Причина смерти — расстрел: Хроника последних дней Исаака Бабеля

Поварцов Сергей Николаевич

Первые допросы

 

 

1

«За что?»

Ему хватило политической и житейской опытности, чтобы не задавать себе этот наивный вопрос. После кончины Горького Бабель внутренне был готов к трагической развязке. И теперь, попав в одиночную камеру главной советской тюрьмы, он испытал странное чувство облегчения. Хотя, конечно, и боль, и шок, и страх за семью — все одновременно!

Как прошли первые дни недели заточения, мы едва ли узнаем достоверно. Скорее всего, сценарий начального этапа следствия выглядел стандартно: несколько дней томительного одиночества, затем ночные вызовы к следователю, угрозы, чудовищные обвинения. Бабель категорически отвергает клевету, и тогда в ход пускают следователей — «колунов» — так на чекистском жаргоне назывались мастера пыточных дознаний.

Имея в своем распоряжении агентурное дело Бабеля, то есть доносы, информацию «источника», сообщения сексотов и проч., а также уличающие показания ранее арестованных писателей, «колуны» преследовали лишь одну цель — в кратчайший срок сломить жертву и добиться от нее нужных признаний.

Двух недель оказалось достаточно, чтобы сделать Бабеля сговорчивым. Применялись ли к нему методы физического воздействия? Я убежден в этом, хотя делаю оговорку: хочется думать, что только в первые дни следствия и не в полной мере. Впрочем, точно это неизвестно. В материалах архивно-следственного дела № 419 нет и намека на пытки, в то время как в деле Мейерхольда, например, чудом сохранились два его душераздирающих письма к Молотову с жалобами на зверские истязания. Возможно, Бабель быстро понял, что не выдержит пыток и потому согласился на заранее уготованную ему роль. Не стоит исключать и способов психического давления, коими аппарат НКВД широко пользовался, когда затягивал жертву в воронку абсурдных измышлений. Так или иначе к концу мая Бабель начал сотрудничать со следствием.

Почему я говорю о сотрудничестве? Да потому, что кроме нескольких протоколов допросов в деле имеются собственноручные показания писателя (по описи — в отдельном пакете). Написанные простым карандашом и фиолетовыми чернилами, показания представляют девять относительно самостоятельных и разных по объему фрагментов, которым предназначалось лечь в основу протоколов. Один из них датирован (21 июня 1939 г.) и подписан, все остальные без дат и подписи. На рукописи остались пометки и подчеркивания следователей, сменявших друг друга. Ныне показания Бабеля хранятся в обычной, серого цвета, папке с грифом «секретно». На папке значится: «Министерство государственной безопасности СССР. Центральный архив. Особый фонд. Приложение к архивному делу № Р-1252».

Итак, протоколы допросов и собственноручные признания. Две группы документов, помогающих понять трагический финал жизни Исаака Бабеля. Чтение этих материалов воистину есть погружение во тьму, если заимствовать образ у старого русского писателя, узника ГУЛАГа. Единственное напутствие и себе и читателю — не забывать ни на секунду, где и при каких обстоятельствах они появились.

 

2

Три ночи напролет его допрашивают помощник начальника следственной части НКВД капитан ГБ Л. Шварцман и старший следователь Н. Кулешов. Результатом активного натиска явился объемистый, около 50 страниц, протокол, необходимый руководству. Вот как все начиналось.

ПРОТОКОЛ ДОПРОСА

АРЕСТОВАННОГО БАБЕЛЯ ИСААКА ЭММАНУИЛОВИЧА

от 29-30-31 мая 1939 года

Бабель И. Э., 1894 года рождения,

уроженец гор. Одессы, б/п, до ареста —

член Союза советских писателей.

« Вопрос : Вы арестованы за изменническую антисоветскую работу. Признаете ли себя в этом виновным?

Ответ : Нет, не признаю.

Вопрос : Как совместить это ваше заявление о своей невиновности с свершившимся фактом вашего ареста?

Ответ : Я считаю свой арест результатом рокового для меня стечения обстоятельств и следствием моей творческой бесплодности за последние годы, в результате которой в печати за последние годы не появилось ни одного достаточно значительного моего произведения, что могло быть расценено как саботаж и нежелание писать в советских условиях.

