Бабель в Париже вне контактов с соотечественниками — фигура немыслимая. Живой, ироничный, любознательный, с горячим желанием все увидеть собственными глазами, писатель легко пренебрегал условностями нового советского менталитета. Вспоминаю слова Владимира Брониславовича Сосинского, встречи которого с Бабелем всегда носили самый непринужденный характер. Бывший белый офицер, литератор и эмигрант рассказывал мне, что не в пример некоторым советским писателям Бабель не чурался общения с русскими эмигрантами. Независимо от их политических взглядов он умел находить в любом собеседнике что-то неповторимое, интересное. Нос Бабеля, «неутомимо любопытный», по выражению Эренбурга, приводил его то на лекцию П. Н. Милюкова, то в парижские трущобы, то в рабочие кварталы столицы. Везде Бабель чувствовал себя естественно, несмотря на репутацию «еврея-чекиста» (у русских эмигрантов, конечно). И все-таки положение советского писателя ко многому обязывало. Многоцветье заграничного бытия не ослепляло Исаака Эммануиловича, зоркость художника не изменяла ему. Он отлично видел социальные контрасты чужой жизни и в то же время избегал квасного патриотизма. «У советских собственная гордость», — сказал Маяковский в известном стихотворении. Имелась она и у Бабеля, хотя он старался говорить об этом с юмором, не выставлял напоказ. По возвращении с конгресса в защиту культуры сказал корреспонденту «Литературной газеты»: «Наша великая родина сопровождает нас повсюду, мы на каждом шагу ощущаем ее дыхание. Один только факт принадлежности к советским гражданам ставит нас часто и на чужбине в центр самого ласкового внимания и забот… Я сказал бы, — шутливо заявляет т. Бабель, — что быть за границей советским гражданином — это прямо-таки профессия, и весьма благородная».
Серьезное здесь окрашено доброй иронией, и в этом весь Бабель. Не плоский, не одномерный, а мудрый, многое понимающий. Может быть, слишком многое. По крайней мере, мне ясно одно: курс Сталина Бабель внутренне отвергал.
Став узником сталинских тюрем, он был вынужден давать показания на тех, с кем встречался в Париже в разное время. Русская эмиграция интересовала ГБ не меньше, чем партийные функционеры и вольнолюбивые интеллигенты в СССР. Еще раз приходится напомнить читателю, что ракурс, избранный Бабелем, определен трагическим положением арестованного. В сюжете данной главы появляются новые имена. Об этих людях речь, впереди. Пока прочтем несколько листков, написанных рукой Бабеля.
«Узнав о предстоящей моей поездке за границу (в 1927 г. — С.П.), Воронский просил меня увидеться с некоторыми белыми писателями, осветить положение в СССР согласно его установкам, попросить у них рукописи для напечатания.
Во время первой поездки я виделся с Ремизовым, Осоргиным, Мариной Цветаевой. Ремизову оказал небольшую денежную помощь, завязал знакомство с сыном Леонида Андреева — Вадимом, молодым эмигрантским поэтом, и возбудил ходатайство о разрешении ему вернуться в СССР. Тогда же познакомился с Эренбургом: знакомство это со временем перешло в дружбу.
В отзывах моих об СССР положительное чередовалось с отрицательным; гораздо резче я говорил во второй свой приезд в 1932 году.
Такие люди, как Ремизов, Осоргин были настроены к СССР до некоторой степени нейтрально. В 1932 году я встретился с двумя активными врагами Сов. Союза — автором книги об Азефе меньшевиком Николаевским и бывшим троцкистом, ныне фракционером Сувариным. Оба спрашивали меня о положении в Союзе, и обоим я рисовал клеветнические картины жизни в Сов. Союзе.
С Николаевским у меня было два свидания — одно на квартире Грановского (предполагавшегося режиссера фильма „Азеф“), другое — в кафе. Он интересовался, помню, институтом Маркса и Энгельса; на этот вопрос я никакого ответа дать ему не мог и затем расспрашивал о коллективизации. От дальнейших свиданий с Никол. я воздержался, т. к. узнал, что он человек весьма активный и опасный.
