В заявлении на имя Молотова доведенный до отчаяния Мейерхольд писал из тюрьмы: «… надо мной повис дамоклов меч: следователь все время твердил, угрожая: „Не будешь писать (то есть — сочинять, значит?), будем бить опять, оставим нетронутыми голову и правую руку, остальное превратим в кусок бесформенного окровавленного искромсанного тела“. И я все подписывал до 16 ноября 1939 г. Я отказываюсь от своих показаний, так выбитых из меня, и умоляю Вас, главу Правительства, спасите меня, верните мне свободу. Я люблю мою Родину и отдам ей все мои силы последних годов моей жизни» (13 января 1940 г.).

Уверен, что и Бабель слышал те же угрозы, однако в деле писателя подобные улики против следователей-садистов не сохранились. Поэтому выдвигаемая мной версия выглядит логичной: издевательствам и пыткам он предпочел систему кривых зеркал. Прежде всего искаженным получился его писательский автопортрет. В собственноручных показаниях читаем:

«В этот же период 1924–1925 гг. Воронским был дан бой по поводу моей книги „Конармия“. Думая о ней теперь, через много лет после написания, я прихожу к убеждению, что внутренней основной моей мыслью было желание показать правильность, гибкость, мудрость политики партии, сумевшей за короткий срок преобразить вольнолюбивые (но с неясно оформленным пролетарским сознанием) массы донского, кубанского, терского казачества в армию социализма, в людей, с беспредельным геройством отдававших свою жизнь за советскую страну и вписавших в боевую историю коммунизма самые яркие страницы. Из-за неверного метода мысль эта в моем изложении обратилась чуть ли не в свою противоположность. Самое главное — руководство партии борьбой — выпало, и остались более или менее красочно описанные (приправленные экзотикой и чувственностью) эффектные эпизоды, которыми всегда была богата боевая жизнь Первой Конной.

Внутренняя лживость книги (ставшая для меня ясной довольно давно) не остановила Воронского в его походе против литературных и политических установок партии. Аргументируя литературными достоинствами книги (многими признававшимися), мы стали проводниками в общество идей из арсенала троцкизма, извратили и дискредитировали боевую работу I Конной.

В этой пропаганде мы не остались без помощников. Меня всячески превозносили некоторые конники, группа бывших командиров Корпуса Червонного казачества — Примаков, Кузьмичев, Охотников, Шмидт, Зюк и др. Преуменьшая роль и значение Конной Армии, они кричали на всех перекрестках о том, что образцы кавалерийских рейдов надо искать только в истории корпуса Черв. Казачества. Группа эта всегда искала знакомств и связей в литературной среде — Виталия Примакова я встречал в 1926 году в Ленинграде у Сейфуллиной, Шмидт дружил со мной, с Катаевым, с Багрицким, со Светловым и, вероятно, еще с другими, которых не упомню.

Эти знакомства обозначали, что к агитации Воронского, в которой была хотя бы тень теоретического обоснования, примешивалось влияние людей внешне блестящих, внутренно разложенных и опустошенных, насмешливых ко всему без изъятия…»

Поразительно. Находясь в застенке, Бабель повторяет свой излюбленный тезис о том, что «Конармия» ему не нравится и что он хотел показать в книге запоминающиеся образы коммунистов (о чем говорил еще Фурманову). Требовательность Бабеля к себе как к художнику известна. Не приходится сомневаться и в намерениях автора относительно изображения «политработников» — хотел, но не получилось. И вот на Лубянке самокритика писателя оборачивается против него, подчиняется сквозной задаче следствия — доказать троцкистскую природу индивидуальных творческих исканий. Бабель говорит о себе как бы с чужого голоса критиков-недоброжелателей. Так правда и ложь, сомнения и самооговор сплетаются воедино.

В литературной обработке следователей поднятая Бабелем тема приобретает законченные формулировки дознания, зафиксированного в вопросах-ответах майского протокола.

« Вопрос : Вы все-таки не ответили на наш вопрос: сказалось ли влияние троцкистов на вашем литературном творчестве?

