Причина смерти — расстрел: Хроника последних дней Исаака Бабеля

Поварцов Сергей Николаевич

Приподнимая занавес

 

 

1

Едва ли найдется сюжет, где бы ни возникала надобность «листать обратно календарь», по слову поэта. Есть она и у меня…

Конец 1938 года. Война Сталина со своим народом продолжается вопреки ухищрениям официальной пропаганды, которая периодически забрасывает в общество информацию об ошибках НКВД. Что пишут советские газеты? Кто-то восстановлен в партии. Кого-то выпустили на свободу, — значит, «органы» разобрались и установили истину. Наказаны некоторые работники ГБ, злоупотреблявшие властью. Да что там работники! Правительство меняет самих наркомов. Генриха Ягоду сменил Николай Ежов, оказавшийся врагом. Теперь вместо Ежова — Лаврентий Берия…

Все гениальное просто, в том числе и преступления. В этом смысле Сталин был настоящим гением, ибо безошибочно использовал в своей политике два фундаментальных фактора: 1) религиозную ослепляющую силу коммунистических идей и 2) азиатскую природу огромной многонациональной страны. Попытки объяснить «культ личности» страхом подданных и товарищей по партии следует признать несостоятельными. Феномен Сталина глубже, стало быть, дело не только в чувстве страха, которое внушал вождь. Конечно, диктатора боялись, и все же причины в другом.

В Сталине нашло персонификацию неизжитое у русского народа простодушное представление о грозном батюшке-царе, наместнике Бога на земле. Идея самодержца, защитника святой Руси, парадоксально воплотилась в фигуре грузина Сталина. Трагический парадокс состоял в том, что настоящий царь к всеобщей радости народа был расстрелян вместе со всей семьей, и на престол пришли сначала Ленин с Троцким, затем Сталин. Смена идеологии еще не означала, что изменилась психология нации.

Кроме религиозной традиции существовала традиция революционная. Радикальные русские интеллигенты, начиная с Радищева, проповедовали идеи социализма, атеизма, позитивизма, марксизма и, в конечном счете, сумели убедить общество в необходимости коренных социально-экономических преобразований. Иными словами, «метафизика марксизма» сделала свое дело: россияне уверовали в царство Божие на земле, ради которого можно пойти на любые жертвы. Обе традиции органически дополняли друг друга.

А жестокость Сталина, как ни горько в том признаться, отвечала каким-то глубинным свойствам русского национального характера; о них точно говорит в «Окаянных днях» Иван Бунин. Оставим в стороне момент личностный, субъективный, и тогда получается, что объективно жестокость Сталина являлась противовесом извечной анархической стихии, сдерживала вседозволенность, была той железной уздой, без которой русский мужик становится неуправляемым и, следовательно, социально опасным, страшным. Сталин как никто другой из большевистских вождей понимал эти особенности национального характера и потому стал диктатором. Он добился главного — слепой веры в «товарища Сталина». Часто генсек посмеивался над этими чувствами простых людей, иногда лицемерно отмахивался от разговоров на тему «культа» (например, с Л. Фейхтвангером), но к концу жизни, кажется, сам уверовал в коммунистического Богочеловека, говоря о себе в третьем лице. И что немаловажно с политической точки зрения, Сталин был антиподом Гитлера в глазах советского народа и «левой» интеллигенции Запада.

Советская интеллигенция тоже холопствовала. Любопытен рассказ Михаила Булгакова, записанный его женой. На премьере «Ивана Сусанина» в Большом театре 2 апреля 1939 года писатель увидел, что перед эпилогом «правительство перешло из обычной правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать и аплодисмент продолжался во все время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского — верхами. Это все усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена — по адресу Правительства, а публика — и туда, и сюда».

Далее Елена Сергеевна продолжает уже от себя:

«Сегодня я была днем в дирекции Большого, а потом в одной из мастерских и мне рассказывали, что было что-то необыкновенное в смысле подъема, что какая-то старушка, увидев Сталина, стала креститься и приговаривать: вот увидела все-таки! что люди вставали ногами на кресла!

Говорят, что после спектакля Леонтьев и Самосуд были вызваны в ложу, и Сталин просил передать всему коллективу театра, работавшему над спектаклем, его благодарность, сказал, что этот спектакль войдет в историю театра.

Сегодня в Большом был митинг по этому поводу».

