Мсье Гурджиев

Повель Луи

Настоящее иссследование посвящено загадочной личности Г.И.Гурджиева, признанного «учителем жизни» XX века. Его мощную фигуру трудно не заметить на фоне европейской и американской духовной жизни. Влияние его поистине парадоксальных и неожиданных идей сохраняется до наших дней, а споры о том, к какому духовному направлению он принадлежал, не только теоретические: многие духовные школы хотели бы причислить его к своим учителям.

Луи Повель, посещавший занятия в одной из «групп» Гурджиева, в своем увлекательном, богато документированном разнообразными источниками исследовании делает попытку раскрыть тайну нашего знаменитого соотечественника, его влияния на духовную жизнь, политику и идеологию.

 

Луи Повель

Мсье Гурджиев

 

Ю. Стефанов МАЛЕНЬКИЙ КУЗЕН ЛЮЦИФЕРА

На одной из поздних литографий (опубликована в журнале «Огонек», 1989, № 47) моего покойного друга Владимира Ковенацкого проступает из предвечерних сумерек жутковато-развеселая панорама московской окраины со знаменательным названием Лихоборы — там прошли детство и юность художника. Место действия — как это нередко бывает у Брейгеля — высмотрено с высоты птичьего полета, не очень-то, впрочем, высокого — вороньего, скажем, или галочьего, но и такая мера воспарения дала возможность автору втиснуть в свой не слишком просторный лист множество строений, фигур и всякого рода столь же бытовых, сколь и символических подробностей. Среди ветхих бараков и покосившихся столбов танцуют, пьют, режутся в домино людишки в телогрейках и кепках, дешевом крепдешине и стоптанных туфельках. Вокруг них шныряют, ползают и порхают любопытные дракончики в стиле Босха — то ли участники, то ли соглядатаи этого субботнего балаганного действа.

А в правом нижнем углу композиции с чуть заметной ухмылкой посматривает на участников гулянки лысый пожилой мужчина с пышными усами. На нем кавалерийские галифе и затрапезная майка, в руке — помойное ведро, деталь к подобной обстановке весьма уместная. Вот сейчас он возьмет да и вытряхнет свой мусор прямо под ноги скопищу живых марионеток — смотрите, мол, чем вы лучше этой кучи отбросов? А может статься, что ведро на самом деле пусто и плотный, с восточными глазами навыкате, странновато выряженный человек просто ждет конца представления, чтобы сгрести в жестяную посудину всех этих доминошников, танцоров, пьянчужек и дракончиков — и податься со своей трупной куда-нибудь подальше от Лихоборов: в Петербург или Сочи, Париж или Нью-Йорк.

Таким «оккультным кукловодом» художник изобразил Ге­оргия Ивановича Гурджиева (1877—1949), который «был несомненно одной из самых экстраординарных фигур нашего времени, великим учителем, мистиком и пророком для многих своих последователен, шарлатаном для тех, кто не мог его принять, оратором, владеющим своей аудиторией, и, конечно, эксцентричным, загадочным, свободным человеком, который говорил притчами, был практически мифом, по тем не менее также еще человеком в высшей степени человечным…»

В последние годы в России вышли как сочинения самого Гурджиева, так и посвященные ему исследования, не говоря уже о многочисленных журнальных статьях. Поэтому в принципе можно было бы и не останавливаться на подробностях его биографии и основах его учения; однако нельзя быть уверенным, что все читатели «Мсье Гурджиева» знакомы и с тем и с другим, а к тому же сам жанр предисловия требует хотя бы минимальных данных такого рода. Поэтому я попытаюсь в двух словах подытожить то, что мне известно по этим вопросам.

Книга Луи Повеля освещает в основном вторую половину жизни Гурджиева — от его переезда в Париж, а затем в Фонтенбло в начале 20-х годов до смерти «великого чудотворца» в американском госпитале в Нейи в 1949 году. Эта часть его биографии более чем достаточно документирована, в чем убедится каждый, кто хотя бы бегло пролистает «роман-антологию» Повеля.

Совсем иначе обстоит дело с «русским периодом» жизни Гурджиева, примерно с 1912 по 1918 год. Здесь приходится полагаться лишь на свидетельства видного русского эзотерика Петра Демьяновича Успенского, изложенные в его книге «В поисках чудесного» (или «Фрагменты неизвестного учения») — к ней я еще не раз буду обращаться, — и на мемуары русско-немецкого композитора Томаса фон Хартмана «Наша жизнь с Гурджиевым» — они охватывают период с 1917 по 1929 год. И наконец, не существует никаких достоверных документов, касающихся жизни Гурджиева до его появления в Москве и Петербурге. Утверждают, что он родился в Александрополе (в советское время — Ленинакан, ныне — Гюмри), что его отцом был малоазийский грек, а матерью — армянка. Говорят, что учился Гурджиев в Тифлисской семинарии примерно в одни годы со Сталиным.

Принято считать — полагаясь на его книгу «Встречи с замечательными людьми», — что в молодости он исколесил весь Ближний Восток и Центральную Азию вместе с группой своих единомышленников, пытаясь вступить в контакт с представителями древних эзотерических школ, и что ему будто бы удалось это сделать. Нет недостатка и в еще более недостоверных, прямо-таки фантастических слухах о том, что он якобы побывал на Тибете, где встретился с Карлом Хаусхофером, одним из «духовных отцов» Третьего рейха. Малоосведомленные западные «исследователи» вводят в заблуждение самих себя и своих читателей, путая Гурджиева с Агваном Доржиевым (1853—1938), наставником и воспитателем Далай-ламы Тхубдана Джамцхо. В последнее время мне довелось стать свидетелем еще одной метаморфозы личности Гурджиева: его стали отождествлять с … Николаем Бадмаевым, лейб-медиком Николая II. Гурджиев-Бадмаев якобы подвизался при царском дворе, а его «работа» с учениками в Санкт-Петербурге и Москве была чем-то вроде «хобби», отдушины для перегруженного «светскими» обязанностями царедворца.

Следует, однако, признать, что во всех этих зыбких слухах и домыслах нет ничего неожиданного и случайного: Гурджиев сам постарался, чтобы его реальная личность двоилась, троилась и еле сквозила из пелены мистического тумана. «Он может прикинуться кем угодно, — говорил один из «свидетелей» в книге Повеля, — в зависимости от клиента, части света, времени года: философом, гимнастом, знахарем, драматургом, дельцом». Подобно многим сомнительным «духовным учителям» со времен античности до наших дней, Гурджиев всю жизнь усердно ткал вокруг собственной персоны паутину «мифа», которая, с одной стороны, камуфлировала его подлинные мысли, намерения и цели, а с другой — служила отличной ловушкой для доверчивых простаков вроде того же Томаса Хартмана, стремившегося к «внутреннему развитию», «самореализации», « постижению трансцендентности» и тому подобным свершениям, столь же заманчивым, сколь и проблематичным.

Однако я отвлекся. Более или менее пристальное вчитывание в «автобиографические» тексты Гурджиева не оставляет сомнений в том, что большинство описанных там событий, ситуаций и «реалистических подробностей» даже не придуманы, а как бы «спроецированы» из фольклорных источников: будущий «великий чудотворец» сознательно рядится в драный халат Молы Насреддина, перенимает его плутовские замашки раз за разом проигрывает на слегка перелицованном материале те сценки, которые давно уже стали чуть ли не каноническими. Чего стоит, например, история с воробьем, которого Гурджиев перекрасил акварелью и затем с выгодой продал какому-то наивному любителю экзотических пташек. Перечитывая «Встречи с замечательными людьми», я то и дело ловил себя па мысли, что эта книга странным образом напоминает мне автобиографическую трилогию Горького: и там и тут описываются чересчур уж красочные перипетии скитаний, и там и тут реальный образ автора подменяется в одном случае фольклорной фигурой «возмутителя спокойствия», в другом — обобщенным типом «романтического босяка», явно начитавшегося Ницше; в обоих случаях, кроме того, ни одна из подробностей повествования не поддается объективной проверке. И Гурджиев, и Горький бук­вально творили себя ех nihilo, из ничего, примеривали один за другим различные сценические костюмы, меняли грим, интонацию голоса, выражение лица, походку и жестикуляцию, чтобы наиболее эффектным образом появиться наконец из-за кулис истории на ее подмостках.

В писаниях Гурджиева заимствованная из упанишад аллегория повозки и возницы соседствует с претендующими на некую «научность» или даже «сверхнаучность» таблицами «космических октав» и перечислениями свойств водорода и кислорода, составляющих якобы «двенадцать категорий материи, которые содержатся во вселенной от Абсолютного до Луны». Трудно отделаться от мысли, что Гурджиеву должны были быть знакомы, хотя бы в популярном пересказе, идеи французских энциклопедистов XVIII века — Дидро, Гольбаха, Кондильяка, Гельвеция. Доводя до крайности их вульгарно-материалистические положения, Гурджиев учил, что «…в этой вселенной все можно взвесить и измерить. Абсолютное так же материально, как Луна или человек. Если Абсолютное — это Бог, значит, и Бога можно взвесить и измерить, разложить на составные элементы, «вычислить» и выразить в виде определенной формулы».

В юности Гурджиев кое-где побывал, кое-что повидал, кое-чему научился. Успенский свидетельствует, что его наставник не только прекрасно разбирался в художественной и товарной цен­ности восточных ковров, но и понимал их космическую символику. Был он знаком, хотя и крайне поверхностно, и с молитвенной практикой различных дервишеских орденов, прежде всего, очевидно, с методами психофизических тренировок, выработанных суфийским братством Накшбандийа. Но если подлинный дервишеский «зикр», то есть «поминание» Бога, сопровождаемый или, вернее сказать, подкрепляемый священными «танцами», имеет целью хотя бы сиюминутное ощущение слиянности с Божеством, то «балетмейстерская» деятельность Гурджиева, впитавшая в себя некоторые, да и то чисто внешние, приемы этих «танцев», не имела ничего общего с их мистико-космологической сутью. Происходящее во время зикра «страшное и сладчайшее исчезновение в Боге и вечности» подменялось в гурджиевских «балетах» «точным воздействием на двигательные центры, искусным отключением определенных мышц, расслаблением поочередно левой и правой сторон тела», словом, вещами, не имеющими ни малейшего отношения даже к тому, что принято называть «духовной самореализацией». Учитель просто-напросто превращал своих приверженцев в «строй сомнамбул, движущихся взад-вперед, влево-вправо, совершающих повороты, — совершенно синхронно, как единое тело, единая душа, один разум». Очень часто в работе с учениками Гурджиев использовал упражнение «кифф» или «ист», когда учитель восклицает: «Стоп!» — и ученик прекращает все физические движения до тех пор, пока ему не разрешат расслабиться. Но если в дервишеских орденах это упражнение «является эффективным методом освобождения от власти ассоциативного мышления и создания необходимых условий для передачи бараки» (духовного благословения), то в «педагогической» практике Гурджиева оно стало средством подавления воли учеников, превращения их в живых марионеток, послушных воле «оккультного кукловода». Он терпеливо выжидал миг, когда большинство «танцоров» окажется в особенно напряженных, неустойчивых позах, и, видимо, наслаждался их беспомощностью, их жалким видом, когда они, превращенные в живые статуи сигналом «стоп», валились на пол, не в силах удержать равновесие. Итогом странствий и «встреч с замечательными людьми» стала для Гурджиева чисто практическая отработка врожденных паранормальных свойств. Для меня ясно, что без основательной выучки в каких-то потаенных школах «левой руки» он так и остался бы в лучшем случае деревенским колдуном, местечковым магом, умеющим разве что наводить порчу на чем-то не угодивших ему соседей да составлять рецепты приворотных зелий. Гурджиеву случалось говорить о себе в третьем лице, в том числе по поводу тех школ «левой руки», где он совершенствовал свои паранормальные свойства: «…нужно в этой связи помнить, что «черный маг», добрый или злой, всегда является продуктом школы». Объективные свидетельства вполне здравомыслящих людей (именно таковым был в первую очередь трезвейший и скептичнейший Петр Демьянович Успенский) го­ворят о том, что Гурджиев не только мог общаться со своим собеседником на расстоянии, внушать ему те или иные мыслии чувства, но и обладал способностью — также на расстоянии — вызывать у людей чисто физиологические ощущения, чаще всего болевые. Он, бесспорно, был замечательным психологом-практиком, знатоком темных закоулков человеческой души, опытным «дрессировщиком» людского стада, гениальным гипнотизером, способным одновременно подчинять себе волю многих десятков людей. Более того, Гурджиев, в пору расцвета своей «педагогической» деятельности, являлся чем-то вроде живого магнита, неудержимо влекущего к себе людей самых разных уровней интеллекта, самых разных сословий, самого разного достатка. Некий Захаров, пообещавший познакомить фон Хартмана с Гурджиевым, предупреждает его: «Но здесь есть нечто, что может вас шокировать. Видите ли, принято думать, будто высшее знание дару­ется бесплатно. Но если вы и ваша жена хотите участвовать в «работе», вам придется выложить некоторую сумму». Сумма оказалась, ни много ни мало, равной тысяче долларов, однако Хартман, и глазом не моргнув, согласился купить кота в мешке и при первой же встрече с Учителем осведомился, когда он может вручить ему эту кругленькую сумму. Гурджиев попросил его не волноваться: «Настанет день, когда вы — стоит лишь мне захотеть — с радостью отдадите все, что у вас есть. А пока в этом нет необходимости».

Итак, вооружившись всеми этими знаниями, навыками, магическими приемами, в начале 1910-х годов Гурджиев объявляется в Москве и Санкт-Петербурге. Утверждают, что первым делом он завел знакомство с известным скульптором Сергеем Меркуловым, который мало-помалу начал «рекламировать» никому доселе не ведомого «кавказского мага» среди своих друзей и знакомых, склонных ко всякого рода оккультным соблазнам. И уже через год-полтора в обеих столи­цах тогдашней Российской империи сложились группы почитателей и обожателей Гурджиева, которые в свою очередь всячески рекламировали его в кругу близких им людей. Именно благодаря такой рекламе (а также случайно прочитанному в газете объявлению о балете «Борьба магов», поставленном якобы неким «индийцем») и познакомился с Гурджиевым Успенский, ставший на некоторое время самым близким и верным его учеником, а потом порвавший с ним по причине «личной несовместимости».

Во время бесед с учениками Гурджиев — довольно отрывочным образом — излагал им первоначала своей «доктрины», которую он называл «четвертым путем». Первые три пути, ведущие к духовной реализации, — это, по Гурджиеву, «путь факира, путь монаха и путь йога (йогина)»: путь борьбы с физическим телом, долгий, трудный и ненадежный путь к развитию физической воли; путь веры, религиозного чувства, религиозной жертвы; путь знания, путь ума, их обогащения и развития. Все три этих пути, утверждал Гурджиев, страдают однобокостью и не могут привести ни к каким реальным результатам в деле духовного развития. «Четвертый путь» одновременно воздействует на все стороны человеческого бытия; следующий этим путем ученик «работает» одновременно над своим физическим телом, умом и эмоциями. Цель «работы» — пробуждение, преодоление в себе косного и сонного начала, превращающего человека в живую машину, в пассивный автомат. Современный че­ловек, учил Гурджиев, живет во сне; во сне он рождается и во сне умирает. И, само собой разумеется, у него нет никакой души, а следовательно, и надежды на загробное существование, пусть даже самое печальное и проблематичное. Человек должен сам «выработать» в себе душу посредством ряда психосоматических упражнений, совершаемых под руководством «гуру», духовного наставника, уже успевшего сбросить с себя оковы сна. Необходимейшее условие «работы» — самоотречение, отказ от призрачной «собственной воли», полное подчинение воле наставника, который принимает на себя очень трудную задачу — чистку и починку «человеческих машин». Это условие, разумеется, не выдумано Гурджиевым: все мистики испокон веков учили тому, что нельзя сделать ни шагу на духовном пути, не отрекшись от своего ложного «я», не поставив крест на своих бесчисленных иллюзиях. Вот как писал об этом когда-то Майстер Экхарт: «Истинное и совершенное послушание — добродетель, превысшая всех добродетелей; ни одно дело, сколь бы велико оно ни было, не может без оной добродетели свершиться; равным образом, и самое малое, самое скромное дело приносит больше пользы, если исполняется в духе истинного послушания… Если, следуя путем послушания, человек отрекается от самого себя, в него входит Бог… Когда я влагаю волю мою в руки наставника моего и уже не желаю ничего для себя самого, желания Божий становятся моими желаниями».

Вся беда в том, что «четвертый путь» Гурджиева, «путь развития скрытых способностей — это путь против природы, против Бога». Рене Генон, антипод Гурджиева и в духовном, и в чисто человеческом смысле, не уставал повторять, что заслуживает доверия лишь тот «наставник мудрости», который принадлежит к определенной легитимной конфессии, исповедует догмы и исполняет обряды той или иной религии; все прочие — в лучшем случае шарлатаны, в худшем же — лжепророки, которые, по словам Евангелия, приходят к нам в овечьей одежде, а внутри суть волки хищные. Гурджиев не исповедовал никакой религии и никаких обрядов не исполнял, в отличие от того же Генона, ежедневно творившего зикр в каирской мечети Абу-ль-ала-аль-Маари. «Противобожие» кавказского мага выражалось не только в многочисленных, подчеркнуто кощунственных рассуждениях на темы Нового Завета (взять хотя бы его утверждение о том, что во время Тайной вечери ученики Христа ели и пили не хлеб и вино, претворенные в плоть и кровь Спасителя, а каннибальствовали, пожирая физическую плоть Христа и запивая ее Его кровью), — «противобожие» это получило свое­го рода «теоретическое» обоснование в толстенном графоманском опусе Гурджиева под названием «Рассказы Вельзевула своему внуку».

Стоит, пожалуй, хотя бы вкратце охарактеризовать эту книгу, поскольку она дает некоторое представление о масштабах гурджиевского «мифотворчества».

Начать с того, что эта «космическая эпопея» относится к разряду произведений, которые принято называть «нечитабельны­ми». Чудовищный синтаксис, бесконечные занудные повторы, множество громоздких неологизмов, которые невозможно произнести вслух, не сломав себе при этом язык, беспрестанные и почти болезненные потуги на юмор, то и дело сквозящее между строк идиотическое и недостижимое желание переплюнуть Рабле, Свифта и Вольтера — все это способно отвратить от «Вельзевула» самого храброго читателя. Приведу, в виде иллюстрации, всего один небольшой пассаж. «Итак, мой мальчик, — (обращается бывший космический мятежник к своему внуку), — главной особенностью «Вездесущего Окиданока», в данном случае, является то, что процесс «Джартклом» происходит в нем внутри организма каждого существа, но не от пребывания в контакте с эманациями какого-либо большого космического сгущения; факторы эти для этого процесса в организмах существ являются результатами либо сознательных процессов «Партдолг — обязанность» самих существ — об этих процессах я подробно объясню тебе позднее, — либо того процесса Самой Великой Природы, который существует во Вселенной под именем «Каркулионарниан-актуализация», что значит «Получение-требуемой-полноты-вибраций-путем-приспособления». И таким — или даже еще более «изысканным» — языком написана вся книга! Если же все-таки удается прочесть эту ахинею хотя бы «по диагонали», оказывается, что суть ее сводится к немногим — и довольно незамысловатым — положениям. «Великий Вельзевул», как его именует автор, пострадавший за «вмешательство в то, что его не касалось», оказывается величайшим мудрецом, а кроме того, талантливым «космическим администратором», наблюдающим за порядком в захолустной солнечной системе «ОРС», в которую входит пла­нета Земля. Земляне, люди, или, по терминологии Вельзевула, «трехмозговые существа», — всего лишь несовершенное подобие его собратьев: «Внешние покровы трехмозговых существ этой планеты Земля близко походят на наши собственные, только, прежде всего, их кожа немного тоньше, чем наша, и затем, во-вторых, они не имеют хвоста, а их головы без рогов. Наихудшее у них — это их ноги, а именно то, что они не име­ют копыт…» Впрочем, когда-то люди все-таки имели хвост и, соответственно, обладали куда более здравым рассудком, чем их теперешние потомки; но случилось так, что в незапамятные времена некая «Высочайшая Комиссия», состоявшая из «Ангелов и Архангелов» (надо полагать, ангелов падших, служителей Вельзевула), внедрила в основание хвоста «трехмозговых существ специальный орган, с таким свойством, чтобы <…> они воспринимали реальность шиворот-навыворот». Впоследствии этот орган (Вельзевул называет его «кундабуфером») был удален, но люди так и остались жалкими полуавтоматами, лишенными воли и разума, — их единственное спасение в том, чтобы довериться мудрости Вельзевула, принять его учение, гласящее, что «весь наш мир и, конечно, люди в нем — не что иное, как иллюзия, и что подлинность и реальность мира являются «мозолью», и, кроме того, мозолью, растущей на большом пальце нашей левой ноги. Кроме этой мозоли ничего не существует в мире, все только кажется этим «психопатам-в-квадрате».

Таким образом, глубинный слой «философии» Гурджиева представляет собой не что иное, как примитивнейшую форму сатанизма: Бог, или, как выражается Вельзевул, «Его Бесконечность», не озабочен поддержанием миропорядка и вообще никак не проявляет себя; Космосом управляют подозритель­ные «комиссии», по своей воле перекраивающие как Вселен­ную, так и человеческую природу: их путь — это, как мы помним, «путь против природы, против Бога». Читая «Рассказы Вельзевула своему внуку», нетрудно заметить, что в образе главного героя автор вывел самого себя — вывел таким, каким бы он был, если бы «Его Бесконечность» даровал ему власть не над жалкой группой «психопатов-в-квадрате», а над всем человечеством, над всей Землей.

Вопреки бесчисленным измышлениям, приписывающим Гурджиеву контакты с заправилами Третьего рейха, никаких достоверных фактов, подтверждающих это, не существует. Он довольствовался абсолютной властью над угодившей в его хитроумные тенета «паствой», которую разминал в бесформенную массу, лепил из нее то, что ему было нужно, выжимал из нее все соки. Доктор Янг, один из цитируемых Повелем «свидетелей обвинения», изумляется тому, «какой власти может достигнуть человек, обретая магические атрибуты «Всемогущего Отца» или проецируя на окружающих свой, по терминологии Юнга, магический архетип. В результате подобного переноса люди те­ряют способность к критике, ибо и сами бессознательно стремятся подменить учителя Отцом. «Гуру», как называют в Индии учителей, всегда прав. Он непогрешим. Каждый поступок мага имеет тайный, сокрытый от всех смысл». Лишь редкие люди, соприкоснувшиеся с Гурджиевым, находили в себе достаточно духовных сил и здравого смысла, чтобы трезво оценить его истинный характер и цели его деятельности. Учение Гурджиева, пишет один из таких здравомыслящих «свидетелей», — это «нечто путаное, сомнительное, эклектичное, как если бы метеоролог основывался одновременно и на теории электричества, и на вере в Юпитера». «Это совсем не тот чудотворец, который нам нужен, — вторит ему другой, — а какой-то антихрист, чудотворец навыворот, соблазнитель». Предлагаемый им «четвертый путь» — это путь тупиковый, «дорога в никуда»: «нетрудно догадаться, что добровольно вставший на путь от «механического существования» к «истинному бытию» рискует окончательно порвать свои связи с миром, причем ни­чего не получив взамен». Непричастные к «педагогической» практике Гурджиева люди, посетившие балетные представления его «труппы» в Америке — это было в конце 20-х -начале 30-х годов, — единодушно отмечали ирреальный, фантасмагорический характер этих зрелищ, действующими лицами которых были как бы уже и не люди, а расчеловеченные существа, живые марионетки вроде тех, которых изобразил Владимир Ковенацкий на литографии, упомянутой в начале этой статьи. Иногда, в редкие миги просветления, ученики Гурджиева сознавали цену, заплаченную ими за причастность к его «доктрине», за способность «точного воздействия на двигательные цен­тры и глубокого осознания собственного тела». «Мы выходили с этих сеансов разбитые, но освобожденные от нашего обычного «я»… — свидетельствует один из них. — Точнее говоря, мы чувствовали себя расчеловеченными». «Теперь я окончательно понял, что такое Гурджиев и его «Институт», — вторит ему другой. — Там тебе постоянно попадаются отметины копыт и рогов». А третий подытоживает все эти горькие прозрения в замечательной формуле, использованной в заголовке данной статьи: «Я не без некоторого восхищения считал нашего учителя маленьким кузеном Люцифера…»

Так кто же он такой, этот уроженец Закавказья, завсегдатай парижских кафе и нью-йоркских салонов, опутавший весь мир сетью своих «школ» и «групп»?

Ответ на этот и на многие другие вопросы читатель найдет в широко документированной и блестяще написанной книге Луи Повеля «Мсье Гурджиев», уникальном своде сведений о жизни и учении одного из самых загадочных ересиархов всех времен и народов.

Не имеет смысла касаться, даже вскользь, подробностей деятельности Гурджиева после его переезда в Европу, поскольку они досконально изложены в книге Повеля, причем изложены с различных, подчас взаимоисключающих точек зрения, благодаря чему создается достаточно объективный, стереоскопически объемный образ загадочного человека, именовавшего себя «Темным», «Черным греком» и, «наконец, просто «Учителем танцев». Скажу лишь, что «бытовая обстановка» и «производственная практика» в Авонском Аббатстве в Фонтенбло близ Парижа, где окончательно обосновался Гурджиев со своими учениками в начале 20-х годов, могут, в известной степени, служить прообразом тех зловещих перемен в жизни русской деревни, да и всей России вообще, которыми десятилетие спустя закончилась проводившаяся Сталиным «коллективизация». Знакомясь со «свидетельствами» людей, добровольно пошедших в рабство к Гурджиеву, отдавших ему все свои сбережения, обрекших себя на тяжкий и бессмысленный труд в Аббатстве, невольно вспоминаешь не только о «колхозных буднях», но и о трагических подробностях по­стройки Беломорканала. «Этому тяжкому труду, — пишет доктор Янг, — мы посвящали тринадцать-четырнадцать часов в сутки. Перед нами стояла единственная задача — пре­одолевать трудности, совершать усилия… Нередко после занятий Гурджиев опять отправлял нас на строительные работы, и мы трудились до двух-трех часов утра при свете прожекторов, прикрепленных к балкам. Мы никогда заранее не знали, во сколько нас отпустят спать… Случалось, что нам за неделю удавалось поспать всего три-четыре часа, а бывало, что и один. Дни напролет приходилось копать, рыхлить землю, возить тачку, пилить или рубить деревья; нередко наутро так деревенели руки, что пальцем не пошевельнешь. Попробуешь сжать кулак — пальцы так сами и распрямляются с сухим треском». Пусть читатель, знакомый с «Архипелагом» Солженицына, еще раз перелистает главы, посвященные строительству «Беломора», и поразится сходству обстановки на этой «стройке века» с обстановкой, царившей в «Институте гармоничного развития Человека» в гурджиевском Аббатстве: «Вдруг объявляется штурмовая ночь… Как раз к концу ра­бочего дня ходят по комнатам культвоспитатели и штурмуют! В апреле — непрерывный штурм сорокавосьмичасовой — ура-а!! — тридцать тысяч человек не спит!»

Трудно отмахнуться от фантастической и в то же время вполне правдоподобной гипотезы о том, что Сталину могли быть знакомы — по донесениям разведки или по слухам, доходившим с Запада, — сведения об успехах его однокашника по Тифлисской семинарии по части «коллективизации», «штурмовщины» и «перестройки сознания». Ведь, собственно говоря, оба «кавказских мага» в разных условиях и с разными целями занимались одним и тем же: расчеловечиванием своих подданных. И тот из них, который проводил это «мероприятие» в масштабах целой страны, мог учитывать более скромный, но от того не менее эффективный опыт своего предшественника. Гурджиев стал прямым или косвенным виновником смерти всего нескольких своих «адептов», в числе которых следует особо упомянуть замечательную новозеландскую писательницу Кэтрин Мэисфилд, скончавшуюся от туберкулеза в хлеву Авонского Аббатства. Сталин, как известно, загубил миллионы человеческих жизней. Но гибель одного человека ничуть не менее трагична, чем гибель целого миллиона. И ответственность за нее в обоих случаях можно считать одинаково тяжкой. В одной из глав своей «Розы мира» Да­ниил Андреев описывает открывшиеся ему в видениях картины посмертных мытарств Сталина, этого демонического существа, «питавшегося всю жизнь испарениями страданий и крови». Никто до сих пор не поведал нам, каково было — и продолжает быть — посмертие Георгия Гурджиева, питавшегося праной, жизненной энергией своих жертв; скорее всего, оно менее ужасно, чем запредельная участь Сталина, по ясно одно: развоплотившись, он, насмехавшийся над религиозными истинами, заменявший их собственными сомнительными до­мыслами, прижизненно олицетворявший себя с Повелителем мух, бесовским князем Вельзевулом, не мог не повстречаться с героем своей книги воочию, а уж что там между ними про­изошло — об этом мы судить не вправе.

Нам важно другое. Группы, подобные гурджиевской, «учения», более или менее схожие с учением «Темного учителя танцев», множатся теперь по всему миру. Совсем недавно мы стали свидетелями бурной деятельности двух таких групп — «Богородичного центра» и «Белого братства». Подробности, которые сообщались об обеих этих сектах в периодике, достаточно красноречивы. «Белые братья врывались в православные храмы, срывали богослужения». Их лозунги — «Православные церкви — прибежище дьявола, помойки», «Попы — служители Сатаны», «Время Библии прошло, читать ее не нужно». «У людей отбивают сознание, мозг, кодируют их… Игорь Ирину сделал зомби, превратил в свою игрушку живую… Из моего ребенка сделали робота, выполняющего грязную работу…»Знакомая картина, не правда ли? Не тем же ли самым — только более изощренно и умело — занимался в Авонском Аббатстве Георгий Иванович Гурджиев?

В конце своей книги Луи Повель приводит притчу об обезьяне и калебасе, пустой тыкве, в которую насыпаны орешку. Глупая обезьяна сует лапу в калебас, прихватывает горсть орехов и не разжимает пальцы даже тогда, когда хитрый охотник, придумавший эту уловку, безо всяких усилий берет свою добычу живьем. «Теперь мне стало ясно, — продолжает автор, — что учение Гурджиева, точнее даже, эзотерика как тако­вая, необходима человеку, который в наше сложное время стре­мится обрести истинное бытие. Однако надо научиться избе­гать ловушек. Ими могут стать нынешние, с позволения сказать, «эзотерические» сообщества. А среди них гурджиевская группа — едва ли не самая жизнеспособная и привлекательная. Стоит пощупать, изучить насыпанные в тыкву орешки, но тут же отдернуть руку. Именно к этому я и хочу вас призвать, завершая мою книгу: побыстрее отдерните руку.

Бог с ним, с «магом Гурджиевым», как его называл Хаксли, забудьте о странном мире гурджиевских «групп», где царит духовная тирания, издеваются над чувствами, о грандиозных посулах посвященным. Короче говоря, обо всем этом подземном мире, на котором лежит черное заклятие. Если ты истинно мудр — а мой читатель именно таков, — поскорей переключи свое внимание на окружающий мир, и к тебе вернутся и свобода, и здравый смысл. Следуй тем же путем, ко­торым идет все человечество, ведь ты являешься его частью».

Мне нечего прибавить к этому мудрому совету Луи Повеля.

В заключение хотел бы только сказать несколько слов об авторе книги, с которой вы сейчас познакомитесь.

Луи Повель родился в 1920 году в семье ремесленника и с малых лет стал проявлять интерес к тем сторонам жизни, которые он впоследствии окрестил «фантастической реальностью», назвав ее описание «фантастическим реализмом».

Свою трудовую карьеру Повель начал с должности учите­ля, затем овладел профессией журналиста, сотрудничал в газетах «Комба», «Фигаро литтерер» и «Каррефур», был бли­зок с Альбером Камю. Став одной из влиятельнейших фигур французской прессы, он в 1961 году предпринял издание соб­ственного журнала «Планета», направление которого как нельзя более соответствовало его парадоксальным теориям о «фантастической реальности». В те же 60-е годы Повель ру­ководил серией «Литература и традиция», выходившей в издательстве «Ла коломб». В этой серии, в частности, было изда­но почти полное собрание сочинений австрийца Густава Майринка. Венцом творческого пути Луи Повеля стало вручение — ему ордена Почетного легиона Франции.

Луи Повель — человек в высшей степени незаурядный. Будь он не младшим современником, а ровесником Гурджиева, познакомься он с «великим чудотворцем» лет на сорок раньше, тот, как мне кажется, не преминул бы набросать его порт­рет в своей автобиографической книге «Встречи с замечательными людьми».

Но как младший современник Гурджиева, известный романист, журналист, издатель и общественный деятель, знаток всякого рода подспудных духовных течений XX века Луи Повель взял на себя труд собрать наиболее интересные свидетельства о Гурджиеве и представить их на суд публики, сопроводив комментариями и личными воспоминаниями о встречах с этим поистине незаурядным человеком.

Ю. Стефанов

 

Часть I

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ СПИТ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Странный пассажир. Арабский шейх в черном котелке. Торговец коврами и человек, поучающий мудрости в московских трактирах. Город у подножия Арарата. Старый сказитель и его сын. Русский агент в Тибете. Калиостро XX века. Хорошенькое дельце!

НОЯБРЬ 1916 года, полдень. Николаевский вокзал в Санкт-Петербурге, с которого известный журналист отправляется в путешествие через всю Империю. Чувствуется приближение революции, поэтому ему хотелось бы «прощупать общественное мнение». Вагон, забитый спекулянтами с восточным обличьем — теперь их полным-полно на всех дорогах страны. Они кричат, жестикулируют, снуют между сиденьями, обмениваются цифрами, именами, адресами. При последнем звуке колокольчика какой-то человек усаживается напротив репортера. Каждое его движение, каждый его взгляд исполнены особой значительности и необыкновенного достоинства. Ни дать ни взять — суверенный владыка, возвращающийся в свою державу. В конце концов эта царственная особа так заинтересовала журналиста, что тот посвятил ей первую из серии своих статей.

«Мой компаньон по путешествию, — писал он, — держался замкнуто и не разжимал рта. По виду его можно было принять за перса или татарина, об этом же говорила и дорогая каракулевая папаха на голове. Он попивал чай, пристроившись за откидным столиком у окна. И лишь иногда удостаивал презрительным взглядом своих шумных соседей. Те посматривали на него с удивлением, а то и с боязливым почтением. Больше всего меня поразило в нем то, что внешне он не отличался от остальных пассажиров восточного типа, похожих на стаю стервятников, слетевшихся на падаль. Смуглый, с агатовыми глазами, а уж его усам позавидовал бы сам Чингисхан… Почему же он так сторонился своих соплеменников? Когда я задал ему этот вопрос, он ответил:

— Уж больно сильно они галдят.

По его непроницаемому оливковому лицу, выражающему чисто восточную учтивость, проскользнуло нечто вроде улыбки. Помолчав немного, он добавил:

— Да, в России сейчас творятся такие дела, что неглупому человеку ничего не стоит мигом сколотить хорошенький капиталец.

Выдержав еще одну паузу, он пояснил:

— Война и есть война. Самое удобное время, чтобы стать миллионером.

В его тоне, холодном и спокойном, сквозила такая варварская, граничившая с цинизмом самоуверенность, что я резко бросил ему:

— Ну а вы-то сами?

— Что я?

— Не желаете загрести миллиончик?

Мой собеседник как-то неопределенно и слегка насмешливо развел руками. Решив, что он не расслышал или плохо понял меня, я повторил:

— Разве вас не прельщает прибыль?

Он одарил меня еще одной улыбкой и с важным видом ответил:

— Мы извлекаем прибыль из чего угодно. И ничто нам не помеха. Война или мир — безразлично. Наши прибыли растут год от года.

— И чем же вы торгуете?

— Солнечной энергией.

Мне захотелось расспросить его поподробней, вникнуть в психологию человека, наживающего капиталы на самих основах миропорядка — уж они-то никогда не могут быть поколеблены! — и не зависящего от превратностей военного или мирного времени…»

Этого странного человека звали Георгием Ивановичем Гурджиевым. Двумя годами раньше он вернулся в Россию из таинственного путешествия, продлившегося без малого, четверть века. Ему было уже под пятьдесят, однако в нем угадывалась сила, над которой не властен никакой возраст, и неиссякаемая духовная тяга ко всему, что сопричастно вечности. На его прибытие в Москву откликнулось несколько газет. В коротеньких заметках говорилось, что некий «индус» намеревается вскоре поставить нечто вроде фантастического балета под названием «Битва магов», в котором воскрешаются древние приемы священных танцев и раскрываются тайны магических обрядов. На эти объявления клюнуло немало людей, интересующихся всякого рода чудесами, так что на невнимание публики «индусу» жаловаться не приходилось. Выряженный в меховую шубу, с папахой на голове, сидел он на террасе какого-нибудь кафе и, помешивая ложечкой чай с лимоном, пояснял почтенной публике, что газеты несколько поторопились со своими объявлениями, а потом переводил разговор на другие темы, довольно быстро отваживая простых любопытствующих. Что же касается многочисленных профессиональных «оккультистов», то им говорилось, будто произошла ошибка и никакой он не «индус», а простой продавец ковров из Бухары. Перед ними развертывались образчики товара, расхваливалось их качество, набивалась цена. Но бывало и так, что он заговаривал серьезным тоном. И тогда речь шла уже не о балете и факирах, а о путях, ведущих к самопознанию, обретению внутреннего единства и свободы. Через несколько недель он уже был окружен двумя-тремя десятками московских и петербургских интеллектуалов, прельщенных его глубокомысленными тирадами. Вскоре они настолько привыкли к этим беседам, что уже не могли без них жить и готовы были вверить Гурджиеву свои судьбы.

Журналист и философ Петр Успенский, только что вернувшийся из Индии, где занимался «поисками чудесного», тоже обратил внимание на необычные газетные заметки. Но он, в отличие от других, был занят серьезным исследованием, далеким от какой бы то ни было экзотики, эстетической экзальтации и сентиментальности. Он не доверял патентованным «оккультистам», «индусам» и «факирам». И тем не менее, следуя советам друзей, решил встретиться с Гурджиевым.

«Моя первая встреча, — вспоминает он в своей книге «Фрагменты неизвестного учения», — произошла в небольшом трактирчике на окраине Москвы, на шумной улице. Я увидел человека восточного типа, уже немолодого, с черными усами и пронзительным взглядом. С самого же начала мне бросилось в глаза несоответствие между ним и окружавшей его обстановкой. Я еще был полой восточными впечатлениями, и этот человек с лицом индусского раджи или арабского шейха, которому так пошел бы золоченый тюрбан или белый бурнус, был как-то не к месту в этом кафе, где собираются мелкие лавочники. В своем черном пальто с плисовым воротником и черном котелке он производил неожиданное, странное и почти тревожное впечатление ряженого. Это было тягостное зрелище: передо мной сидел человек, явно выдававший себя за кого-то другого, а я должен был делать вид, что ничего не замечаю. Гурджиев говорил по-русски плоховато, с сильным кавказским акцентом, и этот акцент, с которым мы привыкли связывать что угодно, кроме философских идей, еще больше усиливал впечатление необычности происходящего.

Не помню, с чего началась наша беседа, кажется, мы говорили об Индии, эзотеризме и школах йоги. Я понял, что Гурджиев много путешествовал, побывал и в таких местах, о которых я знал только понаслышке, хотя мне тоже хотелось бы их посетить. Мои вопросы не только не смущали его — мне казалось, что он вкладывал в каждый ответ больше, чем от него требовалось. Мне понравилась его манера говорить — осторожная и в то же время точная…

Он объяснил мне, чем занимается в Москве… Из его речей следовало, что его работа носит по преимуществу психологический характер…»

О ЧЕМ же говорил этот арабский шейх в черном пальто и черном котелке, когда не корчил из себя торговца коврами, нефтяного короля из Баку или факира? Он говорил — с акцентом, который для нас, французов, похож на выговор какого-нибудь комедийного выходца из Оверни, да еще сознательно подчеркивая этот акцент, — о вещах с виду самых простых. Но его точка зрения на эти вещи оказывалась совершенно неожиданной. Успенский подробно излагает суть его речей в своей книге, так что нам нет необходимости повторяться. И все-таки иные из фраз, приведенных в «Фрагментах неизвестного учения», невольно приходят мне на память: ведь ученики Гурджиева слыхали их и в Москве в 1914 году, и в Тифлисе в 1919-м, и в Фонтенбло в 1923-м, а потом в Лондоне, Берлине, Нью-Йорке, в Париже на улице Колонель-Ренар, на террасе «Кафе де ла Пэ» или на Плас де л'Опера.

