Причина смерти — расстрел: Хроника последних дней Исаака Бабеля

Поварцов Сергей Николаевич

Эренбург и Мальро

 

 

1

В шестой книге мемуаров Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь» есть признание, которое заставляет задуматься. На склоне дней он писал: «Меня могли бы арестовать в годы произвола, как арестовали многих моих друзей. Я не знаю, с какими мыслями умер Бабель, он был одним из тех, молчание которых было связано не только с осторожностью, но и с верностью».

Трудно заподозрить писателя с таким колоссальным жизненным опытом в наивности. Эренбург много знал, о многом молчал и о многом догадывался. Спросил же молодого прокурора, занимавшегося реабилитацией Мейерхольда: «Наверное, и я там где-нибудь прохожу?» Сотрудник ГВП промолчал, пораженный интуицией Эренбурга. Но дело Бабеля… Если Илья Григорьевич имел в виду молчание своего друга в застенках НКВД, он ошибался.

Бабель, равно как и Мейерхольд (и, вероятно, Кольцов) был принужден давать показания на Эренбурга, ибо в основе действий следчасти лежала директива Сталина — любыми путями разоблачить «международного шпиона», сделать из Эренбурга ключевую фигуру сфабрикованной «вредительской» организации деятелей культуры. Как литератор, хорошо знающий Францию, имеющий там прочные связи в различных официальных и неофициальных кругах, Эренбург, конечно, являлся удобным персонажем для лубянских сценариев.

Сталин непосредственно руководил репрессиями. В своих кровавых расчетах вождь был прагматиком, он подходил к человеку с сугубо утилитарной меркой «нужен — не нужен». Кто-то или что-то требовалось ему в одном экземпляре: один МХАТ, один Булгаков, один Эйзенштейн, один Шостакович, одна Л.Орлова, один Эренбург. Режим нуждался в ярких лицах-символах, способных гипнотизировать и восхищать международное общественное мнение. В сотни раз более сильным гипнотизером, как пишет Надежда Мандельштам, было слово «революция». Сталин гениально воспользовался эйфорией целого народа, сумев отвести его глаза от очевидных параллелей советского социализма с нацистским режимом в Германии.

Весной и летом 1939 года Сталин еще не решил окончательно, нужен Эренбург или не нужен, поэтому следователи на Лубянке старались изо всех сил. В любой момент заготовки на известного писателя могли быть востребованы. К арестованному Бабелю вопросов об Эренбурге больше, чем о ком-либо другом.

Что он мог добавить к портрету товарища, общественно-политическая репутация которого накануне второй мировой войны уже ни у кого (кроме Сталина) не вызывала сомнений?.. Говоря иначе, Эренбург имел прочную репутацию советского писателя. За участие в испанской войне получил орден. Широко печатался. Слыл борцом за новую социалистическую культуру. Но Бабель прекрасно помнил то время, когда об авторе «Хуренито» писали с нескрываемой враждебностью, называя то клеветником, то писателем «новобуржуазным», то детищем кафе и богемы. Показательна оценка, данная А. В. Луначарским: «У нас есть сейчас один писатель, который, как мне кажется, будучи маленьким по сравнению с Гейне, все-таки во многом его напоминает. Это — Эренбург. У него есть известная сентиментальность, иногда печаль по поводу собственной беспринципности, но он всегда беспринципен. Был он у белых, затем перешел к красным, но и к тем и к другим он относится внутренне иронически. Это все для него — материал, чтобы писать, все представляется ему мишенью для его блестящих стрел. Человек в высшей степени даровитый, хотя далеко не гейневского размаха, он скептик, который все желал бы превратить в пепел своим сомнением, ничего не оставить на месте. Его скепсис направлен преимущественно на ценности старого мира, и с этой точки зрения кое в чем он наш союзник».

В высказывании наркома просвещения по существу варьировалась мысль Н. И. Бухарина, написавшего годом раньше в предисловии к сатирическому роману Эренбурга, что главное в умной веселой книге «бывшего большевика» — критика капитализма. В этом качестве иронического обличителя капиталистической Европы Эренбурга терпели на страницах «толстых» советских журналов. И мало кто догадывался, насколько важной считал писатель свою миссию на Западе. Бабель в тюрьме писал: «Основное его честолюбие — быть культурным полпредом советской литературы за границей».

Чуждый крайностям вульгарного большевизма, Илья Эренбург всегда стремился к тому, чтобы СССР и Европа лучше знали друг друга, прежде всего — в сфере культуры. Своеобразная посредническая роль писателя не всеми понималась правильно. Принимая во внимание неадекватные представления об Эренбурге у некоторых соотечественников, Бабель старался объяснить его значение для современного литературного процесса, писал о том влиянии, которое Эренбург оказывал и на него лично.

«Давнишняя националистическая установка Воронского была сдана в архив и сменилась западнической тенденцией Эренбурга. Зависть к „неограниченному“ выбору тем у западных писателей, зависть к „смелой“ литературе (Хемингуэй, Колдуэлл, Селин) — вот что внушал Эренбург во время наездов своих в Москву. В течение многих лет он был умелым и умным пропагандистом самых крайних явлений западной литературы, добивался перевода их на русский язык, противопоставлял изощренную технику и формальное богатство западного искусства „российской кустарщине“.

Вслед за Эренбургом с теми же утверждениями выступил и я…»

В позиции западника Эренбурга, какой она представлялась Бабелю, нет криминала. Однако у следователей НКВД задачи другие, что видно из сопоставления письменных показаний Бабеля и майских допросов. Вдумаемся в технику фальсификации.

СОБСТВЕННОРУЧНЫЕ ПОКАЗАНИЯ

«Ко второй моей поездке (32–33 год) относится укрепление моей дружбы с Эренбургом, связавшим меня с французским писателем Мальро. Оба мы — и я, и Эренбург — делились с Мальро информацией, имевшейся у нас об СССР.

В начале знакомства с Мальро он заявлял, что интересуется этой информацией, п. ч. хочет писать книгу об СССР, потом сказал, что объединение одинаково мыслящих и чувствующих людей полезно для дела мира. С Мальро я и Эренбург встречались часто, делились с ним всем, что знали. Я лично несколько раз писал ему через проживавшего в Москве его брата — Роллана Мальро».

«Вопросы, которые чаще всего ставил Мальро, были вопросы о новом семейном быте в СССР, о мощи нашей авиации, о свободе творчества в СССР.

Я знал, что Мальро является близким лицом многим видным французским государственным деятелям, поэтому не могу не признать связь с ним шпионской».

«Все сведения — о жизни в СССР он (И. Эренбург. — С. П. ) передавал Мальро и предупреждал меня, что ни с кем, кроме как с Мальро, разговоров вести нельзя и доверять Роллану нельзя, протестовал против пребывания в СССР Роллана Мальро, которого он считал ничтожным и ненужным человеком. Вообще же он был чрезвычайно скуп на слова и туг на знакомства. Связь свою с Мальро он объяснял тем, что Мальро представляет теперь молодую радикальную Францию и что влияние его будет все усиливаться. Держать Мальро в орбите Советского Союза представлялось ему чрезвычайно важным, и он резко протестовал, если Мальро не оказывались советскими представителями достаточные знаки внимания. Он рассказывал мне, что к голосу Мальро прислушиваются деятели самых различных французских правящих групп — и Даладье, и Блюм, и Эррио…» [139]Так в книге:
FB2Library.Elements.ImageItem

ПРОТОКОЛ ДОПРОСОВ (май 1939 г.)

«Ответ : Не желая ничего больше скрывать от следствия, я хочу правдиво показать о своих шпионских связях, установленных мною через советского писателя И. Эренбурга с французским писателем Андре Мальро.

Вопрос : Предупреждаем вас, что при малейшей попытке с вашей стороны скрыть от следствия какой-либо факт своей вражеской работы, вы будете немедленно изобличены в этом. А сейчас скажите — где, когда и с какой разведкой вы установили шпионские связи?

Ответ : В 1933 году во время моей второй поездки в Париж я был завербован для шпионской работы в пользу Франции писателем Андре Мальро.

Поскольку с ним меня связал Эренбург, я прошу разрешения подробно остановиться на своих встречах и отношениях, сложившихся у меня с Эренбургом.

Вопрос : Если это имеет отношение к вашей шпионской работе, то говорите.

Ответ : Мое первое знакомство с Эренбургом, произошедшее в 1927 году в одном из парижских кафе, было весьма мимолетным и перешло в дружбу только в следующий мой приезд в Париж, в 1933 году.

Тогда же Эренбург познакомил меня с Мальро, о котором он был чрезвычайно высокого мнения, представив мне его как одного из самых ярких представителей молодой радикальной Франции. При неоднократных встречах со мной, Эренбург рассказал мне, что к голосу Мальро прислушиваются деятели самых различных французских правящих групп, причем влияние его с годами будет расти, что дальнейшими обстоятельствами действительно подтвердилось.

Вопрос : Выражайтесь яснее, о каких обстоятельствах идет речь?

Ответ : Я имею в виду быстрый рост популярности Мальро во Франции и за ее пределами.

Вопрос : Каких же позиций советовал вам Эренбург держаться в отношении Мальро?

Ответ : Мальро высоко ставил меня как литератора, а Эренбург в свою очередь советовал мне это отношение ко мне Мальро всячески укреплять.

Вопрос : В каких целях?

Ответ : Будучи антисоветски настроенным и одинаково со мной оценивая положение в СССР, Эренбург неоднократно убеждал меня в необходимости иметь твердую опору на парижской почве и считал Мальро наилучшей гарантией такой опоры.

