальности… определенное чутье характера, пусть стилизованное… и, разумеется, картина эпохи…

— Ерунда, — сказал генерал Лиддамент.

Сказал весьма гневно. Хорошего настроения не осталось уже ни следа — и все из-за моих неосмотрительных слов. Умней было бы мне ограничиться чем-то уклончивым, а не высказывать свои литературные предубеждения. Чего доброго, еще посадит под арест за такие крамольные взгляды. Генерал молчит, задумался — над тем, возможно, на какой срок сажать. Затем он поднял стул, боком лежащий на полу. Аккуратно, тихо поставил на нужном расстоянии от своего стула, в нужную позицию. Опять водрузил ноги на сиденье. С глубоким вздохом откинулся на стуле, наклонив его назад с громким скрипом. Физическое это успокоение придало генералу и духовного спокойствия — совсем для меня неожиданно.

— Скажу только, что вы много теряете, — произнес он мягко.

— Мне часто говорят это, сэр.

— Кого же вы любите, если не Троллопа?

На минуту в голове моей образовалась пустота. Ни одного романиста не вспомню — ни хорошего, ни плохого — во всей мировой литературе. Ну кто же там? Медленно пришли на память несколько писателей, которыми восхищаюсь: Шодерло де Лакло… Лермонтов… Свево… Не звучат как-то эти имена. Чересчур негромки, разнородны. Надо бы назвать такого, чтобы не слишком отличался от Троллопа материалом и манерой письма и в то же время был бы многосторонней, шире по размаху — а не только больше мне по вкусу. И вспомнилась внезапно «Человеческая комедия».

— Люблю Бальзака, сэр.

— Бальзака! — прогремел генерал Лиддамент. Нельзя понять, угодил ли я ему до крайности или крайне возмутил таким ответом. Но что-то из двух этих крайностей, судя по бурной реакции. Генерал выпрямился, опустив на пол передние ножки стула. На минуту задумался. Опасаясь допроса с пристрастием, я спешно стал припоминать сюжеты читаных книг Бальзака — а прочел я их не так уж много из всего цикла. Но следующий же вопрос генерала увел разговор прочь от литературной критики.

— На французском читали?

— Да, сэр.

— И не спотыкались?

— Иногда, на технических детальных описаниях — скажем, как рентабельно вести провинциальную типографию на взятые в долг деньги или чем лучше крыть овчарню на зиму. Повествование же обычно понимаю довольно неплохо.

Генерал перестал уже слушать.

— А скучно вам, должно быть, тут на вашей должности, — сказал он с расстановкой, как высказывают вещь основательно обдуманную. Я онемел от удивления; он снова заговорил — отнюдь не о книгах и не о писателях.

— У вас когда очередной отпуск?

— Через неделю, сэр.

— Вот как?

Я назвал точную дату, недоумевая, что последует дальше.

— Через Лондон поедете?

— Да, сэр.

— И не прочь бы сменить должность?

— Да, сэр.

Никогда бы не подумал, что генерала Лиддамента способна интересовать индивидуальность штабистов — что он способен замечать их склонности. Определенно, для генерала наблюдательность необычайная. Причем поступает вразрез с уидмерпуловской доктриной, что «армия не для удобств солдату предназначена». Следующие слова генерала поразили меня еще сильнее.

— Большое от вас требуется с нами здесь терпение, — произнес он.

Опять я не нашелся, что ответить. К тому же он, кажется, подтрунивает надо мной. С одной стороны, явно трунит; с другой же, хочет что-то предложить мне. Что именно, тут же начало проясняться.

— Видите ли, — сказал он, — люди вроде вас могут быть полезнее на других местах.

— Да, сэр.

— Дело не в личных удобствах.

— Нет, сэр.

— Но мы в этом мире живем так недолго — и жаль, если не удается делать ту работу, для которой подходим.

Это уже ближе к взглядам Уидмерпула — хотя гораздо разумней подано; а слова о бренности жизни созвучны с воззреньями старшины Хармера.

— Аукнусь-ка я с Финном.

— Да, сэр.

— Слышали о Финне?

— Нет, сэр.

— Мы с ним служили вместе в конце той войны. Вообще-то он штатский, конечно, — до армии подвизался в Сити.

— Понятно, сэр.

Генерал произнес «в Сити», понизив голос — с тем оттеночком не то почтения, не то отвращения, с каким кадровые военные (даже таких экстраординарных качеств, как Лиддамент) отзываются о подобных таинственных, черномагических ремеслах.

— Но в армии проявил себя неплохо.

— Да, сэр.

— Отменно себя проявил.

— Да, сэр.

— Крест Виктории получил.

— Понятно, сэр.

— После войны ушел из Сити. Занялся парфюмерией — в Париже.

— Да, сэр.

— Преуспел в этом деле.

— Да, сэр.

— Теперь вернулся к нам — служит по ведомству Свободной Франции.

— Понятно, сэр.

— Я слышал, Финн ищет подходящих офицеров. Загляните-ка к нему во время отпуска. Передадите от меня привет. Когда вернемся на базу, Робин снабдит вас нужными координатами.

Робин — это Грининг, адъютант генерала.

— Мне сообщить об этом майору Уидмерпулу, сэр?

Генерал Лиддамент подумал. На миг мне показалось, что он вот-вот усмехнется. Но губы так и остались в загадочно-спокойном положении.

— Подержите пока что под спудом… под спудом… разумней будет подержать под спудом.

Не успел я поблагодарить, как дверь рывком открылась и вошел, почти вбежал бригадир Хоукинз, начальник дивизионной артиллерии. Высокий, худощавый, энергичный, — это его хвалил мне Уидмерпул за уменье говорить по телефону, недостающее Хогборн-Джонсону. Уидмерпул прав насчет Хоукинза. Стараниями Хоукинза столовая у артиллеристов — лучшая в дивизии; Хоукинз — один из немногих наших командиров, исполняющих свои обязанности с той «веселостью», какую, по словам Дикки Амфравилла, французский маршал Лиоте считал необходимейшим из качеств офицера. Вот уж чего нет у обоих полковников, Хогборн-Джонсона и Педлара. А у генерала Лиддамента веселость эта в некоем чудаковатом роде ощущается; говорят, Лиддамент с Хоукинзом — старые друзья.

— Рад, что вы не легли еще, сэр, — сказал Хоукинз. — Не стал бы беспокоить в этот поздний час, но пришло только что донесение, не терпящее отлагательств. Решил сам сообщить вам для ускорения дела. Мы полагали, «синие» окружены, а они переправляются через канал малыми группками.

Генерал Лиддамент опять толкнул от себя стул, послав его стоймя в глубину комнаты. Схватил планшет, лежащий рядом, отгреб рукою в сторону табак, трубку и прочее, очищая место на столе. Троллопа — я не разобрал на корешке название романа — он сунул в боковой карман куртки. Бригадир Хоукинз стал излагать обстановку. Я шевельнулся было уходить.

— Погодите… — крикнул генерал. Черкнул несколько строк на листке блокнота, направил на меня повелительно палец. — Разбудите Робина. Пусть сейчас же ко мне, оденется после. Подымите затем по тревоге взвод обороны — выступаем немедленно.

Я взбежал по лестнице к Гринингу. Он спал. Я тряс его, пока он не проснулся. К таким пробуждениям Грининг привык. Он вскочил, как будто даже с удовольствием обрывая сон, приходя снова в движение. Передав распоряженье генерала, я направился на сеновал будить людей. Взвод поднялся с куда меньшей охотой, чем Грининг, — с ворчанием и ропотом. А тут и генеральский приказ пришел, перебрасывающий оперативную часть штаба на новое место. Любит генерал Лиддамент эти переполохи — неожиданные происшествия, требующие немедленных действий. Возможно, и мое перемещение генерал затеял как этакую крохотную передислокацию.

— Ни в какую не дадут бойцу поспать, — сказал старшина Хармер, — но это мы уже, считай, на пути в казарму.

Просачивание «синих» удалось остановить прежде, чем истекли сроки маневров. Короче, победа осталась за нами. Уже под утро оперативному штабу снова приказано было двигаться — на этот раз к сборному пункту, откуда намечен возврат на базу. Так что вопреки обычаю первый эшелон штаба соединился со вторым — обе части дивизионного штаба сошлись в большом не то коровнике, не то амбаре, ожидая там команды на движение. И там-то произошел инцидент, коренным образом изменивший отношение Уидмерпула к Хогборн-Джонсону.

Возвратные маршруты наших грузовиков и джипов проходили по неширокой дороге, лежащей за вспаханным полем, за дождевой моросью. Но чуть раньше с базы сообщили, что шоссе повреждено ночным налетом. Полковник Педлар тут же отправился на место для внесения нужных перемен в маршруты. Оставайся Педлар в штабе, его присутствие, возможно (но отнюдь не обязательно), смягчило бы хогборн-джонсоновский наскок на Уидмерпула, происшедший перед самым нашим отправлением. Уидмерпул с двумя другими штабистами, в одной машине с которыми ездил, уже выходил из коровника, где мы торчали, сонные, зевающие, — как вдруг полковник Хогборн-Джонсон явился в проеме ворот. Его распирала ярость. Он и всегда сердит, но сейчас был рассержен особенно.

— Где помначтыла? — рявкнул он.

Уидмерпул выступил вперед с этим своим сосредоточенно-важным видом, который как-то оглупляет его внешне и зачастую лишь сильнее раздражает ведущих с ним дело.

— Я здесь, сэр.

Хогборн-Джонсон так и накинулся на него — казалось, он сейчас ударит Уидмерпула.

— Вы что это себе думаете? — рявкнул он опять.

— Сэр?

Уидмерпул никак не ожидал такого нападения. Еще только минуту назад он во всеуслышание похвалился успешным выполнением своей роли на учениях. Теперь он стоял и таращился на Хогборн-Джонсона, окончательно выводя полковника из себя.

— Маршруты движения! — орал Хогборн-Джонсон. — Это называется разработка маршрутов? Она что, не входит в ваши чертовы функции? Да знаете ли вы свои функции? Вы не способны организовать и девичью вылазку в прицерковный садик. Штабу дивизии предписано немедленно возвращаться на базу. Известно вам это?

— Конечно, сэр.

— Приказ на передвижение читали? Хоть его-то прочли вы?

— Разумеется, сэр.

— И установили нужный распорядок?

— Да, сэр.

— Тогда почему среднекалиберный артполк пересек нам только что путь следования? Но этого мало. Мне доложили сейчас, что батальон связи со всем своим техоборудованием задержан на той же дороге, у перекрестка полумилей дальше — там санитарная автоколонна, сделав петлю, выезжает на магистраль у них перед носом.

— Относительно пересечения маршрутов, сэр, я обговорил с начальником дивизионной полиции… — начал Уидмерпул.

— Я не желаю знать, с кем и что вы обговаривали, — чуть не взвизгнул от бешенства полковник. — Я желаю получить немедленное объяснение той дикой каши, которую вы сотворили по своей безрукости.

Если Уидмерпулу нельзя было упомянуть о соображениях, выдвинутых капитаном военной полиции Кифом, ответственным за регулировку движения, то как мог он дать ясную картину согласования маршрутов? Существуют, по мнению бригадира Хоукинза, две превосходные армейские фразы для отражения всех вопросов недовольного начальства: «Не знаю, сэр, но выясню», и вторая, еще более волшебная: «Офицер/солдат, ответственный за это, переведен в другую часть». Но обе эти всемирно-эффективные магические формулы на сей раз не годились — неприложимы были к данному безотлагательному делу. Однако Уидмерпул, как оказалось, и не нуждался в отговорках, пусть даже магически действенных. У него наготове был точный ответ. Пока полковник шумел и кипятился, он молча извлек из нагрудного кармана пухлый блокнотик. Раскрыл, бегло глянул на листок, опять уставил очки в Хогборн-Джонсона и тут же начал наизусть детальный перечень маршрутов одной воинской части за другой, по всему району действия дивизии.

— …Среднекалиберный артполк, выступив из… двигаясь по… должен уже достичь… фактически, сэр, уже двадцать минут назад должен был пройти это пересечение дорог… санитарная автоколонна… никак не должна впутаться в маршрут батальона связи… поскольку следует на базу по одной из дорог, идущих южнее магистрали и параллельных ей… сейчас я покажу на карте, сэр… единственное, что могло ей помешать там двигаться, — это какая-то, возможно, неувязка на узком железном мосту через канал. Этот мост предназначен не для тяжелого транспорта. Я немедленно пошлю мотоциклиста…

Подробности эти свидетельствовали о достойном похвалы знании транспортной обстановки. Уидмерпул еще многое перечислил в том же духе — видимо, держа в уме расклад движения всей дивизии, что весьма похвально для помнача. Это должно было бы убедить Хогборн-Джонсона, что в случившихся непорядках нельзя винить Уидмерпула — по крайней мере с ходу и сплеча. Однако полковнику Хогборн-Джонсону было не до резонов и разумных рассмотрений. И полковника можно понять. Если воинская колонна попала в дорожный затор, то философствовать некогда. Требуется действие, а не рассуждение. Действие это может лежать за гранью логики. Тому немало исторических примеров. И в этом оправдание полковничьей резкой методы, оправдать которую иначе было бы трудно.

— Вы создали позорный беспорядок, — сказал в ответ полковник. — Стыдитесь. Я знаю, в штабах приходится теперь мириться с нашествием дилетантов, почти лишенных опыта и начисто лишенных способности усвоить азбуку воинского дела. Но все равно, нельзя же докатиться до такого. Сейчас же ступайте разберитесь в происшедшем. И доложите мне об исполнении. Причем без проволочек.

Лицо Уидмерпула было темно-багровым. На Уидмерпула также тяжело было смотреть, как в тот давний день, когда Бадд шлепнул его с размаху между глаз перезрелым бананом. Или вспомнить тот — еще более знаменательный — эпизод на балу, когда Барбара Горинг высыпала ему сахар на голову. Оба раза на лице Уидмерпула тогда, под краской унижения, было мазохистское приятие обиды — «это рабское выражение», как заметил Питер Темплер по поводу случая с бананом, расквашенным на лбу. Но полковничью головомойку Уидмерпул принял совсем иначе. Возможно, просто потому, что Хогборн-Джонсон — недостаточно высокая персона в сравнении с Баддом (тогдашним капитаном школьной нашей футбольной команды); полковник в глазах Уидмерпула — фигура значения всего лишь местного и временного. Ведь у честолюбья Уидмерпулова замах до Армейского совета и еще дальше. А Барбара вызвала в нем ту любовную страсть, при которой мазохистская покорность объяснима. Все же стоит отметить эту разницу реакций Уидмерпула.

— Слушаю, сэр, — сказал он. Козырнул, повернулся четко на каблуках (чем не журнальный герой Битела?) и, тяжко топая, вышел из коровника. Осыпав градом упреков еще нескольких присутствующих — впрочем, градины были уже помельче, — полковник Хогборн-Джонсон отправился шуметь еще куда-то. Не без задержек, но «кашу» расхлебали. Вернулся связной-мотоциклист, посланный Уидмерпулом, и сообщил, что это одна из санитарных машин, забуксовав во взрытой танками грязи, засела задними колесами в глубокой выемке. Машину же аварийной техслужбы, выполнявшей в нескольких милях оттуда ремонт гусениц пехотного бронетранспортера, не пустили, как слишком тяжелую, на упомянутый Уидмерпулом железный мост. Так что пришлось аварийникам, посланным на ликвидацию пробки, сделать порядочный крюк. Пробка вызвала несколько других заминок движения. Когда мотоциклист прибыл на перекресток, затор был уже устранен. Винить тут никого особенно не приходилось, и менее других — Уидмерпула: это обычные издержки одновременного движения чуть ли не всех военных машин Округа по местности, где дорог мало и дороги эти плохи.

С другой же стороны, такая незаслуженная головомойка — вещь в армии самая естественная и повседневная. Впоследствии мне приходилось видеть, как генералы на внушительных постах получали жесточайшие, наигрубейшие разносы от еще более высокопоставленных генералов — и это в сфере, астрономически возвышенной над мирком Хогборн-Джонсона и Уидмерпула. Правда, полковник Хогборн-Джонсон переборщил в бурности обвинений, слишком уж облил Уидмерпула презрением, вышел из границ служебного выговора. К тому же Хогборн-Джонсон прежде, как правило, бывал вполне доволен Уидмерпулом — сам Уидмерпул не раз этим хвалился.

Так или иначе, Уидмерпул был крайне обозлен. Сравнительно мелкий этот инцидент задел его так же больно, как бывшего моего ротного командира — Роланда Гуоткина — задевали нагоняи батальонного начальства. Из полковничьего сторонника (хоть и насмешливо-снисходительного в частных отзывах) Уидмерпул превратился в его злейшего врага. А возможность мести представилась сразу же по возвращении с учений. Была Уидмерпулу поднесена, так сказать, на блюдечке. Связана была она, эта возможность, с мистером Диплоком, главным делопроизводителем полковника.

— Пусть Диплок старый шельмец, — отозвался о нем однажды сам полковник, — но дело свое может выполнять с закрытыми глазами.

Повторив потом эту фразу полковника, Уидмерпул позволил себе даже саркастическую остроту:

— Что шельмец и что с закрытыми глазами, всем нам известно. Но вот не закрываем ли мы сами глаза на его шельмовство. Диплок, я считаю, представляет одну из основных помех динамическому совершенствованию дивизии.

Мистер Диплок был призван в начале войны из запаса кадровых войск. Хотя он уорент-офицер, ему платят жалованье выше лейтенантского, форма у него из офицерского сукна (хотя с сержантским воротом) и полуботинки вместо грубых ботинок. Его шерстистые иссера-седые волосы, коренастенькое тельце и вечно занятой вид придают ему сходство с деловитым гномом, взятым в помощь войску и злорадно гадящим людскому племени — всячески запутывающим любое идущее через Диплока дело. Диплок наглухо одет панцирем армейской косной канцелярщины. Баркер-Шоу, начальник полевой службы безопасности (а в миру, по словам Битела, университетский профессор), как-то воскликнул возмущенно, что дай лишь Диплоку образование, и он смог бы потягаться в крючкотворстве со всем государственным чиновным аппаратом. Он всех бы их заткнул за пояс — и порознь, и вместе взятых — в педантичном соблюдении регламента ради регламента, в ущерб требованиям жизни. На подобную критику у Диплока неизменный ответ — что иначе, мол, эти дела не делаются. Заполнение бланков и форм, весь процесс документации как бы заменяет ему религию. В хитростях армейского делопроизводства он искушен настолько, что может сорвать или по меньшей мере до бесконечности тянуть почти всякое дело, неугодное ему или его дражайшему начальнику — то есть в данном случае Хогборн-Джонсону; и в то же время если надо провести что-либо административно-необычное, то Диплок всегда берется провести. Такая уверенность в себе, в общем-то обоснованная, является, пожалуй, главной причиной приязни Хогборн-Джонсона к своему делопроизводителю. Другая причина заключается в подчеркнутом почтении, которым Диплок платит полковнику, — подчеркиваемом гораздо тоньше и умнее, чем это делает перед начальством Коксидж. Проволочки Диплока всегда раздражают Уидмерпула, хотя и сам Уидмерпул порядочный формалист.

— Я напрямик сегодня утром сказал Хогборн-Джонсону, что оперативности не жди, пока у него ведет дела эта старая баба. Знаете, что полковник мне ответил?

Хотя Уидмерпул гордится пониманием армейской жизни, он так и не смог совершенно избавиться от штатского взгляда на вещи — что будто бы начальство тебе платит за твои мнения и советы как специалиста и советы эти надо давать в самой прямой и убедительной форме. Он так полностью и не усвоил армейскую традицию, по которой подчиненный держится тише воды, ниже травы, особенно при выражении спорных мнений.

— Что же он ответил?

— Что старых баб Военной медалью не награждают.

— Это как сказать. Бывают старые бабы крепкие, как дуб.

— Я возразил со всей почтительностью, что Диплок получил свою медаль весьма давно, — продолжал Уидмерпул, игнорируя мой шутливый тон. — И что я имею в виду его нынешнюю возню с постановлениями и указаниями и всевозможными иными бумажками — особенно нетерпимую, когда дело спешное. Но Хогборн-Джонсон только издал свой шипящий смешок. Видимо, решил, что Диплок меня в чем-то щелкнул по носу.

Легкое это препирательство произошло еще до полковничьего грозного разноса и свидетельствовало не только о неискоренимо штатских взглядах Уидмерпула на свои обязанности, но и о непонимании кое-каких очевидных вещей. Даже в гражданской жизни была бы ошибкой лобовая атака столь прочных и тесных деловых отношений, какими привязал к себе Диплок полковника. Прямым наскоком их не разорвать. Но, с другой стороны, тот факт, что Уидмерпул прямо критиковал Диплока перед полковником, сделал позднее невозможным обвинение, будто Уидмерпул, нападая на Диплока, косвенно и коварно метит в Хогборн-Джонсона. Уидмерпул еще прежде решил, что Диплок не удовлетворяет требованиям должности. Конечно, и насолить полковнику было приятно теперь, но затеял это Уидмерпул не из одних лишь злобных побуждений. Раз уж возникли подозрения насчет Диплока, то сама служба обязывала Уидмерпула их расследовать.

Казалось невероятным, что могут возникнуть — пусть самые легчайшие — подозрения в деловой нечистоплотности Диплока, а тем более в присвоении казенных средств. И однако, именно этим запахло. Быть может, чрезмерно щепетильное соблюдение Диплоком буквы канцелярского закона потребовало, так сказать, отдушины — нещепетильности в ином отношении. Генерал Коньерс любил, бывало, толковать о психологической компенсации такого рода. Как бы то ни было, история началась вот с чего. Однажды, вскоре после трехдневных учений, Уидмерпул сказал мне, что недоволен финансовым учетом в штабной сержантской столовой.

— Что-то тут не так, — сказал Уидмерпул. — И чувствуется за всем этим Диплок. Сколько раз я велел казначеям учитывать вино в буфете, а не в кладовой. Но они словно никак понять не могут. А Диплок, по-моему, не хочет понять.

Недели шли, а сомнения не рассеивались. Вскоре исчезли небольшие суммы из нескольких денежных ящиков.

— Я велел привинтить теперь ящики к полу, — сказал Уидмерпул. — Чтобы по крайней мере они оставались на месте. Диплок затеял было волокиту, но я настоял.

— Вы сообщили начальству об этих пропажах?

— Педлару я сказал, но он не разделяет моих подозрений; а с Хогборн-Джонсоном я теперь как можно меньше контактирую. Я отлично понимаю, что поддержки у него не найду. Если мои догадки оправдаются, это уж действительно будет ему щелчок по носу.

Затем обнаружилось, что не только с учетом в сержантской столовой, но и с деньгами, выдаваемыми взамен натурального довольствия, дело вроде бы не совсем чисто.

— Помяните мое слово, — сказал Уидмерпул. — Все это звенья одной цепи. Мне бы только улики собрать. Начнем с того, что завтра вы съездите в батальон продснабжения и, возьмете у них кое-какие сведения. Мне нужны факты и цифры. А раз уж поедете в ту сторону, то кстати разъясните и в других транспортных подразделениях инструкцию, которая вот тут для них составлена. Из батальона заезжайте в роты снабжения боеприпасами и горючим. Возьмите с собой сухой паек, поскольку подразделения эти неблизко друг от друга и на сбор сведений тоже уйдет время. Давать их будут, возможно, со скрипом. Начальник транспортной службы со мной в конфликте после случая с грузовиками, которые я, собственно, использовал тогда на вполне законном основании.

Уидмерпул успел уже побывать в конфликте с большинством офицеров дивизионного штаба. Ссора из-за грузовиков имела корень в том, что Уидмерпул и подполковник, ведающий дивизионным транспортом снабжения, по-разному толковали директиву об их использовании. Спор этот шел пока вничью, подобно конфликту с Санни Фэрбразером. Ершистость Уидмерпула не так уж портит ему репутацию, как могло бы показаться. Его считают дельным офицером скорее как раз потому, что с ним трудно ладить, а не по той, гораздо более веской, причине, что он допоздна корпит ежевечерне над серой, будничной работой у себя в кабинете. В практических делах слыть хорошим парнем — не всегда преимущество. Иногда это даже помеха. Жесткость Уидмерпула в служебных взаимоотношениях, зачастую доходящая до прямого нежелания идти навстречу, в конечном счете не вредит ему. Но история с Диплоком, пожалуй, иного разряда.

Из расспросов в батальоне продснабжения выяснилось, что дело впрямь нечисто, как и предполагал Уидмерпул. Сведения мне давали с неохотой — тут явно сказалась вражда Уидмерпула с их начальником. Уезжая от снабженцев, я уже яснее понимал, почему мой отец так критически отнесся когда-то к переходу дяди Джайлза в дивизионную службу снабжения и транспорта. Но все же мне удалось добыть некоторые существенные детали. Не подлежало теперь сомнению, что в сержантской столовой учет ведется спустя рукава — это в лучшем случае; а возможно, там творится что-то посерьезнее, и замешан в этом Диплок. Под вечер я привез требуемые материалы Уидмерпулу.

— Так я и думал, — сказал он. — Сейчас же иду доложить начальству.

У полковника Педлара Уидмерпул пробыл долго. Мне он не велел уходить — на случай, если понадобится еще и другая собранная информация. Когда он вернулся, я по лицу его увидел, что результатом своего доклада он недоволен.

— Придется копнуть поглубже, — сказал он. — Педлар все не верит, что происходят вещи криминальные. И зря не верит. Ну-ка, послушаю еще раз ваши сведения.

Вечером я отлучился к себе в корпус «Эф» пообедать. Переодевшись, присоединился внизу к остальным нашим, входящим в столовую.

— Веселей, Дженкинс, — встретил меня Бигз, — а то не достанется вам вкусных хрящиков, что Соупи полдня вылавливал для нас из помойных ведер. Хватает у человека нахальства потчевать людей таким добром.

Бигз сегодня в шумливом настроении. Когда Бигз весел — что бывает у него нечасто, — он любит шумно валять дурака. Обычно это выражается в шуточном задиранье Соупера, ведающего дивизионными пищеблоками. Соупер — тоже капитан с ленточками наград за первую мировую, это бровастый коротышка с бегающим взглядом глубоко посаженных глаз, с выгнутыми колесом ногами, и обезьяньей своей внешностью он смахивает на эстрадного комика. В мирной жизни он заведует снабжением цепи провинциальных ресторанов, а сейчас всецело погружен в свои дивизионные обязанности, и я ни разу от него не слышал ничего, что хоть сколько-нибудь соответствовало бы его многообещающе-балаганной наружности, даже шутки ни одной не слышал. В неслужебные часы Соупер редко о чем говорит, кроме как о жалованье и довольствии. Застольные взаимоотношения у Бигза с Соупером примерно такие же, как у полковника Хогборн-Джонсона с полковником Педларом, — пусть на уровне пониже, на капитанском, то есть они так же действуют друг другу на нервы, но и так же ощутима у них ветеранская грубоватая спайка, дополнительно скрепленная тыловой природой их должностей (так что обоим капитанам приходится блюсти свое достоинство перед штабистами оперативной части). Однако у этих капитанских взаимоотношений одно важное отличие от тех полковничьих: хотя задиристый и резкий Бигз является, так сказать, стороной нападающей (подобно тому как Хогборн-Джонсон «нападает» на Педлара), но именно Соупер играет перед Бигзом роль человека, искушенного и умудренного в светской жизни. К примеру, Бигз, хоть и неохотно, признает авторитет Соупера в делах и тонкостях кухни — пусть в данное время всего лишь армейской кухни.

— Ну, как меню сегодня, Соупи? — спросил Бигз и рыгнул, усаживаясь. — Хотелось бы узнать, когда вы собираетесь поразнообразить его приличным бифштексом.

Соупер без интереса выслушал вопрос — да и то сказать, вопрос этот ответа вряд ли требовал. Соупер был занят тем, что сковыривал ногтем с вилки присохший кусочек гарнира.

— Хотелось бы узнать вам, — вяло отозвался он и, обращаясь ко всем сидящим, прибавил: — А допустим, я пожалуюсь на плохое мытье посуды. Мы просто услышим в ответ, что воды не хватает.

При налете, которому подвергся город, пока мы были на окружных учениях, повредило одну из линий водопровода, так что в нашей столовой нехватка воды, и это служит у них теперь универсальной отговоркой.

— А вы как, доктор? — повернулся Бигз в другую сторону. — Не отказались бы умять сочный ростбиф с капелькой крови на срезе? Я-то не отказался бы. Слюнки текут при одной только мысли. Так бы и стрескал.

Костлявый, хмурый, угрюмый Макфи — помначмедслужбы дивизии, кадровый майор, до войны трубивший в Индии, — за столом, да и вообще, неразговорчив. Взглянув на Бигза с каким-то отвращением, он промолчал, только подергал слегка головой и снова стал перелистывать напечатанный на машинке отчет. Не откликнулись и остальные двое-трое сотрапезников.

— Да ну, док, бросьте вы хоть за столом свою статистику венерических болезней, — продолжал Бигз, перебравший, видимо, пива. — Чертовски в животе сосет. Пустота как в барабане.

Он затопотал ногами по голым доскам пола, загрохал кулаками по столу.

— Веселей там, подавальщик! — заорал он. — Сколько еще ждать эту черепаху божью!

— Мне бы завтрашним ночным дежурством поменяться, — сказал Соупер. — Не желаете, Дженкинс?

— Я дежурю в пятницу.

— Меня это устроит.

— А расписание дежурств не сменят снова?

— Если сменят, все равно отдежурю за вас.

— Тогда ладно.

Соупер раз уже поймал меня вот так — воспользовавшись переменой расписания, не стал за меня потом дежурить. Он в этих делах ловок. Вторично попасться на тот же прием не хотелось. Бигз перестал тарабанить по столу.

— Весь день не мог добиться в штабе машины, — сказал он. — Вот возьму и подам рапорт Педлару на это безобразие.

— Много будет вам пользы от рапорта, — сказал Соупер.

Удовлетворившись состоянием вилки, он положил ее рядом с тарелкой. Занялся очисткой ложки.

— На будущей неделе встреча по боксу, и возни с ней дьяволова куча, — сказал Бигз. — Мне бы вашу легкую жизнь, Соупи, старый вы сластена. Разъезжаете себе по частям и дегустируете пироги с десертами. Если эта треклятая говядина такая же будет сегодня жесткая, как вчера, то несдобровать вам, Соупи. Ну и денек сегодня. Педлар знай долбит о боксерской встрече, а Хогборн-Джонсон холку мылит из-за вороха новых учебных брошюрок, которых я в глаза не видел. Уж я и сейф запер; сейчас, думаю, хоть выпью кружку — а он тут как тут, звонит по телефону. Осточертело мне, скажу вам. Ходил сегодня к Бителу, начальнику прачечной. Субъект из самых странных. Хлопнули с ним тем не менее. Он хлещет портер будь здоров. Ходил к нему по делу — там у него один рядовой занимался раньше боксом. Можно бы его выставить от штаба, если вес подойдет. У нас есть шанс выиграть встречу. Я бы умилостивил этим Хогборн-Джонсона. Лучший во втором полусреднем боксер Округа попал под бомбу позавчера ночью, когда угодило в казарму. Так что шанс у нас есть.

Солдат-подавальщик принес, поставил перед нами тарелки с мясом.

— Картофель, сэр?

Я отвлекся — замечтался о бутылке вина, пусть самого терпкого, самого кислого. Подавальщик протягивал мне блюдо с вареным картофелем. Я взял картофелину, поднял на него глаза невольно. Голос его, хоть и негромкий, проник сквозь винные мои мечты и сквозь назойливое гуденье разговорившегося Бигза. Я скользнул взглядом по лицу солдата, взял еще картофелину, чувствуя какую-то смутную неловкость. Солдат был длинен, худ, моего примерно возраста, с бледным, испитым лицом; лоб высокий, с залысинами, волосы темные, слегка седеющие. В воспаленных, с синеватыми веками, глазах блеск — но нездоровый, чахлый блеск, и солдатский воротник хомутом болтается на тонкой, длинной шее. Я положил ложку на блюдо, по-прежнему с чувством беспокоящей неловкости. Подавальщик поднес блюдо Бигзу; тот взял четыре картофелины, осмотрев изучающе каждую и скатив их одну за другой к себе на тарелку, причем на скатерть полетели брызги соуса. Подавальщик перешел к Макфи; я все глядел на этого солдата.

— Опять картошка несъедобная, — сказал Бигз. — Твердая как камень. Попросту недоварена. Вот и весь секрет. Эй, подавальщик, поклонитесь от меня шеф-повару и передайте, что он не смыслит в готовке ни уха ни рыла.

— Передам, сэр.

— И пусть эти картошины засунет себе в зад.

— Слушаю, сэр.

— Именно так и передайте.

— Передам, сэр.

— Куда пусть засунет картошины?

— В зад себе, сэр.

— Чешите, выполняйте.