— Перед тем как говорить о психологии, мы должны ясно понять, чем занимается эта наука и чем она не занимается. Истинный объект психологии — это люди. Но о какой психологии может идти речь, если мы имеем дело не с людьми, а с машинами? Для изучения машин нужна не психология, а механика, вот почему мы и начнем с механики. И когда-то у нас еще дойдет дело до психологии…

— Человек может перестать быть машиной. Но для этого ему нужно прежде познать себя как машину, убедиться, что он — всего-навсего машина, безответственная машина. Человек отвечает за свои поступки, а машина не отвечает. Так вот,вы пока еще безответственны.

— Худшая из иллюзий человека — это убеждение в том, что он может что-то сделать. Все люди думают, что они способны к делу, все хотят заниматься делом, и их первый вопрос ко мне, когда они решат что-то предпринять, сводится к одному: так что же нам делать? Но будем откровенны: никто из нас ничего не делает и не может ничего делать. Это первое, что мы должны понять. Все случается. Все, что происходит в жизни человека, все, что совершается при его участии, — все это просто-напросто случается. И случается точно таким же образом, как случается дождь, когда понижается давление в верхних слоях атмосферы. Как тает снег под солнечными лучами, как поднимается пыль от ветра. Человек — это машина. Все, что он делает, все его действия, слова, мысли, чувства, убеждения, мнения и привычки — все это результат внешних воздействий, посторонних вмешательств. Сам по себе человек не в силах породить ни единой мысли, произвести ни единого действия. Все, что он делает, думает, чувствует, — все это с ним случается…

— Чтобы делать, надо быть… И понять, что это такое — быть…

— А затем, — добавлял чаще всего Гурджиев, — нужно научиться говорить правду. Вам это тоже кажется странным? Вы даже не отдаете себе отчета, что нужно именно научиться говорить правду. Вам кажется, достаточно одного вашего желания, чтобы быть правдивым или лжецом. А я вам говорю: люди довольно редко допускают намеренную ложь. В большинстве случаев они думают, что говорят правду. И тем не менее лгут беспрестанно, лгут, когда хотят сказать правду, и лгут, когда хотят солгать. Лгут не переставая, лгут как другим, так и самим себе. Потому-то никто не понимает ни других, ни самого себя. Нет ничего труднее, чем говорить правду. Нужно долго и упорно трудиться, чтобы отучить себя от лжи. И одного желания здесь мало. Чтобы говорить правду нужно знать, что такое правда и что такое ложь, — и прежде всего различать их в самом себе…

Но по мере того, как этот странный человек продолжал свои рассуждения, становилось ясно, что в его словах, помимо прямого смысла, таился другой, полностью противоположный первому. Не один только Успенский понимал, что самое широкое и самое глубокое их значение должно еще будет держаться в тайне. До той самой поры, пока этот человек с пронизывающим взглядом и иронической усмешкой не соизволит указать своим ученикам путь, ступив на который они смогут приблизиться к истине.

Мало-помалу вокруг Гурджиева сплотилась внушительная группа последователей. Успенскому, как и некоторым другим русским интеллектуалам, вошедшим в нее, в скором времени предстояло пережить поворотный этап в своих духовных исканиях. А вслед за ними сотни писателей, психологов, журналистов, философов, ученых, актеров, музыкантов и живописцев, французов, англичан, американцев, австрийцев, тысячи представителей той среды, которую принято называть духовной элитой, испытали влияние этого странного пассажира, который в ноябрьский полдень 1916 года, сидя в поезде, отправлявшемся с Николаевского вокзала в Санкт-Петербурге и битком набитом спекулянтами, между двумя глотками чая спокойно заявил соседу по купе: «Я торгую солнечной энергией».

ТОГДА этот пассажир ехал па Кавказ, в свой родной город — Александрополь. Едва начав работу по привлечению первых учеников, он вынужден был оставить ее, поскольку все разгоравшееся пламя войны и социальные потрясения грозили оборвать связь Гурджиева с Европой. Если эти ученики и впрямь пожелают «работать» с ним, если они и в самом деле призваны к «самоусовершенствованию», они, несмотря ни на что, отыщут возможность присоединиться к учителю.

Александрополь в ту пору трудно было назвать настоящим городом: то было скопление деревушек, где жили люди самых разных национальностей. Вот армянский квартал — его дома с плоскими, поросшими травой крышами чем-то напоминают жилища египетских феллахов. За холмом, где раскинулось кладбище с разноцветными церковными куполами в форме луковиц, виднеются заснеженные вершины Арарата, к которому некогда причалил Ноев ковчег. Центр города был русским, но располагавшийся там рынок оставался типично восточным: жалкие лавочки, медники, восседающие на коврах, гадатели, сказители, жонглеры. Дом родителей Гурджиева стоял в греческом квартале, в низине, а за ним тянулось дикое тюркское предместье. Целое скопище разных миров, где обитали мечтатели, игроки, спекулянты, купцы и воины, а над всеми этими навесами и кровлями — гора, где жизнь когда-то началась вновь для праведников, избегших потопа.

Гурджиеву было тогда сорок восемь лет. Его родители, греки, происходили из Малой Азии. Отец был продолжателем древнейших культурных традиций, в его памяти хранились бесчисленные сказки и легенды, он знал наизусть тысячи стихотворных строк на самых разных языках. Когда троим самым ревностным ученикам Гурджиева, включая Успенского, удалось добраться до Александрополя, их учитель предстал перед ними в неожиданном обличье примерного сына, послушного и внимательного. «Его отношение к отцу, — пишет Успенский, — было проникнуто необычайным почтением. Отец выглядел мужиковатым стариком среднего роста, с неизменной трубкой в зубах и в папахе на голове. Трудно было поверить, что ему уже за восемьдесят. По-русски он почти не говорил, зато с сыном беседовал целыми часами, и было приятно посмотреть, как внимательно тот слушал его, временами посмеиваясь, но никогда не теряя нити беседы, а еще и подкрепляя ее вопросами и комментариями. Старику явно доставляло большое удовольствие потолковать с сыном. Гурджиев посвящал ему все свободное время и не выказывал ни малейших признаков нетерпения, скорее наоборот: все время старался подчеркнуть, как интересны ему родительские рассказы…»

«Детские годы Гурджиева, — сообщал впоследствии Успенский, — протекали в такой же атмосфере, насыщенной отголосками сказок, легенд и старинных поверий. Чудесное было для него реальным фактом. Услышанные им предсказания, к которым все окружающие относились с полным доверием, неизменно сбывались, открывая ему глаза на подспудную суть вещей. Все эти влияния с самых ранних лет пробуждали в нем тягу к чудесному, непостижимому, магическому».

Он окончил медицинское училище, а затем поступил в семинарию, готовясь стать священником. Вполне возможно, что в течение одного или двух лет, перед тем как отправиться в странствия, он и впрямь исполнял священнические обязанности. Во время этих странствий, предпринятых из соображений мистического порядка, «он, без сомнения, столкнулся со множеством явлений, свидетельствующих о наличии необычных способов познания и неизведанных возможностях человека, лично познакомился с людьми, обладавшими даром ясновидения и прочими загадочными способностями». Иногда он проговаривался, что за эти двадцать или двадцать пять лет скитаний ему и впрямь встретилось несколько замечательных людей — он особенно подчеркивал это слово: «замечательных». А при случае пояснял, что входил в группу людей — священников, ученых, врачей, эрудитов, — решивших отправиться на поиски священного Знания, хранимого в почти недоступных монастырях тайными духовными школами. Знание это сквозит в песнопениях и танцах, оно запечатлено на монументах, неведомых современному миру, и овладеть им невозможно без долгих посвятительных обрядов. Когда у него спрашивали о судьбе его спутников, он говорил, что они рассеялись по всему Востоку, а ему самому было поручено окончить жизнь на Западе, поучая людей тому, что они способны воспринять.» После долгих испытаний, — продолжает Успенский, передавая слова самого Гурджиева, — ему удалось наконец добраться до истоков этого Знания в обществе нескольких друзей, пустившимся, как и он сам, на поиски чудесного. О самих духовных школах и о местах, где они располагаются, он говорил мало и как-то уклончиво. Упоминал тибетские монастыри, Читрал, Афонскую гору, Персию, Бухару и Восточный Туркестан, не забывая упомянуть о многочисленных дервишеских орденах, но никогда не вносил в это никаких уточнений».

Таким образом, появившись в России в 1914 году, в возрасте сорока шести лет, он являлся обладателем знаний и способностей, неведомых нашей цивилизации. Был ли он облечен какой-то конкретной миссией по отношению к Западу — миссией, возложенной на него некими высшими духовными силами? Это остается загадкой, но неоспорим его поразительный дар излагать основные положения традиционных учений на языке, доступном для современных интеллектуалов. В Москве и Петербурге он начал проводить небезуспешные опыты с группой из нескольких довольно неординарных людей, преподавая им некую философскую систему, подкрепляемую специальными телесными и духовными упражнениями, — систему, в которой с необычайным мастерством и ошеломляющей точностью были слиты воедино элементы древнейшего человеческого знания и методы современной западной науки. Что бы он ни говорил по любому поводу и при любых обстоятельствах — все это обретало оттенок исключительной значимости. Высказывания Гурджиева затрагивали не только рассудок, но, как он любил выражаться, и «всю массу» человека. Что же касается самого Гурджиева, то с первых же минут знакомства любому становилось ясно, захочет ли он явить перед ним свое истинное лицо — ведь Гурджиев по собственному желанию мог «прятать» свой взгляд, лицо, тело и жесты, ибо он был обладателем особого рода способностей, носителем энергии, превосходящей всякое человеческое разумение, и являл собой пример почти абсолютной внутренней цельности и свободы.

Возвращаясь к его путешествиям, я могу сказать, что в настоящее время мы располагаем относительно них кое-какими подробностями, о которых то ли не знал, то ли не хотел упоминать Успенский. Я мог бы поделиться этими сведениями, если бы не поклялся держать их в тайне. Могу сказать только вот что: если, пользуясь заслуживающими доверия документами, проследить пути Гурджиева в 1890 — 1914 годах, то окажется, что маршруты его странствий пролегают по тем районам, где, согласно мнению знатоков древней Традиции, существует достаточно шансов встретить школы древней мудрости и быть принятым в них, если ты обладаешь соответствующими данными или тебе просто-напросто повезет. Во всяком случае, я могу полностью подтвердить приводимое ниже свидетельство г-на Р. Ландау. Согласно ему, Гурджиев в течение доброго десятка лет являлся главным русским агентом на Тибете. Этот факт, кстати говоря, был небезызвестен Киплингу. Тибетские власти доверяли Гурджиеву кое-какие посты в области финансов и вооружения. Но эти политические должности предлагались ему лишь в силу того, что он пользовался известным духовным авторитетом, — иначе и быть не могло в той стране, где одними словами не обойдешься, особенно если слова эти обращены к высшему духовенству. Он был наставником Далай-ламы, вместе с которым бежал из Тибета во время вторжения англичан. Этим фактом объясняются трудности, которые ему пришлось позже испытать в Англии, несмотря на протесты его друзей, обращенные к Ллойд Джорджу. И, напротив, кое-какие услуги, оказанные Гурджиевым во время первой мировой войны французским тайным службам в Индии и Малой Азии, способствовали доброжелательному отношению к нему со стороны Пуанкаре, который лично распорядился о его устройстве во Франции. Более чем вероятно, что Гурджиев не придавал особого значения всем этим политическим играм, относясь к ним не без некоторой скрытой усмешки, а в сущности — точно так же, как к своей торговле коврами в Петербурге или более поздним «делишкам» в парижском «Кафе де ла Пэ». У него были свои дела.

Так, в конце 1916 года он навестил своего отца, престарелого сказителя, чей дом в Александрополе стоял у подножия горы Арарат. В июне следующего года он снимает дачу в Ессентуках, куда, несмотря на трудности гражданской войны, прибывают его ученики. Именно там, на этой даче, а чуть позже — в старом, увитом розами доме на берегу Черного моря он изложил основы своего учения той горстке мужчин и женщин, которых вскоре рассеяла революция. Мы никогда не узнаем об этом периоде его жизни больше того, что сообщил Успенский, но позволительно думать, что Гурджиев и впрямь спешил исповедаться этим людям перед тем, как в несколько ином обличье проникнуть в «растленную» Европу. Когда большевистский смерч достиг юга России, Гурджиев порывает со своей группой и исчезает.

Исчезает, чтобы всплыть в Тифлисе. Сняв небольшое помещение, он открывает в нем «Институт гармоничного развития Человека», о чем оповещают многочисленные афиши и проспекты. Здесь ему предстоит, не заботясь о внешней карикатурности первых опытов, разработать технику подрывного образования, чтобы вслед за тем применить ее в Европе, никак не желающей порвать с веком Просвещения. Попытав счастья в Константинополе, Берлине и Лондоне, он наконец находит себе пристанище во Франции, в Авонском замке, неподалеку от Фонтенбло. Именно там в 1922 году «Институт гармоничного развития Человека» обретает свою законченную форму.

Начиная с этого момента свидетельства Успенского иссякают, а мы в своей книге намереваемся рассказать как раз о деятельности Гурджиева в период 1922 — 1949 годов. Волей-неволей нам придется использовать сообщения многочисленных интеллектуалов и художников, которых глубоко взволновала эта деятельность.

В 1924 году, когда любопытной публике не терпелось узнать, что же происходит в Авонском замке, где только что скопчалась Кэтрин Мэнсфилд, Гурджиев срочно отбывает в Америку, чтобы открыть там филиал своего «Института». Кроме того, он дает в Нью-Йорке публичные сеансы своих «движений», то есть упражнений, весьма близких тем, которыми занимаются дервиши и которые составляют значительную часть его учения.

По возвращении он попадает в чудовищную автомобильную катастрофу, находясь за рулем одной из своих роскошных машин, к которым питал такое пристрастие. Врачи утверждают, что дни его сочтены. Переломы черепных костей поразительно быстро срастаются, однако Гурджиев решает оставить свою деятельность по управлению «Институтом» и закрывает его. Вплоть до 1930 года он живет неподалеку от площади Звезды в Париже, где исписывает каждый день страницу за страницей и принимает гостей. По утрам в «Кафе де ла Пэ» появляется седоусый пожилой господин в каракулевой папахе и пьет там кофе, заедая сырками, извлеченными из собственного кармана. Гарсоны, которых он наделяет царскими чаевыми, посматривают на него с явным восхищением.

Начиная с 1930 года Гурджиев излагает свое учение многочисленным мелким группам во Франции и Соединенных Штатах. Формы и сути его учения мы подробно коснемся чуть дальше. А пока вспомним об этих собраниях, происходивших то у самого Гурджиева, то у кого-нибудь из его помощников, вспомним о поразительных обедах, которые он давал своим гостям, о показах «движений», о чтении его рукописей.

«Как в нескольких словах описать этого странного человека? — спрашивал себя Горэм Мансон, профессор нью-йоркской «Новой школы социальных исследований» в статье, опубликованной в 1950 году американским журналом «Туморроу». — Калиостро XX века? Но свидетельства о Калиостро противоречивы, а истории, которые вы прочтете здесь о Гурджиеве, и вовсе не укладываются ни в какие рамки. Лично я могу ручаться за его фантастическую работоспособность. Он спал всего три-четыре часа в сутки, и тем не менее его заряда энергии хватало на множество разнообразных дневных занятий. Те, кто пытался угнаться за ним, зачастую буквально валились с ног, тогда как он, проработав двадцать часов, не выказывал ни малейших признаков усталости и после короткого сна вставал свежим и бодрым. Прошлой зимой, остановившись в отеле «Веллингтон», он поднимался к себе в номер в три-четыре часа ночи, а часов в семь коридорные уже видели, как он снова спешил к лифту. В ту пору ему было семьдесят три года. Покинув гостиницу, он направлялся в свою «контору», ресторан на Пятой авеню, где целое утро принимал посетителей.

Иногда я спрашиваю себя, как обошлась бы наша цивилизация узких специалистов с некоторыми людьми эпохи Возрождения, если бы они попали в наше время, — с такими людьми, как Роджер Бэкон, предшественник Фрэнсиса Бэкона, или Парацельс. Думаю, что они показались бы нам совершенно непонятными, что их универсальность сбила бы нас с толку. До сих пор биографы и историки не могут разобраться в их ошеломляющей самобытности. Мне кажется, что Гурджиев был загадкой. Для меня он не столько крупный религиозный деятель, сколько своего рода загадочная фигура эпохи Возрождения. Никогда не настаивая на том, что его идеи принадлежат ему самому, он утверждал, что они — порождение некой древней науки, дошедшей до нас благодаря усилиям эзотерических школ. Его юмор был поистине раблезианским; роли, которые он играл, были словно бы созданы каким-то великим драматургом; впечатление, производимое им на окружающих, было неизгладимым. Чувствительные натуры рассчитывали увидеть в его лице бледное подобие сфабрикованного литературного Христа, а увидев, шарахались прочь, повторяя, что он — всего-навсего разносчик черной магии.

Альфред Оредж, один из ближайших сподвижников Гурджиева, называл его «современным пифагорейцем». Это определение как нельзя лучше подчеркивает всю чуждость Гурджиева нашей цивилизации, которую невозможно сравнивать с великой эпохой расцвета античной культуры в VI — IV веках до нашей эры.

Но как объяснить интерес представителей западной культуры к восточным идеям Гурджиева и его учеников? Есть довольно простое объяснение, подходящее для всех тех, кто ищет облегчения своих личных невзгод в психоанализе, псевдорелигиозных культах, стадном духе, характерном для коммунизма или фашизма. Такого рода «терапевтический» интерес и впрямь привлекал немало людей на гурджиевские собрания. Но давайте зададимся вопросом: какой интерес могли представлять эти восточные идеи для таких скептиков, как Олдос Хаксли? Ответ состоит в том, что современная западная культура переживает тяжелый кризис. Наша эпоха была отмечена двумя мировыми войнами и экономической разрухой. Каждый мыслящий человек не мог не быть озабочен крушением своих надежд на пресловутый «прогресс». Первая мировая война отнюдь не способствовала созданию мира, «созревшего для демократии». Процветание 20-х годов сменилось экономической депрессией. Вторая мировая война переросла в «холодную войну». Все благие помыслы социалистов потонули в кошмаре тоталитаризма. Идею прогресса сменило трагическое ощущение того, что западный человек достиг своей мертвой точки. Усилия, направленные в сторону добра, не принесли ничего, кроме зловещих плодов. А Гурджиев и его ученики, не только не рассеяв всеобщего отчаяния, но и загасив последние искры веры, которые еще тлели в сердцевине нашей культуры, вселили в людей Запада новую надежду. Олдос Хаксли, этот современнейший из наших современников, побывав несколько раз на лекциях Гурджиева, в конце концов стал приверженцем Джералда Херда, несколько неуклюже черпавшим вдохновение из той восточной философии. Хаксли — типичный пример того, как современный дух стремится в самый разгар кризиса обратиться к идеям и учениям, совершенно чуждым западной культуре. Гурджиев и его ученики обрисовали картину кризиса в таких же мрачных тонах, как это могла сделать любая из пессимистических философских школ Запада, но в то же время картина эта была не менее светоносна, чем убеждения первых христиан. Именно в этом контрастном равновесии между светом и тьмой и следует искать причины привлекательности гурджиевских идей для современного человека».

ГЕОРГИЙ Иванович Гурджиев неожиданно скончался в ноябре 1949 года, на семьдесят третьем году жизни, в американском госпитале в Нейи, куда его перевезли после того, как он решил уйти из этого мира.

Он не успел сказать всего, что хотел. Ему не хватило на это времени, вернее, он не сумел среди тысяч окружавших его людей отыскать такого, которому мог бы передать свои подлинные тайны. Группы его учеников были весьма многочисленны и активны, но «работа», которой они занимались, давно уже почти не интересовала Гурджиева. Какое недопонимание, какое искажение его идей — а он только пожимал плечами и словно бы даже потешался над всем этим. Сколько было вокруг него драм, смертей, моральных, духовных и физических страданий, сколько случаев помешательства, приступов гордыни у одних и отчаянья у других, сколько буйства, жестокости и потрясающей кротости, сколько дураков круглых, квадратных и кубических, как любил выражаться он сам, поднимая рюмку водки во здравие той или иной категории! Были и серьезные скандалы. Все было. И он копался в этой «куче дерьма», то разражаясь проклятьями, то раздавая кое-кому конфетки, которыми всегда были полны его карманы…

Неподвижно лежа на койке, он обвел взглядом самых верных своих последователей, тех, кому теперь предстояло проповедовать его учение во Франции, в Америке и по всему свету. У них, наверное, появится еще больше «учеников», они будут обладать еще большими материальными возможностями. Что касается денег, тут, слава Богу, все всегда шло наилучшим образом, а пойдет еще лучше. Грех было жаловаться и на интерес публики.

— Ну и вляпались же вы, спокойно сказал умирающий и закрыл глаза.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Свидетельство м-ра Рома Ландау. Дама и фантастический насильник. В спальне Гурджиева. Пример ясновидения. Книга. И еще одна книга. Вопросы, на которые нет ответа. Бог Шива. Интеллидженс Сервис ничего не выясняет. Странный постскриптум. Оккультизм и нацизм

МИСТЕР Ром Ландау выпустил в Англии книгу, завоевавшую некоторый успех. В ней описываются встречи автора с кое-какими людьми, которые считаются «духовными учителями». Это Кайзерлинг, Бо Йен Ра, Стефан Георге, Рудольф Штайпер, Кришнамурти, Джордж Джеффрис, Фрэнк Бухман, Петр Успенский и Георгий Гурджиев.

Мне понравились слова, которыми заканчивается весьма скромное предисловие к этой книге, свидетельствующее о жизни, полностью посвященной поискам слов, способных вернуть смысл нашей жизни в этом мире, где все мы чувствуем себя потерянными:

«Смысл моих усилий — в поисках Бога. Пусть читатель решает сам, могут ли эти поиски быть кощунственными».

КНИГА м-ра Рома Ландау, переведенная на французский г-жой Терезой Обре, вышла в издательстве «Ковчег» под названием «Цель моих исканий — Бог». Приведем отрывок из нее, посвя­щенный Георгию Гурджиеву во время его пребывания в Нью-Йорке в 1930 году.

РАССКАЗ М-РА РОМА ЛАНДАУ, ИЛИ АПОЛОГИЯ СИГАРЕТЫ ДЛЯ НЕКУРЯЩЕГО

МНЕ давно уже хотелось познакомиться с Гурджиевым, и вот однажды, будучи в Нью-Йорке, я получил такую возможность. Я попросил у Ореджа рекомендательное письмо, но, поскольку в тот момент они почти не поддерживали отношений, он решил, что подобная рекомендация только повредит делу. В конце концов мне удалось заручиться поддержкой другого старого друга Гурджиева, который загорелся этой идеей и попросил меня позвонить ему дня через три. Когда я позвал его к телефону, он посоветовал мне связаться с секретаршей Гурджиева. Я спросил, следует ли мне сослаться па него самого.

— Ни в коем случае, — ответил он, — скажите лучше, что вы посоветовались с мистером Л.

— Но я незнаком с мистером Л., — возразил я.

— Тогда просто скажите, что мистер Л. вроде бы должен был сообщить о вас Гурджиеву и устроить вашу встречу с ним.

Я позвонил секретарше. Она, разумеется, ничего не знала о переговорах между мистером Л. и Гурджиевым, но посоветовала мне изложить все мои соображения в письменном виде и переслать ей, чтобы она передала их Гурджиеву. Так я и сделал, а через два дня она сообщила мне по телефону, что Гурджиев может принять меня в половине третьего в своей гостинице.

Накануне интервью я завтракал с видным американским литератором, который, как мне говорили, знал Гурджиева на протяжении многих лет. Я полюбопытствовал, что он думает о нем.

— Честно говоря, — ответил американец, — мне ни разу не довелось с ним беседовать, но я часто присутствовал на его лекциях и должен признаться, что этот человек представляется мне настоящей загадкой.

— Не кажется ли вам, что он подчас пользуется своими сверхъестественными способностями в целях, которые отнюдь нельзя назвать духовными?

— Это утверждение несправедливо. Все, что выходит за рамки нашего понимания, может быть частью духовной системы необычайной глубины и размаха. Не забывайте, что и госпожа Блаватская иной раз добивалась от своих учеников адекватных реакций, осыпая их бранью и всячески унижая. Вполне возможно, что Гурджиев прибегает к подобным методам.

Было время, когда Оредж и другие адепты Гурджиева пыта­лись вовлечь меня в свое движение. Я неизменно отказывался и должен сказать, что правильно делал: у меня нет с ними ничего общего.

— А верно ли, что Гурджиев резко переменился после авто­катастрофы?

— Мне кажется, так оно и есть. Он ведь долго находился на волосок от смерти, а столь трагический опыт не может пройти даром. Как вы, наверное, знаете, он только что выпустил свою первую книгу, которая меня просто поразила; ведь автор предстает в ней в новом обличье, более альтруистическом, менее материальном.

— А где можно достать эту книгу?

— Боюсь, что нигде. Издание не предназначено для продажи, Гурджиев рассылает экземпляры только тем, кого считает достойными такого подарка. Я получил от него эту книгу, но, признаться, с трудом осилил ее до конца, настолько чудовищным языком она написана.

— Вам доводилось встречаться с ним в последнее время?

— Да, я видел его этой весной, во время одного из собраний, и в тот день произошел забавный эпизод, о котором я вам сейчас расскажу. За столом рядом со мной сидела моя при­ятельница, известная романистка. Я указал ей на Гурджиева, занимавшего соседний столик, и спросил, знает ли она его. «Нет, а кто он такой?» — ответила она, покосившись в его сторону. Гурджиев перехватил ее взгляд и тут же принялся особым образом вдыхать и выдыхать воздух. Я давно освоился с фокусами такого рода и отдавал себе отчет, что ему взбрело в голову зачем-то прибегнуть к восточным дыхательным упражнениям. Через несколько мгновений я заметил, что моя приятельница побледнела и готова упасть в обморок. Обычно она великолепно владела собой, так что меня не на шутку встре­вожила ее реакция. Но тут ей стало лучше, и я не преминул спросить ее о причине внезапного недомогания. «Это черт знает что, — пробормотала она. — Кто бы мог подумать, что он способен на такое». Потом она рассмеялась и продолжала: «Стыдно сказать, но произошло вот что: я посмотрела на вашего «друга», и он перехватил мой взгляд. Перехватил и сам уставился на меня, да так пронзительно, что через какое-то время я ощутила боль в самом чувствительном месте — вы понимаете, о чем идет речь. Это просто гнусность!»

Мой друг в свой черед улыбнулся и добавил после небольшой паузы:

— Так что будьте осторожны. Человек, с которым вам предстоит встретиться, и впрямь наделен странными способностями. Не зря же он столько времени провел в Тибете!

— Слышали мы эти басни про Тибет, — отозвался я. — Но я не очень-то им верю. Все эти пророки и пророчицы, начиная с госпожи Блаватской, только и делают, что бахвалятся знаниями, полученными в Тибете. А вы уверены, что Гурджиев и в самом деле был там?

— У меня есть даже кое-какие доказательства. Несколько лет назад в Нью-Йорке был устроен прием в честь Гурджиева. На нем присутствовало немало знаменитостей, в том числе писатель Ахмед Абдулла, который сообщил мне, что никогда не видел Гурджиева и будет рад с ним познакомиться. Когда Гурджиев вошел в зал, Абдулла обернулся ко мне со словами: «А ведь я ошибся, я уже встречал этого человека. И знаете  ли вы, кто он такой на самом деле? Перед войной он был известен в Лхасе как агент русской секретной службы. В то время я тоже находился в Лхасе и мы некоторым образом противостояли друг другу». Отсюда можно заключить, что Гурджиев проник в самую сердцевину эзотерического знания. Кое-кто утверждает, будто разведывательная деятельность была призвана скрыть истинную цель его пребывания в Лхасе, которая заключалась в том, чтобы овладеть сверхъестественными методами тамошних лам. Другие, напротив, уверены, что все эти эзотерические исследования служили лишь ширмой для его политических махинаций. Как разобраться, кто тут прав, а кто не прав?

ГУРДЖИЕВ остановился в одной из самых фешенебельных гостиниц 57-й авеню. Когда администратор позвонил наверх, чтобы сообщить о моем визите, мне было предложено «подни­маться прямо к нему». Постучав, я вошел в небольшую, довольно темную комнату. У дверей меня поджидал рослый молодой человек с сигаретой в зубах.

— Благополучно ли добрались? — осведомился он. — Присядьте, пожалуйста, на минутку, хозяин сейчас подойдет.

Встречающий показался мне вполне приличным и хорошо воспитанным, но вид у него был такой затравленный, что не приведи Господь, хотя, разумеется, я не ручаюсь за свою объек­тивность. Я явился сюда с твердым намерением ничего не драматизировать, а только как следует наблюдать и получить как можно больше информации. История Гурджиева была драматична сама по себе. Что же касается молодого человека, то его вид не оставлял у меня никаких сомнений. Он был бледен, его вос­паленные глаза горели лихорадочным огнем, словно ему только что привиделся призрак. Он нервно курил, не сводя глаз со смежной комнаты. В открытый проем была видна кровать и несколько чемоданов. Комната, в которой мы находились, была, как ни странно для отелей такого класса, довольно скудно обставлена: всего-навсего несколько черных, изрядно потертых кресел, столик да камин. Хлопнула дверь, выходящая в коридор, и на пороге появился Гурджиев.

— Как дела? — приветствовал он меня на своем весьма приблизительном английском с сильным восточным акцептом.

Особенно меня поразило то, как он выговаривает звук «h». Это было не легкое английское придыхание, а, скорее, тяжелое грудное «ch», встречающееся в немецком, или даже гортанное «chr» восточных языков. На Гурджиеве был полурасстегнутый жилет, темные брюки па подтяжках и домашние туфли. Пиджака он не носил.

— Прощайте такой вид, — извинился он. — Я мало-мало кончал завтракать.

Затем он ткнул указательным пальцем в мою сторону и, обращаясь к молодому человеку, сказал:

— Очень четкий англичанин.

«Очень пунктуальный», — сообразил я.

— Настоящий англичанин, — продолжал он, не давая мне возможности поправить его, — не как вы все, полутурки. Он обернулся ко мне. — Американцы не есть англичане. Это половина англичане, а половина, половина… — Гурджиев долго подыскивал нужное слово, — половина турки. — Он расхохотался. — Вы извинять мой английский. Совсем плохой. Сильно плохой. Я, знаете, говорить свой английский. Не современный, до Шекспира английский. Сильно плохой, но мои друзья понимать. Я современный английский хорошо понимать, вы — только говорить. А он, — Гурджиев указал на своего ученика, — он переводить мой английский до Шекспира. Он знать.

— Да мне и так все ясно, господин Гурджиев, — вмешался я, — отлично понимаю все, что вы говорите.

— Тогда берите одна сигарета.

— Благодарю вас, я не курю.

— О, эти американцы! Не курить сигарета! Нет, я давать вам настоящий сигарета, волшебный сигарета! Турецкий или русский. Какой вы предпочитывать?

Он протянул мне объемистую коробку с русскими папиросами.

— Еще раз благодарю, но я и в самом деле не балуюсь табаком.

— Вай-вай, а какой хороший сигарета, прима, прима. Но если вы это не курить, тогда я вам давать… как это называть… сигарета для не курить? Как вы это называть?

Он обернулся к своему переводчику, который поспешил пояснить:

— Мистер Гурджиев имеет в виду специальные сигареты для некурящих, не угодно ли попробовать?

Мне стало малость не по себе от такой назойливости, но я пересилил себя и добродушно повторил, нисколько не кривя душой:

— Большущее спасибо, но меня затошнит после первой же затяжки. Я никогда в жизни не курил.

Потом я уселся на диванчике рядом с Гурджиевым, который удобно устроился в огромном кресле. Молодой человек сидел чуть поодаль, у камина, и продолжал боязливо коситься в сторону учителя. Невозможно представить, чтобы он хоть когда-нибудь улыбался или шутил. Его лицо не выражало ничего, кроме ужаса, — или то была маска истерического ожидания чего-то еще более страшного? У Гурджиева было типичное восточное обличье. Смуглая кожа, чуть тронутые сединой черные усы. Темные и очень живые глаза. Но самой, так сказать, восточной чертой его лица был рот с подвижными, никогда не смыкавшимися вплотную губами, за которыми виднелись по­желтевшие от курения зубы. Гурджиев был совершенно лыс и довольно грузен, но чувствовалось, что в юности его можно было назвать красавцем — из тех восточных красавцев, которые так нравятся женщинам. Повадка у него была очень любезная, он без конца улыбался, словно стараясь меня соблазнить. И однако я чувствовал себя не в своей тарелке. Я нелегко поддаюсь «телепатическому воздействию», не принадлежу к числу тех, кого называют «хорошими медиумами». Никому еще не удавалось меня загипнотизировать. Вот и сейчас я весь подобрался, стараясь не поддаться никаким психическим внуше­ниям, какой бы характер они ни носили. Но вопреки всем моим стараниям какая-то странная слабость начала вдруг растекаться по нижней части моего тела, начиная с пупка и переходя на ноги. Это неприятное ощущение с каждым мигом становилось все отчетливей, а секунд через двадцать сделалось столь сильным, что я засомневался, удастся ли мне, при всем моем желании, встать и выйти из номера.

Я изо всех сил старался не смотреть на Гурджиева, не давать ему возможности перехватить мой взгляд. Так продолжалось по крайней мере минуты три. Наконец я обернулся к молодому человеку и сказал ему:

— Если мистер Гурджиев не поймет моих слов, будьте любезны выступить в роли переводчика.

Тот молча кивнул. Я по-прежнему не сводил с него глаз. Гурджиев сидел справа от меня. Но, несмотря ни на что, ощущение слабости все нарастало.

Я был в ясном сознании, полностью отдавал себе отчет во всем, что со мной происходило, внимательно следил за ходом этого необычного и завораживающего опыта. Нервное напряжение все усиливалось, грозя перейти в обморок. Но чувство тошноты не поднималось выше середины живота. Сильно дро­жали колени, словно перед экзаменом или в приемной дантиста; я был уверен, что при попытке встать у меня подкосятся ноги и я рухну на пол.

Я нисколько не сомневался, что это странное состояние вызвано чарами Гурджиева, и потому счел за благо собраться с силами и покинуть номер. Сосредоточив все свое внимание на беседе с молодым человеком, я почувствовал, что напряжение мало-помалу спадает и я прихожу в себя. Еще несколько минут — и я вырвался из «магического круга». Этот диковинный опыт можно объяснить по-разному. Он мог быть чем-то вроде гипноза или даже самогипноза, сковавшего нижнюю половину моего тела, но не затронувшего ни сознания, ни эмоциональных центров. А может быть, я столкнулся с той формой флюидической эманации, которой, как уверяют, владел Распутин. Она подчас проявляется помимо воли человека, от которого исходит; ее можно сравнить с запахом, издаваемым некоторыми представителями цветных рас.

Возможно еще одно объяснение. Отдельным ясновидящим удается до такой степени развить свой дар, что при общении с ними могут наблюдаться явления, подобные описанному мною. В качестве примера можно привести Рудольфа Штайнера: его внутреннему зрению был доступен не только физический, но и духовный облик находящегося перед ним человека. Однако Штайнер отчетливо осознавал опасность подобных опытов. «Мысль о том, что человеческая личность может быть низведена до уровня простого объекта исследования, пишет он в одной из своих книг, — должна быть отброшена раз» и навсегда. Вторжение в чужую душу всегда должно сочетаться с безграничным уважением к личному достоинству другого, с признанием святости и самоценности человеческого существа».

Я, разумеется, мог бы противостоять «ясновидческому вторжению». Будь я при встрече с Гурджиевым настроен более благожелательно, менее вызывающе, его проделка, скорее всего, не удалась бы. Никакое «психическое воздействие» не в силах преодолеть дружелюбного и человечного настроя души; есть и другие способы оградить себя от нежелательного «психического» давления…

Когда ощущение нервозности и слабости в ногах прошло, я обернулся к Гурджиеву:

— Я слышал, что у вас только что вышла книга, первое из ваших печатных произведений. До сей поры мне приходилось довольствоваться только пересказом ваших идей из чужих уст. Так вот, не могли бы вы сказать мне, где ее можно приобрести.

Мой хозяин встал, открыл один из черных чемоданов, валявшихся на полу, и вытащил из него тоненькую книжку.

— Вот она, — сказал он, протягивая ее мне. — Эта книга ни за какие деньги не купить. Книга не для всех, книга для избранных. Но я дарю ее вам. Вы находить здесь все, что искать.

Поблагодарив его, я продолжал:

— А еще мне сказали, что вы готовите труд, в котором содержится свод всего вашего учения, отражается весь ваш многолетний опыт.

Он только махнул рукой.

— Я писать девять книг в один время, и все вот такой толщина.

Он растопырил пальцы, показывая невероятный объем своих сочинений.

— Насколько мне известно, рукопись одной из ваших книг находится в Лондоне, у ваших прежних учеников. Это и есть один из девяти томов?

Гурджиев презрительно передернул плечами.

— Пустяки это, ерунда. У них есть все мои видения.

Я бросил недоумевающий взгляд в сторону молодого человека.

— Он хотел сказать — «мои произведения», — пояснил тот.

— Я всегда писать три рода видений, — продолжал Гурджиев. — Только второй род для публикация. Остальные для учеников. У них есть все, они пользоваться ими для свои идеи. У меня повсюду ученики, по вся земля, много-много группы. Только в одна Англия пятнадцать, в пятнадцать разный города. И все пользоваться мои идеи для себя. Но это пустяки, ерунда.

Он презрительно щелкнул пальцами.

— А верно ли, что сейчас вы набираете новую группу учеников, которая должна превратиться в эзотерическую школу, распространяющую ваши идеи по всему свету?

— Вы все находить в этот книга. Все. — Он ткнул пальцем в тощую брошюру. — Здесь есть все. Бесполезно объяснять. Вы меня не знать. Вы читать сперва эта книга, а потом приходить ко мне снова. Тогда мы поговорить. А сейчас вы даже не уметь спрашивать. Сначала читать эта книга, там быть все.

— Считаете ли вы, что учение Успенского оригинально или оно опирается на ваше собственное учение? — спросил я, как бы не замечая его нетерпения. — Полагаете ли вы, что он самый замечательный из ваших прежних учеников?

— Он просто мой ученик. Один из тысяча, из десять тысяча.

Он снова неодобрительно повел плечами. Каждый жест такого рода выдавал его восточное происхождение: сколько уклончивости в ответах, сколько желания произвести эффект на собеседника! Вполне возможно, что все эти ужимки, «трюки» и намеренные перепады настроения были рассчитаны на то, чтобы вызвать определенную реакцию. Мне не хотелось верить, что поиски истины совместимы со столь необычным «прощупыванием почвы». Как может человек, причастный к высшей мудрости, прибегать к столь грубой технике, сотканной из постоянных уверток и нападок? Неужели ему было не под силу заглянуть мне прямо в душу и пронаблюдать за моими «естественными реакциями», не выходя за рамки естественного человеческого общения?

А ведь сколько вполне здравомыслящих людей стали жертвами его колдовских чар! Подчас он обращался с ними как с холопами, а они, несмотря на это, отрекались от своих предыдущих убеждений, чтобы слепо следовать за ним. Его гипнотические способности, его физическая притягательность, его горящий взгляд не могли бы сами по себе способствовать всему этому. Успенский, несомненно, был прав, говоря мне, что следовало бы отделить систему, созданную Гурджиевым, от ее создателя. Теперь, когда я смог рассмотреть его вблизи, мне оставалось только отстраниться от него. Гурджиев-человек вполне отвечал сложившемуся о нем мнению. Я встал, чтобы попрощаться и выйти.

— Вы сперва читать этот книга, — повторил Гурджиев. — Там быть все. И потом приходить снова. Тогда мы будем поговорить.

— А когда бы мы могли с вами увидеться? — спросил я

— Моя контора — Чилдс.

Я уставился на него, ничего не понимая. Молодой человек поспешил объяснить:

— Чилдс — это ресторан на углу Пятой авеню и 58-й стрит.

— Здесь я работать утром, — вмешался Гурджиев. А вечером я в контора. Я всегда в контора между шесть и восемь.

— Спасибо, мистер Гурджиев, я обязательно повидаю вас после того, как прочту вашу книгу.