С Сувариным познакомил меня художник Анненков, у которого я бывал часто. Основная тема вопросов Суварина — судьба оппозиционеров и его бывших соратников в СССР. Я рассказал ему что знал — о Радеке, Воронском, Зорине и др., несколько раз давал ему имевшуюся у меня политико-экономич. литературу по СССР, послал ему по его просьбе несколько ленинских сборников из СССР. Я знал уже в это время, что Суварин является врагом СССР, и откровенные разговоры с ним считаю не столько легкомыслием, свойственным мне в таких случаях, но тяжким проступком».
Фрагмент из этих показаний примечателен не тем, что является самооговором Бабеля. Эпизоды, которые он вспоминает, интересны прежде всего фактически, как подтверждение разнообразных бабелевских знакомств, в первую очередь — литературных. Следствие же интересуют не писатели-эмигранты (о чем можно только пожалеть), а политические фигуры, каковыми являлись Борис Николаевский и Борис Суварин. Правда, они тоже писали книги, но не беллетристические. Значит, историческая справка неизбежна.
Сначала о Николаевском. До недавнего времени имя Бориса Ивановича Николаевского (1887–1966) было известно в России сравнительно узкому кругу специалистов, историков по преимуществу. Годы перестройки оживили память. Сперва американский биограф Бухарина С. Коэн, потом вдова Бухарина Анна Ларина напомнили русскому читателю о существовании незаурядного публициста и политического деятеля! В 1991 году в Москве вышла книга Николаевского об Азефе «История одного предателя. Террористы и политическая полиция». На следующий год московский журнал «Библиография» (1992, № 5–6) напечатал небольшой очерк о Николаевском с приложением списка его сочинений почти за полвека. На карте отечественной исторической науки исчезло еще одно белое пятно.
В конце 30-х годов все обстояло иначе. Член ЦК партии меньшевиков, признанный архивист, снискавший славу «Геродота социал-демократии», Николаевский числился по ведомству активных политических врагов большевизма. Хотя его научные заслуги не подвергались сомнению, идеологически Николаевский был неприемлем для сталинского режима. Он стал неугодным уже в 1922 году наряду со многими видными представителями «буржуазной» интеллигенции, высланной за границу по указанию Ленина. Через десять лет лишен советского гражданства.
А. Ларина вспоминает, что в 1936 году в Париже Николаевский вел переговоры с Бухариным о продаже архива немецкой социал-демократии, содержащего рукописи К. Маркса. Она считает, что «Письмо старого большевика» в «Социалистическом вестнике» написал Николаевский и тем самым приблизил конец Бухарина.
«Борис Иванович, — пишет Н. Берберова, — был историком, членом партии РСДРП меньшевиков, собирателем редких исторических книг и документов. Одно время он заведовал архивами Троцкого в Славянской библиотеке в Париже (на улице Мишле) и имел связи как с международной социал-демократией, так и с приезжающими из СССР крупными большевиками. У него были ответы на многие вопросы…» Добавлю: в том числе и вопросы Бабеля. Как к автору книг и статей об Азефе. Когда старый московский знакомец, бывший главный режиссер Еврейского государственного театра Алексей Михайлович Грановский, ставший невозвращенцем с 1928 года, предложил Бабелю писать сценарий фильма, он без колебаний согласился. С Грановским его связывали давние творческие узы: несколько лет тому назад, в Москве, Бабель делал надписи к фильму Грановского «Еврейское счастье» по рассказам Шолом-Алейхема. Новое предложение казалось заманчивым. Как вспоминает жена писателя А. Н. Пирожкова, Бабель начинал сценарий об Азефе вместе с вдовой эсера Виктора Чернова О. Е. Колбасиной, хорошо знавшей этого провокатора. «Она рассказывала мне, что были написаны, кажется, две сцены, Бабель их ей диктовал». По каким-то причинам фильм Грановского в Париже не состоялся, однако Бабель не терял надежды запустить сценарий в производство на родине.
Итак, встречи с Николаевским понятны. Оба, как выясняется, имели друг к другу взаимный интерес. А в протоколе майских допросов следователи игнорируют творческий характер бабелевской заинтересованности, что видно хотя бы по расстановке политических акцентов: «антисоветские установки Воронского», «фашиствующий троцкист Суварин» и проч. В остальном текст протокола сохраняет верность первоисточнику и содержит некоторые любопытные подробности.