Заметим: это апрель 1939 года. Бабель еще на свободе, но многие писатели уже казнены или ждут своего часа. Среди сотен других ждет и Михаил Кольцов, арестованный пять месяцев тому назад. Откроем еще раз дневник Булгаковой. 22 декабря 1938 года появляется очередная запись: «В Москве уже несколько дней ходят слухи о том, что арестован Михаил Кольцов».

Кольцов? Известие казалось невероятным. Влиятельный журналист, правоверный большевик, член-корреспондент Академии наук СССР, человек, фанатически верящий в Сталина, — нет, он никак не подходил на роль врага народа. В отличие от Мандельштама и Клюева Кольцов имел репутацию «своего» человека на советском политическом Олимпе. Тем не менее Сталин распорядился судьбой преданного ему литератора в соответствии с избранным курсом массовых репрессий. Надо отдать должное генсеку: он хорошо знал природу людей, главным образом — слабости и низменные, потайные свойства человеческого характера. Играя на них, добивался любого результата.

Сталин безошибочно просчитал реакцию общественности на арест Кольцова. «Ах, вы не понимаете, почему арестован? Ну, и отлично. Именно такое недоумение мне необходимо, — чтобы ничего нельзя было понять».

Судя по воспоминаниям Эренбурга, Кольцов тоже не понимал значения террора, хотя был умен, завидно информирован, великолепно чувствовал политическую конъюнктуру и, как все журналисты, обладал порядочной долей цинизма. Более того, его роль в формировании советского образа жизни вообще трудно переоценить. В романе «По ком звонит колокол» Эрнест Хемингуэй вывел Кольцова под фамилией Карков с той мерой уважительности, которая в те годы приличествовала эмиссару Сталина в борющейся с фашистами Испании.

«Карков — самый умный из всех людей, которых ему приходилось встречать. Сначала он ему показался смешным — тщедушный человечек в сером кителе, серых бриджах и черных кавалерийских сапогах, с крошечными руками и ногами, и говорит так, точно сплевывает слова сквозь зубы. Но Роберт Джордан не встречал еще человека, у которого была бы такая хорошая голова, столько внутреннего достоинства и внешней дерзости и такое остроумие».

Однажды Сталин спросил Кольцова в Кремле, есть ли у него револьвер. Удивленный до глубины души, тот ответил утвердительно. «Но вы не собираетесь из него застрелиться?» — спросил Сталин, любивший пошутить. Потом Кольцов рассказывал брату, что в глазах хозяина он прочел: «слишком прыток».

Пофантазируем немного. Услышав вопрос вождя, Кольцов, может быть, впервые чувствует у себя на шее страшную удавку. Ему не хочется понимать сталинский намек. Он старается отогнать от себя тревожные ощущения. Сталин же делает первые прикидки относительно личности прыткого журналиста. Хитер. Ловок. Слишком много знает. И обслуживает безупречно. Но тем-то и опасен. На всякий случай нужно понаблюдать за ним в Испании, потом будет хороший повод для ареста. А пока пусть глотает шутку с револьвером, умник еврейский…

Конечно, наличие оружия делает Кольцову честь. Для полноты картины сравним сцену в Кремле с эпизодом из романа Хемингуэя. Осажденный Мадрид. «Палас-отель». Смертельно ранены два русских танкиста и один летчик. Карков обещает дать им яд. Герой романа Роберт Джордан выражает озабоченность по поводу тяжелой миссии Каркова.

«Роберт Джордан спросил Каркова, как он относится к необходимости сделать это, и Карков ответил, что особенного восторга все это в нем не вызывает.

— А как вы думали это осуществить? — спросил Роберт Джордан и добавил: — Ведь не так просто дать яд человеку.

Но Карков сказал:

— Нет, очень просто, если всегда имеешь это в запасе для самого себя. — И он открыл свой портсигар и показал Роберту Джордану, что спрятано в его крышке.

— Но ведь, если вы попадете в плен, у вас первым делом отнимут портсигар, — возразил Роберт Джордан. — Скажут „руки вверх“, и все.

— А у меня еще вот тут есть, — усмехнулся Карков и показал на лацкан своей куртки. — Нужно только взять кончик лацкана в рот, вот так, раздавить ампулу зубами и глотнуть.