Я двинулся прямиком к себе в гостиницу и, едва оказавшись в номере, почувствовал, что мне хочется как следует вымыть руки. Я долго мылил их и тер в горячей воде. Лишь покончив с этой процедурой, я собрался с духом, чтобы сесть за стол и описать все случившееся.

Обложка книги, подаренной мне Гурджиевым, оказалась изготовленной из такой грубой, шероховатой бумаги, что ее неприятно было взять в руки. Я понял, что это сделано намеренно. На обложке значилось:

Г. ГУРДЖИЕВ

ПРОВОЗВЕСТНИК ГРЯДУЩЕГО БЛАГА

Первый призыв к современному человечеству

Цена от 8 до 108 фр. франков

Париж, 1933

На первой странице был проставлен номер экземпляра и содержалось нечто вроде анкеты, куда надлежало вписать, была ли эта книга куплена «случайно» или «по чьему-либо совету», указать уплаченную сумму, фамилию и адрес покупателя. Поскольку я получил свой экземпляр в подарок, все эти формальности меня не касались.

Брошюрка была чем-то вроде проспекта того, что Гурджиев без ложной скромности называл «грядущим благом», под коим подразумевалась серия книг, намеченная к выходу в ближайшем будущем. Брошюрка, надо сказать, сногсшибательная. Местами она производила впечатление опуса, сочиненного душевнобольным, в котором невозможно отличить общие заявления от самовосхвалений в духе обитателей сумасшедшего дома. Гурджиев сулил поделиться с читателем всей совокупностью своих знаний, раскрыть перед ним «бесчисленные эзотерические тайны». Предполагалось издание трех серий под общим заголовком «Всё и вся». Первая из них должна была называться «Объективная и беспристрастная критика человеческой жизни»; вот некоторые из ее тем: «Происхождение и развитие луны», «Относительность понятия о времени», «Гипнотизм». Вторая должна была называться «Встречи с замечательными людьми», третья — «Жизнь истинна лишь в том случае, если «я» существует». Читателя ставили в известность, что оригинал был написан «на русском и армянском», что первый том первой серии находится в печати и выйдет в свет «на русском, французском, английском и немецком» и что «закончены переводы на испанский, турецкий и шведский». Только три первых тома первой серии поступят в свободную продажу. Материал, содержащийся во второй, «будет распространяться в виде лекций, доступных для тех, кто уже достаточно овладел первой серией. Доступ к третьей серии возможен только тем, кто целиком подчиняется указаниям, изложенным в предыдущих произведениях».

Сам стиль этой брошюры был проникнут той же странностью, граничащей с сумасбродством, что и ее содержание. Читать «провозвестника» не легче, чем катить тачку по россыпи булыжников. Фразы подчас неимоверно длинны, в первой содержится не меньше двухсот восьмидесяти слов.

Лично меня заинтересовал не столько фантастический проспект следующих томов, сколько некоторые откровения личного порядка. Кое-какие факты из таинственной биографии Гурджиева были здесь изложены впервые, хотя и не совсем внятным образом. Автор сообщает, что провел часть жизни в некоем восточном монастыре с целью приобретения оккультных знаний. «Однажды я решил, — пишет он, — бросить все и какое-то время побыть в полном одиночестве, постаравшись посредством активной медитации проложить новые пути моих плодотворных поисков. Скитаясь по Центральной Азии, я случайно встретился с одним бородачом, который помог мне проникнуть в одну монастырскую общину, хорошо известную среди мусульман». Далее Гурджиев сообщает, что он посвятил себя изучению «сверхъестественных наук», а также попутно овладел обычными факирскими трюками и гипнотизерскими пассами. «Я начал собирать всевозможную информацию, как устную, так и письменную, которая еще сохранилась среди народов Азии и связана с весьма развитой в древности отраслью науки, называемой «мехкенесс», или «уклонение от всякой ответственности»; ничтожная часть этих знаний, известная современной науке, именуется «гипнотизмом». Собрав все, что мог, я удалился в дервишеский монастырь в Центральной Азии, где принялся обрабатывать накопленный материал. После двух лет теоретической подготовки я приступил к практическому применению своих знаний в качестве «целителя». Последующие пять лет были целиком посвящены этому занятию, в котором я добился беспрецедентных в наше время успехов».

Гурджиев признается, что как по натуре, так и по воспита­нию он был предрасположен к изучению сверхъестественного. «Великая природа, — пишет он напыщенно, — соблаговолила даровать всей моей семье, а мне в особенности, редкостную среди людей способность постижения тайны». Начиная с самого раннего детства, утверждает Гурджиев, он получил доступ к знаниям, непостижимым для простых смертных, чем объясняется, быть может, его вера в собственную непогрешимость.

«Я имел возможность, — пишет он, — проникнуть в святая святых почти всех герметических организаций религиозного, философского, оккультного или мистического характера, которые недоступны обычному человеку. Я прочел почти все, имеющее отношение к данному вопросу».

Говоря о прошлом, Гурджиев утверждает, что он сумел сколотить огромное состояние. Не упоминая о том, как это ему удалось, он заявляет: «Я начал сворачивать свои предприятия, рассеянные по различным странам Азии, и собирать воедино сокровища, накопленные за долгую жизнь». Эта относящаяся к 1912 году ссылка на «долгую жизнь» заставляет нас задуматься над вопросом о возрасте Гурджиева. В другом месте он говорит о каких-то исследованиях, законченных к 1892 году. Эти факты указывают, что в 1933 году, когда вышла его книга, ему было по меньшей мере семьдесят лет. А ведь человеку, с которым я только что встретился в гостинице, можно было от силы дать всего пятьдесят. Выражение лица, голос, осанка — все говорило именно об этом возрасте.

Хотя у Гурджиева было немало учеников во Франции и в Англии, но все же именно в Америке он обрел самых горячих своих приверженцев. Я поразился количеству людей, ходивших на его лекции, смотревших поставленные им танцы. Когда я, будучи в обществе, произносил имя Гурджиева, ко мне тут же подходил кто-либо из его воспитанников и принимался рассказывать очередную драматическую историю, свидетелем которой ему довелось быть. Эти истории освещались по-разному, в зависимости от личности рассказчика. Одни клялись именем Гурджиева, другие проклинали его; одни полностью ему доверяли, другие называли шарлатаном и буйнопомешанным, но все единодушно утверждали, что ему присущи некие сверхъестественные способности. Мне говорили, что кое-кто завещал Гурджиеву все свое состояние, чтобы помочь ему в его работе, что иные из его учеников были не в силах вырваться из-под его влияния и чувствовали себя счастливыми в его присутст­вии, даже если он оскорблял их. Часто его называли «одержимым» — довольно необычный эпитет для духовного наставника. И однако не может быть никакого сомнения, что человек, оказавший столь сильное влияние на своих учеников, успел утратить изрядную долю своей прежней притягательности. Противоречия, всевозможные увертки и фокусы, бывшие вначале лишь элементами сложной системы, стали теперь чертами его характера, частью его натуры. Когда мать Гурджиева скончалась в 1925 году в Фонтенбло, он поставил на ее могиле громадный камень с нижеследующей фантастической надписью:

Здесь покоится

мать того,

кто был подвигнут

этой смертью

на создание книги

«Курильщики опиума».

Госпоже Гурджиевой шел в то время девятый десяток. Ее кончина не была неожиданной и не могла понастоящему потрясти сына. Книга, на которую якобы его «подвигла» эта смерть, так и не была написана, о ней ничего никому не известно. Я неожиданно заметил, что среди учеников Гурджиева не осталось ни одного из тех, кто входил в его русскую довоенную группу. Это показалось мне тем более странным, что прежние почитатели не испытывали к нему ничего, кроме восторга, тогда как мнение теперешних было по меньшей мере противоречивым. С людьми, знавшими Гурджиева, я сталкивался не только в Нью-Йорке, но и во многих небольших городках, особенно в Калифорнии, где так легко приживаются любые метафизические теории. Там действовали группы, организованные Альфредом Ореджем и пытавшиеся теперь вникнуть в хаотическое учение Гурджиева. Даже потеряв всякий контакт с учителем, они загорались при одном звуке его имени. Его неукротимая натура завораживала тех, кто давно с ним расстался.

Мне было ясно, что Гурджиев и не думал толком отвечать на мои вопросы, полагая, что я обращусь к нему снова. А я не представлял себе сколько-нибудь серьезного разговора в шумной атмосфере ресторана на Пятой авеню. Да и возможное присутствие незнакомых мне учеников Гурджиева не способствовало успеху моего предприятия. Тем не менее однажды вечером я решился. Грек сидел у столика неподалеку от входа. Одетый в темный костюм, он выглядел куда банальней, чем во время первой встречи. Покуривая сигарету, он что-то черкал в записной книжке. Слова, как я пригляделся, были английскими, почерк — крупным и довольно корявым. Другая страница была покрыта экзотическими письменами — уж не армянскими ли? С первого взгляда Гурджиев не узнал меня, и мне пришлось объяснить, кто я такой. Он пригласил меня присесть к столику, за которым пристроился один из его учеников.

Я попытался напрямик задать ему несколько вопросов относительно его учения. Такой подход сберег бы время, не дав ему возможности ограничиться общими словами. Но едва я кончил говорить, как он встал и направился к какой-то даме, которая давно уже так и пожирала его взглядом. Выражение ее лица было точь-в-точь как у того молодого человека в гостинице. Когда он вернулся к нашему столику, я снова попытался с ним заговорить. В этот момент к нам подсел человек средних лет, еще один ученик Гурджиева. Мы пожали друг другу руки и представились. Гурджиев тем временем заказал кофе с лимоном. Мне такое сочетание показалось несколько странным, но официантка не выразила ни малейшего удивления и тут же вернулась с подносом. Гурджиев выжал сок в чашку и бросил туда выжатый лимон. Минут через десять появилось еще несколько учеников, они подвинули к нашему еще три или четыре столика, за которыми разместилась вся компания. Гурджиев то и дело вставал и направлялся к двери, чтобы поздороваться со вновь прибывшими. О любой серьезной беседе следовало забыть. И тем не менее в этот раз он мне поправился куда больше, чем в первый. Он выглядел не таким взвинченным, не таким агрессивным. Что-то человеческое проглядывало в нем, даже его английский звучал куда более грамотно, и я подумал, уж не нарочно ли он так коверкал слова в прошлый раз. И уж не составляло ли это кривлянье часть его метода, способного вызвать у собеседника «аутентичные реакции»?

Я примирился с тем, что говорить нам придется только о его планах создания новой школы, о публикации книг и прочих литературных деталях. Но, даже и обращаясь к этим темам, он отвечал уклончиво и туманно. Воспользовавшись его очередной отлучкой к дверям, я заговорил с сидевшим напротив меня человеком. Он показался мне правой рукой Гурджиева; мои вопросы, обращенные к мэтру, явно раздражали его.

— Мне кажется, что вы выбрали не лучший способ общения с Гурджиевым, — сказал мне он. — Ваши точно сформулированные вопросы ставят его перед необходимостью отвечать вам «да» либо «нет». А он не привык к этому. Я не думаю, что таким образом вам удастся что-нибудь вытянуть из него. Вы хотите за двадцать минут добиться того, чего другие добиваются долгими годами. Никто здесь не решился бы задавать ему такие вопросы.

Поблагодарив его, я сказал себе, что все мои усилия и впрямь бесполезны. Я не собирался следовать примеру учеников Гурджиева, через несколько дней мне предстояло покинуть Америку, и, смирившись с неудачей, я собрался было уходить, но тут меня поразило выражение неподдельного страха на лицах всей компании и внезапно воцарившаяся тишина, когда Гурджиев обратился к одному из них, — и то и другое, право же, стоило насыщенной беседы. Ученики не старались скрыть своего отношения ко мне. Я, разумеется, не казался им наглецом, но ничего хорошего в моем появлении тоже не было. С самого начала вечера они посматривали в мою сторону с подозрением, словно прикидывая, уж не хочу ли я набиться в ученики, ведь новый ученик подчас пользуется особой благосклонностью учителя. Успокоившись на сей счет, они принялись выражать свое неодобрение тем, как я обращаюсь к их идолу. Они, конечно же, ожидали, что я буду лебезить перед ним, а я и не подумал этого делать, чем сильно их разобидел. Ни один из них не улыбнулся мне, ни один не помог разобраться в том своеобразном английском, на котором изъяснялся Гурджиев. Но может статься, что их враждебность была вызвана самим присутствием учителя, диктовавшим полное забвение элементарных форм вежливости по отношению к чужаку. Мой визит и без того затянулся, пора было уходить. Никто не удерживал меня, Гурджиев не произнес ни слова. Я поблагодарил его, откланялся всем присутствующим и через несколько секунд уже вдыхал бодрящий воздух осеннего Нью-Йорка.

Приехав в Лондон, я заглянул к одному старому адепту Гурджиева. Это был достаточно умный человек, с которым мне уже приходилось беседовать. Я поведал ему о своих нью-йорк­ских встречах.

— Ваш рассказ, — сказал он, — нисколько меня не удивил. Я часто слышал о подобных приемах. Мне самому остаются необъяснимы некоторые стороны натуры Гурджиева, хотя я «давно присмотрелся к экстравагантным методам мэтра. И тем не менее должен сказать, что именно он, а не кто-либо другой, ближе всего подвел меня к истине. Благодаря ему я преодолел извечный разлад между духом и чувством. Хотя большинство фраз Гурджиева лишено всякого смысла, он может нежданно-негаданно сказать что-то такое, в чем вы найдете ответ на давно мучавшие вас вопросы. Просто диву даешься, как точно он угадывает, что именно беспокоит вас в данный момент и созрели ли вы для давно ожидаемого ответа. Иным из нас приходится ждать годами, без конца удивляясь тому, что Гурджиеву доподлинно известно, сколько сомнений нас одолевает. О нем нельзя судить по обычным человеческим меркам. Есть в нем какая-то широта, позволяющая совершать поступки, которые с нашей точки зрения считались бы предосудительными. В некотором смысле он напоминает мне бога Шиву.

— Бога Шиву? воскликнул я с удивлением.

— Да, Шиву, бога-разрушителя индусской Триады, во всей широте его проявлений, покровителя музыкантов и, не забывайте, бога танца.

Эта беседа лишь укрепила меня в убеждении, что любой наставник может быть источником блага для одних и в то же время ничего не давать другим. Методы Гурджиева помогли сотням людей, даровав им просветление, тогда как сам я огра­ничился простым любопытством.

Я смутно догадывался, что суть его учения содержит истину, доступную любому, кто вплотную соприкоснется с духовной реальностью. Но его методы были для меня неприемлемы. Подчас сама личность Учителя впечатляет сильнее, чем его учение; впрочем, случается и обратное. Я не принял Гурджиева потому, что его личность, сколь бы могучей она ни была, осталась для меня «неубедительной». Я не смог увидеть в Георгии Ивановиче Гурджиеве живой итог «гармоничного развития человека».

В момент отправки рукописи этой книги в типографию я получил нижеследующее письмо:

«Бюро Пятой авеню, Нью-Йорк

Капитан Ахмед Абдулла

Уважаемый сударь!

Не имея возможности ничем подтвердить мое сообщение, прошу Вас принять его на веру. Я познакомился с Гурджиевым лет тридцать назад, в Тибете, где он, будучи наставником юного Далай-ламы, являлся также главным агентом русской разведки. Он был бурятом по происхождению и буддистом по вероисповеданию. Его познания были огромны, а влияние на Лхасу весьма значительно, поскольку он непосредственно занимался сбором податей с прибайкальского населения в пользу Далай-ламы. В Лхасе он удостоился весьма значительного титула Цаннид Хамбо Лхарамба. В России же был известен под именем Хамбо Агван Дорджиев. Когда мы вторглись в Тибет, он вместе с Далай-ламой бежал в направлении Монголии. Он знал русский, тибетский, татарский, таджикский, китайский, греческий, французский (на нем он говорил с сильным акцентом) и в какой-то степени английский. Что же касается его возраста, то этот вопрос остался для меня загадкой. Во всех отношениях значительный человек, хотя он и защищал русскую империалистическую политику; впрочем, мне лично кажется, что это было для него чем-то вроде развлечения. Через тридцать лет я встретил его у нашего общего знакомого, Джона О'Хары, бывшего редактора «Нью-Йорк Уорлд». Я убежден, что это был он, лама Дорджиев. Я сказал ему об этом, он подмигнул мне. Мы говорили по-таджикски.

Я человек достаточно осведомленный. Но и мне хотелось бы узнать кое-что, о чем предпочитает помалкивать Гур­джиев.

Искренне Ваш А. Абдулла»

POST SCRIPTUM

ЗДЕСЬ кончается рассказ м-ра Рома Ландау. Я был бы готов поверить, что Гурджиев играл в Тибете именно ту роль, которую ему приписывает капитан Абдулла, если бы не множество иных свидетельств о политической деятельности Гурджиева и его связях в этой области. Некоторые из них могут показаться достаточно фантастическими.

Вот самые странные. Я привожу их, даже не пытаясь задаться вопросом, подлинны они или нет.

Гурджиев неизменно отказывался называть имена тех, кто вместе с ним основал «Общество искателей истины» с целью исследования святилищ изначальной традиции. Однако достойные внимания информаторы сообщают, что по крайней мере один из его спутников известен; речь идет о Карле Хаусхофере.

Именно ему несколько позже было суждено стать основателем геополитики и одним из самых крупных идеологов? Третьего рейха.

В печати проскальзывают сообщения о его совместном с Гурджиевым пребывании в Тибете в 1903 и 19051908 годах. Между 1907 и 1910 годами он побывал в Японии.

Те же информаторы утверждают, будто Гурджиев никогда не порывал связей с Хаусхофером. Именно он познакомил Хаусхофера с русским танцовщиком Житковым, который сделался потом ставленником Гитлера во французской белоэмигрантской колонии и бесследно исчез в 1945 году.

Именно он посоветовал Хаусхоферу избрать в качестве эмблемы национал-социализма перевернутую свастику.

В 1923 году Хаусхофер основал эзотерическую группу, находившуюся под влиянием тибетских идей, основал ее в тот самый момент, когда Гурджиев поселился во Франции. Помощником Хаусхофера стал доктор Моррель, впоследствии личный врач Гитлера, который вовлек в эту группу будущего фюрера и его друга Гиммлера.

Эта организация носила название «Общество Туле». Ее философские установки были заимствованы из знаменитой «Книги Дзян», которой руководствовались в своей колдовской практике некоторые из тибетских мудрецов. Согласно ей, в мире существуют два источника силы:

«Источник правой руки», проистекающий из подземного святилища, из оплота медитации, символического града Агартхи. Это — источник силы, порожденной созерцанием.

«Источник левой руки» — это средоточие материальной мощи. Он струится из города, расположенного на земной поверхности. Это град насилия, именуемый Шамбалой, над которым властвует «Царь Страха». Тот, кто заключит с ним союз, станет владыкой мира.

С помощью влиятельной тибетской колонии, обосновавшейся в Берлине и поддерживавшей постоянный контакт с Хаусхофером, «Общество Туле» в 1923 году заключает этот союз, В ту же пору ее символом становится перевернутая свастика, Членами этой группы являются Гитлер, Гиммлер, Геринг, Розенберг и доктор Морелль. А ее духовным руководителем продолжает оставаться Хаусхофер.

Организация осуществляет связь с Шамбалой и «Царем Страха» (оба эти названия, разумеется, символические) двумя путями. Посредством двусторонней радиосвязи с неким тибетским «исследовательским» центром, откуда в Берлин поступают драгоценные сведения относительно Индии и Японии. И посредством своего рода телепатической игры, во время которой члены группы вступали в связь с Шамбалой, выбирая наугад одну из карт тибетского Таро: это известные среди коллекционеров деревянные кружки с начертанными на них изображениями. «Игра» продолжалась с 1928 по 1941 год, в ней принимали участие многие из высокопоставленных лиц Третьего рейха. На сей счет имеются неопровержимые документы и убедительные доказательства. Кое-кто из моих информаторов — один из них весьма известен в научном мире — мог бы публично подтвердить все это. Уверяют также, будто после одного из сеансов такой «игры» Гитлеру удалось предсказать точную дату кончины президента Рузвельта и он не замедлил истолковать это как доброе знамение для тысячелетнего рейха в своей мистической и полубредовой речи по поводу смерти президента Соединенных Штатов.

Ходят слухи и о том, что одним из условий союза, заключенного между членами «Общества Туле» и тибетскими «владыками», было истребление цыган. Эта акция, не получившая никакого объяснения и оправдания в официальных документах, проводилась Гитлером и Гиммлером с крайней жестокостью; от руководства концлагерей требовалось немедленно приступить к массовым экзекуциям. По весьма достоверным данным, в Германии погибло около семисот пятидесяти тысяч цыган.

Добавлю, что в момент взятия Берлина русскими, сразу же после самоубийства Гитлера, на улицах города приняло смерть с оружием в руках примерно полторы тысячи тибетцев и индусов.

И, наконец, вполне вероятно, что о существовании «Общества Туле» знал Сталин, бывший, кстати сказать, соучеником Гурджиева по тифлисской семинарии. Позднее, на одном из заседаний Верховного Совета, Сталин будто бы заявил: «Просто непостижимо, как это в XX веке государственные деятели могли заниматься такой чертовщиной».

В момент, когда я составляю этот постскриптум, французский коммунистический еженедельник «Ле леттр фрапсэз» в номере от 3 декабря 1953 года опубликовал два сонета, найденных на теле Альбрехта Хаусхофера. Од погиб в 1945 году от рук эсэсовцев в тюрьме Моабит, куда был заключен за участие в покушении на Гитлера. По «официальным данным», Карл Хаусхофер, его отец, покончил с собой через несколько дней после ареста сына, хотя ничего определенного на сей счет сказать невозможно.

Вот концовка одного из сонетов Альбрехта Хаусхофера, особенно меня поразившего:

В моем отце был Фатум воплощен: Повелевая демонами, он Мог в преисподней удержать их стадо. Но, не внимая голосам сивилл, Отец замки железные разбил И ринулись на землю силы ада.

РАССКАЗ Рома Ландау и свидетельство А. Абдуллы были оспорены г-жой Александрой Давид-Неэль, которая в статье, помещенной в «Нувель литтерер» от 22 апреля 1954 года, заявила, что бурятский лама по фамилии Дорджиев никакого отношения к Гурджиеву не имеет. Противоположное мнение высказывается в книге К.М. Паникара «Азия и западное владычество», где говорится о бурятском монахе Дорджиеве, который защищал в Лхасе интересы русского царя, а затем занялся распространением своих взглядов в Фонтенбло. Книга Р. Ландау, одну из глав которой мы привели, вышла в свет еще при жизни Гурджиева, и тот не счел нужным что-либо против нее возразить.

Что же касается «Постскриптума», то единственным источником автора были свидетельства хорошо известного в научных кругах Жака Бержье. Впоследствии он в одной из радиопередач повторил имеющиеся у него сведения о связях Георгия Гурджиева с «Обществом Туле». А в майском номере журнала «Медиум» за 1954 год поделился воспоминаниями о том, как в концлагере Маутхаузеи имел беседу с несколькими немецкими офицерами, замешанными в заговоре против Гитлера: зная, что их ждет смертная казнь, они решили поделиться с ним всем тем, что им было известно о Гурджиеве.

Однако мсье Бержье так и не смог представить никаких фактических данных и документов, столь важных для любого историка и способных подвести итог всем дискуссиям по этому поводу.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ПАСТБИЩЕ ДЛЯ ИДИОТОВ

Розы превращаются в жаб. Слова, доступные для идиотов. Салонные игры. Расскажите мне о человеке

КАК я уже говорил, моей задачей не является изучение личности Гурджиева. Она и не в том, чтобы представить и прокомментировать все стороны его учения как нечто завершенное. Мне бы просто хотелось дать читателю почувствовать и понять, что происходит с теми, кто сталкивается с Учением, и я надеюсь, что мне в этом поможет соединение в одной книге свидетельств различных людей. В то же время я считал своим долгом набросать, хотя бы легкими штрихами, портрет самого Гурджиева. Мне следует также, прежде чем перейти к основному содержанию книги, наметить основные темы Учения. Постараюсь отнестись к этой задаче чрезвычайно бережно.

Гурджиев считался — и считается до сих пор среди интеллектуалов — человеком, соотнесенным с различными тайнами, связанными с жизнью материи, духа, законами космоса и т. д. Возможно, он достиг того «первоначального и абсолютного знания», о котором говорят «традиционалисты», и в частности Рене Генон. Успенский тоже имеет это в виду и в своей книге «Фрагменты неизвестного Учения» уделяет большое место изложению теорий, вытекающих из этих тайн и дающих вполне законченное объяснение структуры мироздания. Я не могу себе позволить разбирать этот аспект мысли Гурджиева, поскольку он фактически никак не отразился на опыте почти ни одного из его учеников. Наш опыт находился на совсем другом уровне — психологическом (я подразумеваю под этим психологию, очень далекую от той, которая царит в настоящее время на современном Западе). Нам предстояло заняться изучением самих себя, что могло длиться, долгие годы и было бы вполне достаточно для нашего пробуждения. При этом мы вовсе не имели в виду изучение теорий, о которых уже шла речь выше. Но даже если бы мы о них услышали, то сразу бы поняли, что не следует попадаться в эту ловушку, то есть рассматривать их как наше сегодняшнее благо. Речь могла идти лишь о будущем благе, более того, очень далеком. Когда мы поднимемся на принципиально новую ступень, а это случится не завтра. Когда рак на горе свистнет. После дождичка в четверг. Когда свершится чудо пробуждения и мы выйдем из состояния бессознательного, в котором мы находимся и которое начинаем осознавать как таковое. Единственное, что мы действительно поняли, так это рассуждения о нашем повседневном поведении. Это образовывало для нас Учение, а г-н Успенский витал в облаках со своими «законами трех», «принципами гаммы» и «таблицей гидрогенов». Как уже было сказано, я считаю нужным передать лишь высказывания о Гурджиеве, которые определяли наши усилия и опыты дебютантов. Эти высказывания кажутся очень простыми, но не нужно доверять этой простоте. Простота предполагает либо беспредельную лень, либо бесконечную гениальность, а от трюизма до откровения — всего один шаг. Нам казалось, что мы открываем ошеломляющие истины. Между тем, едва мы сами пытались их сформулировать, чтобы удовлетворить чужое любопытство или блеснуть в обществе, все становилось трюизмом, подобно тому как розы в старых сказках превращаются в жаб, когда их срывает рука дурного человека. То, что для лас явилось откровением, тут же меркло, едва мы начинали рассуждать о нем вслух.

Я должен донести до читателя лишь то, что в Учении обращено к дебютантам (да и знал я лишь дебютантов), то есть, по словам Гурджиева, идиотам. Гурджиев произносил это слово с трудно описуемой смесью презрения и доброты. На пастбище для идиотов любые всходы приносят разочарование. Когда я буду рассказывать о том, что мы услышали, слова, которые были для нас откровением, превратятся для вас в трюизм. Тем не менее обычная порядочность требует от меня представить на ваш суд именно эти всходы. Итак, я буду излагать главные темы Учения так, как они поразили умы гурджиевских учеников, так, как они сохранились в моей памяти.

Задайте своим друзьям простой вопрос: «Знаете ли вы человека?» Не давайте никаких пояснений. Ваш вопрос будет понят. На него попытаются ответить (Идею этой «игры» я взял у Берти Жилу).

Знаю ли я человека?

Едва вопрос сформулирован, все определения сразу исчезают из моего сознания. У меня нет потребности выяснять, о ком идет речь. О человеке социально значимом? Особенно образованном? Исключительно храбром? Умном? Эти различия в одно мгновение теряют свое значение (если только вопрос был задан авторитетно, в хорошо выбранный момент, когда сознание ваших друзей готово к тому, чтобы воспринять его). Более того: различия эти кажутся смехотворными. Мне было бы стыдно делать вид, что я им придаю хоть какое-то значение. Я замолкаю. Я ищу и сразу же ощущаю разницу, которая отделяет меня от Человека. Я не очень хорошо знаю, что такое человек, но остро чувствую, что это понятие существует. Оно имеет вес, плотность, стабильность и сияние, которыми я не обладаю. Разумеется, я себе не формулирую эти вещи. Я ищу. Все происходит так, словно я мысленно перебираю всех, кого знал, пока наконец не обнаружу того, кто действительно является значительным.

Сопоставьте ответы. У вас есть имена и описания; посмотрите, что общего среди упомянутых людей, среди сделанных описаний. Социальная принадлежность, профессия и т. д. особого значения не имеют. Общий знаменатель не здесь. Вам могут сказать: «Может быть, это был не совсем человек, но…» — и вы мимоходом отметите эту внезапную и удивительную проницательность, эту способность взвешивать живые существа с уверенностью, которую можно было бы позволить лишь Божественным весам. Вы поразитесь, но все опрошенные, независимо от их воспитания, профессии, религиозности, философских убеждений, принадлежности к той или другой партии, когда нужно было определить человека, казалось, понимали, о чем идет речь.

— У него было прекрасное лицо, или, скорее, чувствовалось, что он в ответе за свое лицо, и это вызывало ощущение красоты. — Чувствовалось, что он мог во всех ситуациях рассчитывать на самого себя. — Все, что он делал, действительно исходило от него. Мы очень редко управляем своими действиями. Это они управляют нами. Действуем не мы: что-то действует через нас. А он отвечал за свои поступки. — Он принял доктрину, но не зависел от нее. Подчиняясь ей, он смотрел на себя так, как наблюдают за мотором, чтобы убедиться, что тот работает без перебоев. Он возвышался над самим собой, наблюдал себя, контролировал. Он был свободен. — У него никогда не было недостатка в дальновидности. Он всегда сохранил дистанцию во взгляде на себя, на окружающее, на других людей. — Мало сказать, что у него была воля. У него была воля к преодолению, всегда одинаково сильная. — Он был твердым и крепким. Человеческое существо может быть и губкой, и гранитом. Его существо напоминало гранит. — Его энергия не была навязана ему извне. Это была субстанция, которую он сконцентрировал в самом себе и пользовался ею по своему усмотрению. — Ни воображение, ни страх не были властны над ним. — Он не выкладывался целиком в своих речах. Он был больше своих слов. — Он присутствовал в том, что говорил, думал, чувствовал, делал. Он был там, где он был. Не его тень, но он сам. — При взгляде на него становилось ясно, что существование благо.

Вы быстро придете к этим приблизительным оценкам. Они приподнимают завесу над определенным представлением о Человеке почти сверхъестественном, которое все мы несем в себе. Как раз здесь и начинается учение Гурджиева.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Я ищу человека. Я ищу отмычку. Изменение состояния. Притча о скульпторе, который всю свою жизнь отделывает заготовку статуи. Быть значит меняться. Точка опоры. Трудность называться Повелем. Мое «я» уже не хочет пить, а мои многочисленные «я» по-прежнему испытывают жажду. Трагедия «я», которое подписывает ничем не обеспеченный чек. Наш взгляд страшится холода

КОНЕЧНО, мне хотелось бы стать тем, о ком можно было бы сказать: это и в самом деле человек. Мне кажется, меня всегда мучило то, что я не человек. Я не ощущал себя лишенным воли, ума, талантов, жизненной энергии, способности чувствовать и переживать. Не чувствовал я себя и обделенным удачей в общепринятом смысле этого слова. Следуя своим склонностям, при условии, что эта дорога поднималась бы вверх, как говорил Андре Жид, я смог бы стать добропорядочным человеком. Но я говорил себе, что добропорядочный человек — это еще не обязательно человек. У меня перед глазами были истинные и добродетельные католики, пылкие и праведные революционеры, интеллектуалы высокого класса, мощные творцы, среди которых я, как Диоген с фонарем, с тайным волнением искал человека, но не находил его. Я искал его и в себе, и тоже тщетно. Я не очень хорошо понимал, что меня на это толкало, но мне было ясно, что именно это стремление вынудило меня выйти из той обманчивой игры, которой является жизнь: я с болью ощутил, что ни я сам, ни другие неспособны стать подлинными людьми.

Бернанос писал, что есть только одно страдание — сознание, что ты не святой. Это доходило до моего сердца, но я не совсем понимал, что можно считать святостью. Я искал ответа в житиях святых; то были описания их моральных добродетелей, а я повторял себе, что моральное совершенство — это вовсе не то же самое, что святость. Я говорил себе, что святость — это прежде всего изменение состояния, переход от обычного человека к состоянию человека как такового. Но я нигде не находил описания этого перехода, рассказа о самом путешествии. Никто не мог подсказать мне, как пуститься в это странствие — где билет и как приготовить багаж. Никто не говорил и о том, что происходит во время такого путешествия, а именно это мне и хотелось узнать. Когда я пытался вникнуть глубже, выходило, что прежде всего нужна вера. Но у меня была абсолютная убежденность, что мое страдание оттого, что я по-настоящему не существую, — это, по сути дела, и есть вера. Не вера в то или другое, о которой мне говорили и которая, как мне казалось, зависела от множества мелких особенностей чувства, воспитания, эмоций, расы и т. д., а сама вера рода человеческого, то есть смутное и безымянное смятение и страдание.

Мне рассказывали о том, каким правилам нужно следовать, о монастырях и прочем, но тогда мне приходило на ум, что если я, как все люди, таю в себе это смятение и страдание, то именно в них и следует искать способ перехода от состояния обычного человека к состоянию человека как такового. Этот переход должен свершаться сообразно самим условиям человеческого существования, сообразно всем составляющим моей жизни, а не вопреки им, и не в ограничениях, а в раскрытии.

Я говорил себе, что между католическим святым, таким, как святой Бернар, великим йогом, например Рамакришной, великим поэтом, таким, как Рембо, и тем, кого мы в миг озарения называем человеком, должно обнаружиться что-то общее, что я стремился найти, дабы избежать тоски и смятения, овладевших моей душой.

Я говорил себе: должна же тут быть какая-то «отмычка», достаточно простая и подходящая для каждого. Мне не хотелось обращаться к опыту монахов и йогов. Я не мог искать эту «отмычку» и в творениях великих поэтов, ибо знал, что живу в ином мире. Моя природа влекла меня скорее туда, где жили обычные люди, и вот почему, чтобы преодолеть судьбу, я написал книгу о самом обычном человеке, который изменил свое состояние, может быть сам того и не желая. Он овладел этой «отмычкой» случайно, не приложив к этому никаких усилий, совершенно огорошенный тем, что с ним произошло.

Во всем этом был некий тайный умысел. Мой герой витал в пустоте, сеял вокруг себя только несчастье и смерть. Я хотел, чтобы на мою книгу кто-то откликнулся, и для этого наполнил ее всем богатством собственных переживаний и впечатлений первых двадцати пяти лет моей жизни. Эта книга называлась «Святой Некто», и понятно почему. Мои вопросы не остались без ответа, ибо именно благодаря ей Гурджиев пришел за мной и позвал к себе. Ведь к Гурджиеву не приходили, он сам приходил к тому, кто уже достаточно потрудился, чтобы получить ответ. Я добился этого ответа на свой манер, написав книгу. Но есть тысяча других способов, и ни один из них не хуже другого.

ЧТО МЕНЯ тогда поразило, так это то, что не существует никакой системы, которая бы вела от обычного человека к человеку как таковому. Я тщетно искал и допытывался — результат был нулевым. Ни одна мораль, ни одна религия, ни одна партия, ни одна из возможностей, предоставленных мне историей, — эти возможности были очень реальны для юноши моего возраста, мне было двадцать лет в 1940 году, — ничто не могло заставить меня изменить мое состояние. А я хотел как раз этого. Я мог бы, перепробовав десятки дорог, пройти путь от обычного человека, которым являлся, к человеку столь же обычному, но чуть лучше устроенному и закаленному, только и всего. Меня это вовсе не устраивало. Вот почему я не чувствовал в себе возможности полностью отдаться участию в жизни этого мира, вступить в какую-то партию, примкнуть к какому-то движению или принять ту или иную религию. Я не мог погрузиться в море идей и форм мысли этого мира. И не ощущал в себе солидарности со всеми людьми моего времени, с человечеством, частью которого я был. Вот почему я чувствовал себя неуютно во всех ситуациях и при любых обстоятельствах. В состоянии этого кризиса моя гордость и чувствительность были уязвлены, но это ни к чему не приводило: вместо зрелости начиналось гниение.

Все это, разумеется, сопровождалось путаницей отвращения, бунта, комплекса одиночества, неприспособленности, высокомерия и вины. Я барахтался и чах в атмосфере тревоги, едва освещенной такими формулами, как-то: «Я — это другой» или «Надо отказаться участвовать в игре, где все жульничают…»

И вот я услышал первую фразу Учения, которая пролила в мою душу некоторый свет и слегка упорядочила мои мысли: «За редчайшим исключением люди никогда не являются чем-то завершенным» (В более ортодоксальной форме некоторые из этих тем развиваются в книге П.Д. Успенского «Человек и возможности его эволюции»). Мы — лишь наброски людей, а не люди, и нет никакой дороги, которая вела бы нас из одного состояния в другое. Ни психология, ни Церковь, ни партии, никакая наша работа, никакой вид знания, никакое из наших усилий не сможет помочь нам перейти от состояния наброска в состояние человека. Мы привыкли считать, что человек, достигший взрослости, владеет всеми возможностями, которые позволяют ему реализовать свое назначение, если только мелкие пакости (то есть войны, социальная несправедливость и т. д.) ему не помешают. Таков взгляд, на котором основывается наша мораль, наша философия и наша современная политика. Это прогрессистский взгляд. Он очень далек от реальности. Благодаря тому, что мне было дано природой и что мне дарит цивилизация, я могу максимально осуществить свою судьбу наброска. Но никак не судьбу человека.

Бывают наброски очень изысканные, очень обольстительные, некоторые из них в конце концов даже приобретают благородную патину. Их-то мы называем людьми высшего порядка, а их развитие считаем образцовым. На самом деле это ничто.

Природа творит людей лишь до определенного момента, а потом бросает их. Более того: все происходит так, словно ее задача — заставить их довольствоваться тем, что они есть, и помешать им осознать свою незавершенность.

Естественно, что в нас заложены лишь зачатки органов и способностей настоящего человека. И мы не можем развивать эти органы и способности обычными путями. Обычными путями можно перейти от зла к меньшему злу, от шероховатого наброска к более отделанному, но не от меньшего зла к добру и от наброска человека к человеку. Необходимо не совершенствование, а изменение. Мы ничего не сможем сделать, следуя за своей природой. Оттачивание нашей природы (достижение христианских добродетелей, развитие личности по А. Жиду, достижение «добродетелей» борца за коммунизм и т. д.) кончается тем, что мы в конце концов усыпляем свою бдительность, подобно скульптору, который проводит годы, полируя свой набросок, и в конце концов забывает, что необходимо превратить его в статую, то есть, перевести в принципиально иное состояние. Наша природа дана нам, чтобы мы шли против нее или, вернее, чтобы мы ее превратили в другую природу, столь же отличную от первой, сколь статуя самой обычной женщины, выполненная в глине, отлична от статуи богини, выполненной в мраморе. В этом скрытый смысл банальных слов о том, что «Жизнь — это испытание», которые Гурджиев уточнял, говоря: «Быть — значит быть другим».

ПРЕЖДЕ всего нам пришлось отвергнуть все положения общепринятой психологии. Сначала нас спрашивали: где точка опоры вашего «я»? Однако этот вопрос не имел смысла, ибо психология, принятая в Сорбонне, в романах и т. д., совершенно не принимает во внимание подобные понятия. Сколько бы вы ни искали, вы не найдете этой точки в вашем драгоценном «я», всегда подвижном, колеблющемся, изменчивом, подобно танцу пылинок в солнечном луче.

Где же эта точка опоры? В конце концов я пришел к выводу, что она, если как следует присмотреться, заключена лишь в моем огромном желании измениться, хотя желание это было непостоянным, оно то появлялось, то исчезало. По правде говоря, я не находил другого ответа, а сам вопрос подтолкнул меня к осознанию моего плохого понимания реальности.

Мне говорили: да, вы хотите «измениться», но кто в вас хочет измениться? Чтобы измениться, необходимо, чтобы в вас было что-то неподвижное, которое бы постоянно хотело меняться. Где же оно? Я не был горд. Я замечал, что у меня, по существу, даже не было имени. Иногда один Повель хотел измениться, а иногда какой-то другой, и я видел, что во мне тысяча Повелей, одни — довольные своей участью, другие — страстно желающие ее изменить, одни — восторженные, другие — строптивые. Один Повель нанимал десяток отлынивающих от работы, другой давал отпор десятку тех, кто страстно хотел измениться. Я не мог сказать: «Повель хочет измениться», ибо по-настоящему не распоряжался своим именем. Иначе говоря, во мне были тысячи «я», которые находились в движении, но не было ни одного «Я» с большой буквы. Если не имеешь такого «Я», то можно ли считать, что у тебя есть имя? Когда я видел свое имя на обложке книги или в какой-нибудь газете, у меня возникало чувство, что я участвую в обмане, и я всегда испытывал неловкость. Впрочем, это чувство не изжито мною и до сих пор, и я плохо понимаю людей, которые радуются, увидев свое имя в печати или услышав его произнесенным публично.