«Встреча с Николаевским произошла на квартире невозвращенца режиссера Грановского в гостинице возле Елисейских полей, точного адреса я не припоминаю.
Грановский пригласил меня для переговоров о написании фильма „Азеф“. Когда я пришел к нему, то застал уже Николаевского, который предполагался Грановским в качестве консультанта фильма. Предложение Грановского написать фильм я принял и условился с Николаевским о следующей встрече для того, чтобы получить у него новые материалы о конце Азефа, умершего, как это установил Николаевский, владельцем корсетной мастерской в Берлине.
Вопрос : Состоялась ли ваша следующая встреча с меньшевиком Николаевским?
Ответ : Да, состоялась. Я встретился с Николаевским в кафе на улице Вожирар, куда он мне принес обещанные материалы.
Разговор о будущем фильме был очень короткий, после чего Николаевский стал настойчиво допытываться у меня о положении в СССР. Помню, что его особо интересовали последние работы института Маркса — Энгельса — Ленина. Попутно он мне рассказал, что ему удалось вывезти из Берлина очень ценный архив Маркса.
На вопрос об ИМЭЛе я никакого ответа Николаевскому дать не смог, так как не располагал соответствующими сведениями. Тогда он перешел к расспросам о коллективизации и положении в советской деревне.
Вопрос : Как же вы осветили Николаевскому положение в колхозной деревне?
Ответ : Не давая перспектив развития колхозной деревни, потому что я их тогда не понимал, я в красочной форме изобразил мою недавнюю поездку по новым колхозам Киевской области на Украине, во время которой я наблюдал много тяжелых сцен и большую неустроенность.
Свидание с Николаевским длилось около часа. Мы уговорились встретиться через 2–3 дня и на этом расстались.
На следующий день я отправился к нашему послу в Париже Довгалевскому и попросил у него указаний, можно ли привлечь Николаевского к совместной работе по фильму? Довгалевский на это ответил, что Николаевский является весьма активным и опасным врагом, и поэтому на третью встречу с Николаевским я не рискнув пойти и больше с ним не встречался».
Парижские встречи с Борисом Сувариным были столь же интересны, сколь и опасны для репутации советского писателя. Знакомство с ним, судя по тексту показаний Бабеля, написанных в заточении, произошло почти случайно или, скорее всего, по инициативе Суварина. Имя этого человека русскому читателю практически неизвестно, тем нужнее пояснения к портрету.
Из примечаний к собранию сочинений В. Ульянова (Ленина): «Суварин Борис — французский социалист, журналист. В годы мировой империалистической войны — центрист, сторонник Троцкого. В 1921 году вошел в Коммунистическую партию Франции, из которой за троцкистскую деятельность в 1924 году был исключен.
В настоящее время — один из лидеров французских троцкистов, выступает в буржуазной прессе против коммунистического движения и Советского государства». В том же томе напечатано «Открытое письмо Борису Суварину как ответ на его статью, поднимающую „важнейшие вопросы международного социализма“».
Оставим в стороне старую полемику, поскольку она не имеет прямого отношения к рассказу о Бабеле. Мое обращение к примечанию рассчитано на тех, кто подумает о Суварине самым тривиальным образом: не агент ли империализма? не шарлатан ли? Неосведомленный читатель может быть спокоен. «Гражданин Суварин», как называет его Ленин, — весьма заметный цветок в европейской политической флоре XX столетия. Он хорошо ориентировался в проблемах международного коммунистического движения, знал толк в партийных оттенках и закулисную сторону деятельности Коминтерна, будучи одно время членом исполнительного комитета (ИККИ). Перу Суварина принадлежит, кажется, первая зарубежная биография Сталина (1935 г.) с подзаголовком «Исторический очерк о большевизме» и книга «Кошмар в СССР» (1937 г.), не переведенные на русский язык до сих пор. По меркам былых советских времен Суварин, разумеется, не кто иной, как ренегат, но сегодня, когда мы узнали, что такое сталинизм, можно сказать иначе: рано прозревший, быстро разочаровавшийся. Вклад Суварина в разоблачение сталинской тоталитарной системы, я уверен, еще будет по достоинству оценен русскими историками.