Вопрос : Вы хотите, тем самым, сказать, что арестованы как писатель, не выпустивший за последние годы сколь-нибудь значительного произведения. Не кажется ли вам чрезмерно наивным подобное объяснение факта своего ареста?

Ответ : Вы правы, конечно, за бездеятельность и бесплодность писателя не арестовывают.

Вопрос : Тогда в чем же заключаются действительные причины вашего ареста?

Ответ : Я много бывал за границей и находился в близких отношениях с видными троцкистами, прежде всего, с Воронским.

Вопрос : Вы говорите о близости к троцкистам по своим политическим убеждениям?

Ответ : Да, я в 1924—29 гг. был близок с Воронским, потому, что разделял его политические взгляды на положение и задачи советской литературы.

Вопрос : А Воронский не делал попыток организационно связать вас с другими троцкистами?

Ответ : Он делал такие попытки.

Вопрос : С кем персонально связал вас Воронский?

Ответ : С Лашевичем и Зориным, а однажды, в 1924 году, меня в числе других писателей представил Троцкому.

Вопрос : Подробно вы еще покажете о своих встречах с Троцким и другими его сообщниками. Следствие же сейчас интересуют антисоветские связи, которые вы установили во время своих поездок за границу.

Ответ : В бытность свою в Париже в 1925 году (так в протоколе. — С. П. ) я встречался с троцкистом Сувариным, меньшевиком Николаевским, белоэмигрантами Ремизовым, Цветаевой и невозвращенцем Грановским.

Вопрос : Потрудитесь объяснить, почему вас, советского писателя, тянуло в среду врагов той страны, которую вы представляли за границей?

Ответ : Конечно, мои встречи за границей имели не только познавательный интерес, но явились также результатом моих собственных антисоветских настроений.

Вопрос : Вам не уйти от признания своей преступной, предательской работы. Оглашаем вам только два изобличающих вас показания (арестованному Бабелю оглашаются показания о нем арестованных б. заведующего отделом культуры и пропаганды ЦК ВКП(б) Л. Стецкого и б. члена Союза советских писателей Б. Пильняка-Вогау).

Учтите, что в распоряжении следствия имеются и другие материалы, неопровержимо устанавливающие вашу причастность к антисоветской работе. Приступайте к показаниям, не дожидаясь дальнейшего изобличения».

Тут нужно сделать первую остановку и прокомментировать свидетельские показания лиц, к тому времени уже расстрелянных. Замечу кстати, что Бабель об этом не знает.

Борис Пильняк, автор знаменитого романа «Голый год», скандально нашумевшей «Повести о непогашенной луне» и дружно ошельмованного романа «Красное дерево», был уничтожен весной минувшего года как троцкист, участник диверсионно-вредительской организации и… японский шпион. В июне 1954 года следователь Главной военной прокуратуры (ГВП) Ворончихин при составлении обзорной справки о Пильняке так изложил суть его «разоблачительной» информации, касающейся Бабеля: «Зная Воронского как ярого троцкиста, он, Пильняк, агитировал за него некоторых писателей, как-то: Сейфуллину, Бабеля, Лидина и Буданцева и в результате этого упомянутые писатели полностью солидаризировались с Воронским. В период, когда Воронский находился в ссылке, Бабель и Сейфуллина ездили к нему и привезли от него вести относительно той линии, которой должны придерживаться антисоветски настроенные писатели для борьбы с партией и партийным руководством».

Не густо. Улики по нашим меркам, прямо скажем, смехотворные, но в эпоху беззакония вполне достаточные.