Ответ : Бесспорно, сказалось. „Конармия“ явилась для меня лишь поводом для выражения волновавших меня чувств и настроений, ничего общего с происходящим в Советском Союзе не имеющих. Отсюда подчеркнутое описание всех жестокостей и несообразностей гражданской войны, искусственное введение эротического элемента, изображение только крикливых и резких эпизодов и полное забвение роли партии в деле сколачивания из казачества, тогда еще недостаточно проникнутого пролетарским сознанием, регулярной и внушительной единицы Красной Армии, какой являлась в действительности Первая Конная.

Что касается моих „Одесских рассказов“, то они, безусловно, явились отзвуком того же желания отойти от советской действительности, противопоставить трудовым строительным будням полумифический красочный мир одесских бандитов, романтическое изображение которого невольно звало советскую молодежь к подражанию.

Та и другая книги явились непосредственным продуктом влияния, которое оказали на меня Воронский и его группа, именно поэтому мои книги были ими так восторженно встречены.

По поводу книги „Конармия“ Воронским был дан бой своим политическим и литературным противникам. Ему с моей помощью удалось на несколько лет отсрочить выяснения истинной роли и лица Первой Конной Армии.

Вопрос : Выше вы в качестве постоянных участников троцкистских сборищ на квартире у Воронского назвали ряд писателей. А как на их творчестве сказались троцкистские установки?

Ответ : Я себя ни в какой степени не отделяю от Вс. Иванова, Сейфуллиной, Леонова и Багрицкого. Всех нас объединяла приверженность к троцкистским взглядам Воронского на литературу.

С течением времени политические высказывания Воронского становились все резче, изобилуя нападками на руководителей партии и правительства. К этим его высказываниям Вс. Иванов, Пильняк, Сейфуллина и Леонов относились, если не сочувственно, то без возражений, с Воронским они не спорили и сохраняли наилучшие отношения. Литературная судьба указанных мною писателей схожа с моей.

Вопрос : Что означает эта схожесть ваших литературных судеб?

Ответ : Основная мысль Воронского состояла в том, что писатель должен творить свободно, по интуиции, возможно ярче отражая в книгах ничем неограниченную свою индивидуальность. Он без критики принимал все то, что мы ему приносили, особенно, если эти вещи носили антисоветский характер.

Так, в 1926 году Воронским в журнале „Красная Новь“ была напечатана „Повесть о непогашенной луне“ Пильняка, содержавшая злостную клевету по адресу ЦК ВКП(б) в связи с обстоятельствами смерти М. В. Фрунзе.

Троцкистские установки Воронского принесли для всех его учеников и последователей очень горькие плоды, ослабили наши творческие силы, что, в свою очередь, лишило нас литературного успеха. Нам пришлось перейти в разряд писателей второго плана, и этот переход многие из нас восприняли очень болезненно.

Вопрос : Кто эти „многие“?

Ответ : Я дам характеристики каждого из участников кружка Воронского. Прежде всего последовала серия неудачных и бесцветных вещей Вс. Иванова, в том числе „Рассказы бригадира Синицына“, а одну книгу, над которой он долго работал, Иванов в припадке отчаяния сжег.

Об упадочнических настроениях Иванова мне передавал в последние годы Катаев, говоря, что тот по-прежнему мечется в поисках литературного и политического равновесия и чувствует большую неудовлетворенность своей судьбой.

Вопрос : Почему о настроениях Вс. Иванова вы знаете со слов Катаева? Разве в последние годы вы с Ивановым не встречались?

Ответ : С Вс. Ивановым я не встречаюсь с 1927 года, когда он женился на Т. В. Кашириной, с которой до этого был близок я и которая родила от меня ребенка, ныне записанного как сын Вс. Иванова.

Вопрос : А что вам известно о Сейфуллиной?

Ответ : Сейфуллина являлась активным участником троцкистской группы Воронского, была близка не только с ним, но и с троцкистами Примаковым, Зориным и Лашевичем, постоянно вращаясь в их среде.

Кроме того, на нее оказывал сильное влияние ее муж, в прошлом активный эсер Валерьян Правдухин, приглашавший в дом людей такого же толка, как и он сам. Правдухин арестован органами НКВД во второй половине 1938 года.

В неоднократных беседах со мной Сейфуллина жаловалась на то, что из-за неустойчивости и растерзанности ее мировоззрения писать ей становится все труднее. Внутренний ее разлад с современной действительностью сказался в том, что Сейфуллина в последние годы пьет запоем и совершенно выключилась из литературной жизни и работы. Во всяком случае, в области литературы Сейфуллина не видела выхода из создавшегося для нее положения».