Мне пришлось признать, что мои понятия в области психологии нуждаются в пересмотре. Вопрос о «точке опоры» и о том, «что в нас хочет измениться», заставил меня понять, что мы лишь думали, будто изучаем человека, тогда как на самом деле только безуспешно пытались дать определения действиям, посредством которых мы увиливали от работы, помогающей каждому из нас стать человеком. Я видел лишь то, что мое «я» не существует или, вернее, что оно подобно тесту, которое месит кто-то другой, кого я никак не мог контролировать, ибо тесто не может контролировать движение рук лекаря. Я никогда не был одним и тем же человеком. Я каждый раз был другим. Я чувствовал, что во мне нет постоянного и неподвижного «я». Все мои мысли, настроения, желания, все мои ощущения, воспоминания и амбиции носили имя Повеля, и каждый раз казалось, что в них — весь Повель. Но где же он на самом деле? Его не существует, или, вернее, он существует лишь на физическом уровне, как вещь. Вещь — это мое тело, месиво, образованное моими привычками, наклонностями, наследственностью, воспитанием или множеством случайностей. Или же «весь Повель» существует абстрактно, как нечто общепринятое: Повель — это Повель. В действительности же Повель был множеством разрозненных «я», которые либо не подозревали о существовании друг друга, либо были враждебны друг другу. Откуда только бралась эта множественность и враждебность малых «я»? Я не знал, но чувствовал, что вне нас существуют некие законы и мы подвергаемся их воздействию, подобно пылинкам, танцующим на солнце. Различные фигуры этого танца зависят от случайной ассоциации идей, от нечаянной встречи, от жары и холода, выпитого стакана вина или прочтенной страницы. Это было малоутешительно. И вот, в тот момент, когда я наконец встретил людей, утверждающих, что они владеют тайной изменения, мне было сказано: чтобы измениться, нужно знать себя. Но мысль о самопознании привела меня в отчаяние. Во мне нашлось, конечно, несколько малых «я», которые были сильнее других; благодаря им я полагал, что я — это все-таки Повель. Но я отдавал себе отчет и в том, что эти малые «я», более сильные, чем другие, разбивавшие свои волны о берег моего полусонного состояния, были, безусловно, порождены какими-то событиями моей жизни и появлялись лишь при обстоятельствах, совершенно не зависящих от моей воли. Этот Повель был больше Повелем, чем другие, но не был им до конца. И я наконец осознал, что каждое из моих малых «я», всплывая на поверхность в результате смутной игры, происходящей вне моего сознания, присваивало себе право называться Повелем, действовать и разговаривать от лица целого. Так, к примеру, поступало мое холерическое «я», завоевывая все мое существо. Если я устраивал сцену любимой женщине и мучил ту, к которой мои другие «я» были привязаны с нежностью, теплотой и безмятежностью, то это холерическое «я» говорило от лица всех остальных. В подобный момент я целиком отождествлял себя с этим выплывшим на поверхность «я», и, сам уж не знаю почему, вовлекал в игру и все остальные невинные «я», хотя они здесь были совершенно ни при чем. А потом появлялось другое «я», с которым я тоже себя отождествлял, столь же навязчивое. Оно, к примеру, обещало, что Повель больше не выпьет ни капли алкоголя, и я торжественно клялся его устами, что никогда не прикоснусь к рюмке.

Но вскоре оно исчезало, и десяток других «я», с которыми оно не советовалось, тут же появлялись, ни о чем не подозревая, и выражали страстное желание выпить. Я оказывался в страшно затруднительном положении, меня мучила нечистая совесть, ибо мне приходилось платить по неоплаченным чекам, которые я случайно вытащил, когда опасался цирроза печени или хотел прослыть атлетом-трезвенником. Это была не только моя трагедия, но и трагедия всех людей, у которых одно их малое «я» подписывает договор, за который должен отвечать человек в целом (если бы он существовал). Подумайте о ваших любовных отношениях, и вы ощутите эту трагедию. Именно так, расплачиваясь с долгами, взятыми нашими случайными малыми «я», мы и проводим всю нашу жизнь.

СКАЗАНО достаточно, чтобы понять: обычный человек ничего не может совершить сам. Не он делает, а с ним что-то происходит. Он не способен думать, разговаривать, чувствовать, двигаться, как он того желает, потому что его «Я» не существует. Он думает, что любит, ненавидит, выбирает, решает; в действительности же все это с ним случается и проходит, как говорится, без всяких последствий, подобно тому как идет дождь или дует ветер, и то, что мы называем психологией, мешает нам уловить эту безличную и неопределенную истину. Я думаю, будто могу что-то сделать, а на самом деле у меня такой возможности нет. Я думаю, что могу называть себя Повелем, но и этой возможностью я не обладаю. Где же мое постоянное и неповторимое «я»? Оно, безусловно, заложено во мне, и должны существовать способы развить его, сделать из завязи плодом. Но в тот начальный момент я был убежден в обоснованности сказанного мне. Достаточно было обратить на самого себя холодный и беспристрастный взгляд и вспомнить то строгое усердие, с которым я начал слушать первый урок, чтобы впасть в отчаяние. Но в то же время я ощущал, что это продлится недолго, все пройдет, едва беседа закончится и дверь за собеседником закроется. Наш взгляд, как мне кажется, всегда страшится холода и беспристрастия. Он невольно стремится к теплу. Уже через несколько секунд мой ум представлял мне то, что я услышал, как банальность, как нечто общеизвестное, и переводил нашу беседу на уровень обычного разговора. Картина, которую мне только что обрисовали, вдруг представлялась выполненной вполне безобидными красками. И тогда я говорил себе, что мне потребуются месяцы усилий лишь для того, чтобы попытаться поддержать подобные слова в свете опасной новизны, волнующего откровения. Уже этого было достаточно, чтобы почувствовать необходимость вступить в группу слушателей, которые, при выполнении вполне жестких условий, овладевали совершенно особым видом внимания и пытались удержать его длительное время.

Пока же я лишь начал отдавать себе отчет в том, что не обладаю ни сознанием, ни волей. Но это уже совсем другая история, как говорил Киплинг, который, не принимая всего этого на веру, написал свои знаменитые стихи «Если хочешь быть Человеком…»

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Тайна «подлинных» воспоминаний. Психология как злоупотребление доверием. Упражнение с часами. Разбуженный спящий. Что случается с человеком, который не хочет терять правую руку. Старые темы о самопожертвовании и самоотречении. Донья Музыка и Вице-Король. Намек на Жана Поля Сартра. «Приключение» Раймона Абелио. На границе с алхимией. Маленький кузен Люцифера

В НАЧАЛЕ романа «Святой Некто» мой бедный герой Жуслен только что пережил шок. В то утро его жена узнала, что он ей изменил; дело сразу же приняло серьезный оборот, едва не дошло до катастрофы с глупыми и гнусными выходками. Этот шок навел на него какое-то оцепенение. Он ушел в себя, упрятался в незримом коконе, ощутил глубочайшее одиночество. Все движения его внутреннего мира как бы приостановились, а все окружающее — люди, предметы, запахи, звуки — поблекло и потускнело. Он застыл в том положении, в котором находился, когда жена обнаружила письмо его любовницы. Ничто больше не шевелилось в его душе. Он словно бы плыл по свинцовому морю, овеваемый едва ощутимым ветром. Он стал похож на мебель, задернутую чехлом. И вот, прогуливаясь сразу же после разразившейся драмы по окрестностям городка Сент-Ивет (его настоящее название — Атис-Мон, это место, где я жил, когда был подростком), он говорит: «Я очень люблю дорогу, ведущую к мэрии. После полудня она пахнет горячей пылью, пожухлой травой. Она накаляется в тиши окаймляющих ее павильонов, закрытых на обеденный перерыв. Пять минут спустя справа появляются поля, спускающиеся к Сене, а слева — совершенно белая монастырская стена, от которой веет жаром. Я представляю себе, что позади нее — старый развесистый дуб, свежие сизые листья, фисгармония на фоне зелени. Я говорю об этом, потому что, когда я шел, мне вдруг показалось, что я никогда не забуду это мгновение, оно навсегда останется в моем сердце, хотя ничего необычного не случилось. Но иногда замечаешь, что сильные воспоминания формируются почти из ничего».

Я цитирую этот отрывок отнюдь не для красоты стиля; то, что я пытался в нем выразить, приобретало теперь для меня огромное значение. Поскольку у меня был «поэтический» взгляд на вещи, я всегда бывал поражен тем фактом, что «иногда замечаешь, как сильные воспоминания формируются почти из ничего». Ты твердо знаешь, что это мгновение будет зафиксировано твоей памятью навсегда и будет жить в ней во всей своей полноте. И действительно, так и происходит. Между тем это далеко не важнейшее событие в жизни, поверьте. Это не то мгновение, когда умерла моя мать, не тот день, когда я женился, когда бросил работу учителя, чтобы ринуться в море журналистики, не та минута, когда за мной пришли немцы, и т. д. Как правило, это не был момент, «значимый» для моей судьбы. Это никогда не были мгновения, о которых следовало бы вспомнить, чтобы подытожить ход моей жизни или рассказать кому-нибудь о ее основных событиях. Минуты, которые я вновь и вновь переживаю во всей их полноте, хотя никто не сможет мне объяснить, что они означают.

И вот теперь мне объясняли, что у меня две памяти: истинная и ложная. Истинная память запечатлевает эти необъяснимые минуты. Ложная — та, которой я пользовался обычно, которой пользуемся мы все: я помню, что в тот день, когда я женился, шел дождь; помню, что пошел к невесте в грубых башмаках и свитере и нес в руке чемодан с костюмом для торжественной церемонии; помню, что за столом сидели дядя Альфред, Пьер и Мария-Луиза. Я помню, что, когда моя мать умерла, я вытирал ей лицо губкой, смоченной в одеколоне, а какой-то господин с балкона напротив заставлял свою внучку читать «Волка и ягненка». Все это я помню, но мне нужно на какой-то момент забыть обо всем этом, чтобы продолжать жить. А вот то мгновение, когда я как-то утром сорвал ветку калины на берегу реки Орж, мгновение, когда я посадил в банку жука, примостившись на корточках на песке в глубине парка, та минута, когда ночью я курил сигарету, наблюдая за работой станков, печатавших газету «Комба», та секунда, когда рука моя коснулась кроличьей шубы блондинки в коридоре типографии, — все эти мгновения, не будучи важными для хода моей дальнейшей судьбы, без малейшего усилия с моей стороны просыпаются во мне и снова засыпают; более того, они всегда будут жить в моей голове, в моем теле, в моих нервах, всегда будут готовы выплыть из глубин моего сознания — даже на пороге вечности.

Именно эти, а не другие воспоминания проходят перед нашими глазами в час смерти, и знаменитая память умирающих, «в один миг переживающих всю свою прежнюю жизнь», и является, по-видимому, проявлением нашей истинной памяти. Они вновь проживают то, что было прожито вне времени, прежде чем войти в вечность.

Между тем меня учили тому, что мы почти никогда не обладаем истинным сознанием, а подлинная память связана как раз с ним. Иногда, будто случайно, словно наперекор нам, истинное сознание выходит на поверхность. И сразу же мир становится весомым, обретает доселе незнакомый запах, вкус, и паша память запечатлевает все это. Вернее, следовало бы сказать, что в те редкие минуты, когда в нас просыпается истинное сознание, мы живем в вечности, ускользая от времени. И поэтому, когда мы испускаем последний вздох и наше сознание очищается от всего вторичного, перед нашим взором проходят эти единственно подлинные моменты, единственное наше достояние, приобретенное в течение всех прожитых дней и часов.

Теперь мне следовало понять, что наше истинное сознание пробуждается крайне редко, и всегда очень ненадолго, и обычный человек не распоряжается им по своему усмотрению. Теперь важно было попытаться овладеть способом перехода от обычного состояния к состоянию истинного сознания и постараться удержаться в этом состоянии как можно дольше. Но прежде следовало получить четкое и ясное определение истинного сознания, чего, как мне кажется, мне удалось достичь.

В ОБЩЕПРИНЯТОМ языке слово «сознание» почти всегда имеет смысл умственной активности, то есть является синонимом ума. Иногда это слово служит для выражения моральных качеств: «Г-н N — очень сознательный человек». Или предполагается, что сознание может быть чистым и нечистым, в зависимости от поступков и мыслей. Иногда различают «состояния сознания», имея в виду мысли, чувства, импульсы и ощущения.

Мы, ученики Гурджиева, уже узнали, что сознание — это не врожденное качество человека, но состояние, которое очень трудно обрести; оно совершенно не зависит от деятельности ума, моральных качеств и прочих психических проявлений. Различные «состояния сознания», движения ума, различия между добром и злом не имеют никакого отношения к состоянию «истинного сознания».

Так, психология является наукой о человеке, но при этом она не учитывает, достиг или не достиг человек состояния «истинного сознания». А для нас самым главным должно было быть изучение именно этого перехода к состоянию «истинного сознания». Вот почему мы не можем опираться на данные психологии. Изучение человека должно быть пересмотрено с учетом нового взгляда на эти вопросы.

Но что же такое состояние «истинного сознания»? Как раз здесь-то и начинается в собственном смысле опыт Гурджиева.

МНЕ говорили: возьмите часы и следите за минутной стрелкой, пытаясь сохранить при этом ощущение самого себя и сосредоточиться на мысли: «Я — Луи Повель, и в настоящий момент я здесь». Постарайтесь думать только об этом, следите за движениями минутной стрелки, продолжая сознавать, кто вы такой, каково ваше имя, ваше бытие и место, где вы находитесь».

Вначале все это показалось мне простым и даже немного смешным. Разумеется, я могу сохранять в памяти идею о том, что меня зовут Луи Повель и я нахожусь в данный момент именно здесь, наблюдая, как неторопливо движется минутная стрелка моих часов. Потом мне пришлось отдать себе отчет в том, что эта идея недолго остается во мне неподвижной, она начинает обретать тысячи форм и растекаться во всех направлениях, превращаясь в подвижное месиво, подобно предметам на картинах Сальвадора Дали. Кроме того, пришлось признать, что от меня требовалось удержать неподвижной не идею, но ощущение самого себя. От меня требовалось не только думать, что я существую, но и знать это, причем сие знание должно было иметь характер чего-то абсолютного. И я чувствовал: это возможно, этот опыт может принести мне что-то новое и важное. Но в то же время с известным трудом я понимал, что все происходит так, как если бы наша природа, которую активизируют подобные упражнения, отворачивалась от нас, старалась помешать появлению чего-то нового и важного. Я обнаруживал, что множество мыслей, ощущений, образов, ассоциаций идей, абсолютно чуждых предмету моих усилий, беспрестанно овладевают мною и мешают сосредоточиться. Кроме того, минутная стрелка требовала всего моего внимания, и, смотря на нее, я утрачивал ощущение самого себя. А иногда мое тело, судорога в ноге, бурчание в животе отрывали меня и от стрелки, и от себя самого. Иногда мне казалось, что я остановил это внутреннее кино, исключил внешний мир, но тогда я тут же замечал, что погрузился в подобие сна, где стрелка исчезла и где исчез я сам, а остались лишь смутные образы, ощущения, идеи, скрытые дымкой, как это бывает во сне, где все происходит вне связи с реальностью. Иногда, наконец, в какое-то мгновение я смотрел на стрелку и полностью, целиком ощущал себя. Но при этом я одновременно поздравлял себя с этим достижением. Мой интеллект, если можно так сказать, аплодировал этой победе и тем самым компрометировал себя. Наконец, раздосадованный и, главное, опустошенный, я пытался ускользнуть от этого опыта, ибо мне чудилось, будто я только что пережил самые трудные минуты моей жизни. Каким долгим мне все это показалось! На самом же деле прошло не более двух минут, и в течение этих двух минут истинное ощущение самого себя я испытал лишь в трех или четырех мгновенных озарениях.

Тогда мне приходилось допустить, что мы почти никогда не осознаем самих себя и не отдаем себе отчета в том, как трудно это осознание.

Состояние осознания, говорилось нам, это прежде всего состояние человека, который наконец узнал, что он почти никогда себя не осознает и который, таким образом, начинает понимать, что именно препятствует в нем самом тем усилиям, которые он предпринимает. Вникнув в это маленькое упражнение, вы можете сделать вывод, что человек способен, к примеру, читать какой-то труд, одобрять его, скучать, протестовать или восхищаться, ни на секунду при этом не осознавая самого себя, а потому толком не вникая ни во что из прочитанного. Его чтение — это как бы продолжение его собственных снов, и все это остается в потоке бессознательного. Ибо наше истинное сознание почти всегда полностью отсутствует в том, что мы делаем, думаем, желаем, воображаем. Я понял тогда, что невелика разница между состоянием, в котором мы находимся во сне, и нашим обычным бодрствованием, когда мы разговариваем, действуем и т. д. Наши сны становятся невидимыми, будто звезды при свете дня, но они существуют, и мы продолжаем жить под их влиянием. Вся разница в том, что после пробуждения мы более критически относимся к нашим чувствам; мысли тогда становятся более упорядоченными, действия — более управляемыми, восприятия, эмоции, желания приобретают большую живость, но это все равно еще не состояние «истинного сознания». Это не истинное пробуждение, но лишь состояние просыпания, в котором и разворачивается почти вся наша жизнь. Нас же учили, что возможно полное пробуждение, достижение состояния «истинного сознания». В таком состоянии, как я это смутно уловил во время упражнения с часами, я мог обрести объективное знание о работе моей мысли, о развертывании образов, идей, ощущений, чувств, желаний. В таком состоянии я мог прилагать реальные усилия, чтобы исследовать, время от времени прерывать и изменять это внутреннее движение.

Эти усилия, как мне объясняли, создавали во мне некую субстанцию. Сами по себе они не заканчивались тем или иным результатом. Но достаточно было их приложить, чтобы во мне появилась и аккумулировалась субстанция моего существа. Мне было сказано, что, если я обрету это «существо», мне удастся достичь «объективного знания». И тогда я получу возможность обрести совершенно объективное и абсолютное знание не только о себе, но и о других людях, вещах и мире в целом.

Потом нам предлагали множество других упражнений. Нас просили, например, сохранять днем — в определенные часы и как можно дольше — ощущение своей правой руки. Это может показаться смешным, но для нас это было совсем не так. Были люди, которые полагали, что Учение позволит им лишь развить свое внимание и тем самым поможет в повседневной жизни. Научившись ощущать правую руку в те моменты, когда ум привлекают другие объекты, я буду и дальше развивать внимание, а это мне поможет в учебе, в коммерции, взаимоотношениях с окружающими, в любви. Но — я подчеркиваю это — речь шла о работе совсем другого рода. «Обратить внимание» на свою руку — это еще не все. Чтобы почувствовать и познать ее всю, от плеча до кончиков ногтей, когда я еду в метро без четверти шесть, читаю газету, независимо от того, каковы в этот момент желания, радости и огорчения, мне нужно было добиться разрушения того, что я привык считать своей «личностью», — в этом-то и заключался весь смысл упражнения. Чтобы сохранить в себе ощущение правой руки, нужно отказаться от отождествления себя со статьей, которую читаешь, настроением, в котором находишься, с шумом, запахами, шорохами и разговорами, которые слышишь вокруг. Вскоре я понял, что постоянно отождествляю себя с окружающим, что я постоянно поглощен собственными ассоциациями идей, собственными ощущениями, чувствами, зрелищем окружающей жизни и т. д. Как только я поддаюсь всему этому, я теряю свою руку. И чтобы не потерять это ощущение, совершенно недостаточно сложить газету или вообразить, что ты один в темной и тихой комнате. Мне это было запрещено, ибо нужно научиться владеть этим ощущением в условиях повседневной жизни. А это значит, к примеру, сохранять его, когда бедра женщины прижимаются к твоим и будят в тебе желание, и я не отказываюсь от этого желания, но стараюсь и не отдаваться ему целиком ни на одно мгновение. Я держу его на расстоянии, и тогда оно является мне во всей своей обнаженности. То, что обычно способствует пробуждению подобного желания — образы, душевные переживания, физические ощущения, — все это сперва подавляется, а потом исчезает. Я пожертвовал этим желанием ради своей руки: я очистил его от всего, что им не являлось, а то, что действительно было им, стало для меня дополнительным средством для возвращения к себе, для лучшего владения собой. Так же происходит со статьей, которую я читаю, изображением, которое вижу, с моими настроениями, услышанными словами, афишами, мелькающими у меня перед глазами, и т. д. В усилии сохранить ощущение моей правой руки присутствует и усилие сохранить дистанцию как по отношению к внешнему миру, так и к самому себе, и благодаря этой дистанции я начинаю видеть объективно, что происходит во мне и вне меня. И то, что открылось моим глазам во всей своей истинной реальности, должно быть принесено мною в жертву.

В то же время это явно смехотворное усилие помогало рождению моего подлинного «Я», затмевающего множество малых «я», беспокойных, обуреваемых желаниями, постоянно стремящихся к чему-то. Во мне возникла некая субстанция, крошечное зернышко истинного существа.

С помощью множества подобных опытов мы поняли, что состояние нашего обычного бодрствования не является подлинным бодрствованием; в этих простых упражнениях (с часами, с правой рукой) — мы называли их «возвращением к самим себе» — нам открывались великие темы всех традиционных религиозных учений. Чтобы быть, нужно умереть для себя. Мы четко понимали: чтобы добиться, пусть на мгновение, осознания самого себя, чувства своего великого «Я», нужно отказаться от идентификации со всем тем, что мы называем нашей личностью. Мы познакомились с темой жертвоприношения, ибо увидели, что в отказе от самоотождествления (например, с сексуальным желанием) желание очищается от всего того, что им не является, и, таким образом, становится средством, благодаря которому может быть достигнуто состояние «истинного сознания». Я говорю о сексуальном влечении, но это приложимо и ко всему остальному, к любому нашему действию, впечатлению, поступку и т. д. Все нам дано, в нас и вне нас, как материал для жертвы, для того, чтобы обрести свое подлинное существо. В тот момент, когда мы жертвуем, мы очищаемся и творим. Мы творим и воссоздаем самих себя во всей своей чистоте. Если я говорю о женщине, которую я обнимаю, речь идет не о том, чтобы идентифицировать меня с моим желанием, или с ней самой, или со словами, которые я произношу, с моим поцелуем, но лишь о постоянном осознании собственного существа, которое продолжает быть в то время, как я желаю, говорю и обнимаю. Таким образом, жертвуя моим желанием, моими словами и моим поцелуем, я одновременно восстанавливаю их во всей первозданной чистоте. И тем самым призываю к истинному бытию и эту женщину. «Это я в глубине твоего сердца — я, единственная нота, такая чистая, такая трогательная», — говорит Донья Музыка своему возлюбленному (Клодель П. Атласная туфелька). Да, это ты, это благодаря тебе я слышу самого себя, который вздыхает, пробуждаясь. «Ты», — отвечает Вице-Король, и Донья Музыка просит: «Обещай, что ты никогда этого не забудешь. Не ставь преград между собою и мной, не мешай мне быть».

Когда я занимался этими упражнениями, мне случалось делать заметки, которые позже составили книгу, кажущуюся мне теперь довольно странной, под названием «Божьими тропами». Я считаю, что здесь можно процитировать некоторые фразы из нее.

«Он, т. е. человек, который ищет в направлении, указанном Гурджиевым, понимает, что люди и предметы служат лишь для того, чтобы подорвать его усилия, просочиться наружу, отвлечь его внимание и целиком рассеять его».

«Я не упоминаю здесь о несчастьях скученности и очаровании одиночества. Такой человек знает по собственному опыту, что независимо от того, один он или нет, ему приходится бороться с тем же соблазном отсутствия желаний, и даже в уединении пытаться перехитрить самого себя. В четырех стенах или на улице — это все равно беспрестанное искушение. Малейшее расслабление — и малые «я» начинают соблазнять его».

«Так, когда Паскаль заявляет, что несчастье человека происходит оттого, что он никогда не остается один в своем жилище, я думаю, что речь идет о тайных королевских покоях, где, подобно спящей красавице, пробуждается наша гордость тем, что мы существуем, а не о той комнате, где нас убаюкивают мысли, воспоминания, мечты, опустошающие нашу душу».

«Такой человек то и дело стремится ускользнуть из этих покоев, пленясь лицом женщины, встреченной на улице, бифштексом, который он ест, статьей из газеты, дождем. Он может быть увлечен и фильмом, прокручиваемым в его голове и в его сердце. Люди и вещи, активность его собственного ума, сердца и всех чувств кажутся ему подобием раскрытой пасти, постоянно что-то заглатывающей».

«Подобное видение идет, безусловно, против природы. Ведь природа это беспрестанное струение зла, т. е. повода для того, чтобы отсутствовать. И что может быть естественней желания воспользоваться этим поводом…»

«Для такого человека сверхъестественное — это само его существование. Оно всегда поставлено под угрозу и требует беспрестанных усилий по его защите, но те же усилия помогают существовать и миру. В борьбе, которую он ведет, отказываясь быть поглощенным, он превращает ту яму, куда проваливается размытая личность, в возвышенность, позволяющую ощутить постоянство и твердость его великого «Я». Таким образом, столкновение между людьми, вещами, различными движениями, на которые они его провоцируют, и его твердой волей остаться самим собой — порождает диалог двух миров».

«Как Атлант, он поддерживает жизнь людей и вещей, которые готовы упасть, едва он перестанет этому противостоять. Малейшая небрежность грозит ему небытием и тем самым угрожает небытием миру. Таким образом, видно, что для него является злом и порочностью».

«Быть — значит быть другим. И ему необходимо немедленно удалиться в одиночество, столкнуться со своей волей, ибо чем более активна его воля, тем насыщенней он живет и тем мощнее призывает к этому все сущее вокруг него».

В других, менее «литературных» терминах, можно сказать следующее.

Сознание, как его рассматривают философы и психологи, такое, как нам его предлагает увидеть наша человеческая природа, — это лишь иллюзия сознания. Мне кажется, что я совершенно естественно обладаю самосознанием, но, когда я смотрю на дерево, то, что я называю своим сознанием, осознает это дерево, однако не испытывает при этом естественной потребности осознать самое себя. Жан Поль Сартр говорит: «Сознание имеет представление о мире, не имея при этом представления о самом себе». Это справедливо по отношению к человеку, не сознающему себя, но мы перестаем удовлетворяться этими формами сознания, которыми вполне довольствуются г-н Сартр и современные философы-конформисты.

Мы узнали, что наше обычное сознание — это всего лишь одна из сторон сознания подлинного, лишь одна из его форм. Эмпирический опыт сознания, сознание как чисто «психологический» феномен, обретал смысл только при сопоставлении с трансцендентным сознанием, которым мы стремимся обладать. Сознание в собственном смысле, полагали мы, это сознание человека, который смотрит на дерево следующим образом: Я смотрю на себя, смотрящего, я напоминаю себе о том, что я смотрю и что объект моего внимания — совсем не дерево, но восприятие этого дерева, обретенное благодаря отречению от всех элементов моей личности, приведенных в движение этой картиной. И только здесь начинает брезжить мое подлинное сознание, рожденное усилиями, которые я прилагаю, чтобы его вызвать, и одновременно это дерево переходит от относительного существования к абсолютному, открывая мне свое истинное существо. Я уже не смотрю на это дерево, не изучаю его, я его знаю, мы рождаемся друг для друга.

Так целый мир говорит нам, как Донья Музыка Вице-Королю: «Не мешай мне быть». И при этом самоотречении то, что мы обычно называем нашим сознанием, должно быть принесено в жертву состоянию «истинного сознания», при этом мы обращаемся с молитвой любви к миру, и, произнося ее, мы сами переходим от иллюзорного существования к подлинному.

Мы узнаем, что человек, переходя от чисто психологического сознания относительно себя и мира к состоянию «истинного сознания», переходит также от состояния относительного знания к состоянию знания абсолютного, или, короче говоря, от «научного» знания к знанию подлинному.

Это хорошо показано моим другом Раймоном Абелио во фрагменте из неопубликованного текста, который он мне только что прислал. К нашим совместным усилиям, ради которых и был написан весь этот отрывок, к моему голосу он присоединяет свой и помогает мне таким образом дополнить мои воспоминания относительно опыта Гурджиева.

«Сколько я себя помню, — пишет он мне, — я всегда мог узнавать цвета — синий, красный, желтый, — мой глаз их видел, я всегда их подспудно ощущал. Разумеется, «мой глаз» не задавался вопросом о них, да и как бы он мог о них спрашивать? Его функция заключается в том, чтобы видеть, а не смотреть на себя видящего. Мой мозг сам был словно в спячке, он совсем не был оком глаза, но лишь обычным продолжением этого органа: И я просто говорил, почти не задумываясь: это красивый красный цвет, это блекло-зеленый, это — ярко-белый. Как-то раз, несколько лет назад, я прогуливался по виноградникам Воду аза, нависающим над обрывистыми берегами озера Леман и представляющим собой одно из красивейших мест на свете, столь прекрасное и обширное, что наше «Я» сперва растворяется в нем, а потом вдруг вновь воскресает и восхищается — это происходит внезапно и кажется удивительным. Охра крутого обрыва, голубое озеро, фиолетовые горы Савойи и, в глубине, сверкающие ледники Гран-Комбен, на которые я смотрел сотни раз. Но тут я впервые понял, что никогда их не видел, хотя жил там уже три месяца. И наверняка этот пейзаж с первого же мгновения хотел, чтобы я в нем растворился, но то, что ему во мне отвечало, было лишь смутным восторгом. Безусловно, «я» философа сильнее любого пейзажа. Острое чувство прекрасного — это только охват нашим «я» (оно при этом лишь укрепляется) того бесконечного расстояния, которое нас от него отделяет. Но в тот день я вдруг осознал, что этот пейзаж без меня ничто: «Это я тебя вижу, а ты видишь меня видящим тебя, и я, видя тебя, тебя создаю». Этот искренний крик души — крик Демиурга, когда он сотворял мир. Это не только конец «старого» мира, но и проецирование «нового». И действительно, в тот же момент мир был снова воссоздан. Я никогда не видел подобных красок. Они были во сто крат более насыщенные, чем прежде, со множеством оттенков, очень «живые». Я понял, что наконец-то обрел чувство цвета и девственную чистоту для его восприятия, что никогда доселе я не видел ни одной картины и не мог проникнуть в мир живописи.

Отныне я владел ключом от мира преображения, который является не таинственным потусторонним миром, но миром подлинным, тем, откуда «природа» нас изгнала. Все это, конечно, не имеет ничего общего с вниманием. Преображение всеобъемлюще, а внимание — нет. Преображение познает себя в бесспорной самодостаточности, внимание тяготеет к самодостаточности случайной. Разумеется, нельзя сказать, что внимание пусто. Оно алчно. Но алчность не есть полнота. Когда я возвращался в тот день в деревню, люди, которых я встречал, в основном были «внимательны» к своей работе. Тем не менее они показались мне сомнамбулами…

Русский философ Успенский в своих «Фрагментах неизвестного Учения» рассказывает об аналогичных опытах. Для него они служат основой любого мистического преображения. Именно это преображение касается мудрости йоги, когда та говорит о различении зрителя и зрелища. Это различение не естественно, но трансцендентально. Человек «естественный», если с ним говорят об этом состоянии, упрощает его и сводит к общему понятию внимания, от которого у него остается лишь пустая форма или формула: «Это я, который…» Но трансцендентальное «я», присутствующее в преображении, это не только грамматическая форма, но и содержание. Это не только единый синтаксический принцип, который можно использовать в умозрительном философском построении как в первом, так и в третьем лице, — это абсолютно свободный изначальный акт, которым захвачен сам человек и который сразу выходит за пределы критического знания, пережитого опыта… Не следует говорить о том, что подобный акт доступен любому, это не так: он зависит от определенного гностического уровня сознания, определенной аскезы, помогающей затронуть этот уровень, «расшатать» и очистить его от прежних образов мира».

КАК раз к такой аскезе мы и стремимся, чтобы достичь высшего уровня сознания. Мы учимся контролировать свои мысли, чувства, поступки и т. д. и таким образом обнаруживаем, какие из них были вредны или полезны для совершения того свободного, абсолютного и изначального акта, о котором говорит Абелио.

С помощью множества упражнений, которые я не стану здесь описывать, с помощью бесед, а также, разумеется, благодаря оккультным влияниям руководителей эзотерической «школы» мы научились побеждать в себе «естественные» препятствия, мешавшие нам достигнуть состояния «истинного сознания». Мы были вольны отныне преобразовывать наш внутренний дом, перемещать и устанавливать иерархию наших малых «я». Мы научились различать в себе главные функции человеческой машины: мысли, эмоции, инстинкты (вся внутренняя работа нашего организма), а также двигательную и сексуальную функции. Мы научились ставить на место, по отношению к этим «центрам», все наши поступки, настроения, ассоциации идей, желания, жесты и т. д. — все то, что мы прежде называли своей «личностью» и что нам теперь следовало рассматривать как машину, которую нужно было разобрать до мельчайших деталей и собрать снова так, чтобы она производила сознание. При этом должны были появиться другие функции, связанные с новыми состояниями, которых лишен обычный человек. Нам внушалось, что установка на изменение сознания — это всего лишь первая стадия эзотерической «работы». Мы должны были потратить многие годы, чтобы ее достичь, а может быть, нам предстояло умереть раньше, чем мы достигли бы ее, но в любом случае мы должны были знать, что этого еще не достаточно, чтобы человек полностью «осуществился».

Нашей целью было стать людьми, сильно отличающимися от обычных людей, достичь знания самих себя, осмыслить собственное положение на шкале возможных реализаций и обрести некий постоянный центр тяжести. Это выражение, часто употреблявшееся в «школе», означало для нас идею достижения внутреннего единства, подлинного сознания, постоянного «я» и твердой воли; иными словами, идея нашего развития должна была стать важнее любых других наших интересов. Тогда мы обрели бы в самих себе своего «ангела-хранителя» и поняли бы природу этого образа из катехизиса для маленьких детей.

Чем бы могло быть это состояние сознания, некоторое представление о котором мы теперь получили, став нашим постоянным состоянием? Какие удивительные трансформации произошли бы тогда в человеке? Какой духовной алхимии он научился бы? Какой ступени «со-рождения» и «со-знания» мог бы он достигнуть? Все это лишь едва приоткрывалось нам в некоторых определениях различных ступеней реализации, но я бы не сумел воспроизвести их здесь, не упростив, как запутался и упростил бы все деревенский священник, рассказывая о Серафимах, Херувимах и Престолах.

И все же, надеюсь, я сказал достаточно, чтобы дать понятие о том, каково было главное направление дела Гурджиева, какого плана была наша «работа» и к каким вершинам были устремлены наши души.

Я не без некоторого восхищения считал нашего учителя маленьким кузеном Люцифера.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ПРЕДВАРИТЕЛЬНЫЕ ВЫВОДЫ

ПРИ ужасных обстоятельствах я потерял сперва мать, а потом отца. В дальнейшем мне так и не удалось провести границу между добродетелью и эгоизмом, отделить «саморастворение в боли» от трусливого отказа отдаться страданию, удел героической борьбы с «отрицательными эмоциями» от постыдной сердечной черствости, которая удерживала меня от отчаяния и слез в тот ужасный период. Эти две смерти часто всплывают в моих снах, и теперь, пять лет спустя, я рыдаю во сне из-за того, что не плакал тогда. Мне кажется, что это не было движением к чему-то высокому, но скорее проявлением черствости, и от этой черствости во мне кое-что осталось до сих пор.

По мере того как моя работа становилась все более определенной и напряженной, все более усиливалась моя склонность к тоске, гордыне и презрению. Иногда мне начинало казаться, что я достиг высшей точки возвращения к себе. После упражнения с правой рукой или сразу же после сеансов с «движениями» в зале Плейель, или растянувшись на диване, после «возвращения» на место частей моего тела и внутренних органов, или стоя на коленях со скрещенными руками, не сводя при этом глаз с черной точки на листе бумаги, я думал, что овладеваю великим «Я», неподвижным и цельным, отказываясь от многочисленных проявлений моей личности и жертвуя «естественными» движениями моей души. Это пронеслось в мозгу как молния. Я приближался к тому состоянию сознания, когда мое существо начинало ощущать себя в своей абсолютной реальности. Оно рождалось независимо от меня в моей измененной личности, и все его элементы, на мгновение застывшие, напоминали части священного храма. Все в нем от огромных колонн до мельчайших барочных украшений было сведено воедино и подчинено общей цели «служения». И с чем бы ни сталкивалось тогда мое сознание, будь то вещь, человек или идея, они виделись во всей их полноте, существовали объективно, познавались абсолютно. Что было бы, если бы это продолжалось постоянно! Это длилось какую-то долго секунды, но та доля секунды была единственным мгновением истинной жизни и обещанием жизни вечной.

Все остальное время я знал, что не существую, а сила страсти и способы самонаблюдения, которым меня обучили (и использованием которых я злоупотреблял, будто подталкиваемый темными силами), приводили к тому, что большую часть своей жизни я наблюдал за тем, как я не живу. Это наводило на меня страшную тоску. Мне казалось, я понял, что значит жить бок о бок со смертью, и иногда ночью я просыпался, думая, что испускаю последний вздох. Я наблюдал за тем, как мною овладевают определенные идеи, настроения, люди, вещи, занятия. Все это, вроде бы меня не касающееся, тем не менее волновало и удручало. Я презирал и себя, и окружающих людей за то, что они, как и я сам, пребывают в состоянии небытия. Ни их доброта, ни их ум, ни их страдания, амбиции, желания, ни их злость или глупость не казались мне реальными. Они, как и я, пребывали в этом состоянии не-бытия, которое, впрочем, осознавал только я один. От этого во мне зарождалось чувство превосходства, которое остальные неосознанно ощущали и за которое иногда меня любили, а чаще ненавидели. Но впечатление превосходства на самом деле было вызвано чувством глубокой тоски. Во мне оставалось так мало жизненных сил, что все мое внимание и вся моя энергия были сконцентрированы на трудной задаче поддержания, несмотря ни на что, жизни в моем теле, и у меня не хватало душевных сил на то, чтобы пытаться наладить отношения с окружающими. А поскольку я не придавал своей жизни никакого значения, кроме возможности заглянуть в бездну не-бытия, мне случалось пускаться в различные авантюры, писать и высказываться крайне предосудительно с точки зрения окружающих, что не способствовало улучшению наших взаимоотношений. Постепенно росло количество потерянных друзей, несостоявшихся любовных связей, преданных приятелей. Я прослыл бессовестным авантюристом, чудовищем надменности и эгоизма.

Я был одинок, и одиночество казалось мне мукой, источником тоски. И в этой тоске по бытию все мои комплексы удесятерились, все мой мрачные сны становились еще мрачнее. Когда я писал первые главы своей книги «Божьими тропами», внутренняя зажатость достигла своей высшей точки. В конце концов меня увезли в больницу, изможденного как изгнанника (а я и в самом деле познал изгнание), и к тому же ослепшего на один глаз. Произошел разрыв центральной вены сетчатки моего левого глаза. Проведенные в больнице анализы показали, что у меня не было и следов анемии. Я умирал «в хорошем состоянии». И, тем не менее, умирал.

Страшась смерти, я пытался уцепиться одновременно и за наслаждение, и за страдание. Чувствуя потребность в наслаждении, я убивал любовь. Вооруженный Учением, старался не стать жертвой желания. Я говорил себе: чтобы любить, нужно быть, а я этого еще не достиг, и трезвость ума требовала не отдаваться до конца ли сексу, ни сердечным привязанностям. В ожидании той поры, когда любовь станет для меня возможной, я считал целомудрие худшим пороком, чем распутство. Я предавался распутству, чтобы хоть как-то ощутить связь с жизнью, и тем самым потакал так называемой житейской морали. В то же время я чувствовал, что рискую погубить и свое будущее, и свою любовь. Я шел к жизни двумя путями путем наслаждения и путем страдания. Употребляя Учение во зло, я все же глубоко верил в него; страх смерти хоть и притушил эту веру, но не погасил совсем.