Вопрос : Все-таки непонятно, для чего вам нужно было иметь твердую опору на французской почве. Разве вы не имели такой опоры на советской территории?

Ответ : За границей живет почти вся моя семья: моя мать и сестра проживают в Брюсселе, а десятилетняя дочь и первая жена — в Париже. Я поэтому рассчитывал рано или поздно переехать во Францию, о чем в частности говорил Мальро.

Вопрос : Изложите подробно содержание ваших встреч и бесед с Мальро?

Ответ : Летом 1933 года в одной из встреч, происходивших у Мальро на квартире в Париже, по улице Бак, дом № 33, он сказал мне, что со слов Эренбурга осведомлен о моем желании жить во Франции.

Мальро при этом заявил, что в любую минуту готов оказать нужную мне помощь, в частности пообещал устроить перевод моих сочинений на французский язык. Мальро далее заявил, что он располагает широкими связями в правящих кругах Франции, назвав мне в качестве своих ближайших друзей Даладье, Блюма и Эррио.

До этого разговора с Мальро Эренбург мне говорил, что появление Мальро в любом французском министерстве означает, что всякая его просьба будет выполнена.

Дружбу с Мальро я оценивал высоко, поэтому весьма благожелательно отнесся к его предложению о взаимной связи и поддержке, после чего мы попрощались.

В одну из последующих моих встреч с Мальро он уже перевел разговор на деловые рельсы, заявив, что объединение одинаково мыслящих и чувствующих людей, какими мы являемся, важно и полезно для дела мира и культуры.

Вопрос : Какое содержание вкладывал Мальро в его понятие „дела мира и культуры“?

Ответ : Как это будет видно из моих дальнейших показаний, Мальро, говоря об общих для нас интересах „мира и культуры“, имел в виду мою шпионскую работу в пользу Франции.

Мальро мне сообщил о том, что собирается написать большую книгу об СССР, но не располагает достаточными источниками такой информации, какую мог бы ему дать постоянно живущий в СССР писатель.

Затем Мальро предложил мне взаимный обмен информацией, на что я согласился.

Мальро обещал часто приезжать в СССР и предложил далее в его отсутствие связываться на предмет передачи информации с „нашим общим другом“ — Эренбургом.

Вопрос : Уточните характер шпионской информации, в получении которой был заинтересован Мальро?

Ответ : Мальро, по его словам, занимался самыми разнообразными проблемами, затрагивающими широкий круг интересов Советского Союза.

Под прикрытием якобы его заинтересованности проблемами социалистической морали и быта в СССР Мальро в действительности проявлял настоящий интерес шпиона к состоянию советской авиации (он сам — бывший военный летчик), к парашютному спорту и спорту вообще, а наряду с этим требовал от меня подробных характеристик отдельных писателей и выдающихся государственных деятелей СССР. В бытность свою в Москве в 1934 году Мальро, как мне стало позже известно, близко сошелся с советскими писателями Пастернаком и Юрием Олешей».

На первый взгляд, почти все совпадает и все очень стройно. Шпион Эренбург знакомит Бабеля с разведчиком Мальро и тем самым вовлекает в ловко расставленные сети. Бабель становится поставщиком секретной информации в обмен на обещание влиятельного французского писателя помочь остаться на Западе, то есть сделаться невозвращенцем. Компрометация полная. На поверку оказывается, что зеркало московских гэбэшников — кривое. Отмечу лишь основные моменты, идущие вразрез с правдой.

Сначала о мотиве невозвращения на родину, — мотиве не новом, банальном и обсмеянном самим Бабелем в дни первого своего посещения Франции (1927–1928). Уже тогда до писателя доходили слухи о том, что он якобы не собирается возвращаться. Бабель категорически отвергал сплетни «скучных людей». В письмах тех лет тоска по родине звучит неподдельно.

«Я отравлен Россией, скучаю по ней, только о России и думаю».

«Телу здесь жить хорошо — душа же тоскует по „планетарным“ российским масштабам».

«Мне и здесь передавали о том, что московские сплетники болтают о моем „французском подданстве“. Тут и отвечать нечего. Сплетникам этим и скучным людям и не снилось, с какой любовью я думаю о России, тянусь к ней и работаю для нее».

Перспектива стать эмигрантом-невозвращенцем, подобно Г. 3. Беседовскому, не прельщала Бабеля. «Еврей с русской душой», где бы он ни жил, прежде всего гордился званием русского писателя. Не понимать этого — значит ничего не понимать в творческой индивидуальности автора «Конармии», «Заката», прекрасных рассказов об Одессе. Что могло ждать его на чужбине? Кроме нищеты — отсутствие тем, воздуха, а это означало бы творческую смерть. Вот если бы он был коммерсантом, тогда резон иной. Владимир Брониславович Сосинский, встречавшийся с Бабелем в Париже, рассказывал мне, что Исаак Эммануилович с иронией относился к брату первой жены Льву Гронфайну, у которого нашелся свой бизнес в Америке — производство (или сбыт) сантехнических принадлежностей. «Всяческие унитазы и прочие сортирные дела его раздражали, он звал Евгению Борисовну домой», — говорил Сосинский, смеясь.

Т. В. Иванова считает, что «вопрос о желании либо нежелании Бабеля уезжать за границу остается открытым». У меня есть основания думать иначе. Конечно, он мог последовать примеру Михаила Чехова или Евгения Замятина, но такая мысль, вероятно, даже не приходила ему в голову. Вспоминаю разговор с сестрой писателя М. Э. Шапошниковой осенью 1975 года. Как только я затронул интересовавшую меня тему, Мария Эммануиловна убежденно заговорила:

— Знаете, то, что при Сталине тогда было плохо, не являлось для него поводом, чтобы покинуть Россию. На просьбы Евгении Борисовны остаться брат неизменно отвечал: «Дура, ты не знаешь, какое у меня положение!..» Приезжая к нам, всегда твердил то же самое: что верит в свое положение, верит, что с ним ничего не может случиться. Помню, он и в последний раз говорил мне так же… Начал объяснять, а потом махнул рукой: «А, ты дура, все равно не поймешь…»

Интерес Бабеля к культуре Франции и его пребывание в Париже давали повод для сплетен в московских литературных кругах. Может быть, кто-то припомнил слова Виктора Шкловского: «иностранец из Парижа»… Но Шкловский имел в виду стиль, когда предлагал сравнивать Бабеля не с Мопассаном, а с Флобером.

Спустя полвека Валентин Катаев придаст старым слухам форму законченной концепции. Самое удивительное, что образ Бабеля искажён пером талантливого писателя и, к тому же, земляка. «Как я теперь понимаю, — написал Катаев, — конармеец чувствовал себя инородным телом в той среде, в которой жил. Несмотря на заметное присутствие в его флоберовски отточенной (я бы даже сказал, вылизанной) прозе революционного, народного фольклора, в некотором роде лесковщины, его душой владела неутолимая жажда Парижа. Под любым предлогом он старался попасть за границу, в Париж. Он был прирожденным бульвардье… Не исключено, что он видел себя знаменитым французским писателем, блестящим стилистом, быть может, даже одним из сорока бессмертных, прикрывшим свою лысину шелковой шапочкой академика, вроде Анатоля Франса».

Я уверен, что мысль о «жажде Парижа» получила специфически полицейское преломление в сводках сексотов НКВД. Единственная цель — скомпрометировать Бабеля в глазах советских властей. Тем интереснее записки Андре Мальро, читая которые становится ясно, как ошибался Катаев. Французский литератор пишет о встречах с Олешей и Пастернаком. Их мечты о Париже носят чисто эстетический (следовательно, не криминальный) характер и напрочь лишены какой-либо политической окраски. Итак, внимание: «Москва 1934 года. Обед в гостинице „Националь“ с Олешей и Пастернаком. Олеша хватает несколько маленьких ваз, ставит их на наш стол, говорит: „Полевые цветы! Нужно быть садовником, выращивать цветы…“ — садится и начинает мечтать: „Ты увезешь нас в Париж, Бориса и меня. Париж — это наша романтика. Будут лавки модисток, женские шляпки… Мы сядем на скамейку на площади Пигаль“. — „Поглядим себе под ноги, — говорит Пастернак своим глубоким голосом слепца, — и скажем: „Вот грязь, по которой ходил Мопассан!..““»

Так мог бы сказать и Бабель, и, как знать, возможно, он говорил Мальро нечто подобное.

Этого, разумеется, было достаточно сценаристам следственной части. И поскольку Сталин мог санкционировать арест Эренбурга неожиданно, Лубянка занималась разработкой его связей с иностранцами, среди которых на первом месте значился Мальро.

В оценке Мальро — как политической, так и литературной — Бабель разделял точку зрения Эренбурга. По возвращении из Франции осенью 1933 года на встрече с московскими журналистами Бабель сказал: «Там есть интересный писатель, человек, произведший на меня наибольшее впечатление, — Андре Мальро, который пишет о китайской революции. Это один из будущих столпов французской литературы. Он пользуется в работе всеми приемами. Знает все. Он переводится». Немного подробнее текст газетного отчета, близкий к стенограмме: «Андре Мальро еще не решается поставить крест на буржуазной цивилизации, от которой он унаследовал многое. Он пытается переплавить свои идеи в описание китайской революции… В его книгах чувствуется огромное беспокойство за настоящее, за пути в будущее».