Круг опаснейших троцкистов расширяется. Сначала Воронский и ряд видных деятелей партии, потом возникают фигуры современных писателей якобы сочувствующих троцкизму и, следовательно, в политическом отношении подозрительных. Тема «Конармии» потянула за собой новую группу оппозиционеров, на сей раз — из Красной Армии. Читатель уже знает их имена. Отважные командиры гражданской войны, немного авантюристы романтического склада, все они любили Бабеля как писателя и человека.

«Что связало меня с ним? В первую очередь — восторженное и безоговорочное их преклонение перед моими конармейскими рассказами (говорю это не для бахвальства, а в целях правдивого воссоздания обстановки того времени). Рассказы эти читались ими чуть ли не наизусть и неистово пропагандировались при всяком удобном и неудобном случае. Это не могло не нравиться мне, не могло не сблизить с этими людьми.

Привлекала меня еще сопутствующая им слава героев гражданской войны, поражавшее при первом взгляде их человеческое своеобразие, безалаберное и шумное товарищество, царившее между ними. Не всех я знал одинаково хорошо. Путну и Примакова, обратившихся ко мне с просьбой выправить их литературные опыты, встречал редко (Примакова в последний раз у Сейфуллиной в 1926 году). Бледными, незапоминающимися фигурами прошли в моей памяти Аркадий Геллер и Кузьмичев. Зюк и Дрейцер работали обычно на периферии и в Москву приезжали в отпуск; сдружился я с Шмидтом и Охотниковым, особенно с последним. Во встречах наших бывали перерывы по году и по два, но дружба продолжалась с Охотниковым до 1932 года, т. е. до отъезда моего за границу, и с Шмидтом до 36 года, до самого его ареста». (Собственноручные показания.)

Писатель платил друзьям ответной любовью и восхищением, которые прорываются даже в тюремных условиях. В каждом из названных легко обнаруживаются какие-то крупицы характера Бени Крика; иногда кажется, будто Охотников и Шмидт не столько реальные исторические лица, сколько персонажи, сошедшие со страниц «Конармии».

Об интересе Бабеля к таким людям известно. Вспоминаю рассказ А. Я. Каплера о том, как Бабель мог бесконечно слушать разные диковинные истории из уст некоего Павла Федоровича Нечиса — директора Одесской кинофабрики, в прошлом матроса с крейсера «Алмаз». Каждая история у Нечиса была законченным произведением, и Бабель это ценил высоко.

Другая колоритная фигура — Григорий Абрамович Вальдман, знаменитый в старой Одессе медвежатник по кличке «профессор». Бабель восхищался биографией Вальдмана. Дело в том, что когда началась первая мировая война, бывший вор стал Георгиевским кавалером, получил на фронте «полный бант» за отвагу. Потом — участие в гражданской войне на стороне красных. И здесь Вальдман отличился. Командуя эскадроном у Г. Котовского, заслужил три ордена боевого Красного Знамени.

Люди-легенды, выпадающие из общепринятых норм, дикие, экзотичные, бесшабашные, — это был любимый Бабелем человеческий материал. Красные командиры импонировали ему, как сказал бы поэт, «лица необщим выраженьем».

«Нас (искавших всегда „интересных людей“ и не видевших этих людей рядом с собой) они привлекали показными чертами удальства, лихости безудержного товарищества, легким отношением к вещам, о которых мы привыкли думать с уважением. Так затемнялся путь (говорю сейчас лично о себе), которым надо было идти советскому литератору, извращалась перспектива, назревал кризис духовный и кризис литературный, приведшие меня к катастрофе» (собственноручные показания).

Трагизм ситуации очевиден. Бабель сломлен и вынужден оговаривать своих «бойцовских» товарищей. Знал ли он, что они уже расстреляны? Едва ли. Но если нет, то это лишь усугубляло его душевное состояние.

Посмотрим внимательно в лица мнимых заговорщиков.