— Так гораздо удобнее, — сказал Роберт Джордан. — А скажите, это действительно пахнет горьким миндалем, как пишут в детективных романах?

— Не знаю, — весело сказал Карков. — Ни разу не нюхал. Может быть, разобьем одну ампулку, попробуем?

— Лучше приберегите.

— Правильно, — сказал Карков и спрятал портсигар. — Понимаете, я вовсе не пораженец, но критический момент всегда может наступить еще раз, а этой штуки вы нигде не достанете».

Револьвер, яд — все предусмотрено на «критический момент» последней схватки с франкистами или коварными троцкистами из ПОУМ. Или русскими белогвардейцами. Или просто случайными бандитами. Но когда вечером в редакцию «Правды» за Кольцовым приехали люди с Лубянки, он растерялся. Остается лишь гадать, была ли эта растерянность следствием непонимания общей обстановки или проявлением человеческой слабости. Как ни философствуй, а убить себя не каждому дано.

Арест Кольцова (по времени совпавший, кстати, с арестом главного комсомольского вождя Александра Косарева) осуществлялся уже при непосредственном участии Берии. Бытует мнение, что с появлением нового шефа НКВД репрессии в СССР стали ослабевать, приняв «избирательный характер». К сожалению, этот вывод не соответствует действительности. Террор по-прежнему свирепствовал, но власть делала вид, будто ситуация нормализуется. Одним из признаков такого якобы обнадеживающего процесса явилась очередная смена наркомов госбезопасности. Кроме того, в январе 1938 г. состоялся пленум ЦК, осудивший избиение партийных кадров. Как и в случае с известными перегибами на ниве коллективизации, Сталин всю вину свалил на местные партийные организации, не сумевшие разглядеть в своих рядах «троцкистских двурушников» и «агентов фашизма». Целям дезориентации общественного мнения служило и другое постановление ЦК — «О грубейших нарушениях законности в следственной работе НКВД» (17 ноября 1938 г.)

Убрав Ежова, Сталин успешно продолжал истребление опасных в его понимании социально-политических контингентов. Писательский, в числе прочих, был не на последнем месте. Думаю, что с Кольцова началась вторая волна арестов в среде советской творческой интеллигенции. Чего же хотел Сталин?

Еще никому не удалось ответить на этот вопрос с исчерпывающей полнотой, поскольку не поддается разумному объяснению загадка жизни (да-да, жизни, но не смерти!) Сталина. Невозможно понять, зачем диктатор пролил столько крови, причем даже тех, кто его искренне поддерживал. Версия сумасшествия привлекательна, она имеет своих авторитетных сторонников. Не удивительно, что Н. Валентинов в переписке с Б. Николаевским ее упорно отстаивал («Сумасшедший убивает тех, о которых подозревает, что они знают, что он сумасшедший»). Здесь Сталин очень похож на злодея из шекспировской трагедии. Николаевский, однако, думал по-другому. Отрицая паранойю генерального секретаря, он подчеркивал целесообразность кровавых преступлений с точки зрения проводимой большевиками политики. Сталин «имел политику преступную, но единственную, при которой диктатура могла удержаться… Он террор вёл не по безумию Калигулу, а потому, что сделал его фактором своей активной социологии».

Взгляд Николаевского на проблему представляется мне более трезвым, я бы даже сказал — более марксистским. По крайней мере понятна роль насилия в политической практике большевизма. Когда большевики уничтожили «классовых врагов», они ни в малейшей степени не сомневались в правомерности «активной социологии». Но когда эта социология обернулась против них самих, — перестали понимать реальность адекватно. Концепция классовой исключительности, взятая на вооружение у Маркса и доведенная Лениным до абсурда пресловутой «диктатуры пролетариата», была роковым образом подкреплена патологической жестокостью Сталина, опиравшегося на традиции российского абсолютизма (Иван Грозный, Петр Великий). Весьма точно написал о нем генерал де Голль:

«Сталин обладал огромной волей. Утомленный жизнью заговорщика, маскировавший свои мысли и душу, безжалостный, не верящий в искренность, он чувствовал в каждом человеке сопротивление или источник опасности, все у него было ухищрением, недоверием и упрямством. Революция, партия, государство, война являлись для него причинами и средствами, чтобы властвовать. Он возвысился, используя, в сущности, уловки марксистского толкования, тоталитарную суровость, делая ставку на дерзость и нечеловеческое коварство, подчиняя одних и ликвидируя других».