Фальсификаторы с Лубянки усиленно делали из левого радикала Мальро матерого шпиона, нимало не заботясь об истинном политическом облике писателя, чьи симпатии к СССР в тридцатые годы приобрели широкую известность. Конечно, умница Мальро понимал, что «советское общество есть тоталитарное общество», и тем не менее в спорах с оппонентами избегал аналогий с фашистским режимом. Как все здравомыслящие интеллигенты на Западе, он верил в торжество гуманизма на российской почве, а главное — одним из первых осознал суровую необходимость выбора. Мальро писал, что либеральной интеллигенции в Европе «приходится выбирать не столько между демократией и коммунизмом, сколько между коммунизмом и фашизмом».

Верность антифашистским гуманистическим убеждениям писатель доказал на деле, командуя эскадрильей самолетов в Испании; чуть позже, в годы второй мировой войны, сражаясь против Гитлера.

Советская разведка не могла не знать о борьбе Мальро на стороне республиканцев. Но военная разведка и политический сыск — разные вещи; их цели (отчасти и методы) различны. Поэтому Мальро как антифашист следствию неинтересен. Зато профессия летчика предоставляла богатые возможности для фантазий в рамках всеобщей шпиономании. Необходимо принять в соображение и еще один существенный исторический фактор: допросы Бабеля идут весной и летом 1939 года, то есть накануне визита Риббентропа в Москву. В августе будет подписан печально известный пакт о ненападении. Антифашизм не в моде, хотя кое-кто в СССР уже понимает, что война с Гитлером неизбежна. Угождая Сталину, НКВД разоблачает английских, польских, французских и прочих агентов вражеских разведок, — только не немецких. Мальро — француз, да еще военный летчик. Какая удача! Вот почему в протоколе майских допросов сочиняется такой диалог между двумя следователями (Шварцман и Кулешов) и арестованным писателем.

« Вопрос : Скажите, разве Мальро уже при первой своей парижской встрече с вами в 1933 году не интересовался получением от вас шпионских сведений об СССР?

Ответ : В встречу, происходившую в Париже в 1933 году, я передал Мальро ряд известных мне шпионских сведений. Мальро, прежде всего спросил меня, соответствуют ли действительности слухи о том, что Советский Союз строит могучую авиацию, добавив, что во французских кругах к этим слухам относятся недоверчиво, полагая, что СССР по уровню своей технической культуры не в состоянии освоить производство сложных машин и моторов.

Вопрос : Как же вы ориентировали Мальро по вопросу о советской авиации?

Ответ : Я сообщил Мальро, что советское правительство предпринимает энергичные шаги к созданию могущественного воздушного флота и в этих целях широко развернуло подготовку кадров летчиков, строит ряд новых самолетных заводов, аэроклубов. Далее, я передал ему свои впечатления от непосредственного общения с отдельными летчиками, в частности, с Громовым, которого характеризовал как одного из самых влиятельных летчиков советской страны, воспитавшего целые поколения летчиков на точном американизированном подходе к своему делу. Я сообщил также Мальро об интересных работах в области моторостроения выдающегося советского конструктора Микулина и о работах Туполева по строительству тяжелых бомбовозов.

Кроме того, Мальро получил от меня известные мне сведения о развитии парашютного спорта и физкультуры, которым — информировал я Мальро — советское правительство придает большое значение в деле подготовки к будущей войне».

Забегая вперед, скажу, — что в январе 1940 года, на суде, Бабель отвергнет измышления о том, будто он «ориентировал» Мальро в вопросах развития советской авиации. Все сведения на эту тему почерпнуты им из материалов газеты «Правда». Никаких упоминаний о ведущих авиаконструкторах нет и в собственноручных показаниях писателя. Снова подтасовка, и — к несчастью — не последняя.

 

2

В июне 1935 года в Париже состоялся Международный конгресс писателей в защиту культуры. Одним из инициаторов крупной антифашистской акции был Андре Мальро. Советская и зарубежная печать освещали работу конгресса достаточно полно. Через год в Москве вышел том речей участников конгресса. Когда начался вал репрессий, воспоминания о парижском форуме отошли в тень, хотя летом 1937 года писатели собрались вновь на свой второй съезд (в городах воюющей Испании).

Бабель принимал участие в работе парижского конгресса, о котором он вспомнил на следствии в связи с вопросами, касающимися Эренбурга и Мальро. Следователям Серикову и Кулешову тема показалась настолько выигрышной, что они оформили показания Бабеля, датированные 21 июня, в виде отдельного протокола от 25 июня 1939 года.

Прежде чем процитировать Бабеля, — еще несколько слов о конгрессе. Литераторы из 35 стран, съехавшихся в Париж, приняли резолюцию об учреждении Международной ассоциации писателей для защиты культуры. В качестве постоянно действующего рабочего органа ассоциации было создано бюро, куда вошли от ССП такие советские писатели, как М. Горький, М. Шолохов, А. Толстой, Б. Пастернак, И. Микитенко, И. Эренбург и М. Кольцов (двое последних как члены секретариата). В резолюции подчеркивалось, что одной из задач бюро является публикация художественных произведений, запрещенных на родине автора, но с условием, что эти произведения «высокого качества». И самое главное в деятельности бюро — борьба с фашизмом.

Актуализация политических целей в рамках единого антифашистского фронта придавала вопросу о судьбе культуры приоритетное значение. Защита культуры от тоталитаризма была прежде всего защитой общечеловеческих гуманистических ценностей; правда, в отличие от левой интеллигенции Запада, члены советской делегации говорили в зале «Мютюалите» о преимуществах «социалистического гуманизма». Эта мысль, как известно, принадлежала Н. И. Бухарину.

Тема культуры в последних статьях обреченного Бухарина получила развитие в контексте его общих политико-философских взглядов, о чем убедительно написал американский историк С. Коэн. Дочь Бухарина Светлана Гурвич замечает по этому поводу: «Пока не ясно, как статьи 1934–1935 гг. были связаны с I Международным конгрессом писателей в защиту культуры». Возникает предположение: не собирался ли Бухарин в Париж с докладом в июне 1935 года? Вполне вероятно, что по каким-то причинам Сталин решил не выпускать Бухарина на конгресс. Тем не менее опальный «любимец партии» на страницах «Известий» не устает напоминать читателям об угрозе фашизма. Положение Бухарина было воистину трагично, как, впрочем, по точному замечанию исследователя, и общая ситуация, сложившаяся в мире: «она была безысходно трагической для всей гуманистически настроенной левой интеллигенции», которая оказалась между Сциллой фашизма с одной стороны и Харибдой коммунизма — с другой. История сыграла с русскими революционерами злую шутку, и Бухарин, кажется, стал первым большевиком, осознавшим это с ужасом. С. Коэн пишет, что параллели между гитлеровским и сталинским режимами к тому времени сделались для Бухарина уже очевидными, однако «ему приходилось формально опровергать их как чисто поверхностное сходство между двумя диаметрально противоположными системами». Опровержения давались Бухарину нелегко, ибо если философия коммунизма действительно в корне отличалась от идеологии нацизма, то практика тоталитарных диктатур все более обнаруживала свое пугающее родство. По мнению С. Гурвич, Бухарин, споря с Н. Бердяевым, «опровергал каждый пункт „сходства“ — этатизм, цезаризм, структура организаций, отношение к личности» и тем самым «спасал честь своего социализма перед лицом европейской левой интеллигенции».

Усилия Горького сосредоточивались в том же направлении. Считается, что статья «О культурах», появившаяся одновременно (15 июля 1936 г.) в «Известиях» и «Правде», писалась как доклад для парижского конгресса и в поддержку концепции Бухарина. Соблюдая условия политической игры, Горький настаивал на разграничении «пролетарского гуманизма» и «гуманизма буржуазии». Он писал: «Между этими гуманизмами нет ничего общего, кроме слова — гуманизм. Слово — одно и то же, но реальное содержание его резко различно».

Нет сомнений, что члены советской делегации перед отъездом на конгресс получили соответствующие директивы ЦК. Возглавил делегацию известный партийный функционер А. Щербаков, приставленный к литературе в качестве комиссара за два года до созыва Первого писательского съезда. В ноябре 1935 года Горький писал о нем в одном из писем: «Литература для него — чужое, второстепенное дело…»

Советское руководство считало участие писателей в конгрессе частью своего внешнеполитического курса (и об этом чуть ниже), а также преследовало пропагандистские цели. Отсюда — бодрый тон писательских речей.

«Быт Советского Союза, — говорил Н. Тихонов, — перестал быть звериным. Человек человеку не волк».

Вс. Иванов налегал на живописание нового типа оптимиста-строителя, который «верит в славное и радостное будущее» советской страны. «Теперь оптимизм становится массовым, бытовым явлением». Книги в СССР, сказал далее Иванов, расходятся небывалыми тиражами, авторские права чудесные, гонорары высокие.

«Книги меняют жизнь», — вторил ему М. Кольцов, рисуя полное благополучие на ниве сатирической литературы. Кольцов подчеркнул, что советским литераторам выпало счастье жить «в стране осуществленных социалистических утопий».

Нужно было явить миру советский образец, показать пример, выступать уверенно. Поэтому В. Киршон говорил об успехах «нового театра», Ф. Панферов о социалистическом реализме, А. Толстой о свободе творчества в СССР, а в речи И. Луппола слышались интонации некоторого снисходительного отношения к западноевропейским гуманистам с их «идеалистической наивностью» и противоречивой «идейной феноменологией». Литературовед-марксист имел в виду, конечно, таких интеллигентов, как Мальро.