Первый, кого называет Бабель в числе ближайших друзей, — Яков Осипович Охотников (1897–1937), бессарабский еврей, большевик с 1918 г., участник гражданской войны на Украине и боев на Царицынском направлении (1919 г.). Быть может, самая ёмкая характеристика Охотникова принадлежит А. С. Бубнову: «Это наш советский Борис Савинков». Людей такого типа Сталин всегда побаивался. Яков Охотников был дерзок на язык, не скрывал симпатий к оппозиции и сам примкнул в начале 30-х к так называемой «контрреволюционной троцкистской группе Смирнова И. Н., Тер-Ваганяна В. А., Преображенского Е. А. и других». В 1932 году его сослали на Соловки. Бабель писал о нем так:

«Знакомство с Охотниковым относится к 1924 году. Он был тогда слушателем Военной Академии и открыто вел троцкистскую работу. Жил я в ту пору на улице Кропоткина в буховом переулке — почти против Академии. Охотников был у меня частым гостем. Троцкизм, казалось мне, отвечал в нем потребности оригинальничать, фрондировать, играть с огнем и не мог быть подкреплен никакой политической мыслью, т. к. политически он был безграмотен. В 1926 или 1927 году его послали в ссылку, там он подписал заявление в ЦК об отказе от троцкистских своих установок и был возвращен в Москву (не то в 29, не то в 30 году) на ответственную работу — сначала заместителем управляющего Гипромедом, и затем управляющим Гипроавиа. В этот период жил он на Мертвом переулке, я встречался с ним часто. В мелочах он остался тем же, чем был, — те же остроты о Буденном и Калинине, та же насмешливость, но именно эта свобода и непринужденность поведения после ссылки была для меня свидетельством полного подлинного в нем перелома, ненужности для него в основном прибегать к маскировке, к умолчанию. В 1932 году я уехал за границу. Охотников был тогда председателем Гипроавиа, по возвращении в Москву я узнал, что он арестован, и с тех пор никаких сведений о нем не имею.

Повторяю, что отношения мои с ним были отношениями личной дружбы. Высоко ставя меня как литератора, он не стал бы подвергать меня опасности, вводя в какую-нибудь нелегальную политическую организацию. Тут же надо сказать, что ему и в голову не приходило расценивать меня, как политическую фигуру».

В должности начальника государственного института по проектированию авиационных заводов и ангаров Охотников снискал уважение наркома тяжелой промышленности Г. К. Орджоникидзе. По свидетельству Александры Константиновны Шмидт нарком поддерживал Охотникова, считая, что за два месяца работы в Гипроавиа тот сделал столько, сколько весь трест не сделал за два года.

Последний раз Охотникова арестовали поздней осенью 1936 года, предъявив обвинение как участнику контрреволюционной троцкистско-зиновьевской террористической организации, которая якобы замышляла убийство Кирова. 7 марта 1937 года Военная коллегия приговорила Охотникова к расстрелу. На суде он признал себя виновным и подтвердил показания, данные на предварительном следствии. В обзорной справке по делу Охотникова следователь ГВП напишет в 1954 году: «О какой-либо связи с литературными работниками, в частности, с писателем Бабелем И. Э., Охотников показаний не давал, и указанный Бабель в материалах дела вообще не упоминается».

Далее Бабель продолжал:

«Другим близким мне из этой группы человеком был комдив Дмитрий Шмидт. Его троцкистское прошлое было менее определенным, чем у Охотникова. Я знал, что в 1925—26 году в Краснодаре (он командовал там кавалерийской школой начсостава) Шмидт пережил период сомнений и колебаний, знал, что партийная организация быстро его выправила. На Северном Кавказе я встречал его у б. командующего войсками СКВО Белова и у б. ПП ОГПУ Евдокимова. Шмидт занимался прямым своим делом мало, кутил, менял женщин, опускался, но, очевидно, вовремя остановился, п. ч. с 1931—32 года до меня стали доходить слухи о переменах в нем происшедших, о том, что часть, которой он командует, выдвигается на первое место. Личное свидание только убедило меня в верности этих слухов. Шмидт 35–36 годов считался способным командиром, мечтал о повышении, о более крупной работе, зажил настоящей и дружной семейной жизнью. Сообщения в газетах о его террористической деятельности явилось для меня и для многих из знавших его неожиданностью. Шмидт немного писал, показывал мне свои сценарии и рассказы (писание которых я советовал ему прекратить), имел много близких друзей среди литераторов — дружил с Багрицким, с Катаевым, со Светловым, останавливался у них во время своих приездов. О троцкизме своем вспоминал с некоторым презрением к самому себе, как о вещи, помешавшей ему занять положение, которого он заслуживал, и обнаруживал в последние годы несколько даже отталкивавший карьеризм. Уловка эта давала ему полную возможность казаться в наших глазах (я говорю о себе, о Багрицком, о Катаеве) образцовым и преданным командиром Красной Армии».