Насчет картошки я полностью согласен с Бигзом. Но мне было не до кулинарных соображений: я утвердился только что во впечатлении тревожном, даже ужасающем. Да, сомнений больше нет. Предположение — мелькнувшее, затем отброшенное как полностью невероятное — оказалось верным. Подавальщик — Стрингам, мой давний друг и однокашник. Он повернулся идти в кухню, но тут его остановил Соупер.

— Секундочку, — сказал Соупер. — Кто накрывал на стол?

— Накрывал я, сэр.

— А где соль?

— Сейчас принесу, сэр.

— Почему не поставили сразу?

— Забыл, к сожалению, сэр.

— Впредь не забывайте.

— Постараюсь, сэр.

— Я не «стараться» велел. Я велел впредь не забывать.

— Не забуду, сэр.

— А что, разве в отеле «Риц» не ставят на стол солонку с перечницей? — спросил Бигз. — Там что, персонально каждому приносят соль и перец?

— Насколько помню, сэр, не соль и перец, а горчицу — французскую, английскую или, возможно, иную, менее известную разновидность, — сказал Стрингам. — Но соль и перец индивидуализировать — тоже хорошая мысль.

Он ушел на кухню — за солью и чтобы передать повару мнение Бигза. Соупер повернулся к Бигзу. Его явно обрадовала возможность осадить штабного спорторганизатора.

— Не выставляйте своего невежества, Бигги, — сказал он. — Раздача соли в «Рице». Еще что! Этак вы в «Савой» вопретесь, чего доброго, за тарелкой рыбной жарехи и стакашком чаю.

— И поэтому нам здесь без соли сидеть, да? — огрызнулся Бигз воинственно. Он на этот раз не расположен был покорно слушать наставления Соупера даже в деле столь тому знакомом, как ресторанное.

— А подавальщик явно не того, — продолжал Бигз. — Не все дома у парня. Видно же. Слышали его слова? И этот рафинированный голосок. Зачем здесь этот тип? Что такое с Роббинзом случилось? Роббинз видом не блещет, но хоть солонку на стол ставит.

— У Роббинза грыжа, лег в госпиталь, — сказал Соупер. — Этот прислан взамен. И по-моему, трудно подавать хуже Роббинза.

— Этому тоже прямая дорога в госпиталь, — сказал Бигз. — Я их со взгляда определяю, без ошибки. На кой нам эти психи, даже и в столовой. Нам нужны парни, годные к чему-то. Господи, ну и армия.

— Найти приличного подавальщика — всегда проблема, — сказал Соупер. — Перебирать не приходится. Берешь, кого дают.

— Не по нутру мне тип этот, — сказал Бигз. — В тоску вгоняет его дохлая физиономия. Смотреть тошно. Пьянчуга, должно быть. Вот и весь его секрет. Эту братию узнать нетрудно.

Сжав губы — образовав ими резиновый тугой клапан, — Бигз неожиданно выстрелил кусочком вареного жира себе в тарелку, причем попал точно на краешек, за несъеденную картошку. Меткость выказал в своем роде первоклассную.

— Когда он прибыл, новый подавальщик? — спросил я сдержанно. Распространяться здесь о нашей со Стрингамом дружбе совершенно незачем.

— Заступил днем сегодня, — сказал Соупер.

— Я его и раньше у нас видел, — сказал Бигз.

— Где, в штабе?

— Присылали их как-то, рабочую команду — ровнять ринг, — пояснил Бигз. — А туда же, благородного из себя корчит. «Индивидуализировать». Надо сбить с него спесь, я считаю. Потому я и закинул насчет «Рица». Он там не чаще моего бывал.

Соупер ответил не сразу. Он вдумчиво смотрел на выплюнутый Бигзом комок — то ли осуждая застольную невоспитанность Бигза, то ли оценивая — по долгу службы и профессии — потерянную зря калорийность этого кусочка, столь существенную в военное время. Макфи в свою очередь сурово покосился на Бигза и зашуршал осуждающе своим отчетом, прислоняя к графину с водой машинописные листы, чтобы удобней было вникать за едой в их содержание.

— Как подавальщик он сойдет, надо лишь держать его в струне, — сказал Соупер наконец. — Вечно вы ворчите, Бигги. То одно вам не так, то другое. А помолчать нельзя бы?

— Как же тут не ворчать, в вашей паршивой столовой? — возразил Бигз; рот его набит мясом и капустой, но воинственность еще не угасла. — Эту капусту, как всегда, тушили в мартышкиной поперченной моче.

Вернулся с солью Стрингам. Обед продолжался в обычном духе. Как ни плохо он приготовлен, но еда всегда успокаивает Бигза, и брюзжанье его стихло понемногу. Один раз я встретился взглядом со Стрингамом, и мне показалось, что он чуть улыбнулся — как бы про себя. Разговоров за столом почти уж не велось. Кончили есть, прошли в вестибюль. Возвращаясь уже в штаб, я видел, как Стрингам вышел с черного хода, из кухни. Вместе с ним шагал приземистый смуглый капрал — очевидно, повар, так резко раскритикованный Бигзом. В штабе Уидмерпул опять сидел у себя за столом, просматривая кипу бумаг. Я сообщил ему о появлении Стрингама. Он слушал — с нарастающим раздражением и беспокойством.

— С чего это Стрингам возник здесь у нас?

— Не имею понятия.

— Если с ним какая-нибудь история выйдет, можем вполне оказаться в неловком положении.

— Зачем же ему попадать в историю? А неловко мне уже и сейчас — смотреть, как он меня обслуживает с подносом.

— В школе Стрингам отличался плохим поведением, — сказал Уидмерпул. — Да вы помните. Вы его знали поближе, чем я. Он ведь с молодых лет пил. Мне вспоминается по крайней мере один весьма неприглядный эпизод, когда мне самому пришлось отвести его пьяного в спальню.

— Я вел его вместе с вами. Но я слышал, он теперь излечился.

— С алкоголиками никогда наверняка не знаешь.

— А нельзя ли подыскать ему работу получше?

— Но подавальщик — одна из лучших армейских должностей, — возразил Уидмерпул сердито. — Немногим только хуже капрала санслужбы. В этом отношении жаловаться ему абсолютно не на что.

— Он и не жалуется, насколько мне известно. Я лишь в том смысле, что помочь бы ему как-то…

— Как именно?

— Не знаю еще. Что-то можно придумать, наверно.

— Мне всегда внушали, и вполне резонно, что в армии, да и вне армии, было бы крупной ошибкой позволять, чтобы личная пристрастность к тому или другому индивидууму влияла на служебное его положение. Говоря о капрале Мэнтле, я уже подчеркивал вам это. Заниматься своими делами и не вмешиваться в чужие — вот золотое правило для штабного офицера.

— Но ведь и вы сами вмешиваетесь в вопрос, кому командовать разведбатальоном.

— Это материя иная, — сказал Уидмерпул. — В определенном смысле назначение комбата — именно мое дело, хоть вам того и не понять, возможно. Суть же проблемы вот в чем. С какой стати должны Стрингаму предоставляться льготы потому лишь, что вы и я учились с ним в одной школе? Именно на это жалуется народ — и с полным основанием. Вам небезызвестно, что такой взгляд на вещи — будто кое-кто имеет право на привилегированную жизнь, — что это вызывает большую враждебность среди менее счастливо рожденных. Война же дает каждому прекрасную возможность найти свой должный уровень. Я — майор; вы — второй лейтенант; Стрингам — рядовой. Не сомневаюсь, что меня и вас повысят. Вы-то так или иначе получите вторую звездочку автоматически по истечении полутора лет офицерской службы, и ждать вам осталось, полагаю, не столь уж долго. О себе же предположу с уверенностью, что вскоре перестану быть майором. А насчет Стрингама я не столь уверен. Теперь он рядовой, и рядовым, думаю, останется.

— Тем более стоит поискать для него подходящее место. Не так уж весело утром и вечером разносить тарелки.

— Мы не для веселья взяты в армию, Николас, — одернул меня Уидмерпул. И я замолчал. Ночью в постели, однако, я думал о Стрингаме, о его появлении здесь. Мы не видались уже много лет; в последний раз встретились на званом вечере, на котором его мать потчевала гостей симфонией Морланда; и там-то началось у Морланда увлечение Присиллой, сестрой моей жены. А о Присилле снова говорят. Ходят слухи, что она, разлученная со взятым на войну мужем, Чипсом Лавеллом, ведет себя не очень-то благоразумно. Ее будто бы часто видят с летчиком-истребителем, а по другой версии — с «командосом», как называют теперь десантников. Но это между прочим. О Стрингаме же последняя весть была от его сестры, Флавии Уайзбайт, — по ее словам, он вылечился от алкоголизма и служит в армии. Служит-то уж точно. Дай бог, чтобы и слова об излечении оказались верными. А о нашем с ним старом знакомстве определенно лучше будет помолчать. Сходного мнения оказался и Уидмерпул, когда на следующий день сам заговорил о Стрингаме. Видимо, он тоже думал ночью над этим предметом.

— Значит, считаете, Стрингаму надо подыскать что-нибудь иное? — спросил он ближе к вечеру.

— Да.

— Надо будет подумать, — сказал он уже без вчерашней раздражительности. — А тем временем нам требуется выполнять свои прямые должностные обязанности и отвлечься от всяких там тарелок. Ступайте-ка выясните у начальника военной полиции, начал ли он расследование махинаций Диплока. Да поживей. Мы не можем тратить дни на разговоры о Стрингаме.

В течение последующих дней никаких историй со Стрингамом не приключалось. Справлялся со своим официантским делом он в общем неплохо — и, уж конечно, лучше Роббинза; обслуживал меня без улыбки, иногда только приподымая брови. Так почему-то складывались обстоятельства, что поговорить нам с ним не удавалось. Я уж думал, что до отпуска так и не представится возможность для разговора. Но как-то вечером, возвращаясь из штаба домой, я увидел в сумерках Стрингама, идущего навстречу. Он козырнул, глядя прямо перед собой, и хотел пройти мимо, но я протянул руку.

— Чарлз.

— Здравствуй, Ник.

— Просто поразительно.

— Что?

— Твое явление здесь.

— А что в нем поразительного?

— Давай свернем с дороги.

— Изволь.

Мы свернули в узкий проход, ведущий к фабричным или конторским зданиям, уже запертым на ночь.

— Ну, что ты, как ты, Чарлз?

— Как видишь, служу в подавальщиках. Всегда хотел изведать, что за штука быть официантом. Теперь ведаю наиточнейше.

— Но как это все случилось?

— А как все случается в армии?

— Да в армии-то ты давно?

— С незапамятных времен — с самого старта этой столетней войны. Зачислился я в доблестную службу технического и вещевого снабжения; послужив у них на складе, перевелся кое-как в пехоту и был послан в эту меланхолическую дыру. Знаешь ведь, как солдатом затыкают задницу, по красочному армейскому выражению. Да и офицера, думаю, мытарят не меньше. Когда армия принимала меня в свое достославное лоно, я оказался нестроевиком — и стало понятно, почему так часто просыпался, бывало, в пресобачьем состоянии. И потому был я сплавлен на обслугу штаба; я — типичный образчик хлама, какой причаливает к этим пристаням. А услышав о вакансии подавальщика, написал заявление в трех экземплярах и был милостиво зачислен капитаном Соупером. Вот и вся моя история.

— Но ведь… мы, наверно, можем как-нибудь получше тебя устроить?

— Как именно? — повторил Стрингам вопрос Уидмерпула, не выказав при этом ни малейшего желания сменить должность. Просто полюбопытствовал, что я могу предложить.

— Не знаю. Что-нибудь можно подыскать, по-моему.

— Неужели, по-твоему, я не гожусь в подавальщики? — сказал Стрингам. — Ник, мне становится страшно. Неужели ты того же мнения, что капитан Бигз, которому я малосимпатичен? А я-то думал, что такие делаю успехи. С солью я тогда напорол, согласен. Полностью признаю свою промашку. Но ведь и у самых опытных служак бывают промахи. Вспоминаю, как герцог Коннотский обедал у моего бывшего отчима, лорда Бриджнорта, и дворецкий — с многолетним стажем не в пример мне, желторотому, — поднес светлейшему герцогу пармезан, не снабдив предварительно тарелочкой. Никогда не забуду лицо отчима, весьма румяное даже и в спокойном состоянии; второй муж моей сестры, Харрисон Уайзбайт, сравнивал это лицо с пейзажем «Осень на Гудзоне». А тут румянец сгустился до сходства с полем голландских багряных тюльпанов. Нет, ты уж прости мне эту соль, Ник. Все мы делаем ошибки. Я набью руку, исправлюсь.

— Я не про…

— Строго между нами, Ник, я чувствую в себе задатки первоклассного подавальщика. Скрытый дар чувствую. Надо лишь его раскрыть. Мне и не снилось, что во мне заложен такой талант. Чудесно ощущать, как он расцветает.

— Да, но…

— Тебе не нравится мой стиль? Лоску недостает, по-твоему?

— Я не…

— Согласись, в конце концов, что лучше поднести капитану Бигзу еду и уйти в кухню к капралу Гуизеру, чем сидеть рядом с чавкающим капитаном весь обед — и так день за днем. Гуизер же, напротив, сотрапезник восхитительный. До армии он был подручным штукатура, а теперь быстро овладевает поварской профессией, как бы ни хулил его капитан Бигз. К тому же, как я понимаю, сам ты служишь у нашего школьного коллеги Уидмерпула. Уж не хочешь ли ты, Ник, поменяться со мной службами? Если да, то упования твои напрасны. А как, собственно, попал ты к Уидмерпулу в пособляющие?

Я объяснил, что был переведен в штаб по желанию Уидмерпула, наткнувшегося на меня в списке кандидатов. Стрингам слушал, посмеиваясь.

— Вот что, Чарлз, — предложил я, — давай-ка пообедаем где-нибудь вечерком. Лучше в субботу, когда недельная порция бумажной канители уже размотана. Нам с тобой о стольком бы поговорить.

— Мой милый, ты забываешь нашу разницу в чинах.

— В неслужебные часы никому она не будет резать глаз. Пустяки это. В Лондоне рестораны набиты офицерами и рядовыми вперемешку, за одним столом. А иначе жизнь бы стала невозможна. У моей жены, например, братья в диапазоне от майора Джорджа до капрала-артиллериста Хьюго. А не хочешь в здешнем, с позволения сказать, гранд-отеле, так найдем место потише.

— Не о том я, Ник. Я прекрасно знаю, что совместная наша трапеза практически осуществима — только платить, пожалуй, пришлось бы тебе, поскольку с деньгами у меня туго в данный момент. Не в приличии дело. Просто не хочется мне. Обед с тобой сбил бы меня с ритма. Не скажу, чтобы я так уж бурно наслаждался своим делом — да ведь и вообще в жизни маловато сладостных минут. Но дело это я сам выбрал. И даже, представь, хочу его делать. Оно в какой-то мере мне подходит. Я ведь жутким чудаком сделался. Возможно, и всегда был чудаком. Но это в сторону. Что я все о себе да о себе. Ты вот о братьях жены упомянул; один из них убит, я слышал, — Роберт Толланд.

— Бедняга Роберт. В боях за ламаншские порты.

— Как это шикарно — быть убитым.

— Пожалуй.

— Высший шик. Да, да. Вершина элегантности. «Пал смертью храбрых». Всегда восхищает меня эта фраза. Но здесь шанса у меня ни малейшего, разве что капитан Бигз застрелит из пистолета за то, что подал ему брюссельскую капусту не тем боком или капнул ему соусом на плешь. А знаешь, до роковой отправки во Францию у Роберта Толланда была любовь с моей сестрой Флавией. Ты ведь не знаком с Флавией?

— Я их с Робертом встретил в прошлом году, когда ездил повидаться с женой.

— Флавии вечно не везет с мужьями и любовниками. Это надо же — получить в мужья Козмо Флиттона и сразу вслед за ним — Харрисона Уайзбайта. Они еще хуже меня как мужья. Кстати, ты слышал, конечно, что моя мать порвала с Бастером Фоксом. У нее безденежье сейчас. Одна из причин, почему Бастер смылся. Оттого я и сам на мели. На полнейшей мели. Отец всю свою скудную фортуну оставил второй жене, француженке, ошибочно сочтя, что у матери всегда хватит денег на нас.

— Она сейчас в своем Глимбере?

— О нет. Глимбер занят под какое-то министерство, эвакуированное из Лондона, так что хоть эта забота у матери с плеч. Она в Эссексе — поселилась в домишке рядом с военно-учебным лагерем, чтобы не разлучаться с Норманом — помнишь этого ее маленького танцовщика. Одно время она ежеутренне вставала в полшестого готовить ему завтрак. Вот это, я понимаю, преданность. Теперь Нормана послали на курсы младших офицеров. То-то эффектен он будет, когда перетянет осиную талию офицерским ремнем. Конечно, по суровой природе вещей отношения у них, скорее, матери и сына — причем роль сына он, увы, исполняет лучше меня. Во всяком случае, чем с Бастером жить во дворце, так уж бесконечно лучше с Норманом в лачуге, даже несмотря на ранние подъемы. А я начинаю говорить афоризмами. Теннисон любил закруглиться такой вот сентенцией. Кстати, я пристрастился к другому викторианцу — к Браунингу.

— А наш генерал читает Троллопа — в дивизии явная мода на литературу той эпохи.

— Это Таффи открыла мне Браунинга. Странноватое для такой женщины поэтическое пристрастие. Ты помнишь Таффи? Разговорился я с тобой, Ник, и прошлое всплывает.

— Как же, мисс Уидон я помню.

— Таффи вылечила меня от пьянства. А вылечив, потеряла ко мне интерес. Это и понятно, дальше был тупик. То есть тянуть меня опять в действительные члены цивилизованного общества было бы затеей совершенно гиблой. Взять хоть то, что я стал трезвенником; даже сам я понимал, что трезвость сделала меня несноснейшим занудой. А тут началась война, и во мне зародились честолюбивые воинские устремленья. Таффи их не одобрила, хотя одно уж то, что устремленья эти оказались мыслимы, — немаловажное ее достижение. Но она видела, что так или иначе я ускользну из ее цепкой хватки. Короче, я зачислился в армию, а Таффи вышла замуж за восьмидесятилетнего генерала — теперь, возможно даже, девяностолетнего. Самый полководческий возраст. Его, вероятно, назначат начальником генерального штаба.

— Ты отстал от жизни. Генералы теперь ужасающе молоды. Не сегодня завтра Уидмерпул получит генеральские погоны. А генерала Коньерса привлечь к делу было бы не так и плохо. Я его знаю много лет.

— Мой милый Ник, ты знаешь в обществе всех и всё. Сам-то я уже не в силах следить за рожденьями, браками и смертями. Ну, за смертями еще кое-как слежу, но за рождениями и браками — уволь. Тем-то и хорош чин рядового. С рядового взятки гладки. Никто не спросит, читал ли я в сегодняшнем номере «Таймс» о помолвке икса или о разводе игрека. Все эти светские новости стали почему-то угнетать меня. Утомлять. Но, возвращаясь к длинному и нудному повествованью о своей жизни, скажу, что я попросту наскучил Таффи, как и всем другим. Ей потребовалась новая арена для неутомимой целительной деятельности. Вот я и завербовался в армию.

Пошел я в уланы. Кому же Не лестно с отважными спать?. [15]

Ты достаточно знаком с воинскими знаками различия и возразишь мне, что я, строго говоря, не улан — но это и хорошо, потому что я нынешний никак не смог бы гарцевать по-улански под музыку на военно-спортивных состязаньях… давным-давно не сидел в седле…

Оборвав свою речь, Стрингам замурлыкал пляшущий мотивчик из тех, под какие на конной выставке всадники скачут легким галопом по кругу:

В седло, роялисты! Ждет бой впереди. Скачите под знамя лихого Данди [16] .

Он округлил слегка, приподнял руки, точно держа поводья. Полностью отключился, забыв о собеседнике. «Вполне ли он теперь нормален?» — подумалось мне. Но тут он вдруг опомнился.

— …Так на чем мы остановились? Ах да, на Хаусмане… Он, собственно, не из любимых моих поэтов, но цитата подходит… хотя поспешу оговориться, что сплю я с отважными единственно в смысле прямом и невинном. Честно говоря, Ник, мне величайшего труда стоило завербоваться. Никто не заманивал меня, не вручал легендарного шиллинга. Не было великолепного вербовщика-сержанта в берете с пучком лент, а сидели в затхлой канцелярии какие-то обтерханные типы и пили чай. Но даже и они не хотели на меня глядеть, когда я впорхнул к ним впервые. Но потом дела на войне пошли худо — в Норвегии, в других местах, — и типы эти поняли, что без Стрингама все-таки не обойтись. А из службы тех- и вещснабжения я ушел потому еще, что старших техников у них зовут кондукторами, точно в автобусе, — и это раздражало. Так что я перевелся в пехоту. Восхитительное учрежденье — армия. До армии я думал, что если надо выстрелить, то совмести лишь мушку с целью и пали себе. А у них целый трактат об этом сочинен, толстенький такой томик. Но я несносный эгоист. Расскажи мне о себе, Ник. С тобой-то что происходило? Как ты к этому отнесся ко всему? Вид у тебя слегка задерганный, позволь тебе заметить. И не удивительно, раз ты служишь при Уидмерпуле.

У самого Стрингама вид болезненный, но вовсе не издерганный.

— А ко всему прочему, — продолжал он, — чувствую, что ужасающе старею. Как по-твоему, примут меня после войны в солдатскую богадельню в Челси? Я бы не прочь щеголять в этом их красном сюртучке, хотя вообще-то район Челси — обиталище богемы. А к богемной жизни я нимало не склонен. Но вполне могу этим кончить — и богадельней, и богемой. Знаешь, я в последнее время много размышляю о себе, когда мою полы — а я их даже с охотой нередко мою, — и пришел я к выводу, что до безумия самовлюблен. Потому и с женой не ужился. Я, по сути, страшно рад был нашему разрыву.

— А как сейчас насчет девушек?

— Потерял к ним как-то всякий интерес. Знаешь, как оно бывает. Главная моя забава сейчас в том, что стараюсь обдумать все и упорядочить. И — ты поймешь меня — на это уходит все время. Чем больше думаю, тем меньше знаю. Смешно, а? Кстати о девушках — как поживает наш старый приятель, Питер Темплер? Помнишь — вот уж кто за девушками ударял.

— Я слышал, Питер служит где-то в сфере государственных финансов.

— Он не в армии?

— Насколько мне известно, нет.

— Узнаю Питера. Всегда отличался здравым смыслом, хотя это не всякому сразу бросалось в глаза. Он женат?

— Первая жена сбежала; вторую, кажется, довел до сумасшествия.

— Вот как? — сказал Стрингам. — Что ж, и я бы тоже довел Пегги до сумасшествия, не разлучись мы с ней. Кстати, и с тобой сейчас придется разлучиться, вернуться в уют казармы, а то заработаю наряд. Поздно уже.

— Так пообедаем как-нибудь все же?

— Нет, Ник, нет. Предпочтительней будет воздержаться. Никто сейчас не видит нас, и я уйду без козырянья — уж прости эту вольность. Приятно было поговорить с тобой.

Он ушел, быстрыми шагами направился обратно к дороге. Я и проститься не успел, пошел следом несколько медленней. Когда вышел на дорогу, Стрингама уже не видно было в сумраке. Я повернул к своему корпусу «Эф». Разговор со старым другом не порадовал меня, напротив, расстроил, удручил. Я лишь отдаленно мог представить себе, каково приходится Стрингаму, — воображения моего хватало лишь на самые нетягостные, даже бодренькие детали его теперешнего быта… Хорошо, что хоть на неделю уйду от всего; хорошо, что впереди армейский краткий отпуск — не просто роздых, а странно-волшебный побег, нырок в иное земное воплощение.

Уидмерпул не любит, когда уходят в отпуск — тем паче его подчиненные. Но надо отдать ему справедливость: сам он свои отпуска использует главным образом для расширения и углубления контактов с лицами, способными содействовать его карьере, и в отпускное время трудится вряд ли менее усердно, чем в рабочее. И не мне критиковать его — я и сам надеюсь использовать отпуск для поправки своего положения, если только генерал Лиддамент не забыл того, что обещал мне. Но скорей всего забыл, ведь за нашим разговором последовала суматоха приказов и передвижений. Может быть, стоит напомнить ему? И если стоит, то как это сделать? Но и наутро после встречи со Стрингамом я все еще медлил, не предпринимая никаких шагов, и Уидмерпулу ничего не говорил; к тому же он был в дурном настроении.

— Когда этот ваш отпуск начинается?

— Завтра.

— Я полагал, послезавтра.

— Завтра.

— Если увидите свою родню, Дживонзов, то имейте в виду, что их невестка не возымела успеха в роли квартирантки у моей матери. Мать решила лучше держать эвакуированных у себя в коттедже.

— Ну и как?

— Продержала короткое время, а затем они вернулись в Лондон. И ни малейшей благодарности не выказали.

Он говорил о своей матери скупее, чем бывало; даже возникало временами впечатление, что ее проблемы начинают его раздражать, что миссис Уидмерпул виснет уже камнем на сыновней шее. Уидмерпул несколько дней не в духе из-за нежданных осложнений с делом Диплока. Тот мобилизовал все свои крючкотворские уменья, чтобы дочерна замутить воду, подобно спасающей свою жизнь каракатице, и собирать улики стало трудно. А полковник Хогборн-Джонсон не скрывает того, что расценивает намерение Уидмерпула упечь под суд его делопроизводителя как подкоп под свою собственную персону — ни больше ни меньше. Уидмерпул и впрямь не смог бы выбрать более язвящего способа мести полковнику — если только обвинения против Диплока подтвердятся. Если же окажется, что Диплок всего-навсего небрежно вел учет, то Уидмерпула ждут неприятности.

В это время вошел Грининг, генеральский адъютант. Вручил мне узкую бумажку, проговорив:

— Их генеродие сказали, что вы знаете, в чем дело.

Грининг легко краснеет, но вообще-то ничуть не застенчив. В речи своей он склонен прибегать к причудливому, устарелому школьному жаргону, словно из давней детской книжки позаимствованному. Возможно, эта черта Грининга импонирует генералу, который не прочь расцветить свое окружение. Генерал — сам любитель староанглийских оборотов, — вероятно, даже поощряет языковые причуды Грининга. На бумажке напечатаны слова «Майор Л. Финн, КВ.» и дальше название территориального полка и номер телефона. Я понял, что недооценил способности генерала Лиддамента удерживать в памяти детали обещанного.

— Память у него будь спок, — сказал Грининг и спросил с простодушным любопытством: — А зачем это он?

Об адъютантах в армии принято отзываться нехвалебно. Но в офицерской среде они не хуже других и лучше многих; а должность адъютанта — самая подходящая тренировка для всякого, кто хочет высоко подняться. Впрочем, Грининг не из тех, кто очень высоко взлетит.

— Просто позвонить велел в Лондоне.

Уидмерпул, старательно вписывавший что-то в раскрытую папку, поднял глаза на меня.

— Что там за бумажка?

— Поручение от генерала.

— Какое?

— Позвонить одному офицеру.

— Кому?

— Майору Финну.

— О чем позвонить?

— Передать привет от генерала.

— И дальше?

— Услышать, что Финн скажет.

— Странное поручение.

— Так велел генерал.

— Дайте взглянуть.

Я передал записку.

— Финн? — произнес он. — А номер телефона правительственный.

— Да, я заметил.

— КВ — кавалер Креста Виктории.

— Да.

— Фамилия вроде знакомая — Финн. Определенно знакомая. Когда генерал дал вам это поручение?

— Во время окружных маневров.

— А точнее?

— В последний день учений, после ужина.

— Что он еще сказал?

— Поговорил о Троллопе и о Бальзаке.

— О писателях?

«Нет, о генералах», — хотелось мне ответить, но рассудительность возобладала.

— Вы, я вижу, на короткой ноге с командиром дивизии, — кисло сказал Уидмерпул. — Ну так позвольте заверить, что по возвращении из отпуска вас ждет кипа работы. У вас, Грининг, ко мне что-то?

— Генерал велел напамятовать вам, сэр, лепыми словами о маршрутах следования.

— Что за тарабарщина?

— Не знаю, сэр, — сказал Грининг. — Я передаю точные слова генерала.

Уидмерпул не ответил. Грининг ушел. Здесь в штабе это один из самых приятных офицеров. Я с ним редко вижусь, разве что на учениях. В конце войны я узнаю окольным путем, что, вернувшись в свой полк и став потом ротным командиром, он — тяжело раненный под Анцио — будто бы умер в госпитале.

 

2

Зловещие громыханья и раскаты — немецкий «блиц» над Англией, захват Греции — вот какие шумы слышались теперь за сценой; и хотелось, чтобы пришла для нас к концу канитель репетиций и началось объявленное представление, каким бы грозным оно ни было. Однако дата премьеры не от нас зависела; а пока не приходилось сомневаться, что требуется еще репетировать и репетировать. Веселого в этих мыслях было мало. Но, когда поезд достиг лондонских предместий, я ощутил прилив радости. А ночью перед тем, при морском переезде, нас трепала весенняя волна; потом — в переполненном, как обычно, вагоне — улиткой двигались мы сквозь тьму на юг, время от времени оказываясь в зоне воздушной тревоги: вползая — останавливаясь — уползая прочь.

В окна вагона видны опустелые дороги и разрушенные бомбами дома окраин, точно перед нами город-призрак. Тем не менее я полон надежд. Надо обдумать, как успеть повидаться со всеми. Вчера пришло письмо от Чипса Лавелла, и это ставит под вопрос намеченную мою встречу с Морландом. Лавелл, муж Присиллы, узнал, что я еду в отпуск, и хочет потолковать о семейных делах. Желание вообще-то резонное; но в данный момент, если учесть слухи о «загулявшей» Присилле, оно чревато огорчениями. Лавелл служит в морской пехоте. Зачислен туда офицером в начале войны (тогда корпус морской пехоты сильно расширился) и вскоре послан на восточное побережье Англии. Видимо, его уже перевели оттуда, так как в письме Лавелл дает лондонский служебный телефон (через коммутатор, с добавочным номером), хотя не упоминает, что за служба у него теперь.

Первым долгом я позвонил по номеру, обозначенному в генеральской записке. Зазвучавший в трубке голос майора Финна оказался негромким и низким, убедительно-учтивым, но твердым. Я начал объяснять, кто я. Финн тут же остановил меня, будучи уже осведомлен, очевидно, — еще одно свидетельство того, что генерал Лиддамент умеет претворять мысль в дело. Финн велел мне днем приехать к нему в Вестминстер. Таким образом, у меня сейчас окошко свободного времени. Это хорошо — ведь надо сотню разных дел переделать в Лондоне до отъезда за город, к жене. Я сразу же позвонил Лавеллу.

— Смотри ты, я и не ждал, Ник, что ты так быстро со мной свяжешься, — сказал он, едва услышав первые мои слова. — А у меня небольшое преткновение — впервые за несколько месяцев приглашен на обед в одно место, но тем еще важнее повидаться с тобой. Днем я завален работой — минут на двадцать только отлучусь поесть, — но ближе к вечеру мы сможем распить бутылочку. Давай встретимся там, где ты обедаешь сегодня, поскольку раньше семи я никак не смогу.

— Я обедаю в «Кафе ройял», с Хью Морландом.

— Постараюсь подойти сразу же.

— Хью сказал, что явится к восьми.

Мне казалось нужным подчеркнуть, что если Лавелл засидится за нашим столиком, то встретится с Морландом. Предупреждение это я делал, скорее, ради Морланда. Лавелла мало волнуют прежние отношения Присиллы с Морландом. Сказала ли Присилла мужу, что ухаживанье Морланда так и кончилось ничем, что физической близости не было? И поверил ли ей Лавелл? В любом случае это его не слишком заботит. Я-то уверен, что Морланд с Присиллой не спал, — сам Морланд мне это открыл в одну из нечастых у него минут душевной распахнутости. Но Морланд в таких делах чувствителен, даже болезненно чувствителен, и, возможно, не хочет встречи с Лавеллом. Да и Лавеллу, встревоженному сейчас поведением жены, может быть неприятна встреча с ее бывшим поклонником, с которым у Лавелла к тому же мало общего во всех иных смыслах. Но последняя моя догадка оказалась неверна. Лавелл и не думает избегать Морланда. Напротив, огорчен, что мы не сможем пообедать втроем.

— Как утешительно повидать снова старых знакомцев вроде Хью Морланда, — сказал он. — Жаль, что должен буду уйти. Поверь, с вами бы мне обедать веселей, чем там, куда я зван. Но подробнее об этом при встрече.