Он выступал на конгрессе несколько раз. Что-то не успели застенографировать. Все же одна речь сохранилась. Речь эта замечательная. Участвуя в большой политике, Мальро умел оставаться на высоте сложных интеллектуальных обобщений. Кому-то, наверное, казалось, что он говорит с современниками на малопонятном языке метафор и ассоциаций. Отчасти так оно и было. Стиль Мальро отвечал традициям национальной философской культуры с ее глубиной и изяществом. В речи писателя нашлось место и русской культуре. Когда Мальро обратился к «советским товарищам», он акцентировал внимание на том, что Запад ждет от них не слепого поклонения мастерам прошлого, «а того, чтобы вы заставили их вновь открыть нам свои преображенные лики». Выступление, посвященное философии искусства в новую эпоху, заканчивалось поэтическим аккордом: «Речь идет о том, чтобы каждый из нас, в своей области, в самостоятельном поиске, во имя жаждущих обрести себя, пересоздал наследие обступивших нас призраков — отверз очи всем слепым статуям и утвердил от надежды к волнению, от Жакерии к Революции, гуманное сознание, пробужденное тысячелетним человеческим страданием».

Думаю, что не все поняли (или не захотели понять) пафоса Мальро, напомнившего участникам конгресса о «братском лоне смерти», где находят примирение все противоречия. Призыв к «гуманному сознанию» мог показаться странным на конгрессе антифашистов, в условиях противоборства двух систем, двух идеологий. И тем не менее он звучал актуально, ибо имел двойной адрес — Германию и СССР. В этой связи уместно процитировать и Бертольда Брехта: «Пожалеем культуру, но прежде всего пожалеем людей. Культура будет спасена, если будут спасены люди».

Вернемся к Бабелю. В Париже он по своему обыкновению отделался шутками, веселыми импровизациями. Читать официальную речь он не мог, а тревожные раздумья в стиле Бухарина исключались по понятным причинам. Теперь же, будучи арестованным, Бабель был вынужден вспоминать о работе конгресса в разрезе предъявленных ему обвинений. Из показаний Бабеля следует, что роль Мальро на конгрессе — это роль политического интригана.

«В 1935 году в Париже состоялся международный конгресс защиты мира и культуры. В работах его приняла участие и советская делегация. Созван он был для консолидации антифашистских литературных сил, для борьбы с фашизмом в культуре. Цель эта, по мнению одного из устроителей конгресса Андре Мальро, полностью не была достигнута: показательные выступления — по отзыву Мальро, не отличались достаточной независимостью, воздействие их на общественное мнение оказалось ограниченным и недостаточно эффективным. Столь же незначительными результатами, считал Мальро, сопровождалась работа Международной ассоциации революционных писателей. Разношерстность ее состава, принципиальная партийная позиция некоторых делегаций, участие в ассоциации людей незначительных и случайных снижали, по мнению Мальро, значение ассоциации как международной трибуны.

Таково было официальное объяснение недовольства Мальро работой ассоциации. Действительные же корни этого недовольства лежали в том, что парижская секция ассоциации, руководимая коммунистами Арагоном, Вайян-Кутюрье, Низаном — ускользала из-под контроля Мальро; непомерное его политическое и писательское честолюбие помириться с этим фактом не могло. Прямым следствием этого недовольства явилась мысль о создании на базе ассоциации (а на деле против нее) ежемесячного журнала, который стал бы конкретным штабом антифашистских литературных сил и проводником излюбленных идей Мальро о так называемой „беспартийности и независимости писательского голоса“. Журнал должен был издаваться на нескольких языках в большом тираже. Цель его? Отбросив высокопарные и туманные рассуждения Мальро, цель эту можно свести к следующему: объединение на конкретном деле литераторов, говорящих с читательской массой через головы своих правительств, литераторов, не связанных „официальной доктриной“ и выражающих некую отвлеченную „интеллектуальную“ точку зрения на события. Туманность этих целей прояснялась, когда речь заходила о конкретных задачах и содержании журнала. По мысли Мальро, в нем должны были помещаться статьи о цензурных преследованиях писателей, о препятствиях, встречаемых „свободными исследователями общественных отношений“, о трудностях работы в условиях т. наз. организованного общественного мнения. Острие этих теорий, носивших личину дружбы и защиты Советской страны, — на самом деле направлено было против СССР, против советской культуры, против основных устремлений советского искусства, против новых человеческих отношений, сложившихся в СССР.

Одной из скрытых целей журнала не могло не быть желание скомпрометировать методы культурного строительства в СССР и объявить регрессом все то, что делалось в области советского искусства.

Прошел год; идея Мальро об издании журнала начала принимать организационные очертания. Была намечена (якобы ассоциацией, а на самом деле Мальро) редактура: Горький, Томас Манн, Андре Жид (редактура столь же почетная, сколь бездейственной она должна была быть в жизни) и основные сотрудники: Фейхтвангер, братья Манн, Оскар Мария Граф (Германия), Карел Чапек (Чехословакия), Пристли, Эллен Вилльгамсон (Англия), Волдо Фрэнк, Хемингуэй, Драйзер, Чаплин (США), Мальро, Шансон, Геено, Жид (Франция), Нордаль Григ (Скандинавия), Эренбург, Бабель, Ал. Толстой (СССР).

С этой идеей Мальро приехал весной 1936 года к Горькому. Антисоветскую ее сущность он пытался затушевать широковещательными планами об издании ассоциацией новой энциклопедии культуры, провокационными разговорами об упадке литературного мастерства и о чисто гуманитарных задачах новых изданий. К участию в них ему действительно удалось привлечь выдающихся литераторов Запада. В бытность свою в Москве Фейхтвангер говорил мне о своем намерении напечатать в журнале серию очерков об СССР и о том, что ряд материалов поступил от Драйзера (об американской цензуре), от Рафаэля Альберти (о молодой испанской литературе) и от некоторых французов. Мною также были посланы Мальро след. материалы — рассказ, не пропущенный в СССР Главлитом, статья о советском кинематографе и о новой рабочей семье в СССР (на основе материалов о Коробовых). Отзыв мой о советском кинематографе носил отрицательный характер, творческий метод советских кинорежиссеров подвергся резкой критике, сценарии квалифицировались как бледные и схематичные (исключение было сделано для двух картин — „Чапаев“ и „Мы из Кронштадта“).

Тон и содержание этой статьи сходились с основной оценкой советского искусства как искусства регрессирующего. О судьбе этих моих статей, посланных через Роллана Мальро, сведений не имею — гражданская война в Испании помешала Андре Мальро осуществить свой замысел об издании журнала, и связь моя с ним в 1937 году прекратилась; не прекратилось, однако, влияние идей Мальро, на них базировалась вредительская работа моя в области советского искусства» (показания арестованного Бабеля Исаака Эммануиловича от 21 июня 1939 года).

То, о чем он писал в тюрьме, вызывает в памяти известную мысль Льва Толстого, что для противодействия злу порядочные люди должны взяться за руки, — и только. Но объединение таких людей как раз и является наиболее трудным делом. Работа парижского конгресса осложнялась неизбежными разногласиями в среде писателей-антифашистов: коммунисты спорили с троцкистами, социалисты — с коммунистами. В бодрой интерпретации Кольцова картина выглядела благополучной: «Вдохновленный Максимом Горьким и Роменом Ролланом, Международный конгресс писателей провел свои работы в атмосфере большого подъема и единодушия. Попытки французских троцкистов нарушить это единодушие и солидарность кончились полным провалом».

Мемуары Эренбурга — источник более надежный. «Писатели — не рабочие: объединить их очень трудно. Андре Жид предлагал одно, Генрих Манн другое, Фейхтвангер третье. Сюрреалисты кричали, что коммунисты стали бонзами и что надо сорвать конгресс. Писатели, близкие к троцкистам, — Шарль Плинье, Мадлен Паз — предупреждали, что выступят — „разоблачат“ Советский Союз. Барбюс опасался, что конгресс по своему политическому диапазону будет чересчур широким и не сможет принять никаких решений. Мартен дю Гар и английские писатели Форстер, Хаксли, напротив, считали, что конгресс будет чересчур узким и что дадут выступить только коммунистам. Потребовалось много терпения, сдержанности, такта, чтобы примирить, казалось бы, непримиримые позиции».

Миссию примирителя и дипломата (с французской стороны) взял на себя Андре Мальро. Никем не ангажированный и, следовательно, независимый, тактичный и одновременно твердый, он в значительной мере определял ход работы конгресса.

Как член советской делегации Бабель был самокритичен, когда писал в тех же показаниях:

«Все дело организации советской делегации было поставлено безобразно; состав делегации (Щербаков, Кольцов, Киршон, А. Толстой, Караваева, Вс. Иванов, Микитенко, Панч, Пастернак, Тихонов, я и др.) был неавторитетен и неубедителен для других делегаций. Руководство делегации (Щербаков и Кольцов) апробировали доклады, звучавшие смехотворно. Так, например, доклад Иванова о материальном положении сов. писателей. О том, что у каждого из них есть определенная кубатура жилой площади с кухней и ванной.

С ответами троцкистам неизменно выступал Киршон, наиболее одиозный из членов делегации; в это же время ни у меня, ни у Пастернака никто не спросил, о чем мы собираемся говорить на конгрессе… Закулисная сторона характеризовалась яростной борьбой между Кольцовым и Эренбургом, проводившим точку зрения Мальро и воздействовавшего в этом смысле.

Члены делегации были предоставлены сами себе, виделся я только с Ал. Толстым; он был с Марией Игнатьевной Будберг (б. секретаршей Горького) и каким-то русским эмигрантом, неизвестным мне, проживающим в Лондоне».