Разумеется, я жил впустую. Я все еще ждал, что мне откроется «истинное знание», хотя пути к нему чуть не довели меня до могилы, и в то же время впитывал обычные знания хотя они казались мне смехотворными. Я использовал то, что «знал», чтобы наслаждаться в мире, который меня не интересовал, чтобы привязать себя к нему и одновременно порвать с ним связь.

В последующие годы (это были годы нелегкого выздоровления) я по-прежнему искал помощи от людей, связанных с Учением, но не нашел ее, а сам «учитель» тем временем ушел в небытие.

Позже я понял, что безумная любовь, то есть полная и взаимная самоотдача, тоже способна привести к тому состоянию со-знания и со-рождепия, которое я искал у Гурджиева. Крайности обретение себя и полная самоутрата одинаково благодатны. Но мне предстояло также узнать, что безумная любовь имеет свои спады, свои пустоты и свой риск, так оно и было в пору моего увлечения Гурджиевым. И еще я понял, что дорог, ведущих к одной цели, которой все мы мечтаем достичь, существует множество. Единственное, что может нам помочь в поисках своего единственного пути, это надежда и великая благодарность миру со всеми его бесчисленными путями, в конце которых нас ожидает настоящая жизнь.

Такое заключение мне хотелось бы сделать в конце всего этого труда, хотя я вовсе не уверен, что так или иначе смогу его закончить.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

ЗАМЕТКИ О НЕИЗВЕСТНОЙ КНИГЕ

Грядущий вестник Добра. Г-н Гурджиев заметает следы. Тысячи страниц музыки. Объективное и субъективное искусство. Музыка, которая убивает, крушит стены, завораживает змей и людей. Неимоверный труд. Тот, кто знает и говорит. Сеансы чтения вслух. Мнение некоторых о великой, но пока еще неизвестной книге Гурджиева.

РОМ Ландау рассказал нам, что ему удалось полистать маленькую книжку Гурджиева под названием «Грядущий вестник Добра». Эта работа была опубликована на средства автора и некоторых его учеников в 1933 году. Гурджиев постоянно стремился замести свои следы. Он скупил и сжег, в частности, все программы, выпущенные в связи с сеансами музыки и танца, которые давались в театре Эберто. Эти программы начинались с подробного и очень нетвердого описания «Института гармоничного развития Человека». Вполне возможно, что единственный тираж книги «Грядущий вестник Добра» («неумелая книжонка», если верить Рому Ландау), был уничтожен сразу же после выхода. Мне не удалось, несмотря на многочисленные поиски, найти хотя бы один экземпляр этой книги.

Обосновавшись в Париже в 1934 году, Гурджиев начал писать. Он заполнил тысячи страниц музыкальными записями, поскольку считал музыку, а точнее, определенную восточную музыку с эзотерической шифровкой, одной из наиболее эффективных дисциплин, помогающих как внутренней жизни человека, так и познанию космогонических законов.

«Объективная музыка, говорил он, может дать точные результаты не только на психологическом, но и на физическом уровне. Существует музыка, способная убивать людей на месте. История разрушения стен Иерихона с помощью музыки это легенда об объективной музыке. Никогда обычная музыка, какой бы она ни была, не могла бы разрушить толстые стены, но объективная музыка и в самом деле способна на это. И она может не только разрушать, но и созидать. Легенда об Орфее соткана из подобных воспоминаний об объективной музыке, ибо Орфей использовал ее как средство обучения. Музыка восточного заклинателя змей близка к объективной музыке, но в очень примитивном ее варианте. Часто речь идет только об одной ноте, едва модулируемой и тянущейся бесконечно: в этой простой ноте развиваются, однако, «внутренние октавы», а в них мелодии, которые неуловимы для слуха, но могут быть восприняты эмоциональным центром. И змея слышит эту музыку или, точнее, чувствует ее и подчиняется ей. Музыка подобного рода, только несколько более сложная, может заставить слушаться и людей. Таким образом, искусство это не только язык, но и нечто неизмеримо большее… Наше механическое общество может иметь лишь субъективное искусство. Объективное искусство требует по крайней мере проблесков объективного сознания. В нем необходимы огромная внутренняя цельность и твердый самоконтроль».

Бесчисленные страницы с записью подобной музыки никогда, разумеется, не будут опубликованы. Они остаются исключительным достоянием эзотерических «групп».

Гурджиев-художник был одновременно музыкантом и хореографом. Кроме того, он интересовался ковроткачеством в той мере, в какой это традиционное искусство (следы его сохранились в Персии) является отражением священных ритмов и мелодий. Писательство само по себе никогда его не привлекало. Тем не менее с тех пор, как ему пришлось отказаться от активного участия в работе «Института гармоничного развития Человека», он усердно писал на греческом, армянском, русском, плохом английском и ломаном французском, писал огромную фантастическую эпопею, в которой пытался изложить весь свой громадный мистический опыт и знания, полученные во время пребывания в монастырях Тибета и Малой Азии. «Знающий не говорит, говорящий не знает», сказал некогда Лао-цзы. Тем не менее Гурджиев, который слыл знающим, решается заговорить. Все заставляет думать, что он говорил лишь для того, чтобы затруднить доступ к этому знанию, усилить его тайну.

Листки этой книги, причудливой и во всех отношениях великой, были перепечатаны на машинке молчаливыми ученицами Гурджиева и покоились в шкафу квартиры на улице Колонель-Ренар. Одна американка не пожалела тысячи долларов, чтобы получить возможность прочесть двадцать страниц этого труда. Она была не единственной просительницей. К концу жизни, то ли от усталости, то ли от отвращения к окружающим, Гурджиев перестал преподавать. Он собирал у себя только самых преданных учеников, собирал на обед или чтобы прочесть им вслух фрагменты своей рукописи. Сидя на диванчике, он покуривал и выпивал, начиная хохотать в том месте, где аудитория не усматривала ничего смешного, и тогда какой-нибудь из его учеников пытался, запинаясь, вслух расшифровать текст, насыщенный непереводимой на французский игрой слов, грубыми шутками, учеными размышлениями, мудростью, чудачествами и гениальными озарениями. Ученик кое-как бормотал этот текст перед группой в двадцать-тридцать человек, сидящих в позе лотоса. Совершенно особая сила и характер внимания этой публики, эмоциональность лектора, выбираемого лично Гурджиевым, присутствие последнего, сама обстановка в комнате все это придавало фразам богатство, глубину, отзвук того, чего, может быть, в них и не было заключено. Разве что написаны они были как раз для того, чтобы во время подобных сеансов от них исходило множество волнующих обертонов.

Однако после смерти Гурджиева часть этой книги была пересказана на английском и вышла под заглавием «Всё и вся». Книга распространялась среди англоязычных «учеников» в 1950 году. Эта сильная книга, безобразно переведенная да английский, попала в руки нескольким людям, которые, не будучи учениками Гурджиева, с усердием принялись за трудное чтение. Мне кажется полезным привести здесь их заметки. За исключением м-ра Кеннета Уокера, авторы этих заметок не следовали учению Гурджиева и не находились в длительном контакте с ним. Но я полагаю, что их суждения будут небезынтересны для читателя.

Книга «Всё и вся», которую не так уж легко найти в Лондоне и Нью-Йорке, пока еще ждет читабельного перевода на французский. Если, как полагает м-р Горэм Мансон, «можно предсказать, что эта книга выдержит проверку временем, привлечет внимание все большего числа публики и вызовет многочисленные толкования», нам кажется полезным, чтобы читатели нашей книги ознакомились с первыми высказываниями, произнесенными по поводу книги «Всё и вся».

Таким образом, здесь мы найдем:

1) Отрывок из рассказа м-ра Кеннета Уокера, озаглавленный «Venture with Ideas» и опубликованный в Нью-Йорке издательством Пеллегрини и Кадахи.

2) Исследование, которое Дени Сора любезно согласился написать для нас.

3) Статью, написанную м-ром Горэмом Мансоном в октябре 1950 года для американского журнала «Туморроу».

4) Эссе м-ра М.Л. Треверса, появившееся в «Уорлд ревю» в Лондоне в июле 1950 года. Текст этот, на наш взгляд замеча тельный, сравнивает сочинения Гурджиева с заброшенным ныне садом «Волшебных сказок». Я осмелюсь пригласить вас взло мать ржавую калитку этого сада, если в вас еще осталось, не смотря на вашу взрослость, что-то от великой неповторимости детства.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

РАССКАЗ М-РА КЕННЕТА УОКЕРА

Человек, который владеет собой. Гурджиев и музыка. Гурджиев и дети. Рассказы о Вельзевуле. Обязанности стариков. Что нужно, чтобы спасти жителей Земли. Мораль хамелеона. Что говорил Гамлет о своем отце.

ВСЕ, что я могу сделать, это передать впечатление, произведенное на меня Гурджиевым. Для меня он был воплощением завершенной «работы». Он достиг сознания самодисциплины и целостности большей, чем другие люди. Конечно, чужое сознание не может быть до конца объективно оценено, но чем оно выше, тем могущественнее его власть над различными проявлениями своей личности. Все, что делал Гурджиев, казалось, имело истоки в нем самом. Когда он гневался как это с ним иногда случалось, его гнев выглядел намеренным и прекращался всякий раз, когда достигал своей цели. Тогда его черные глаза начинали лукаво поблескивать, строгое оливковое лицо расслаблялось, и разговор возобновлялся с того места, где перед тем неожиданно прервался. Ни его замыслы, ни его поступки никогда не были неосознанными. Они всегда преследовали какую-то цель и осуществлялись с максимальной экономией усилий, как у кошки. Его невероятная работоспособность объяснялась этим умением никогда не растрачивать энергию попусту. Было абсолютно ясно, что он превосходно владеет своим телом.

Иногда мы приходили послушать музыку. Тогда Гурджиев приносил свой инструмент довольно необычный вид аккордеона. Покачивая его у себя на коленях, он извлекал из него какой-то судорожный стон, отстукивая одновременно левой рукой такт снизу вверх. Его правая рука лежала на клавишах, и он то импровизировал, то играл вспоминавшиеся ему мелодии, но для меня это всегда было что-то незнакомое. Эти минорные мелодии напоминали мне то песни мусульманских портовых рабочих в Суэце, то мрачную музыку моря, проникающего в узкую пасть грота. Гурджиев очень мало рассказывал нам о мелодиях, собранных им во время путешествий, но было ясно, что их источники различны. Некоторые мелодии явно исполнялись людьми, связанными с определенным физическим трудом (например, песни, напеваемые крестьянами, занятыми своим делом), или традиционные песни старых торговцев коврами в Центральной Азии, когда они, сидя на корточках в огромном сарае, расчесывали, пряли, красили и ткали шерсть. Гурджиев рассказывал о том, как в зимние вечера в этой работе могла участвовать вся деревня, у каждого было свое занятие и соответственно свое музыкальное сопровождение.

Другим источником его вдохновения была священная музыка, услышанная им в различных монастырях православных греческих, ессейских или суфистских. Я плохо разбираюсь в музыке и потому могу сказать лишь две вещи: во-первых, музыка эта была очень древняя, во-вторых, она оказывала очень сильное воздействие на слушающих.

Чем больше я узнавал Гурджиева, тем больше убеждался в том, что человек он исключительный. Он обладал качествами, которых я никогда не встречал ни у кого другого: глубочайшие познания, необыкновенная жизненная сила, полное отсутствие страха. Будучи уже старым, он по-прежнему был способен работать за четверых. Мало кто знал, как он был занят в интервале между нашими встречами. Он должен был не только направлять работу своих французских учеников, но также кормить у себя большое число русских беженцев. Очень многие приходили к нему за помощью или советом, т. к. Гурджиева хорошо знали завсегдатаи окрестных кафе.

Одной из самых ярких особенностей наших последних собраний было множество детей, толпившихся у стола, особенно после возвращения Гурджиева из Америки. Те из учеников, у кого были дети, словно почувствовали, что пришел момент их к нему привести. Разумеется, считали они, дети мало что поймут, но в дальнейшем будут вспоминать, что встретили в Париже удивительного человека, некоего мсье Гурджиева. Он же встречал их очень тепло и с большим вниманием, всегда старался как-то развлечь. С простотой великого человека он радовался, видя их у себя за столом, одаривал гостинцами и даже вводил в замешательство родителей, пичкая их отпрысков огромным количеством сластей. Некоторые дети робели, но большинство чувствовало себя хорошо, они смеялись его шуткам и живо отвечали на вопросы. На детей Гурджиев возлагал особые надежды: они были представителями, еще не испорченного поколения; правильное воспитание и образование еще могли, с его точки зрения, их спасти. Я люблю вспоминать эти детские сборища, ибо в них Гурджиев предстает в «свой роли роли доброго дедушки, веселящего и раздающего гостинцы.

Ключом к пониманию всего того, что было плохо понято в самом Гурджиеве, безусловно является его книга «Рассказы Вельзевула своему внуку», опубликованная на английском языке под заглавием «Всё и вся». Первые романы, как правило, являются автобиографическими, и хотя «Всё и вся» не роман, а аллегория, это произведение многое проясняет в ее авторе. Главный герой этой аллегории, Вельзевул, появился на свет на далекой планете Каратас, в облике, сильно отличном от нашего. У него есть копыта, хвост и рога, впрочем, последних он лишился в результате понесенного наказания. Однако по мере прочтения книга образ Вельзевула постепенно стирается, несмотря на все попытки его запечатлеть, и на его месте возникает образ человеческого существа с огромной головой, длинными усами и черными глазищами. За путешествиями Вельзевула скрыты скитания самого Гурджиева. Это Гурджиева мы видим сидящим в чайной, попивающим маленькими глотками чай из пиалы и беседующим с каким-нибудь случайным знакомым о странности человеческих судеб. Это Гурджиев в эпоху Вавилонской цивилизации спускается на землю, чтобы участвовать в споре великих эрудитов того времени по поводу бытия и не-бытия человеческой души. Автор слишком явно виден за персонажами, он сам говорит за них, а потом удаляет их прочь со сцепы. Так, когда Вельзевул отвечает на вопрос о Добре и Зле, который ему задает его внук, то вещает здесь, разумеется, не Вельзевул, а сам Гурджиев.

«Что человеческие существа считают хорошим, а что плохим?» спрашивает Хассейн. Дед отвечает ему, что на земле существуют два различных понимания Добра и Зла. «Первое, говорит он, формулируется следующим образом: «Любой поступок объективно хорош, если человек совершает его согласно со своей совестью, и плох, если он испытывает от это-го угрызения совести». Потом Вельзевул объясняет внуку, что на земле существует и другое понимание Добра и Зла, которое, через поколения обычных людей, постепенно распространилось почти по всей планете под названием морали. Сам Вельзевул эту мораль ни во что не ставит, считая характерной чертой такой морали то, что «она принадлежит существу, которое называют хамелеоном».

Гурджиев всегда ставил акцент на сознании. Существовало два слова, которые он постоянно употреблял: «долг» и «ответственность». Он говорил, что, достигнув определенного возраста, человек накапливает долги, за которые должен нести ответственность. Он должен оправдать свое существование, служа ближнему и Творцу. Ребенок свободен от долгов и ответственности, но когда он становится взрослым, то должен добросовестно выполнять оба эти обязательства. В одной из глав «Всё и вся» рассказывается о том, как юный Хассейн удручен чувством долга по отношению к тем, кто в мучительных усилиях создал для него условия жизни, которыми он, придя в этот мир, может пользоваться.

Дед отвечает, что пока ему не нужно оплачивать этот долг:

«Время, которым ты в твоем возрасте располагаешь, дано тебе не для того, чтобы ты расплачивался за свое существование, но чтобы подготовить тебя к будущим обязанностям, которые налагаются на все ответственные трехмозговые существа. Так что пока живи как живется, но не забывай одного: в твоем возрасте совершенно необходимо каждый день при восходе солнца, любуясь его величием, устанавливать контакт между твоим сознанием и различными бессознательными частицами твоего «я». Попытайся продлить это состояние и убедить бессознательные частицы (но не так, как если бы они были сознательными), что, если они будут мешать твоему бытию, они не только не смогут, когда ты станешь взрослым, служить тому благу, для которого были созданы, но и все твое существо в целом, частью которого они являются, будет неспособно хорошо служить нашему Общему и Вечному Творцу, а следовательно, должно будет расплатиться за твое рождение и твое бытие».

Гурджиев в своих трудах настаивал не только на важности обязанностей, которые должен неукоснительно выполнять взрослый человек. Я отлично помню вечер, когда он спросил, сколько мне лет. Узнав, что я самый старший из присутствующих, он повернулся к остальным и сказал: «Вы могли заметить, что я не со всеми обращаюсь одинаково. Я с почтением отношусь к старости, и так же должны относиться и вы». Потом, обращаясь ко мне, добавил: «А вы со своей стороны должны взять на себя обязанности пожилого человека. Когда к вам взывают, вы должны дать то, чего от вас ждут, так как вам тоже есть за что заплатить. Не забывайте, что у каждого возраста свои обязанности». И действительно, это было основным принципом работы группы чем старше был ее участник, тем больше от него требовалось. Ему не прощалась ошибка, которую простили бы кому-нибудь другому. Усилие, которое для другого было бы признало достаточным, для пего таковым не признавалось. Любые проявления индивидуальности и честолюбия отметались с особым презрением.

Ибо Гурджиев всегда боролся именно с проявлениями индивидуальности, той индивидуальности, которая мешала человеку войти в контакт с самыми истинными и глубинными частицами его существа. С этой ремарки начинается его книга «Всё и вся», и ею же она кончается.

В последней главе он рассказывает о том, как Вельзевул, завершив свою миссию, с триумфом возвращается. Когда межпланетный корабль приближается к месту назначения, Хассейн задает последний вопрос: «Что бы вы ответили, спрашивает он деда, если бы Бог призвал вас к себе и спросил, каким образом можно спасти жителей Земли?» Вельзевул на это отвечает: «Им следовало бы привить новый орган, позволяющий этим несчастным на протяжении всей их жизни постоянно ощущать неизбежность собственной смерти и смерти всех тех, к кому обращаются их взгляды и внимание. Только ощущение и знание этого порядка смогли бы теперь разрушить тот черствый эгоизм, который поглотил все их существо. Порожденная им ненависть к ближнему и является главной причиной всех аномалий этих трехмозговых существ, пагубных как для людей, так и для мира в целом».

Я убежден, что. Гурджнев внимал голосу собственной совести и что если он и грешил, то лишь против морали, «свойственной существу под названием хамелеон». Если он оскорблял привычную мораль, то делал это открыто, ибо никто никогда не заботился о своей репутации меньше, чем он. Когда ему сообщали, что кто-то его критиковал, он только смеялся в ответ и говорил, что это ерунда по сравнению с некоторыми другими мнениями о нем.

Глядя на него в последний раз и думая обо всем том, что он осуществил в течение своей долгой жизни, обо всем том, чем я был ему обязан, я забывал странности его поведения, которые в прошлом меня удивляли и даже смущали. Какая это ерунда по сравнению с человеком в целом. То, что Гамлет говорил о своем отце, покойном короле Дании, я воистину мог бы сказать о Гурджиеве:

Он человек был, человек во всем; Ему подобных мне уже не встретить. [9]

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ЭССЕ ДЕНИ СОРА

Ключ к пониманию взаимоотношений Гурджиева с учениками. Познание чисто умственное и познание-реальное. Поведение руководствуется юмором. Опасности для читателя. Как взяться за эту книгу. Интерес и трудности данного исследования. Короткое резюме. Основные идеи и мифы. Критика европейского способа мышления. Проникновение буддизма. Был ли Гурджиев переодетым буддистом? Отношение к Гурджиеву.

МНЕ кажется, что Гурджиева следует воспринимать не как Учителя, ставящего цель преподнести некую готовую доктрину своим ученикам, но скорее как воспитателя, пытающегося сформировать ум и характер небольшого числа избранных и относящегося к ним скорее как к детям, за которых он отвечает. Так, детям совсем не обязательно говорить всю правду. Им додается лишь определенная часть этой правды, причем под определенным соусом, так, чтобы способствовать формированию их души. В некоторых случаях придумываются специальные персонажи, вроде Деда Мороза, которые способствуют детскому самовыражению и развитию. В книге «Всё и вся» он говорит о выдающемся мудреце, живущем на Земле.

«Я имел право сказать ему правду о себе, ибо он был одним из тех жителей этой планеты, кому высшие силы не запрещают говорить правду.

Но в тот момент я не мог сказать ему правду, ибо при этом присутствовал дервиш Хаджи-Богга-Эддин, который был лишь обычным землянином, одним из тех, кому (нам) с давних пор было запрещено высшими силами говорить правду о чем бы то ни было и при любых обстоятельствах. Этот запрет, налагаемый на существа, подобные нам, был оправдан, ибо людям вашей планеты прежде следовало обрести реальное знание о вещах.

Любая информация, даже если она достоверна, дает любым существам только умственное познание, а оно мешает постичь истинную природу вещей. И потому существам, подобным нам, был дан приказ никогда не говорить всей правды несчастным земным созданиям».

Этот отрывок, запрятанный на странице, до которой доходит мало кто из читателей, дает нам ключ к пониманию взаимоотношений Гурджиева с учениками. Его цель состояла в том, чтобы ученики сами пришли к постижению истины, ибо, по мнению Гурджиева, подлинную ценность имеет лишь та истина, которую открываешь сам. Сущность этой теории уже была многократно изложена кардиналом Ньюменом, когда он проводил свое знаменитое различие между абстрактным и реальным одобрением. Человек может абстрактно одобрить что-то, что его ум понимает и принимает, но он почти никогда не поступает в соответствии с этим одобрением, которое остается только в сфере сознания. Реальное одобрение, напротив, идет не от интеллекта, а от живого контакта с человеком, и оно включает в себя не только ум, но также желание, волю и действие, Ньюмен не сказал бы, как Гурджиев, что абстрактное одобрение губительно для реального знания, но по сути своей мысль Гурджиева недалека от мысли Ньюмена, а также многих поэтов, в том числе Китса, который говорит в своей «Оде соловью»: «Ум запаздывает и мешает», ибо именно ум мешает ему воспринимать красоту пения соловья.

Впрочем, в христианских учениях о благодати есть подобная идея. Путь к вере лежит не через интеллект, напротив, интеллект уничтожает веру. Вера это прямое общение с Богом, и приходит оно через благодать.

У Гурджиева это относится не только к Богу, о котором он почти не говорит, но и ко всему окружающему миру. Чтобы познать окружающий мир, нужно самому осмыслить его, а то, что нам о нем говорят другие, является лишь завесой между нами и этим миром.

Гурджиев свободно и охотно выражает свое чувство юмора. В описаниях вещей Гурджиев прежде всего юморист. Я не хочу сказать, что он только юморист, напротив, это человек высокоразвитого ума. Но то, как он излагает свою теорию, то, как он относится к своим ученикам, свидетельствует о его высокоразвитом чувстве юмора. Это становится очевидным с первых же страниц его книги.

Первая глава озаглавлена: «Пробуждение мысли». И уже в начале второй страницы он пишет: «Во всяком случае, я начал именно так, а что касается того, как будет идти остальное, я пока могу сказать лишь то, что однажды сказал знаменитый слепой: «посмотрим».

Разумеется, эта прекрасная теория и прекрасная практика никогда не говорить правды выше человеческих сил; Гурджиев иногда и даже довольно часто говорит то, что считает истиной. Его огромная книга это поразительная смесь юмористических сказок, невероятных вымыслов, представленных самым серьезным образом, и идей, в которых Гурджиев глубоко убежден. Потому-то читатель и продвигается в чтении его книги с большим трудом и должен был бы быть умнее Гурджиева, чтобы разрушить его дьявольский метод и разделить те три геологических среза, которые Гурджиев стремится во что бы то ни стало перемешать.

Но, с другой стороны, можно себе представить, какое огромное удовольствие, не только интеллектуальное, но и моральное и даже духовное, можно испытать, решившись ринуться в эту авантюру. Лучше всего, как мне кажется, с самого начала отнестись к идеям Гурджиева с предубеждением и принять, подобно Декарту, твердое решение ни к чему не относиться до конца всерьез.

Позволю себе добавить, что, судя по моему общению с Гурджиевым (оно, должен признаться, свелось к послеполуденному разговору через переводчика, и с тех пор прошло уже тридцать лет) и судя по моим наблюдениям над его многочисленными учениками, метод, предлагаемый мной для чтения его книги, был бы полностью одобрен им самим. Гурджиев вовсе не гордился своими учениками и прилагал немало усилий, чтобы обнаружить среди них хоть кого-то, внушающего надежду. Напротив, очень трогательно видеть, какую преданность и уважение сохранили к нему ученики, весьма возможно, что в целом Гурджиев их недооценивал. Вспомним, наконец, что Гурджиев все-таки был восточным человеком. Он никогда до конца не понимал ни европейской цивилизации, ни европейской формы мышления. Он очень хорошо видел наши недостатки и, возможно, именно этим может быть нам полезен.

«Всё и вся» это критика не только нашей цивилизации, но и нашего способа мышления, и будет очень ценно для нас, если нам удастся понять эту книгу. Но здесь и таится главная трудность. Чувство юмора у Гурджиева не западноевропейское, и потому мы часто не можем определить, где он смеется, а где говорит серьезно. Юмор это опасная игра ума, им нужно пользоваться с осторожностью, ибо не существует двух людей, обладающих одинаковым чувством юмора. Из-за этого происходит много недоразумений, не только между народами, но и между отдельными людьми, особенно между мужчиной и женщиной. Поэтому Гурджиев так труден для понимания, даже когда то, что он говорит, ему самому кажется абсолютно ясным.

Но все это только внешняя сторона дела, я коснулся лишь интеллектуальных трудностей, мешающих пониманию этой книги. Кроме того, следует признать, что Гурджиев человек необыкновенно высокого уровня духовности. Он знает то, что неведомо обычному образованному человеку. У него совершенно особое и удивительное представление о строении духовного мира. Можно, конечно, принимать лишь некоторые фрагменты подобного видения, но и они имеют для нас огромную ценность. Всем, кто интересуется философией и духовностью, следует прочитать Гурджиева особенно внимательно. Я, в частности, имею в виду тех, кто читает христианских мистиков, кто хорошо знаком с учениями Отцов Церкви, а также тех, кто занимается новомодными психологическими дисциплинами, все они найдут в этой огромной книге, на первый взгляд кажущейся сумбуром, много интересных мыслей, а возможно, и новых фактов.

Я здесь могу лишь попытаться представить предельно сжатое резюме главной линии этой книги. Оказывается, мир, в котором мы живем, наша Солнечная система частично обязаны своим существованием некой ошибке. Персонаж, стоящий на высокой ступени иерархической лестницы живых существ, во время сотворения миров совершил недопустимую оплошность. В создании нашей системы не было ничего предопределенного, она возникла лишь из-за случайной оплошности очень умного существа, в результате которой разразилась катастрофа. Первым результатом несчастного случая стало то, что две Луны, которые вращались вокруг Земли, начали удаляться от нее, и если бы это удаление не было приостановлено, беспорядочное движение спутников могло бы вызвать волнения и бедствия во всей Солнечной системе. А высшие существа, управляющие физическим миром, повели себя в этом отношении с отменным эгоизмом. Не желая, чтобы верховное существо заметило их ошибку, они решили принести в жертву людей. Они привили людям специальный орган, который способствовал восприятию реальности шиворот-навыворот и вызывал удовольствие от предметов в принципе нейтральных. Однако под воздействием жизненной энергии человека этот орган стал посылать в космос вибрации, которые действовали как тормоз на хаотичное движение спутников. Через некоторое время обе Луны, таким образом, остановились на своих отныне постоянных орбитах. Можно было наконец освободить людей от этого злосчастного органа. Но вот беда: даже после исчезновения самого органа люди, уже привыкшие думать под влиянием этой пагубной силы, продолжают видеть вещи наизнанку, что и приводит к политическим и моральным ошибкам, в том числе и к войнам. Так происходят вещи, которых Бог не желал, не предвидел и исчезновению которых он лично ничем не может помочь. Этот Бог, разумеется, не Всевышний, он правит лишь малой частью вселенной, но, к несчастью для нас, как раз той, где мы находимся. Он пытается, как может, нам помочь и всякий раз, когда позволяют обстоятельства, посылает высшие существа, которые являются в образе пророков, чтобы открыть нам несколько последних истин. Естественно, что эти пророки всякий раз терпят крах: обычно люди убивают посланцев, ибо те пытаются убедить их изменить дурной образ мыслей и действий. И все же иногда наблюдается некоторый прогресс. Эта довольно плачевная история рассказана одним из высших существ, которого зовут Вельзевул, своему малолетнему внуку, и вся книга в принципе приспособлена к восприятию этого юного существа.

Одним из важнейших заблуждений, которые следует развеять, является то, что у всех людей есть душа. На самом деле существует очень мало людей, чья душа бессмертна. Конечно, все люди нужны, и те, кто прилагает особые усилия, чтобы достичь добродетели, или стремится развить свой ум, могут получить душу, которая станет более или менее бессмертной, но основная масса людей мало чем отличается от животных. И теория эволюции, и теория перевоплощения содержат в большей или меньшей степени ошибки в прогнозах. Христианская религия немного ближе к истине. Действительно, Всевышний имеет три ипостаси: Бог-Отец. Бог-Сын и Святой Дух. Но даже Всевышний не всемогущ. Кажется, что за Святой Троицей скрыто нечто, что можно было бы назвать абсолютным солнцем, которое излучает законы, может быть посредством Святого Духа. Бог-Сын и Святой Дух совместно восстанавливают в пространстве потерю, которую терпит Абсолютное Солнце из-за своей созидательной деятельности. Огромная часть этой энергии рассеивается среди людей, и задача Святого Духа отчасти состоит в том, чтобы максимально восстановить ту субстанцию или божественную силу, которая теряется среди нас. Но этому мешают наши пороки, и в первую очередь наше сексуальное поведение. Человечество все больше деградирует, а дух терпит унижения из-за абортов и противозачаточных средств. Даже животные, ведущие себя согласно своей природе, имеют больше души, чем деградировавшие люди. «Природа», такая, какой она существует на земле, это божество куда более низкого уровня, но и оно тем не менее наделено способностью предвидеть и строить будущее, и обращается оно с нынешним человечеством так, как люди обращаются со свиньями, которых они откармливают, а затем убивают и съедают. В конце концов, это как раз то, на что годятся обычные люди.

После смерти изменившийся человек проходит через особого рода Чистилище. Рай и Ад это заблуждения, вызванные древним человеческим органом, функции которого на самом деле были связаны с Луной. Но идея Чистилища идея абсолютно правильная. Даже лучшие души, которым удалось развиться на Земле, нуждаются в длительных испытаниях после своей земной жизни, чтобы достичь подлинной духовности.

В целом можно было бы сделать вывод, что для Гурджиева земля, на которой мы живем, это ад с некоторыми проблесками надежды, но ад, из которого очень немногие из нас выйдут, чтобы перейти в Чистилище, и очистятся так, чтобы постепенно перейти в разряд высших существ.

Трудно сказать, в какой мере Гурджиев желал, чтобы люди поверили в это фантасмагорическое построение. Мне кажется, и я даже могу с уверенностью утверждать, что он был абсолютно искренен в выражении этой общей идеи. Он был убежден, что сегодняшнее европейское сознание видит вещи в том свете, который полностью искажает истину и даже, в некоторых случаях, противоположен этой истине. Он был искренен и в критике менталитета нашей европейской цивилизации. Однако эта критика, которая могла бы нам быть так полезна, изложена в книге крайне сумбурно. Мы можем уловить, откровенно говоря, лишь ее фрагменты. Она направлена в основном против Америки, к Франции же Гурджиев относится с большой симпатией .

Интересная идея, которую следовало бы рассмотреть более пристально, это идея буддизма как религии, все более захватывающей Запад. По мнению Гурджиева, именно буддизм породил оккультные теории XIX и XX веков: теософию, спиритизм, различные формы психоанализа и почти всю современную психологию. Гурджиев был, безусловно, большим знатоком буддизма. Некоторые восточные философы высокого ранга, с которыми я беседовал о Гурджневе, утверждали даже, что он был самым настоящим буддистом, который по личным-мотивам обосновался на Западе и попытался преподать нам некоторые наиболее простые истины и методики Востока. Я не имею своего мнения по этому вопросу, а книга Гурджиева не дает никакого повода считать его буддисток. Напротив, создается впечатление, что он категорически осуждает распространение восточных идей на Западе. Сам он мне говорил, что хотел бы достичь синтеза между западной наукой и техникой, с одной стороны, и восточной духовностью с другой, но при этом он не имел в виду именно буддизм и даже считал все восточные религии, какими они являются сегодня, выродившимися формами древнего Откровения. Он утверждал, что открыл истину вместе с дюжиной других исследователей, которые вместе с ним объездили сначала Азию, а потом и остальной мир. По словам Гурджиева, они опирались не только на устные, но и на письменные источники, а также археологию и другие современные науки. Эта группа исследователей считала, что ей удалось более или менее точно восстановить древнее истинное Откровение. Достигнув этого, члены группы рассеялись но всей земле, и каждый действовал отныне, следуя своей доброй воле, сохраняя с остальными членами группы лишь чисто дружеские отношения. Группа в целом не осуществляла больше никакой общей работы. Сам Гурджиев, после нескольких поездок в Соединенные Штаты, решил обосноваться во Франции, обзавестись несколькими учениками и оставить после себя книги, первая из которых была опубликована в 1950 году под названием «Всё и вся».

В заключение позволю себе заявить, дабы рассеять мелькающее то и дело в прессе мнение, что я ни в коей мере не являюсь учеником Гурджиева. Короткая встреча с ним оставила у меня впечатление, что он был очень сильной личностью, озаренной высокой духовностью как нравственного, так и метафизического плана. Под этим я имею в виду следующее: во-первых, мне показалось, что только самые высокие нравственные критерии двигали его поведением, во-вторых, он знал о духовном мире то, что знает мало кто из людей, в-третьих, он действительно был Учителем в области ума и духа. Не претендуя на близкое знакомство с Гурджиевым, я испытываю к нему большую симпатию и в какой-то степени, может быть, даже любовь.

Но моя собственная эволюция проходила совсем .иными путями. Я нахожу в его книге, которую не следует воспринимать как последовательное изложение его философии, много правильных, на мой взгляд, идей, некоторые из них мне кажутся очень глубокими. Впрочем, эти идеи тоже приходили мне в голову, и в книге Гурджиева я нашел только их подтверждение, чему чрезвычайно рад. Мне кажется, как раз такой отклик он и хотел бы найти у людей, ибо, несмотря на некоторую тираничность и резкость, он испытывал глубокое уважение к окружающим, если чувствовал в них личность. В его поведении было много внимательности и такта, которые, безусловно, являлись выражением его широкой души.

ЭССЕ М-РА ГОРЭМА МАНСОНА

По сравнению с Гурджиевым Ницше лишь провинциальный иконоборец. Диалог на межпланетном корабле. Вельзевул лучший сказитель, чем Шахразада. От Древнего Египта до Леонардо да Винчи через Сен-Мишель. Сравнение со Свифтом. Книга, которой суждена Слава.

ЭТА КНИГА иконоборческая до такой степени, что по сравнению с ней иконоборчество Ницше кажется провинциальным. Автор, выражаясь его же словами, хотел «безжалостно и бескомпромиссно искоренить все верования и представления читателя, которые укоренились в его сознании по поводу всего, что существует в мире». Первая неожиданность заключается в том, что герои этой серии историй не кто иной, как Вельзевул, пророческое божество Ветхого Завета, Князь бесовской из Евангелий. В книге «Всё и вся» Вельзевул, рожденный на планете Каратас, находясь на Абсолютном Солнце, поступает на службу к Всевышнему. И тогда ему начинает казаться, что он замечает нечто «нелогичное» в устройстве мироздания, Молодой, пылкий и строптивый, он пытается вмешаться в существующий порядок вещей; в наказание за эту неудачную попытку он был сослан и оказался в нашей Солнечной системе. На Марсе, Сатурне и на Земле его поведение пользуется таким уважением, что после долгих веков он получает прощение Всевышнего, позволившего ему вернуться на родную планету. Мы его встречаем на межпланетном космическом корабле, который летит к планете Каратас; чтобы не терять времени даром, он рассказывает своему внуку Хассейпу о своих шести посещениях Земли. Первое из них связано с периодом Атлантиды. Последнее с Америкой 20-х годов нашего века.

Вельзевул удивительное создание, ему были дарованы космополитическое видение на космическом уровне и историческая перспектива, восходящая почти к началу человеческого рода. Вельзевул говорит о человеческих обществах, как говорил бы об африканских деревнях много путешествовавший парижанин, а его знание истории уходит корнями в то далекое прошлое, когда из-за столкновения в Космосе от Земли отделилось два куска: Луна и еще один спутник, неизвестный астрономам. К этому следует добавить, что Вельзевул великолепный рассказчик, куда лучше Шахразады. Ему удалось коснуться почти всего, что волновало человеческие умы на протяжении веков. Вот далеко не полный перечень тем, которые он затрагивает, чтобы ознакомить с ними своего внука: цивилизация Гоби; изменения, которые претерпело буддийское образование; истинное значение Тайной вечери; реабилитация Иуды; эзотерическое и архитектурное значение монастыря Сен-Мишель; вечный двигатель; секреты электричества; загадка Сфинкса; полигамия в Персии; объективная музыка, вызывающая нарывы на ноге у человека; преследования Месмера; пагубные последствия британского культа спорта; американское питание; эксперимент с пустотой на Сатурне; как Леонардо да Винчи удалось раскрыть почти все секреты объективного искусства.

Читая «Всё и вся», быстро замечаешь, что речь идет о странном виде аллегории. Наиболее близким произведением, приходящим мне на ум, является «Сказка о бочке» Свифта. Но каков ключ к этой аллегории? Автор дает его в эпилоге, где описывает человека как существо механическое, лишенное подлинной свободы воли, которое тем не менее благодаря специальному воспитанию может привести в гармонию все три своих «мозга» и достичь свободы воли.

Можно предсказать, что вначале книга «Всё и вся» почти не обратит на себя внимания, ее даже сочтут маловразумительной, но она выдержит проверку временем, привлечет все большее количество читателей и вызовет многочисленные толкования.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Американская интеллектуалка авангардистского толка Маргарет Андерсон знакомит нью-йоркскую публику с современной поэзией и прозой. Скандальная история с журналом «Литл ревю». Маргарет Андерсон в Аббатстве.

МАРГАРЕТ Андерсон, нью-йоркская подруга Жоржетт Леблан, безусловно была одной из самых умных учениц Гурджиева. Вот короткое резюме профессиональной карьеры этой выдающейся женщины.

В 1914 году Маргарет Андерсон основала журнал «Литл ревю», наиболее прогрессивный орган печати среди других американских изданий там освещались события в литературе, музыке, критике, театре, кино, живописи, скульптуре, архитектуре и др. «Лозунгом» этого журнала было следующее заявление: «Мы не делаем никаких уступок общественному вкусу». Журнал не предназначался для пропаганды «средних» писателей типа Синклера Льюиса, он не был также изданием одного маленького кружка. Созданный элитой и для элиты всех стран, он предоставлял свои страницы таким писателям, как Артюр Рембо, Гийом Аполлинер, Макс Жакоб, Жан Кокто, Поль Элюар, Луи Арагон, Андре Бретон, Жюль Ромен, а также Андре Жид, Тристан Тцара и Филипп Супо… Были также и композиторы Стравинский, «группа шести», Сати, Шёнберг, Барток… Художники Пикассо, Модильяни, Дерен, Матисс, Брак, Леже, Хуан Гри, Пикабиа, Марк Шагал… Скульпторы Бранкузи, Цадкин, Лившиц и удивительный молодой польский скульптор Годье Бржеска, погибший во время войны в сражениях на стороне французов. Из англоязычной литературы в журнале «Литл ревю» публиковались такие писатели, как Эрнест Хемингуэй, Олдос Хаксли, Томас Элиот, Эзра Паунд, Гертруда Стайн… Кстати, в этом журнале был впервые опубликовал, в виде сериала шедевр, который изменил лицо современной английской литературы, роман Джеймса Джойса «Улисс». В пуританской Америке эта публикация придала журналу скандальную славу. Маргарет Андерсон и ее сотрудницу Джейн обвинили в напечатании порнографии. Последовал процесс, который издательницы проиграли с треском. Все номера журнала, в которых был опубликовал «Улисс», подверглись сожжению. А у обеих осужденных были взяты отпечатки пальцев, как у преступниц. Случай вошел в историю…

В Париже в мае 1929 года Маргарет и Джейн опубликовали последний номер «Литл ревю» со следующим заявлением, которое я привожу в переводе полностью: «Мы представили в нашем журнале двадцать три различных течения современного искусства из девятнадцати стран. На протяжении многих месяцев мы обнаруживали авангардные течения, возвеличивали их или убивали в зародыше. Мы боролись, голодали, рисковали тюремным заключением. Мы запечатлели все наиболее энергонесущие проявления современного искусства. Архивы нашего журнала представляют собой киноленту о мире современного искусства, но миссия наша закончилась. Современное искусство добилось признания. И в течение, быть может, ближайших ста лет все будут только повторять уже известное».