Лавелл являет собой странную смесь реализма с романтизмом; точнее говоря, он, подобно весьма многим людям, романтизирует свой реализм. Если, скажем, омрачило когда-либо его душу подозрение, что Присилла вышла за него с досады на неудачную свою любовь к другому, то Лавелл утешился тем романтическим штампом, что «досталась девушка все-таки ему». Разумеется, его мог утешить и довод, что выходящие замуж «с досады» переносят иной раз на мужа всю неутоленную прежнюю страсть. Особенно же романтичен Лавелл в том смысле, что смотрит на вещи, так сказать, всегда с фасада — это одно из качеств, делающих его хорошим журналистом. Ему и в голову не приходит, что кто-то может думать и действовать по мотивам иным, чем самые банально-очевидные. На практике это значит, что Лавелл не склонен верить в реальность чего-либо, что не «провентилируешь» на газетной полосе. В то же время, хоть он и не способен видеть небанальные стороны жизни, Лавелл готов, если нужно, менять свою точку зрения на другую, но непременно столь же очевидную. Этой сравнительной гибкостью он обязан отчасти своему пресловутому реализму, отчасти же тому своему воззрению, что любая перемена в личной, политической, общественной жизни является и очень важной, и необратимой — такое убеждение тоже полезно журналисту.

Внутри же этих своих узких рамок Лавелл может проявлять известную тонкость подхода. Обладая к тому же красивой внешностью и напористостью, он перед войной достиг известного успеха в своем ремесле. Правда, сочетавшись с Присиллой, он не осуществил своего замысла «жениться на богатой», но этот замысел всегда ведь оставался у него в области фантастики, лишь иллюстрируя другую романтическую черту Лавелла — романтизацию денег. Лавелл сильно увлекался Присиллой еще в те времена, когда мы с ним сообща работали над киносценариями (так и не пробившимися на экран), и неудивительно, что они с Присиллой поженились. Вначале ему не удавалось устойчиво устроиться, так что денег не хватало. Но Присилла любит жить рискованно, и полосы безденежья ее не удручали. Лавелл и сам, оказываясь на мели, внешне бывал невозмутим, хотя внутренне чувствовал себя, конечно, виноватым. Денежную необеспеченность он считал постыдным изъяном и у себя, и у всякого другого. Временами его романтизм принимал высоконравственную или интеллектуальную окраску, хоть и не слишком убедительную. К примеру, он принимался осуждать материальные блага и всех, кто к ним стремится. В такую пору его ум, случалось, питали сборники философских обрывков и выжимок — скажем, «Мудрость Востока» в одном томе, «Маркс без слез», «Сокровищница великой мысли». Как и все ему подобные, он писал пьесу, безнадежно застрявшую на вступительных страницах первого акта.

— Никак нет времени засесть за серьезное писание, — говорил он, тем самым как бы официально объявляя о своем вступлении в легко распознаваемую категорию несостоявшихся литераторов.

Такими мыслями о Лавелле я занят был, сидя в холле — дожидаясь приема у майора Финна. Место в Вестминстере, куда мне было велено прийти, оказалось большим зданием, превращенным в воинскую штаб-квартиру. Немного погодя на скамью рядом со мной сел капрал из войск Свободной Франции, рука у него висела на перевязи. Затем к нему присоединились две француженки из женской службы этих войск. Вскоре они заспорили все втроем по-французски. Я перечел еще раз открытку Морланда — с портретом Вагнера в берете, — где Морланд подтверждал, что придет обедать в «Кафе ройял». Тон загадочный; в словах как-то нет живости, присущей этим обычным для Морланда открыткам.

Мы с ним не виделись с той встречи на первой неделе войны, вскоре после ухода от него Матильды. Затем Матильда вышла за сэра Магнуса Доннерса — почти без всякой огласки, что удивительно даже и для нынешних времен, когда всевозможные перемены — зачастую целые перевороты — в общественной и частной жизни совершаются втихомолку. Несомненно, тут и сэр Магнус привел в действие рычаги своего влияния, чтобы приглушить газетные отклики. Появились лишь две-три беглые заметки; между тем брак члена правительства с разведенной женой композитора, пусть не особенно преуспевающего, но весьма известного, заслуживает больше внимания, даже в пору бумажной нехватки. Говорили, что уход Матильды поначалу так расстроил и разладил Морланда, что он чуть не погиб — махнул на себя рукой, стал все усерднее глушить тоску вином. Но в начальный период войны, как это ни парадоксально, музыкальных заказов и дел не убавилось, а прибавилось; так что Морланд оказался завален работой хоть и не слишком его вдохновлявшей, но дававшей занятость и хлеб. Так мне по крайней мере говорили. Я ушел в армию, и контакты между нами не могли не оборваться. Дружба — в противоположность любви изображаемая популярно как вещь простая и прямолинейная — на самом деле, быть может, не менее сложна и требует не менее таинственно-замысловатых средств поддерживания и питания; как и любовь, она таит в себе семена распада, чье действие, пожалуй, разрушительнее, чем простой ход событий, всеразмывающий поток времени, разделивший, к примеру, меня со Стрингамом.

На этом мои довольно печальные раздумья оборвались. Дверь открылась, из комнаты вышел офицер Свободной Франции в форменном кепи. Средних лет, в очках, краснолицый. За ним следовал моложавый капитан английской разведслужбы без головного убора.

— И на прощанье еще об одном, капитан, — сказал француз, — теперь, когда мы покончили с делом Шиманского. Полковник договорился с членами командования о переводе нескольких младших офицеров в инженерные войска. Надеюсь, вы не усмотрите в том неудобства.

— Вы не воспользовались обычной процедурой, лейтенант?

— Полковник Мишле счел, что можно не проводить такую мелочь по всем инстанциям.

— Это чревато неприятностями.

— Полковник убежден, что обойдется.

— Ой ли?

— Так вы считаете, будут неприятности?

— Уверен. Следует немедленно представить список этих лиц.

— Хорошо, капитан, вы его получите.

Англичанин покачал головой сокрушенно — дескать, разве же так можно. Оба посмеялись, завершая свой французский разговор.

— Au revoir, Lieutenant.

— Au revoir, mon Capitaine.

Француз ушел. Капитан повернулся ко мне.

— Дженкинс?

— Да.

— Финн сказал мне о вас. Входите, прошу.

Я вошел в комнату, сел перед его столом; он раскрыл и залистал досье.

— В чем заключалась ваша служба с момента зачисления в армию?

Перечень моих военных дел прозвучал не особенно внушительно, однако удовлетворил, должно быть, капитана. Он слушал, время от времени кивая. Своей добродушной повадкой он напоминал скорее моих бывших коллег по батальону, чем недружелюбно-сдержанных штабистов. Я кончил, замолчал.

— Понятно. Сколько вам лет?

Я сказал сколько. Его, видимо, удивила такая моя древность.

— Ваша профессия в мирное время?

Я ответил, что пишу романы.

— Ах да. Я, помнится, читал один, — сказал капитан. Но отнюдь не проявил интереса к писательскому искусству, выказанного генералом Лиддаментом, и не стал углубляться в этот аспект моей биографии.

— А как у вас с французским языком?

Мне показалось проще всего повторить свой ответ генералу.

— Книгу, как правило, осиливаю, но спотыкаюсь на жаргонных выражениях или, скажем, на технических описаниях, как у Бальзака.

Капитан коротко засмеялся.

— Ну ладно, — сказал он. — Мы еще вернемся к этому. Вы женаты?

— Да.

— Дети есть?

— Сынишка.

— За границу готовы отправиться?

— Конечно.

— В самом деле?

— Да.

Его словно бы даже удивила эта моя — весьма естественная и скромная — готовность исполнить воинский долг.

— Нам нужны офицеры связи при войсках Свободной Франции, — сказал он. — На батальонном уровне. Найти подходящих не так-то легко. Приемлемое владение языком у многих почему-то сочетается с неприемлемыми склонностями.

Капитан улыбнулся мне — грустно и чуточку лукаво.

— А наши союзники ожидают от нас офицеров стопроцентно безупречных — и с полным на то правом, — продолжал он. Пристально глядя на меня, спросил: — Согласны на такую должность?

— Да. Но как я уже сказал, французским я не слишком-то владею.

Не отвечая, он выдвинул ящик стола, достал что-то печатное. Вручил мне. Затем встал, подошел к двери в глубине кабинета, открыл. За дверью оказалась комнатка — почти чуланчик, — уставленная вдоль стен темно-зелеными стальными сейфами. В углу был столик, на нем пишущая машинка в прорезиненном чехле. Рядом стул.

— Переведите-ка эту инструкцию на французский, — сказал капитан. — Продовольственные расходы именуются у них irais d’alimentation. Вот бумага — и машинка, если желаете. А если нет, вот la plume de ma tante.

И с дружеской улыбкой он прикрыл за собой дверь. Я вгляделся в текст. Это была снабженческая инструкция о выдаче или невыдаче продовольствия частям действующей армии. С первого взгляда в ней как-то мало улавливалось смысла; я сразу же понял, что вряд ли улучшит эту прозу мой французский перевод. Бальзаковское описание провинциальной типографии — пустяк перед этой инструкцией. Однако я сел и принялся за работу: уж очень хотелось мне быть принятым.

За окном, на парапетах и карнизах правительственных зданий, трещали и ссорились тысячи скворцов. В голове гулял очумелый сквознячок — этакое отпускное ощущение. Я опять прочел текст, стараясь собрать мысли, вдуматься. Точно в школе оставлен после уроков… «…предметы довольствия под рубрикой I получаются по требованию (форма 55), являющемуся обычной заявкой на довольствие… предметы под рубрикой III и другие предметы для добавки в рацион в целях разнообразия, посредством закупки сезонных продуктов и которые оплачиваются из пайковых сумм и денежного довольствия (см. выше рубрику III)… офицер, ведающий снабжением, представляет отчет (полевая форма 179) с указанием количеств и цен попредметно всего довольствия, выданного в часть за месяц, из чего исчисляется общая стоимость…»

Инструкция занимала две огромные страницы. Помнится, меня учили никогда не употреблять «и которые»; но писарская грамматика — отнюдь не самое здесь страшное. И не в словах трудность. Слова, в общем-то, довольно все знакомые. Проблема в том, чтобы перевести их как-то убедительно, передать этот особый тон канцелярских манифестов. Сквозь такие вот дебри и джунгли бюрократических словосплетений продирается Уидмерпул в упорной погоне за мистером Диплоком. Но побоку эти отвлекающие мысли… Я выбрал «перо моей тетушки», ибо машинописный шрифт делает речь, даже родную, ужасающе нагой. Попотев, я наконец сочинил нечто. Перечел несколько раз, внося поправки. Не очень-то по-французски звучит мой французский; но ведь и оригинал не звучит настоящим английским. Еще поправив напоследок кое-что, я приотворил дверь.

— Входите, входите, — сказал капитан. — Кончили? Я думал, вы задохлись. Там нечем дышать.

С ним сидел еще офицер — тоже в чине капитана, высокий, светловолосый, элегантный. На лежащей рядом синей его пилотке — общевойсковая кокарда, изображающая льва с единорогом. Я протянул перевод через стол капитану разведслужбы. Он взял листы, встал со стула.

— Сейчас вернусь, Дэвид, — сказал он своему собеседнику. — Я Финну покажу, вы посидите, — прибавил он, повернувшись ко мне.

Он вышел. Второй капитан кивнул мне, засмеялся, и я узнал Пеннистона. Я встретился с ним в поезде, в один из моих предыдущих отпусков. Разговор у нас в вагоне шел о французском поэте Виньи. И о многом другом, давно улетучившемся из моей жизни. Я вспомнил, что Пеннистон назвал свою армейскую квалификацию особенной. Очевидно, эта и подобные ей штаб-квартиры — вот мир, где Пеннистон обитает и действует.

— Прелестно, — сказал он. — Мы ведь порешили, что встретимся снова. К стыду моему, я и забыл об этом. Нацеленность же вашей воли делает вам честь. Поздравляю вас. Или, быть может, это просто один из вечных ницшеанских возвратов, с которыми так свыкаешься? Вы работать сюда прибыли?

Я объяснил причину своего прихода.

— Так что, возможно, присоединитесь к свободным франкам.

— А вы не при них служите?

— Я к полякам приставлен.

— Там тоже такое учреждение?

— О нет. С поляками обращаемся как с державой. У них посол, военный атташе и прочее. А с Францией та тонкость, что мы все еще признаем вишийское правительство. У других же наших союзников имеются здесь, в Лондоне, правительства в изгнании. Потому-то у свободных французов не посольство, а миссия.

— И вы наведались к ним по службе?

— Зашел обсудить кой-какие общие для нас проблемки.

Мы еще поговорили несколько минут. Вернулся мой капитан.

— Вас просит к себе Финн, — сказал он мне.

Мы прошли коридором в комнату, где за столом, сплошь покрытым бумагами, сидел майор. Назвав мою фамилию, капитан ушел. Фуражку я оставил у него и отдать честь, следовательно, не мог, но, по батальонной и штабной привычке, вытянулся смирно. Майор, казалось, удивился этому. Очень неторопливо он встал из-за стола и, прямо глядя мне в глаза, подошел, пожал руку. Роста он небольшого, тело почти квадратное, плечи широченные, большая голова, бритое лицо матового цвета, нос — не нос, а клювище. Глубоко посаженные серые глаза. Смахивает на представителя крупных пернатых, но отнюдь не семейства совиных, как полковник Хогборн-Джонсон, — на птицу незлобную и в то же время неизмеримо более сильную. Лет ему что-нибудь пятьдесят пять. На старом походном френче с кожаными пуговицами ленточки Креста Виктории, Почетного легиона, французского Военного креста с пальмовыми ветвями и еще каких-то иностранных наград.

— Садитесь, Дженкинс, — сказал он. Негромко, почти шепотом. Я сел. Он порылся в бумагах.

— Мне прислал записку ваш командир дивизии. Куда она тут задевалась. Да вы придвиньте стул поближе — я туговат на ухо. Как поживает генерал Лиддамент?

— Генерал в добром здравии, сэр.

— Приводит дивизию в божеский вид?

— Так точно, сэр.

— Дивизия ведь территориальная?

— Да, сэр.

— Скоро он получит корпус.

— Вы полагаете, сэр?

Майор Финн кивнул. Он слегка смущен чем-то. Хотя от него буквально веет физической силой и стойкостью, в манере его ощутимо что-то негрубое, мягкое, почти нерешительное.

— Вы знаете, зачем направлены сюда? — спросил он.

— Мне было объяснено, сэр.

Он опустил взгляд на бумагу — это мой перевод. Стал читать про себя, чуть шевеля губами. Прочел строчку, другую — и стало уже ясно, что мне скажут. Неясно лишь, сколько еще продлится эта мука. Майор Финн прочел все мое сочинение; затем, сделав благородное усилие, принялся читать заново — то ли ради пущей убедительности, то ли набираясь духу для отказа. Так по крайней мере объяснил я себе это чтение — ведь он почти наверняка просмотрел мой перевод сразу же, когда капитан принес ему. Я оценил это его желание показать, что он делает для меня все, что может, не щадя даже себя. Дочитав вторично, он поднял глаза от бумаги, покачал головой, вздохнул и усмехнулся.

— М-да… — произнес он.

Я молча ждал.

— Боюсь, что это нам не подойдет.

— ?..

— Ваша письменная речь нас удовлетворить не может.

Взяв карандаш, он постучал им по столу.

— Мы бы с радостью вас взяли…

— Да, сэр.

— Мэшам согласен.

Мэшам, видимо, фамилия капитана разведслужбы.

— Но этот перевод…

Голос Финна зазвучал так, словно я нанес ему, его мундиру намеренное оскорбление своим горе-переводом, но он великодушно согласен меня простить. Затем, как бы сожалея о своей минутной резкости, он встал и опять пожал мне руку, глядя куда-то в центр комнаты, — и, конечно, виделась ему картина явного провала.

— …недостаточно точен.

— Понятно, сэр.

— То есть абсолютно недостаточно.

— Я понимаю, сэр.

— Вы понимаете?

— Разумеется, сэр.

— Мне очень жаль.

Мы поглядели друг на друга.

— В иных же отношениях вы вполне подошли бы, я думаю.

Майор Финн помолчал, как бы еще раз взвешивая это свое утверждение. Вопрос вроде бы исчерпан. Хоть бы скорее это кончилось.

— Вполне подошли бы… — повторил он голосом, звучащим уже удаленно. Опять продолжительная пауза. Но затем он встрепенулся. Лицо озарилось.

— Но, возможно, только письменная речь у вас хромает?

Он наморщил свой широкий, цвета слоновой кости лоб.

— Давайте-ка вообразим, что девятый колониальный пехотный полк готов восстать против вишийских властей и перейти на сторону союзников, — сказал он. — Ну-ка, воодушевите их речью.

— На французском языке, сэр?

— Да, на французском, — ответил он живо, как бы ожидая услышать волнующий призыв.

— Увы, сэр, мне пришлось бы употребить английский.

— Я этого боялся, — сказал он, потускнев лицом.

Теперь уж провал полный. Вторично дали шанс, и вторично я сел в лужу. Майор Финн погладил свой носище.

— Вот что, — произнес он, — я вот что сделаю. Я запишу вашу фамилию.

— Да, сэр?

— В близком будущем произойдут, возможно, перемены. Не здесь, в другом месте. Но не слишком на это рассчитывайте. Вот все, что могу пообещать. Мнение генерала Лиддамента для меня непререкаемо. Но препона — язык.

— Благодарю вас, сэр.

Он улыбнулся.

— Вы в отпуске сейчас?

— Да, сэр.

— Я бы и сам не прочь в отпуск.

— Да, сэр?

— Передайте мой поклон генералу Лиддаменту.

— Передам, сэр.

— Это большой человек.

Я изобразил прощальную улыбку и вышел, удрученный и яростно-злой на себя. Собственно, провала следовало ожидать; но от этого не легче. Редчайшая ведь редкость, чтобы армейский чин, тем более генерал, проявил интерес к твоей судьбе. И шлепнуться на языковом барьере — именно в области, где ты (по крайней мере в глазах генерала Лиддамента) являешься профессиональным умельцем, — значит и генерала подвести. Жди уж теперь от него содействия. Станет он снова срамиться! И что бы мне освоить как следует французский — скажем, в детстве, когда жил у Леруа в Турени; да и множество других было возможностей. А от батальонного офицера связи требуется ведь порядочная беглость речи. Но, видно, так уж распорядилась Судьба. Что же до обещания Финна, то это просто отзвук штатской вежливости. Майор Финн — человек необычайно приятный — гордится не только Крестом Виктории, но и своей воспитанностью, и учтивый жест его — всего лишь жест.

Я вернулся к Мэшаму — капитану разведслужбы. Пеннистон еще не ушел. Он стоял, уже надев пилотку и говоря Мэшаму:

— Итак, с первого числа Шиманский выходит из французского ведения и поступает в распоряжение здешних польских вооруженных сил. Наконец-то вопрос разрешен.

Мэшам повернулся ко мне. Я сообщил, что дело мое не выгорело. Он и сам уже знал, разумеется.

— Жаль, — сказал он. — Ну, спасибо, что заглянули. Вы, я слышу, с Дэвидом знакомы.

Простившись с Мэшамом, Пеннистон и я вышли на улицу. Пеннистон поинтересовался, о чем беседовал со мною майор Финн, и я рассказал ему. Он внимательно выслушал.

— Финн к вам явно расположен, — сказал Пеннистон.

— Финн мне понравился. Кто он такой?

— С ним связан некий фантастический эпизод первой мировой; он получил за это Крест Виктории. Демобилизовавшись, занялся парфюмерией — духи, пудра и тому подобное, — самое неожиданное ремесло для такого человека. Он говорит на очень правильном французском — с дичайшим акцентом. Свободным французам он пришелся весьма по вкусу — де Голль его любит, а де Голль далеко не всех любит.

— Удивительно, что Финн всего только майор.

— Он с начала войны мог уже раз пять повыситься в полковники, — сказал Пеннистон. — Все отговаривается тем, что не хочет перегружать себя ответственностью. Крест Виктории и так обеспечивает ему уважение — и Финн любит поговорить о том эпизоде. Однако теперь, я думаю, он соблазнится наконец и примет повышение.

— Чем соблазнится?

— Это пока лишь прожекты. Скажу только, что вы еще, возможно, услышите о Финне скорее, чем ожидаете.

— А парфюмерия его — денежное дело?

— Достаточно денежное, чтобы он мог содержать жену и дочь где-то в укромном месте.

— Почему же в укромном?

— Не знаю, — ответил Пеннистон со смехом. — По некой причине. У Финна есть свои секреты и секретики. Система уж такая у него. Я это понял, еще когда познакомился с ним в Париже.

— Еще до войны познакомились?

— Встретился там с ним, как ни странно, когда служил по текстильной части.

— Текстиль — ваша специальность?

— Я оставил потом это дело.

— И чем занялись?

Пеннистон засмеялся опять, точно я задал несуразный вопрос.

— Да так, пустяками всякими, — сказал он. — Я много езжу — верней, до войны ездил. Кажется, я говорил в прошлую нашу встречу, что тщусь написать нечто о Декарте.

Из этого разговора я сделал вывод — и, как окажется потом, правильный, — что и у Пеннистона, как у Финна, есть свои секреты. Когда я познакомлюсь с Пеннистоном покороче, то узнаю, что для него важнее всего мыслительный процесс, идущий у него в мозгу. Он затруднился бы сказать вам, что делал в прошлом или что намерен делать в будущем, — перечислил бы только места, где побывал или хочет побывать, и книги, которые прочел или хочет прочесть. Зато он мог бы сказать весьма точно, над чем думал — что мыслил — в любой период жизни. Другие живут ради денег, власти, женщин, ради искусства или семьи; для Пеннистона же все это малосущественно, его привлекает одно только мышление, он старается обдумать все и привести в систему. К этому же стремится теперь, по его словам, Стрингам, но Пеннистон человек совсем иного склада и лучше оснащен для изощренных размышлений. Эта сторона Пеннистона выяснится для меня поздней.

— Дайте мне свои координаты, — сказал Пеннистон. — Воинскую часть, личный номер и так далее — просто на тот случай, если возникнет возможность и я смогу быть полезен.

Я записал ему все это. Мы расстались, согласясь на том, что Вечные Возвраты, о которых писал Ницше, вскоре сведут нас снова вместе.

Даже вечером, придя в «Кафе ройял», я все еще не мог вспомнить без стыда об утреннем провале у Финна. День прошел в разных делах, по большей части скучных. За столиками на банкетках сидели сплошь военные, и от этого просторный, безвкусно оформленный зал казался чужим. Ни одного знакомого лица вокруг. Я сел в ожидании Лавелла. Он пришел почти в половине восьмого. На погонах у него три звездочки — капитан. Все меня обогнали в чинах, и это невольно огорчает. Я поздравил Лавелла.

— Солидные деньги дает лишь майорство, — сказал он. — Вот на это нацелиться стоит.

— Безудержное у тебя честолюбие.

— Ненасытное.

— Где служишь сейчас?

— В Штабе десантных операций, — сказал он. — В той крепостце игрушечной, что на середке Уайтхолла. Тихая гавань для морской пехоты. А наша встреча очень кстати, Ник. Надо обсудить один-два пункта. Прежде всего, согласен ли ты быть моим душеприказчиком?

— Разумеется.

— Исполнить мое завещание не составит труда. Все, что имею — а можешь быть уверен, что имею мало, — останется Присилле, а после нее — дочке, Каролине.

— Звучит не слишком сложно.

— Никогда ведь не знаешь, что может на войне случиться.

— Да, конечно.

Того же мнения и старшина Хармер… Мы помолчали. Я вдруг почувствовал, что сейчас Лавелл заговорит о чем-то неприятном. Предчувствие меня не обмануло.

— И еще пунктик, — проговорил он.

— Да.

— Расскажи-ка мне об этом Стивенсе. В основном ведь благодаря тебе, Ник, он вошел в нашу жизнь.

— Если ты имеешь в виду некоего Одо Стивенса, то мы с ним были вместе на Олдершотских курсах год назад. Но разве он вошел в нашу жизнь? В мою не вошел. Я его с тех пор в глаза не видел.

Стивенса вернули тогда в часть, и я почти забыл о нем. Теперь ярко вспомнился весь его облик. А тон Лавелла не сулит ничего утешительного. Я начал уже догадываться, что могло случиться.

— Ты привез его к Фредерике, — сказал Лавелл.

Сказал спокойно, отнюдь не обвиняюще, но я по глазам его увидел, что готовится театральный эффект.

— Это Стивенс в субботу как-то подвез меня к Фредерике на своей разбитой легковушке. А в воскресенье вечером заехал за мной и доставил в Олдершот обратно. У Фредерики жила тогда Изабелла — перед родами. Как раз в ту ночь они и начались. Стивенса вскоре отчислили с курсов и отослали в часть. С тех пор я его не видел и не слышал о нем.

— И не слышал?

— Не знаю о нем ровно ничего.

— Присилла была тогда у Фредерики.

— Была, помню.

— И познакомилась со Стивенсом.

— Да.

— А недавно она в Шотландии жила со Стивенсом в отеле, — сказал Лавелл. — Жила более или менее открыто, так что утаивать мне нет смысла.

Я молча выслушал эту новость. Стивенс действительно тогда с ней познакомился. Вспомнилось, как он взялся починить ей брошку. Но как мог я предвидеть дальнейшее? Да, малоудачное оказалось знакомство. Теперь подтверждены те слухи о Присилле. Несомненно, Стивенс уже выдвинулся где-то, проявил себя в бою. Для этого достаточно бывает нескольких недель. Но мне и в голову не приходило, что Стивенс — тот именно пилот или десантник, с которым связывают имя Присиллы. Лавелл закурил сигарету. Густо дохнул дымом. Он явно желает обсудить случившееся, как если бы мы имели дело с сюжетом для нашего совместного сценария; от этого неловкость положения смягчается. Такой театрально-стилизованный подход соответствует его взглядам на то, как надо жить. И я благодарен ему — это облегчает разговор.

— Когда началось у них?

— Вскоре же после знакомства.

— Понятно.

— Я был все это время на восточном побережье. Там Присиллу негде было поселить. Я не виноват в нашей разлуке.

— Стивенс служит сейчас в Шотландии?

— Насколько мне известно. Он где-то отличился — в рейде на Лофотенские острова, что ли. Ко всему прочему еще и в герои попал. Должно быть, если б я где-нибудь геройствовал под пулями, а не сидел за списками оборудования связи, то сделался бы привлекательнее как муж.

— Нет, это не делает мужей привлекательнее, — возразил я весьма убежденно. Вот он, типичный пример упомянутой выше склонности Лавелла к банально-очевидному. Ведь такое мнение не может не вести его к целому сонму ошибочных выводов относительно супружеской жизни, своей и чужой.

— Возможно, ты и прав, — сказал он с немалым как бы облегчением.

— Взгляни-ка с противоположной точки. Вспомни, у скольких героев были нелады с женами.

— У кого же?

— У Агамемнона, к примеру.

— Да, с Еленой получился ералаш порядочный, — согласился Лавелл. — А что представляет собой Стивенс, помимо того, что герой?

— Внешне то есть?

— Во всех отношениях.

— Молод, родом из Бирмингема, коммивояжер — продает украшения для платья; пописывает в газетах, способен к языкам; телом приземист, весьма светловолос, легко сходится с людьми, охоч до женщин.

— Похож как будто на меня, — сказал Лавелл, — только я пока в коммивояжерах не служил и слегка еще горжусь своей фигурой.

— Да, в нем есть что-то твое, Чипс. Я заметил это сходство в Олдершоте.

— Ты мне льстишь. Но вот у моей собственной жены он добился большего успеха. Раз он охоч до женщин, то за Присиллой приударил, так сказать, с ходу?

— Пожалуй.

— Он тебе нравился?

— Мы сдружились.

— Почему его отчислили?

— На лекцию не пошел.

На этом интерес Лавелла к Стивенсу как-то сразу померк. И голос Лавелла померк. Ощутилось, как сильно Чипс расстроен.

— А вроде бы особых туч на нашем брачном горизонте не было, — сказал он. — Если б не послали меня в ту богомерзкую дыру на побережье, все осталось бы у нас в порядке. Мне так кажется по крайней мере. Я и теперь не слишком-то хочу развода.

— Встал уже вопрос о разводе?

— Мало будет радости жить с женой, которая любит другого.

— Весьма многие живут с такими женами — да и с мужьями такими.

— Былого не вернешь уже, во всяком случае.

— Былого вообще не вернуть. Все меняется — и брачные отношения в том числе.

— Мне казалось, по твоей теории все как раз остается неизменным.

— Все меняется — и вместе остается тем же. И быть может, это даже к лучшему.

— Ты серьезно так думаешь?

— Нет, всерьез я так не думаю.

— И я не думаю, — сказал Лавелл, — хотя понимаю, что ты имеешь тут в виду. Но я не уверен даже в том, готова ли она ко мне вернуться. По-моему, она хочет выйти за Стивенса.

— Она с ума сошла.

— Возможно, и сошла, но желание такое выражает.

— Где сейчас Каролина?

— У моих родителей.

— А сама Присилла?

— У Молли Дживонз — я лишь вчера случайно узнал. Она все кочует от родственников к родственникам, и, естественно, иногда ее адрес бывает туманен.

— Ты уже выяснял с ней отношения?

— В мой прошлый отпуск — прелестный получился отпуск.

— А с тех пор?

— С тех пор я не очень-то знаю, где она. И сейчас вот не знал, да случайно услышал, что у Дживонзов. Я надеюсь увидеться с ней сегодня вечером. Поэтому и не могу с тобой остаться обедать.

— Значит, обедаешь с Присиллой?

— Не совсем так. Помнишь Бижу Ардгласс, роскошную манекенщицу, бывшую подругу принца Теодориха? Я вчера столкнулся с ней нос к носу по пути на работу. Она теперь шофер, возит союзников наших — бельгийцев или там поляков. Служит в странной женской организации — у леди Макрийт. Бижу об этой леди, бывало, столько рассказывала пикантного. Так вот, Бижу пригласила меня на небольшой званый обед. Отмечает в «Мадриде» свое сорокалетие с пятью-шестью старыми друзьями.

— Бижу Ардгласс уже сорок лет?

— Бегут годы.

— Я ее видел лишь издали, но все же… И Присилла там будет?

— Бижу отыскала ее у тетушки Молли. Присилла, конечно, сказала Бижу, что я на побережье. Ведь последнее свое письмо я писал ей оттуда. Я объяснил Бижу, что переброшен только что в Лондон — это чистая правда — и не успел еще связаться с Присиллой.

— Ты ей не звонил еще?

— Я решил — не стану звонить к Дживонзам, встречусь с Присиллой прямо на обеде. Так будет лучше всего, потому что в «Мадриде» мы с ней праздновали нашу помолвку. В «Мадриде» же, чем черт не шутит, и помиримся.

Узнаю Лавелла. Не может человек без театральных эффектов. Но, возможно, он прав, и в самом деле все надо подавать театрально, это лучший метод решения житейских неурядиц. И что ни говори, а каждый ведь живет по-своему.

— Стоит же попробовать помириться, а? — продолжал он. — Как думаешь, Ник?

Он спросил таким тоном, точно вовсе не уверен в моем ответе — скорее даже ожидает, что я стану его отговаривать.

— Конечно, стоит. Все усилия употреби.

— Ты можешь представить, каково мне думать и думать непрерывно об этом, сидя над чертовыми списками всякого там оборудования для раций и десантных средств. Допустим, уйдет она к Стивенсу — сколько предстоит тогда переговоров о Каролине и тому подобное.

— Чипс, в дальних дверях показался Хью Морланд. У тебя нет больше ничего неотложного?

— Нет. Все выложил. Хотелось облегчить душу, понимаешь?

— Понимаю.

— Главное, ведь ты согласен, — стоит мне постараться снова наладить с ней отношения?

— «Согласен» — слабоватое слово.

Лавелл покивал головой.

— И будешь моим душеприказчиком?

— Сочту за честь.

— Великолепно. Я так и напишу поверенному… Здравствуйте, Хью, как поживаете, дружище? Вечность целую не виделись.

Без шляпы, в знакомом старом своем синем костюме — как всегда измятом, точно Хью в нем спит, — и в темно-серой рубашке с вишневым галстуком Морланд кажется персонажем довоенной жизни, непонятно как сохранившимся. Он запыхался, раскраснелся; вид болезненный. Лицо осунулось, и весь он похудел. Вот он узнал Лавелла, и краска стала гуще — должно быть, вспомнилась Присилла. Затем краска схлынула, но остались пятна нездорового румянца. Несмотря на радушные слова Лавелла, последовала минута неловкости. Морланд замялся у столика, не садясь, — как обычно, не решаясь действовать. Морланд и сам смеется над этой своей мешкотностью; вот так же никогда он не способен выбрать из меню, сделать заказ официанту.

— Сяду с вами обоими — и тут же буду принят за шпиона, — сказал он. — Почему-то я не ожидал увидеть тебя в форме, Ник, хотя и знал, что ты в армии. Должен сказать, на днях было у меня довольно мрачное переживание. Ко мне заглянул Норман Чандлер — узнать, что новенького в музыкальном мире. Он теперь тоже офицер. И мы с ним пошли поесть к Фоппе; с начала войны оба мы там не были ни разу. Нижний зал заперт, окно разбито взрывом бомбы, и мы поднялись наверх, в клубную. Там две какие-то линялые личности сказали нам, что ресторан закрыт. Мы спросили, где найти владельца. Ответили, не знают. Ответили недружелюбно. Чуть ли не враждебно. И я вдруг понял — они думают, что мы пришли за Фоппой, чтобы его увести, интернировать, ведь он итальянец. Один из нас в военной форме, другой в штатском — из контрразведки. Дело яснее ясного.