Фигура Алексея Ивановича Стецкого (1896–1938) в деле Бабеля, на первый взгляд, почти случайна. Один беспартийный писатель, другой партийный функционер, член ЦК — что общего? В недалеком прошлом Стецкий входил в группу подающих надежды молодых экономистов, учеников Бухарина. (Р. Конквест почему-то называет его «старым экономистом».) Потом их пути разошлись, Стецкий избрал карьеру администратора. Роман Гуль писал в 1938 году, еще не зная о судьбе Стецкого, что вот, мол, если Слепков, Марецкий и Айхенвальд поплатились жизнью за свою оппозиционность режиму Сталина, то Стецкий «как раз сделал карьеру на том, что первый донес Сталину на своего бывшего учителя Бухарина, когда тот написал известные „Записки экономиста“». Схваченный в апреле 1938 года, Стецкий уже через три месяца был расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного Суда. Каким же образом стало возможно использовать показания Стецкого против Бабеля? Логика простая. Уж если руководит Агитпропом, значит, имеет прямой контакт с руководством Союза писателей. На допросе 29 июля 1937 года от Стецкого упорно добивались ответа на вопрос, в чем заключались новые методы антисоветской работы среди писателей. И он фантазирует о контрреволюционной группе правых, куда якобы вовлек Гронского, Киршона и Динамова. Далее в показаниях Стецкого появляется имя Бабеля. Цитирую выписку из протокола допроса: «В то же время Гронский проводил по моим указаниям выдвижение и объединение антисоветски настроенных писателей, как, например, Пильняка, поэта Васильева, Бабеля, Андрея Белого, Клюева, Низового… Значение этих писателей особо подчеркивалось. Их декларации заслушивались на публичных собраниях». Как видим, даже простое упоминание носило компрометирующий характер. Для политической полиции важна зацепка, остальное «журналисты» накрутят без труда. Кошмарность ситуации еще и в том, что Бабель не знает об участи Пильняка и Стецкого. Их родственники тоже ничего не знают. Всем кажется, будто они живы. Ну, может быть, изолированы и находятся в каких-то дальних сибирских лагерях…

Часто я думаю: а если бы не пелена тайны? То есть если бы люди знали, что арестованных уводят (увозят) на смерть? Если бы сами жертвы это сознавали? Ответ единственный: без большого обмана не было бы и большого террора.

…Вернусь к прерванному допросу. Выслушав прочитанные ему обвинения, Бабель сказал: «Как бы ни было тяжело признаваться в том, что, я полагал, не станет достоянием известности органов власти, я сейчас не вижу смысла в дальнейшем отрицании своей действительно тяжкой вины перед советским государством. Я прошу следствие задавать мне вопросы, на которые готов дать исчерпывающие и правдивые показания».

И вопросы последовали.

« Вопрос : Какую политическую окраску носили в прошлом соучастники вашей антисоветской работы и к какому времени относится установление с ними политических и организационных связей?

Ответ : Я был продолжительное время связан с троцкистами. Находился под их политическим влиянием и связал свою литературную судьбу с именем Воронского, сближение с которым началось в 1923—24 гг.

Вопрос : При каких обстоятельствах вы связались с Воронским?

Ответ : В 1923 году появилось мое первое произведение „Конармия“, значительная часть которого была напечатана в журнале „Красная Новь“. Тогдашний редактор журнала „Красная Новь“ видный троцкист Александр Константинович Воронский отнесся ко мне чрезвычайно внимательно, написал несколько хвалебных отзывов о моем литературном творчестве и ввел меня в основной кружок группировавшихся вокруг него писателей.

Вопрос : Кто из писателей входил в кружок Воронского?

Ответ : Воронский был тесно связан с писателями Всеволодом Ивановым, Борисом Пильняком, Лидией Сейфуллиной, Сергеем Есениным, Сергеем Клычковым и Василием Казиным. Несколько позже к группе Воронского примкнул Леонид Леонов, а затем после написания „Думы про Опанаса“ — Эдуард Багрицкий.

Я, как и остальные названные мною писатели, целиком подпал под идейное влияние троцкиста Воронского.

Вопрос : Воронский имел с вами беседы на троцкистские темы?

Ответ : Да, имел, но преимущественно под углом литературной политики.

Вопрос : Не пытайтесь разговорами на литературные темы прикрыть антисоветское острие и направленность ваших встреч и связей с Воронским. Эти ваши попытки будут безуспешны.

Ответ : Я, особенно первое время, был связан с Воронским на почве журнала „Красная Новь“, в котором мы оба сотрудничали. Сперва нас объединяла лишь общность взглядов на литературу, но затем я и по остальным вопросам политики и оценки положения в стране занял контрреволюционные, троцкистские позиции Веронского. Воронский вначале указывал мне и другим писателям, что мы являемся солью земли русской, старался убедить нас в том, что писатели могут слиться с народной массой только для того, чтобы почерпнуть нужный им запас наблюдений, но творить они могут вопреки массе, вопреки партии, потому что — по мнению Воронского — не писатели учатся у партии, а наоборот, партия учится у писателей.