…Но что же происходит с Кольцовым? Как полагает М. Валентей (внучка Мейерхольда), в 1939 году Сталин планировал проведение показательного судебного процесса над представителями советской творческой интеллигенции, якобы причастной к шпионской троцкистской организации. Первым схватили Кольцова, затем Бабеля и Мейерхольда. Допросы велись с применением всех пыточных приемов. К осени 1939 года замысел Сталина в отношении арестованных писателей изменился. М. Валентей связывает это с заключением известного германо-советского пакта: «задуманный весной процесс оказался не ко времени осенью 1939 года, ни к чему было создавать советскую параллель преследованиям интеллигенции в фашистской Германии». Далее, в подтверждение мысли о весеннем замысле вождя, Валентей пишет, что судьбу Мейерхольда он, скорее всего, решил где-то между 16 и 19 мая, то есть за месяц до ареста (а Бабель в эти дни уже находился во внутренней тюрьме).

Версия о новом процессе представляется мне убедительной, хотя трудно поверить, что Сталина могла смутить «параллель» с Гитлером. Очевидно, имелись какие-то другие причины, заставившие Дракона изменить первоначальный план. Впрочем, и созрел этот план раньше, в конце 1938 года. Кольцов стал его первой жертвой.

Однажды А. Фадеев рассказал критику К. Зелинскому о том, как был вызван в Кремль к Сталину, и тот велел прочесть показания арестованного Кольцова. Известный журналист признавался в своей шпионской деятельности и как на резидента иностранной разведки указывал… на режиссера Мейерхольда. Вот рассказ Фадеева в передаче Зелинского: «Потом приходит Сталин и говорит мне:

— Ну как, прочли?

— Лучше бы я, тов. Сталин, этого не читал, лучше бы мне всего этого не знать. Так мне все это грязно показалось.

— Нам бы этого тоже хотелось бы не знать и не читать, — сказал мне Сталин, — но что же делать, приходится. Теперь вы, надеюсь, понимаете, кого вы поддерживали своим выступлением. А вот Мейерхольда, с вашего позволения, мы намерены арестовать.

Каково мне было все это слушать? Но каково мне было потом встречаться с Мейерхольдом? Его арестовали только через пять месяцев после этого случая. Он приходил в Союз, здоровался со мной, лез целоваться, а я знал про него такое, что не мог уже и смотреть на него».

Мейерхольд был арестован в Ленинграде утром 20 июня 1939 года. Повторяю: Кольцова и Бабеля уже допрашивают, паутина оговоров расширяется. Сталин терпеливо ждет, пока улик против подследственных не станет достаточно.

Сегодня мы знаем, что о встрече с главным пауком Фадеев рассказывал не только Зелинскому. Первая его жена писательница Валерия Герасимова пишет: «Мне говорили, что Фадеев лично читал показания Михаила Кольцова, где тот тоже признавался в шпионаже».

Кто говорил, — не столь существенно. Важно, что слухи по Москве циркулировали. Похоже, Сталин все обдумал заранее: с помощью Фадеева, как бы неофициально, но достаточно компетентно, убедить общественное мнение в виновности Кольцова, Бабеля и Мейерхольда. Однако причем тут двое последних? Ведь у Зелинского сказано, что наряду с показаниями Кольцова Фадеев читал протоколы допросов командарма I ранга Ивана Панфиловича Белова (расстрелян в июле 1938 г.) и никак не мог понять, что связывало этих разных людей.

Ответ прост. Повторяя основную схему разговора со Сталиным, Фадеев каждый раз называл новые имена, — в зависимости от слушателя, места и настроения, то есть, говоря иначе, сообразуясь с ситуацией. Осенью 1970 года мне довелось услышать от Леонида Осиповича Утесова один из вариантов этого рассказа.

«Когда началась война, нас, артистов кое-каких и писателей, из тех, что участвовали во фронтовых бригадах, кормили бесплатно в ресторане „Арагви“. Ну, идет война, а тут всякие закуски, икра, балыки… Ели мы вот так (Утесов делает характерный жест ребром ладони поперек горла). Днем у меня была работа, а ночевать я ходил в гостиницу „Москва“. Тогда уже бомбежки шли, я дома не спал. Когда случался налет, мы спускались в подвальное помещение гостиницы. Как-то после ужина выпили немного, не пьяные, а так — рюмочки три водки. Вдруг Фадеев повернулся ко мне.