— Контрразведка сильно изменилась, если там сейчас носят такие костюмы, как на тебе, Хью.

— Не более изменилась, чем армия, раз там сейчас такие офицеры, как Норман.

— Да вы садитесь, — сказал Лавелл. — Что пить будете? Как протекают военные дни ваши, Хью? Вряд ли тоскливей, чем мои, — уж простите, что жалуюсь.

Морланд засмеялся; рассказав про свое «переживание», он почувствовал себя свободней: воспоминание об итальянском ресторанчике, хоть и закрытом сейчас, как бы вернуло нас троих на общую былую почву.

— Тяга к смерти у меня вроде бы приглохла, — сказал Морланд. — Воздушные налеты — недурное лекарство. А только что меня порадовала встреча с музыкантом на деревяшке и с черным кружком на глазу. Стоит за «Лондонским павильоном», исполняет арию Далилы. Весьма индивидуальная скрипичная трактовка. Теперь редко встретишь бродячих музыкантов, да и вообще бродяг — и это одна из худших черт войны. Давным-давно уже не вижу, например, певицу на костылях. Поскольку я и сам непригоден к воинским обязанностям, то уж подумывал, не заполнить ли пробел, не стать ли самому уличным музыкантом. К несчастью, из меня неважный исполнитель.

— У нас в отделе связи с печатью есть бывший музыкальный критик, — сказал Лавелл. — По его мнению, оркестр военно-воздушных сил — вот где теперь рай для музыкантов.

— Вряд ли меня туда возьмут, — сказал Морланд, — а сама идея флейт и барабанов, оркестровой тучей летящих в небесах, привлекательна. Где он сотрудничал, ваш музыкальный критик?

Лавелл назвал фамилию критика — это оказался поклонник музыки Морланда. Заговорили о музыкальных делах; Лавелл нахватался сведений о музыке — точней, о музыкантах, — когда помогал вести колонку светской хроники. По виду Лавелла никак не угадаешь, что его терзает сейчас душевная тревога. Напротив, это к Морланду, после начального прилива разговорчивости, вернулась тревожная неловкость. Что-то его беспокоит. Он все поерзывает нервно, поглядывает на входную дверь, как бы предвидя чей-то не слишком желанный приход. Мне вспомнился необычный тон его открытки. Что-то, видимо, у Морланда случилось, а сказать — не хватает у него духу.

— Вы тоже обедаете с нами? — спросил он вдруг Лавелла.

Вопрос сам по себе естественный, тон вполне дружеский. Тем не менее внезапность этого вопроса еще усугубила ощущение нервной тревоги.

— Чипс приглашен обедать в «Мадрид». Я думал, война закрыла эти рестораны-люкс.

— Большинство закрылось, — сказал Лавелл. — Во всяком случае, это единственный раз я зван в такое место. Наверняка все будет очень скромно в сравненье с былыми временами. Одно вот разве — Макс Пилгрим выступит со своими старыми песенками «Тесс из Ле-Туке», «Наша Хезер под хмельком» и тому подобное.

— Макс у нас жильцом сейчас, — сказал неожиданно Морланд. — После концерта он, возможно, заглянет сюда. Он ездит в составе гастрольной группы по воинским частям, развлекает солдат — по его словам, это и ему самому развлечение, — а сейчас отпущен поконцертировать в «Мадриде», передохнуть ненадолго.

Любопытно, как следует расшифровать морландовское «у нас». Тактичней будет спросить, когда Лавелл уйдет. По-видимому, есть уже у Матильды преемница. Лавелл не спешит кончить разговор о званом обеде, о Бижу. Ему словно бы не хочется уходить от нас.

— Я в «Мадриде» не сидел за столиком ни разу, — сказал Морланд. — Только однажды, много лет назад, зашел туда за Максом с актерского, так сказать, хода — он там пел, и я повез его оттуда ужинать. Помню, он говорил тогда о вашей знакомой, Бижу Ардгласс. Она, кажется, любовница какого-то балканского монарха?

— Теодориха, — сказал Лавелл, — но давно уже бывшая. Скандинавская принцесса, на которой он женился, держит его теперь в ежовых. И принцессе, и самому Теодориху повезло, что успели убежать от немцев. Он всегда был ярым англофилом, и в оккупации ему пришлось бы солоно. Тут у нас есть небольшой контингент его балканцев. Они проходили выучку во Франции, когда началась война, и в дни Дюнкерка переправились сюда… Надеюсь, хоть выпью чего-нибудь в «Мадриде». Со времени краха Франции с вином дела все безнадежней. Кто думал, что придется воевать, заправляясь изредка стаканом пива, да и за то еще спасибо говори. Ну, я рад, что повидал вас, друзья. Буду держать тебя в курсе, Ник, по тем обговоренным пунктам.

Простились. Лавелл ушел. Морланд тут же перестал ерзать. Мне показалось, что Лавелл неприятен был ему, как муж Присиллы, или просто наводил на него скуку, как наводит на многих чужих и близких. Но нет, нервировало Морланда другое. Что именно, стало ясно, когда я вознамерился подозвать официанта.

— Может, минутку подождем еще заказывать? — сказал Морланд, помявшись. — Одри сказала, что успеет, вероятно, прийти сюда после работы, присоединиться к нам.

— Какая Одри?

— Одри Маклинтик — ты ведь ее знаешь, — ответил он нетерпеливо, точно я задал глупый вопрос.

— Жена Маклинтика, что к скрипачу ушла?

— Да, жена — то есть вдова. Мне вечно кажется, что всем известна моя жизнь в основных ее убогих контурах. Ты, как доблестный воин, далек, видимо, сейчас от великосветской жизни. Я теперь с Одри — прочно.

— Под одной крышей?

— В моей прежней квартире. Оказалось, что можно ее снова снять — из-за «блица» она пустовала, я и вернулся туда.

— И Макс Пилгрим у вас жильцом?

— Живет уже несколько месяцев.

На Морланда давила прежде мысль, что надо объявить о своей связи с миссис Маклинтик; теперь он рад, что это позади. А без прямых вопросов обойтись было нельзя, и нельзя было полностью скрыть удивление. Он сам, конечно, понимает, что для любого, кто не знает его нынешних отношений с миссис Маклинтик, новость эта — непредвиденный и резкий поворот прежних чувств и обстоятельств.

— Жизнь стала несносна после ухода Матильды, — сказал он. Сказал виновато и в то же время как бы сбрасывая груз с души. Что без Матильды жизнь Морланда стала несносной, поверить нетрудно. Дни его полностью разладились, конечно. Раньше Матильда упорядочивала все его немузыкальные дела. В этом смысле вряд ли миссис Маклинтик, не изменивши коренным образом своей натуры, смогла заместить Матильду. В две-три прежние мои встречи с миссис Маклинтик она мне показалась женщиной до предела несимпатичной. Да и к Морланду в те времена она выказывала почти открытую неприязнь. Он и сам не лучше был к ней расположен, хотя, как старый друг Маклинтика, всегда старался их мирить. Когда она ушла от Маклинтика к скрипачу Кароло, симпатии Морланда были, конечно, на стороне мужа. Короче говоря, я теперь свидетель еще одного переворота, совершенного войной; но, возможно, если вникнуть, тут больше логики, чем кажется с первого взгляда. И действительно, по мере того, как я слушал рассказ Морланда, немыслимое стало (как это часто бывает) делаться убедительно-неизбежным.

— Одри сбежала с Кароло, и они прожили вместе до самой войны — постоянство поразительное для того, кто знает их обоих. Потом Кароло ее бросил, сойдясь с актриской. Одри осталась одна. Я наткнулся на нее в буфете — она и сейчас там работает. Придет сюда сегодня из буфета.

— Для меня все это новость.

— Мы с ней ладим, — сказал Морланд. — Я в последнее время похварываю. Это чертово легкое. Одри ходит за мной как нянька.

Морланд ощущает, видимо, необходимость еще каких-то объяснений или оправданий, но так же усиленно старается при этом подчеркнуть, что доволен новым жизненным укладом.

— Самоубийство Маклинтика меня страшнейше ошеломило, — сказал он. — Конечно, Одри тут отчасти виновата, ведь она бросила его. И однако, она по-своему любила мужа. Она часто говорит о нем. А знаешь, наступает в жизни фаза — особенно в военное время, — когда разговор о вещах давних и знакомых доставляет сердцу облегчение, а что говорят, все равно тебе, и кто говорит, все равно. Только бы шла речь о былом. Скажем, о той неудобопонятной книге по музыкальной теории, которую писал Маклинтик. Он так и не кончил книгу и уж тем более не напечатал. В последнюю ночь своей жизни Маклинтик изорвал рукопись в клочки и набил ими унитаз — прощальный жест отвращения к миру. А затем уж открыл газ. Ты бы удивился, услышав, как неплохо знает Одри детали этой книги — музыкально-технические детали, вникать в которые она не учена, да и неинтересно ей. И, как ни странно, мне приятно слушать. Словно Маклинтик еще жив — хотя, конечно, тогда Одри не была бы со мной. А вот и она, кстати.

Миссис Маклинтик шла к нам между столиками. На ней длинный жакет и брюки — весьма малоизящное женское убранство для непарадных оказий, популярное теперь. Я вспомнил, что возвестила эту моду Джипси Джонс — Пасионария из лондонского пригорода, как назвал ее Морланд; так была Джипси одета, когда на перекрестке с ящика держала речь перед коммунистическим антивоенным митингом, а мы с Уидмерпулом наблюдали. В этой одежде миссис Маклинтик похожа на цыганку куда больше, чем Джипси. То-то у Морланда тяга к бродягам: так и кажется, что сейчас миссис Маклинтик предложит погадать — посеребри ей только ручку, — или станет нам навязывать защипки для белья, или как-нибудь еще начнет цыганить. Впрочем, хотя внешность у нее ворожеи-цыганки, но вкрадчивой цыганской обворожительности нет и в помине. Маленькая, жилистая и сердитая, миссис Маклинтик, как всегда, готова к ссоре; ее черные блестящие глаза и неулыбчивое лицо обращены сурово к миру, постоянно и явно враждебному. Нападешь — получишь сдачи, говорит ее вид. Однако, несмотря на воинственную видимость (а для всякого, кто помнит ее стычки с Маклинтиком, это не просто видимость), она сейчас вроде бы приятней, мягче настроена, чем в наши прошлые встречи.

— Морланд говорил мне, что вы придете, — сказала она. — Мы теперь нечасто бываем в ресторанах — средств на это нет, — но когда уж выбираемся, то рады посидеть с друзьями.

Слова звучат так, будто это я слегка нахально навязался им, а не сама она втесалась третьей в нашу условленную встречу. В то же время тон не сварлив, почти даже сердечен, если оценивать по стандартам довоенного моего с ней знакомства. Мне подумалось — для нее связь с Морландом, возможно, что-то вроде мести Маклинтику, так дорожившему дружбой Морланда. Маклинтик в могиле; а Морланд принадлежит ей, и она довольна. Сам же Морланд, нервничавший раньше, успокоился сейчас, когда явление ее за нашим столиком обошлось без бури и беды. И тут же пустился в рассуждения о жизни — это он делает всегда в неловких положениях. Бывало, сидя со мной и с Матильдой за столиком, он при опасном повороте разговора спешил переключиться с частного на общее.

— Все равно война препятствует серьезной работе, — сказал он, — и я теперь пытаюсь поразмыслить. Пошевелить моими вялыми мозгами. Эта тяга к раздумью у меня — следствие отхода от рафинированности. Притом надо же прийти к каким-то твердым выводам, когда, того и гляди, стукнет нам уже сорок лет. Я нахожу, что война прочищает мозги в некоторых отношениях. Отдадим ей в этом справедливость.

Мне вспомнилось подобное же стремление Стрингама «обдумать все и упорядочить». Откуда оно у Стрингама? Тоже ли вследствие отхода от рафинированности? Трудно сказать. Возможно, что и так. Одно из допустимых объяснений. А в отходе Морланда сыграла роль, конечно, миссис Маклинтик. Выбор такой спутницы означает не просто отход, а беспорядочное отступление и сдачу. Быть может, и сама миссис Маклинтик смутно почувствовала свою причастность к упомянутому Морландом «отходу» и, следовательно, необходимость возразить ему; она и возразила, хотя и не свирепо, — призвала Морланда к порядку.

— Война не очень-то прочистила тебе мозги, Морланд, — сказала она. — Витаешь в облаках по-прежнему, Угадай, где я нашла твою продуктовую карточку, после того как перерыла всю квартиру. В туалете, вот где. И то еще благодарение богу. Иначе пришлось бы мне несколько часов простоять в очереди в ратуше за новой карточкой — а интересно, где взять на это время.

Она точно с ребенком говорит. Миссис Маклинтик бездетна — помнится, она как-то выразила прямое нежелание отягощаться детьми — и, возможно, потому смотрит на Морланда как на ребенка: он, быть может, удовлетворяет ее материнский инстинкт — а Маклинтик удовлетворить не мог. И Морланд не протестует против такого к себе отношения, встречает ее слова не опровержением, а смехом.

— Я, должно быть, обронил ее, уходя на дежурство, — сказал он. — Какая скучища — эти ночные пожарные дежурства. Если нет налета, тогда еще скучней. В прошлое дежурство я стал даже набрасывать сочиненьице — «Пожарный марш» — с барабанами, ну, гобой и треугольник можно включить. Как-то особенно было тоскливо, не только от войны или социально-политических невзгод, а вообще тошно. Вот это глупцам трудней всего понять. Им вечно кажется, что некая решительная перемена способна сделать бремя существования более сносным. А тут вся-то надежда выжить связана с пониманием как раз того, что никакой такой перемены быть не может.

— Довольно уж нам слушать о твоих раздумьях на дежурстве, Морланд, — сказала миссис Маклинтик. — Ты закажи лучше обед. А то умрем с голоду под твое разглагольствование. Но и обед здесь будет не ахти, могу сказать заранее.

Вот и Матильда, бывало, осаживала Морланда, но не такими жесткими словами. А обедать вполне пора. Мы подозвали официанта. Опять Морланд не способен решить, что заказать — даже при весьма ограниченном выборе блюд. Но вот обед подали. Морланд, как бывало, разговорился о своей работе, о знакомых наших и друзьях. Миссис Маклинтик ворчала на бытовые трудности, но в общем вела себя мирно. Вечер складывался приятно. Одно лишь новое заметно было в Морланде. О недавних довоенных событиях он говорил так, словно не год-два назад они происходили, а в седую старину. Было ясно, что между нынешним и довоенным временем разверзлась у него непроходимая пропасть. Вспоминая о друзьях, о вечеринках, о забавах, он вдруг взволновывался, начинал до слез смеяться. Чувствовалось, что он близок к подлинным слезам, что дело тут не просто в ворошении веселых или гротескных воспоминаний.

— А согласитесь, забавные вещи случались в былые дни, — сказал он. — Помните рассказ Маклинтика о докторе Трелони и рыжей бесовке, говорившей только на древнееврейском?

— Ну вот, заладил, — сказала миссис Маклинтик. — Былое, прошлое да древнее — и мне уже кажется, что мне сто лет. Вернись-ка на минуту в настоящее. Вон бывшая твоя подруга садится там за столик, — мотнула она головой. — Разве тебе не интересно?

Мы поглядели в ту сторону. Совершенно верно — метрдотель ведет к столику невдалеке от нас Присиллу Лавелл и офицера в походной форме. Офицер — Одо Стивенс. Пока они усаживаются, заказывают, есть еще кусочек времени — подумать, как выйти из этой в высшей степени неловкой ситуации, надвигающейся на меня. Невероятное какое невезение, совершенно не заслуженное мной! Но нет, что же невероятного в этой встрече, особенно после того, что рассказал мне Лавелл. Стивенс, должно быть, в отпуске. Прийти сюда обедать естественно — если не боишься огласки.

«Прелюбодеи всегда просят суд о неразглашении тайны, — говаривал Питер Темплер, — а сами, как правило, и не думают ее блюсти».

Присилла считает, что муж ее на побережье, и, стало быть, не ожидает встретить его здесь. И почему бы ей не принять приглашение, не пообедать со знакомым, который в Лондоне проездом? Их появление здесь кажется мне безрассудным и бесстыдным лишь потому, что Лавелл сообщил мне подоплеку. Однако, если Присилла обедает, то, значит, не поехала в «Мадрид» к Бижу. Так непредсказуемо людское поведение, что она еще, чего доброго, заявится туда попозже со Стивенсом.

— Это муж с ней? — спросила миссис Маклинтик. — Не имею удовольствия знать его. Тебе он, верно, неприятен, Морланд, — ведь он тебе нос натянул.

Оказывается, она знает о былой влюбленности Морланда. Это, определенно, Маклинтик ей сказал. По замечанию Морланда, у нее с Маклинтиком бывали периоды и мирной близости — хотя со стороны никак бы не подумать. А возможно даже, Маклинтики видели Морланда с Присиллой где-нибудь на концерте. Так или иначе, миссис Маклинтик узнала Присиллу и, очевидно, знает кое-что об отношениях Присиллы с Морландом. Но и только. О Стивенсе ей неизвестно. Вся неприятность этой встречи проистекает, с ее точки зрения, лишь из прежней влюбленности Морланда. Но так развито в миссис Маклинтик (как и во всех женщинах ее типа) чутье скандального, что она явно чует и мое замешательство. Морланд же, перед тем встретившийся с Лавеллом, не может не видеть, что у Лавелла что-то неладно. Скрывать свои чувства Морланд не умеет, его опять бросило в краску — главным образом, от шпильки, пущенной миссис Маклинтик, но он также и о том догадывается, пожалуй, в каком я сейчас неуютном положении.

— Ты забываешь, что она — сестра жены Ника, — сказал Морланд. — А кто этот военный, я не знаю.

— Ах да, она ведь свояченица ваша, — сказала миссис Маклинтик. — Я вспомнила теперь. А она хороша собой. И разоделась к тому же.

Миссис Маклинтик не стала подробнее комментировать наряд Присиллы; та, действительно, одета параднее, чем сама миссис Маклинтик. Присилла, когда хочет блеснуть, может счесться красавицей. А сейчас она блещет, хотя и не в духе. Волосы ее длинней, чем в тот мой приезд к Фредерике; лицо худощавей. Что-то в линиях тела сейчас напряженное и вместе гибко-отдающееся — такая податливая гибкость позы бывает свойственна иным женщинам в разгар любовного романа, точно поза атлета-борца в перерыве между схватками. На щеках ее румянец. Стивенс что-то громко говорит ей — он в превосходном настроении. Встречи не избежать; а отчаянно не хочется встречи. Надо бы подготовить почву — пояснить хоть как-то их совместное присутствие. Но к этим пояснениям толкает меня скорее инстинкт, чем логика, — ведь сам Лавелл говорил об их связи как о чем-то общеизвестном.

— Военного зовут Одо Стивенс. Я был с ним на курсах.

— Так вы его знаете? — произнесла миссис Маклинтик. — У него вид немножко…

Она не кончила фразы. Но и так понятно, что она уловила уже основное в Стивенсе, общий его внешний тон. Для этого не нужно быть психологом… В эту минуту Стивенс заметил нас. Помахал приветственно рукой. Тут же сказал Присилле. Та взглянула, тоже помахала рукой. Начала что-то говорить Стивенсу. Не слушая ее, он вскочил и пошел к нашему столику. Теперь вся надежда на миссис Маклинтик, на ее бесцеремонные манеры — она может спасти положение, дав Стивенсу почувствовать, что он четвертый лишний, и если не прогнать его, то хоть сократить разговор до предела. Ей нетрудно обратить ситуацию из щекотливой в эксцентрически-причудливую. Я даже почувствовал к ней благодарность — за то, что она здесь. Но ей не суждено было проявить свои спасительные качества. Не дал этого сделать Стивенс. Я совершенно не учел происшедшей в нем перемены. Ему и раньше не занимать было самоуверенности, но в Олдершоте он еще не знал, как себя наилучшим образом подать, как выжать из своей личности, так сказать, максимальную стоимость. Козырей у него было несколько (я их попытался перечислить Лавеллу), и довольно крупных. И он подавал себя по-разному — то, скажем, провинциальным самородком, то честолюбивым юным бирмингемским коммерсантом, то перспективным журналистом, то искателем приключений, то профессиональным ловеласом. Все эти роли он исполнял с изрядной легкостью. Стивенс определенно сознавал и то, что можно пленять также загадочной смутностью облика и происхождения. Именно этим, возможно, очаровал он вначале Присиллу. Но теперь его напористое обаяние в огромной степени усилилось; по тому, как шел он к столику, видно было, что Стивенс готов с ходу взять на себя роль запевалы в нашей, да и в любой другой, компании. Уж его-то веселить не надо: он сам всех развеселит. На погонах прибавилась звездочка, и, хотя он и теперь лишь лейтенант, на груди у него лилово-белая ленточка Военного креста (а на той сравнительно ранней стадии войны такая награда была редкостью).

— Ну, дружище, — сказал он, — это ж надо — встретиться здесь! Вот удача. Ты что, в отпуске или перевели в Лондон?

Не успел я еще ответить, как подошла Присилла, почти тотчас последовавшая за Стивенсом. Но что ж ей было делать? Сама-то она, вероятно, предпочла бы, подобно мне, отдалить неминуемую встречу, отделаться кивком или коротким словом в конце вечера, но Стивенс не оставил ей выбора. Стивенс привык действовать по вдохновению — он рванулся навстречу приятелю, и его не остановить было. А раз так, то она, очевидно, сочла лучшей тактикой присоединиться к нему: надо же как-то выходить из положения. Притом лучше не выпускать Стивенса из-под надзора: мало ли что он может брякнуть.

— Да, Ник, почему ты здесь? — спросила она с вызовом, точно это я, а не она сейчас в сомнительной компании. — Я думала, ты за сотни миль, в Ирландии. И Хью тут — как чудесно. Мы так давно не виделись. На той неделе Би-Би-Си передавала твою музыку, я слушала.

Самообладание полнейшее. Она ведь сознает, какая ходит молва про них со Стивенсом, — а не поведет и бровью. Не знает эта парочка, конечно, что они чуть не встретились здесь с Лавеллом. Но, возможно, их и этим не смутить. А уж Лавелл утолил бы свою жажду театральщины, появись они тут часом раньше. Смущеннее всех выглядит среди нас Морланд. Он, как говорится, совсем не на высоте. Сильно развитая интуиция сразу же подсказала ему, что пассаж выходит некрасивый; а взволновать его способна уже сама неожиданность встречи с Присиллой, его бывшей любовью. Притом ему досадно, что придется обнаружить перед ней свою теперешнюю связь с миссис Маклинтик. Он пробормотал что-то невнятное о переданной по радио музыке и замолчал. Миссис Маклинтик взирала на Стивенса — без всякой дружественности, но с немалым любопытством; а Стивенсу и этого достаточно.

— Послушай, — сказал он. — Коль вы здесь не сугубо уединенно, то можно, мы к вам подсядем? Редкостный ведь шанс — провести вместе лондонский прощальный вечерок, и, может, последний у меня. Я перед отплытием отпущен, отсюда прямо на вокзал, возвращаюсь в часть.

Он обращался вначале ко мне, но затем повернулся к миссис Маклинтик, как бы взывая к ее добрым чувствам. Она не поддержала его ни словом, ни кивком, но в то же время и не отказала.

— Как вам угодно, — сказала она. — Я слишком устала, и мне все равно. Весь день на ногах, отпускала картофельную запеканку, где фарш пополам с черствой слойкой. Но не рассчитывайте, что платить будет Морланд. Из наших денег на хозяйство я дала ему, чтоб заплатил нашу долю — и по одной рюмке на всех, если здесь найдется вино.

Морланд несвязно запротестовал, полусмеясь, полуконфузясь. Стивенс, со взгляда оценив миссис Маклинтик (как Стрингам когда-то на рауте, где исполнялась симфония Морланда), громко засмеялся. Она сверкнула на него сердитым взглядом — так-то, мол, ты мне сочувствуешь, — но без особой неприязни.

— Мы полностью себя окупим, заверяю вас, — сказал Стивенс. — У меня у самого осталось два-три фунта, но Присилла днем получила по чеку, так что, если понадобится, выжмем из нее.

— Не так-то легко будет выжать, — сказала Присилла, тоже смеясь, хотя вряд ли довольная развязными словами Стивенса, из которых ясно, что они не сейчас только встретились. — В конце концов придется, наверно, Нику раскошелиться, как родственнику. А в самом деле — ничего, если мы к вам подсядем, Ник?

Она произнесла это тем же бесшабашным тоном, что и Стивенс, но без его напористости. Сама она предпочла бы, конечно, не подсаживаться. Но поворачивать вспять было поздно. Она решила поддержать своего любовника, показать, что сама не робеет. Она-то, без сомнения, надеялась провести вечер вдвоем с ним — тем более последний вечер. Но и помимо этого, зачем бы ей присоединяться к компании, включающей мужа ее сестры? Она уже, однако, поняла, должно быть, что Стивенса невозможно отговорить, сбить со взятой им линии. Быть может, также и этим своим упорством он выгодно контрастирует с Лавеллом, который обычно покладист. Самовлюбленному Стивенсу явно требуется постоянное внимание и подстегиванье публики, перед которой можно красоваться. Мужчины этого пошиба привлекательны для женщины, но держать в узде их трудно. Я бы рад не принимать эту пару в наше застолье; но как не принять? Выйдет, чего доброго, сцена. Даже если воспротивлюсь, возражу, это будет не только нелепо, но и неполезно с точки зрения интересов Лавелла, могу даже повредить ему этим.

— Ты, я ведь вижу, колеблешься, Ник? — засмеялась опять Присилла. Ей, конечно, мои мысли ясней ясного.

— Не выдумывай, Присилла.

— Минутку, — сказал Стивенс. — Пойду разыщу официанта, добуду еще стул. Не уместиться всем на банкетке.

Он ушел. Миссис Маклинтик, обращаясь к Морланду, стала производить какой-то сложный финансовый расчет. Они будут заняты этим несколько минут. Присилла села, но без Стивенса, по-видимому, чувствует себя менее свободно — нагнула голову, роется в сумочке, словно избегая моего взгляда. Я почувствовал, что должен вслух определить свою позицию — теперь или никогда. Кратко засвидетельствовать положение дел — именно в том смысле, как свидетельствуют перед полицией.

— Мы тут до твоего прихода выпили рюмку с Чипсом.

Она подняла голову.

— С Чипсом?

— Да, лишь час тому назад. Он рассчитывал встретиться с тобой в «Мадриде» — на обеде, куда пригласила Бижу Ардгласс.

Теперь Присилла по крайней мере не повезет Стивенса в «Мадрид», если намеревалась повезти. Но с другой стороны, едва ли теперь она поедет туда и сама, простясь со Стивенсом. Что ж поделать. Не поедет так не поедет. Да и вряд ли она собиралась в «Мадрид». Ведь к полуночи все закрывается, а то и раньше.

— Но разве Чипс в Лондоне?

В голосе Присиллы нескрываемое удивление.

— Он в Штабе десантных операций.

— Служит там?

— Да.

— Он мне писал об этом лишь как о предположении.

— Предположение осуществилось.

— Чипс думал, его переведут не раньше чем недели через две — если вообще переведут. Я только утром получила от него письмо. Странствовало за мной по всей Англии. Я сейчас у тетушки Молли.

— Я дам тебе коммутатор штаба и добавочный.

— В «Мадрид» я не смогла поехать — занята, — сказала она весьма спокойно. — Завтра позвоню Чипсу.

— Он так и полагал, что ты у Дживонзов.

— Тогда почему же не позвонил?

— Надеялся встретиться с тобой в «Мадриде» — сделать тебе сюрприз.

Но романтический порыв мужа остался не оценен Присиллой.

— У Дживонзов сейчас еще больший хаос, чем всегда, — сказала она. — Там живет Элеонора Уолпол-Уилсон; раньше тетя Молли не любила ее, но теперь их водой не разлить. И еще два польских офицера, у которых разбомбило дом и жить им негде. И девушка какая-то, забеременевшая от моряка-норвежца.

— Это кто же забеременел от норвежца? — спросил Стивенс. — Не из наших знакомых, надеюсь?

Он уже вернулся. Свое нехитрое «свидетельство» я сделал. И больше пока делать нечего. Приходится молча мириться с ситуацией — до нового благоприятного момента. Я мало что могу тут предпринять, и от этого факта не уйти. Последовала перемена мест за столиком, Стивенс сел на банкетке рядом с миссис Маклинтик, а меня усадил по другую ее руку. Присилла оказалась напротив Морланда. Рассаживал нас Стивенс, скорее всего, из простого желания утвердить свою волю. Я поздравил его с наградой.

— С крестиком этим? А шикарная вещичка, верно? — сказал он. — И вполне заслуженная — мы оба заслужили по кресту за доблестную терпеливость, проявленную на Олдершотских курсах. Ничего изнурительнее у меня уж потом не было, чем эти лекции о германской армии. До сих пор мне снятся, будь они неладны. А ты в военном министерстве или где?

— Я в отпуске — еду завтра за город к своим.

— Желаю тебе провести отпуск так же сладко, как я свой.

Ему и на мысль не приходит, что для родственников Присиллы — и для меня в том числе — слова его могут звучать неприлично; что неприятно мне слышать о сладости его адюльтера с Присиллой. Но дерзкое бесстыдство любого рода невольно внушает к себе уважение — и, быть может, не зря. А Лавелл и сам нахал не из последних. Кары обычно не бывает без вины.

— Куда отплываете? Тайна, конечно?

— По секрету скажу — нам выдана тропическая форма.

— На Ближний Восток?

— По-моему.

— А может, на Дальний?

— Может, и туда. Но думаю, на Ближний.

До сих пор Морланд хранил молчание — все еще, видимо, не мог или не хотел приладиться к перемене за столом. Эти заминки ему свойственны, дело тут вряд ли в том, что ему незнаком Стивенс и его разговорная манера. Подсядь к нам, скажем, двое пожилых музыкальных критиков, всю жизнь знакомых Морланду, и он бы тоже замолчал на время. Затем, конечно, ожил бы — и заговорил бы обоих насмерть. Так и теперь он встрепенулся вдруг и начал оживленно:

— О господи, как бы я хотел отбыть без промедления на Дальний Восток. Готов, как Брамс, таперствовать где-нибудь в борделе — играть там опусы самого даже Брамса; кое-что из «Реквиема» очень бы подошло. Но только бы перенестись в Сайгон или Бангкок, оставить позади Лондон и затемнение.

— Я в автобусе на днях разговорился с морским офицером, он только что из Гонконга и рассказывает, жизнь там презабавная, — сказал Стивенс. — Но позвольте, мистер Морланд, кое в чем безотлагательно признаться. Конечно, мне хотелось посидеть с Николасом, потому я и подошел, но другая веская причина заключалась в том, что я узнал вас. И потянуло сказать вам, какой я горячий ваш поклонник. День, когда я слушал вашу симфоническую поэму «Старый порт», стал одной из вершинных дат моей юности. Мне было тогда лет шестнадцать. Вы-то, наверно, забыли, что Бирмингем имел возможность слышать вашу поэму, что вы сами туда приезжали. Но я не забыл. Я всегда хотел увидеть вас и сказать, как она меня восхитила.

Неожиданный открылся у Стивенса козырь! Морланд никогда не хвастает своими сочинениями, но, естественно, с удовольствием выслушал эту пылкую и такую нежданную похвалу. Я и не подозревал, что Стивенс — любитель музыки. Очевидно, в его арсенале это еще одно оружие, и, быть может, очень действенное. Судя по всему, фронт его наступления на жизнь сильно расширился со времен Олдершота. Тут в разговор вмешалась миссис Маклинтик.

— «Старый порт» — любимая вещь Маклинтика, — сказала она. — Бывало, начнет хвалить и никак не кончит — я уж запретила ему и начинать.

— После бирмингемского исполнения Маклинтик был, пожалуй, единственным из критиков, кто отозвался одобрительно, — сказал Морланд. — Даже Госседж, эта старая киска, мурлыкнул холодно. Остальные же критики окончательно похоронили мою музыку и меня вместе с ней. А сейчас я точно Нерон, встретивший в царстве теней того неизвестного, что — один из всех — положил цветы ему на могилу.

— Ты еще не в могиле, Морланд, — сказала миссис Маклинтик, — и не в царстве теней, хотя ты все твердишь, что живешь в аду. Не видела еще такого нытика.

— Я не о своей могиле, а о погребении моей музыки, — сказал Морланд. — В тот год критики ее хоронили. И не обязательно быть мертвым, чтобы чувствовать себя как Нерон. Совсем напротив.

— Но только римскую оргию нам тут не устроить, — сказал Стивенс. — Не то что упиться, а даже объесться нечем. Вы согласны, миссис Маклинтик?