От разговоров на литературные темы Воронский переходил к общеполитическим вопросам и в троцкистском духе критиковал внутрипартийный режим и положение в стране, делал клеветнические обобщения и выпады против существующего руководства партии и лично против Сталина.

Вопрос : Из ваших показаний следует, что разговоры на троцкистские темы Воронский вел не только с вами, но и с другими писателями. Вы это точно помните?

Ответ : Я говорю правду. Троцкистские разговоры Воронский вел не только со мной, но и со Всеволодом Ивановым, Пильняком, Сейфуллиной и Леоновым. Однако этим Воронский не ограничился. Он свел нас с видными троцкистами Лашевичем, Зориным и Владимиром Смирновым, постоянно отзываясь о них как о лучших представителях партии, примеру которых надо во всем следовать».

В основе вышеприведенного фрагмента допроса лежит текст, написанный рукой Бабеля. Сравнение сценария с подлинником обнажает технику изготовления материалов «активного следствия». Напомню, что речь идет о кружке русских писателей, группировавшихся вокруг журнала «Красная Новь».

«При разности темпераментов и манер нас объединяла приверженность к нашему литературному „вождю“ Воронскому и его идеям, троцкистским идеям. Приверженность дорого обошлась всем нам, скрыла от нас на долгие годы истинное лицо советской страны, привела к невыносимому душевному холоду и пустоте, стянула петлю на шее Есенина, сбросила других в распутство, в нигилизм, в жречество. Не уставая повторять, что мы являемся „солью земли“, Воронский и окружавшие его троцкисты насытили нас ядовитыми и демобилизующими идеями о ненужности для пролетариата государства (или, во всяком случае, о том, что не строительство нового и невиданного государства должно явиться нашей темой), идеями о временности и крайней относительности мероприятий советской власти, старались убедить нас, что писатель должен смешиваться с народными массами только для того, чтобы почерпнуть нужный ему запас наблюдений — творить же он может вопреки массе, вопреки чаяниям и стремлениям партии, п. ч. не писатели должны учиться у партии, а наоборот… Все последующее показало, что ни одного правильного и дальновидного слова в этих формулах не было, но я принадлежал к числу тех, для кого ход событий являлся необязательным.

Воронский знакомил нас и старался сдружить с людьми, на которых он указывал, как на лучших представителей партии, как на образцы, которым надо следовать». (Из собственноручных показаний Бабеля.)

Наличие параллельных текстов делает картину сфабрикованного дознания более объемной, высвечивает живые детали, примечательные либо в связи с арестованным Бабелем, либо применительно к «творческой лаборатории» авторов протокола. Так, например, имя Сталина в показаниях писателя фигурирует совсем в другом контексте (и об этом ниже), однако в «диалоге» со следователями оно возникает как деталь, разоблачающая Воронского «и лично против Сталина». Законы жанра неумолимы.

Иногда тексты соперничают между собой по части подробностей, и все же они, как правило, взаимно дополняют друг друга. Ясно, что собственноручные показания Бабеля облегчили палачам искусное вышивание необходимых узоров в их парадных, то есть предназначенных для вышестоящего руководства, протоколах. Сравним еще два эпизода.

ИЗ СОБСТВЕННОРУЧНЫХ ПОКАЗАНИЙ БАБЕЛЯ

(ЦИТИРУЕТСЯ ПО АВТОГРАФУ)

Эти люди были Лашевич, Зорин, Вл. Смирнов, Серебряков — и однажды нам был показан «сам» Троцкий. На квартире Воронского (не то в 1924, не то в 1925 году) было устроено чтение, на которое пришли Троцкий с Радеком. Читал Багрицкий «Думу про Опанаса», присутствовали Леонов, я и еще кто-то, не могу вспомнить точно, возможно Всев. Иванов. После чтения Троцкий расспрашивал нас о наших творческих планах, о наших биографиях, сказал несколько слов о новом французском романе; помню попытку Радека перевести разговор с чисто литературных тем на политические, но попытка эта была Троцким остановлена.

ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА

(КОНЕЦ МАЯ 1939 г.)

Вопрос : Как это понимать, что Воронский вас «свел» с видными троцкистами?