О чем же они говорили? Это стало известно сравнительно недавно из мемуарного очерка Суварина «Последние разговоры с Бабелем», опубликованного журналом «Континент» (1980, № 23). Любопытство Суварина во многом объяснялось тем, что он как раз в то время писал книгу о Сталине и потому живо интересовался ближайшим окружением советского генсека: Ворошиловым, Кагановичем, Буденным. На встрече 18 октября 1932 года Бабель сказал Суварину, что когда в печати развернулась кампания против «Конармии», то Ворошилов защитил автора «в военной среде», и этим объясняются их отличные отношения. О Кагановиче Бабель отозвался так: «Работяга. Быстро схватывает. Ко всем его обязанностям добавили цензуру МХАТа и двух других театров».
Через три дня, 21 октября, в их беседе фигурируют имена видных советских военачальников — Тухачевского, Путны, Блюхера и других. Любопытен диалог, воспроизведенный Сувариным, очевидно, по памяти, так как стилистически интонация Бабеля не схвачена. Но содержание разговора не вызывает сомнений.
« Б.Суварин . А наш друг Буденный?
Бабель (со смехом). Не существует. Подчинился. Убил свою жену и женился на буржуйке. Боится историй. И Сталин держит его, зная за ним грязную историю. Сталин не любит фотографий без пятен.
Б.Суварин (пораженный). Буденный убил свою жену?
Бабель . Убил.
Б.Суварин (наивно). За что?
Бабель . Он обвинил ее в троцкизме».
Темная история с женой Буденного смахивает в этой мизансцене на легенду. И, конечно, дело не в ней, а в оценке знаменитого командарма, очень точной по существу. Суварин продолжает далее: «Буденный, говорит Бабель, всегда на стороне сильного…» По поводу жестоких атак Буденного (на «Конармию». — С. П.) Бабель с широкой улыбкой говорит: «У меня оказались неожиданные защитники — например, Калинин, Мануильский».
Затем автор воспоминаний снова возвращается к Ворошилову.
« Б.Суварин . А Клим?
Бабель . Заслуживает уважения. Потерял свой партизанский дух. За исключением назначения Тухачевского, всегда согласен со Сталиным».
На вопрос Суварина о судьбе оппозиционеров Бабель ответил, что приблизительно десять тысяч троцкистов арестовано и отправлено в ссылку, «а всего заключенных примерно три миллиона».
Открытость Бабеля, независимость суждений импонировали Суварину и одновременно тревожили. Быть может, он предвидел его трагическую судьбу? Вот еще один фрагмент, проливающий свет на характер писателя, чья жизнь в советской России была загадкой для многих. «Я не принадлежал к тем, кто советовал Бабелю остаться во Франции. Ибо я знал его неизменный ответ на подобные дружеские советы: „Я русский писатель; если бы я не жил среди русского народа, я перестал бы быть писателем, стал бы рыбой, выброшенной из воды“. Я много раз слышал от него этот основной мотив. Сердце сжималось, когда я оставался с ним, с трудом скрывая свои чувства».
А теперь можно обратиться к соответствующему месту в протоколе майских допросов.
« Вопрос : Отказавшись от „опасной“ для вас связи с Николаевским, вы тем не менее встречались с активным троцкистом Сувариным?
Ответ : Да, это так. На квартире у художника-невозвращенца Анненкова, которого я часто навещал в Париже, я встретился с троцкистом Сувариным.
При первом же знакомстве Суварин просил разрешения прийти ко мне с Анненковым, чтобы получить для прочтения книги и газеты, привезенные мною из СССР. Эти книги, главным образом политико-экономического содержания, я ему дал, когда Суварин пришел ко мне на квартиру. Суварин затем стал меня расспрашивать о судьбе своих единомышленников-троцкистов.
Вопрос : Кем персонально интересовался Суварин?
Ответ : Помню, что Суварин интересовался судьбой Радека, Раковского, Зорина, Бела Куна и некоторыми деятелями Коминтерна, фамилии которых постараюсь вспомнить и назвать дополнительно.
Вопрос : Как же вы информировали Суварина о судьбе троцкистов в СССР?