Теперь Стивенс направил свои чары на нее — этакий Нарцисс, решивший завоевать здесь, за столиком, всех до последнего.

— Судя по вашим словам, — продолжал он, — вы не из ярых любительниц Морланда. Как же так? Неужели можно устать от похвал «Старому порту»? Вы меня удивляете.

— Ну нет, я любительница, — сказала миссис Маклинтик. — Да еще какая. Вы бы посмотрели утром на него, небритого, в постели. Нельзя его не полюбить тогда.

Мы посмеялись, и сам Морланд громко засмеялся, хотя он предпочел бы, пожалуй, чтобы Присилла не услышала этих постельных подробностей. Правда, тон у миссис Маклинтик по-своему любящий. Насмешливым ответом она, намеренно или нет, помешала Стивенсу продолжить серьезный разговор о музыке Морланда. Но Стивенс еще усиленнее принялся оказывать ей знаки внимания — возможно, просто по привычке, — и она, видя себя привлекательной, смягчилась уже. Это ухаживанье Стивенса, пусть шутливо-ресторанное, вряд ли может нравиться Присилле: ей малоприятно сознавать, что Стивенсу все равно за кем приволокнуться. Неужели еще надо состязаться и бороться за него, вероятно, подумалось ей. Конечно, он ухаживает не всерьез, но в данных обстоятельствах она ведь вправе рассчитывать на все его внимание. По этой ли, по иной ли причине, но Присилла сидела теперь молча. И вдруг прервала говоривших:

— Вы слышите?..

— Что?

— По-моему, бомбят.

Все примолкли. С улицы доносится шум движения, взревывает мотор грузовика где-то тут во дворе, и за этим гулом только лишь мерещится слабая, дальняя зенитная стрельба. Кругом за столиками тоже никто не встревожен.

— Не думаю, — сказал Морланд. — У нас, лондонцев, ухо уже тонкое, распознавать налет научены.

— Когда в отпуске, налеты действуют на нервы, — сказал Стивенс. — В бою у тебя куча мелких обязанностей, об опасности некогда думать. И ты вооружен. А при чертовом налете кажется, что метят именно в тебя, и нечем защититься.

Я спросил, много ли раз он участвовал в рукопашном бою.

— Да нет, всего ничего.

— Ну и как в таком бою?

— Не так уж скверно.

— Нервы взвинчены?

— Описать затрудняюсь, — сказал он. — Перед самым боем взвинчены, конечно. Это как в школу или на службу в первый раз. Ощущение колючее, но волнительное.

— Как в школу? — сказал Морланд. — Тогда на войне еще тягостней, чем я думал. В школу я вовсе не хотел бы вернуться. Тут, в Лондоне, один уж вечный недосып угнетает. Однако в последние дни бомбежка значительно ослабла. Там, где ты служишь, Ник, тоже бомбят?

— Бомбят.

— Мне думалось, у вас там очень мирно.

— Не всегда.

— Под бомбами я ощущаю не то чтобы грубое физическое чувство страха — скорее острую неловкость, — сказал Морланд. — По крайней мере теперь, когда привык. Тебя как бы заставляют быть свидетелем ужаснейшего хамства. И как будто провалился вечер, на который ты созвал народ; и друг твой проявил предельную неделикатность; и оказалось внезапно, что потерял ты паспорт, бумажник, работу, девушку. Все это вместе, многократно умноженное.

— А позавчера ты напугался, Морланд, когда в ванной стекла из окна посыпались, — сказала миссис Маклинтик. — Дрожал как осиновый лист.

— Я отнюдь не записной храбрец, — поморщился Морланд. — Притом я только что взбежал на четвертый этаж к нам — и пожалуйте, осколки чуть не в лицо. Я лишь пытаюсь определить это чувство; ты согласен, Ник, что в нем главенствует неловкость?

— Полностью согласен.

— Тут зависит от многого, — сказал Стивенс. — От людей, с которыми ты рядом, от того, выспался ли ты, удалось ли поесть, выпить и так далее. Вот в нашем рейде…

Он не кончил — перебила Присилла. Она вся побледнела. Мы увидели на миг, какой она будет в старости.

— Ради бога, не надо без конца о войне, — сказала она. — Неужели нельзя хоть немножко о чем-то другом?

Все ее хладнокровие куда-то исчезло. Уступило место внезапному и полному отчаянию. Стивенс, которого так огорчительно перебили, не понял, что́ с ней. Он решил — совершенно ошибочно, — что Присилла трусит.

— Налета ведь нет, дорогая, — сказал он. — О чем же тревожиться?

Хотя, по своей обычной развязности, он вполне мог бы и к миссис Маклинтик обратиться со словом «дорогая», но в первый это раз послышалась в его голосе нежность, смешанная с раздражением, — интонация, способная вмиг приоткрыть всю интимность отношений.

— Я знаю, что налета нет, — ответила Присилла. — Мы давным-давно уже решили, что нет. Просто мне наскучил этот разговор.

— Ну что ж, мы сменим тему, — сказал Стивенс мягко, но еще не понимая, что дела не поправишь.

— У меня голова разболелась.

— О, прости, милая. Я думал, ты испугалась.

— Вовсе нет.

— Почему ж ты молчала о том, что голова болит?

— Сейчас только разболелась.

Вид у Присиллы теперь злой — крайне злой и удрученный. Я ее знаю достаточно и привык к частой смене ее настроений; но ее теперешнее поведение непонятно и мне. Возможно, решив, что сделала ошибку, когда позволила Стивенсу пересесть за наш столик, она сейчас хочет увести его под этим предлогом, раз нет иного способа.

— Ну и что же будем делать? — сказал он. — У нас почти час еще в запасе. Хочешь, пойдем куда-нибудь, где тише. Здесь душно и шумно.

Он явно готов сделать все, чтобы ее ублажить. До сих пор развязная манера Стивенса скорее затушевывала, чем подчеркивала их близость. Теперь же в голосе его звучат забота и досада любовная вместе. И Стивенс взял этот интимный тон вовсе не из желания выставить напоказ то, что Присилла его любовница, — хотя в другой компании он бы наверняка не прочь этим похвастать. Просто он озабочен и не понимает, что с Присиллой.

— А куда пойдем? — сказала она. Не спросила, а сказала безнадежно, ибо нет поблизости такого места, где можно бы найти покой и тишину.

— Поищем что-нибудь.

С минуту она глядела на него молча.

— Пожалуй, я домой отправлюсь.

— Но ты ведь хотела меня проводить — сказала, что проводишь.

— У меня голова трещит. И почему-то вдруг ужасно нехорошо мне. Просто ужасно.

— И не поедешь со мной на вокзал?

— Прости.

В голосе ее слезы. Стивенс явно сбит с толку. Не знаю и я, что стряслось. Расстроила ли ее сравнительная холодность любовника после нескольких дней встречи, несомненно страстной? Но хотя Стивенс и молод и непривычен обращаться с аристократками, опыта по женской части у него достаточно и выработались определенные принципы поведения. Во всяком случае, он произнес решительно:

— Тогда я отвезу тебя домой.

Он сказал это без особого пыла — ведь приходится бросать застолье, где он уже пробился в центр внимания, — но и без всякого притворства. Произнес вполне искренне, а не как вежливую формальность, которая тут же будет отклонена, поскольку Стивенсу пора на поезд. Он в самом деле намерен ее отвезти. Меньшего и не следовало ожидать от любовника; но, по меркам Стивенса (насколько я его знаю), это уже великодушие — великодушное снисхождение к внезапному капризу. Присилла, видимо, оценила безропотную готовность Стивенса.

— Нет, — сказала она твердо.

— Отвезу без всяких.

— У тебя все вещи здесь. Тебе надо их на вокзал.

— Отвезу — и заеду потом за ними.

— Ты не успеешь.

— Успею.

— Нет… — сказала она. — Не хочу я… Сама не знаю почему… как-то вдруг нехорошо мне… не пойму, что такое… и хочу быть одна… это необходимо…

Ситуация стала уже тягостной. Даже миссис Маклинтик безмолвствовала, оробев. Морланд зажигал сигарету, гасил в пепельнице, зажигал новую. Напряжение длилось нескончаемо.

— Ну едем же.

— Нет, я сама.

— Но…

— Я отвезу тебя, Присилла, — сказал я. — Ничего нет легче.

Это послужило ей как бы толчком.

— Не надо никому меня отвозить, — сказала она. — До свидания. — Помахала Стивенсу рукой. — Я напишу.

— Дай хоть в такси посажу, — пробормотал он, встав с банкетки. За соседним столиком как раз усаживались — и загородили ему дорогу. Присилла повернулась, быстро пошла к стеклянным дверям. У дверей оглянулась, послала поцелуй. И скрылась. Когда Стивенсу дали пройти, ее уже не было. Все же он двинулся следом.

— Какой переполох ни с того ни с сего, — сказала миссис Маклинтик. — Она и с тобой так вела себя, Морланд?

Возможно, хоть и не слишком вероятно, что Присилла отправилась к Лавеллу в «Мадрид». Такой порыв подходит больше для театра и крайне бы понравился Лавеллу — как сюжетный ход, безотносительно к его личным проблемам. Внезапно так, против всех ожиданий, рвануться на примирение к мужу? К счастью или к несчастью, но в реальной жизни это редко происходит.

Однако почему все же Присилла ушла, оставив Стивенса на бобах? Конечно, она, и любя Стивенса, способна проявить вдруг норов, раскапризиться — причин для этого немало. Стивенс, наверно, весьма трезво смотрит на их связь; хотя кто знает, ведь Лавелл говорил, что у них дело пахнет браком. И возможно, Лавелл прав. Сейчас-то Стивенс оплошал в ту самую минуту, когда высказал предположение, что Присилла трусит. Этим он ее определенно разозлил. В военное время бывают и приступы страха, но скорее не от боязни, а от нервов ей почудилась воздушная тревога. Обычно Стивенс проницательней в таких вещах. Быть может, нервы разыгрались у нее от небольшой любовной ссоры; быть может, начал уж ей приедаться Стивенс — или она опасается, что сама начинает ему прискучать; недаром она пришла сюда уже не в духе. В равной степени возможно, что ее давила мысль о разлуке, угнетала головная боль; а мы своим присутствием и вестью о том, что Лавелл в Лондоне, расстроили ее еще сильней. Растолковать поведение Присиллы так же трудно, как понять, почему она, собственно, отдалась Стивенсу. Если ей хотелось позабавиться, пока муж отсутствует по не зависящим от него причинам, то зачем эта скандальная огласка и весь тарарам? В конце концов, Лавелл как муж предпочтительней многих. Пусть он не такой живчик, как Стивенс, но по-своему и Лавелл энергичен. Или же Присилла не может без скандалов? У некоторых женщин есть потребность делать мужчину несчастным. Не в этом ли разгадка Присиллы? Есть у нее в лице этакое что-то. Возможно, она просто мучит сейчас Стивенса для разнообразия, так сказать. Ей ведь не привыкать — в том же духе мучит она Лавелла, а раньше мучила Морланда. Но Стивенс не из мучеников; вот он уже возвращается к столику с видом учтиво-встревоженным, но отнюдь не потрясенным.

— Нашла она такси?

— Должно быть. Я вышел на улицу — она уже канула в затемнение. И как раз отъезжают несколько такси.

— Крупная муха ее укусила, — сказала миссис Маклинтик.

— Ужасно получилось, — сказал Стивенс. — Беда в том, что меня вещи парализовали. В гардеробе у меня чемодан и еще куча всяческого барахла — ребята просили привезти, — и надо все это на вокзал.

Он взглянул на свои часы, сел снова за столик.

— Давайте-ка выпьем еще, — сказал он. — То есть, конечно, если принесут.

Короткое время затем он хранил встревоженный вид, беспокоился о Присилле, уверял нас, что перед вечером все было с ней в порядке. Упрекал себя вслух, что не смог проводить ее, желая услышать от нас подтверждение, что он сделал все возможное. В меру потревожась, наконец он успокоился на том, что такова уж женская природа.

— Я ей позвоню с вокзала, — сказал он.

Выходка Присиллы сильнейшим образом взбодрила миссис Маклинтик, буквально подняла ее жизненный тонус.

— Что это с девушкой произошло? — удивлялась она. — Зачем этот внезапный уход? По-моему, ей мое тряпье не понравилось. Но приходится надевать. Работа у меня такая, что нельзя мне разодевшись как на свадьбу. Ты ее давно знаешь, Морланд. С чего это она?

— Не имею ни малейшего понятия, — ответил Морланд, точно отрезал. Если раньше, глядя на него, мне вспомнилось, как он, бывало, ведет себя за столиком с Матильдой, то сейчас его тон вызвал в памяти застольные стычки супругов Маклинтик. Миссис Маклинтик поджала губы — то же самое, возможно, подумалось и ей.

— Куда это запропастился Макс? — сказала она. — Он должен бы уж подойти. В «Мадриде» спеть ему недолго, выход у него там рано.

— Вероятно, спать поехал, — сказал Морланд.

— Наверно, — согласилась миссис Маклинтик. — И в этом больше толку, чем сидеть вот тут, — прибавила она. — Особенно если надо рано вставать, как мне.

— Вы не о Максе ли Пилгриме? — спросил Стивенс.

— Он живет у нас сейчас, — сказал Морланд.

Стивенс выпрямился заинтересованно. Морланд пояснил, что они с Пилгримом давние приятели.

— Всю жизнь хочу побывать на его концерте, — сказал Стивенс. — А в «Мадриде» он как раз воскрешает свои старые песенки. Вы ведь с концерта его сюда ждете? Я прочел в газете и хотел пойти, но Присилла отказалась наотрез. Теперь понимаю — она весь день сегодня не в себе. Мне бы надо предвидеть, что назревает гроза. Надо наперед знать реакции любимой женщины. Да, тут во многом моя вина. Она сказала, что уже слышала Пилгрима и ее тошнит от него. А я возразил, что песенки его чудесны. Я, собственно, сам даже пробовал писать в этом стиле.

Я спросил, печатал ли он эти пробы пера в журналах.

— Они для приватного потребленья, — ответил он со смехом. — Тиснуть мне удавалось только сентиментальные вирши — в местной прессе. А стихи пилгримовского, так сказать, пошиба им бы не подошли.

— Почитайте-ка нам, — сказал Морланд.

Ему явно понравился Стивенс — своей энергичной и раскованной напористостью, хозяйски овладевающей застольем. Правда, одного начального напора тут мало, требуется неустанно закреплять успех. По мнению художника Дикона, ничто не наводит такого уныния на общество, как кипучее начало, вызвавшее ложные надежды и сникшее. Но Стивенс не сникает. У него есть чем подкреплять первоначальный натиск. Теперь же, после ухода Присиллы, Морланд еще больше надежд возлагает на Стивенса. Он хочет отвлечься от Присиллы, направить разговор в другое русло. А Стивенс это умеет. Его стихи — вот и новое русло. И видно сразу же, что Стивенс не заставит себя долго просить.

— К примеру, накропал я стишок о пехотной части, где начинал войну, — сказал он.

— Вот и прочтите.

Стивенс замялся слегка, засмеялся — но лишь для приличия. Он повернулся ко мне.

— Николас, ты был младшим офицером в батальоне?

— Был — целую вечность.

— И приходилось, значит, подымать тост за короля — на полковых приемах в честь офицеров союзных частей?

— Приходилось.

— «Мистер младший, двиньте верноподданнический тост» — и встаешь и предлагаешь: «Джентльмены, за короля!»

— А затем за союзные полки — за такой-то канадский, такой-то австралийский.

— Ты это в самом деле, Ник? — изумился Морланд. — Вставал и провозглашал: «Джентльмены, за короля»?

— Я обожал эти тосты, — сказал Стивенс. — Вкладывал в них все сердце. Это единственное, что мне нравилось в том пехотном шалмане. Я потому Ника спросил, что стишок мой так и называется: «Торжественный обед».

— Давайте. Слушаем, — сказал Морланд.

Стивенс откашлянулся и без намека на смущение начал негромко и выразительно:

В четверг пьем бурое вино, Обед торжественный даем. За короля — и заодно За австралийцев тосты пьем.
Полковник взреял в облака. Но лейтенашки за столом В дыму дрянного табака Бубнят упорно о своем.
Сломали в роте пулемет — Ты отдувайся, отвечай; Гроши за службу получай; У Джо с морячкой недолет…
А над окурками цветут Тюльпаны восковые в ряд. Они, как ласка проститут- Ки, нам отрады не дарят.
А сверху, на чужой волне, Немецким голосом долбя, Приемник вести о войне Накатывает на тебя.

Стивенс замолк. Улыбнулся, откинулся на спинку стула. Он и не подозревает, что эти стихи заставили меня взглянуть на него совсем по-новому. Печаль, пронизывающая их, открыла мне совершенно иную сторону его натуры, обычно спрятанную за жизнерадостным нахрапом. Несомненно, печаль эта — логическое дополненье и противовес его жизнерадостности: при таком постоянном обильном расходе энергии грусть неизбежна. Но о подобных очевидных вещах всегда как-то забываешь. Возможно, Присилла с первого знакомства разглядела в Стивенсе контрастное сочетание веселья с грустью, и оно привлекло ее; в этом сочетании больше подлинной мелодрамы, чем во всех лавелловских эффектах. Мы похвалили стихи. Мне кажется, Морланда они удивили почти так же, как меня.

— А не сказал бы, что они уж очень в стиле Макса, — заметил он.

— Но вдохновлялся я Максом Пилгримом.

— Не слишком они веселые, — сказала миссис Маклинтик. — Вы, я вижу, нытик не хуже Морланда.

Она произнесла это своим обычным бранчливым тоном, но Стивенс явно победил и ее, потому что она тут же улыбнулась ему весьма тепло. От этой теплоты или, скорее, от собственных стихов Стивенс расчувствовался на минуту.

— Не слишком было мне весело в то время, — сказал он. — Тоскливо там было служить однозвездочником.

И тут же произошел в нем мгновенный скачок настроения, столь для него характерный.

— А хотите, прочту из похабных? — предложил он.

Мы не успели ответить; мимо нашего столика шел рослый армейский капитан, краснощекий, коротко стриженный, тоже в полевой форме. Завидев Стивенса, он зычно захохотал, ткнул в воздух рукой.

— Одо, сынок, — громыхнул он. — Подумать только, где привелось увидеть твою физиомордию!

— Надо же — Брайан, старый ты хрячище!

— Что, гульнул вовсю, наверно, а теперь, как и я, садись в ночной поезд и опять надевай треклятый хомут. Я, представь, второй день не просыхаю.

— Садись, Брайан, выпьем. Времени навалом.

— Нет, рисковать разжалованьем не хочу за самоволку.

— За что? — не поняла миссис Маклинтик.

— За самовольную отлучку, — пояснил Стивенс; характерно, что он не пропустил вопрос мимо ушей — не желает ни на секунду выпускать ее из силового поля своих чар. — Да ну, Брайан, время еще есть.

Но краснощекий капитан не поддался.

— Такси же искать надо. Притом вещи у меня.

Стивенс взглянул на часы.

— И у меня тоже, — сказал он. — Чемодан, вещмешок и еще рухлядь. Пожалуй, ты прав, Брайан. Надо и мне с тобой. Вдвоем и за такси платить наполовину меньше.

Он встал из-за столика.

— Придется мне проститься, — сказал он.

— Неужели? — сказала миссис Маклинтик. — Только-только завязали знакомство, и уже покидаете нас. Может быть, обиделись на что-то, как ваша подруга?

Впервые, наверно, в жизни она так усиливалась выказать сердечность. Полный триумф для Стивенса. Он засмеялся, радуясь такому своему успеху.

— Долг зовет, — сказал он. — Хотелось бы пробыть с вами до четырех утра, но нужно на поезд. Да и все равно здесь собираются уж закрывать.

Мы стали прощаться.

— Чудесно было с вами познакомиться, мистер Морланд, — сказал Стивенс. — Пью за следующее исполнение «Старого порта» в одной программе с вашим наиновейшим сочинением — и дай мне бог оказаться среди слушателей. До свидания, Николас.

Он протянул мне руку. Теперь он держится не так развязно, как бы вернулся к прежней олдершотской, менее самоуверенной манере. Вероятно, не решил, какой прощальный тон будет всего эффектнее. Возможно, начинает все же понимать, что неприятно и неловко было мне видеть его с Присиллой. Быть может, колеблется, не знает, упомянуть ли еще напоследок о капризном ее исчезновении. Решил, что лучше не упоминать.

— До новой встречи, — сказал он.

— До свидания.

— Желаю удачи в бою.

— Да идем же, рохля ты этакая, — сказал краснощекий. — Кончай нежные прощания, а то последнее такси упустим. Веселей действуй, Одо. Не забывай, нам еще предстоит треп с комендантом вокзала.

Хлопнув друг друга по плечу, они ушли.

— Забавный мальчик, — сказала миссис Маклинтик.

Несомненно, Стивенс произвел на нее сильное впечатление. Об этом говорит весь ее тон. Хотя встреча с ним здесь была малоприятна мне — да и сотрапезники мои не проявили особой радости, когда он подсел к нам, — но с уходом Стивенса ушло и оживление. Даже Морланд, ерзавший при прощальных сожалениях миссис Маклинтик, теперь сознает, что без Стивенса скучно.

Я сказал, что мне уже пора.

— О господи, зачем же сразу врассыпную, — сказал Морланд. — Мы ведь только лишь увиделись. Нам не дали еще поговорить о самом насущном — о смысле искусства и о том, как раздобыть печенье на черном рынке.

— Новую порцию вина уже не подадут.

— Зайдем тогда к нам хоть на минуту. У нас, возможно, осталось пиво. Старика Макса поднимем с постели. Он любит посидеть, поболтать.

— Ладно, зайду, но ненадолго.

Мы уплатили по счету, вышли на Риджент-стрит. В кромешной тьме помигивали электрическими фонариками проститутки — странная светящаяся разновидность ночных животных. Рекламируя себя, то одна, то другая бегло освещала свое лицо лучом фонарика, словно вспыхивала перед иконой свеча в сумраке церкви.

— Остроумно, — проговорил Морланд.

— Вот и Маклинтик похвалил бы этих тварей, — сказала миссис Маклинтик не без горечи.

Рядом остановилось такси, высадило пассажиров. Мы сели в него. Морланд дал адрес квартиры, где жил прежде с Матильдой.

— Я пришел к выводу, что нет для женщин ничего ненавистней в мужчине, чем бескорыстие, — сказал он.

Замечание не имело прямого отношения к предыдущему разговору: очевидно, это был просто итог длинной цепи умозаключений Морланда.

— Нечасто приходится женщинам сталкиваться с бескорыстием, — возразила миссис Маклинтик. — Я вот за сорок лет ни разу не столкнулась, но, возможно, мне повезло.

— Праведных средневековых королей страшно, должно быть, ненавидели их жены, — сказал Морланд. — Но, как ты верно заметила, Одри, тема эта теперь неактуальна.

Такси уже доставило нас и ушло, и Морланд отмыкал ключом парадную дверь дома, когда раздалась сирена воздушной тревоги.

— Как раз домой успели, — сказал Морланд. — Вот это тревога настоящая, не то что та, почудившаяся в ресторане. Теперь звучание доподлинное. Как у нас шторы затемнения, задернуты? Я уходил последним, а я всегда такие вещи забываю.

— Если Макс пришел, то задернул, — сказала миссис Маклинтик.

Мы поднялись по лестнице, одолев порядочное число ступенек — Морланд живет на верхнем этаже.

— Надеюсь, что Макс уже дома, — сказала миссис Маклинтик. — Беспокоюсь я всегда, как бы его не застигла где-нибудь тревога. Проведет ночь в убежище и захворает. Он все хочет испытать, как ночуют в метро, а я ему категорически запрещаю.

Если один ребенок у нее — Морланд, то второй, очевидно, Макс Пилгрим. Она вошла в квартиру, за ней и мы. Прежде чем включить свет, Морланд удостоверился, что все окна затемнены. В электрическом свете квартира предстала все той же, прежней, и по виду и по обстановке, — только неопрятнее, чем при Матильде.

— Макс!.. — окликнула миссис Маклинтик из спальни. В другой комнате прозвучал слабый ответный возглас. Слов не разобрать, а голосок этот, высокий и щебечуще-дрожащий, звучит столько лет с предрассветных эстрад бесчисленных и позабытых ночных клубов.

— Мы гостя привели, Макс, — опять крикнула миссис Маклинтик.

— Хоть бы пиво обнаружилось, — сказал Морланд. — Сомневаюсь я что-то.

Он ушел на кухню. Я остался в коридоре. Отворилась дверь в конце его, и показался Макс Пилгрим — высокая тонкая фигура в роговых очках и зеленом парчовом халате. Последний раз я его видел много лет назад — то ли на эстраде, то ли (и это вероятней) на рауте издали. Он одно время снимал квартиру вдвоем с Хьюго, братом моей жены. Но мы в тот период мало общались с Хьюго и ни разу не побывали у него. Пилгрим тогда, по слухам, собирался уйти со сцены и стать художником по интерьеру, примкнув к Хьюго. Даже в те времена песни Пилгрима начали уже устаревать. Но художником Пилгрим так и не сделался; и как бы ни критиковали Макса Пилгрима за старомодность, но спрос на него сохранялся до самой войны. Теперь же, разумеется, песни его воплощают для публики все былое и милое. Хотя волосы его взъерошены сейчас — а может, именно поэтому, — кажется, что он вот-вот запоет. Он сделал шаг-другой по короткому коридору, остановился.

— Наконец вы пришли, дорогие мои, — сказал он. — Вы не знаете, как я рад вам. Простите, что я в таком виде. Должно быть, краше в гроб кладут. Перед тем как лечь, я снял грим и являю вам теперь свое натуральное и неприкрашенное лицо — что я делаю всегда с крайней неохотой.

Он действительно бледен как смерть. Я счел сперва, что попросту он сильно постарел. Но оказывается, это он разгримировался. Я заметил также, что кисть правой руки у него забинтована. Голос тусклее обычного. Он всматривается неуверенно в меня, незнакомого в военной форме. Я напомнил, что женат на сестре Хьюго, что мы уже встречались в прошлом раза два. Пилгрим пожал мне руку своей левой.

— Дорогой мой…

— Как поживаете?

— Я пережил очень нерадостный вечер, — сказал он, продолжая сжимать мою руку. Я почему-то ощутил вдруг странную неловкость, замешательство, даже предчувствие чего-то скверного — хотя эта излишне пылкая актерская манера жать руку мне с давних пор привычна.

Я попытался высвободить пальцы, но он держит цепко, как будто боится упасть, если отпустит.

— Мы ждали вас к себе за столик после «Мадрида», — проговорил я. — Морланд мне сказал, что вы сегодня исполняли там старые добрые ваши песни.

— Исполнял.

— И задержались в «Мадриде»?

Макс Пилгрим выпустил мои пальцы. Скрестил руки на груди, смотрит на меня. Пожатие кончилось, но под этим взглядом мне по-прежнему как-то неуютно.

— Вы бывали в «Мадриде»? — спросил он.

— Бывал — нечасто.

— А нравилось вам там?

— Там всегда хорошо посидеть.

— Теперь уже — нет.

— Почему?

— Конец «Мадриду», — сказал он.

— Конец?

— Конец.

— Сезону конец или вашим концертам?

— Залу конец — зданию — столикам и стульям — танцевальному кругу — стенам — потолку — золоченым колоннам. Сегодня вечером в «Мадрид» угодила бомба.

— Макс… — ахнула миссис Маклинтик; этот вскрик ужаса вполне уместен. Слышал Макса и Морланд, вышедший из кухни с бутылкой пива и тремя стаканами. Он молча постоял с нами в коридоре; затем все вошли в гостиную. Пилгрим тут же опустился в кресло. Обхватил правую руку левой, здоровой, медленно закачался взад-вперед.

— Посреди концерта, — произнес он. — Мне шикали как раз. Такого шипа даже на гастролях не бывало.

— Значит, был все же налет, — сказал Морланд.

— Был, — сказал Пилгрим. — Был-был.

Пауза. Пилгрим сидит, смотрит куда-то перед собой, прижимая раненую руку. Мне надо задать ему вопрос, но язык мой не поворачивается. Наконец не я, а миссис Маклинтик задала этот вопрос.

— Убило кого-нибудь?

Пилгрим кивнул.

— Много?

Пилгрим кивнул опять.

— Я сам помогал выносить, — сказал он.

— Неужели столько жертв?

— Была безумная сумятица, как всегда в таких случаях, — сказал он. — Пандемониум. Как в дантовом аду. И все это — во мраке затемнения. Я с дежурными гражданской обороны вынес шестерых или семерых. А может, и больше. Убитых. Среди них и знакомые были. Ужас, говорю вам. Ну, кое-кто и уцелел, как я вот. Меня хотели в больницу, но, когда забинтовали руку, я только одного желал — домой, домой. Всего лишь царапина, и я добрался, лег в постель. Но я так рад, что вы пришли. Так рад.

Теперь надо спрашивать, выяснять дальше. Никуда от этого не уйти. Надо собраться с духом.

— Там была Бижу Ардгласс с друзьями, — начал я.

Пилгрим взглянул на меня удивленно.

— Вам это известно? — сказал он.

— Да.

— Она и вас приглашала? Если да, то ваше счастье, что не смогли принять приглашение.

— А они…

— Бомба пробила потолок как раз над их столом.

— И…

— И больше уж Бижу не угощать друзей.

Пилгрим отвернулся, провел забинтованной рукой по глазам. Жест невольный, ничего театрального в нем нет.

— А те, кто с ней сидел?

— Во всем том конце зала не уцелел никто. Самый центр разрушения. Где эстрада — не так. Потому я и сижу с вами.

— И никого в живых за тем столом?..

— Их-то тела я и помогал выносить, — сказал Пилгрим. Сказал обыденно и просто.

— И Чипс Лавелл…

— Он был в их числе.

Морланд быстро глянул на меня. Миссис Маклинтик взяла Пилгрима за руку.

— Ты-то как добрался домой, Макс? — спросила она.

— Подвезли на одной из пожарных машин. Представляешь?

— Возьми, — сказал Морланд. — Выпей пива.

Пилгрим взял стакан.

— Я Бижу знаю много лет, — сказал он. — Еще девочкой знал, она косу носила. И в кордебалет поступала — но безуспешно почему-то. Непонятно, ведь у нее от обоих родителей театральная кровь в жилах. Представьте, отец ее был Абаназаром в «Аладдине», где моя мать играла самого Аладдина. Но для Бижу этот неуспех обернулся успехом. На сцене никогда бы ей так не повезло, как в манекенщицах. Не удалось бы вращаться среди таких богачей.

Помолчали. Морланд неловко прокашлялся. Миссис Маклинтик траурно шмыгнула носом. Издалека донесся гул нежданно скорого отбоя. Минутой позже местная сирена повторила сигнал.

— Быстро кончился этот налет, — сказал Морланд.

— Сбросил бомбы — и прочь, — сказал Пилгрим. — Вошли в моду одиночные налеты.

— Налет на «Мадрид» тоже был одиночный?

— Да, бомбил один самолет.

— Я чаю сделаю, — сказала миссис Маклинтик. — Чай подкрепит.

— Да-да, именно, дорогая моя Одри, — сказал Пилгрим, вздыхая. — Я и забыл про чай. Не пиво, а именно чай.

Все же он допил свой стакан. Миссис Маклинтик вышла на кухню. Мне стало уже ясно, что предстоит исполнить тягостный и неизбежный долг. Безотлагательно известить Присиллу. Если позвоню Дживонзам сейчас, то, вероятней всего, трубку возьмет сама Молли Дживонз, и я скажу ей о смерти в «Мадриде». А уж она сообщит Присилле. Тяжело передавать такую весть даже через Молли. Тяжело и ей будет говорить Присилле — но по крайней мере у Молли, как всем известно, природная способность смягчать горестные вести: она отзывчива, чутка, но не слезлива, и она всегда знает, чем и как утешить. Молли возьмет это дело в надежные руки. Конечно, может и не повезти мне, может и Присилла поднять трубку. Приходится идти на этот риск. Я трусливо помедлил, дождался чаю. Выпив чашку, спросил, нельзя ли от них позвонить.

— Телефон в спальне, — сказал Морланд.

— Странно, что эти молодые летчики немецкие хотят меня убить, — пробормотал Пилгрим в раздумье. — Неблагодарные. В Берлине я всегда так хорошо концертировал.

В спальне было неприбранней, чем позволила бы себе Матильда. Сев на край постели, я набрал номер Дживонзов. Телефон молчал немо. Я снова набрал; опять никаких гудков. После нескольких безрезультатных попыток я стал звонить на телефонную станцию. Наконец станция ответила, и телефонистка сама набрала номер Дживонзов, но тоже без успеха. Телефон молчал. Линия не работала. Махнув рукой, я вернулся в гостиную.

— Не могу дозвониться. Придется отправиться туда.

— Вы оставайтесь ночевать, если хотите, — сказала миссис Маклинтик. — Будете спать на диване. Маклинтик часто на диване спал, когда мы жили в Пимлико. Едва ли не чаще, чем в кровати.