Ответ : Дело в том, что в редакции «Красной Нови» мы бывали редко. Принято было за правило наши редакционные дела решать в интимной обстановке, на квартире у Воронского и гостинице «Националь». Собираясь по вечерам, мы обычно заставали уже у Воронского Лашевича, Зорина, Владимира Смирнова и Филиппа Голощекина. Иногда мы компанией переходили в другие номера той же гостиницы «Националь», занимаемые Лашевичем и Зориным. За водкой в этой компании велись разговоры на литературные и политические темы дня под углом троцкистских взглядов и оценок.

Однажды, в 1924 году, Воронский пригласил меня к себе, предупредив о том, что Багрицкий будет читать только что написанную им «Думу про Опанаса».

Кроме меня, как мне позже стало известно, Воронский пригласил к себе писателей Леонова, Всеволода Иванова и Карла Радека.

Вечером мы собрались за чашкой чая у Воронского. Воронский нас предупредил, что на читку он пригласил Троцкого.

Вскоре явился Троцкий в сопровождении Радека. Троцкий, выслушав поэму Багрицкого, одобрительно о ней отозвался, а затем по очереди стал расспрашивать нас о наших творческих планах и биографиях, после чего произнес небольшую речь о том, что мы должны ближе ознакомиться с новой французской литературой.

Помню, что Радек сделал попытку перевести разговор на политические темы, сказав: «Такую поэму надо было бы напечатать и распространить в двухстах тысячах экземпляров, но наш милый ЦК вряд ли это сделает».

Троцкий строго посмотрел на Радека, и разговор снова коснулся литературных проблем. Троцкий стал спрашивать нас, знаем ли мы иностранные языки и следим ли за новинками западной литературы, сказал, что без этого он не мыслит себе дальнейшего роста советских писателей. На этом закончилась наша беседа с Троцким.

Вопрос : Вы еще встречались с Троцким?

Ответ : Нет, больше никогда с Троцким я не встречался.

Вопрос : Это правда?

Ответ : Я говорю правду, следствие имеет возможность проверить правильность моего заявления о том, что с Троцким я, Бабель, больше никогда и нигде не виделся.

«Драматурги» с Лубянки отлично знали, что их сценарии кроме наркома читает сам «усатый режиссер» (выражение А. Солженицына), сидящий в Кремле. И потому старались. Они стремились придать тюремным «диалогам» максимум объективности, тщательно обдумывали вопросы, строго следили за четкостью формулировок подследственного. Иллюзия достоверности подкреплялась житейскими подробностями, всем стилем допроса, где странно звучащие старомодные обороты («потрудитесь объяснить») перемежались чекистскими ходовыми клише («ярый троцкист», «говорите прямо» и проч.). Проблема овладения специфическим литературным материалом была для них нешуточной. Многие понимали, что судьба переменчива: в любую минуту следователь может очутиться на месте подследственного. Для подавляющего большинства следователей ГБ действительность не оставляла выбора, вынуждая принимать участие в игре без правил. Да, не оставляла, если не считать вариант самоубийства.

 

3

Тема троцкизма явилась одной из ключевых в политических процессах 30-х годов. Усилиями сталинского пропагандистского аппарата слово «троцкист» было поставлено в один ряд с такими зловещими юридико-политическими категориями, как «антисоветчик», «враг народа», «фашист» и т. д. Люди, обвиненные в троцкизме, а тем более в личном контакте с Троцким, автоматически переходили в категорию людей вне закона, особенно после убийства Кирова. Расправляясь с неугодными, Сталин называл их троцкистами, шпионами, наймитами гестапо, диверсантами, террористами. Все эти ярлыки адресовались и арестованным советским писателям, в том числе — Бабелю.

Читатель уже понял, что роль главного троцкистского беса-искусителя на литературном фронте принадлежала Александру Константиновичу Воронскому (1884–1937). Талантливый критик и в полном смысле собиратель лучших писательских сил после Октябрьской революции, он принадлежал к наиболее просвещенной части партийной элиты. Борьба Воронского с фанатиками так называемой пролетарской культуры из журнала «На посту», статьи и книги, посвященные писателям-современникам, его теоретические работы — блестящая страница русской культуры XX века. Но в контексте внутрипартийной борьбы фигура Воронского многих раздражала. Молодые партийные ортодоксы из РАПП положили немало сил для корчевания «воронщины». Между тем редактор «Красной Нови» отстаивал хороший вкус, здравый смысл и общечеловеческие ценности, решительно выходившие тогда из моды. Судьбу Воронского определил исход борьбы с троцкистской оппозицией, но в какой мере он разделял взгляды Троцкого все же остается неясным до сих пор. Как бы то ни было после 1927 года Воронский уходит в тень, а вскоре Яков Агранов «сфабриковал „дело Воронского“, и только в последнюю минуту Орджоникидзе добился для него замены концлагеря недолгой высылкой в Липецк».