Ответ : Я рассказал Суварину все мне известное о судьбе Раковского, Радека и других, которые к этому времени находились уже в ссылке, стараясь изобразить их положение в сочувственных для них тонах.
Кроме того, Суварин задал мне ряд вопросов об общем положении в СССР, о новой молодежи, о состоянии советской художественной литературы. Ответы мои, очевидно, удовлетворяли Суварина, так как совпадали с его собственными троцкистскими взглядами.
Я еще раза два-три встречался с Сувариным, продолжая информировать его в нужном троцкистам духе. Перед моим отъездом из Парижа, Суварин обратился ко мне с просьбой прислать ему каталог политико-экономической литературы, вышедшей в СССР за последние годы, и несколько ленинских сборников.
Вопрос : Вы выполнили это требование Суварина?
Ответ : Частично. Каталога я не нашел, а послал в Париж лишь два или три ленинских сборника.
Вопрос : Суварин вербовал вас для шпионской работы?
Ответ : Нет, ни Суварин и никто другой меня не вербовал для шпионской работы».
Ничто так не разделяет людей, как идеология. Политические убеждения разводят их по разные стороны баррикад, провоцируют кровопролитие. Культура, напротив, служит целям соединения на почве общечеловеческих ценностей. Оказавшись в Париже, Бабель воочию убедился в том, что русская культура едина, несмотря на печальный фактор раскола, эмиграции. Культурная диаспора явилась одним из тяжелейших последствий большевистской революции.
Между тем живые человеческие связи сохранились. Многих эмигрантов Бабель знал в бытность их советскими гражданами, с другими знакомился уже во Франции. Он видел мир не сквозь призму политических догм, а «через человека».
Нелегко читать дело № 419. Иногда в показаниях Бабель сам себе противоречит, что лишний раз свидетельствует о горькой участи узника. Так, в одном месте он пишет, будто в беседах с Николаевским и Сувариным «рисовал клеветнические картины жизни в Советском Союзе». Но вот на следующем листке читаем:
«Я уже показывал, что в 1927 г. и в 1932 г. ездил в Париж, восторженно был встречен кадетской и меньшевистской частью эмиграции, с упоением слушавшей рассказы мои об СССР; в то время я наивно полагал, что рассказываю лучшее и положительное. Спрашивая себя теперь, в чем заключается причина той свободы и непринужденности, с какой я чувствовал себя в этой среде, я вижу, что между ней и духом, господствовавшим в кружке Воронского, не было, по существу, никакой разницы. Духовная эмиграция была и до поездок за границу, продолжалась она и после возвращения. Характер разговоров и отношений оставался все тот же».
Так что же, клеветал или говорил о «лучшем и положительном»? Ответ ясен: Бабель рассказывал про жизнь в СССР так, как считал нужным, не скрывая плохого, не забывая о хорошем.
Относительно духовной близости русских писателей-эмигрантов с «кружком Воронского» следует сказать особо. И тех и других объединяла любовь к России. Истребление Сталиным русского крестьянства, казачества в годы «великого перелома» тяжело отозвалось в сердцах честных литераторов как в Москве, так и в Париже. Преследования интеллигенции, аресты, ссылки и казни вызывали чувства смятения, протеста. Поэтому в 1932–1933 гг. Бабель оценивает ситуацию в сталинской России, как он пишет в показаниях, «гораздо резче». В. Б. Сосинский говорил мне: «Мы чувствовали, что Бабель переживает большую драму. Бабель переставал писать». Однако Владимир Брониславович ошибался, думая, что это «драма собственного творческого бесплодия». Состояние писателя я бы назвал по-другому: ужас вынужденного молчания, отчаяние немоты.
Париж действовал на Бабеля целительно, достаточно перечитать его письма, полные юмора, точных наблюдений, ностальгической, типично русской хандры. Городу-светочу посвящен его очерк «Путешествие во Францию». Журналистам Москвы Бабель описывал Париж так: «Роскошь нынешнего города превосходит все, что было ранее видано… Париж не город, а произведение из хаоса. Эмиграция там громадная. Теперь прибавилось еще 60 тысяч немцев. Все они сидят на Монпарнасе, ведут себя страшно бестактно. Даже выгнали Эренбурга с его места в баре, где он сидел несколько лет.