Приглашение неожиданное и почти трогательное при нынешних обстоятельствах. А она, пожалуй, и о Морланде способна заботиться лучше, чем я думал.

— Спасибо, но придется мне идти, раз не удалось по телефону.

— Присиллу извещать? — спросил Морланд.

— Да.

Он покачал головой.

— Боже, боже, — сказал он.

Макс Пилгрим плотней закутался в халат. Зевнул, потянулся.

— Скоро ли опять новая бомба? — сказал он. — Это еще хуже, чем ожиданье выхода за кулисами.

Я простился. Морланд проводил меня до дверей.

— Непременно тебе сейчас идти? — сказал он.

— От этого не отвертишься.

— Не завидую, — сказал он.

— Завидного мало.

Все ночные такси как сквозь землю провалились. Я пошел пешком; затем — негаданно-нежданно в этот поздний час — подошел автобус к ближней остановке. Шел он на юго-запад, в нужную мне сторону, и я сел, доехал до Глостер-роуд, а оттуда пришлось опять пешком. Улицы тянулись и тянулись, я брел по тротуарам, как бредут по нескончаемым дорогам сна. Беря кое-где напрямик переулками, я вышел наконец к скоплению темно-красных кирпичных домов ренессансного стиля. В одном из них вот уже двадцать с лишним лет обитают Дживонзы, обратив свое жилье в чудаческий очаг нещепетильного гостеприимства; именно Чипс Лавелл и привел меня туда впервые. У дома, что подальше от угла, стоят две пожарные машины. Светя фонариками, там входят и выходят пожарные, дежурные гражданской обороны. А ведь в этом доме и живут Дживонзы. Темно, не разглядеть почти ничего. Движутся, снуют смутные фигуры, как тролли в «Пер Гюнте», а в остальном все как будто в порядке: фасад цел, разрушений не видно. Один из дежурных, в каске и комбинезоне, остановился у крыльца, зажег сигарету.

— Что, сюда бомба попала?

— Час тому назад, — ответил он. — Одиночный самолет уронил.

— Есть жертвы?

Вынув сигарету изо рта, он кивнул.

— Я хозяев дома знаю. Где они?

— Знаете мистера Дживонза и леди Молли?

— Да.

— Вы только что подошли?

— Только что.

— С мистером Дживонзом мы на одном посту дежурим, — сказал он. — Его повели сейчас туда. Чаем напоить.

— Он ранен?

— Он-то цел. Она.

— И тяжело?

Дежурный взглянул, как бы удивленный вопросом.

— Так вы не знаете?

— Нет.

— Насмерть. Она и молодая с ней, — продолжал он торопливо, точно от неловкости, что приходится сообщать о смертях. — В задние комнаты угодило. С фасада вроде ничего и нет, но внутри поразметало крепко. Жуткая вещь. Я к Дживонзам каждый день почти заглядывал. Всегда такие приветливые. Я им почту ношу. Если вы знакомый ихний, то в доме там жилица вам расскажет, как и что.

— Сейчас пойду туда.

Он бросил окурок на землю, придавил ногой.

— До свиданья, — сказал он.

— До свидания.

Я вошел в холл. И верно, внутри было сильно разрушено. Люди убирали обломки, руководила ими женщина в какой-то военной форме. Вглядевшись, я узнал Элеонору Уолпол-Уилсон.

— Элеонора.

Она обернулась.

— Здравствуй, Ник, — сказала она. — Благодаренье богу, что ты пришел.

Она словно даже не удивилась моему появлению. Подошла ко мне. Сейчас ей лет тридцать пять, и внешность менее необычна, чем в юности. Форма определенно ей идет. И корпуленция ее, размеры не так бросаются в глаза; но все же вид остался «ни рыбы, ни мяса». Крупная, широкоплечая, она не то чтобы мужеподобна. Будь она мужеподобной, ей бы легче было жить на свете.

— Слышал, что тут у нас? — сказала она отрывисто.

Эта ее резкая повадка, так не идущая к нормальной мирной жизни, тоже сделалась теперь уместна.

— Молли…

— И Присилла.

— Господи боже.

— И один из польских офицеров — который симпатичней. Второй-то жив, отделался ушибом головы. Бедную девушку, что от норвежца забеременела, увезли в больницу лечить от шока. А так она тоже цела. Не знаю, удастся ли избежать выкидыша.

Ясно, что этой энергичной скороговоркой Элеонора стремится себя подбодрить. Через какую передрягу она сейчас прошла…

— Я с дежурным говорил здесь у крыльца; по его словам, Теда увели на пост к ним.

— Тед дежурил там во время взрыва. Теперь его уже в больницу повезли, наверно. А тебе кто сообщил? Я не знала, что ты в Лондоне.

— Я в отпуске, проездом.

— Как Изабелла, здорова?

— Да. Она за городом…

Объяснять подробней я не стал; трудно сейчас говорить с Элеонорой — она загородилась баррикадой быстрых действий и скороговорки, это ее старый прием защиты от окружающих. Вот так она, бывало, со свистком во рту дрессирует очередного из своих лабрадоров и будто не слышит, что к ней обращаются. Должно быть, она с детства выбрала этот успешный способ самоотключения от мира — употребляла это оружие против родителей, против ранних попыток заставить ее жить «как все». Говорит со мной, а сама движется по холлу, подбирает куски штукатурки. Руки ее в зеленых резиновых перчатках — и вспоминаются те белые длинные, что Элеонора натягивала на танцах.

— Нам с тобой придется составить список — кому сообщить и в каком порядке. Ты с Чипсом держишь связь?

— Элеонора… Чипса тоже убило.

Элеонора застыла на месте. Я рассказал ей, что произошло в «Мадриде». Она стала стягивать зеленые перчатки. Люди входили, выходили не переставая. Элеонора положила перчатки на инкрустированный верх комода, доставшегося Молли от покойной сестры: Тед Дживонз так и не убрал этот комод из холла.

— Идем наверх, присядем, — сказала она. — Я больше уже не могу. Посидим в гостиной. Передние комнаты не так разрушены.

Мы поднялись на второй этаж. Гостиная вся в известковой пыли, в кусках упавшей штукатурки; одна стена сверху донизу треснула зигзагом. Там, где висели картины Уилсона и Греза, темнеют два прямоугольных пятна. Картины эти, видимо, убрали куда-то для сохранности в начале войны. А заодно и большую часть восточных кувшинов и чаш, игравших такую роль в украшении дома. Возможно, цена этим чашам большая — а возможно, грош цена; Лавелл всегда держался второго мнения. Остались на стенах пастели, не знаю, чьей кисти, на марокканские темы. Висят вкривь и вкось; на той, где надпись «Дождливый день в Марракеше», раскололось стекло. Мы присели на диван. Элеонора заплакала.

— Слишком все ужасно, — сказала она. — А Молли такая была славная. Знаешь, она не любила меня раньше. Когда мы с Норой поселились вместе, Молли отнеслась неодобрительно. Она выдумала, будто я ношу зеленую мужскую шляпу и галстук-бабочку. Это неправда. Никогда я так не одевалась. А хоть бы и надела, если так мне нравится. Я все торчала в усадьбе, разводила лабрадоров и смертельно скучала, а у папы с мамой было одно желание — чтобы я вышла замуж, чего я нисколько не хотела. Тут приехала к нам в гости Нора и предложила мне жить с ней на одной квартире. Так и вышло у нас. Нору всегда охотно брали продавщицей в магазины, а мой опыт по собаководству тоже пригодился. Притом я всегда Нору обожала.

Я раньше недоумевал, как это получилось, что Элеонора сняла в Лондоне квартиру вместе с Норой Толланд. Никто не знал этого толком. Теперь ясно.

— Где Нора сейчас?

— В Шотландии, служит шофером — поляков возит.

Она вытерла глаза.

— Давай-ка составим план действий. Хватит мне сидеть. Надо найти карандаш и бумагу.

Она стала рыться в ящике стола.

— Вот, нашла.

Мы составили перечень — кому написать и что сделать. К нам поднялся один из дежурных гражданской обороны и сказал, что потолок пока что не обвалится и что они уходят по домам.

— Ты где будешь ночевать, Ник?

— В клубе.

— Вероятно, тебя могут подвезти. Уполномоченный ПВО ездит в машине.

— А ты сама как же?

— Обо мне не тревожься. У нас в подвале комнатка. Там поставлена кровать. Тед ночует, когда очень поздно приходит с дежурства.

— Тебе правда не нужна моя помощь?

Она сердито отмахнулась. Мы разыскали уполномоченного с машиной.

— До свидания, Элеонора.

Я поцеловал ее, чего прежде никогда не делал.

— До свидания, Ник. Сердечный привет Изабелле. Хорошо все же, что я оказалась здесь — много теперь предстоит дел.

Пожарных машин уже нет. Едем пустынной улицей. Для житейских катастроф Элеонора подходит как нельзя лучше. Молли тоже не терялась в подобных случаях. А с Тедом как же теперь? Поразительно, что с фасада, снаружи дом совершенно не тронут. Бумажку только соответствующую налепили дежурные на дверь, а в остальном ни признака бомбежки, гибели людей. Вот так и «Мадрид» разбомбили перед тем, а мы за ресторанным шумом-гамом не расслышали ни зениток, ни сирен. Тихо работает, «собирает свою грозную дань крови умертвитель Озириса», как выразился доктор Трелони. Жив ли еще сам доктор? Скоро ли дойдет до Стивенса весть о гибели Присиллы? Кто будет растить ее дочь Каролину? Родители Лавелла?.. А ведь, кажется, не так и давно это было — вез меня Лавелл с киностудии на своей странной машине и предложил заехать к Дживонзам. «Навестим тетю Молли. Главное, хочется опять полюбоваться Присиллой Толланд: она там часто бывает».

 

3

Впервые после отпуска садиться в корпусе «Эф» за обеденный стол всегда тягостно. Помещение, запахи, пища, сотрапезники — все по-старому, и все не радует. Сев за стол, я вспомнил, что подавать будет Стрингам, — и воскресло, нахлынуло чувство неловкости. За всеми происшествиями и делами я и забыл о Стрингаме. Однако тарелки нам принес какой-то рыжий долговязый молодой солдат с заячьей губой и притом заика. А Стрингама нет. И не будет больше? Или, может, лишь на время заменен: болеет, занят на стрельбах, куда-нибудь еще по службе послан? Возможность разузнать, что с ним, особо не подчеркивая своего интереса, представилась, когда Соупер стал жаловаться, что рыжий подавальщик даже не помнит, справа или слева от тарелки кладут нож и вилку с ложкой.

— Некоторые солдаты прямо как животные, — сказал Соупер. — А докладывать начнет, так оплюет тебя всего, прежде чем выговорит половину.

— А что случилось с прежним подавальщиком?

Прямой вопрос такого рода всегда пробуждает в Соупере подозрительность. Но, не узрев в моих словах ничего, кроме досужего любопытства, он сообщил, хотя и с неохотой:

— Переведен в прачечную.

— Вторично прошу, Соупер, передать мне графин с водой, — сказал Макфи.

— Пожалуйста, док. Таблетки уже прибыли?

Макфи ответил что-то неприветливым тоном; у Соупера тон просяще-убеждающий. Офицер-шифровальщик заметил, что грипп разгулялся. Другие согласились с ним; последовало обсуждение преобладающих симптомов. Пришлось мне начинать о Стрингаме опять сначала.

— Вы его отчислили?

— Кого?

— Прежнего подавальщика.

— А вам-то зачем?

— Просто любопытно.

— Вечером приказ из штаба — утром взят в передвижную прачечную. А столовая обходись как хочешь. Официант из него был вполне сносный, если б на него Бигги не взъедался. Говорю помначу, что остались без подавальщика, а он мне — приказ есть приказ.

Бигз сидит тут же за столом, но сегодня настроен угрюмо и молчит, не подтверждая и не отрицая своего участия в перемещении Стрингама. Прожевывает жесткий кусок мяса, глядя прямо перед собой. Соупер продолжает вслух рассуждать о неприязни Бигза к Стрингаму, ничуть не смущаясь присутствием Бигза.

— Он сидел почему-то у Бигза в печенках. Раздражал чем-то. И не только манерной речью. Действительно, вид у него наркомана. Непонятно, как он к нам попал. Видно же, что образованный. Мог и получше устроиться, чем подавальщиком. Судимость, надо полагать, была на гражданке.

Вряд ли Стрингам выхлопотал этот перевод, чтобы избавиться от Бигза, порядком портившего ему жизнь. Нет, от придирок Бигза Стрингам получал скорее даже некое мрачное удовлетворение — тут те же извращенно-сложные извивы чувства, что привели его в армию. Это сплетенье мотивов трудно распутать. Да и во всей жизни Стрингама нелегко разобраться — как и во всякой жизни, при углубленном ее рассмотрении. Стрингам мог бы не служить по состоянию здоровья и по возрасту (тогда еще не брали его возраст); но он не только пренебрег этими зацепками, а и преодолел сопротивление чиновников, добиваясь зачисления с несвойственным ему упорством. Определенно, одним из мотивов тут у Стрингама желание обрести вновь самоуважение, потерянное за те годы, что он был на попечении мисс Уидон; хотя, конечно, ей в немалой мере он обязан излечением от алкоголизма. Толкала Стрингама в армию и мятущаяся его натура, тяга к переменам, даже к приключениям; все это, видимо, слилось в смутный романтический патриотизм, особенно взманивший Стрингама как раз своей иронической окраской — полным отсутствием, так сказать, современного престижа. Мне вспомнились его слова: «Быть убитым — высший шик». У войны всегда, пожалуй, наготове этот приз — смерть. Вон Лавелл жаловался на сидячую штабную должность, но и его постигла гибель, и такая неожиданная, быстрая. Что же до перевода в прачечную, то, вероятно, Стрингам услышал о вакансии и потянуло его — добровольного ходока по армейским мукам — изведать новую, необычную область военной жизни. Возможно даже, Бител сам приметил Стрингама и решил, что он будет хорош в прачечной. Это, пожалуй, еще вероятнее… А за столом нашим все длится пауза — менее натягивающая нервы, чем за генеральским столом, но еще более унылая. Внезапно Бигз нарушил молчание, вернувшись ни с того ни с сего к теме Стрингама.

— Рад я, что этого хиляка убрали отсюда. Прямо скажу, неприятно было на него смотреть. А у меня и так хватает неприятностей.

В голосе его явно звучит большое облегчение. Признаться, и для меня перевод Стрингама — облегчение немалое. Но это чувство избавления, освобождения от камня на душе, умеряется определенным сознанием вины, поскольку я-то ничем не помог Стрингаму в переводе. Я заглушил этот упрек совести мыслью о том, что уж теперь в прачечной, ведущей под началом Битела цыгански-кочевую жизнь, дни у Стрингама будут проходить веселее. А если Бител вовлечет его в дивизионные концерты, то у Стрингама может и вокальный дебют получиться, о котором он мечтает еще с той поры, когда недолгое время пел в школьном хоре. Короче, проблема решена, и благородный, даже донкихотский порыв Стрингама завершился тем, что нашлась для него должность, наименее неподходящая. Но, конечно, это лишь мое предположение. Возможно, сам Стрингам стремится совершенно к иному, если вообще к чему-либо стремится.

— Что это вас гнетет, Бигги? — сказал Соупер. — Я вас не узнаю сегодня.

— Оставьте в покое, — проворчал Бигз. — У меня огорчений куча. Сволочи адвокаты обдерут меня дочиста.

Днем в разговоре с Уидмерпулом я упомянул о переводе Стрингама в прачечную.

— Это я его перевел туда.

— Очень разумная мысль.

— Выход из положения, — сказал Уидмерпул, не вдаваясь в детали.

Меня удивила, даже приятно поразила быстрота, с какой распорядился Уидмерпул, — особенно если вспомнить, что он первоначально хотел оставить Стрингама в столовой. Одумался, видимо, Уидмерпул и решил все же облегчить армейскую жизнь Стрингама — разок нарушить свой канон, гласящий, что в армию мы не для веселья взяты. Выходит, несправедлив я был на этот раз к Уидмерпулу: сложны побужденья людские, и за холодно-жестким фасадом у него могут скрываться иногда и добрые намерения, как вот сейчас в отношении Стрингама.

Предстояло еще доложить генералу Лиддаменту о неуспехе моей попытки зачислиться в свободные французы. Предмет это не настолько важный для командира дивизии, чтобы мне через Грининга проситься на прием к нему, — надо подождать, пока случай не сведет меня с генералом с глазу на глаз. И произошло это снова на учениях (в другие времена я видел его редко). Командуя взводом обороны, я вставал и завтракал обычно первым, даже прежде Коксиджа — самой ранней пташки среди штабных. Генерал же к завтраку сходил иногда рано, иногда поздно. В это утро он сел завтракать еще до Коксиджа, который то ли менял лопнувший шнурок у ботинка, то ли порезал, бреясь, свою резиново-тугую щеку. Когда генерал стал пить чай, я решил заговорить.

— Я был в Лондоне у майора Финна, сэр.

— У Финна?

— Да, сэр.

— Ну и как он?

— В полном здравии, сэр. Шлет вам поклон. Сказал, что я недостаточно знаю французский для службы батальонным офицером связи.

— Вот как, — только и сказал генерал Лиддамент. Сделал несколько больших глотков из чашки, рассматривая карту. Так что Коксидж, явившийся через минуту-две, вряд ли помешал нашей беседе. Генерал и так уже кончил разговор о моих судьбах и делах. Увидев, что завтрак комдива почти что завершен в его отсутствие, Коксидж крайне разволновался.

— Простите меня, сэр, но я вижу, вам дали чашку со щербиной. Я сейчас же сменю ее, сэр. Сколько уже раз я толковал сержанту об этой чашке, сколько раз велел не давать ее старшим офицерам, а тем более вам, сэр. Я прослежу, чтобы это никогда больше не повторялось, сэр.

Военные действия в Сирии сделали понятным, зачем потребовались дополнительные офицеры связи в заморских частях Свободной Франции. Я представил себе, как 9-й колониальный пехотный полк слушает зажигательную речь британского офицера, который лучше моего владеет языком и наделен большим сценическим талантом. Затем немцы высадились на Крите. Дела там, видимо, у нас пошли скверные. Тем временем дивизия продолжала боевую подготовку: подразделения сплачивались, обретали вид, порядок, навык; оружие становилось новей, инструктора — толковей. В командиры разведбатальона так еще никого и не назначили. Я спросил Уидмерпула, успешно ли проталкивает он своего кандидата. Уидмерпул нахмурился.

— Возникли трудности.

— Кто-то другой берет верх?

— Не вполне понятно, что происходит, — сказал Уидмерпул. — Мне теперь некогда этим заниматься. Дело Диплока отнимает массу времени. Чем глубже вникаю, тем тяжче становятся улики против Диплока. Заваривается большая каша. Хогборн-Джонсон ведет себя прескверно, держится со мной оскорбительно и делает все, чтобы выгородить Диплока и помешать расследованию. Его потуги совершенно тщетны. Я убежден, что смогу доказать не просто безалаберность, но криминальность действий Диплока. Педлар почти так же упорно не желает поверить в худшее, как Хогборн-Джонсон, но по крайней мере Педлар беспристрастен, хотя и туго соображает.

— А генералу доложено о Диплоке?

— Хогборн-Джонсон говорит, что доказательств еще недостаточно, чтобы сообщать генералу.

В деле Диплока, по-моему, Уидмерпул на верном следу. Мало бывает в людском поведении коленец диковинней, чем те, какие способен внезапно выкинуть (обычно из-за женщины) старый хрыч вроде этого штабного делопроизводителя. Вполне возможно, что и раньше Диплок жульничал по мелочам, но теперь пахло правонарушением посерьезней.

— Кстати о разведбатальоне, — сказал Уидмерпул. — Вам предстоит еще розыск пропавших штатных единиц офицерского состава. По меньшей мере одна из капитанских должностей, предусмотренных там штатным расписанием, все еще — по генеральскому капризу — занята где-то в другой части. Займитесь этим в числе прочего, что я вам оставляю на вечер.

— Штат личного состава без самого состава — это как в «Мертвых душах». Армейский Чичиков мог бы сперва набрать батальон штатных единиц, потом бригаду, наконец дивизию — и получить чин генерал-майора.

Я сказал это, поддразнивая Уидмерпула, ибо он наверняка не читал ни строки Гоголя, хотя вечно делает вид, будто понимает все литературные и прочие намеки. Он молча покивал головой, затем продолжал:

— Сам я сегодня против обыкновения прогуляю вечерок. Надо угостить обедом одного деятеля — не вспомню сейчас его фамилию — из управления военного секретаря: он здесь в служебной поездке.

— Это вы для поддержки кандидата?

Уидмерпул подмигнул — подмигивает он, когда бывает особенно в духе.

— Тут поважней, чем разведбатальон, — сказал он.

— Вас самого касается?

— Обед может оказаться завершающим аккордом в одном деле.

— Вас повышают?

— Не будем загадывать. Но нечто в этом роде назревает.

Уидмерпул редко позволяет себе провести вечер не за рабочим столом. Он трудится как автомат. Работа военная или иная — единственный его интерес в жизни. Да и помощника он загружает вечерами — выжимает из меня все, что может, и по-своему прав, конечно. В итоге отдел проделывает тьму работы — и полезной, и малополезной. Надо даже признать, что процент работы полезной не столь уж намного ниже процента различных бесполезных уидмерпуловских прожектов, на которые уходит время и энергия. Думая об этом, я складывал бумаги в сейф перед уходом домой. Закрыл сейф, запер. Было около десяти вечера. Зазвенел телефон.

— Отдел личного состава слушает.

— Ник?

Голос знакомый. Но чей? Никто в штабе здесь не произносит моего имени так дружески-интимно.

— Я слушаю.

— Это я — Чарлз.

Кто бы это мог быть? Насколько помню, никого из штабистов не зовут Чарлзом. Должно быть, кто-то новоприбывший из прежних знакомцев.

— Какой Чарлз?

— Рядовой Стрингам, сэр, простите за вольность.

— Ах, да, Чарлз, извини.

— Повезло, что застал тебя.

— Ухожу как раз. А ты как догадался, что я еще в штабе?

— Я позвонил сперва к тебе домой — якобы как адъютант генерала Фонсфут-Фритуэлла.

— Какого такого Фонсфут-Фритуэлла?

— Да просто подумалось, что подходящая будет фамилия для чина, которому положен адъютант. Так что ты не удивляйся, если капитан Бигз тебе сообщит, что звонили от этого генерала и ничего не передали. По-моему, именно Бигз взял трубку — и я произвел на него впечатление, он даже оробел. Сказал, что ты, вероятно, еще на работе или уже кончил и домой идешь. А мытарят вашего брата офицера, как я посмотрю.

— Но что случилось, Чарлз?

Пьян, должно быть, Стрингам; и как теперь с ним быть? Вот такие истории и предвидел Уидмерпул. Конфузно может получиться. В эту минуту — нечасто, но случались у меня такие минуты — я был в душе согласен с Уидмерпулом. Правда, голос у Стрингама совершенно трезвый, но трезвая эта видимость у него и тогда, когда он крепко выпьет. И особенно перед самым погруженьем на дно. Меня охватила тревога.

— Да, извини, отвлекся, — сказал он. — Ужасающе болтливым становлюсь на старости лет. Влияние казарменной жизни. Ты уж прости, что звоню в такой неположенный час, противно воинским порядкам и дисциплине. Дело в том, что на руки мои свалилась проблема.

— Что такое?

— Ты моего шефа знаешь, лейтенанта Битела?

— Конечно.

— Тогда тебе небезызвестно, что — как, бывало, я грешный — он временами поклоняется Вакху, по памятному выражению Ле-Ба, нашего школьного наставника.

— Бител напился?

— Вот именно. Навакханалился изрядно.

— До бесчувствия?

— Так точно.

— И где же он?

— Я шел сейчас к себе в казарму и наткнулся на его недвижное тело. Когда меня переметнуло из столовой к доблестному Бителу, он принял меня очень душевно. И до сих пор относится душевно. Так что я к нему исполнен благодарности. И я решил — во избежание дальнейших физических и моральных бед, грозящих Бителу, — обратиться к тебе, не подскажешь ли, как получше и побыстрей водворить его в постель. А то ведь полиция, гражданская или военная, вмешается и сочтет долгом взять Битела под арест. Я не знаю точно, где он квартирует. Кажется, в корпусе «Джи»? Но так или иначе, самому мне не дотащить его на закорочках, как поется в песне времен царствованья Эдуарда. Не присоветуешь ли, что делать?

Происшествие явно развеселило Стрингама. По голосу слышно. А делать остается лишь одно.

— Сейчас подойду. А сам ты? Тебе разрешено так поздно находиться вне казармы?

— Разрешено.

— Где ты сейчас?

Стрингам сообщил координаты. Это недалеко от места нашей с ним предыдущей встречи. Минутах в десяти ходьбы от штаба, а от Бителова жилья, от корпуса «Джи», несколько подальше.

— Я постою пока на страже над мистером Б., — сказал Стрингам. — Я втащил его на крыльцо разбомбленного дома, чтоб не валялся под ногами. Захвати фонарик, если есть. Тут темно, как в яме, и запашок куда похуже, чем от сыра.

Благодаря невероятно удачному стечению обстоятельств Бителу удалось все же избежать военного суда по тому скандальному делу с чеком, которое так тревожило его в ночь налета несколько недель назад. Однако теперь Уидмерпул заявляет категорически, что снимет Битела, как только согласует этот вопрос с инстанцией, в чьем ведении прачечная. Пусть приговор этот, по-видимому, окончателен, но надо же поднять и доставить Битела домой, нельзя бросать его на улице, на милость полицейских. Возможно даже, что напился Бител именно с горя, будучи оповещен о своем неминуемом снятии: до сих пор он ведь держал себя в границах. Ему, конечно, горько расставаться с прачечной: говорят, он даже неплохо ею управлял. Весть эта горька ему тем более, что снятие с должности почти определенно будет первым шагом к увольнению из армии. А Бител гордится армейской службой, и она дает ему кусок хлеба… Да и помимо всех этих соображений, надо поддержать Стрингама. Такие-то дела. Я окинул взглядом столы, не осталось ли где бумаг, которые надо убрать в сейф, затем вышел из штаба.

На дворе не было видно ни зги. Но с фонариком я без особых затруднений добрался до места. Стрингам стоял, сунув руки в карманы и прислонясь к стене дома, полусгоревшего недели две тому назад от зажигательной бомбы. Он курил сигарету.

— Здравствуй, Ник.

— Где Бител?

— На крыльце. Я его там посадил, убрал с дороги. Он минуту назад как будто стал опоминаться. А затем опять канул в забвенье. Пойдем посмотрим.

Поднявшись на крыльцо, я посветил фонариком — Бител сидит, привалясь к дверям и спустив ноги на ступеньки, а голову свесил на плечо. Сонно поборматывает что-то. Мы оглядели его критически.

— Где он живет? — спросил Стрингам.

— В корпусе «Джи». Отсюда не так далеко.

— Понесем его за руки, за ноги?

— Не весьма заманчивая перспектива в темноте. Может, разбудим, заставим идти? Время военное — каждый должен прилагать максимум усилий. Зачем делать для Битела исключение?

— Как ты всегда суров к человеческим слабостям, Ник.

Мы принялись трясти Битела; он вроде бы стал приходить в сознание — по крайней мере закряхтел, забормотал:

— Не тряси меня, друг… не тряси так… зачем ты это?.. Меня от этого мутит… блевать буду… ей-богу…

— Бити, возьмите себя в руки. Вставайте, домой надо.

— Не пойму, чего ты говоришь…

— Подняться можете? Мы вас под руки поведем.

— Не помню, как тебя зовут, дружище… В последней пивной тебя не было… вообще офицеров не было… и тем лучше… люблю потолковать с парнями молодыми и чтоб разные майоры не совали нос… держать единенье с бойцами… самый верный курс… вне службы тоже проявлять о них заботу… а тут стемнело… поздно… не найти домой дороги…

— Да, уже поздно, Бити. Вот и надо в постель. Это я, Ник Дженкинс. Мы домой поведем.

— Ник Дженкинс… однополчанин мой… А помнишь… Мистер младший — вернопон-н-ный тост… И ты…

— Да-да.

— З-за короля! — выкрикнул Бител, опершись на локоть и подымая воображаемый бокал.

— За короля, Бити.

— Люблю наш батальон… Выпьем за старый полк… Все как один… Не властно… что-то там такое… и не властны годы…

— Давайте, Бити, поднимайтесь.

— …на закате дня… дня… их память пронесем сквозь все невзгоды…

Он неожиданно запел тоненьким голоском, довольно похожим на голос Макса Пилгрима:

А мы все за Дэвисом, Дэвисом, Дэвисом — Куда он, туда мы, куда он, туда мы…

— Ну же, Бити.

— Помнишь вечер рождественский… как по всему дому куролесили… когда жили в здании бывшем банка… гуськом за полковником Дэвисом… под столы… через стулья… теперь так не смогу, хоть заплати пять фунтов… не надо, ей-богу, сейчас меня стошнит…

Мощным рывком мы подняли его на ноги. Этот переход из сидячего положения в стоячее оказался слишком резок для Битела; он недаром за себя опасался. Ноги Битела подкосились, его обильно вырвало. Затем мы подняли его с четверенек, несколько протрезвевшего.

— Шагайте, Бити, поведем вас домой. Мне Стрингам поможет, один из ваших орлов.

— Стрин…

— Здесь, сэр, — откликнулся Стрингам сквозь одолевавший его смех, — Стрингам, боец прачечной, налицо и в готовности.

Услышав этот воинский рапорт, Бител слегка ожил. Возможно, «Стрингам, боец прачечной» прозвучало как название военно-приключенческой повести, читанной в детстве; странствования передвижной прачечной и впрямь могли бы дать сюжет для увлекательного чтива в духе повестей Хенти.

— Тот университетский, кого мне Уидмерпул прислал?

— Тот самый, сэр.

— Единственное доброе дело мне сделал Уидмерпул…

Стрингам так обессилел уже от смеха, что временно пришлось посадить Битела на тротуар.

— Мне-то знакомо ваше состояние, сэр, — сказал Стрингам. — Лучше, чем всякому другому.

— Стрингам, как и вы, Ник… университетский тоже… Вы не знали?.. Славный он парень… славные ребята у меня есть в прачечной… горжусь такими подчиненными… сержант Эблетт… превосходный человечина… Вы бы слышали, как он поет про игрока, который в Монте-Карло банк сорвал… прямо как в старом мюзик-холле… Но Стрингам один у меня университетский…

И расчувствовавшийся Бител стал уже опять опасно погружаться в пьяное забытье. Начал уже похрапывать. Мы снова принялись подымать его на ноги.

— Он мне еще и за то мил, — сказал Стрингам, — что между хмельным и трезвым состоянием у него так мало разницы. Хмель его не портит. Напротив. Как хорошо я знаю это чувство — выпьешь несколько двойных порций и начинаешь любить целый мир. Теперь я уж не пью — и больше не люблю весь мир, даже малую его частицу не люблю.

— Тем не менее ты принял сейчас на себя роль милосердного самарянина.

— В конце концов, мистер Бител мой командир и сердечно ко мне относится. Пусть я не чувствую больше любви к человечеству, но благодарность я еще чувствую иногда. А благодарность — хорошая вещь, это редчайшая из добродетелей и очень капризная. Например, к мисс Уидон я никак не способен питать благодарность в требуемой дозе. К стыду моему, я даже питаю к Таффи некоторую злость. А нынешний добрый поступок мне сам подвернулся. Я теперь до того возродился нравственно, что даже к Уидмерпулу ощущаю благодарность. А это ведь непросто ощутить. Знаешь, Ник, он не пожалел труда и самолично перевел меня из столовой в прачечную — просто по своей сердечной доброте. Кто бы счел Уидмерпула способным на такое? Я узнал это от мистера Битела, он и сам был изумлен, что Уидмерпул пожелал взять на себя заботу о персонале для прачечной. А меня мгновенно привлекла мысль расширить свой воинский опыт. Притом среди солдат прачечной есть люди — настоящий клад. Не знаю, чем, каким способом мне выказать свою благодарность Уидмерпулу. Наверно, тем, что не попадаться ему на глаза. Не понимаю я в мистере Бителе только его благоговения перед университетом. В ответ на его дифирамбы я ему объяснил, что дни ученья в колледже я отношу к самым сумрачным дням моей обильной сумраком жизни.

Все это время мы встряхивали, тормошили Битела. В конце концов нам удалось привести его в чувство и даже в движение.

— Теперь направляй нас, Ник, и скоро лейтенант окажется в постельке.

Подхваченный под руки, Бител одолевал дорогу довольно успешно, несмотря на густую, стигийскую темень. До корпуса «Джи» оставалось пройти всего сотню-две шагов, и тут стряслась беда. Полная катастрофа. Мы заворачивали за угол, ведя бубнившего себе под нос Битела, когда с нами столкнулась с разлету какая-то смутная фигура. От сильного толчка Стрингам выпустил локоть Битела; застигнутый врасплох, один я не мог удержать Битела, и тот мешком плюхнулся на землю. Фигура едва тоже не упала и, выругавшись, сверкнула мне фонариком в лицо, ослепив на момент.