По возвращении из ссылки, Воронский целиком отдался кабинетной литературной работе, писанию мемуаров. К моменту ареста в начале зимы 1937 года он занимал скромную должность старшего редактора сектора классиков в Государственном издательстве художественной литературы. На Лубянке ему предъявили абсурдные обвинения как руководителю контрреволюционной троцкистской группы, имевшей целью совершить террористический акт в отношении Сталина и Ежова. 13 августа 1937 года Военная коллегия во главе с В. Ульрихом приговорила Воронского к расстрелу.

Показания Бабеля против Воронского, сделанные на допросах, малоинтересны, поскольку выдержаны в духе разоблачительной советской прессы того периода. (Когда Воронский исчез с горизонта, газеты и журналы дружно клеймили его как матерого троцкиста и злого гения советской литературы.) Шварцман и Кулешов настойчиво муссируют мотив пагубного влияния троцкиста Воронского на Бабеля и других писателей. В конце концов, читать этот сценарий, изобилующий к тому же повторами, становится утомительно. Поэтому я опускаю скучные страницы майского протокола. Иное дело собственноручные показания. И хотя политические акценты в них те же, что и в протоколе, текст Бабеля, конечно же, более предпочтителен как источник. Бабель пишет:

«В троцкистскую среду ввел меня в 1924 году — А. К. Воронский, редактор журнала „Красная Новь“. Вокруг него группировались тогда видные оппозиционеры и троцкисты — Лашевич, Зорин, Павел Смирнов, за кулисами постоянно чувствовались Пятаков и Серебряков. Эти люди вели при нас, беспартийных сотрудниках „Красной Нови“ (Сейфуллина, Есенин, Полонская, Леонов, Всев. Иванов и др.) недвусмысленные осуждающие разговоры о внутрипартийном режиме и, хотя они старались выбирать выражения общие, беспредметные, но яд этих слов надолго отравил и душу и мозг. Все явления партийной и общественной жизни освещались под одним троцкистским углом зрения. В яростной кампании, поднятой Воронским в 25–26–27 годах <…> мы были „козырями“, присутствие которых должно было подтверждать правильность точки зрения Воронского. С уходом Воронского мы стали опорными пунктами его влияния на литературную молодежь, центром притяжения для недовольных политикой партии в области искусства. Вокруг Сейфуллиной и Правдухина сгруппировались сибирские писатели („крестьянствующие“), к Пильняку потянулись авантюристы и неясные люди, моя репутация некоторой литературной „независимости“ и „борьбы за качество“ привлекала ко мне формалистически настроенные элементы. Что внушал я им? Пренебрежение к организационным формам объединения писателей (СПП и др.), мысль об упадке советской литературы, критическое отношение к таким мероприятиям партии, как борьба с формализмом, как одобрение вещей полезных, но художественно неполноценных.

Идеи эти, если можно их так назвать, находили широкий отклик и, несомненно, на какой-то промежуток времени задержали и извратили рост советской литературы.

Вся эта система взглядов, проводившихся в жизнь без организационной связи и от случая к случаю, являлась, однако, прямым отзвуком воронщины и продолжением его литературного курса».

В следующий раз Бабель углубит тему, начав рассказ с отказа некоторых писателей от опального редактора-оппозиционера. Да, определенное охлаждение к нему имело место, тем не менее Воронский продолжал оставаться притягательной фигурой в литературной среде. Читая бабелевский текст, понимаешь, что вопреки оценкам, сделанным в неволе, до нас-таки доходит правдивая информация о настроениях советской творческой интеллигенции. Такое ощущение, будто через головы мучителей писатель обращается из застенка к гражданам будущей, свободной России.