…Париж сейчас лучше, чем когда бы то ни было. После Италии он производит явно привлекательное впечатление. Особенно приятен французский откровенный стиль. Наш посол жалуется, что приемы у французов ужасны. Французы всегда удивлялись, когда мы идем в палату депутатов. В парламенте у них страшный беспорядок (в этом прелесть). Порядок в парламенте только за кулисами. Это почти в мелкобуржуазном смысле слова национальный порядок. Более презираемого звания, чем депутат, во Франции нет. Но вся мелкая буржуазия добивается этого звания».
Родина Мопассана и Флобера придавала Бабелю творческой и жизненной энергии. Для тех, кто мог встречаться с ним в Париже, он раскрывался с неожиданной стороны, сохраняя при этом природную свою любознательность и трогательную пассионарность. Жена известного режиссера, актриса Александра Вениаминовна Грановская рассказывала мне о встречах с Бабелем в Париже. Один из ее рассказов таков.
«Как-то раз он спросил меня, боюсь ли я высоты, и повел к Нотр Дам. — „Вы там бывали?“ — „Я с удовольствием“. И мы отправились к собору. Когда поднялись на крышу с изваяниями химер, Бабель неузнаваемо преобразился. Боже мой! Что он делал с химерами… Он обнимал их, целовал, как будто вместе сопереживая с этими образами. И вдруг говорит: „Я сюда приду ночевать“. Потом мы долго смотрели вниз, на людей, на машины, казавшиеся игрушками. Бабель бросал свой платок и смотрел, под какую автомобильную шину он попадет. Это любопытство доводило его до колоссального возбуждения. Знаете, я дружила с Томасом Манном, с Фрейдом, но такого человека, как Бабель, на свете больше не было. Когда он уезжал из Парижа, я спросила, почему так рано. Может быть поедем вместе? И знаете, что он ответил? „Катаев сейчас ходит по Сухаревскому рынку и слушает вкусную матерщину, а я вот здесь этого не могу“».
Другая парижская встреча с соотечественниками, о которой мы узнаём благодаря бабелевским показаниям на Лубянке. На сей раз это земляки, одесситы, причем один из них очень известен — Владимир Евгеньевич Жаботинский (1880–1940), теоретик сионизма, литератор и переводчик. Он покинул Россию, чтобы никогда более не возвращаться в нее. Этот «сын русского еврейства» не любил ни русского климата, ни русскую литературу, по свидетельству биографов. В глазах Жаботинского Одесса не являлась частью России, а была всего лишь «драгоценным вкраплением Средиземноморья». В 1935 году Жаботинский «основал новую сионистскую организацию».
Из показаний Бабеля понятно, что встреча прошла прохладно. Ему были чужды крайности национализма и, в отличие от Жаботинского, он осознавал себя именно русским писателем. Бабель вспоминал:
«Из антисоветских моих встреч в Париже я должен упомянуть о свидании с Жаботинским, руководителем фашистского крыла сионистской партии. Свидание это состоялось на квартире моего друга детства, известного сиониста Иосифа Фишера. В самом начале беседы Жаботинский поразил меня заявлением, что пролетарскую революцию в СССР он считает „явлением неинтересным“ и перешел к положению еврейских масс в СССР, очень интересовался процессом ассимиляции евреев, национальными школами, судами, театрами и советской еврейской литературой. Помню, я рассказал ему о быте евреев в СССР, ничем не отличающимся от условий жизни всех граждан СССР. Он презрительно фыркнул и ушел, пробыв у Фишера недолго, около часу. Мне довелось увидеть его еще один раз — на трибуне публичного сионистского собрания, где Жаботинский делал доклад о том, что еврейский рабочий в Палестине не имеет права бастовать ни при каких условиях и что всякая попытка к забастовке должна быть подавлена оружием. Собрание это закончилось грандиозным побоищем с инакомыслящими. Было много раненых, полиция очистила помещение — больше я Жаботинского не видал».
Русский Париж! Десятки имен, сотни встреч, обилие впечатлений. Бабель жил в этом городе легко, радовался жизни и, конечно, не мог предвидеть, что будет вспоминать о городе-светоче во тьме тюремной камеры…