— Утесик, — так он меня называл, вообще хорошо ко мне относился, — идите сюда поближе, поговорим.

Я подсел к нему. То да се. Разговор длинный. Потом набрался духу и спрашиваю:

— Александр Александрович, скажите, — что с Бабелем? Ведь я его любил очень, был с ним дружен. Я, говорю, не верю, что он шпион и враг народа.

Фадеев нахмурился, помолчал.

— Я тоже не верю. И с тем же вопросом обращался к Сталину. Поехал в Кремль. Сталин при мне вызвал какого-то человечка, сказал: „Принесите мне дела Бабеля и Мейерхольда“. Минут через пять тот приносит. „Вот видите“, — говорит тогда Сталин и показывает мне какие-то папки. Раскрыл одну. „Смотрите, — говорит, — они сами во всем признались“».

Память подвела Фадеева: дела арестованных он видел не за пять месяцев до ареста Мейерхольда, но весной 1939 года, точнее — в мае или июне, после возвращения с Шевченковского диспута. (Так Фадеев называл VI пленум Союза советских писателей, посвященный 125-летию Тараса Шевченко. Пленум состоялся в Киеве в начале мая.) В противном случае выходит, что разговоры о репрессированных Фадеев вел в Кремле неоднократно. Однако это маловероятно. Докучать «хозяину» никому не разрешалось.

И все же в главном история правдоподобна. Сталину везде мерещились шпионы. Если они есть среди советских государственных и партийных деятелей, то почему бы им не быть в Союзе писателей? Судя по воспоминаниям Зелинского, «хозяин» прямо говорил Фадееву, что считает Эренбурга «международным шпионом».

Предполагаемыми фигурантами несостоявшегося процесса должны были стать Борис Пастернак, Юрий Олеша, Илья Эренбург. На писателей усиленно собирали компрометирующий материал, о чем свидетельствует нижеследующий документ из дела Бабеля.

НКВД СССР

ВТОРОЙ ОТДЕЛ ГУГБ

19 июня 1939

СЛУЖЕБНАЯ ЗАПИСКА

Зам. нач. следствен. части НКВД СССР

капитану государствен, безопасности —

тов. Влодзимирскому

Прошу дать выписку из показаний арестован. Бабеля и Кольцова на Эренбурга и Олешу.

Зам. нач. 5 отд. 2 отдела ГУГБ

ст. лейтенант Государств, безопасности

(Райзман)

То же самое выбивали на них из Мейерхольда. Таким образом, по замыслу Сталина, троцкистские деятели культуры должны были сами себя оклеветать. Но судебный процесс не состоялся. В распоряжении исследователей покамест нет достоверных документов для построения мало-мальски реалистической версии, объясняющей его отмену. Возможно, таких документов вообще не существует. В этом случае можно выдвинуть простую гипотезу: каприз деспота. «Своя рука — владыка». Поэтому «международный шпион» Эренбург, пьяница Олеша и «небожитель» Пастернак умерли в своих постелях, а у Бабеля, Мейерхольда и Кольцова нет даже могил.

 

2

Древние греки изображали богиню правосудия с повязкой на глазах, что символизировало беспристрастность верховного закона. У советской Фемиды образца 1939 года облик иной. Ее голова скрыта под тяжелым грязным мешком, вместо рога изобилия — арестный ордер в руках. Слепая, глухая, изнасилованная женщина стоит в нелепой позе у дверей Генеральной прокуратуры СССР. Этот образ — трагическая реальность, к сожалению.

…Июнь 1939 года. Следствие по мифическому делу писателей-троцкистов набирает обороты. Одних давно мучают на Лубянке, другие еще на свободе и ничего не подозревают. Но в любой момент мышеловка может захлопнуться.

19-го числа помощник начальника следчасти ГУГБ капитан Голованов (тот самый, что арестовывал Бабеля) подписал постановление на арест Всеволода Эмильевича Мейерхольда. В другом кабинете в тот же день его коллега капитан Шварцман завизировал «Постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения», касающееся Бабеля. Документ подготовлен следователем Кулешовым и следователем Сериковым (новая фигура в гэбэшной камарилье). На стандартном типографском бланке в рубрике «Достаточно изобличается в том, что…» вписано от руки: «является участником троцкистской организации, проводил шпионскую работу в пользу иностранных разведок. Готовил террористический акт против руководителей партии и правительства».