«После снятия Воронского с „Красной Нови“ он стал чем-то вроде „воеводы без народа“. Обнаружил колебания Всеволод Иванов — это было сочтено за предательство; отошел Пильняк, по-прежнему продолжали встречаться с Воронским Сейфуллина, я, Леонов. Тогда же на смену и в помощь „красноновцам“ был организован „Перевал“. Воронский понимал, что от нас, людей вышедших из-под опеки, с определившимися вкусами, литературной дорогой ему не добиться нужной общественной активности; эта задача возлагалась на перевальцев, от нас же требовалось — не печататься в „Красной Нови“ при новой редакции, отдавать свои вещи в издания Воронского („Круг“ и др.), печататься вместе с молодыми в „Перевале“, чтобы демонстрировать единство и преемственность кадров Воронского. От нас же требовалось воздействовать на общественное мнение, на видных партийных, советских работников, убеждая их в правильности литературной политики Воронского. Недостаточно, партизански, но задачи, поставленные Воронским в те годы (1925–1927), выполнялись. Наряду с этим Воронский продолжал то, что можно назвать бытовой обработкой. О чем говорилось за стаканом чая? Перепевались покаянные рассказы о старой, ушедшей Руси, в которой наряду с плохим было так много прекрасного; с умилением вспоминали монастырские „луковки“, идиллию уездных городов; царская тюрьма — и та изображалась в легких, иногда трогательных тонах, а тюремщики и жандармы выглядели по этим рассказам чуть вывихнутыми, неплохими людьми. Недооценка т. наз. „хороших людей“ — Пятаковых, Лашевичей, Серебряковых вменялось революции в смертный грех…

Здесь надо сказать несколько слов о себе. Признать, что всем дурным в себе я обязан Воронскому, было бы ложью и самоумалением. Влияние его на меня было ограниченным — критиком я считал его посредственным, политиком — импрессионистическим, но это внушенное им деление революционеров „на плохих людей и хороших“ въелось в плоть мою и в кровь, стало причиной всех моих бед, литературных и личных. Одна из основных заповедей Воронского была заповедь о том, что мы должны оставаться верными себе, своему стилю и тематике; считалось, что все может изменяться вокруг нас, писатель же растет только в себе, обогащается духовно и что этот процесс — внутренний — может идти независимо от внешних влияний. С этим-то багажом я хотел работать дальше; отсюда — крушение всех моих попыток осилить настоящую советскую тему. Я хотел описать рассказанное мне Евдокимовым Звенигородское дело (поимку на Украине бандитов Завгороднего и других) — из этой попытки ничего не вышло, п. ч. бандиты и советские люди поставлены были мною только в человеческие, но не в политические отношения.

Я хотел написать книгу о коллективизации, но весь этот грандиозный процесс оказался растерзанным в моем сознании на мелкие несвязанные куски.

Я хотел написать о Кабарде и остановился на полдороге, п. ч. не сумел отделить жизнь маленькой советской республики от феодальных методов руководства Калмыкова.

Я хотел написать о новой советской семье (взяв за основу историю Коробовых), но и тут меня держали в плену личные мелочи, мертвая объективность.

Десять тяжких лет были истрачены на эти попытки, и только в последнее время наступило для меня облегчение: я понял, что моя тема, нужная для многих, это тема саморазоблачения, художественный правдивый рассказ о жизни в революции одного „хорошего“ человека. И эта тема впервые давалась мне легко, я не закончил ее, форма ее изменилась и стала формой протоколов судебного следствия…»

Сейчас трудно поверить, что рассказ Бабеля о творческом кризисе, о рефлексиях и сомнениях расценивался на Лубянке как криминал, как повод к расправе. Все, о чем говорит подследственный, очень напоминает речь Юрия Олеши на Первом съезде советских писателей, та же тема «кающегося интеллигента» в эпоху сталинщины.

И снова протокол допросов за 29–30–31 мая.

« Вопрос : Как дальше сложились ваши отношения с Воронским?

Ответ : В 1927 году Воронский был снят с работы редактора „Красной Нови“ и за троцкизм сослан в Липецк. Там он захворал, и я поехал его проведать, пробыл у него несколько дней, узнал, что до меня его навестила Сейфуллина, одолжил также Воронскому денег, но какую точно сумму, сейчас не помню.

Помню, что Воронский в эту встречу мне рассказал о том, что вечером накануне дня, когда он должен был выехать в ссылку, к нему позвонил Орджоникидзе и попросил его приехать в Кремль. Орджоникидзе и Воронский провели за дружеской беседой несколько часов, вспоминая о временах совместной ссылки в дореволюционные годы. Затем, уже прощаясь, Орджоникидзе, обращаясь к Воронскому, сказал: „Хотя мы с тобой и политические враги, но давай крепко расцелуемся. У меня больна почка, быть может, больше не увидимся“.