К портрету Дмитрия Аркадьевича Шмидта (настоящая фамилия — Гутман, 1895–1937) можно многое добавить. Биография прославленного комбрига достойна пера историка и кисти художника. Родился он в Прилуках — уездном городке Полтавской губернии в семье конторщика страхового агентства. Мать работала набойщицей папирос на махорочной фабрике. Мальчишкой Шмидт освоил профессию слесаря, потом киномеханика. В годы первой мировой войны юноша вступил в партию большевиков и получил партийную кличку «Шмидт» — в честь знаменитого лейтенанта русского флота, поднявшего восстание на крейсере «Очаков». Далее — первый арест, тюрьма в Николаеве, действующая армия и полицейский надзор вплоть до февраля 1917 года. Прапорщик Шмидт принимает участие в революции сначала как пропагандист большевистской фракции в дивизиях Юго-Западного фронта, а чуть позже борется за установление советской власти на Украине: командует 5-м советским полком. Вместе с Я. Охотниковым Шмидт храбро воюет против Врангеля под Царицыном, получает второй по счету орден боевого Красного Знамени. С 1921 по 1924 год стоит во главе 2-й Червонной дивизии. Бабель посвятил ему в «Конармии» один из лучших рассказов — «Жизнеописание Павличенки, Матвея Родионыча».

Шмидт гордился дружбой с талантливым писателем. Много часов провели они в шумных застольях или наедине за чаем, причем, как вспоминала жена Шмидта, «Д. А. пил чай почти холодный, а И. Э. кипяток, но недоразумений у них не возникало». Если Бабель приезжал на Украину, Шмидт приглашал его на охоту либо на рыбалку; в случае необходимости помогал Бабелю уединиться для творческой работы.

Рассказчиком Шмидт был необыкновенным. В узком кругу и среди знакомых литераторов его прозвали Митька-анекдотчик. Больше всего Бабель любил серию т. н. «врунских рассказов» Шмидта, исполняемых от имени некоего Левки-фейерверкера. Вспоминая Шмидта, Алексей Яковлевич Каплер с улыбкой комментировал самый смешной сюжет цикла: как Левка нес дежурство в Зимнем дворце. Все, кто слушал, смеялись до слез, — так это было забавно и остроумно.

Нередко персонажами острых анекдотов комбрига бывали высшие партийные и военные руководители страны, что, кстати, сближало Шмидта с Карлом Радеком. Поскольку либеральные времена всё дальше уходили в прошлое, жанр политического анекдота становился рискованным.

Дух вольности и хмель гражданской войны не перебродили в бесшабашном командире. От него веяло каким-то особым романтизмом. Когда Бабель пишет в письме, что заскучал в обществе интеллигентов («только среди диких людей и оживаю»), то в этом признании, конечно, слышится и тоска по Шмидту.

Бабель называл Шмидта «неустойчивым элементом» и, как говорила мне Тамара Владимировна Иванова, относился к нему как к enfant terrible.

В свете подобных характеристик более понятна кочующая из книги в книгу версия о стычке Шмидта со Сталиным. В 1927 году «красный генерал», связанный с троцкистской оппозицией, явился в Кремль и при встрече с генсеком будто бы стал осыпать того отборными ругательствами. Сцена закончилась тем, что Шмидт, вынув саблю из ножен (а в то время он руководил военной школой горских национальностей на Кавказе и потому был одет соответственно: папаха, черкеска с серебряным поясом и шашка на боку) пригрозил Сталину отрезать уши. Сталин побледнел и якобы смолчал, но спустя много лет вспомнил обидчику неприятный инцидент.

Эффектность сцены состязается с ее достоверностью, и все же она достойна очередного повторения, поскольку связана с именем Шмидта, а не с каким-то иным. Воистину, легенды не рождаются на пустом месте.

Нетрудно догадаться, что судьба Шмидта оказалась трагичной. 9 июля 1936 года командир 8-й мотомеханизированной бригады Киевского военного округа был арестован и обвинен в принадлежности к военно-фашистской террористической группе. Цель группы — свержение советской власти путем вооруженного восстания. Кроме того, группа заговорщиков готовила покушение на наркома обороны Ворошилова.