ТЕПЕРЬ мы хотим привести свидетельство Маргарет Андерсон, где она говорит о Гурджиеве и о жизни в Аббатстве. Это отрывок из ее книги «Огненные фонтаны», опубликованной в издательстве «Хермитидж-Хаус».

 

Часть II

ЛЕСНЫЕ ФИЛОСОФЫ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Открытка Жана Полана о жульничестве. Последние шесть недель истинного Гурджиева в Ессентуках. В России разражается революция. Гурджиев резко меняется. Разрыв с Успенским. Гурджиев готовится к большой игре на Западе. Требуется пять лет, чтобы довести до совершенства карикатуру на самого себя. Пробы в Тифлисе, Константинополе, Берлине и Лондоне. Приезд во Францию.

САДЯСЬ за стол, чтобы начать редактировать вторую часть этой книги, я получил открытку от Жана Полана. Позавчера мы вместе завтракали за городом, и во время десерта наш разговор, перескакивавший до этого с пятого на десятое, остановился на эзотерических школах и их основоположниках. Условясь о встрече, мы заранее решили затронуть эту тему и высказать по данному поводу главное из накопленного нами жизненного опыта. В подобных вопросах всегда необходимо соблюдать осторожность, и поэтому нам потребовалось почти все утро, чтобы разрешить многочисленные сомнения. И вот я получаю эту открытку, на которой изображен «Натюрморт с античной головой» Пикассо. На обратной стороне Полан пишет:

«Дорогой друг, помните ли вы прекрасные слова из упа-пишад: «Не задерживайтесь на том, что вам открылось»? И тем не менее факт остается фактом; те, кто на этом задерживается, в конце концов начинают жульничать будь то Гурджиев или самый последний жалкий медиум. Вопрос только в том, как они жульничают; впрочем, все это не безнадежно».

Лежавшая у меня на столе открытка явилась отзвуком тех вопросов, которые я задаю себе, листая документы, связанные с деятельностью Гурджиева начиная с 1917 года, то есть с того момента, как этот человек, блуждавший по Востоку в поисках тайного знания, начал готовиться к тому, чтобы сыграть большую игру, выступив в роли «Учителя» на Западе. Я не думаю, что Полан кладезь мудрости, и не считаю его оракулом. Однако два исключительно глубоких опыта смерти, о которых я здесь не смогу рассказать подробно, а также терпеливое приобщение к дзэн-буддизму позволяют ему подчас, при счастливом стечении обстоятельств, произнести магические слова, проливающие свет на многое. Я полагаю, что речь здесь идет как раз об одном из таких обстоятельств, потому-то; вместо предисловия, процитировал текст этой открытки.

В 1917 ГОДУ в России разражается революция. Лицо мира должно измениться. Хотелось бы удержаться от искушения связать столь важное событие мировой истории с внезапным изменением Гурджиева, но мы пока ничего не знаем о деятельности тайных обществ в России накануне большевистской революции, и можно утверждать, что так ничего о них и не узнаем, как не узнали из-за многочисленных конспирации и фальсификаций о трудах, посвященных эзотерическим объяснениям Великой французской революции. Как бы то ни было, облик Гурджиева внезапно и резко изменился. После 1917 года перед нами словно предстает не сам он, а карикатура на него. Не в моей власти указать причину подобного изменения, ни тем более описать его. Эту перемену почувствовала и перестрадала добрая дюжина людей, но ни одному из них так и не удалось проникнуть в ее суть.

Все происходило так, словно Гурджиев внезапно «замаскировался», подкрепляя свою маскировку шумихой, разбрасыванием денег, публичными выступлениями и созданием различных «школ». Из той дюжины теперь не осталось в живых никого, и единственный, кто рассказал об этом, был Успенский. Но и он говорил лишь намеками. Разумеется, этот Гурджиев номер два представлял собой особую силу, и его влияние на современников было в тысячу раз большим, чем влияние Гурджиева номер один. Точно так же, как большевизм, явившийся карикатурой на революционные надежды и мечты об «освобождении человека», несмотря ни на что торжествует и, по мере осуждения своих карикатурных черт, оказывает все большее влияние на современный мир. Иногда мне приходит в голову, что Кавказ дал нам двух великих людей, которые, прекрасно понимая, с чем они имеют дело, предпочли представить миру лишь карикатурную сторону той власти, которой они были облечены: это Сталин и Гурджиев. Но довольно об этом. Я вполне серьезно считаю, что не стоит до конца открывать крышку загадочной кавказской кастрюли.

Я повторяю, что именно о Гурджиеве помер два мы и будем говорить, ибо моей задачей является не раскрытие сущности этого человека, но как можно более точный показ его влияния на европейскую интеллигенцию в течение последних лет. Если речь действительно идет лишь о карикатуре, следует думать, что мы живем в эпоху, когда, как мне сказал Жан Полан, «все, что называют оккультными науками, намного отстает от XIII века; нам не хватает фактов, словно у истории есть свои секреты и тайники», и лица духовных учителей могут предстать нам лишь как карикатура на них самих. Это еще одно свидетельство замутненности современного мира. Но я при этом продолжаю повторять, что Гурджиев, сколь карикатурным он бы ни представал перед нами, является, на фоне общей посредственности, одной из немногих фигур, достойных того, чтобы о них говорить.

В 1917 ГОДУ Гурджиев укрывается у себя на Кавказе. Он снимает маленький домик вблизи города Ессентуки и приглашает к себе двенадцать человек, своих лучших учеников, отобранных за четыре года во время не имевших определенной цели собраний в московских и петербургских кафе. Эти двенадцать человек бросили все, не имея твердой надежды на возвращение в страну, где разразилась гражданская война. «Я всегда испытываю странное чувство, говорил Успенский. когда вспоминаю этот период. Мы провели в Ессентуках около шести недель. Однако сейчас это кажется мне совершенно невероятным. Всякий раз, когда мне случается разговаривать с кем-то из побывавших там, они с трудом могут поверить, что, все пребывание в Ессентуках длилось шесть недель. Даже шесть лет не вместили бы в себя все, что относится к этому периоду, настолько он был насыщенным». В течение шести недель Гурджиев преподал целую серию физических и умственных упражнений, способных открыть путь к второму сознанию, и раскрыл множество тайных доктрин. «Он указал общий план работы, пояснил истоки всех методик, всех идей, их связи, взаимоотношения и общее направление движения. Многие вещи оставались для нас неясными, другие не были восприняты в их истинном значении или даже были поняты наоборот: но, как бы то ни было, мы получили общие установки, которые, как мне казалось, смогли бы вести нас в дальнейшем».

Как-то раз, после полудня, в конце этих шести недель Гурджиев неожиданно заявил, что все ученики должны разъехаться и что сам он собирается один отправиться к берегам Черного моря. Сначала ему не поверили. «Для нас все только начинается, думали эти двенадцать человек, он лишь навел нас на путь истинный, говоря, что потребуются десятки лет работы под его руководством, чтобы перед нами забрезжила цель, которую он нам описал; нет, это невозможно!» Но учитель был непреклонен. «Тогда все заявили, что последуют за ним повсюду, куда бы он ни отправился. Он согласился на это, но при условии, что каждый будет заниматься самостоятельно и что не будет никакой общей работы (никакого обучения), как бы мы к этому ни отнеслись. Все это, добавляет Успенский, меня сильно удивило. Мне казалось, что момент для подобной «комедии» был выбран крайне неудачно, а если Гурджиев говорил серьезно, то зачем вообще было все это предпринимать? Если он уже начал с нами работать, то почему решил бросить теперь?.. И должен признать, что с этого времени моя вера в него пошатнулась. В чем было дело, что именно вызвало у меня такое отношение? Даже сейчас мне трудно это определить…»

Никогда Успенский, жизнь которого полностью изменилась благодаря Учению, не говорил больше о своем разрыве с Гурджиевым. После многих месяцев, проведенных на Черном море, и нового пребывания в Ессентуках, где Гурджиев показывал различные танцевальные движения, способствующие лучшему контролю над собственным телом, Успенский, болезненно воспринявший резкое изменение Гурджиева летом 1917 года, решил порвать с ним окончательно. «Не без внутренней борьбы я принял решение прекратить работу с Гурджисвым и покинуть его самого. С этой работой было связано слишком многое в моей жизни, чтобы я мог с легкостью начать все сначала. Но ничего другого мне не оставалось. Конечно, я не забыл уроков, усвоенных мною в течение последних трех лет. Тем не менее мне понадобился целый год, чтобы разобраться во всем этом и определить, каким образом я мог бы продолжать работать в том же направлении, что и Гурджиев, сохраняя при этом свою. независимость».

Вскоре Гурджиев покидает полыхающую Россию и добирается до Тифлиса. Там он основывает свой первый «Институт гармоничного развития Человека». Речь идет о пустяковом рекламном мероприятии, предваряющем ту шумиху, которая, как он надеется, ждет его в Лондоне, Берлине или Париже.

«В течение лета и осени 1919 года, говорит Успенский, я получил два письма от Г. Он описал мне, что открыл в Тифлисе «Институт гармоничного развития Человека», программа которого была очень обширной. К письму он прилагал проспект, который, по правде говоря, заставил меня задуматься.

Он начинался следующими словами:

«С разрешения Министерства Народного Образования в Тифлисе открыт «Институт гармоничного развития Человека», основанный на системе Г.И.Г. В «Институт» принимаются дети и взрослые обоего пола. Занятия в утреннее и вечернее время. Программа обучения включает: различного рода гимнастику (ритмику, лечебную гимнастику и т. д.), упражнения по развитию воли, памяти, внимания, слуха, мыслительной деятельности, эмоций, интуиции и т. д. и т. п.

Система Г.И.Г., добавлялось в проспекте, была уже опробована на практике в целом ряде крупных городов, таких, как Бомбей, Александрия, Кабул, Нью-Йорк, Чикаго, Христиания, Стокгольм, Москва, Ессентуки, и во всех центрах и филиалах ''истинной интернациональной дружбы трудящихся»!

В конце проспекта находился список «преподавателей-специалистов» «Института гармоничного развития Человека», среди которых я нашел как собственную фамилию, так и фамилии инженеров П. и Ж.; последний был членом одного из наших кружков, жил в то время в Новороссийске и не имел ни малейшего намерения ехать в Тифлис. Г. написал мне, что работает над подготовкой своего балета «Борьба Магов», и, ни намеком не напоминая о всех сложностях в наших прежних отношениях, приглашал меня приехать к нему в Тифлис для сотрудничества. Это было на него очень похоже. Но по разным причинам я не мог в то время поехать в Тифлис. Прежде всего были большие материальные препятствия, а кроме того, трения, возникшие в Ессентуках, оставались для меня вполне реальными. Мое решение покинуть Гурджиева стоило мне очень дорого, и я не мог так легко от него отказаться, тем более что все аргументы Гурджиева казались мне очень сомнительными. Должен признать, что программа «Института гармоничного развития Человека» не очень-то меня вдохновила. Разумеется, я понимал, что в силу обстоятельств Гурджиев был вынужден придать своей работе какую-то внешнюю форму, и она могла показаться карикатурной. Не менее ясно для меня было и то, что за этой формой сохранялось прежнее содержание, оно-то измениться не могло. Но я совсем не был уверен, что смогу приспособиться к подобной форме».

Позже, словно одержимый жаждой перемены мест, Гурджиев покидает Тифлис, обосновывается в Константинополе, но уже через несколько месяцев бросает новый «Институт», открывает другой в Берлине, отказывается и от этой затеи, приезжает в Лондон, где Успенский читает свои многочисленные лекции, встречается со слушателями своего бывшего соратника, потом вынужден покинуть Англию но причинам, о которых я уже говорил в первой части этой книги, и благодаря неожиданному вмешательству Раймона Пуанкаре получает разрешение обосноваться во Франции.

И вот тогда, осенью 1922 года, после пяти лет подготовки, начинается большая игра.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Спешите! Спешите! Большой парад в театре на Елисейских Полях. Еще один большой парад в Нью-Йорке. Гурджиев хочет заинтриговать публику! Что собой представляли движения и танцы. Методика атомизации. Что же происходит в Авонском Аббатстве?

13 ДЕКАБРЯ 1923 года в газете «'Комедия», посвященной парижским спектаклям, можно было прочесть следующую заметку:

«Быть может, профессор Гурджиев пока неизвестен в Париже, но он знаменит во всем мире. Первый показ его «Института», который состоится сегодня вечером в театре на Елисейских Полях, посвящен «Движениям». В дальнейшем за ним последуют другие спектакли, включающие музыку и поразительные откровения, характерные для религиозных церемоний древнего Востока.

«Институт гармоничного развития Человека» так называется институт Гурджнева позволит нам участвовать в исследованиях, которые очень долгое время проводит его руководитель на самых разных широтах.

Интерес профессора Гурджиева обращен главным образом к Востоку, как древнему, так и современному. Именно восточное искусство предстанет перед нами в гимнастике, ритмике, священных и светских танцах, танцах дервишей, факиров и монахов, причем некоторые из этих танцев сохраняют тесную связь с религиозными церемониями.

Впервые мы увидим танцы Тибета и Афганистана. И, разумеется, все это будет происходить в театре на Елисейских Полях, где вы сможете стать свидетелями этого любопытного и увлекательного зрелища уже сегодня вечером, на открытой генеральной репетиции. Премьера в воскресенье вечером».

Через несколько дней в той же газете можно было прочесть следующую заметку:

«Мсье Эберто вновь продемонстрирует парижской публике совершенно необычные исследования и позволит нам судить об интересе и значимости работ «Института» Гурджиева.

Мы увидим танцы, навеянные древнейшими восточными обычаями, ритуальные жесты, коллективные движения, внушенные властными и загадочными флюидами. Но не стоит рассматривать все это лишь как часть хореографического искусства: это иллюстрация новой концепции формирования человека, переделка его психологической основы и всестороннее усовершенствование его личности. Результаты, достигнутые новой методикой, помогающей человеку освоить внутренние и внешние богатства природы, вполне ощутимы в этой хореографии, гимнастике и ритмике; но они не менее существенны и в других областях…

Мсье Гурджиев составил план и воплотил в жизнь этот удивительный синтез искусств, имеющий столь большое воспитательное значение; неутомимый путешественник, он оказался, задолго до войны, под большим влиянием того, что увидел на высокогорьях Центральной Азии именно там он искал источник истинной мудрости, которой теперь решил поделиться с людьми.

Его система основана прежде всего на необходимости вернуть нам равновесие и координацию наших трех центров: восприятия окружающего, реагирования, а также психических и психологических движений. Для этого он решил создать большое и великолепное заведение, которое сейчас организуется в Фонтенбло: «Институт гармоничного развития Человека».

В АПРЕЛЕ 1924 года в Нью-Йорке м-р Кэрролл, репортер ''Нью ивнинг пост», сообщил о том, что состоялся первый показ «Института» Гурджиева в Америке, в котором принимала участие группа учеников из Фонтенбло под руководством самого профессора Гурджиева. Показ состоялся в помещении на западной окраине Нью-Йорка. М-р Кэрролл писал следующее:

«Сначала были показаны танцы, исполненные группой людей, облаченных в просторные одежды и обутых в мягкие туфли. Это было фантастическое зрелище, ибо каждый танцевал по-своему. Оркестр, которым руководил человек по фамилии Хартман, играл странную музыку, где преобладал грохот барабана. Движения имели символическое значение, но при этом совершенно не были чувственными; создавалось впечатление, что перед нами демонстрируется культ, в котором чувственность вообще не присутствует.

Эти танцы, относящиеся, по-видимому, к древним религиям, описать практически невозможно. Одна дама пояснила нам, что в древности танцы служили для воплощения реальных актов помилования, похвалы или мольбы. В этой связи нам показали захватывающий танец дервиша, который мог бы стать сенсационным номером в цирке Барнума и Бейли.

Гурджиев руководил танцующими, взмахом руки давал сигнал к началу и резко их останавливал. Тогда они сохраняли равновесие в той позе, в которой руководитель остановил их, и были похожи при этом на деревянные статуи. Казалось, они находились при этом во власти какой-то гипнотической силы.

Музыка походила на какой-то абсурдный джаз. Гармонии и мелодии были записаны тем же Хартманом, согласно указаниям Гурджиева, который сохранил их в памяти с тех времен, как услышал в различных монастырях и сектах Востока во время своего «поиска истины». Гурджиев утверждает, что эти мелодии были очень древними и передавались с помощью записей в некоторых храмах.

Конец программы был посвящен показу различных трюков: частично собственно трюков, частично настоящих чудес, уходивших корнями в религиозные церемонии и основанных на гипнотизме и магнетизме».

В тот же день, там же, в Нью-Йорке, во влиятельном журнале «Каррент опинион» можно было прочесть следующую статью:

«Прибытие в Америку Гурджиева и его сорока учеников и музыкантов из «Института гармоничного развития Человека», недавно основанного во Франции, привлекло к нему большое внимание. Мы относимся к этому явлению как к культу, логически пришедшему на смену методу самовнушения и другим подобным средствам избавления от бед человеческого существования.

М-р Гурджиев руководитель некой колонии в лесу Фонтенбло, где упорно познаются тайны внутренней жизни человека. Музыка, гимнастика, ритмика, странные костюмы, благовонные фонтаны, мистические дисциплины лишь сопровождают этот поиск.

Одним из главных учеников Гурджиева был П.Д. Успенский, труд которого «Tertium organum» приравнивается к Библии у исследователей космического сознания. Говорят, что и Г. Уэллс, и Редьярд Киплинг очень заинтересовались мыслью и методами Гурджиева, равно как и А.Р. Оредж, директор лондонского литературного журнала «Нью эйдж», английский писатель О. Блэквуд и издатель «Уорлд мэгэзин» Джон О'Хара Косгров''.

В «Нью стейтсмен» (Лондон) о Гурджиеве пишут, что он грек, якобы проведший молодость в Персии. Тридцать лет назад он организовал экспедицию, целью которой было исследование самых древних восточных традиций, текстов, идей, обнимающих почти все области человеческого знания, и большинство из которых сильно опережает все, что смогла нам дать современная наука Запада.

Репортер «Нью стейтсмен» описывает школу в лесу Фонтенбло следующим образом:

«Жизнь там очень простая и даже аскетическая, пища нормальная, но слишком мучнистая для обычного желудка, работа очень изнурительная. Физический труд часто доводит учеников до крайнего изнеможения, словно солдат в окопах Фландрии зимой 1917 года. Тем не менее за всем этим не стоит никакой теории аскетизма ради аскетизма или натурализма. Работа в Фонтенбло считается чем-то вроде лекарства. Она становится предпосылкой для умственной концентрации и дает большой материал для самонаблюдения. Холод, голод и физическую усталость нужно преодолевать не ради них самих или чтобы снискать чье-то уважение, но просто для того, чтобы приблизиться к ясному пониманию нашего физического механизма и полностью овладеть им. Другие способы самонаблюдения создаются в «Институте» с поистине дьявольской изобретательностью. Они позволяют достичь четкого видения механизма наших мыслей и эмоций, но этот аспект работы нельзя описать в нескольких фразах»,

«Целью этого культа является, как указывает м-р Раймонд Кэрролл в «Нью ивнинг пост», достижение сверхсознания подобно древним азиатским мистикам. Оно осуществляется, в частности, благодаря полному подчинению тела. В этой связи представленные нам танцы и телодвижения являются характерными. Те, кто ими занимается, могут сделать осознанными все функции своего тела, в то время как в обычной жизни мы осознаем в лучшем случае четверть из них.

Гурджиев, например, уверяет, что он может обучить регулировать по желанию кровообращение или функционирование желез так же свободно, как вы двигаете руками и ногами. В общем, речь идет о достижении абсолютного, то есть космического, сознания. Если вы его достигнете, говорит он, то, умирая, сможете предопределить свое последующее существование, избрать форму своей жизни после смерти».

НАКОНЕЦ, м-р Ром Ландау много лет спустя писал:

«Одним из методов, предлагаемых Гурджиевым, является странная система танцев, цель которой вовсе не в том, чтобы позволить танцору выразить свои субъективные эмоции, но в том, чтобы научить его взаимодействию трех центров (эмоционального, физического и интеллектуального) через «объективные» упражнения. Каждое движение, каждый шаг, каждый ритм описываются необыкновенно тщательно. Каждая часть тела должна быть вытренирована так, чтобы производить движения независимо, вне связи с движениями других частей.

Мы знаем, что наши мускулы действуют и реагируют так, как они привыкли действовать. Это вовсе не означает, что эти действия всегда являются реальной потребностью мускулов. Чтобы продемонстрировать это положение, рассмотрим разницу между тем, как садимся мы, и тем, как садятся восточные люди. На Востоке люди сидят, выпрямив спину и скрестив ноги, что куда больше способствует отдыху, чем наша привычка к креслам, когда ноги свешиваются, а корпус сгорблен. На восточный манер можно сидеть без усталости много часов подряд, и отдыхаешь при этом лучше, чем лежа в постели. Тем не менее мало кто из европейцев может это вынести. Почему? Да потому, что наши мускулы действуют автоматически.

Танцы Гурджиева направлены на то, чтобы нарушить условность мускульных движений танцоров. Кроме того, создавая «независимые движения», Гурджиев одновременно боролся с умственными и эмоциональными стереотипами своих учеников. Гурджиев сам писал музыку и сценарии танцев, многие из них были навеяны танцами дервишей, которые, как казалось, он глубоко изучил. Он написал тысячи страниц музыки, большая часть которой служила сопровождением к танцам. Когда в 1924 году Гурджиев повез группу своих учеников в Соединенные Штаты, его «объективные танцы» вызвали определенный интерес. Многих привлекла их новизна, ибо в них не было ничего общего с методиками Далькроза, Рудольфа Штайнера, Айседоры Дункан или кого-либо из других новых реформаторов; английский писатель Ллуэллин Поуис описал пребывание Гурджиева в Нью-Йорке и то впечатление, которое там произвели его танцы, в своей книге «Вердикт Брайдлгус», где, в частности, говорилось:

«Знаменитый пророк и маг Гурджиев появился в Нью-Йорке в сопровождении А. Р. Ореджа, который играл при нем роль святого Павла. Мне случилось наблюдать за Гурджиевым, когда тот курил неподалеку от меня, у входа… Он напоминал маклера, но в то же время что-то неуловимое в нем странно действовало на нервы. Это ощущение было особенно явным, когда на сцену выходили его ученики, подобные выводку кроликов, загипнотизированных взглядом хозяина-шарлатана».

Я слышал из различных источников много сходных откликов. Говорили, будто танцоры похожи на затерроризированных мышей, добавляя, что об этих танцах невозможно судить с эстетической точки зрения. Тем не менее некоторые находили их красивыми, тем более что они не были окружены обычной сценической атрибутикой.

Танцоры носили очень простые туники и панталоны. Один из них мне рассказывал, что ощущение гипноза происходило от сильной концентрации внимания, которой требовал каждый сеанс. Не только их тела находились в движении, но каждый из трех центров должен был также контролироваться сознанием, а их координация была возможна лишь при огромном усилии воли».

ТАКИМ образом, благодаря необычным публичным выступлениям в Париже и Нью-Йорке, Гурджиев привлек к себе внимание французских и американских интеллектуалов. В то же время Успенский читал В Лондоне цикл лекций о теории и методах, перенятых им у Гурджиева, которые собрали многих писателей, художников, психологов и просто светскую публику. Западная интеллигенция примерно за один год оказалась, в полном смысле этого слова, заинтригованной Гурджиевым. Его танцы и «движения» были, безусловно, лишь внешней стороной работы над собой, проводимой в Авонском Аббатстве. Было сделано все, чтобы наделать шуму вокруг этих упражнений, комментировать их неясно и двусмысленно, дабы привлечь к ним больший интерес. В действительности речь шла лишь о том, чтобы заинтриговать публику. Для Гурджиева был важен не материальный успех, и, организуя свои сеансы, денег он не жалел. В театре на Елисейских Полях в течение двухчасового представления бил фонтан духов. В 1917 году Гурджиев отказался продолжать работу тайно, в сопровождении лишь нескольких, тщательно отобранных учеников. Он предпочел взбудоражить западноевропейские умы, погрязшие в косности и рутине, цирковыми представлениями или ярмарочными фокусами. Он делал все, чтобы подогреть интерес к собственной персоне.

Успенский совершенно правильно утверждает, что за всеми этими шумными представлениями стояли те же эзотерические поиски, что и в период путешествий в Азию и тайного учительства в маленьком домике в Ессентуках. Но методика изменилась, превратившись» в карикатуру на поиски, которые, как нам кажется, требуют тайны.

Манеры тайновидца и замашки балаганного зазывалы странным образом перемешивались в действиях Гурджиева, к смущению его прежних учеников и большому соблазну огромного числа западной интеллигенции, которую после военных потрясений уже не удовлетворяли формы познания, присущие современной цивилизации.

Я проделывал некоторые «движения», сходные с теми, которые были предложены интеллигентной публике Парижа и Нью-Йорка в тот период. Я знаю, каких усилий они стоят. Проделать их все равно что подвергнуть распятию все свое существо. Представьте себе, что вы совершаете движения, противоречащие одно другому. Это само по себе очень трудно и предполагает определенное владение своим телом. Представьте себе, что в тот же момент вы начинаете, ритмизируя свои движения, производить очень сложный умственный подсчет, который вызывает в вас бунт, ибо не соответствует привычной арифметике (счет, где один и один три, дважды два пять, три плюс три семь), причем малейшая ошибка одного из участников может разрушить все хореографическое единство. Представьте, наконец, что в то же время все ваши эмоциональные способности должны быть сосредоточены на заданной теме, эмоциональная значимость которой должна быть вами при этом глубоко прочувствована (скажите, к примеру, про себя: «Господи, помилуй!» и прочувствуйте, что вы говорите), и вы получите некоторое представление о той работе, свидетельством которой являлись эти танцы, сопровождаемые музыкой. Каждая нота при этом должна быть интерпретирована согласно ссылкам на самые высокие интеллектуальные традиции, как символ одной из многочисленных ситуаций человека в космосе. Мы выходили с этих сеансов разбитые, но освобожденные от нашего обычного «я», становясь при этом, особенно восприимчивыми к «другим вещам», и как бы наделенные божественной свободой. Точнее говоря, мы чувствовали себя «расчеловеченными». Я знаю женщину, которая «не узнавала» своего мужа, когда он возвращался с таких сеансов, ощущала себя покинутой, будто вдова, и отправлялась плакать к себе в комнату, а потом возвращалась, поджидая у приоткрытой двери, когда ее муж вновь «вочеловечится».

В дальнейшем мы приведем более полные свидетельства этих «сеансов с движениями». Здесь я стремился лишь показать, что интерес, вызванный представлениями в Париже и Нью-Йорке, был обусловлен не только необычностью исполняемых танцев. Самые интеллигентные зрители безошибочно угадывали за ними методику разрушения основ классической психологии и яркое свидетельство бунта против того, что мы называем на Западе, злоупотребляя этим термином, «человеческой личностью». Вот что вызывало жгучее любопытство многих умных людей ко всему происходившему в Авонском Аббатстве.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

ЧТО УВИДЕЛИ ИНОСТРАНЦЫ

О чем рассказывает непредвзятый зритель. От Тифлиса до Фонтенбло. Основные принципы. Человек четвертого измерения. Повседневная жизнь в Аббатстве, увиденная со стороны. Английский издатель хочет избавиться от всяких сомнений. Несколько предварительных вопросов об искренности Учителя.

СПУСТЯ месяц после показов в Америке нью-йоркский журнал «Сенчури» попытался открыть глаза широкой публике на некоторые аспекты личности Гурджиева и особенности жизни в Аббатстве. Рассказу Э. Бекхофера, который впоследствии вынужден был порвать всякую связь с Гурджиевым и его учениками, было предпослано нижеследующее редакционное вступление:

«В послевоенные годы, годы душевных и духовных разочарований, тысячи мужчин и женщин во всем мире испытывают смутное желание примкнуть к какой-нибудь вере, к какому-нибудь необычному культу, способному вернуть им смысл жизни. Для основателей этих культов годятся любые странности, лишь бы завербовать как можно больше последователей. В «Институте гармоничного развития Человека», основанном Гурджиевым, осуществляется один из самых красочных культов нашего времени. Недавно Гурджиев начал вербовать учеников и в Соединенных Штатах. Мы представляем здесь историю этого культа, во-первых, потому, что речь идет о захватывающей истории, а во-вторых потому, что она показывает, в каком смятении находятся современные умы».

РАССКАЗ Э. БЕКХОФЕРА

ИЗ ВСЕХ мистиков, которые оказали значительное влияние на Европу в последние десять-двенадцать лет, особенно в самое последнее время, ни один, по-видимому, не вызвал такого интереса, как Георгий Иванович Гурджиев, основатель «Института гармоничного развития Человека» в Фонтенбло, вблизи Парижа. Я делаю исключение для Распутина, ибо его мистицизм был несколько особой природы и своей известностью он был обязан скорее политическому, чем духовному влиянию.

Хотя «Институт» Гурджиева существует во Франции всего около года, нет ни одного представителя интеллектуальных кругов в Англии (если говорить только об этой стране), который не сгорал бы от желания узнать о нем самые мельчайшие подробности.

Широкая публика впервые заинтересовалась этим «Институтом», когда в Фонтенбло скончалась Кэтрин Мэнсфилд. Многие тогда задались вопросом, что же за таинственное пристанище выбрала эта молодая женщина, чтобы провести там последние месяцы жизни.

Кроме пары маловразумительных статеек, появившихся в одной лондонской газете, и отклика на них в одном из еженедельников, ни одно описание «Института» Гурджиева, насколько мне известно, нигде не появлялось.

Я попытаюсь наметить здесь основные теории, легшие в основу методов Гурджиева, и ту форму, которую они принимали на практике.

Хотя я ни в коей мере не являюсь поклонником Гурджиева (и моя статья служит тому подтверждением), мне несколько раз представилась возможность при неких мистических обстоятельствах вступить с ним в определенные отношения. Наша первая встреча состоялась в далекой стране благодаря посредничеству моего старого знакомого П.Д. Успенского, русского математика, писателя и журналиста.. Дело было в Ростове-па-Дону, когда этот город был занят генералом Деникиным.

Теперь необходимо сказать несколько слов о самом Успенском, который ввел Гурджиева в английские круги. Когда я с ним познакомился в Петрограде в начале войны, он, как и я, только что вернулся из долгого путешествия по Индии. Он был известен как знаток теософии и мистики. Его книга «Tertium organum», недавно переведенная на английский, способствовала популярности в России идеи четвертого измерения. Он сотрудничал со многими серьезными газетами. Был вегетарианцем и прекрасным товарищем. Когда мы с ним встретились пять лет спустя в разрушенном сарае в Ростове, где нашли убежище у одного человека, умиравшего в то время от оспы (хотя мы об этом не знали), то обменялись впечатлениями о том, как прожили эти пять лет. Он рассказал мне о знакомстве с Гурджиевым в Москве. Вначале Успенский отнесся к нему скептически, но потом его привлекли огромные способности и познания Гурджиева. Успенский и еще кое-кто из учеников последовали за ним в Ессентуки, курорт на Северном Кавказе, где их застал вихрь революции. Когда жизнь стала невыносимой, они разбрелись. Гурджиев в сопровождении последней группы самых преданных своих последователей отправился в Тифлис, в Закавказье.

Спустя несколько недель (ужасных недель, когда все надежды Деникина рухнули, а его войска вынуждены были погрузиться на пароходы при обстоятельствах, полных неописуемого ужаса и отчаяния) я пересек Черное море, приехал в Закавказье и нанес визит Гурджиеву. Я нашел его без особого труда в маленьком домике в Тифлисе. Вывеска «Институт гармоничного развития Человека» красовалась на стене лавчонки, которую он арендовал.

Сразу же было видно, что это восточный человек маленький, смуглый, почти лысый, с длинными черными усами, высоким лбом и пронзительными глазами. Он ничем не был похож на Успенского высокого, светловолосого, по-европейски культурного человека. По-русски Гурджиев говорил отрывисто и запинаясь. Его родными языками были армянский, греческий и какой-то кавказский диалект, но языком литературным, на котором он, если можно так выразиться, думал, был персидский.

Он принял меня доброжелательно, и в последние месяцы я много времени проводил в обществе Гурджиева, то в доме, наблюдая за тренировками двенадцати слушателей его «Института», исполнявших упражнения и танцы, которые я опишу позже, то беседуя с ним на веранде, где он кроил и шил костюмы для балета, который надеялся показать в Тифлисской опере, то обедая с ним в восхититель- ных грузинских и персидских ресторанах, на берегу быстрой горной речки Куры или около знаменитых бань, давших на-звание городу. Однажды мы даже отправились вместе в эти бани, где какой-то голый перс массировал нас кистями рук, предплечьями и даже ногами; пять лет спустя я увидел, как это проделывал сам Гурджиев с несколькими учениками в Фонтенбло.

Однажды мне удалось присутствовать на одной из его лекций. Мне она показалась занудной и бессодержательной. Гурджиев отстаивал спорное мнение, будто ум ребенка подобен чистой пластинке граммофона, на которой запечатлевается всякий опыт, выявляющийся, когда обстоятельства пробудят в нем определенную ассоциацию идей. Но в то время он требовал абсолютного послушания и добивался его от каждого из своих учеников. Словам Гурджиева верили, и он царил, будто тиран среди преданных рабов.

Мне кажется, ничего не изменилось в нем со скромных тифлисских времен до нынешнего великолепия в Фонтенбло. Размах стал большим, число учеников значительно возросло, работают они в гораздо более жестком режиме, а Успенский теперь читает публичные лекции, которые привлекают в «Институт» иностранцев. Но те, кто, как я, знал маленький «Институт» в Тифлисе, увидят в Фонтенбло мало нового.

Спустя несколько месяцев я вновь встретил Успенского, на этот раз в Константинополе. Он сообщил мне о скором приезде Гурджиева и некоторых членов его колонии. Потом Гурджиев и его соратники отправились в Берлин, где вновь был открыт «Институт» и где возобновились танцы, упражнения и лекции.

Два года назад Успенский неожиданно приехал в Лондон. Этой поездкой он обязан одному издателю, страстно увлеченному мистикой, то был его старый знакомый, а также одной светской даме-англичанке, супруге преуспевающего газетного издателя. Первый обеспечил Успенского интеллектуальной аудиторией, вторая деньгами. Издатель и дама совместно позаботились о помещении, и мы встречались то в личных апартаментах, расположенных во флигеле великолепного дома, то в конференц-зале у некого теософа из Кенсингтона, то у одного доктора на Харли-стрит. Среди слушателей можно было встретить врачей, психологов, представителей духовенства, а также неизменную стайку мужчин и женщин, обожающих все мистическое.

Психологи, естественно, питали к лекциям профессиональный интерес. Они понимали, что психоанализ никогда не даст полного объяснения всего человеческого поведения, что бы там ни провозглашали его основоположники, и надеялись найти в доктрине Успенского основы нового психологического направления, которое бы позволило им выйти за рамки психоанализа.

По многим причинам проект открытия «Института» в Берлине был отвергнут, и Гурджиев, по-видимому вдохновленный успехом Успенского, решил отправиться в Англию.

Русским в то время было трудно добиться разрешения жить в Лондоне. Делегация, состоявшая из нескольких заинтересованных психологов, издателя и друга светской дамы, отправилась в министерство внутренних дел, чтобы попросить для Гурджиева и его колонии разрешения на пребывание в Англии и открытие там «Института». Но министерство внутренних дел было в то время напугано русской революцией и в каждом русском видело большевика. В разрешении было отказано.

После этого отказа Гурджиев начал подыскивать для «Института» подходящее место во Франции. После многих злоключений его выбор остановился на Авонском Аббатстве, неподалеку от Фонтенбло, в тридцати милях от Парижа. Это был большой старинный дом, в котором когда-то жила любовница короля, а впоследствии адвокат Дрейфуса. У него-то и было куплено это владение. Оно состоит из самого Аббатства, большого сада и многих гектаров леса. Община расположилась там, а сам Гурджиев отправился в Лондон, чтобы проверять учеников, собранных Успенским. При этом он должен был казаться им очень странным типом, ибо обращался к ним на ломаном русском, но говорил при этом властным тоном и всячески подчеркивал свое превосходство. Тем не менее они сразу же увидели в нем выдающуюся личность, живущую в мире более высокого уровня сознания. Многие из них предали все что имели, отдали деньги в пользу «Института» и приготовились к тому, чтобы последовать за Гурджиевым в Фонтенбло. Среди них было два психоаналитика, располагавших хорошей клиентурой. Один издатель продал свою долю в газете, отдав деньги в пользу «Института». Другие тоже давали в соответствии со своими возможностями, что при наличии одного-двух состоятельных людей составляло приличную сумму. Потом, маленькими группками, постепенно они перебрались в «Институт». Все эти люди были убеждены, что находятся на пороге нового видения, способного возвысить их над уровнем обычного сознания, в результате чего они станут существами высшего порядка.

В конце 1922 года «Институт гармоничного развития Человека» открылся в Фонтенбло, в нем насчитывалось 60 70 учеников. Среди них примерно половину составляли русские из Тифлиса и Константинополя мужчины, женщины и дети. Были также русские из Берлина и Лондона, разорившиеся во время революции; привлеченные мистическими идеями, они при этом отдавали себе отчет в том, что жизнь в «Институте» будет ненамного слаще, чем жизнь русских эмигрантов в других местах. Остальные были в основном англичане. Если я не ошибаюсь, в колонии было только две француженки жены английского и русского учеников. По-видимому, истинные французы так и не услышали зова новой веры. Жители Авона признали «Институт» как источник дохода, но именовали его «сумасшедшим домом».

Среди англичан, так же как и среди русских, преобладали женщины, большинство из которых были «теософками». Среди мужчин выделялись издатель, два психоаналитика и два чиновника, Было еще несколько молодых людей, пациентов психоаналитиков, которым те предложили посетить «Институт».

Нескольких человек трудно отнести к какой-либо категории, как, например, светскую даму, которая в первые дни создания «Института» время от времени наведывалась туда и брала на себя простую и мало связанную с психикой обязанность приносить Гурджиеву в сад кофе. Но, увы! Попорхав этакой очаровательной бабочкой в строгих кулуарах Фонтенбло, она быстро утомилась и, в жажде новых впечатлений, полетела, как мне говорили, искать духовный комфорт в области кино. Членов колонии нередко навещали их друзья, к которым иногда присоединялись люди из кружка Успенского в Лондоне.

Во время моих визитов в «Институт» я, как правило, устраивал себе штаб-квартиру в Фонтенбло или Париже, но неоднократно останавливался и в самом Аббатстве, в комнате неподалеку от Гурджиева, где нам прислуживали труженики-колонисты. Меня часто торопили поскорее стать членом колонии, частично для собственного духовного здоровья (о котором всегда заботились мои друзья), частично чтобы я служил переводчиком между Гурджиевым и его английскими друзьями. Но я предпочитал оставаться нейтральным зрителем, сохраняя при этом контакт со всеми в «Институте», начиная с самого Гурджиева и кончая последним поступившим англичанином, постепенно набирая таким образом количество впечатлений и сведений, которые впервые излагаю здесь.

Вероятно, читатель хотел бы теперь получить краткое описание основных принципов, на которых базировался «Институт гармоничного развития Человека».

Нужно начать с того, что для меня, как и для всех других англичан, знакомых с «Институтом», именно Успенский, а не Гурджиев, был представителем этой философии. Тем не менее мы знаем, что Успенский перенял свои идеи у Гурджиева, а у последнего они сформировались во время долгих путешествий по Востоку.

Эта философия может быть описана с разных точек зрения. Я сконцентрирую свое внимание на теории, которая находит прямое выражение в работе «Института». Прежде всего, цивилизация, развивая определенные способности человеческой личности, полностью подавила или разрушила некоторые другие черты, причем самого высокого порядка. Наши способности, способности обычных людей, группируются вокруг трех центров: интеллектуального, связанного с мыслительной деятельностью, планированием и формулированием мысли; эмоционального, который ощущает, любит и ненавидит; и, наконец, физического, или инстинктивного, который действует, движет, творит. В каждом из нас один из этих центров преобладает. В человеке доминирует либо интеллектуальное, либо эмоциональное, либо физическое начало.