Полный набор. Формулировки самые типичные. И что любопытно: следствие еще не окончено, суд состоится только через полгода, а Бабель уже «достаточно изобличается»! К тому же обращает на себя внимание несуразность процедурных моментов. Сначала писателя подвергают аресту, задним числом проставляют дату в ордере, потом начинаются допросы и лишь спустя месяц следственная часть оформляет необходимые бумаги с мотивировкой ареста. О характере предъявленных Бабелю обвинений и говорить не приходится ввиду их абсолютной абсурдности.

НКВД старается создать видимость законности обилием всевозможных узковедомственных справок и постановлений, которые неизменно подкрепляются печально знаменитой 58-й статьей УК РСФСР. Столь вопиющее попрание законов, как считают специалисты, стало возможным только в условиях «демонтажа уголовно-правовой культуры», осуществляемого широкомасштабно. Истоки правого нигилизма следует искать в деятельности ВЧК эпохи гражданской войны. Будучи проповедниками классовой морали, чекисты-коммунисты открыто порывали с традициями российского правосудия — «буржуазной юстицией, юстицией богатых». Эти слова принадлежат Ф. Дзержинскому, который энергично протестовал в 1921 году против подчинения ВЧК наркомату юстиции и его губернским отделам на местах. По мнению Дзержинского, недопустимо разделять розыск и дознание от следствия, находящихся в компетенции ВЧК, ибо, если единая цепь будет оборвана, то на оборванном конце тотчас появятся адвокаты. А там, где адвокаты, — там «юстиция богатых».

Дзержинский успокаивал себя тем, что чекисты находятся «под надзором партии». Пройдет немного времени, и партия вместе с ВЧК — ОГПУ — НКВД попадет под контроль Сталина. Благодаря Крыленко и Вышинскому демонтаж уголовно-правовой культуры будет окончательно завершен. Розыск, дознание, следствие и судопроизводство сделаются исключительно прерогативой внесудебных органов. Постановление ЦИК СССР от 1 декабря 1934 года «О порядке ведения дел о подготовке или совершении террористических актов» развязывало руки палачам.

Постановление, подписанное Кулешовым, Сериковым и Шварцманом, заканчивалось так: «гр. Бабеля И. Э. привлечь в качестве обвиняемого по ст. ст. 58-1а, 58-8, 58-7, 58–11 УК, мерой пресечения способов уклонения от следствия и суда избрать содержание под стражей».

На следующий день, 20 июня, появилось постановление на арест. Подполковник юстиции Василий Акимович Долженко, занимаясь реабилитацией Бабеля в ноябре 1954 года, писал в Военную Коллегию Верховного суда: «Что послужило основанием для ареста, из материалов дела не видно…» Следователь ГВП мотивировал это тем, что постановление оформлено спустя месяц после ареста. Здесь требуются некоторые пояснения.

Во-первых, фраза Долженко из его «Заключения» была для того времени (50-е годы) вполне обычной в потоке реабилитационных дел. О многих жертвах репрессий следователи ГВП писали именно так: неясно, мол, почему человек арестован, из дела не видно. Удобная формулировка явилась выражением специфического советского лукавства. Чиновные юристы хотя и признавали факт беззакония, но при этом делали вид, будто не понимают причин, его породивших. Между тем из арестного постановления (о нем речь впереди) понятно, что Бабель оказался жертвой клеветы, доносов, оговора. И коль скоро политическое инакомыслие приравнивалось к уголовно наказуемому деянию, арестованный автоматически становился жертвой 58-й статьи.

Второй момент не менее существенный. До сих пор неизвестно, какими нормативными актами регулировался после смерти Сталина процесс реабилитации. Служебные инструкции КГБ, Генеральной прокуратуры и Военной Коллегии Верховного суда предназначались для внутреннего пользования и свято выполнялись теми сотрудниками «органов», которым надлежало заниматься реабилитацией невинно осужденных. Нет сомнений, что основополагающие директивы по этому животрепещущему вопросу исходили из ЦК КПСС.

Имелась еще одна причина, объясняющая некоторые недомолвки в «Заключении» следователя Долженко. Но о ней — в следующей главе.