— Что тут, черт подери, происходит?

Голос, несомненно, Уидмерпула — когда он сердит, голос его не спутаешь ни с чьим иным. Уидмерпул живет поблизости, в корпусе «Би». Это он возвращается домой туда — после обеда с министерским деятелем. Какая несчастливая встреча! Одно теперь спасенье — спешно придумать что-нибудь, поестественнее объяснить состояние Битела — а вдруг поверит.

— Этот офицер, видимо, оступился и упал в темноте, — сказал я. — Потерял сознание. Мы ведем его домой.

Уидмерпул осветил нас фонариком одного за другим.

— Николас… Бител… — сказал он. — Стрингам… — проговорил он удивленно и с неодобрением. Теперь, когда личности все установлены, не обойтись без дополнительных объяснений.

— Чарлз Стрингам наткнулся на лежащего без сознания Битела. Позвонил мне. Мы ведем его в корпус «Джи».

Быть может, это прозвучало бы убедительно, не вмешайся в дело сам Бител. Но падение если не вышибло из него хмель, то по крайней мере вывело из отупения. Самочинно поднявшись с мостовой, он ухватил Уидмерпула за рукав.

— Домой мне надо… — сказал он. — Домой надо… перепил… треклятый портер… ёрш получается, если мешать с джином и вермутом… еще на патруль напорешься, чего доброго…

Он опять запел, но уже менее пискливо:

А мы все за Дэвисом, Дэвисом, Дэвисом..

Вторую строчку заглушила внезапная сирена воздушной тревоги. Для меня этот завывающий звук означает призыв к безотлагательным служебным действиям. Все беды Битела отступили на задний план — главное теперь обеспечить, чтобы взвод обороны незамедлительно занял посты, изготовил пулеметы к воздушной стрельбе. Есть шанс, что и Уидмерпула отвлечет эта сирена. Зачем ему оставаться под налетом? Аккуратненький его рассудок подскажет, что ему следует уйти в укрытие. Однако не тут-то было. Он только вырвал рукав, оттолкнул от себя Битела. Очевидно, Уидмерпул сразу же сориентировался в ситуации — сообразил, что первым делом надо Битела убрать с улицы. Уидмерпул, конечно, уже понял, по какой причине Бител валялся «без сознания»; но понял и то, что незачем экстренно подымать шум. Необходимые дисциплинарные меры последуют позже. Теперь не время и не место.

— Придется оставить Битела на ваше попечение, — сказал я. — Мне нужно без промедленья обеспечить пулеметные посты.

— Да, идите, — сказал Уидмерпул. — И поживей. А мы со Стрингамом доставим этого пьяницу на койку. Я постараюсь, чтобы он больше не позорил армию. И так уже увольняем его, я лишь ускорю процедуру. Беритесь справа, Стрингам.

Бител стоял, привалясь к стене. Стрингам снова взял его под локоть.

— Любопытно вспомнить, сэр, — сказал Стрингам, повернувшись к Уидмерпулу, — что в прошлую нашу встречу я сам исполнял роль бесчувственного тела. А вы с мистером Дженкинсом были так любезны, что отвели меня спать. Как видим, исправление возможно, роли могут меняться. Я начал новую жизнь. Стрингам вступил в ряды не только отважных, но и трезвых.

Я не стал ждать, что ответит Уидмерпул. Зенитная пальба уже началась. Надо еще каску сбегать надеть перед обходом постов. Снарядившись как должно, я поспешил к бойцам. В эту ночь взвод обороны благополучно справился с обязанностями.

— По средам обязательно прилетают, — сказал старшина Хармер. — Прямо хоть не ложись с вечера.

Но налет оказался из разряда терпимых. Немцы улетели сравнительно скоро. К половине первого мы смогли уже лечь.

— Наверно, по моему делу новостей нет, сэр? — спросил капрал Мэнтл, уводя свое отделение в казарму.

Я пообещал еще раз напомнить помначу. Утро оказалось занято делами взвода, и в штаб я пошел только днем. Это и к лучшему, подумал я. Уидмерпул успеет поостыть. Ведь после вчерашнего инцидента с Бителом он не в духе и способен расшуметься. Но мои опасения не оправдались. Войдя, я увидел на лице у начотдела выражение весьма — даже необычно — довольное. Он тут же отодвинул от себя бумаги, намереваясь, очевидно, сразу заговорить о вчерашнем, а не дожидаться конца рабочего дня, как он любит, когда настроен сварливо и хочет учинить разбирательство и разнос.

— Ну-с, — произнес он.

— Вы повели Битела дальше?

— Повел.

— Ну и как?

Мне было любопытно, как одолели они оставшуюся сотню шагов, как доставили Битела. Но Уидмерпул предпочел понять мой вопрос в смысле: «Чем же завершилась вся проблема Битела?»

— Сегодня утром обговорил с Педларом, — сказал он. — Бител отсылается в отпуск. В самом ближайшем времени будет уволен.

— Постановлением военного суда?

— Обойдемся без этого — короче и проще будет чисто административное увольнение из армии.

— А можно так?

— Бител сам согласен, что так будет лучше всего.

— Вы с ним говорили?

— С утра первым делом вызвал его к себе.

— Как он себя чувствовал?

— Не знаю. Меня не касается его самочувствие. Я просто предложил ему на выбор: либо пойти под суд, либо же согласиться с моим заключением о непригодности его к дальнейшей офицерской службе. Документация о незамедлительном увольнении его из армии уже проходит по инстанциям. Бител благоразумно выразил согласие, хотя и позволил себе странную выходку.

— Какую?

— Расплакался. Слезы потекли по щекам.

— Так сильно огорчился?

— По-видимому.

Эпизод явно не вызывает в Уидмерпуле интереса. Что ему Битела не жаль, это весьма резонно; но как, однако, мало интересуют его люди. Взять уж саму гротескность разговора, похмельные муки Битела — Уидмерпул их словно не заметил, не счел заслуживающими упоминания. С другой же стороны, четкие, решительные действия, предпринятые им, подчеркивают ту умелость, с какой он разделывается с бителами. Метод Уидмерпула противоположен подходу моего бывшего ротного командира, Роланда Гуоткина, тоже столкнувшегося с пьяным Бителом. Тогда в Каслмэллоке Гуоткин сгоряча посадил Битела под строгий арест. Но забыл соблюсти затем необходимые формальности, и в результате из ареста ничего не получилось. Правда, тут не всецело была вина Гуоткина; но тем не менее, даже с точки зрения самого Гуоткина, он «напорол» и провалил дело. Уидмерпул же, действуя без всякой мелодрамы, деловито, расторопно совершил захоронение Битела. Вот и все; с проблемой кончено. Чинить дальнейшие помехи военным усилиям страны Бител будет теперь уже в качестве гражданского лица.

— Жаль, помешала воздушная тревога, — хищно сказал Уидмерпул. — А то могли бы проволочь скотину мордой по грязи до самого жилья. Я видел, как это делается втроем.

— Кто примет начальство над прачечной?

— Уже отдано распоряжение. Новый офицер прибудет вечером — или уже прибыл. Надо его сразу же ко мне. Дело не терпит отсрочки.

— Почему?

— Передвижной прачечной приказано быть в сорокавосьмичасовой готовности к отправке. Так что требуется тут сугубое внимание, учитывая, что дела спешно принимает новый человек. Я ожидал, что приказ насчет прачечной придет через неделю-две, а не так быстро. Как обычно, придется все делать наспех.

— А Бителу так или иначе предстояло смещение?

— Конечно — отправка в ПУЦ. Теперь же будет вообще устранен из армии.

— Нашу дивизию передислоцируют?

— Приказ о передислокации касается лишь прачечной, а отнюдь не всего соединения. Потребовались где-то передвижные прачечные. Между нами говоря, у меня есть причины полагать, что наша прачечная поплывет на Дальний Восток; но, конечно, это военная тайна — и догадка моя, разумеется, дальше вас пойти не должна.

— Вы и раньше знали об отправке прачечной?

— Сообщение пришло, когда вы были в отпуске.

— И вы уже знали об этом, переводя Стрингама?

— Именно потому перевел его в прачечную.

— И его отправят на Дальний Восток?

— Если отправят туда прачечную.

Что и говорить, бесцеремонно обошелся Уидмерпул с прежним товарищем.

— А ему хочется туда?

— Не имею ни малейшего понятия, — ответил Уидмерпул, безучастно глядя на меня.

— Он, вероятно, по возрасту мог бы не ехать.

— Почему ж это ему не ехать?

— Судя по его виду, у него неважно со здоровьем. Как вы сами недавно сказали, он с молодых лет сильно пил.

— Но именно вы ведь предложили перевести его из столовой, — сказал Уидмерпул не без раздражения. — Я и это учел тоже. Обдумал, взвесил и решил, что вы правы и Стрингаму тут не место — вообще не место у нас при штабе. А теперь вы недовольны. Не ваша забота — и, уж конечно, не моя — нянчиться со Стрингамом, укутывать его и холить. Во всяком случае, вы сами понимаете, что он не может здесь оставаться после того, как вместе с двумя штабными офицерами, включая ведающего личным составом, препровождал в постель третьего офицера, валявшегося пьяным. Вы заверяли меня, что Стрингам не впутает нас ни в какую скандальную историю. А он именно впутал.

— Но для Стрингама укладывать пьяных в постель — вещь самая обычная и нескандальная. Как он вчера напомнил, мы с вами уже однажды его самого укладывали. Случай с Бителом никак не может отразиться на служебном поведении Стрингама — тем более что Бител теперь снят.

— Совершенно не в том дело.

— В чем же?

— Знакомо ли вам, Николас, такое слово — дисциплина?

— Но никто ведь, кроме нас, не знает — разве только Бигз или кто другой видел, как вы вели Битела.

— К счастью, обошлось без свидетелей. Но это нисколько не меняет ситуацию. После такого происшествия Стрингам ни в коем случае не мог быть здесь оставлен, Я радуюсь своей предусмотрительности — тому, что загодя перевел его. Чем дальше будет услан он от штаба, тем лучше для штаба. Добавлю, что все это — исключительно лишь вопрос принципа. Лично меня присутствие Стрингама уже не могло бы коснуться.

— Почему?

— Потому что я отбываю из дивизии.

Эта весть обдала меня тревогой. Я уже был раздосадован, даже возмущен черствостью Уидмерпула — его полнейшим равнодушием к судьбе Стрингама, засылаемого к черту на кулички. Но теперь нависло кое-что похуже. Забота о своей шкуре — звучит это некрасиво, да и суть некрасивая, но без такой заботы не выживешь на свете. Уже поэтому не стоит чересчур презирать инстинкт самосохранения. Все равно этот инстинкт подспудно всегда в действии. Услышав последние слова Уидмерпула, я мгновенно ощутил неприятный прилив «шкурных» мыслей. Если Уидмерпул уходит, то с чем он оставит меня? Неужели моя судьба так же мало волнует его, как судьба Стрингама?

— Вас повышают?

— В смысле немедленного повышения в ранге — нет. В смысле же перехода в сферу более высокую, неизмеримо более высокую, чем штаб дивизии, — да.

— В Военное министерство переходите?

С легкой усмешкой Уидмерпул чуть поднял руку, как бы отгораживаясь ладонью, — речь, мол, не о таком обыденно-прозаическом, даже низменном по своим функциям учреждении, как Военное министерство; тут человек воспаряет в стратосферные выси. Он скрестил руки на груди.

— Нет, — промолвил он, — благодаренье богу, не в министерство.

— Куда же?

— В Секретариат кабинета.

— Я не очень представляю, что это такое.

— Ваше неведение меня не удивляет.

— Это что же — самая уж ведомственная вершина?

— Можно и так сказать.

— А если детальней?

— Секретариат кабинета является, в частности, тем местом, где верхи министерства — начальники штабов, если конкретней, — входят в непосредственный контакт друг с другом и с правительством нашей страны — с самим премьер-министром.

— Понятно.

— Так что согласитесь — отсылаю я Стрингама отнюдь не из узкой корысти: мне-то уже все равно.

— Вы уезжаете незамедлительно?

— Мне сообщено пока что неофициально. Полагаю, что приказ последует через неделю, а то и раньше.

— А что со мной теперь?

— Не знаю и не ведаю.

Есть даже что-то внушительное в этом полнейшем отсутствии у него интереса ко всем, кроме себя самого. То есть отсутствие такого интереса встречается весьма нередко, но впечатляет тот факт, что Уидмерпул не старается даже прикрыться каким-нибудь лицемерным камуфляжем.

— Я останусь на бобах?

— Действительно, я сомневаюсь, чтобы моему преемнику разрешено было держать помощника. Мои особые методы, более энергичные, чем принято в отделах личного состава, позволяли выполнять объем работы, необычно большой для простого отдела. Но даже и на меня с недавних пор стали оказывать сверху давление, побуждая работать без помощника.

— Вы ничего для меня не придумали?

— Ничего.

— Вы обещали подыскать приемлемую должность.

— Не припоминаю такого — да и что бы я мог подыскать?

— Значит, предстоит мне пехотно-учебный центр?

— Полагаю, что так.

— Нерадужная перспектива.

— Армия редко открывает радужные перспективы, — сказал Уидмерпул. — Сколько месяцев я сам здесь киснул, убивая свое время и, если смею так выразиться, свои таланты. Мы в армии не для веселья. Мы ведем войну. Вы, я вижу, огорчены. Разрешите вам заметить, что как работник вы ничем особенно не блещете — ни старанием, ни способностями. На каком же я основании стану добиваться для вас хорошего назначения? Штабной офицер из вас самый посредственный — иной оценки дать вам не могу, — и вдобавок, вы не постеснялись вовлечь меня во всю эту битело-стрингамовскую катавасию. Могла бы выйти неприятнейшая для меня история. Нет уж, Николас, если по совести, пенять вам нужно лишь на самого себя.

Он вздохнул, то ли сокрушаясь о моей неблагодарности, то ли грустя о людской моральной слабости вообще. В дверях явился Коксидж.

— Начальник тыла вызывает вас к себе, сэр, — сказал он Уидмерпулу. — Срочно. Неотложное дело. У него там начальник дивизионной полиции.

— Хорошо.

— Я слышал, вы нас покидаете, сэр, — сказал Коксидж тоном, каким он говорит с майорами-штабистами: скорее приторно-угодливым, чем раболепным.

— Закружили уже, значит, слухи, — самодовольно сказал Уидмерпул.

Должно быть, сам же Уидмерпул и пустил эти слухи. Он вышел из комнаты. Коксидж повернулся ко мне, резко меняя манеру с нижесредне-подобострастной на более подходящую в обращении со вторым лейтенантом, не числящимся даже в постоянном штате.

— В последнее ваше ночное дежурство, Дженкинс, вы вступили в телефонный контакт с инженерной ротой на пять минут позже, чем указали в журнале дежурств.

— Я связался с ними в то же положенное время, что и с другими.

— Чем объясните разнобой записей?

— Возможно, дежурный в роте не записал сразу, или же часы у него шли неверно.

— Придется мне проверить, — сказал Коксидж угрожающе, как бы ожидая от меня еще объяснений. Я вспомнил, что действительно на несколько минут замешкался со звонком в инженерную роту по какой-то малозначительной причине. Но я не стал упоминать об этом. Дело не имеет никакой практической важности. Если Коксидж хочет насолить мне по мелочи, то ему придется потрудиться, докапываясь. Вряд ли он станет возиться. Коксидж вышел, хлопнув дверью. Зазвонил телефон.

— Внизу у нас майор Фэрбразер из округа, сэр. Хочет видеть помнача.

— Проводите его.

Впервые это Фэрбразер навещает штаб дивизии. В последнее время они с Уидмерпулом меньше конфликтуют — вообще реже бывают в контакте. Либо старая вражда пригасла, либо же оба заняты другими, более важными вещами. Уидмерпул-то занят, чему свидетельством весть о его новом назначении. Не отстает от него, вероятно, и Санни Фэрбразер, насколько я помню Фэрбразера. В это время он вошел, приостановясь в дверях и с парадной четкостью откозыряв. То, как офицер, входя, приветствует, в определенной мере отражает его психологию как воина. Старшие офицеры иногда не козыряют, видя, что в комнате всего лишь лейтенант. Я заметил, такие офицеры часто не справляются с делом посложней и посерьезней. Но и те, кто не пренебрегает отдачей чести, редко отдают ее так четко и щеголевато, как Фэрбразер. Когда он опустил руку, я объяснил, что Уидмерпул вызван к полковнику Педлару и, возможно, небольшое время придется подождать.

— Я не спешу, — сказал Фэрбразер. — Я в ваших краях по делу — и решил кстати заглянуть к Кеннету. С вашего позволения, я подожду.

Он сел на предложенный стул. Вид у него холодно-благодушный. Меня не узнает. Это и понятно — почти двадцать лет прошло с того дня, когда мы возвращались с ним после гощенья у Темплеров. Помню, как на вокзале в Лондоне загружено было его такси вещами и спортивным снаряжением: охотничьим ружьем в чехле, битой для крикета, удилищем; была, кажется, еще пара теннисных ракеток.

— Приходите, пообедаем как-нибудь с вами, — сказал он тогда на прощанье, даря мне одну из своих радушных, открытых улыбок.

Поразительно, как мало изменился он с той поры. Серебринки кое-где мелькают в его тщательно причесанных светлых волосах. Легкая проседь лишь усугубляет аристократически-высоконравственный вид, всегда ему свойственный. Эта личина самоотверженно-праведной жизни припахивает даже ханжеством, но только чуточку; воинская бравая подтянутость не дает испортить впечатление. Ему, надо думать, пятьдесят с небольшим. Вот так, должно быть, выглядел старый полковник Ньюком из теккереевского романа — только Фэрбразер житейски искушенней, предприимчивей. В Санни Фэрбразере всегда сквозит трезвая расчетливость, как он ее ни прячь. Это полковник Ньюком, но не финансовым банкротством кончивший, а по выходе в отставку сделавшийся энергичным дельцом — заседающий в правлении Ост-Индской компании, а не коротающий праздные дни в Чартерхаусе. Но, конечно, Фэрбразер при случае сумеет в должных выражениях оценить и Чартерхаус или иную историческую достопримечательность, сентиментально памятную для него самого. В этом можно не сомневаться. Он не преминет козырнуть полезной картой. Главное же, Фэрбразер источает что-то ощутимо масляное — словно тихо плывет из строго регулируемого крана неописуемо скользкое смазочное масло и понемногу, но неудержимо растекается вокруг, захватывая неожиданно большую, даже огромную площадь.

— Можно узнать вашу фамилию?

— Дженкинс, сэр.

— Да, да, нам случалось говорить по телефону.

На нем форма Лондонского конного полка территориальных войск, и она, почти не меняя Фэрбразера, особенно к нему идет. Фуражка, брюки, френч — все такое же потертое, поношенное, как его штатские костюмы: должно быть, еще в ту войну походил он в этой форме. Сукно старо, местами вытерто до блеска, но отнюдь не выглядит недопустимо нищенски, а лишь придает Фэрбразеру некий оттенок доблестного равнодушия к вещам материальным — покрывает его благородной патиной оскудения, приобщает к аристократии духа. Его офицерский ремень утратил жесткость от бесчисленных чисток-лощений. Взглянув на его ленточки наград, я вспомнил слова Питера Темплера о том, что орден «За боевые заслуги» Фэрбразер «получил не зря»; а об Ордене Британской империи сам Фэрбразер выразился так: «Я им сказал, что должен бы носить его на заднице, поскольку он у меня единственный заработанный сидя». Действительно ли Санни сказал так при своем награждении или позднее придумал, но он и на сидячей, невоинственной, работе не ударит лицом в грязь, как не осрамился в бою. Что ж удивляться, если Уидмерпул его терпеть не может. Фэрбразер сидит, слегка подавшись корпусом вперед и морщась, точно и сейчас ему неприятно сидячее положение; неожиданно взглянул на меня с крайне удрученным выражением.

— У меня, к сожалению, весьма скверная новость для Кеннета, — сказал он, — но я уж лучше дождусь его. Сообщу ему лично. А то еще обидится.

Он произнес это почти горестно. Пожалуй, пора мне коротко напомнить, что мы с ним уже встречались. Фэрбразер выслушал меня, приподняв брови и лучась улыбкой.

— Это лет семнадцать или восемнадцать тому назад, — сказал он.

— Я как раз окончил школу.

— Питер Темплер. Опять это имя. Забавно.

— А вы слышали о нем что-нибудь?

— Встретил недавно. Я и до войны с ним часто виделся в Сити, разумеется.

— Он ведь служит консультантом при каком-то министерстве?

— При министерстве экономической войны, — сказал Фэрбразер, глядя на меня своим честнейшим голубоглазым взглядом. Что-то в этом взгляде мелькнуло странноватое.

— Он мне сказал, должность ему не особо нравится, — продолжал Фэрбразер. — И, услышав, что я сам перехожу на другой пост, просил меня помочь.

Чем может Фэрбразер помочь, неясно — должно быть, через свои прежние контакты, а не нынешние войсковые. Но тут Фэрбразер решил сменить тему — счел, быть может, что слишком разоткровенничался насчет намерений Питера.

— Старик-то, отец его, умер давно уже, — торопливо переключился он. — Сущий был дьявол. Настоящий дьявол во плоти.

Меня слегка удивил такой нелестный отзыв: помнится, в ту нашу встречу Фэрбразер восхищался «славным стариком» и растроганно превозносил его добрые качества, не говоря уж о том, что впоследствии присовокупил хвалебную о нем заметку к официальному некрологу в «Таймс». Мне хотелось вернуть разговор к Питеру, но Фэрбразер воспротивился.

— Я и так уже сказал больше, чем следовало. Вы столь внезапно упомянули о Питере, что у меня само собою выболталось.

— Значит, вы уходите из Округа, сэр?

— Что ж, коль я уж разболтался, придется продолжить в том же духе. Перехожу в одну из братий плаща и кинжала.

Время от времени у нас слышны шепотки о неких секретных ответвлениях армейских служб. В нашем штабном захолустье о них иначе как шепотом не говорят. Слова Фэрбразера о переходе в такое избранное и таинственное общество звучат страх как небрежно-равнодушно. Но тон его, хотя и скромный, отдает все же слегка самодовольством.

— И в чине повышаюсь, — прибавил он. — Пора уже в моем возрасте.

Ясно как день, что это одна из причин визита Фэрбразера к нам — ему не терпится сообщить Уидмерпулу о своем производстве в подполковники. Теперь, когда он признал во мне старого знакомого, из манеры Фэрбразера исчез весь холодок. Он почему-то даже хочет завербовать меня в союзники.

— Ну, как у вас отношения с нашим другом Кеннетом? — спросил он. — Трудновато с ним бывает ладить, вы согласны?

Я не стал отрицать это. Уидмерпул теперь сильно упал в моих глазах, и хвалить мне его незачем. Фэрбразеру приятно слышать мое подтверждение.

— Я не против, когда человек любит делать по-своему, — сказал он. — Но устраивать со мной потасовку по поводу каждой новой директивы Армейского совета — это уже слишком. Вы согласны? Тут Кеннет не умеет вовремя остановиться. И ко всему прочему я узнаю, что он втихомолку наговорил на меня вашему корпусному начтыла.

Вот не думал я, что закулисная деятельность Уидмерпула досягнула до таких служебных шишек, как генерал-майор, начальник тыла корпуса.

— Это я, конечно, между нами, — продолжал Фэрбразер, — и для вашей пользы. Кеннет подчас бывает невнимателен к своим подчиненным. Вы, я думаю, уже почувствовали это. Я отнюдь не хочу порочить Кеннета как человека или как штабиста. Во многих отношениях его способности пропадают у нас втуне.

— Его уже берут от нас.

— Вот как?

В голосе Фэрбразера не слышится особой радости, что талантам этим не дадут теперь пропасть «втуне». Слышится, однако, откровенное любопытство.

— Его назначение — уже не секрет, по-моему, — прибавил я.

— Если даже и секрет, то я умею хранить секреты. Куда же его назначают?

— Он мне сказал, в Секретариат кабинета, но, кажется, приказа еще нет.

Фэрбразер присвистнул — у него иногда прорываются эти грубые проявления чувства, которые не слишком вяжутся с общим достоинством его манеры. Вот так же он тогда у Темплеров присвистнул и прищелкнул пальцами, услышав в разговоре имя какой-то красавицы.

— Ух ты, Секретариат кабинета! И повысили в звании тоже?

— По-моему, он переходит туда майором, но рассчитывает на скорое повышение.

— Так-так.

Явно огорченный известием, Фэрбразер слегка успокоился, услышав, что Уидмерпул пусть ненадолго, но остается в майорах.

— Секретариат кабинета, — повторил он с нажимом. — Высоко взлетает. Могу лишь надеяться, что моя новость не повредит этому взлету. Но, как я уже сказал, лучше подожду, сообщу ему лично.

Он покачал головой. В это время вернулся Уидмерпул. Он вошел, нервно поправляя воротник — верный признак раздражения. Видимо, беседа с Педларом прошла не весьма успешно. Увидеть у себя Фэрбразера — тоже мало радости ему.

— А, здравствуйте, Санни, — сказал он кисловато.

— Я зашел проститься, Кеннет, а от Николаса слышу, что и вас тоже переводят.

Уидмерпул удивился было, что Фэрбразер назвал меня по имени, но тут же вспомнил, что мы встречались до войны.

— Я и забыл, что вы знакомы, — сказал он. — Да, меня переводят. Николас сообщил вам куда?

— Он был скуп на информацию, — сказал Фэрбразер.

Санни, как всегда, осторожен — и спасибо ему за это; но Уидмерпул вовсе не прочь объявить, куда переходит.

— В Секретариат кабинета, — сказал он, не в силах скрыть ухмылки.

— Куда махнули, старина!

Это почти пылкое восклицание Фэрбразера — настоящий шедевр притворства.

— Предстоит там трудиться с раннего утра до поздней ночи, — сказал Уидмерпул. — Но будут, несомненно, интересные контакты.

— Будут, старина, непременно будут — и повышение тоже.

— Возможно.

— Незамедлительное повышение.

— Да ведь в треклятой армии никогда наверняка не знаешь, — сказал Уидмерпул, заметно веселея и соответственно переходя на тон армейского рубахи-парня. — А вы, Сании, куда перебираетесь?

— В одну из секретных служб.

— В агентурную разведку?

— Вроде того.

— С повышением?

Фэрбразер скромно кивнул.

— Только потому и перехожу. Прибавка к окладу нужна. А иначе, конечно, предпочел бы служить там, где меньше требуется скрытничать.

Уидмерпула, понятно, не обрадовало, что Фэрбразера производят в подполковники, а сам он, хотя и на краткое время, остается майором. Возможно, его раздражает и само по себе повышение Фэрбразера. Однако — и это редкостное для него самообуздание — Уидмерпул ухитрился скрыть свою досаду; тон его даже умеренно-поздравителен. Отчасти здесь причиной обещанное ему самому весьма приятное назначение, отчасти же и то, что (как обнаружилось потом) он низко ставит спецслужбу, куда берут Фэрбразера.

— Орава мошенников и лодырей, так я считаю, — отозвался он о них позже.

Фэрбразер тоже не тупица, разумеется, и оценивает будущее их служебное положение со сходной точки зрения — то есть понимает, что хотя теперь он обскакал Уидмерпула в чине, но честолюбию Уидмерпула бесспорно открывается поле пошире. Фэрбразер так даже и выразился в краткой фразе. Он мог позволить себе так свеликодушничать, поскольку рассчитывал тут же побить карту Уидмерпула прибереженным козырем. И побил — поговорив минуту-две о должностях, предстоящих обоим.

— Вас известили, что на разведбатальон ставят Айво Динери? — пошел он внезапно в атаку.

Уидмерпул опешил.

— Впервые о нем слышу, — ответил он, уже опять с хмурым лицом. Сказал он это, очевидно, главным образом чтобы выиграть время.

— До этого он был начштаба моего территориального полка, — сказал Фэрбразер. — Парень энергичнейший, прямо землю роет. Перед самой войной получил Военный крест в Палестине.

Уидмерпул молчит. Ему малоинтересны молодецкие подвиги Динери. И по-видимому, он хочет утаить от Фэрбразера, что сам протаскивал кандидата на этот пост и что затея, стало быть, не удалась.

— Я знаю, вы были заинтересованы в этом деле, — произнес Фэрбразер небрежным тоном.

— Естественно.

— Я хочу сказать, особо заинтересованы.

— Ничего особого тут нет, — сказал Уидмерпул.

— Ах, вот как, — сказал Фэрбразер с озадаченным и сугубо огорченным видом. — А я в основном по этому делу и пришел.

— Послушайте, Санни, — сказал Уидмерпул, начиная уже злиться. — Я не знаю, к чему это вы. Как же я могу ведать личным составом дивизии и не интересоваться назначениями на командные посты в ее частях?

— Начальник тыла корпуса считает, что вы тут слишком интересовались, — сказал Фэрбразер с преувеличенной грустью в голосе. — Предстоит скандалище, старина. Втяпались вы на сей раз.

— То есть как это?

Уидмерпул теперь достаточно встревожен и напуган — и обуздал свою злость. Фэрбразер покосился на меня, вопросительно взглянул на Уидмерпула, подняв брови. Уидмерпул замотал головой.

— Говорите при нем свободно, — сказал он. — Он знает, что я намечал кандидата в командиры разведбатальона. В этом ничего неположенного. Естественно, мне жаль, что мой кандидат не прошел. Вот и все. Чем же тут недоволен начтыла корпуса?

Фэрбразер тоже покачал головой — но медленно и еще траурней, чем раньше.

— Из его слов я понял, что вы недавно являлись к нему в связи с кой-какими касающимися меня делами.

Уидмерпул побагровел.

— Понимаю, о чем вы, — сказал он. — Но дела эти и меня касаются не меньше.

— А не приличней ли было бы, старина, сперва меня уведомить, что идете к генералу?

— Зачем же было мне уведомлять вас? — ответил Уидмерпул с некой заминкой.

— Так или иначе, справедливо или нет, но начтыла корпуса считает, что вы сбивали его с толку разной своей неофициальной информацией, вдобавок не поставив его в известность, что проталкиваете в других инстанциях кандидатуру своего человека на этот тогда еще вакантный пост, — мягко промолвил Фэрбразер.

— Как он дознался?

— Я ему сказал, — ответил Фэрбразер просто.

— Но послушайте… — начал Уидмерпул и поперхнулся от ярости.

— Короче, начтыла корпуса сказал, что сообщит вашему генералу всю эту историю.

— Но я не совершил ничего неположенного, — сказал Уидмерпул. — Нет ни малейшей причины считать, что…

— Поверьте, Кеннет, я незыблемо уверен, что вы не сделали ничего предосудительного со служебной точки зрения, — сказал Фэрбразер. — Искренне в этом убежден. Потому я и решил, что лучше всего будет сыграть с вами в открытую. Начтыла корпуса склонен подчас горячиться. Сами понимаете, эти кадровые офицеры привыкли действовать в уставной колее, из которой наш брат, армеец-дилетант, не прочь иногда выйти. Мы с вами не любим уставных проволочек. Но только я огорчился, что вы пошли и насказали на меня корпусному. И решил, что ему следует побольше узнать о вас, о вашей собственной деятельности. Я уверен, что все обойдется в конце концов, но счел долгом без хитростей предупредить вас — раз уж пришел проститься, — что начтыла корпуса собирается снестись с вашим генералом.

Тихий, успокоительный тон Фэрбразера нисколько не успокоил Уидмерпула, а лишь сильнее встревожил. Фэрбразер поднялся со стула. Расправил плечи, улыбнулся добренько — он доволен (еще бы!) разрушительным действием этого краткого разговора, пошатнувшего планы Уидмерпула. Как я позднее убедился, Фэрбразер — деятель проворный, весьма даже проворный. Уидмерпул сделал ошибку, пытаясь перехитрить Фэрбразера. Следовало предвидеть, что Фэрбразер рано или поздно узнает о визите к генералу. Возможно, Уидмерпул недооценил противника, не ожидал, что тот прибегнет к опасному оружию. Однако теперь, с присущим ему реализмом, Уидмерпул понял — надо что-то тут же предпринять, чтобы ослабить надвигающуюся бурю. Терять время на упреки и укоры он не собирался.

— Я провожу вас к выходу, Санни, — сказал он. — Всю эту историю с корпусным я могу разъяснить. По существу, она вовсе не была направлена против вас, хотя теперь я вижу, что вы иначе и не могли расценить.

Фэрбразер повернулся ко мне. Кивнул прощально.

— Всего доброго, Николас.

— Всего доброго, сэр.