Что такое «я»? Каждая мысль, каждое чувство, каждый поступок это лишь механическая реакция, отвечающая на внешние обстоятельства. Это не я думаю, но что-то думает во мне. Это не я чувствую, но что-то вне меня определяет мои чувства. Это не я действую, но внешние условия требуют от меня определенного действия.

Человек подобен неуправляемому кораблю, блуждающему по житейскому морю, ведомому подводными течениями, увлекающими его и определяющими его курс.

Кого же среди людей можно назвать хозяином самого себя? Именно на этот вопрос и отвечает Гурджиев.

Во-первых, человек должен научиться познавать самого себя таким, как он есть, а он является лишь трехчастной машиной, полностью подчиненной обстоятельствам. Чтобы отдать себе в этом отчет, он должен наблюдать за собой в любых жизненных ситуациях, работает он или отдыхает, счастлив или несчастен, полон сил или устал. Вскоре он увидит, что не он сам контролирует свои действия и эмоции, но что их определяют внешние обстоятельства.

Когда же человек убедится в своей неспособности властвовать над собой, его задача начать работу по гармонизации своих трех центров, которые должны в равной мере участвовать во всем, что он делает. Когда ему это удастся, он будет «гармонизировал». Тогда у него выработается иммунитет против механического реагирования, и он будет ответствен за свои действия, перестанет быть игрушкой в руках внешних обстоятельств.

Поскольку путь, ведущий к этой цели, проходит прежде всего через наблюдение и познание себя, Гурджиев создает такие условия, при которых каждый сразу же сможет начать наблюдать за собой в самых различных обстоятельствах. При этом Гурджиев принуждает своих интеллектуалов к тяжелому физическому труду, с тем чтобы они могли наблюдать за собой в этих непривычных условиях, Если бы к колонии его учеников присоединился каменщик, Гурджиев, вероятно, предложил бы ему заняться чтением или просто ничегонеделанием, чтобы тот мог наблюдать за собой в этих новых, непривычных условиях. Начинает Гурджиев с того, что разрушает ваши привычки самые сильные механические сцепления, которым вы подчинены. Он говорит, что чем незначительнее привычка, тем труднее от нее избавиться. Ему удается помочь вам в этом. Выявляя присущие вам привычки, он заставляет вас их осознать.

Так, к примеру, издатель был заядлым курильщиком. Гурджиев сразу же отобрал у него табак. Если кто-то испытывает пристрастие к сладкому, его сразу же сажают на бессахарную диету или, наоборот, дают только очень сладкую пищу, так что в результате он от этого заболевает. Таким способом и, разумеется, многими другими, более тонкими, Гурджиев стремится отучить учеников от их привычек, чтобы они все в большей и большей степени становились хозяевами самих себя.

Сколько потребуется времени, чтобы ученик приобрел власть над собой, знание самого себя и ощущение четвертого измерения своего существа? Это зависит от врожденных качеств субъекта и от того, насколько он позволяет Гурджиеву ему помочь. Все личностные барьеры должны быть сломлены. Если человек горд, Гурджиев намеренно его унижает перед остальными учениками. Если он испытывает к чему-то особую любовь или отвращение, они должны быть искоренены. В «Институте» был человек, который совершенно не переносил вида крови. Его сразу же заставили забивать животных для кухни. Существует и другая методика, которую Гурджиев использует для большей гармонизации центров, это танец. Он пытается научить учеников осознавать свое тело так же хорошо, как и свое духовное начало. И в ритмических упражнениях, и в танцах ученики ощущают, насколько неразрывно связаны дух и тело. Вот почему «Институт» уделяет много времени балетам и групповому танцу, а также физическим упражнениям.

Резюмируя, можно сказать, что первой целью «Института» было разрушение искусственных барьеров, сковывающих личность. Только после этого становятся возможными развитие и гармонизация различных умственных и физических центров. Это достигается посредством самонаблюдения, практического курса танца, ручного труда и физических упражнений, различных видов психического анализа, а также серии психологических и физических тестов, используемых Гурджиевым с учетом каждого конкретного случая.

Для овладения четвертым измерением сознания (все мы живем в плане третьего измерения) гармонизированный человек может продолжать свое развитие, обретая контроль над новыми психическими центрами.

Вероятно, читателю интересно было бы увидеть на конкретном примере разницу между обычным сознанием третьего измерения и гармонично развитым сознанием четвертого измерения. Приведу один пример. Я встречаю на улице Джойса, которого не люблю. Я испытываю к нему чувство ненависти. Этот эмоциональный акт совершается механически, независимо от моей воли. Я сжимаю кулаки, как будто собираюсь его стукнуть. Но потом решаю, что нападать на него было бы неосмотрительно, так как он гораздо сильнее меня, или по какой-либо подобной причине. Если бы все три моих центра находились в это время в равновесии или были гармонизированы, я смотрел бы на Джонса спокойно; я бы не сжимал кулаки, и даже если бы меня ударили, я смог бы подставить другую щеку, как сделал бы это тот, кто, по мнению Гурджиева, был великим мистиком, обладавшим сознанием четвертого измерения. Короче говоря, я должен быть хозяином самого себя.

Для человека четвертого измерения все проблемы ясны, ибо он одновременно осознает и причину, и результат. Поэтому его власть над вещами и людьми неизмеримо выше власти самого могущественного, но обычного человека.

Многие ли из нас, обычных людей, способны достичь этого благодатного состояния? Сможем ли мы этого достичь, занимаясь самонаблюдением самостоятельно у себя дома?

Нет. Этот путь опасен, потому что попытка фундаментально изменить работу собственного мыслительного механизма может вызвать такие же непредвиденные и печальные последствия, как если бы мы, к примеру, попытались починить двигатель внутреннего сгорания, ничего в нем не понимая. Необходимо, чтобы работа по гармонизации проводилась под руководством наставника, который в оккультных школах Востока научился диагностировать и выправлять ошибки каждого человеческого механизма.

В этом, по мнению Гурджиева, смысл работы «Института». Гурджиев, по оценкам его учеников, является человеком четвертого измерения, с уравновешенными и гармонизированными центрами, способным помочь другим в достижении желаемого состояния.

Вероятно, полезно будет проиллюстрировать реализацию его идей на практике, описав один день жизни в Фонтенбло. Колонисты просыпаются в восемь-девять часов утра. Это довольно поздно для монастырского образа жизни, но здесь нужно напомнить, что ложатся они в четыре-пять часов утра. Гурджиев полагает, что из семи-восьми часов сна обычного человека половина растрачивается на поверхностный сон, хотя пользу приносит лишь глубокий сон. Его можно достичь немедленно, если лечь спать в момент наибольшей усталости.

Вы будете удивлены пустотой комнат. Кровати представляют собой твердые лежаки (я, разумеется, имею в виду кровати колонистов, а не самого Гурджиева), они покрыты лишь двумя-тремя грубыми покрывалами. Иногда можно заметить следы огня в камине, но, как правило, камины практически не используются, топливо выдается редко. Иногда две-три печки горят в коридорах, но Аббатство остается холодным и сырым даже в самые суровые месяцы года.

Иногда на полу можно увидеть кусок ковра; два разваливающихся стула и осколок зеркала вот практически все, что составляет убранство комнаты. В «Институте» не стремятся к комфорту.

В комнатах живут по два-три человека. Утром они одеваются и, еще сонные, отправляются на работу. Иногда они ухаживают за свиньями, коровами, овцами или какими-нибудь другими животными, недавно купленными Гурджиевым. (В скобках отмечу, что и животным здесь живется несладко. Возможно, «Институт» способен дать людям физическое, психическое и моральное здоровье, но он безусловно не способен содержать в хороших условиях животных.) Иной раз колонистам приходится перевозить в тачках камни из одного конца владения в другой… или заниматься строительством стены для нового здания, задуманного Гурджиевым как театр, турецкая баня или свинарник. Новые здания строятся там постоянно. Я вспоминаю, что во время пребывания в монастыре Кэтрин Мэнсфилд Гурджиев предложил пристроить балкон к стойлу, где она жила, с тем чтобы у нее была возможность лежать на балконе и вдыхать запах навоза, который, как уверял Гурджиев, смог бы излечить ее от истощения.

Иногда учеников заставляли чистить стойла и курятник, подрезать деревья, чинить фонтан, прислуживать в трапезной или мыть посуду. У женщин была своя отдельная трапезная, где они должны были нести дежурство. Нужно отметить, что, за исключением нескольких супружеских пар с детьми, особы разного пола в «Институте» были строго разделены. Мужчины и женщины встречались лишь во время танцевальных сеансов и при выполнении некоторых работ.

Случалось так, что, когда наши друзья работали, возле них словно из-под земли вырастал Гурджиев в своей кавказской шапке из черного меха, в потрепанной одежде, с сигаретой в зубах.

«Скорры! Куикер! Куикер! повторял он на ломаном русском и английском. Работайте хорошо, становитесь лучше! Вы начинаете лучше думать. Очень хорошо». Иногда он сам принимался за работу, впечатляюще демонстрируя, как именно нужно это делать.

Мне часто приходилось слышать, что Гурджиев был прекрасным работником. Восторженные ученики, задыхаясь, рассказывали мне, с какой необычайной скоростью и ловкостью он прокладывал дорожки, пилил дрова, клал кирпичи или, к примеру, складывал печи, чтобы сушить на них селедку. Но недавно мне пришлось усомниться в правомерности этих высказываний. Дорожки оказывались непригодными, стены давали трещины, печки не работали и селедку не высушивали. Видимо, Гурджиев был не таким уж мастером, как о нем говорили. Быть может, это так, но есть и другое объяснение, часто приводимое издателем. «Это только наметки», заявляет он. Гурджиев мог бы безусловно все сделать гораздо лучше, если бы этого захотел, но он лишь испытывал веру и преданность своих учеников.

Наконец в полдень начинался завтрак. Труженики строились и направлялись в трапезную. Еда состояла только из одного блюда: жидкой овсянки, которую, впрочем, подавали в изобилии. Когда я питался в «Институте», то разделял меню Гурджиева в старой и удобной монастырской кухне. Так что я могу судить о качествах этой бурды. Избранным разрешалось также немного рисового пудинга или другого лакомства. Я был поражен, с какой завистью смотрели на этих счастливчиков остальные посетители трапезной. У меня появилось ощущение, что я снова оказался в школе (только я был уже дядюшкой, а остальные детьми).

Иногда Гурджиев предписывал некоторым из учеников абсолютный пост. Продолжая работать, они не принимали никакой пищи в течение какого-то времени (иногда нескольких дней, иногда нескольких недель), как это считал необходимым Гурджиев.

После завтрака наступал короткий отдых, а потом вновь работа до самого вечера, когда все, за исключением дежурных, отправлялись к себе в комнаты до начала танцев. Тогда, в девять-десять часов вечера, ученики собирались в самой большой комнате Аббатства и предавались долгим упражнениям, монотонно повторяемым в течение многих месяцев, а для тех, кто приехал с ним из Тифлиса, и в течение многих лет. Иногда, хотя и не часто, Гурджиев изменял программу. Он читал лекцию, или скорее более или менее уклончиво отвечал на вопросы, которые ему задавали любопытные или скептически настроенные ученики. Танцы были двух видов: экзерсисы и балеты. Первые заключались в разнообразных движениях и некоторых испытаниях на выносливость, например, надо было ходить по кругу с вытянутыми руками, что некоторым удавалось проделывать около часа, не отдыхая.

Другой вид упражнений был связан с системой Далькроза. В разгар сложных телодвижений Гурджиев внезапно кричал: «Стоп!» Выполняющие упражнение тут же должны были замереть в том положении, в котором их застал приказ, и, невзирая на усталость, оставаться в нем до тех пор, пока Гурджиев не разрешал им расслабиться. Смысл всего этого состоял в том, чтобы каждый, действуя, мог наблюдать за собой. Другое упражнение сочетало физические движения с арифметическими действиями в уме. Духовное развитие, как считал Гурджиев, в большой степени зависит от выполнения этих упражнений.

Балеты в основном являются воспроизведением восточных священных танцев. Каждый из них, по мнению Гурджиева, имеет тайное значение, не всегда очевидное непосвященным. Уверяют, что Гурджиев видел и изучал эти танцы во время своих путешествий по Востоку и что он воспроизводит их в точности так, как видел, с оригинальной музыкой, исполняемой русским музыкантом Хартманом, верным своему учителю еще со времен Тифлиса.

Для иностранца танцы представляют собой интересный аспект деятельности «Института». Зрители открытых сеансов, которые Гурджиев давал в Париже в декабре прошлого года, признали умение, с которым Гурджиев представлял свою труппу. Упражнения приблизительно двадцати исполнителей были выполнены с исключительным мастерством. В течение всей программы не было ни одного неточного движения. Это объяснялось либо — как мне подсказал один из поклонников Гурджиева глубоким осознанным или неосознанным проникновением в мистический смысл танцев, либо, что мне кажется не менее вероятным, долгой и систематической тренировкой учеников.

Техническая сторона танцев также представляет большой интерес. Гурджиев, должно быть, и впрямь отчетливо помнил все, что он видел и слышал, а также обладал недюжинным даром импровизации. Как мастера я ставлю его очень высоко среди других постановщиков балетов (правда, с точки зрения стилистической движения бывают чересчур резкими, но этот недостаток легкоисправим).

После повторения упражнений и танцев вечерняя работа в Фонтенбло заканчивалась, и усталые колонисты отправлялись спать. Но иногда, по какому-нибудь специальному поводу, например ко дню рождения какого-нибудь очень популярного колониста, Гурджиев устраивал праздник, во время которого его азиатский вкус проявлялся вовсю. Дюжины кушаний, начиная с поросенка в молочном соусе и кончая восточными сладостями и бесчисленными бутылками, ставились на пол, и, сидя на коврах, все наслаждались заслуженной передышкой. Но на следующий день работа возобновлялась с новой силой.

Решение добиться известности, устраивая представления в Париже, сильно изменило атмосферу в «Институте». Как забавно было слышать этих философов в ложах театра на Елисейских Полях, когда они обсуждали, достаточно ли рьяно хлопают. Затем Гурджиев отобрал группу учеников для выступлений в Соединенных Штатах, и я предполагаю, что тамошние спектакли станут одним из главных способов привлечения в «Институт» новых членов и раздувания рекламной шумихи. Поистине это довольно необычно для эзотерической школы.

Разумеется, гораздо легче понять психологию членов «Института гармоничного развития Человека», чем психологию самого Учителя.

Для русских эмигрантов жизнь в «Институте» во многом была не хуже, чем она могла оказаться вне его. Более того, будучи русскими, они в большинстве своем лучше реагировали на беспрекословное восприятие мистических убеждений Гурджиева. Они охотно переносили все унижения с его стороны и в ответ на его строгость платили ему преданностью, лишенной и намека на скептицизм. Однако некоторые из русских мужчин (к женщинам это не относится) искали любой предлог, чтобы увильнуть от ручного труда. По-видимому, они больше уповали на веру, чем на физическую работу. В этой связи мне вспоминается забавное замечание английского издателя. «Ну и бедняга, говорил он своему соседу-англичанину, указывая на пожилого русского, отдыхающего рядом с тачкой. Но, я думаю, мы должны простить старика. В конце концов, его центры еще не уравновешены!»

Мне кажется, эта шутка довольно хорошо показывает полу-терпимый, полускептический топ, типичный для колонистов-англичан. Они поступили В «Институт» с одной целью увидеть реальное подтверждение заявлений Гурджиева. Они скрупулезно следовали всем его инструкциям и, как мистические персонажи из «Дэвида Копперфилда» Диккенса, терпеливо ждали, когда же наконец произойдет нечто сверхъестественное.

Думаю, впрочем, что вскоре у многих из них зародились сомнения. Легко предвидеть, что если бы Гурджиев потерпел крах, то именно в отношении практических результатов, которые поддаются проверке. Не так уж трудно поддерживать мистический престиж, но присутствие двух таких опытных докторов, как английские психоаналитики, представляло для Учителя реальную угрозу. У меня нет никаких данных о том, всегда ли они ему верили, но ни для кого не секрет, что оба они в конце концов покинули Фонтенбло. Среди самых трудных испытаний, с которыми сталкивался Гурджиев в прошлом году, была как раз его ссора с одним из этих врачей. Она была связана с тяжелой болезнью одной из женщин-колонисток, во время которой, по словам английского доктора, у нее началась рвота с кровью. Гурджиев уверял, что это была не кровь. Врач, даже не осматривая ее, заявил, что у больной язва желудка. Гурджиев это отрицал и поставил совсем другой диагноз. Приблизительно месяц спустя ее оперировали в одной из лондонских больниц, и причина болезни была установлена: действительно, у нее оказалась язва. Когда доктор сообщил об этом Гурджиеву, тот его попросту отругал за недостаточное доверие к нему, а когда врач рассказал обо всем издателю, своему соседу по комнате, последний заявил, что Учитель, как обычно, хотел просто испытать своего ученика. «Гурджиев прекрасно знал, что у женщины была язва, но в его метод входило утверждение заведомой лжи, для того чтобы посмотреть, как прореагирует его ученик».

Неправильно было бы думать, судя по этому наивному случаю, что издатель был человеком неопытным и лишенным здравого смысла. Напротив, это был человек с ясной головой, хорошо информированный, хорошо разбирающийся в делах и в людях, проявляющий подчас весьма язвительный ум. Мало кто из читателей не узнал бы его имени, если бы я его здесь назвал. На своем жизненном пути он прошел через многое, в том числе занимался и теософией до того, как очутился в Фонтенбло. Но я полагаю, что он всей душой хотел верить в Гурджиева и боролся с собственными сомнениями дольше, чем большинство англичан.

Думается, что отношение Кэтрин Мэнсфилд к Гурджиеву мало чем отличалось от отношения издателя. Я видел Кэт-рин в последний раз за несколько дней до ее смерти, и мне запомнился хрупкий силуэт этой обреченной женщины, наблюдающей за танцами в «Институте». Она уверяла меня, что абсолютно счастлива. При этом она настолько верила в выздоровление, что даже посвятила меня в планы своей буду- щей книги. Она не говорила, будут ли в ней фигурировать Гурджиев и его колония, но благоговейно-язвительная усмешка в ее глазах свидетельствовала о том, что рано или поздно она высмеет всю эту компанию.

Можно ли сказать, что «выпускники» «Института» остаются такими же, какими были до поступления в него? Они, безусловно, становятся крепче физически, но теряют в умственном отношении, почти превращаясь в роботов. Они овладевают искусством танца, но утрачивают профессиональные навыки в том, чем занимались раньше. Теряют старые привычки, но приобретают новые, так что, в сущности, ничего в них не меняется во всяком случае, у меня сложилось именно такое впечатление.

Должны ли мы видеть в Гурджиеве настоящего мистика, и в самом деле посвященного в эзотерические доктрины Востока? Этого нельзя ни утверждать, ни отрицать, но можно задать себе в этой связи несколько вопросов. Во-первых, стал ли бы Учитель тайной веры декларировать свою истину на всех перекрестках, как это делал Гурджнев? Во-вторых, трудно поверить, что истинный посвященный, если таковые вообще существуют, стал бы столь рьяно рекламировать свое имя и свое учение, некую тайную доктрину. А ведь на обложке русской брошюры, опубликованной Гурджиевым несколько лет назад и рекламирующей «Институт» в Тифлисе, его фамилия не только выставлена напоказ, но и сопровождена портретом, находящимся в центре мистической фигуры, символизирующей основу оккультной мудрости. В-третьих, трудно представить себе, что настоящий мистик требует платы со своих учеников. Спору нет, он приютил бесплатно кое-кого из русских, но не надо при этом забывать, что им были получены весьма значительные суммы от «сочувствующих» англичан, которых хватило, чтобы почти целиком покрыть расходы на покупку Аббатства со всеми его землями, а также скота, ковров, автомобиля, словом, всего, что он приобрел. Остальное, вероятно, оплачивалось за счет щедрых гостей «Института» или гонораров за исцеления, которые Гурджиев совершал в Париже. Так что мы можем безоговорочно принять тот факт, будто Гурджиев является мистиком, на которого возложена миссия верховными оккультными властями в Азии.

В противовес всему этому нужно сказать, что мнение, будто Гурджиев самый обычный шарлатан, не находит ни малейшей поддержки ни у кого, кто был с ним связан. Это человек слишком интересный и необычный, чтобы быть просто жуликом. К тому же налицо весьма своеобразная философия, созданная им вместе с Успенским, и поистине восхитительные танцы, которые мы видели в театре на Елисейских Полях. Нет, грубое предположение, что он шарлатан, совершенно не объясняет феномена Гурджиева, и говорить об этом просто не стоит.

Третья версия утверждает, что Гурджиев страдал манией величия. Он искренне верит в то, что делает, и сможет сделать все, о чем заявляет. Действительно, многие из его заявлений явно абсурдны, в чем можно убедиться, например, ознакомившись с проспектом, распространявшимся в театре на Елисейских Полях. Заявления, содержащиеся в нем, полны явной лжи и обмана:

«Институт» насчитывает не менее пяти тысяч человек (чуть ли не всех национальностей и религий), прибывших из всех стран мира.

Среди основных учреждений «Института» имеется медицинское отделение, производящее химические анализы и экспериментальные психологические исследования, направленные на проверку теорий и положений, которые представляются неточными или неправомерными.

Общая программа деятельности «Института гармоничного развития Человека» включает в себя изучение ритма, искусств и ремесел, а также иностранных языков. Параллельно проводится углубленная работа по изучению взаимодействия человека и космоса на основании источников, почерпнутых как из европейских наук, так и из древней науки Востока. Эти исследования требуют применения новых методов понимания и восприятия действительности. Они расширяют горизонты человеческого мировосприятия.

«Институт» располагает также секцией, занимающейся исправлением функциональных нарушений, присутствующих у пациента и нуждающихся в ликвидации до того, как сможет быть начато гармоничное развитие его личности».

Наконец, в одном из параграфов упоминается о существовании «Институтской газеты», содержащей отчеты обо всех конференциях, дискуссиях и происшествиях, происходивших в «Институте». Спрашивается, как Гурджиев мог себе позволить выдавать подобные фантазии за действительность? Пять тысяч сотрудников можно с уверенностью свести к пятистам. Медицинские службы, химические анализы, экспериментальная психология, равно как и упомянутая газета, неизвестны, мне думается, никому из людей, связанных с «Институтом», включая меня самого. «Углубленная работа по изучению взаимодействия человека и космоса» это чистое пустословие, а «медицинская служба» состоит лишь из нескольких обычных электрических аппаратов и оснащена, безусловно, недостаточно, чтобы служить достижению важной цели, указанной в проспекте.

Я предвижу, что каждая из трех вышеизложенных версий по-прежнему будет иметь своих сторонников. Может быть, ни одна из них не достаточна для понимания этого необычного человека; возможно, следовало бы искать глубже, чтобы уловить мотивы, толкнувшие Гурджиева к созданию «Института гармоничного развития Человека».

Как бы то ни было, факты достаточно любопытны, чтобы объяснить то внимание, которое было к ним привлечено во всех интеллектуальных кругах.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Гурджиева посещает Дени Сора. Что он написал для нашей книги тридцать лет спустя. Его рассказ о посещении Гурджиева, опубликованный в «Нувель ревю франсэз» в 1933 году. Оредж преобразился. Пуанкаре видит в Гурджиеве врага номер один для большевиков. Сверхъестественные способности. Стойло Кэтрин Мэнсфилд. Гурджиев-каменщик. Большое интервью. Единственный шанс для женского здоровья. Феерия в авиационном ангаре. Что нужно,чтобы успокоить славного англичанина.

В ПЕРВОЙ части этой книги я опубликовал замечательное исследование, которое Дени Сора любезно согласился написать по моей просьбе о книге Гурджиева «Всё и вся».

Но следует напомнить, что еще в ноябре 1933 года в журнале «Нувель ревю франсэз» он опубликовал очерк о посещении им Авонского Аббатства в 1923 году. Этот очерк, как и рассказ Бекхофера, скрупулезный отчет непредвзятого свидетеля. Однако, прочитав очерк, можно сильно усомниться в симпатии Дени Сора к Гурджиеву и его затее. Поэтому, прежде чем публиковать его, я хочу напомнить некоторые фразы из заключения к исследованию, присланному мне Дени Сора в апреле 1952 года; вы их уже читали:

«Короткое знакомство, бывшее между нами, оставило у меня впечатление, что это была очень сильная личность, озаренная высокой духовностью как нравственного, так и метафизического плана. Под этим я имею в виду следующее: во-первых, мне показалось, что только самые высокие нравственные принципы двигали его поведением; во-вторых, он знал о духовном мире то, что знает мало кто из людей; в-третьих, он действительно был Учителем в сфере ума и духа. Не претендуя на близкое знакомство с Гурджиевым, я испытываю к нему не только большую симпатию, но в какой-то степени и любовь».

Тридцать лет отделяют эти строчки от визита в Аббатство, от единственной встречи с Гурджиевым, рассказ о которой я здесь привожу.

ВИЗИТ К ГУРДЖИЕВУ

ОДНАЖДЫ, субботним утром в феврале 1923 года, Оредж пришел на вокзал Фонтенбло, чтобы встретить меня, прибывающего парижским поездом.

Оредж это верзила из Йоркшира, дальние предки которого были французами отсюда его фамилия. Последние пятнадцать лет он имел большое влияние в английских литературных кругах. Он был владельцем «Ныо эйдж» литературно-политического еженедельника, считавшегося духовным центром английской литературной жизни между 1910 и 1914 годами.

Он мог бы стать одним из крупнейших критиков английской литературы, которая, кстати сказать, чахнет от их отсутствия, воскресая лишь тогда, когда какой-нибудь из великих писателей отправляется к праотцам. Но Оредж продал «Ныо эйдж» и отправился в Фонтенбло. Литература его больше не интересовала.

Меня с первого взгляда поразила перемена в его облике: я помнил его здоровенным толстяком чуть ли не в сто килограммов весом. Теперь навстречу мне шагнул худой, почти тощий субъект с озабоченным лицом. Этот новый Оредж казался выше ростом, его движения были более быстрыми и сильными, он находился в наилучшей физической форме, но выглядел совершенно несчастным.

По словам Ореджа, Гурджиев организовал в Фонтенбло что-то вроде «фаланстера» или «пифагорейской общины», только с гораздо более строгим уставом.

Устав и в самом деле строговат. На мои расспросы о его здоровье и о причинах внезапного похудения Оредж отвечает рассказом о своей жизни в «общине». Ложась около полуночи или часа ночи, он к четырем уже на ногах и за работой тяжелой работой землекопа в монастырском парке, где не прекращается вечная стройка. Ест он наспех, в короткие перерывы между работой. Время от времени он вместе с другими учениками участвует в совместных гимнастических упражнениях. Потом снова канавы, которые надо копать, то заравнивать. «Иногда Гурджиев заставляет нас целый день рыть огромную траншею в парке, которую на следующий день приходится вновь засыпать землей».

Я тщетно пытаюсь выяснить зачем? Оредж не знает.

А что за птица этот Гурджиев? Ореджу сие неизвестно.

Два года назад в Лондоне заговорили о некоем Успенском. Этот русский был автором книги «Tertium organum», из чего следовало, что он признавал только двух предшественников: Фрэнсиса Бэкона и Аристотеля.

Успенский собрал группу учеников, которые слепо ему подчинялись. Через некоторое время он дал им понять, что является лишь предвестником настоящего учителя, Гурджиева, который вскоре явится откуда-то из России или из глубин Азии; Успенский призван, лишь подготовить для него почву. С этой целью он даже изобрел новую систему обуче- ния: прямое изложение доктрины не могло быть понято учениками, поэтому слово предоставлялось им самим, они сами должны были и ставить вопросы, и отвечать на них. Например, является ли душа бессмертной? В зависимости от ответа учитель предлагал собственную трактовку, соизмеряя степень истины со способностями ученика.

Так продолжалось несколько месяцев, после чего в Лондон прибыл Гурджиев. Кстати сказать, он не знал ни английского, ни французского, ни немецкого. Он отдавал приказания (а говорил он только приказами) по-русски, а кто-нибудь из его окружения переводил их.

Говорили, что Гурджиев баснословно богат; казалось, он имеет доступ к какой-то неисчерпаемой мировой сокровищнице. Он хотел основать большой университет оккультизма и поведать не миру, который он презирал, но избранным ученикам Уникальное Учение. Но тут вмешалась политика. Ллойд Джордж кокетничал с Советами. Гурджиев и его ученики были противниками Советов, впрочем не будучи при этом белогвардейцами. Поэтому английские власти отказали им, якобы по просьбе Москвы, в виде на жительство. Но, поскольку Ллойд Джордж дал отказ, Пуанкаре в пику ему должен был дать согласие; и действительно, Пуанкаре, надеясь таким образом способствовать краху Советов, дал Гурджиеву все необходимые разрешения. Тогда Гурджиев купил Аббатство в Фонтенбло замок с парком, где собирался основать школу истинной мудрости.

Но кто из учеников Гурджиева мог быть в нее допущен? Сотни лондонцев были отобраны из групп Успенского. В один прекрасный день Успенский уселся в глубине своего кабинета, и перед ним стали медленно проходить мужчины и женщины, жаждущие бессмертия. Ибо говорилось, что только избранные могут уповать на бессмертие.

Среди избранных оказались Оредж и Кэтрин Мэнс-филд.

Гурджиев молчал, он не знал английского. Но его взгляд распознавал возможность бессмертия души, и по его приказу из проходящих выбирались те, кому предстояло отправиться в Фонтенбло. Почти у всех этих людей водились деньги, но иногда Гурджиев выбирал и кого-нибудь из бедных.

Оредж рассказывает мне обо всем этом, пока мы едем в Аббатство. Прошло несколько недель со дня смерти Кэтрин Мэнсфилд. Я приехал посмотреть, как живет Оредж, ибо его письма меня встревожили. Это он убедил Кэтрин Мэнсфилд обратиться к Гурджиеву и получил от него, почти, что обещание выздоровления. Он собирался показать мне место, где Кэтрин Мэнсфилд провела свои последние дни. Место очень странное.

Было ясно, что Гурджиев обладает сверхъестественными способностями. Как-то в Москве или в Петрограде, во всяком случае в России, он явился собранию своих учеников, в то время как его тело находилось в сотнях километров или верст оттуда. И Успенский это видел.

Но с тех пор как Оредж оказался в Фонтенбло, Гурджиев так к нему ни разу не обратился. Предполагалось, что групповые гимнастические упражнения должны были быть необходимой подготовкой к инициации. Команды Гурджиев отдает по-русски. Местные русские говорят с удрученным и в то же время торжествующим видом, что, когда Гурджиев гневается, а это случается довольно часто, он употребляет слова, которые заставили бы покраснеть даже Ленина. Здесь находится около семидесяти русских, около двадцати англичан и ни одного француза.

Стойло. Пять или шесть грязных коров. В пифагорейском заведении нет прислуги, а светские люди, даже если они литературные критики, не очень-то хорошо умеют ухаживать за коровами. Коровы эти дают молоко для сотни учеников. Кэтрин Мэнсфилд была больна туберкулезом. Она жила в этом коровнике. Коровы тоже часто болеют туберкулезом, а с молоком передаются микробы.

Потолок там высокий. До приезда Учителя помещение, по-видимому, не предназначалось для стойла. На два метра ниже потолка один из русских, обладавший талантом плотника, соорудил помост. Подняться туда можно было по лестнице. На помост положили матрас и подушки. Там-то и жила Кэтрин Мэнсфилд. Учитель, кажется, говорил, что от коров исходили испарения, способные излечить больную. Не просто запах от коров и стойла, но и некие духовные испарения. Кэтрин Мэнс-филд умерла, и никто не осмелился спросить у Учителя почему. Впрочем, он не знал английского, спрашивать нужно было у русского, знающего английский, а русские были запуганы и покорны Учителю еще больше, чем англичане.

Среди учеников было много врачей. Все они уверяли, что их медицина не могла больше ничем помочь Кэтрин. По крайней мере, говорит Оредж, она умерла умиротворенной, в какой-то степени даже счастливой.

Один из русских, обладавший скромным художественным талантом, решил как-то скрасить последние дни Кэтрин Мэнсфилд. Для этого он нарисовал на штукатурке, прямо над помостом, полумесяцы, сияющие солнца и звезды ярко-красного и ярко-синего цвета. У него не было достаточного количества золотой краски, но красная и синяя с успехом заменили позолоту. Кэтрин с каждым днем угасала, глядя на эти звезды и полумесяцы. Февраль был холодным, замок почти не отапливался, и только от коров исходило хоть какое-то тепло.

Мы завтракаем. Большая столовая. Разваливающаяся мебель. Кухня, построенная учениками. В принципе каждый должен обслуживать себя сам. На практике готовят по очереди, этим занимаются несколько женщин. Присутствуют и другие случайные гости, русские белогвардейцы, бывший царский министр. Разговор идет об оккультизме.

Кажется (никто этого точно не знает), Гурджиев установил, что мало кто из людей обладает бессмертной душой. Но у некоторых есть что-то вроде ее эмбриона. Если этот эмбрион выращивать правильно, он может развиться и достичь бессмертия. В ином случае он умирает. Только Гурджиев знает необходимые методы. Все, кого он сюда пригласил, обладают хотя бы этим эмбрионом. Во время отбора в Лондоне сверхъестественное зрение Учителя обнаружило возможных кандидатов. Большое утешение: все, кто здесь находится, имеют немалую вероятность стать бессмертными.

Во всяком случае, ученики. Случайные гости посматривают друг на друга с некоторой тревогой. Нас не больше десятка: большинство гурджиевских подчиненных питается не по расписанию.

Дверь резко открывается. Крупный, могучий человек в поддевке мехом наружу и с непокрытой головой врывается в комнату. Голова у него брита наголо. На лице выражение привычной свирепости, смешанной в этот миг с мимолетной нежностью. Человек этот несет на руках довольно большого ягненка. Нежность явно относится к ягненку. Даже не взглянув в нашу сторону, он большими шагами пересекает комнату и выходит через другую дверь. Это Гурджиев. Мы все сразу это понимаем. Ученики, очень взволнованные, говорят нам:

Он всегда так. Он на вас даже не посмотрел, но он вас увидел. Он всех нас прекрасно знает.

Оредж хочет показать мне парк. После завтрака мы гуляем по аллеям. Гурджиев купил у военных властей авиационный ангар. Ученики его разобрали. Огромное здание, черное и грязное, не вяжется с замком и тем, что осталось от садов. Парк вдоль и поперек перекопан траншеями. «У Гурджиева мы постоянно чем-то заняты. Душа может развиваться, только если тело находится в полном равновесии. Нас обучают властвовать над мускулами: теперь мы умеем выполнять самые грубые работы, а также двигать левой рукой в ритме, отличном от ритма правой. Отбивать одновременно такт на счет четыре правой рукой, и на счет три левой».

В конце аллеи в огромной яме виднеется что-то вроде гигантской негритянской хижины, но сложенной из кирпича. Оредж поясняет, что это турецкие бани. Мужчины и женщины ходят туда по отдельности. Царит полное целомудрие, хотя есть и супружеские пары, живущие нормальной жизнью. Гурджиев и не проповедует, и не практикует аскетизм. Но его ученики изнурены земляными работами и страхом.

Вдруг мы замечаем Гурджиева. Он стоит в нескольких метрах от бань. Рядом с ним месят известь. Гурджиев зачерпывает ее голыми руками, делает ком и бросает его внутрь хижины. Быстрыми движениями он бомбардирует хижину комками извести. Мы подходим. Оказывается, что очаг в банях, сложенный его малоопытными учениками, развалился. Видна огромная щель, из которой вырываются злые языки пламени. Никто не знает, что делать. Появляется Гурджиев. Жар мешает ему подойти к раскаленному очагу. Тогда он пытается заткнуть щель, бомбардируя ее комьями извести. Бросает он метко. Комья издают странный звук, расплющиваясь о раскаленную стену. Расстегнутая поддевка развевается на ветру. Она ему мешает, и, в конце концов, Гурджиев сбрасывает ее. На нас он не смотрит. Несколько учеников взира- ют на него издали с некоторым ужасом. Тот, кто месит известь, похож на настоящего раба.

Мы смущены. У меня такое ощущение, будто происходит что-то непристойное. Мы уходим.

Я ПРИГЛАШЕН провести в Аббатстве двое суток. Вечером, после обеда, Гурджиев посылает огромную бутылку водки в комнату Ореджа, где я нахожусь вместе с несколькими англичанами. Мне говорят, что это несказанная честь. Все эти люди растеряны, терзаются смешанным чувством стыда, страха и тайной надежды. Я предлагаю вылить половину бутылки в окно, чтобы Гурджиев подумал, будто мы ее выпили. Ведь все равно никто из нас не выпьет больше пары глотков, мы просто неспособны, отдать должное этой бутылке. Но мое предложение не принимается. Все боятся Гурджиева.

Мы разговариваем допоздна. Присутствует несколько человек, довольно известных в Лондоне, выдающийся врач с Харли-стрит, юрист, много писателей. Мне сообщают, что Гурджиев примет меня завтра во второй половине дня и что беседа будет вестись через переводчицу. Все волнуются. Говорят, что Гурджиев никогда никого не принимал. Англичане поручают мне задать ему многочисленные вопросы. С тех пор как они здесь, вот уже много месяцев, Гурджиев с ними ни разу не разговаривал. Они не знают, что здесь делать. Русские дают им лишь туманные пояснения. Все они отупели от чрезмерной физической работы. Позже, вечером, нам сообщают, что Гурджиев велел устроить «мистическую всенощную» в ночь с воскресенья на понедельник в авиационном ангаре, превращенном в храм. Добавляют, что он разрешил присутствовать представителю «Дейли мейл». Всеобщее удивление. Англичане ничего не могут понять. Интересно, будет ли мистический секрет, который не был открыт им, доверен представителю «Дейли мейл»?

ВОСКРЕСЕНЬЕ, 18 февраля. С половины третьего до половины пятого: русская переводчица мадам Хартман, она хорошо говорит по-английски. Я резюмирую и упрощаю нашу длинную беседу:

Я. Каких результатов вы хотите здесь достичь?

Гурджиев. Дать физическое здоровье, расширить познания, вывести людей из рутины.

Достигли ли вы желаемого хотя бы для некоторых?

Да, за четыре-пять лет несколько учеников достигли поставленной цели.

Знаете ли вы о том, что многие из них уже теряют надежду?

Да, в этом доме есть что-то зловещее, но это необходимо.

Они настолько честолюбивы, что хотят стать бес- смертными?

Честолюбие есть у всех, но мало кому это идет на пользу. (Язвительно.) Каждый обладает неким «я» и некой сущностью. Многим бы хотелось перевести свое «я» в эту сущность и таким образом стать бессмертными.

Какова цель всей этой физической работы и долго ли она продлится? (Англичане меня очень просили за- дать этот вопрос.)

Цель сделать их хозяевами внешнего мира. Это лишь промежуточная стадия.

Стремитесь ли вы наделить их оккультными способностями?

Да, я стремлюсь их наделить всеми способностями. Нет разницы между оккультными способностями и лю- быми другими. Все современные оккультисты, на сей счет, заблуждаются.

Вы не принадлежите ни к какой школе?

Нет, мы просто группа друзей. Около тридцати лет назад мы провели долгое время в Центральной Азии, стара- ясь восстановить Учение: с помощью остатков устных традиций, исследования древних обычаев, народных песен и даже некоторых книг. Учение существовало всегда, но традиция часто прерывалась. В древности его знали несколько групп, несколько каст. Но оно было неполным: древние уделяли слишком много внимания метафизике, их учение было слишком абстрактным.

Зачем вы приехали в Европу?

Я хочу соединить мистическое сознание Востока с научным сознанием Запада. Восточное сознание истинно, но только в своих тенденциях и общих идеях. Западное сознание истинно в своих методах и приемах. Западные методы хороши в истории, в наблюдении. Я стремлюсь создать тип мудреца, который объединил бы восточное сознание с западными техническими средствами.

Существуют ли уже подобные мудрецы?

Да. Я знаю нескольких европейских ученых, достигших этой цели.

Вы обучаете только методу или даете какие-нибудь конкретные знания?

И то и другое. Мало у кого из людей есть душа. Ни у кого нет души от рождения. Душу надо приобрести. Те, кому это не удается, умирают. Атомы распадаются, ничего не остается. Некоторые приобретают душу лишь частично, и тогда они подвергаются чему-то вроде перевоплощения, что позволяет им продвигаться вперед. Лишь очень немногим удалось достичь полного бессмертия души. Но таких всего несколько человек. Большинство из тех, кто чего-то достиг, обладает душой лишь частично.