Обратим внимание: Бабель пишет о разногласиях между Кольцовым и Эренбургом, а Киршона упоминает мимоходом. В протоколе майских допросов это место отредактировано сообразно логике следственного сценария. О расстрелянном Киршоне сказано немного больше, вместо Кольцова вставлен Щербаков и к тому же названо новое имя. Читаем:

«Несомненной ошибкой было также и то, что в наиболее ответственные моменты конгресса выпускался на трибуну Киршон — наиболее одиозная фигура в составе советской делегации. Так, например, выступать с отповедью довольно сильному на конгрессе троцкистскому крылу, возглавлявшемуся француженкой Маргаритой Пасс, было поручено все тому же Киршону, не пользовавшемуся в глазах делегатов никаким литературным и политическим авторитетом.

Воспользовавшись этими неурядицами, Мальро раскалывал конгресс и вносил разброд в советскую делегацию, яростно поддерживая наскоки Эренбурга на Щербакова».

В «интригах» Мальро на конгрессе его первым помощником выступает Илья Эренбург. Конечно, такая картина абсурдна, и комментарии тут излишни. А собственноручные показания Бабеля важны как дополнительная информация, проливающая свет на закулисную сторону конгресса. «Во всех вопросах, имевших касательство к СССР (по Международной Ассоциации писателей, по организации политических и литературных выступлений), Эренбург выполнял всегда инструкции Мальро. Кроме того, Эренбург был тем человеком, кого приезжающие в Париж советские писатели встречали в первую очередь. Знакомя их с Парижем, он „просвещал“ их по-своему. Этой обработке подвергались все писатели, приезжавшие в Париж: Ильф и Петров, Катаев, Лидин, Пастернак, Ольга Форш, Николай Тихонов, особенно сдружившийся с Эренбургами. Не обращался к Эренбургу разве только А. Толстой, у которого был свой круг знакомых. В период конгресса 1935 года Толстой встречался с белоэмигрантами и был в дружбе с М. И. Будберг (фактически последняя жена Горького, бывшая одновременно любовницей Герберта Уэлса). Она очень хлопотала о том, чтобы свести Толстого с влиятельными английскими кругами.

Возвращаясь к конгрессу 1935 года, припоминаю, что Эренбург говорил мне о том, что со стороны живущих в Париже украинских националистов делались попытки завязать личные отношения с членами советской делегации — украинцами (среди них были Микитенко, Панч, Корнейчук, других не помню) и что такое свидание или свидания имели место».

 

3

Весной 1936 года Мальро вместе со своим младшим братом-журналистом из парижской газеты «Се суар» приехал в Советский Союз. Здесь его ждали теплые встречи с Эйзенштейном, Мейерхольдом, Бабелем, Олешей и другими деятелями советской культуры. Визит Мальро совпал с начавшейся дискуссией о формализме, и я полагаю, что гостеприимным хозяевам стоило большого труда объяснить Мальро, что происходит.

Французский писатель был настроен доброжелательно, но сохранял независимость суждений и чувство юмора. Некоторые высказывания Мальро отличались завидной проницательностью. Так, на встрече с членами президиума правления ССП 4 марта, когда речь зашла о новом фильме «Мы из Кронштадта» по сценарию Вс. Вишневского, Мальро сказал: «Вообще фильм хороший. Его, конечно, надо показать за границей. Он произведет большое впечатление, но это не будет такой победой советской кинематографии, какой были некоторые фильмы Эйзенштейна и Пудовкина. Вот мне говорил Бабель, что замечательный фильм снимает сейчас Эйзенштейн. Может быть, этот фильм выдвинет опять советскую кинематографию на первое место в мире». Прощаясь с коллегами, Мальро пошутил: «Вообще, если можно так сказать, то в советском искусстве много вещей, являющихся смешением Пастернака с Панферовым».

Через три дня братья Мальро в сопровождении Бабеля и Кольцова отправились в Крым к Горькому. Надеюсь, читатель помнит, как писал арестованный Бабель об этой поездке. К сожалению, писал слишком кратко, делая акцент на фигуре Горького. А что же Мальро? И о чем велись беседы на даче в Тессели? Ответить на поставленные вопросы, пусть в самом общем плане, помогут дополнительные источники. Сначала М. Кольцов. «Мы были у Максима Горького вместе с Андре Мальро, приехавшим из Парижа, чтобы ознакомить великого просветителя с проектом „Новой энциклопедии“, который возник в международных писательских кругах.

…Ласково и гостеприимно, но при этом строго, подробно, придирчиво расспрашивал он Мальро — обо всем, во всех разрезах. Улыбаясь, Мальро выкладывал себя то как романист, то как знаток Китая, то как пропагандист среди французской молодежи, то как философ искусства, то как издательский работник, то как бывший археолог».

Более информативными (что естественно) являются записки венгерского политэмигранта Эрвина Шинко, автора «московского дневника». Одно время Бабель и Шинко общались довольно часто; многое, о чем позднее написал венгерский литератор, слышал от Бабеля только он в полночных беседах за чашкой чая. Вот рассказ Бабеля о поездке к Горькому в передаче Шинко.

Встреча Горького и Мальро, по словам Бабеля, едва не кончилась полным провалом, так как Мальро, всегда одержимый своими собственными идеями, совсем не склонен замечать, что лишь он один — огонь и пламя. Пока говорили об энциклопедии, все шло гладко: издание такой книги было старой мечтой Горького. На предложение Мальро, чтобы в СССР работу редакции возглавил Бухарин, Горький ответил утвердительно: да, он считает фигуру Бухарина превосходной. Но когда Мальро спросил, читал ли Горький прошлогоднюю статью К. Радека о Джойсе, в которой книги этого писателя оценивались как антигуманный апофеоз общественному и человеческому гниению, беседа приняла странный характер. Горький сказал, что не читал статью Радека, однако, если Радек так написал, то он, Горький, с ним согласен. Конечно, он попробует еще раз прочесть Джойса… впрочем, это почти физически невыносимое занятие. На возражение Мальро, будто Джойс означает важный этап в развитии человеческой впечатлительности, Горький сделал протестующий жест рукой и заговорил о Бунине. Мол, хотя Бунин эмигрант и контрреволюционер, но в литературном творчестве далек от индивидуалистической большой моды Запада с ее больными нервами. Услышав слово «индивидуализм», Мальро вспомнил о Ницше…

Далее Э. Шинко пишет о Бабеле: «Он был так сильно привязан к Горькому, что во всем себя с ним идентифицировал. Хотя он очень ценил Мальро, но о его роли в дискуссии с Горьким невольно рассказывал с оттенком юмора, почти злорадства».

…Я делаю эти экскурсы в малоизвестное прошлое с одной единственной целью — нарисовать по возможности объективный портрет Мальро, портрет, не имеющий ничего общего с тем образом шпиона, который создан в материалах бабелевского дела.

В письме к Р. Роллану от 22 марта 1936 года Горький писал: «Был у меня Мальро. Человек, видимо, умный, талантливый. Мы с ним договорились до некоторых практических затей, которые должны будут послужить делу объединения европейской интеллигенции для борьбы против фашизма». Совместным планам не суждено было сбыться: вскоре Горький умер… Мог ли Бабель предположить в те дни, что интерес Мальро к жизни советских людей, общение с Горьким будут превратно истолкованы потом следователями НКВД? В протоколе майских допросов эта тема прозвучит зловеще.

« Вопрос : Мальро приезжал еще в Советский Союз?

Ответ : Мальро приехал в Советский Союз весной 1936 г. В этот раз ему удалось подробно информироваться у меня относительно положения дел в СССР, в частности, о положении в колхозной деревне.

Я передал Мальро сведения о положении в колхозах, основанные на моих личных впечатлениях, вынесенных от поездки по селам Украины.

Его интересовало, оправилась ли Украина от голода и трудностей первых лет коллективизации?

При этом Мальро просил меня изложить несколько конкретнее быт колхозов, нарисовать отдельные фигуры колхозников, рассказать о распорядке работы в колхозах. Он также добивался ответа на вопрос, что сталось с украинскими кулаками, высланными на Урал и Сибирь в первые годы коллективизации. Я подробно информировал Мальро по всем затронутым им вопросам, в мрачных красках нарисовал отрицательные стороны колхозной жизни, указал на несовершенство учета и оплаты труда в колхозах и слабость организации колхозного производства».

На Лубянке без труда выдумывают шпионскую сеть, в которую якобы попал советский писатель. Выстраивается внешне правдоподобная цепочка: разведчик Мальро «оставляет» в Москве брата-связника для передачи секретной информации французской разведке. Бабель один из тех, кто эту информацию поставляет, а кроме того — секретарша М. Кольцова некая Болеславская. Еще раз откроем протокол.

« Вопрос : Итак, какие же сведения вы передали французской разведке через Раллана Мальро?

Ответ : В конце 1936 года я от Андре Мальро, через его брата, получил письмо с просьбой сообщить о положении во всех областях советского искусства и литературы в связи с кампанией против формалистов в СССР. В данном случае его интересовала политическая сторона вопроса и судьба конкретных личностей, как композитор Шостакович, поэты Тихонов и Пастернак, писатели Олеша и Шкловский.

В своем ответе я информировал Андре Мальро о настроениях и переживаниях формалистов, особенно Шостаковича и Пастернака, с которыми я изредка встречался, а также сообщил общие сведения о кампании против формалистов.

Вопрос : Известно ли вам, почему вдруг Мальро так заинтересовался положением формалистов в СССР?