Во внутренней тюрьме на Лубянке и в Лефортово Шмидта подвергли жестоким истязаниям, тем самым принудив на суде признать свою мифическую вину. Его расстреляли 6 июля 1937 года.

Вслед за Шмидтом и Охотниковым в показаниях Бабеля названы: заместитель командующего Ленинградским военным округом Виталий Маркович Примаков, бывший комиссар 27-й Омской стрелковой дивизии Ефим Александрович Дрейцер, комбриг Михаил Осипович Зюк, начальник штаба 18-й авиабригады майор Борис Иванович Кузьмичев, а также некие Аркадий Геллер и Леонов.

«Такова беглая характеристика кружка, который можно было бы назвать кружком Охотникова. Характеристику эту я мог бы умножить любым количеством деталей, п. ч. был близким человеком в их среде, пользовался их любовью, посвящал им свои рассказы, с некоторыми из них дружил в продолжении ряда лет, дружил не таясь и на виду у всех, как это делали и Катаев, и Багрицкий, и виднейшие партийные и советские работники.

В те годы я считался чем-то вроде „военного писателя“, и военные — тут я говорю и об Апанасенке, и Белове, и Вальдмане — составляли основную мою среду. Я был посвящен в их личные дела. С интересом к ним присматривался, считая их биографии, кривую их незаурядных жизней драгоценным материалом для литературы. Я знал об их троцкистских взглядах в 24–27 годах, но никто из них ни единым словом не обмолвился о готовящихся преступлениях.

В их среде я слышал суждения более резкие, чем у Воронского, но с Воронским меня связывала профессия, совместная борьба, а интерес, толкавший меня к Охотникову и другим, был чисто человеческий, житейский и до некоторой степени профессиональный.

Политическое их влияние на меня было равно нулю — для этого они были мелки по калибру, недостаточно образованы, недостаточно авторитетны — житейское же их влияние дополнило то, что начал Воронский, утвердило меня с новой силой на индивидуалистических моих позициях; славословия, которые мне расточались, убедили меня на время в том, что прав я, а не окружающие меня факты советской действительности…» (Из собственноручных показаний.)

Преувеличивая троцкизм военных, Сталин считал их потенциально опасными для себя. Так родилась идея военно-фашистского заговора в высших кругах РККА. Конкретную фабрикацию дел Сталин поручил НКВД.

Ближайшим помощником Сталина в истреблении комсостава армии стал нарком обороны Климент Ворошилов. Недавно опубликовано его выступление на февральско-мартовском пленуме (1937 г.) ЦК ВКП(б). Эта речь красноречиво дополняет то, что раньше уже было известно о неприглядной роли Ворошилова в деле военных. «Подлые враги», «наемные убийцы», «фашистские бандиты» — с такими ругательствами обрушился нарком на Примакова и Путну, Шмидта и Туровского, Зюка и Кузьмичева. Пресмыкаясь перед Сталиным, Ворошилов прежде всего спасал свою собственную шкуру. На пленуме, однако, он неуклюже пытался представить себя как защитника военных кадров, что было особенно омерзительно. «Частенько бывают у меня разговоры, — сказал нарком, — с органами тов. Ежова в отношении отдельных лиц, подлежащих изгнанию из рядов Красной Армии. Иной раз приходится отстаивать отдельных лиц. Правда, сейчас можно попасть в очень неприятную историю: отстаиваешь человека, будучи уверен, что он честный, а потом оказывается, он самый доподлинный враг, фашист. Но, невзирая на такую опасность, я все-таки эту свою линию, по-моему правильную, сталинскую линию, буду и впредь проводить». В жизни все было иначе. «Сталинская линия» означала истребление лучших сыновей Красной Армии. Как показывают документы, лакей Ворошилов предал их: никого не отстоял и никого не спас.

Кошмар? Бред? Паранойя? О, если бы так! К сожалению — реальность. Кровавый театр, где все участники трагедии играют роли, написанные режиссером-преступником. Допустим, он психически болен. Но остальные-то здоровы. Тем страшнее вакханалия. Ведь те, кто разгадали загадку диктатора, уже мертвы.