Воронский с теплотой вспоминал о чрезвычайно дружеском характере этой встречи с Орджоникидзе перед своей ссылкой. Воронский попросил меня по приезде в Москву передать привет Вс. Иванову и Пильняку.

Должен, однако, отметить, что после ссылки Воронского мои деловые с ним отношения постепенно начали ослабевать, так как непосредственного участия в печатании моих вещей он больше не принимал, не являясь уже редактором „Красной Нови“».

Но довольно о Воронском. Пора сделать несколько штрихов к портретам других троцкистов, неоднократно упоминаемых Бабелем. Кто они, эти «лучшие люди» большевистской партии?

Если коротко, всех можно назвать новыми хозяевами России. Правда, их век был недолог. Профессиональные революционеры. В недавнем прошлом — участники Октябрьского переворота и гражданской войны. Строители нового мира.

С. Зорина (Гомбарга, 1890–1937) Бабель называет в каком-то письме своим приятелем. До 1917 г. Зорин жил за границей на положении эмигранта, подвизался на журналистском поприще. При Зиновьеве занимал должность секретаря Петроградского комитета РКП. Герберт Уэллс писал о нем: «Зорин вернулся из Америки, где был разнорабочим; это обаятельный и остроумный молодой человек, депутат Петроградского совета и превосходный оратор». Затем мы видим Зорина на советской и партийной работе: референт ИККИ, заведующий строительным отделом ВСНХ, первый секретарь Ивано-Вознесенского губкома, директор Стандартстроя. На XV съезде Зорин исключен из партии как активист так называемой «новой оппозиции», спустя три года восстановлен. В 1935 году его исключили вторично и, по-видимому, навсегда, то есть до ареста. А за арестом последовал расстрел.

Рядом с ним «левый коммунист» из ближайшего окружения Бухарина Владимир Смирнов (1887–1937) — видный экономист и публицист, член партии с 1907 года. В начале двадцатых на руководящих постах в ВСНХ и Госплане. За поддержку Троцкого Смирнов был изгнан из партии, позже восстановлен, а на XV съезде вновь изгнан. Дальше следы этого человека теряются, однако его биографию домыслить несложно: ссылки, политизоляторы, аресты и, наконец, как сказала Анна Ахматова, «свинцовая горошина в лоб» — от генерального секретаря.

Так же трагически оборвалась поздней осенью 1941 года жизнь Филиппа Голощекина: он был расстрелян по приказу Берии наряду с другими советскими, партийными и военными деятелями. В историю России бывший областной военный комиссар Уралсовета вошел как расстрельщик царской семьи, — сегодня об этом много написано. Слыл Голощекин руководителем жестоким, крутым и оставил по себе недобрую память в бытность свою первым секретарем компартии Казахстана. Работал он и в ЧК. Для Бабеля Голощекин представлял интерес в качестве «бывалого» человека, достойного занять место на страницах чекистского романа.

Михаил Лашевич (1884–1928) принадлежал к поколению старых большевиков или, как их называли, «партийных генералов». Активный участник октябрьских событий в Петрограде (член ВРК), в дальнейшем — крупный государственный и военный деятель. На нем также стояло клеймо оппозиционера и троцкистско-зиновьевского заговорщика. Одессит по рождению, Лашевич отличался остроумием, никогда не лез за словом в карман, имел независимые суждения и обладал талантом организатора. Он скончался в Харбине, где находился на ответственной работе в системе КВЖД. Газеты сообщили об автомобильной катастрофе. В письме к Льву Никулину Бабель писал 30 августа 1928 года: «Прочитал сегодня о смерти Лашевича и очень грущу. Человек все-таки был — каких бы побольше!»

…Время стерло зловещие ярлыки с этих имен, очистило их портреты от политической грязи. Разве так уж важно для нас, что они поддержали Троцкого, а не Сталина? Конечно, нет. Выбрав Троцкого, тем самым подписали себе смертный приговор. Впрочем, нет никаких гарантий, что если бы сделали иначе, то остались бы в живых. Сталин не любил ярких независимых людей и потому уничтожал их в первую очередь.