Ответ : Дело в том, что Мальро через меня подробно информировался о настроениях советской интеллигенции, все слои которой были затронуты известной кампанией в печати против формалистов в искусстве, литературе и зодчестве.

Помню, что второе письмо от Мальро шло в том же плане изучения настроений в стране, но на этот раз он интересовался реакцией, вызванной прошедшими процессами над Зиновьевым — Каменевым, а затем Пятаковым — Радеком. Я подробно информировал Мальро о том, что эти процессы — по моим наблюдениям — явились убедительными для рабочих слоев населения, но вызвали недоумение и отрицательную реакцию среди части интеллигенции».

Представляю, с какими чувствами читал эти сценарии Сталин (такая возможность не исключается). При помощи репрессивного аппарата НКВД диктатор получал в руки тот компрометирующий материал, который хотел получить. Картина мира по Сталину была безысходно мрачной: всюду враги, везде шпионы, верить нельзя никому. Если враг не сдается, его уничтожают. Если сдается, — тоже. Особенно опасны те, кто не согласен с его, Сталина, режимом личной, никем и ничем не ограниченной власти.

 

4

На старости лет Илья Григорьевич Эренбург часто задавал себе один и тот же вопрос: почему Сталин сохранил ему жизнь? — и не находил сколько-нибудь удовлетворительного ответа. По всем признакам писатель должен был разделить трагическую участь многих своих товарищей… Ему повезло. Но что значит «повезло»? В раздумьях Эренбурга как бы скрыто извинение перед современниками: простите, мол, что остался жив.

Жизнь Эренбурга — одна из загадок диктатора. Вновь повторю, что, осуществляя злодейские планы по уничтожению людей, Сталин проявлял редкостную (для параноика) практичность. Он лучше всех знал, кто имеет право на жизнь, а «кто должен быть мертв и хулим», говоря словами Пастернака.

Моя версия, не претендующая быть исчерпывающей, заключается в следующем. Сталин оставлял за собой право выбора. Сталин выбирал между Эренбургом и Кольцовым. Примерялся, взвешивал все «за» и «против», оценивал. Ах, эти писатели! инженеры человеческих душ! Оба хорошо знали Европу, много разъезжали, широко печатались, были знамениты. У обоих имелись равные шансы претендовать на звание «международного шпиона». По-видимому, в какой-то момент (ноябрь 1938 г.) Сталин решил, что для советской литературы одного писателя такого масштаба вполне достаточно. Кому же отдать предпочтение? Кольцов «слишком прыток», всюду сует свой еврейский нос и при этом грубо льстит, так грубо, что вождь начинает сомневаться в его искренности.

Иное дело — Эренбург. Он, конечно, тоже не православный, но держится умнее, знает чувство меры и — что самое главное — боится «хозяина». Читая протоколы допросов Бабеля, Сталин мог с удовлетворением отметить для себя те места, где Бабель говорит о чувстве страха у Эренбурга, приехавшего в Москву из Испании. Тогда, в 38-м, состоялась их последняя встреча. «Охвачен животным страхом», «не может спать настолько, что в течение 10 дней не выходил, не мог видеть улиц Москвы» и проч. — о, это то, что нужно! Безумец Мандельштам или мальчишка-хулиган Васильев значительно опаснее. Да и этому Кольцову веры нет…

Позже, в мемуарах, Эренбург напишет, что А. Фадеев однажды сказал ему: «Я двух людей боюсь — мою мать и Сталина. Боюсь и люблю…»

Столь сложное чувство можно испытывать к отцу. Миллионы советских людей считали Сталина отцом родным, и даже больше. Замечательно в своем роде признание известного композитора Тихона Хренникова: «Я был членом Комитета по Сталинским премиям. Мы все входили к нему, как к богу. Он был для меня абсолютным богом. Наверное, и тогда были люди, которые думали иначе, но я таких не знал. Сталин производил огромное впечатление… Когда Сталин умер, все думали, что пришел конец мира».

Бабель принадлежал к числу тех немногих, кто думал иначе. Сталин этого не прощал.

Летом 1939 года следователи упорно добивались от Бабеля компрометирующих материалов на Эренбурга, жизнь которого висела на волоске. Первейший аргумент любого «компромата» — выявленные сомнительные связи человека, его ближайшее окружение. В тюремной камере Бабель писал об Эренбурге:

«В Москве чаще чем с другими встречался со мной; один раз я видел у него Лидина, другой Н. Тихонова. Основное его честолюбие — считаться культурным полпредом советской литературы за границей. В последний свой приезд в Москву находился в чрезвычайно нервном состоянии из-за задержки с выдачей визы. Связь с Мальро он поддерживал постоянно — единым фронтом выступал с ним по делам Международной Ассоциации писателей. Вместе ездили в Испанию, переводили книги друг друга».

Для следователей, имевших относительно Эренбурга прямые установки сверху, текст Бабеля кажется слишком лаконичным. Они требуют подробностей. Так появляются следующие листки, обычно начатые простым карандашом, а примерно с середины и до конца написанные химическими чернилами (возможно, уже в кабинете следователя).

«После конгресса я виделся с Эренбургом дважды — в 1935 или 1936 году (?) и в 1938 году — оба раза в Москве. В первый свой приезд он останавливался в гостинице „Метрополь“. Вместе с ним жила его жена — Л. Козинцева и часто приходила секретарша B. Мильман. В это свидание Эренбург выражал опасение за судьбу Бухарина — главного своего покровителя, расспрашивал о новых людях, пришедших к руководству — о Ежове, Хрущеве… О Хрущеве я ничего не знал; помню, что я дал ему очень лестную характеристику Ежова, много рассказывал ему о Калмыкове, о Кабарде, обрисовал с моей точки зрения внутрипартийное положение, существенным моментом которого считал, что пора дискуссий, пора людей интеллигентных, анализирующего типа, кончилась; партия, как и вся страна, приводится в предвоенное состояние; чтобы эту жесткую работу провести, понадобятся не только новые методы и новые люди, но и новая литература — в первую очередь остро агитационного, а затем служебного, развлекательного характера. Под этим же углом зрения рассматривали ликвидацию общества старых большевиков, как людей, изживших себя.

В последний свой приезд в Москву (в 1938 году) Эренбург был очень встревожен пошатнувшимся своим положением в Союзе; никуда не выходил, ожидая заграничного паспорта, с получением которого вышла задержка; разговор вращался вокруг двух тем: арестов, непрекращающаяся волна которых обязывала, по мнению Эренбурга, всех проживающих в Москве прекратить какие бы то ни было сношения с иностранцами, и вокруг гражданской войны в Испании, очевидцем которой Эренбург был».

Другая запись, сделанная полностью чернилами, почти дословно повторяет тему бесед с Эренбургом в «Метрополе» и Лаврушинском переулке, но заканчивается иначе. «Он, помню (т. е. Эренбург. — C. П.), указывал, что при всей бестолковости, неумелости, зачастую предательстве — фронт в Испании единственное место, где свободно дышится. Но так как это рано или поздно кончится катастрофой, то остается только один метод, который ему не по нутру, — СССР, метод силы и новой дисциплины, и тем хуже для нас».

По меркам нашего времени — обычные разговоры двух друзей и обмен новостями, желание понять, что происходит в стране социализма. Вопросы Эренбурга естественны: он приехал издалека. Ответы Бабеля тоже естественны: он внутри событий, стало быть, лучше видит. А с позиций следствия — все криминально; любая деталь разговора должна изобличать друга Бухарина Эренбурга и завербованного французской разведкой Бабеля.

В сфабрикованном протоколе допроса от 15 июня 1939 года портрет Эренбурга выписан в расчете на нового наркома Берию, за которым ясно просматривается сам «хозяин».

« Вопрос : А как обстояло дело с Эренбургом?

Ответ : Я уже подробно показывал на первом допросе о своих парижских встречах с Эренбургом, который меня познакомил с французским писателем Андре Мальро и привлек к шпионской работе в пользу Франции. Эренбург, особенно за последние годы, был настроен враждебно, резко критиковал положение в Советском Союзе, издевательски высказывался по поводу серости и якобы бесталанности советской литературы, которой он противопоставлял изощренную манеру таких западноевропейских авторитетов, как Мальро, Хемингуэй, Дос-Пассос. Пользуясь своим влиянием в делах переводной литературы, Эренбург особенно настаивал на внедрении в советскую читающую публику панических и импрессионистских произведений, как „Бегство на край ночи“ Селина. Понятно, что когда Эренбург нашел в моем лице единомышленника, то он охотно пошел со мной на антисоветские беседы, в которых мы установили общность наших взглядов и пришли к выводу о необходимости организованного объединения для борьбы против существующего строя. Конечно, эту борьбу мы вели особыми методами, применяясь к общей обстановке и задачам советской литературы».

Вся эта лубянская чепуха сразу рассыпается при ознакомлении с подлинными документами, что легко показать на примере с романом Луи Селина, переведенного на русский в 1934 году Эльзой Триоле. Бабель действительно считал его «необыкновенно показательной книжкой». По возвращении из Франции осенью 1933 года он сказал на встрече с московскими газетчиками, что роман Селина есть «обвинительный акт современной цивилизации» и что это «страшное» чтение. Из протокола же усматривается нечто совсем противоположное: Бабель якобы поддерживал инициативу Эренбурга с изданием в СССР «панического» произведения.

Кроме «антисоветских бесед» с Эренбургом в показаниях Бабеля достаточно подробно охарактеризованы его парижские связи, французские и русские. Так и хочется воскликнуть: опасные связи! Но мне не до шуток. Обвинения столь серьезны, что с моей стороны требуется пространный комментарий.