Они вышли вместе. Уидмерпул, кажется, попал в переплет — почти определенно попал. Одно следует все же заметить: кого бы ни выдвигал он в командиры разведбатальона, человек этот справился бы с должностью не хуже, если не лучше остальных кандидатов. Неподходящую кандидатуру Уидмерпул не выставил бы — пусть даже исходя из своих личных интересов. Просто по знакомству, просто среднекомпетентного человека он не стал бы проталкивать — только первоклассного офицера. В этом Уидмерпулу надо отдать должное, хоть я не имею причин одобрять его методы. Впрочем, и кандидат Фэрбразера, Айво Динери, оказался отменным, лихим командиром. Он возглавлял разведбатальон вплоть до германской капитуляции и за несколько дней до нее подорвался в своем джипе на немецкой мине. Но оба эти замечания мои — просто к слову. Существеннее сейчас то, что даже если Уидмерпул не вышел из так называемых рамок дисциплины, то все же, очень может быть, повольничал в смысле служебной иерархии, перемахнул через ступеньку-другую инстанций, что непозволительно для простого майора и оскорбительно для проведавшего об этом начальства. Вероятно, визит Уидмерпула к генералу — начтыла корпуса — был вызван каким-либо мелким препирательством с Фэрбразером; и лучше бы ему не делать этого визита, а тем более за спиной у Фэрбразера. Но Уидмерпул в этом отношении нещепетилен.

— Вредно быть чересчур джентльменом, — сказал он однажды.

Нетрудно догадаться, что произошло у генерала. Придя под пустяковым своим предлогом, Уидмерпул затем легко смог связать тему разговора с делами разведбатальона. Возможно, генерал был даже рад услышать парочку-другую полезных конфиденциальных сведений — Уидмерпул большой мастер копить их для таких именно бесед. Но затем что-то пошло не так. Фэрбразер узнал от генерала или догадался, что Уидмерпул строит против него козни. Как многие «не чересчур джентльмены», Уидмерпул недоучитывает того, что и противник может оказаться не джентльменом. Уидмерпул даже горько жалуется в таких случаях. А Фэрбразер как раз нещепетилен в равной с Уидмерпулом мере. Без сомненья, он не постеснялся обратить внимание генерала на то, что если исследовать пристальней действия Уидмерпула, то (возможно, лишь на придирчивый взгляд службиста-формалиста) обнаружатся черточки неприглядной интриги дерзкого подчиненного. Так по крайней мере и взглянул на дело начальник тыла корпуса. И, видимо, разгневался. Предстоит теперь, по выражению Фэрбразера, скандалище — и это в самый деликатный момент карьеры Уидмерпула. Он все еще толкует, должно быть, внизу с Фэрбразером. В дверь заглянул Грининг.

— Майора Уидмерпула нет?

— Сошел вниз — проводить коллегу из Округа. Сейчас вернется.

— Их генеродие требуют Уидмерпула к себе на полусогнутых.

— Я передам.

— Я лучше сам дождусь. Их генеродие сугубо недовольны. Рвут и мечут. Мне, как полицейскому в ковбойском фильме, приказано: «Скачи и без преступника не возвращайся».

— А что случилось?

— Не ведаю.

Видимо, начинается гроза. Мы с Гринингом сыграли в крестики-нолики. Вернулся Уидмерпул. Грининг передал ему генеральское веленье. Уидмерпул, и без того встревоженный, только дернулся молча. Грининг повел его в кабинет генерала. Вот так оно в армии: не происходит, не происходит ничего, и неожиданно вдруг вихрь, круговерть перемен. Все мы внезапно попали теперь в одну из таких круговертей. Следующим в комнату отдела явился полковник Хогборн-Джонсон. Это событие редкостное и, скорее всего, означает, что обуял полковника бешеный гнев и невмочь ему вызывать по телефону Уидмерпула и ждать, покуда тот придет. Чтобы не лопнуть от бешенства, приходится полковнику бегом нестись по коридору к нам… Однако моя догадка оказалась неверна. Полковник, напротив, необычайно хорошо настроен.

— Где помнач?

— У командира дивизии, сэр.

Полковник сел на стул, где сидел перед тем Фэрбразер. То, что он спокойно сидит и дожидается, не менее удивительно, чем приход его к нам. Несомненно, он чем-то донельзя доволен. Наверное, уже знает, что над Уидмерпулом гроза.

— Вы до армии сочинительством занимались? — спросил он, подергав свои щетинистые светло-коричневые усики.

— Занимался, сэр, — ответил я.

— Генерал на днях упомянул об этом. — И Хогборн-Джонсон шипнул углом рта; странный его смешок знаменовал на сей раз то, что полковник и сам с музами накоротке.

— Я тоже как-то сочинил недурную пародию, — сказал он.

— Да, сэр?

— На стихи Омара Хайяма.

Я изобразил учтивый интерес.

— Забавнейшая получилась, — продолжал полковник без всякого авторского смущения.

Я собрался уж просить его прочесть хотя бы несколько четверостиший этой, очень может быть, занятной стилизации, но тут возвратился Уидмерпул, не дав мне познакомиться с полковничьей музой.

— A-а, Кеннет, — сказал Хогборн-Джонсон самым елейным тоном, на какой способен. — Я решил отнять у вас крошечку вашего драгоценного времени.

Уидмерпул еще меньше обрадовался полковнику, чем раньше Фэрбразеру. Он уже в немалой степени подавлен сыплющимися на него ударами.

— Да, сэр? — произнес он тускло.

— Мистер Диплок… — начал Хогборн-Джонсон. — Нет, вы оставайтесь, Николас.

Полковник сидит на стуле, постукивая кулаками по коленкам, и не торопится продолжать. Он, видимо, затеял публичное посрамление Уидмерпула в связи с делом Диплока. То, что он назвал меня по имени, — признак на редкость хорошего настроения.

— Да, сэр? — повторил Уидмерпул.

— Боюсь, что вам придется признать совершение крупной ошибки, — сказал полковник Хогборн-Джонсон. Отчеканил громко, резко, как отдают приказание на параде.

Уидмерпул молчит.

— Опростоволосились вы, сын мой, — сказал полковник.

Уидмерпул сжал губы, поднял брови. Даже в нынешнем подавленном состоянии он все еще способен рассердиться.

— Вы возвели целый ряд обвинений на старого, испытанного солдата, — сказал Хогборн-Джонсон, — тем самым вызвав массу неприятностей, служебной разладицы и ненужной возни.

Уидмерпул открыл рот, но полковник не дал ему возразить.

— Я вчера обстоятельно беседовал с Диплоком, — сказал он, — и удостоверился, что он может полностью очистить себя от подозрений. С этой целью я разрешил ему отлучку на одни сутки — для сбора некоторых доказательств. Вы, как я понимаю, уходите от нас?

— Я…

Уидмерпул запнулся. Сделал усилие, сосредоточиваясь.

— Да, сэр, — сказал он. — Я действительно ухожу из дивизии.

— Перед тем, я считаю, вам необходимо будет принести извинения.

— Я еще не знаю, сэр, тех новообнаруженных фактов, которые могли бы опровергнуть улики, до сих пор неоспоримые. Днем сегодня я был у полковника Педлара, и он сообщил мне о разрешенной вами суточной отлучке. Он информировал начальника дивизионной полиции, с тем чтобы Диплока держали это время под надзором.

Уидмерпул произнес эти слова весьма строптивым тоном; но, видимо, мысли его по-прежнему заняты другим. Решается ведь собственная его судьба, и ему трудно, конечно, сосредоточиться на Диплоке. А полковник Хогборн-Джонсон — вознамерясь, очевидно, поиграть с Уидмерпулом, как кот с мышью, прежде чем сразить его своими новостями, — переменил пока что тему.

— И еще один вопрос, — сказал он. — О командных назначениях в разведбатальоне.

— Наш генерал сейчас поднял этот вопрос, — проговорил Уидмерпул.

Услышав это, Хогборн-Джонсон удивился. Ясно, что он не знает о грозе, бушующей на генеральском уровне по поводу интриг Уидмерпула.

— Поднял в беседе с вами?

— Да, — ответил Уидмерпул без уверток. — Генерал сказал мне, что командовать назначен майор — то есть теперь уже подполковник — Динери.

Если Хогборн-Джонсон рассчитывал посадить тут Уидмерпула в лужу, то в итоге сел в нее сам. Он покраснел. Он знал, несомненно, что Уидмерпул скрытно соперничает с ним в этом деле, но не знал, чем оно кончилось. Теперь оказалось, что не только кандидат Уидмерпула, но и собственный полковничий кандидат не прошел. А это для полковника несносно. Самоуверенная, ехидно-высокомерная его манера сменилась обычной — брюзгливой и злой.

— Айво Динери? — осведомился он.

— Кавалерист.

— Да, Айво Динери — кавалерист.

— Вот он и назначен.

— Понятно.

Слова у Хогборн-Джонсона иссякли. Он взбешен известием, но не может же полковник вслух признать, что тайные планы его потерпели крах. И наверняка вдвойне ему досадно услышать эту весть из уст того самого Уидмерпула, над кем он пришел насмеяться. Но минутой позже произошло нечто, куда более скверное для полковника — и гораздо более драматичное. Открылась дверь, и явился Киф, начальник дивизионной полиции. Он чем-то взбудоражен. Пришел он явно к Уидмерпулу, никак не ожидая встретить здесь полковника, и теперь озадачен. Киф — человечек хитровато-корявой наружности и неприятен, как большинство военно-полицейских чинов; но, по общему мнению, он умело управляет своим отрядом полисменов (а это народ трудный). Он помялся, видимо решая, объявлять ли то, с чем пришел, или же, измыслив другую причину прихода, отложить разговор до момента, когда Уидмерпул останется один. Решив, что лучше будет не откладывать, Киф стал почти по стойке «смирно» и обратился к полковнику, точно его-то и разыскивал. Причина колебаний Кифа тут же сделалась, увы, ясна.

— Прошу прощенья, сэр.

— Да?

— По телефону передали о серьезном деле, сэр.

— О чем именно?

— Диплок дезертировал, сэр.

Весть настолько неожиданна, что полковник, уже и так раздосадованный назначением Динери, онемел, точно не понимая слов Кифа. Наступила жуткая тишина. Киф первым не вынес ее и, по-прежнему вытянувшись, заговорил снова:

— Только что передали, сэр. Начтыла распорядился держать Диплока под надзором, но слишком поздно получилось. По сообщению, он уже пересек границу. Теперь на нейтральной территории.

Единственный, по-моему, раз в жизни случился у полковника Хогборн-Джонсона великодушный порыв — он поверил Диплоку, поддержал его, обвиненного в казнокрадстве. Конечно, я полковника знаю очень мало — только лишь по недолгой с ним службе. Быть может, вне службы он обнаруживает иные свои, скрытые от меня, качества. Но пусть это и не так, пусть и в общении с друзьями и семьей он столь же малоприятен, как на службе; пусть даже его сочувствие Диплоку продиктовано эгоизмом, пристрастием, тупым упрямством — все же фактом остается, что он доверял Диплоку, верил в него. К примеру, он одернул Уидмерпула, когда тот назвал делопроизводителя старой бабой, — одернул попросту из уважения к Диплоку, заслужившему много лет назад Военную медаль. И вот доверие его обмануто и предано. И не совсем даже по справедливости наказан полковник. Ведь он был прав, не считая Диплока старой бабой; хоть тот и копался по-бабьи с бумажками, но рванул через границу вовсе не по-бабьи. Однако так или иначе, а полковника Диплок предал. И полковник осознал это уже, пожалуй. Он встал, задев и сбросив на пол часть бумаг, заваливших стол Уидмерпула. Дернул головой, без слов веля Кифу следовать за собой, и вышел из комнаты. Шаги их застучали по голому паркету коридоров. Уидмерпул закрыл за вышедшими дверь. Затем нагнулся, старательно подобрал с пола сброшенные сводки показаний. Он даже не радуется победе над Хогборн-Джонсоном — слишком, видимо, угнетен своей собственной бедой. Таким расстроенным, доведенным до полного отчаяния я не видел Уидмерпула с того давнего дня, когда ему, безвинному, пришлось дать Джипси Джонс деньги на аборт.

— Какой поднялся шум, — сказал он.

— Шум?

— Генерал прямо синий от злости.

— Из-за того, что донес корпусному начтыла Фэрбразер?

— Этот проклятый начтыла полностью извратил мои слова, передавая их Лиддаменту.

— И что же теперь?

— Генерал Лиддамент говорит, что расследует дело и если убедится, что я вел себя предосудительно, то уволит из штаба. Конечно, это меня не беспокоит, я и так ухожу. Беспокоит то, что он может со зла расстроить мой перевод наверх, когда получит официальное уведомление. Теперь он вроде бы забыл, что я перевожусь.

— А он знает, что и Хогборн-Джонсон продвигал кандидата?

— Нет, конечно. Хогборн-Джонсон сможет теперь замести свои следы.

— А в деле Диплока?

— Ах да, — повеселел Уидмерпул слегка. — Я и забыл о Диплоке. Что ж, так я и говорил — хотя никак не предполагал, что он решится дезертировать. Возможно, он и не дезертировал бы, не будь граница рядом. Все это крайне огорчительно. Но ничего не поделаешь; а тем временем надо за работу. Что там на очереди?

— Снова всплыл вопрос о производстве Мэнтла в офицеры.

Уидмерпул подумал секунду.

— Ладно, давайте мне, — сказал он. — Пошлем на утверждение в обход Хогборн-Джонсона.

Он взял у меня бумажку.

— А Стрингам?

— Что Стрингам?

— Если, как вы считаете, передвижную прачечную усылают на Дальний Восток…

— К дьяволу Стрингама, — рассердился Уидмерпул. — Что вы все хлопочете о Стрингаме? Если не хочет плыть туда, то, наверно, сможет отвертеться, сославшись на возраст. Это его личное дело. Да, кстати, через час, а то и раньше, должен явиться офицер, назначенный на прачечную вместо Битела. Вы сводите его туда и ознакомите в общих чертах. Детальнее я потом сам. Его фамилия — Чизман.

Остаток штабного дня прошел без особых происшествий. Уидмерпул несколько раз вздыхал про себя, но вслух больше не жаловался. Как он сам сказал, ничего не поделаешь. Остается ему ждать, во что все это выльется. Никто лучше Уидмерпула не знает, что в армии все может случиться. Возможно, он и уцелеет. Еще возможней, что зашлют его куда-нибудь в Западную Африку — и прощай высшие сферы… Затем явился к нам Чизман, и тут же стало ясно, что отплывающая за море прачечная получает в начальники офицера, очень непохожего на Битела.

— Боюсь, что я оказался менее пунктуален, чем мне хотелось, сэр, — сказал он, — но я полон желания поскорее приступить к работе.

Чизман сказал мне потом, что ему тридцать девять лет. А по виду никак не определишь его возраста. Седоватые волосы и очки в стальной оправе очень вяжутся с его дотошно-обстоятельной манерой речи, насквозь штатской — ни малейшего намека на военную «отчетливую» сжатость. Словно представитель фирмы, прибывший по делу в смежную фирму. В обращении его к Уидмерпулу есть уважительность, с которой простой служащий адресуется к управляющему, — но ни следа воинских интонаций. Сам Уидмерпул хотя иногда ведет себя по-штатски, но гордится своей офицерской «отчетливостью» — и Чизман ему явно не по душе. Однако полученные отзывы о Чизмане дают ему, должно быть, основание считать, что тот справится с должностью. Обменявшись с Чизманом несколькими деловыми фразами, Уидмерпул велел мне отправить вещи Чизмана в корпус «Джи» и пойти с ним в прачечную. Разумеется, Уидмерпул хочет побыть один, обдумать свое положение.

— Я побеседую с вами завтра, Чизман, — сказал он, — после вашего ознакомления с персоналом и оборудованием в свете предстоящей отправки.

— Да, сэр, осмотреться предварительно не помешает, — сказал Чизман.

Вдвоем мы отправились на окраину расположения штаба, отведенную для наездов передвижной прачечной. Чизман сообщил мне, что по профессии он бухгалтер. Ему нередко приходилось иметь дело с отчетностью прачечных, так что, произведенный в офицеры, он попросил назначения в одну из передвижных прачечных.

— Их удивило такое мое желание, — сказал Чизман. — А по-моему, оно вполне логично. Начальник наших офицерских курсов покатился со смеху, когда услышал о прачечной. Но он вообще смеялся, только лишь заговорю с ним. Он был со мной согласен, что я стар для строевой должности, и хотел меня пустить по казначейской части или послать учиться шифрованию, но я настоял на прачечной. Тянуло командовать людьми. А к вам я переведен как неплохо поставивший дело в своей прачечной. Мне лестно было это слышать.

— Здесь у вас будет отменный помощник — сержант Эблетт.

— Мне приятно это слышать. Мой прежний сержант отнюдь не всегда отличался надежностью.

Сержант Эблетт был на месте, ожидал нас. Пьяный отзыв Битела о нем верен — Эблетт не только из ряда вон хороший сержант, но и ведущий комик в дивизионных концертах: он поет в них забытые песенки, отпускает допотопные остроты и лихо пляшет в одних подштанниках. Номер Эблетта пользуется у зрителей наибольшим успехом. Сейчас, однако, эстрадные таланты Эблетта укрыты под сдержанной, даже суровой повадкой старого воина; чисто выбритая верхняя губа и чуть-чуть отпущенные бачки придают ему сходство — возможно, нарочитое — с ветераном веллингтоновских кампаний. Я представил его Чизману и подумал, что, пока они заняты делом, можно будет повидаться со Стрингамом.

— Мне надо поговорить с одним вашим солдатом. Разрешите, пока сержант вас знакомит с матчастью?

— Пожалуйста, — сказал Чизман. — Личное дело какое-нибудь?

— Он мой довоенный приятель.

Чизману можно в этом довериться. Да и уплывает прачечная все равно. Сержант Эблетт подозвал капрала. Вдвоем с капралом я пошел на розыски Стрингама, оставив Чизмана осваиваться.

— Видел его в казарме, валялся Стринги на койке, — сказал капрал, добродушный парень с толстым красным носом, не придающий, очевидно, слишком большого значения воинским формальностям.

Он вошел в казарму. Я остался ждать во дворе, где стояли автомашины прачечной, диковинные на вид. Минуты через две капрал показался в дверях. За ним шел Стрингам без фуражки, с озабоченным лицом. Увидел меня, и лицо прояснилось. Встал смирно.

— Спасибо, капрал.

— Не за что, сэр.

Красноносый капрал ушел.

— Я даже всполошился, — сказал Стрингам. — Лежу на койке, читаю, думаю о том, какая Таффи странная. Читая Браунинга, всегда вспоминаю о ней. Говорил ли я тебе, Ник, что Браунинг — ее любимый поэт? Говорил, конечно. Я становлюсь безнадежно забывчив. А Браунинг всегда мне взвинчивает нервы. Я даже вздрогнул, когда капрал Тредуэлл сказал, что меня вызывает офицер.

— Я только что привел к вам нового начальника — вместо Битела назначен.

— Бедный Бити. Какой он фортель отколол вчера. Что теперь с ним будет?

— Уидмерпул его вышвырнул вон из армии.

— Ай-ай-ай. Армии-то, может быть, и лучше без него, а я буду по нем скучать. Что за человек этот новый?

— Зовут его Чизман. Ты с ним поладишь, если останешься в прачечной.

— Куда же я от нее. Я уже слит и спаян с прачечной. Теперь нутром понимаю смысл выражения esprit de corps — а прежде был, увы, лишен такого чувства.

— Я хочу поговорить с тобой об этом.

— Об esprit de corps?

— Давай-ка несколько минут прогуляемся, пока Чизман занят с вашим сержантом.

— Вот и сержантом Эблеттом я восхищаюсь, — сказал Стрингам. — Стараюсь запоминать его остроты, чтобы после войны блистать ими на званых вечерах — если буду туда зван и если еще будут после войны званые вечера. У этих острот подлиннейшее звучанье конца века, они вливают мне в душу уверенность. Погоди, головной убор надену.

Он вернулся в пилотке, с потрепанным томиком в руке. Мы медленно пошли по бесконечной пустой улице, мимо невысоких домов из красного кирпича. Против обыкновения сегодня солнечно, тепло. Стрингам поднял руку с книжкой.

— На прощанье, Ник, я должен прочесть тебе цитату. Что она значит в целости, я толком не знаю, но она явно имеет касательство к армейской жизни.

— Чарлз, времени мало — мобилизуй мысли. Прачечная назначена к отправке.

— Мы знаем.

— Дошли уже слухи?

— До солдат они доходят раньше, чем до офицеров. Одно из преимуществ рядового. А куда пошлют?

— Конечно, это держится в секрете, но Уидмерпул полагает — не знаю, на веских ли основаниях, — что отправят на Дальний Восток.

— И это дошло до нас.

— Тогда вы знаете столько же, сколько и я.

— Вижу-вижу. Конечно, военную тайну могут блюсти так строго, что местом назначения окажется в конце концов Исландия. Всегда возможно и такое.

— Суть в том, что ты, вероятно — даже определенно, — мог бы остаться по возрасту и состоянию здоровья.

— Согласен, что я древней окрестных скал и умирал уже несчетными смертями, почище сказочного вампира. Но при всем том я очень не прочь повидать роскошный Восток — или, на худой конец, исландские гейзеры.

— Ты это твердо?

— Непоколебимо.

— Я счел долгом сообщить тебе просто по-дружески — в прямое нарушение всех правил.

— Об этом я не проболтаюсь. Можешь быть уверен. Надо думать, Уидмерпул знал об отправке?

— Думаю, знал.

— И устроил весь этот гуманный перевод из столовой, чтобы сплавить меня подальше?

— Пожалуй, что так.

— Большей услуги он не мог мне оказать. Моя цитата старине Уидмерпулу не в бровь, а в глаз. Как у всякой ценной мысли, у нее двадцать различных значений.

Стрингам залистал страницы книжки. Мы остановились на углу, возле почтового ящика. Найдя нужное место, он прочел вслух:

Как перед битвой выпивают чару,   Так я воспоминаний захотел   Испить веселых, светлых, чтоб сумел   Мой дух бодрей противостать кошмару. Должна ведь мысль предшествовать удару —   Так нам велит искусство ратных дел.

— «И темную башню увидел Чайльд Роланд»? — спросил я.

— В данном случае — Чайльд Стрингам.

— К Браунингу у меня какое-то зыбкое отношение.

— Его персонажи все словно в очень дорогих маскарадных костюмах. Тем не менее в строках его всегда немало стоящего. Не то чтобы я тянулся душой к моим веселым, светлым воспоминаниям. Сразу и не наскребу таковых. Но «должна ведь мысль предшествовать удару» — сказано хорошо.

— Будем надеяться, что наше высшее командование держится этого принципа.

— Странно, что Браунинг знал всю его важность для боя.

— Возможно, в Браунинге погиб выдающийся генерал.

— И высшим, и нижним чинам полезно помнить это изречение. Надо бы особый приказ дать по дивизии. Вот бы Уидмерпулу заняться.

— Уидмерпул тоже уходит из штаба.

— На повышение — в полковники?

— Командир дивизии, возможно, еще вставит ему палку в колесо. Он проведал кой о каких интригах Уидмерпула и разгневался; но так или иначе Уидмерпул уходит.

— Как драматично.

— До предела.

— А как же ты?

— Не знаю. Видимо, в ПУЦ направят. Чарлз, мне надо уже к Чизману. Но расскажу сперва, какая беда стряслась в Лондоне, когда я сейчас там был проездом.

Я торопливо рассказал ему о бомбах, попавших в «Мадрид» и в дом Дживонзов.

— Подумать только, «Мадрид» разрушен. Я как-то вскоре после свадьбы повел туда мою Пегги. Не вечер получился, а желтая точка. А в доме Дживонзов я жил — в квартирке наверху, под присмотром Таффи, — обучался трезвости. Таффи читала мне там Браунинга. И все стало пеплом?

— Отнюдь нет. С фасада не видно никаких разрушений.

— Бедная тетя Молли — лучше бы она так и жила в своем Догдине и пеклась об эвакуированных школьницах.

— Не по ней была такая тихая жизнь.

— И Тед бедняга. Неприкаян он будет теперь. Я любил, бывало, заглянуть с ним в пивную потихоньку от Таффи.

— Он никуда не уехал. Живет в разбомбленном доме, как на бивуаке, дежурит на посту гражданской обороны.

— А о Присилле я помню, что за ней очень ухаживал какой-то музыкант — им и его симфонией попотчевала однажды гостей моя мать. Ты ведь был на этом необычном рауте, Ник? Он связан в моей памяти со странной маленькой женщиной, кудрявой от оборок и рюшей, как овечка. Я слегка приударил за ней.

— Ты говоришь о миссис Маклинтик. Она теперь живет с этим музыкантом — с Хью Морландом.

— Да-да, Морланд. Она живет с ним, значит? Как распустились нравы. Влияние войны, должно быть. Уж как я стараюсь подавать целомудренно-монашеский пример, но никто ему не следует. А забавен был тот музыкальный вечерок. Явилась Таффи — тащить меня домой. Я довольно четко помню, хотя перебрал тогда сильно. Вот уж испил действительно. Любому кошмару готов противостать.

— Чарлз, мне надо идти. Значит, ты твердо решил оставаться в прачечной, куда бы ни направили?

— Quis separabit? Таков ведь девиз Ирландского гвардейского полка? Таков же и у нашей прачечной.

— Ты сейчас в казарму?

— Прогуляюсь еще немного. Не хочется опять читать поэзию. Она всегда выводит меня из равновесия. Придется, видно, бросить и поэзию, как бросил пить. Развеюсь прогулкой. Я до девяти свободен.

— Прощай, Чарлз. До вашего отъезда, может, не увидимся.

— Прощай, Ник.

Он улыбнулся, кивнул мне и пошел прочь по улице. Вид у него такой, точно оборваны уже все связи с так называемой нормальной жизнью, армейской и всякой иной. Я возвратился к Чизману и сержанту Эблетту. Они явно нашли уже общий язык и оживленно толковали об уходе за машинами.

— Отыскали своего солдата, сэр? — спросил сержант.

— Отыскал, поговорил. Знал его до войны.

— Да, он вашего круга, сэр. Мог бы и в концерте тут принять участие, но, похоже, ввиду отправки отменяется концерт.

— Куда б вы ни поехали, сержант, всюду будете давать отличные концерты. А нам без вашей голоштанной чечетки будет скучно.

— Да, этот номер любят, — сказал сержант Эблетт без ложной скромности.

Я проводил Чизмана в корпус «Джи». Несмотря на свою мягкую манеру, он оказался упорным спорщиком.

— Это ваша точка зрения, — повторял он по всякому поводу, — но можно взглянуть и совершенно иначе.

Упорство пригодится ему на должности — ведь прачечная, как и каждая мелкая, более или менее независимая, войсковая единица, подвержена всяческим нажимам и давлениям извне.

— Минутку, пока не забыл, — сказал он. — Запишу-ка фамилию вашу, и сержанта, и помначтыла.

Извлекая записную книжку, он расстегнул две верхние пуговицы френча. Под френчем обнаружился жилет штатского покроя, хотя из того же материала, что и форма. Я выразил удивление.

— Вы не первый удивляетесь, — ответил Чизман без улыбки. — А я ничего ни вижу здесь странного.

— Как-то не приняты у нас жилеты.

— Я всю жизнь ношу. По какой же причине должен я в армии отказаться от жилета?

— Действительно, причин нет.

— А даже портной удивился. Говорит: «Мы обычно не шьем жилета к френчу, сэр».

— Да, война у нас портновская.

— В каком смысле?

— Просто так говорят.

— Почему?

— Бог его знает.

Чизман поглядел недоуменно, однако расспросы прекратил.

— Ну, пока — до утреннего построения.

По воскресным утрам надо, выстроив взвод обороны, маршировать в церковь вместе с отрядом военной полиции и различными другими подразделениями, приданными штабу дивизии. Эта маршировка — довольно хлопотное дело, поскольку «краснофуражечники», в большинстве своем бывшие гвардейцы, привыкли к более медленному шагу, чем принятый в пехоте; легкие же пехотинцы, фузилёры, склонны, напротив, частить. Полковника Хогборн-Джонсона, чьи симпатии, естественно, на стороне «легкой пехтуры», всегда злит этот разнобой движения. Но на сей раз прошло гладко. Из церкви, не успев перекинуться словом с офицерами, я направился в штаб взглянуть, нет ли там срочных дел. Уидмерпула в комнате не оказалось; его и в церкви не было. Он нередко и по воскресеньям работает с утра — так что, возможно, уже отработал свое и вернулся домой. Я вошел, и почти сразу зазвонил телефон.

— Отдел личного состава — Дженкинс слушает.

— Говорит начальник тыла. Дайте майора Уидмерпула.

— Его нет в отделе, сэр.

В голосе полковника Педлара слышно возбуждение — неясно, радостное или сердитое.

— Придя из церкви, я не застал его, сэр.

— А помначмедслужбы был в церкви?

— Да, сэр.

Макфи сидел там несколькими рядами впереди меня.

— Его телефон молчит. Скажите дежурному на коммутаторе, пусть разыщет майора Уидмерпула и майора Макфи и пошлет их ко мне. И сами ко мне идите.

— Слушаю, сэр.

Когда я вошел, полковник Педлар шагал взад-вперед по своему кабинету.

— Велели разыскать Макфи?

— Да, сэр.

— Без врача нельзя приступать к делу. Случилось несчастье. Трагедия. Очень неприятная для нас вещь.

— Да, сэр?

— Капитан Бигз повесился в раздевалке для крикета.

— В той, что на стадионе, сэр?

— Да. От которой ключ теряли, — ответил Педлар, по-прежнему расхаживая взад-вперед. — Придется ждать врача и Уидмерпула, без них нельзя.

— Когда Бигза обнаружили, сэр?

— Сейчас вот — кто-то штатский пришел туда за скамейками и увидел.

Полковник Педлар остановился, постоял. Видимо, разговор принес ему некоторое облегчение. Зашагал опять.

— Ну, как вам новость сегодняшняя?

— Ужасно, сэр. Мы с Бигзом вместе…

— Я не про Бигза, — сказал Педлар. — Вы утром газету не читали? Радио не слушали? Германия вторглась в Россию.

И мгновенно, еще не успев и подумать о стратегическом значении этого события, я ощутил огромное, почти мистическое облегчение. Нахлынула внезапно уверенность, что теперь всё будет хорошо.

— Немцы управятся там в три недели, — сказал Педлар. — Раз вы не знаете об их нападении на Россию, то, наверно, не слыхали и о том, что генералу Лиддаменту дали корпус.

— Не слышал, сэр.

— Он утром сразу же и отбыл принимать свой корпус.

Полковник Педлар небывало разговорчив сейчас. Этим разговором и хождением по кабинету он, конечно, хочет отогнать от себя мысли о Бигзе.

— И майор Уидмерпул убывает из штаба.

— Да, я слышал, сэр.

— Правда, приказ еще не получен.

— Не получен, сэр.

Полковник Педлар перестал расхаживать. Сел за стол, приложил пальцы ко лбу.

— О чем-то я еще хотел вам сказать, — произнес он. — Но о чем?

Я стоял в ожидании. Полковник принялся перебирать бумаги на столе. Сейчас он особенно похож на охотничью собаку, ищущую потерянный след. Вот нашла — Педлар схватил какую-то бумажку.

— Ах да, — сказал он. — О вашем служебном устройстве.

— Да, сэр?

— Предполагалось направить вас в ПУЦ.

— Да, сэр.

— Но я сейчас получил вот это. Надо бы, конечно, пустить через помнача, но раз вы здесь, то уж прочтите.

Он протянул мне служебную телеграмму. В ней указана моя фамилия, имя, звание, личный номер; мне предписывается на этой неделе прибыть в Военное министерство, в комнату такую-то.

— Зачем этот вызов, не знаю, — сказал Педлар.

— И я не знаю, сэр.

— Во всяком случае, направлять вас в ПУЦ не придется.

— Не придется, сэр.

В это время вошли Уидмерпул и Макфи. Военврач угрюм, как всегда, или даже угрюмей. А Уидмерпул уже знает о назначении на корпус и отъезде генерала. Это видно по лицу Уидмерпула и по бесцеремонности, с какой он остановил Педлара, начавшего излагать обстоятельства самоубийства.

— Не думаю, чтобы Дженкинс был нам необходим, — сказал он.

— Да, пожалуй, — сказал Педлар. — Можете идти, Дженкинс. Не забудьте о полученном предписании.

Я вернулся к себе в корпус «Эф». Там Соупер обсуждал с Кифом случившееся, от волнения дергая густыми бровями. Сейчас он, со своими обезьяньими надбровьями, особенно напоминал комика-профессионала.

— Веселенькое дело, — говорил он. — Никогда не думал, что Бигги этим кончит. И причем в крикетной раздевалке. А он так любил крикет. По-моему, на него подействовала нервотрепка из-за ключа — еще сильнее, чем развод с женой. Как-то непривычно теперь будет без его ежедневных нареканий на еду.

На той же неделе был сбит самолет, в котором художник Барнби, мой приятель, летел разведать маскировочные методы противника.