Соответствующий фрагмент показаний, написанных чернилами, начинается с упоминания журналиста «Комсомольской правды», ближайшего друга Эренбурга Овадия Савича. Затем идут художник Натан Альтман и писатель Владимир Лидин «в бытность их в Париже»; а далее — цитирую — «несомненная деловая связь была у Эренбурга с юрисконсультом парижского полпредства Членовым, выполнявшим в Париже поручения Бухарина и Сокольникова и с другом Членова невозвращенцем Навашиным, о котором говорили как об агенте де Монзи. Навашин года полтора тому назад был убит при таинственных обстоятельствах в Париже, смерть, наделавшая много шуму. Знаю, что Членов, Эренбург и Навашин часто собирались втроем, что Навашин ссужал иногда Эренбурга деньгами и что об этом знакомстве при советских гражданах не говорили».

Членов, Навашин… Современному русскому читателю эти фамилии ни о чем не говорят. Молодые французы едва ли скажут, кто такой де Монзи. Ничего удивительного: время — вещь жестокая. Но наш сюжет требует хотя бы минимума пояснений.

Имя Семена Борисовича Членова не раз упоминается на страницах книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь» в ряду близких друзей автора. Как можно понять из текста, Эренбург и Членов были знакомы еще с дореволюционной поры. Оба принадлежали к подпольной социал-демократической организации, объединявшей воспитанников средних учебных заведений Москвы. Курировали организацию гимназистов по указанию Московского комитета большевики Н. Бухарин и Г. Сокольников.

Эренбург замечает, что подружился с Членовым, когда тот занимал должность юрисконсульта в советском посольстве. По цензурным условиям (книга создавалась в начале 60-х годов) портрет Членова не мог получиться полным. За внешностью флегматичного ценителя изящной словесности угадывается фигура более сложная. Эренбург так и пишет: «Он был человеком сложным, сибаритом и в то же время революционером. Видя недостатки, он оставался верным тому делу, с которым связал свою жизнь. Вероятно, среди просвещенных римлян III века, уверовавших в христианство, были люди, похожие на Семена Борисовича Членова… — они видели, как несовершенны статуи Доброго Пастыря по сравнению с Аполлоном, но вместе с другими христианами шли на пытки, на казнь».

В эскизе Эренбурга много недосказанного, что-то дано как намек, а кое-что читается между строк. Пожалуй, не ошибусь, если скажу, что Членов представлял собой довольно типичного российского интеллигента, чей путь в революцию в конце концов закончился трагически. Под маской Доброго Пастыря советский римлянин не разглядел подлинный лик монстра. Впрочем, он разделил судьбу многих.

Бабель познакомился с Членовым во время своего первого приезда в Париж.

Давних дружеских отношений Членова с Бухариным и Сокольниковым оказалось достаточно, чтобы в конце 1936 года попасть в руки НКВД. В то время профессор Членов работал главным юрисконсультом при наркоме внешней торговли СССР. Как стало известно, его планировали в качестве фигуранта по делу пресловутого «параллельного антисоветского центра» вместе с Пятаковым и Радеком, однако в последний момент Сталин почему-то вычеркнул фамилию Членова из списка обвиняемых и заменил другой.

Менее ясным, противоречивым остается образ Навашина. В неопубликованном письме Бабеля к А. Г. Слоним из Парижа от 3 марта 1927 г. он просит обратиться по финансовым вопросам к своему приятелю, служащему Промбанка Дмитрию Сергеевичу Навашину из «бюро экономических исследований или что-то в этом роде». И далее следует фраза, смысл который сводится к тому, что Навашин не впервые откликается на денежные просьбы Бабеля.

Кто же он, этот человек, названный на родине невозвращенцем, а в книге французского исследователя почему-то «белым русским банкиром»? Просматривая комплекты эмигрантских изданий, я составил некоторое — далеко не полное! — представление о Навашине. Его судьба заслуживает отдельной новеллы.

Французский журналист Мишель Горель из еженедельника «Марианн», лично знавший Навашина, вскоре после убийства опубликовал статью, где более или менее подробно изложил наиболее существенные фрагменты биографии покойного.

Сын известного русского ботаника профессора С. Г. Навашина, чьи работы в области цитологии и эмбриологии растений считаются классическими, Дмитрий Сергеевич поначалу готовил себя к научной деятельности. Жизнь сложилась иначе. Возможно, первая мировая война круто изменила линию судьбы молодого человека. Навашин становится помощником присяжного поверенного в Москве, затем он на службе в Главном управлении Красного Креста (петроградское отделение) в должности представителя Союза городов. Похоже, Навашин серьезно готовит себя к поприщу земского деятеля. И снова жизнь меняется, на сей раз в связи с начавшейся революцией. Навашин рассказал Горелю, что после выстрела Фанни Каплан в Ленина его арестовала ЧК. Пообещав председателю «чрезвычайки» чудодейственные планы экономического и финансового восстановления России, Навашин под честное слово был отпущен домой, но во избежание расстрела тотчас бежал из Петрограда в Стокгольм.

Почти детективная история в духе того времени получила неожиданный поворот весной 1921 года: с помощью видного большевика Леонида Красина Навашин стал совслужащим в комиссариате внешней торговли. Вероятно, нарком по достоинству оценил способности нового сотрудника в сфере банковских операций и крупных международных торговых сделок. Короткая командировка за границу, и вскоре Навашин занял довольно высокий пост в московском Промбанке. К этому времени, пожалуй, относится его знакомство с восходящей звездой советской литературы Исааком Бабелем.

Как пишет Горель, сделавшись послом в Париже, Красин взял с собой Навашина и «поставил во главе пресловутого советского банка, через который проводились все франко-советские операции». Рассказ Гореля в изложении сотрудника русского эмигрантского журнала «Иллюстрированная Россия» под псевдонимом Ариель, конечно же, нуждается в проверке, ибо отдельные детали в нем не совпадают хронологически, другие просто отсутствуют. Так или иначе, но личность Навашина и его «загадочное» убийство стали сенсацией в последние дни января 1937 года.

Парижская пресса называла убитого «знаменитым русским банкиром», и по этому поводу Ариель иронизировал: убит «агент Москвы среднего калибра», в трудах которого нет ничего научного.

Свою лепту в разоблачение Навашина внес В. Л. Бурцев, неутомимый охотник за провокаторами. Еще в 1930 году на страницах газеты «Общее дело» Бурцев обвинял Навашина в сотрудничестве с большевиками. Тогда же состоялась их встреча. По словам Бурцева, Навашин якобы не отрицал преступлений сталинского режима (аресты, казни и проч.) и соглашался, что похищение генерала Кутепова — дело рук советских разведчиков. Однако подобные эксцессы он находил «неизбежными в условиях тогдашней русской жизни и говорил, что это только и позволяет большевикам спасать Россию». По-видимому, политические убеждения Навашина были в какой-то мере близки идеологии сменовеховства; во всяком случае его разговоры с Бурцевым позволяют так думать. Далее Бурцев пишет:

«О себе он говорил как о не-большевике, но что он ради России должен поддерживать большевиков… Особенно он возражал мне, когда я называл его помощником чекистов». Благодаря Бурцеву мы узнаем немало интереснейших деталей из биографии Навашина, например: в дни работы Генуэзской конференции он оказал Советской России «колоссальные услуги». Или: был тесно связан с главными участниками похищения Кутепова Яновичем и Гельфандом. Наконец, как один из директоров «Банка де Пэи дю Нор» Навашин много сделал для признания советской власти во Франции и Англии. «Формально большевики выдают этот банк за французский. Большинство служащих в нем французы — и притом не коммунисты. Но, конечно, там все ведется по указке большевиков некоторыми их агентами, в руках которых сосредоточены все банковские связи».

Портрет проясняется, правда, лишь отчасти. Ведь даже Бурцев не мог знать всех тонкостей сложной политико-дипломатической миссии Навашина в Париже. Тем не менее не удержусь еще от одной цитаты: «Как ни был Навашин близок к большевикам, он после 1930 г., несмотря на их вызов, ехать в Россию не решился, и с партией большевиков формально порвал. Но по существу он все время продолжал поддерживать связи если не с центральными организациями, где господствовал Сталин, то с теми оппозиционными течениями, где организаторами были Пятаков, Раковский и другие».

Рассматриваю фотографию Навашина. Холеное умное лицо, пытливый взгляд. Кажется, был блондином. Типичный русский барин. В жизни спокоен, уравновешен. Бесспорно, прагматик, но склонный к авантюрам. Любовь к родине искренняя, не театральная. Политике Сталина вряд ли сочувствовал. Знал многое.

Был ли Навашин агентом ОГПУ? Это не исключено, хотя по современной терминологии ему больше подходит роль «агента влияния». Навашин жил в Париже открыто, имел широкие связи среди русских эмигрантов, французских бизнесменов и правительственных чиновников, общался с левой интеллигенцией и людьми богемы. Автор заметки «Тайна Булонского леса» в том же журнале «Иллюстрированная Россия» даже назвал Навашина «ярым масоном» Великой Ложи Франции. Масон? Возможно. Почему бы банкиру-разведчику не быть еще и масоном? Впрочем, гораздо тоньше другое предположение журналиста, укрывшегося под романтическим псевдонимом Железная Маска: амплуа Навашина как невозвращенца — всего лишь ширма, за которой стояло ОГПУ. Есть основания считать, что вариант с невозвращенчеством был избран для Навашина руководителями иностранного отдела советской разведки после побега дипломата Г. 3. Беседовского в 1929 году. (В книге «На путях к термидору» Беседовский детально описал свое бегство из особняка советского посольства на рю Гренель. Он буквально выпрыгнул из окна первого этажа в сад и был таков.)

Навашина закололи стилетом в туманное утро 25 января 1937 года на окраине Булонского леса, почти на глазах случайных прохожих. Некий Ле Веф показал комиссару полиции, что видел в спину стремительно убегающего «блондина спортивного типа» и даже слышал глухие выстрелы. Поиски убийцы не увенчались успехом. «Трудно сказать уверенно, кто убил его», — писал Бурцев, подчеркивая, однако, что к террористическому акту, по всей вероятности, причастно ОГПУ. Комментарий Железной Маски оказался пространнее: да, русская эмиграция разделяла точку зрения Бурцева, в то время как леворадикальные круги Франции говорили об убийцах из гестапо. В пользу второй версии выдвигался аргумент, будто Навашин передавал французскому правительству важные документы о немецких вооружениях, и эти отношения с военным министерством явились причиной его гибели.

В Москве убийство Навашина не осталось незамеченным и было немедленно использовано Сталиным в борьбе с международным троцкизмом. Советские газеты 37 года пестрели заголовками типа «аресты троцкистов в Барселоне», «троцкистская „пятая колонна“ генерала Франко» и проч. Спустя два дня после ликвидации Навашина центральные и областные газеты напечатали следующий материал ТАСС: «По сообщению агентства ГАВАС 25 января в Булонском лесу в Париже убит невозвращенец некий Навашин. Все газеты подчеркивают, что убийство совершено на политической почве. Для политической характеристики Навашина важны два момента. „Попюлер“ подчеркивает, что Навашин в последнее время активно разоблачал происки германского фашизма в Румынии и Польше, в странах Северной Европы и высказывал предположение, что убийство Навашина является делом рук гестапо. Газета „Тан“ в свою очередь указывает, что Навашин в свое время был близок с Пятаковым и Сокольниковым — руководителями антисоветского троцкистского центра. Газета „Тан“ добавляет, что имеются основания предположить, что Навашин был хорошо осведомлен о деятельности этого центра. В связи с этим обстоятельством ряд газет отмечает возможность, что Навашин убит троцкистами, опасавшимися разоблачений.

В этой связи особый интерес приобретает более чем подозрительная торопливость, с которой Троцкий и его сын Седов выступают с „опровержениями“, отрицающими их заинтересованность в устранении Навашина. В спешке Троцкий и Седов, очевидно, не успели достаточно согласовать свои „опровержения“, в результате чего между обоими „опровержениями“ имеются серьезные противоречия, на которые указывают парижские газеты, а именно: Седов заявляет, что ни он, ни Троцкий никогда не встречались с Навашиным и не имели с ним никаких отношений. Троцкий же в своем „опровержении“ приводит о Навашине данные, свидетельствующие, что он его хорошо знал».

Перед нами облеченная в форму сообщения ТАСС версия НКВД, типичная дезинформация сталинской пропагандистской машины. Скверный стиль выдает спешку московских политических интриганов. На основании всех имеющихся в моем распоряжении материалов можно сделать некоторые выводы. Наиболее реалистичной представляется ситуация устранения двойного агента, работавшего одновременно на НКВД и «Сюрте Женераль». До поры до времени Навашин был нужен советской разведке как «спец» по финансовым вопросам и мнимый невозвращенец, ценный сотрудник в Западной Европе. Но час Навашина пробил, когда Сталин решил нанести очередной удар по Троцкому и другим политическим противникам внутри страны.

Дружба Эренбурга с Навашиным и Членовым давала следователям ГУГБ повод к развертыванию дополнительного фальсифицированного сюжета. Быть может, в архивах КГБ-ФСБ сохранились соответствующие заготовки (например, в деле Членова, погибшего в 1938 году, или в деле Кольцова). Оговорюсь: это только мои предположения. Из дела же Бабеля не видно, что факт знакомства с Навашиным и Членовым был использован следствием против обвиняемого.

Могут спросить, зачем нужна в моем повествовании история с убийством Навашина? Могут также сослаться на слова Бабеля из его забытого рассказа «Справедливость в скобках»: «Не надо уводить рассказ в боковые улицы. Не надо этого делать даже и в том случае, когда на боковых улицах цветет акация и поспевает каштан». Не спорю. И все же отвечу вопросом на вопрос: «А если „боковые улицы“ иной раз помогают лучше увидеть то, что происходит на главной?» Дело № 419 и есть такая главная магистраль. На ней нет ни акаций, ни каштанов, зато каждая новая подробность приближает нас к пониманию жестокой реальности сталинского кошмара.

Вернемся к показаниям Бабеля.

«В компанию Эренбурга входил еще Путерман (сожитель жены Эренбурга), служивший несколько лет секретарем редакции у Вожеля и устраивавшего встречи Эренбурга с Вожелем. Эренбург принимал участие в подготовке поездки Вожеля с штатом сотрудников в СССР — для составления номера журнала „Вю“, посвященного СССР. В дружеских и тесных отношениях был Эренбург с полпредом Довгалевским, сообщавшим ему не подлежавшие оглашению сведения, с влиятельным правым французским журналистом Эмилем Бюрэ и неким Мерлем, владельцем шантажной газеты, продававшейся тому, кто платил дороже.

<…>Большой дружбой Эренбург был связан с Шарлем Раппопортом — в прошлом парижский корреспондент „Известий“, ныне занявший, как я слышал, враждебную позицию по отношению к СССР.

С некоторыми из перечисленных лиц был знаком и я; часто встречался в полпредстве и у Эренбурга с Членовым, в разговорах которого всегда проступала очень тонко замаскированная антисоветская нотка.

Помню, что Членов познакомил меня с известным французским адвокатом Торресом (выступавшим когда-то по делу об убийстве Петлюры), и тот устроил ужин, на котором присутствовали де Монзи, писатель Пьер Бенуа, насколько мне помнится, журналистка Андре Виоллис. За столом де Монзи вел меланхолические разговоры о том, что кончается в Европе „парижский“ период культуры и быта и что кончается Париж, но среди этих разглагольствований вскользь заметил, что как человек, первый из иностранцев написавший об СССР, он вправе был бы рассчитывать, чтобы его позвали вторично. Нотка обиды звучала в его словах…

Был знаком я и с Вожелем — видел его впервые на приеме в нашем полпредстве; он пригласил меня тогда (как он это делал со всеми более или менее известными или модными людьми) в воскресенье к себе на дачу. В полпредстве все говорили о том, что Вожель открыто торгует своими журналами, однако я не видел оснований отказаться от этого предложения, интересовавшего меня к тому же с бытовой точки зрения, — и действительно, никаких подозрительных предложений или поручений я от Вожеля не получил и больше никогда в жизни его не видел.

Помню из присутствовавших русского художника Ларионова (?) с женой, дочь знаменитой французской писательницы Колетт, молодого радикала Бертранд де Жувенель, представителя агентства ГАВАС — не то Доминуа, не то Дювернуа, на прекрасном русском языке рассказывавшего, что его выслали из Союза как „нежелательного иностранца“. Разговор в общем носил так называемый светский характер; много расспрашивали меня об СССР, и ораторствовал Жувенель, нападавший на старое руководство франц. радикальной партии».

Едва ли не каждый из названных Бабелем французов станет впоследствии персонажем мемуарной книги Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Одни удостоятся беглого упоминания, другим, как, например, издателю Эжену Мерлю, посвящено несколько доброжелательных страниц. Кроме того, источником для русского читателя может служить известный роман Луи Арагона «Коммунисты», где выведен государственный и политический деятель довоенной Франции Анатоль де Монзи. В отличие от Эренбурга, считавшего министра путей сообщения «неясной» фигурой, Арагон более снисходителен. В уста какого-то героя романа автор вкладывает такие слова о де Монзи: «Он жаждет стать знаменитым. Он очень умен, слишком умен. Его всегда интересует то, что будет потом. У нас сейчас война, а он уже думает о мире… у него есть свои виды на коммунистов».

Иное дело — Б. де Жувенель, занявший откровенно профашистскую позицию в годы второй мировой войны. Что касается издателя Люсьена Вожеля, то свидетельство Эренбурга однозначно: Вожель «восхищался Советским Союзом, ездил в Москву с А. А. Игнатьевым, приглашал к себе коммунистов…»

На Лубянке разыгрывали свою игру. Я не удивился, узнав, что имя Вожеля фигурировало в деле Кольцова. ГБ угождала Сталину в придумывании разветвленной шпионской сети среди левой французской интеллигенции, сочувственно относившейся к СССР. Вот фрагмент допроса Кольцова.

« Вопрос : С кем из французских разведок (так в тексте. — С. П. ) кроме Мальро вы поддерживали связь?

Ответ : С Вожелем.

Вопрос : Кто он такой?

Ответ : Вожель — журналист, разведчик по русским делам, работавший в контакте с Мальро.

Вопрос : Назовите все известные вам шпионские связи Вожеля в СССР.

Ответ : Московскими друзьями и осведомителями Вожеля являются Михайлов, редактор „Москау“, Мейерхольд…»

Сталин убивал хладнокровно. При этом он умел казаться философом. Конечно, то была циничная философия на чужой счет. Когда генерал де Голль приехал в Москву, диктатор сказал ему: «В конце концов смерть всегда оказывается победительницей». Генерал не понял загадочной фразы Сталина. Для советских граждан тут не было загадки, — к несчастью, к несчастью…