Верите ли вы в свободную волю?

Ни переводчица, ни Гурджиев, по-моему, не знают, о чем идет речь. Мои пояснения приводят к следующему ответу Гурджиева:

Каждый делает, что хочет. Ничто не может ему по- мешать. Но люди не умеют хотеть.

У ГУРДЖИЕВА удивительно корректная манера вести разговор. Он ни в коей мере не производит впечатления шарлатана. Судя по всему, он пытается выразиться максимально понятно и не увиливает от вопросов. Кажется, что его свирепость превратилась в силу.

Я спрашиваю у него, сохранил ли он отношения с друзьями, восстановившими Учение. Он отвечает, что по-прежнему видится с тремя-четырьмя из них.

Что они делают?

У них самые обычные профессии.

Они преподают?

Нет, Гурджиев единственный, кто преподает. Это его профессия.

Ученики добавляют, что он считает себя раздатчиком солнечной энергии, и что они даже не стремятся это понять.

Существует ли Бог? Да, и у Гурджиева с ним взаимоотношения приблизи- тельно как у довольно независимого, упрямого и обидчивого министра с королем. Женщины, по его мнению, могут приоб- рести настоящую душу лишь в контакте и сексуальном един- стве с мужчиной.

Вечером, перед большим парадом, я докладываю своим англичанам о результатах интервью. Они крайне разочарованы. Больше всего их возмущает то, что Гурджиев сказал, будто Учение можно найти в книгах. Итак, говорит один из них, врач с Харли-стрит, если традиция изложена в книгах, то, что здесь делаем мы?

Итак, говорит другой, значит, нет тайной традиции?

И они решают, что это невозможно, что я плохо понял или переводчица плохо перевела.

НЕМНОГО утешает лишь то, что их работа землекопов будет длиться не вечно.

Они поражены признанием Гурджиева в том, что зловещая атмосфера в доме поддерживается им самим. Они задаются вопросом, не надули ли их, но по-прежнему предпочитают считать себя жертвами. И в то же время опасаются, что Гурджиев эксплуатирует их в оккультных целях. Они верят в его могущество, но не уверены в его добрых намерениях по отношению к ним.

В ДЕСЯТЬ часов, в авиационном ангаре. Феерическое место. Ковры, на вид очень ценные и дорогие, покрывают пол и стены. Газетчик из «Дейли мейл», подойдя ко мне, уверяет, что он разбирается в коврах и что общая их стоимость около миллиона. Перегородки и пол действительно покрыты целиком, иногда даже в несколько слоев. Вдоль стен тянется широкое ложе с многочисленными подушками. На нем возлежат десятки мужчин и женщин. Все ожидают мистического сеанса.

В центре фонтан, подсвеченный разноцветными огнями. Благовония. Музыка, напоминающая восточную. Во всяком случае необычная.

Под руководством Гурджиева начинаются танцы. Исполнители двигаются медленно, находясь, на довольно большом расстоянии друг от друга. Внезапно все замирают в позах, в которых их застал приказ, последовавший в этот момент. Те, кто находился в неустойчивом положении, не должны заканчивать начатое движение и поэтому падают со всего размаха в результате естественной инерции. Упав, они не должны шевелиться.

Репортер из «Дейли мейл» растерян. И не зря. Благовония, цветные огни, богатые ковры, странные движения это романтика Востока, наконец, реализованная на земле. Чтобы успокоить журналиста, я говорю ему, что преподаю в университете в Бордо и что все эти люди безумны. Он на минуту задумывается, потом вздыхает с облегчением: к нему вернулась убежденность, что правда на его стороне. Но на следующий день он вероломно передает мои утешительные слова Ореджу, которого это сильно расстроит, в результате Оредж простит меня лишь спустя десять лет.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Приходится пуститься в абстрактные, но необходимые рассуждения. Общее ощущение посетителя от Аббатства: наверное, невозможно проникнуть в эту философскую систему, не пройдя через определенный внутренний опыт, который затрагивает все человеческие функции. Не является ли ложным наше представление о знании и культуре? Ссылка на Рабле. Упоминание о Сартре. «Встречное» направление мысли в скрытой форме характеризует ее современное состояние. 1923 год следует отметить особо. «Ле тан» защищает Декарта. Алхимик выступает против Гурджиева, ссылаясь на романскую традицию оккультизма. Что достойно внимания.

ТАКОВЫ рассказы воскресных посетителей, людей, прибывших в Аббатство в качестве туристов. Теперь мы постараемся узнать впечатления некоторых из тех, кто жил в Авоне изо дня в день. Каковы бы ни были выводы, которые каждый из них сделал для себя, все, кто побывал у Гурджиева, из любопытства или являясь адептами его Учения, были одинаково поражены многообразием форм обучения: ручной труд, ритмические упражнения, танцы, лекции, ментальные упражнения и др. Ни у кого не возникало сомнения, что у Гурджиева было оригинальное видение структуры личности, взаимоотношения человека и окружающего мира и многих других вещей, которые нельзя свести лишь к распространенным в то время расплывчатым «спиритуалистическим» системам. Это видение, развитое и изложенное Успенским в научных и в то же время ясных понятиях, позволяло увидеть за ним целую философскую систему, в которой тесно переплетены друг с другом психология, теология, космология, этика и эстетика. Получившая благодаря усилиям Успенского европейскую форму выражения, она заслуживает самого широкого внимания, уделявшегося до сих пор наиболее важным системам западной философии. В то же время систему мысли Гурджиева невозможно постигнуть, не пройдя через опыт, затрагивающий все человеческое существо, в нее невозможно проникнуть, не пройдя некую стадию физической и духовной инициации, на уровне которой отрицается то, что мы называем «умом» и «культурой». Вот почему мы видели профессиональных психологов, врачей, писателей, всевозможных интеллектуалов, выпускников наших университетов, которые толкают тачки, ухаживают за коровами, танцуют и, как правило, стараются «разучиться» делать свое основное дело. Невозможно было понять систему Гурджиева на уровне дискурсивного мышления, которым обычно оперирует научное исследование и философское знание. Было необходимо составить себе новую идею «знания». Это становилось очевидным как посетителям, так и ученикам на фоне сотен других впечатлений, как благоприятных, так и неблагоприятных, которые, впрочем, не имели далеко идущих последствий.

«Развитие человека, говорил Гурджиев, происходит по двум линиям: линии «сознания» и линии «бытия». Чтобы эволюция прошла успешно, эти две линии должны продвигаться вперед одновременно, параллельно одна другой и в то же время поддерживая друг друга…

Люди улавливают, что следует понимать под знанием. Они допускают, что знание может быть более или менее обширным, лучшего или худшего качества. Но это понимание они не применяют к бытию. Для них бытие предполагает только «существование», которое они противопоставляют «небытию», не понимая, что бытие может находиться на очень разных уровнях и включать различные категории. Два человека могут различаться по своему бытию больше, чем минерал отличается от животного. Это как раз то, чего люди не улавливают. Они не понимают, что знание зависит от бытия, и не только не понимают, но и не хотят понять. В западной цивилизации в особенности предполагается, что человек может обладать обширными знаниями, может, к примеру, быть выдающимся ученым, автором больших открытий, человеком, двигающим науку, и в то же время мелким эгоистом, вздорным, мелочным, завистливым, тщеславным, наивным и рассеянным. Создается впечатление, что раз ты учитель, то должен повсюду забывать свой зонтик.

А между тем это как раз и есть его «бытие». Но на Западе считается, что знания человека не зависят от его бытия. Люди придают большое значение знаниям, но они не умеют придавать значение бытию и не стыдятся низкого уровня этого бытия. Никто не понимает, что уровень человеческого знания зависит от уровня его бытия.

Если знание захлестывает бытие, оно становится теоретическим, абстрактным, неприменимым к жизни; оно даже может стать вредным, ибо вместо того, чтобы служить жизни и помогать людям преодолевать трудности, подобное знание начинает все объяснять; с этого момента оно лишь привносит новые трудности, новые волнения, новые бедствия, которых не существовало раньше…

Подобный перевес знания над бытиём можно наблюдать и в современной культуре. Идея о значимости и важности уровня бытия была напрочь забыта. Никто больше не помнит о том, что уровень знания определяется уровнем бытия».

ЭТОТ урок, преподанный посетившим Аббатство, переворачивал все их предшествующие представления. Этим, мне кажется, создание «Института» в Авоне и переполох, вызванный им, знаменуют очень важный момент в истории современных идей. Такое утверждение может показаться необдуманным. Но мы привыкли смотреть на историю под углом зрения, который нам предлагают рационалисты, запоздалые эпигоны Декарта и, с другой стороны, осмотрительные церковники. В действительности же, начиная, со второй половины XIX века в Европе зародилось движение, прямо противоположное обычным методам познания, присущим нашей цивилизации. Это направление все время разрасталось, от оккультистов-романтиков до представителей восточной философии на Западе (например, дзэн-буддистов или ведантистов). Оно развивалось философами духовной традиции, от Клода де Сен-Мартена, до Рене Генона, необыкновенно обогатилось вкладом великих немцев от Ницше до основоположников феноменологии, например Гуссерля. Последний намечает основы науки «бытия», впервые вводя доказательства внутрь «мистики». Это направление удивительно разрослось благодаря физикам и математикам авангарда. Начав с наблюдения заданным движением, можно было бы наметить истинную историю современных идей. В этой истории Гурджиеву принадлежало бы очень важное место.

Дело Гурджиева продолжалось в гораздо менее скандальной форме и после закрытия «Института гармоничного развития Человека», когда он решил больше не привлекать к себе внимания широкой публики. Именно в этот период я принял в нем участие, как и все те, чьи воспоминания вы прочтете в третьей части этой книги. Но в первый период деятельности Гурджиева на Западе все было организовано словно напоказ, чтобы шокировать как можно больше интеллектуалов, восстать против западной образованности, философских концепций, психологии, морали, религии, эстетики «элиты» в этой части земного шара. Это было нечто вроде смеха превосходства, выражения веселой и свободной воли, царственной манеры плевать на наши классические представления о знании, о человеческой личности, человеческой свободе, уважении к личности, это была пламенная решимость необыкновенной личности, обладающей неимоверной жизненной силой.

1923 год во Франции заслуживает того, чтобы быть отмеченным особо. Именно в это время основывался сюрреализм как тайное общество, которое, открыто, предприняло работу по разрушению общепринятой психологии, языковых условностей, концепций человека и его взаимоотношений с миром, свойственных так называемому «цивилизованному» Западу; эта работа, безусловно, некоторым образом близка бунтарству, публично предложенному Гурджиевым.

«Жить и перестать жить два иллюзорных решения. Истинное бытие вне этого», пишет Андре Бретон. Я прекрасно знаю, какие важные различия следует делать между целями и методами сюрреализма и целями и методами Гурджиева. Тем не менее, важно отметить, особенно для тех, кто верит в совпадения, что 1923 год во Франции может быть удивительным образом вписан в ту пока неявную историю идей, о которой я говорил выше.

ПОЛАГАЮ, что эти замечания, хотя их трудно было сформулировать такому человеку, как я, не обладающему серьезной современной философской подготовкой и лишенному умения пользоваться абстрактной терминологией, были, тем не менее, необходимы. Если вам удалось проследить за ними, несмотря на неуклюжесть изложения, вам будет небезынтересно прочитать следующую статью. Речь идет о заметке, опубликованной в наиболее серьезной и влиятельной французской газете той эпохи «Ле тан» Левинсоном, который, как меня уверяют, находясь под другим именем, прекрасно знал Гурджиева. Он защищает западные способы мышления и все те интеллектуальные условности, на которых базируется «западная цивилизация». Можно предположить, что эта газета была в некотором роде проводником конформистских идей во Франции в течение полувека, поэтому такая яростная защита в этом печатном органе приобретает, как нам кажется, особое значение.

ЧУДОДЕЙСТВЕННЫЙ ДОКТОР

«В НАСТОЯЩЕЕ время можно увидеть представление, имеющее безусловный интерес: Гурджиев, мистагог и целитель, проводящий демонстрацию созданного им «Института гармоничного развития Человека». Он показывает нам около тридцати европейских юношей и девушек, одетых в белые индусские одежды. Они напоминают картину торговли рабами в эпоху берберских корсаров. Эти ученики производят то все одновременно, то группами гимнастические движения, частично действительно заимствованные из обрядов и литургической хореографии Востока. Они выворачивают голени, потом учащают удары ногами, особым образом двигают руками, которые при этом очень напряжены. Они резко поднимают и опускают руки с застывшими запястьями и распрямленными пальцами и т. д. Разумеется, оригинальность этих немногочисленных экспрессивных форм весьма относительна; так, те из них, которые программа приписывает Кашгару, мало чем отличаются от афганских церемоний. Не говоря уже о большом сходстве с упражнениями и ритмическими играми Института Далькроза. Мы уже видели подобные «народные хороводы Востока» на рекламных проспектах вышеуказанного заведения. И вместо того чтобы искать эти «трудовые танцы» в далеких туркменских деревнях, можно было бы почерпнуть представление о них в весьма распространенном немецком труде «Работа и ритм». Что, прежде всего, поражает в этих упражнениях, так это, кроме отдельных движений, именно сильное воздействие ритма. Воздействие гипнотическое, ибо ученики отбивают такт и кружатся как завороженные. Они на- поминают древних славян из «Весны священной» в постановке Нижинского, а также кукольных рождественских танцоров. Будто заключенные, выведенные на прогулку, они выполняют эти движения безрадостно и без улыбки. От них веет страшной тоской, ибо нас инстинктивно отталкивает зрелище, где воля полностью уничтожена внушением. Каждый раз, когда заканчивается эпизод, кажется, что у актеров внутри что-то обрывается, они становятся невзрачными и подавленными. В буклете я вычитал, что чудодейственный доктор выпрямляет и воодушевляет личность. На самом же деле он просто дает этим манекенам иллюзию свободы.

Особенно меня обескуражило одно упражнение, пользующееся большим успехом: оно было связано с замиранием. Ученики, все вместе занятые каким-нибудь сложным и беспорядочным движением, должны внезапно замереть, следуя властному приказу Гурджиева. Они остаются в позах, в которых их застал приказ, часто неустойчивых, пока слово Учителя не позволит им двигаться. Прямо еще одно чудо из «Тысячи и одной ночи». Этот трюк может показаться легким, если предположить, что момент остановки известен заранее, однако воплощение очень мощно и эффект огромен. Но что сделал бы я, если бы сам оказался на сцене и эта резкая остановка, словно пощечина, застала бы меня бегущим? Так вот, я нарушил бы строй и повернулся спиной к невозмутимой и беспощадной усатой роже этого колдуна, ибо я свободный европеец и не склонен к слепому послушанию, подобно выдрессированной собаке. Пусть слушаются те, кому не лень!

Я давно слышал разговоры об «Институте» Гурджиева в среде интеллектуалов: юристов, врачей, находившихся в отставке государственных деятелей; все они собирались совершить паломничество в «Институт» с воодушевлением неофитов, уже заранее обращенных в эту веру. Дело в том, что европейская элита торопится сдаться. Западный цивилизованный человек стал похож на богача, стыдящегося своего богатства. Он боится светлого взора разума и мечтает уснуть в саду забвения. Для этого он ждет помощи колдуна, дарователя прекрасных снов. Я вовсе не ставлю под сомнение ни знания, ни искренность Гурджиева. Я признаю несомненный рост его влияния. Но будь он великим мудрецом или последним шарлатаном, его влияние от этого не стало бы меньшим. Дело здесь не в личности, и мне не дано искоренить зло. Но факты пугают.

Со всех сторон Азия наступает на нас. Она уже завоевала Германию. Великий Шпенглер проповедует конец Запада, и единственное, что выживет, если верить прусскому мыслителю, так это воля к власти. Граф Кайзерлинг, вернувшись из Индии, заменяет свою кафедру философии школой мудрости. Русские эмигранты основывают в Праге и в Белграде «евразийскую» доктрину; они пытаются повернуть свою страну, которая тяжело больна, лицом к Востоку, к некой новой Мекке. Сегодня азиатское нашествие пересекло границы Востока, и его влияние просачивается в романские страны. Магия подавляет научную мысль. Таинство завоевывает область разума. Мы во всем разочарованы и благоговеем перед амулетами заклинателя змей.

А между тем именно люди Запада орошали индусские поля, победили чуму и освоили для цивилизации склоны Гималаев! Именно «сахибы» пересекли Сахару на гусеничных машинах. Они построили виллу Ротонда и создали «Божественную комедию». Неужели нашим наследием следует так уж пренебрегать? Неужели нашей мысли нечего противопоставить мистическому опыту Востока? Неужели мы принесли знания низшим расам, чтобы в свою очередь стать их жертвой? Разумеется, «гармоничными» мы вовсе не являемся, наша неуравновешенность постоянна. Она вызывает страдание, но также понуждает к действию. Наши великие вожди проповедовали энергичность. А мы отдаемся гипнотизерам, обещающим нам Нирвану. К чему придет Гурджиев, если его методы столь эффективны, как нам уже было показано с ритмическими танцами? К тому, что многие выключат себя из обычной жизни с ее борьбой, победами и радостями и посвятят себя бесплодной «гармонии». А между тем у всех нас есть предназначение, которое следует осуществить, ибо нужно вновь отстроить наш дом, великую Западную Цивилизацию. Но я уверен, что нимфы из лесов Фонтенбло, хороводы которых изображает Коро, образуют самый лучший защитный заслон вокруг этого Аббатства, посещаемого привидениями в белых одеждах, подпоясанных шелковыми кушаками, которыми командует таинственный перс Гурджиев».

В ПАРИЖЕ до сих пор существуют два-три настоящих алхимика. Один из них говорил мне о Гурджиеве в терминах, близких тем, которые употребляет Левинсон. Но Левинсон защищал Запад во имя «современной» мысли, во имя картезианской идеи. А алхимик защищает Запад во имя неких оккультных идей, свойственных европейскому человеку, что делает эти два высказывания диаметрально противоположными.

Вот что мне говорил алхимик:

«С самого начала появления романтизма, а сегодня все больше и больше, Европу заполоняют восточные формы мышления, ускоряющие духовное разложение Запада. Важно, что всякое духовное движение отзывается и на материальной сфере. Духовное завоевание предполагает, рано или поздно, просто завоевание. За этими «учителями» и «доктринами» стоит Восток, подготавливающий завоевание белой расы, которая постепенно становится все менее способной распоряжаться как своим духовным, так и материальным достоянием. Такой человек, как Гурджиев, был избран Высшими Силами, чтобы работать в определенной сфере над разрушением Запада. Эти планы рассчитаны на века. Речь идет о том, чтобы полностью преобразить лицо современного мира. Именно в перспективе подобных планов следует рассматривать деятельность Гурджиева».

В ТОТ момент, когда я пишу эти строки, я еще не знаю, как следует относиться к обвинениям Левинсона от лица картезианства, к обвинениям алхимика от лица оккультной традиции Запада и к обвинениям священников, для которых Гурджиев один из прообразов антихриста. Мне только думается, что деятельность Гурджиева свершается в том ключе, где все противоположно обычным методам познания, о чем я говорил выше. И еще мне кажется, что это направление, изучению которого никто прежде не придавал значения, заслуживает самого пристального внимания.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ВОТ КАК ЖИЛИ УЧЕНИКИ ГУРДЖИЕВА

Психоаналитик у Гурджиева. Мало проанализировать невроз надо его вылечить. «Психоанализ проведен, но пациент повесился». Как побудить пациента, тем более недоверчивого, совершать поступки? Доктор Янг пытается раскрыть секрет воли. Он пускается в гурджиевскую авантюру. Замечательный прием пытливости и любознательности. Истинное познание начинается с душевного опыта.

ДОКТОР Янг известный английский психиатр, после-дователь знаменитого Юнга и противник Фрейда. Узнав, что он примкнул к «Институту», последний обронил с притворным сочувствием: «Вот ведь до чего докатились ученики Юнга!»

В статье, опубликованной журналом «Ньо эделфи» в сентябре 1927 года, доктор Янг подробно описал свои личные впечатления о Гурджиеве. Начал он статью с того, что разъяснил, чем его привлек «Институт гармоничного развития Человека». Вот каковы его соображения.

«Прежде всего, подчеркну, пишет доктор Янг, что всякое оккультное учение располагает собственной методикой психологического воздействия на личность. Любая школа эзотерики, достойная сего имени, преследует цель углубить или расширить человеческое сознание, тем самым, способствуя развитию личности. Очевидно, что таковой цели не достигнуть только лишь усвоением философской доктрины, которую исповедует данная школа. Очевидно, что в подобном случае тренировка и закалка воли много полезней, чем тренировка и закалка интеллекта. Без такого рода закалки, сами по себе идеи, сколь бы ни были они прекрасны или заманчивы, способны лишь сбить с толку. Не мне вам напоминать, что многих практика оккультизма привела к полному разрыву со здравым смыслом. А вылечить подобного оккультиста не проще, чем наркомана. Что ж, псевдооккультисты неизбывны, однако эти безумцы попросту заслоняют настоящий оккультизм. Мне кажется, что термин «оккультизм» в собственном смысле слова вскоре вообще уйдет из современного языка, слившись с понятием «современной психологии». Но это случится, когда мы поймем, что, то, на чем он базируется, то есть одновременное развитие воли и сознания, и есть поле, на котором произрастает современная психология, точнее, должна бы произрастать. В истинном оккультизме главную роль играет воля. В Учении Успенского Гурджиева на меня произвел наибольшее впечатление как раз примат укрепления воли с помощью особого рода работы.

Таким образом, я был не столь удовлетворен результатами своей лечебной практики, чтобы отмахнуться от какой бы то ни было теории воли или ее трактовки. В то время я полагал, что именно недооценка воли и делает нас неспособными вылечить невроз. С точки зрения Фрейда, невроз бегство от действительности, подмена разрешения реального конфликта его вытеснением. По мнению Адлера, причина образования психологического комплекса опять-таки неприятие каких-то сторон реальности. То есть в одном обе теории солидарны: причина невроза уклонение от столкновения с действительностью, бессилие справиться с жизненными коллизиями. Следовательно, задача психоаналитика состоит в том, чтобы вскрыть конфликт, от разрешения которого пациент бессознательно уклоняется, тем самым, вооружив его для борьбы с реальными трудностями. Подобный метод, как правило, превосходно помогает пациентам с навязчивыми идеями, в чем я имел возможность не единожды убедиться. Допустим, у больного навязчивая тяга к чистоте, он постоянно моется. Стоит ему объяснить причину навязчивости, он тут же с готовностью соглашается. Теперь он все понял, все знает. Но, увы, чтобы отказаться от постоянного мытья, требуется хотя бы некоторое усилие воли. А вот на это он обычно бывает неспособен. Следовательно, понять одно, а сделать совсем другое.

Недостаток воли, подчас бывает, связан с расстройством эндокринной системы, иногда врожденным, иногда благоприобретенным. К сожалению, нынешнее состояние эндокринологии не дает нам пока еще возможности вылечить эту болезнь. Значит, единственная возможность помочь пациенту преодолеть собственное безволие чисто психологическими средствами. Вот их-то я и пытался изыскать. Стоило мне только прочитать описание методики Успенского Гурджиева, которая потом была опробована в Фонтенбло, как у меня возникло чувство, что, возможно, это именно то, что я ищу.

Меня, конечно же, тревожили и противоречивость результатов лечения психоанализом, и нестойкость ремиссии. Все казалось зыбким, по крайней мере, по сравнению с такой точной областью медицины, как хирургия, которой мне пришлось всерьез заниматься в предвоенные годы и во время войны. Славословия бездарных подражателей только усиливали мои сомнения. Ведь данная публика к подлинному творчеству не способна, она привержена рутине. Впрочем, и мои великие собратья-психоаналитики были озабочены не столько лечением больных, сколько отстаиванием своих догм. А если уж для самых прославленных лечение отошло на второй план, то и я готов был опустить руки и повторять вслед за скептиками, перефразировавшими старую шутку («Операция прошла успешно, но больной умер»): «Психоанализ проведен, но больной повесился».

В ту пору я часто вспоминал случай, о котором рассказал мне Юнг. Как-то один из его пациентов похвалил своего предыдущего врача: «Разумеется, в моих снах он ничего не понял, но зато как старался!..»

Короче говоря, современная психология претендует на то, чтобы считаться наукой это смешно, не претендуя быть искусством, что ее обедняет. Немалую роль сыграло и то, что в ту пору я казался себе совсем стариком. Все это вместе и подвигло меня решиться на духовную авантюру. И я в нее пустился».

Таким образом, перед нами человек, решившийся на склоне лет отказаться от карьеры, от лечебной практики. Не испугавшись насмешек коллег, негодования своих многочисленных пациентов, он переселился к этим странным «лесным философам».

Посвятив два десятилетия хирургии, он приступил к разработке, хотя и в сотрудничестве с Юнгом, но совершенно оригинальной психоаналитической методики. Каков прыжок из хирургов в психоаналитики. Он уже отметил, что большинство практикующих врачей склонны к рутине. Как тут не восхититься пытливостью и любознательностью доктора Янга, о каковых свидетельствует его выходка. Уже в зрелом возрасте он пожертвовал скальпелем во имя анализа сновидений, разработанного наукой, ради науки, находящейся в процессе становления. Однако, через несколько лет изучения и практики психоанализа, перед ним встал вопрос, настоятельно требующий решения. Именно тот, которого избегал Юнг и тем более Фрейд, вопрос воли. Разумеется, не в том аспекте, как он представлен в любом академическом учебнике по психологии. Речь идет, если можно так выразиться, о волении воли, иначе говоря, о важнейшей предпосылке человеческой свободы.

«Воля такого рода, отмечает Гурджиев, у среднего человека отсутствует: у него одни желания. Поэтому, когда мы говорим о сильной или слабой воле, речь идет о большем или меньшем упорстве наших желаний, влечений. Воля в собственном смысле это способность осуществить, но, конечно же, не пожелания каждого частного «я», которые сплошь и рядом друг другу противоречат, а сознательные решения, исходящие от я, единственного и неизменного. Только эта воля деятельна, способна творить. Только ее можно назвать свободной, так как лишь она не подвержена случайностям, независима от внешних воздействий и неподвластна им».

Доктор Янг был убежден, что психоанализ не сможет развиваться, не сумеет более эффективно излечивать неврозы, если не разработает новую теорию воли. А Гурджиев, по его мнению, занимался именно созданием и практическим применением подобной теории. Придя к такому выводу, он тут же собрал чемодан и, руководствуясь лишь научной любознательностью, взял билет до Фонтенбло. Он совершенно ни на что не претендовал, его целью было хоть чем-нибудь помочь эксперименту. Блистательный пример научной добросовестности.

«Я рассчитывал, рассказывает доктор Янг, что значительно расширю свое понимание проблем психологии, если обращусь к той ее ветви, освоение которой заставит меня проводить самые различные эксперименты на самом себе. Изучая предмет, изучаешь и самого себя. Но ведь, если живешь однообразно, однообразным будет и эксперимент: все мы рано стареем, коснеем, превращаемся в роботов. Разумеется, людям изобретательным удается его разнообразить. Знаю одного очень пытливого исследователя, который, пытаясь разрешить никак ему не дававшуюся проблему, взял и встал на голову. Прямо в своем рабочем кабинете, прислонившись к стенке. У него уже не было сил обдумывать ту проблему, по крайней мере, в привычном положении тела. Он нашел выход и дело сделано. Преодолел предрассудок, что мыслить можно только в определенной позиции. Годен ли данный метод на все случаи? Об этом можно спорить. Но, безусловно, одно: духовный рост возможен, лишь, если все попробуешь, испытаешь себя во множестве нестандартных ситуаций.

Таким образом, задача «Института» состояла в том, чтобы создать особую обстановку, в которой ученикам приходилось бы попадать в ситуации непривычные, как психологически, так и физически, что способствует самопознанию. Создавались они посредством «шоков», как это называлось в «Институте». «Шоков» там хватало, Гурджиев был на них неистощим».

Дальше доктор Янг излагает основные положения учения Гурджиева. Он перечисляет четыре состояния, в которых, по мнению Гурджиева, может находиться человек. Состояние сна, в котором почти все мы пребываем, то есть погруженность в субъективные сновидения. Состояние пробуждения или объективных сновидений, когда человек уже понял, что он «уснувший», и пытается пробудиться. Состояние самоосознания и, наконец, состояние полной сознательности. В этой сокращенной схеме доктор Янг следует Успенскому, точнее, взгляду, изложенному Успенским в его первых лондонских лекциях.

«Самоосознание значительно отличается от пробуждающегося сознания (состояние объективного сна). Оно относится к высшим состояниям. Если нам удастся его достигнуть, мы будем уже заранее знать последствия своих поступков так выдающийся шахматист просчитывает комбинации.

Не стоит слишком уж надеяться достичь подобного состояния. Не уверен, что оно вообще достижимо. Но следует себя вести так, будто бы… Нельзя стоять на месте, надо действовать. Если нет прогресса, неизбежно наступает регресс. Поэтому необходимо стараться изо всех сил, не задаваясь вопросом, возможно ли достигнуть цели…»

Закончив этот краткий экскурс в теорию, изложенную согласно начальному ее курсу, прочитанному Успенским, он приступает к рассказу о своей жизни в «Институте».

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Рассказывает доктор Янг. Первые упражнения. Преодоление трудностей. Строительство зала для занятий. Физический труд и физическая усталость. Пример интеллектуального упражнения. Жертвы гипноза. Гурджиев и автомобиль. Гурджиев и медицина. Не дьявол ли Гурджиев? Путь к власти. Доктор Янг возвращается к «механическому существованию».

ВО ВРЕМЯ своих лондонских лекций Успенский рассказал о некоей примечательной личности по фамилии Гурджиев, который создал нечто вроде собственной системы танца. Успенский знал его еще по Москве, потом встретил в Константинополе, уже после революции. По свидетельству Успенского, Гурджиев много путешествовал по Востоку: побывал в Туркестане, Монголии, на Тибете, в Индии, изучив эти местности в совершенстве. Особенно его интересовал быт восточных монахов. Он знал множество практикуемых монахами физических упражнений и религиозных танцев. Глубоко исследовав воздействие подобных движений на человеческую психику, Гурджиев собирался применить свои познания на практике, создав школу, где бы одновременно преподавались монашеский тренинг и то самое учение, которому посвятил свои лекции Успенский. Последний заверил, что Гурджиев, в данный момент проживающий в Дрездене, уже успел подготовить группу инструкторов, способных обучить и теории, и практике гурджиевского учения. Успенский уверял, что в окружении Гурджиева много выдающихся артистов, врачей, философов, в основном из русской эмиграции.

Гурджиев и сам побывал в Лондоне, если не ошибаюсь, два раза. Чувствовалось, что это противоречивая личность, но в Целом он производил благоприятное впечатление, хотя некоторых, особо робких, привела в ужас его гладко выбритая голова, одного этого хватило. Поначалу планировалось организовать «Институт» в Лондоне, что оказалось неосуществимым из-за трудностей с визами. Помог парижский Институт Далькроза, предоставивший для занятий свое помещение на улице Вожирар, правда, временно, на срок летних каникул. Именно тогда, точнее в августе 1922 года, к Гурджиеву присоединилась большая группа англичан, включая и меня.

И вот занятия начались. Ни разу мне не приходилось видеть таких странных упражнений. Но иными они и не могли казаться, ведь главная их цель сломать инерцию, разрушить телесные привычки. Да к тому же мы предались им, возможно, даже с излишним пылом, потому и затрачивали чрезмерное количество сил и энергии. Чтобы понять суть этих упражнений, достаточно вспомнить одну игру, в которую всем нам наверняка приходилось играть в детстве. Вспомните: надо было ухитриться одной рукой, круговым движением поглаживать себя по животу и одновременно другой слегка похлопывать по макушке. Для многих это почти непосильная задача: движения неуверенные, постоянно путаются поглаживания с похлопываньями, а под конец становятся и вовсе хаотичными. Чтобы научиться производить столь различные движения одновременно, требуется незаурядная воля. Именно такого рода были наши задания, да некоторые еще и не из двух движений, а из четырех, причем каждое в своем ритме. Любое из них требовало исключительного напряжения, долго их было не выдержать, что и доказывало, сколь инертно наше тело. А значит, преодоление этой инерции важнейшее условие «пробуждения».

Пока занятия проходили в Париже, еще одним нашим делом, важнейшим после упражнений, было изготовление костюмов для публичных показов: когда «Институт» будет создан, мы собирались выступать с упражнениями и танцами. Гурджиев оказался превосходным закройщиком. Он раскраивал ткань, а ученик должен был ее расписать и сшить вручную. Но это еще не все тщательно изготовлялись металлические украшения, застежки, кушаки и прочий разнообразный реквизит. К примеру, балетные туфли или русские сапоги. Короче говоря, от учеников требовалось множество умений. А не умеешь научись. И приходилось не только приобретать необходимую сноровку, но, что греха таить, преодолевать собственную леность, а то даже и отвращение к данному занятию. Ведь овладение «ремеслом» тут было не целью, а поводом. Главное же, как и в упражнениях, борьба с самим собой. Вот этому тяжкому труду мы и посвящали тринадцать-четырнадцать часов в сутки. Перед нами стояла единственная задача преодолевать трудности, совершать усилия. Завтракали мы наскоро, зато обеды были обильными. Полагаю, вы поверите, что подобная совместная работа с людьми, говорящими на самых разных языках, порождала исключительную потребность в таких вещах, как «возврат к самому себе», «не-идентификация», «безучастность».

Сотоварищи вызывали во мне противоречивое чувство. Вопреки утверждению Успенского познаний в психологии и философии они не обнаружили. Ну что ж, я успокаивал себя тем, что пока все они машины, поэтому и делают все «машинально». Что за разница, более совершенна машина или менее? И все-таки до конца я так и не избавился от сомнений. Они просто не могли не возникать, когда мне случалось прислушаться к беспрерывной болтовне иных дам, которые вели между собой уж чересчур «машинизированные» беседы. Но особенно пристально я приглядывался к врачам. Их было двое. Один из них смахивал на самодовольного козла. И я никак не мог поверить, что данная личность способна «пробудиться», достичь высших духовных состояний. Второй, огромного роста, с проницательным взором и монгольскими чертами лица, производил впечатление гениальности. Впоследствии мне пришлось убедиться и в его проницательности, и в его гениальности. Кроме них группа состояла из русских, армян, поляков, грузин, был даже один сириец. Также один русский барон с супругой и некто, именовавший себя офицером царской гвардии. Ныне он стал парижским шофером и немало преуспел на новом поприще. Повторяю, что о сотоварищах, как и о работе, у меня сложилось противоречивое мнение. Однако я постоянно себе твердил: выбор сделан, мое место здесь.

Наконец Гурджиев учредил «Институт» и приобрел подходящее здание замок в окрестностях Фонтенбло с огромным парком и чуть не ста гектарами леса, получивший название «Аббатство Нижних Лож». Раньше он принадлежал г-же Лабори, вдове г-на Лабори, адвоката Дрейфуса. Хотя в замке с начала войны никто не жил, в нем везде, за исключением служб, сохранилась мебель. Парк одичал. Четверо русских храбрецов и двое англичан, включая меня, поехали туда пораньше, чтобы все подготовить к приезду остальных. Поехала с нами и г-жа Успенская, взявшая на себя обязанности поварихи. Мы должны были прибраться в этом замке с привидениями, придать хотя бы чуть более пристойный вид его руинам. Мы расчистили сплошь заросшие сорняками аллеи, отмыли огромные рамы главной оранжереи, которой предстояло стать мастерской. Старались изо всех сил. Наконец приехала основная группа в сопровождении толпы новообращенных: все англичане. С одним из них, г-ном Ореджем, покойным издателем журнала «Ныо эйдж», мне пришлось делить спальню. Помещалась она в службах, куда определяли учеников, намеревавшихся задержаться в замке. Лучшие же спальни, предназначенные для почетных гостей, находились в части замка, прозванной «Риц», разумеется, теми, кто не принадлежал к их числу.

Гурджиев мгновенно развил бурную деятельность. Крепкий каменный дом тут же превратился в русскую баню, для чего пришлось углубить пол на десять футов и сделать его водонепроницаемым. Баком для воды послужила старая цистерна. Раз и превосходная умывальня готова. При деятельном участии самого Гурджиева, который почти в одиночку выложил пол плитами. Но это, если можно так выразиться, гарнир. Основное блюдо постройка помещения для занятий. Участок, где располагался средней руки аэродром, пришлось разровнять, используя только кирки и лопаты. Адская работа. Потом поставили на попа рухнувший каркас бывшего ангара. К счастью, обошлось без несчастных случаев. Степы мы обшили снаружи и изнутри, пустое пространство между ними заполнили сухими листьями, а потом покрыли их тем самым веществом, из которого древние иудеи делали кирпичи: они перемешивали глину с мелко нарезанной соломой. Всего и осталось разжечь печи стены тут же высохли и затвердели. Крышу покрыли просмоленным войлоком, прибив его деревянными рейками. Половину нижней части здания занимали окна. Когда стекла были вставлены, мы разукрасили их разнообразными узорами и рисунками, что создавало удивительный световой эффект. Земляной пол утрамбовали катками. А когда он подсох от жара печей, его устелили матами и уже на них развернули роскошные ковры. Стены обили восточными тканями. Соорудили сцену, собственно, обычную эстраду. По стенам в два ряда расставили кожаные кресла с подушечками на сиденьях. Первый ряд для учеников, второй для гостей. Между ними низенький барьерчик, нечто вроде магического круга, и узкий проход.

Я так подробно описываю данное сооружение, чтобы вы представили, как нам пришлось потрудиться, и что именно это был за труд. Использовались самые простые материалы, а значит, постоянно приходилось что-то выдумывать. От каждого требовалась исключительная изобретательность, а подчас и не меньшее терпение, так как большинство работ были невыносимо тягучими.

Но и пока шло строительство, занятий мы не прерывали. Изрядно потрудившись от восхода до заката, мы собирались в гостиной замка и делали упражнения, заканчивая их, как правило, за полночь. Случалось, что после занятий Гурджиев опять отправлял нас на строительные работы и мы трудились до двух-трех часов утра при свете прожекторов, прикрепленных к балкам. Мы никогда заранее не знали, когда нас отпустят спать. Все было так устроено, вернее, так расстроено, чтобы постоянно ломать привычку. У нас появлялись все новые обязанности Гурджиев завел коров, коз, овец, домашнюю птицу, мула. Но стоило тому, кто ухаживал за живностью, втянуться и начать получать от своего занятия радость, как ему тут же давали другое задание. Только так, и ни минуты покоя.

Разумеется, все это прекрасно развивало приспособляемость и укрепляло волю. Случалось, что нам за неделю давали поспать всего три-четыре часа, а бывало, что и один. После того как целый день приходилось копать, рыхлить, катать тачку, пилить или рубить деревья, нередко наутро руки так деревенели, что пальцем не пошевельнешь. Попробуешь сжать кулак, а он сам распрямляется с сухим треском. Занимаясь медитацией во время ночных занятий, мы попросту засыпали. Однажды наше постоянное недосыпание чуть не привело к большому несчастью. В одну из ночей очень усердный русский, твердо решивший «пробудиться», занимался тем, что привинчивал болтами балки. Сам он сидел на пересечении горизонтальной балки с вертикальной, примерно в двадцати футах над землей. Вдруг вижу да он ухитрился там заснуть! Хорошо, что Гурджиев успел взлететь по лестнице и поддержать его. А иначе одно неверное движение, и он мог бы разбиться.

Среди интеллектуальных упражнений, которые мы выполняли на вечерних занятиях, были так называемые «примеры». Давались такого типа «равенства»:

2x1=6; 2x2 = 12; 2x3 = 22; 2x4 = 40; 2x5 = 74

Предлагалось найти закономерность, при помощи которой получались искомые результаты. В данном случае к первому произведению следовало прибавить 4, ко второму 8, к третьему 16 и так далее.

Или, к примеру, надо было мгновенно понять сообщение, переданное азбукой Морзе. Отстукивалось оно на фортепьяно. В результате все мы превосходно изучили азбуку Морзе. Или еще: читалась цепочка из двадцати слов, после чего надо было их повторить в том же порядке. Двое русских так хорошо натренировались, что могли повторить полсотни слов, не перепутав порядок. Самостоятельной ценности каждое из этих упражнений не имело, по все вместе они развивали внимание и способность сосредоточиться.

ПО МОЕМУ предыдущему описанию «Института» можно составить о нем лишь приблизительное и неполное представление, поскольку я еще не рассказал о его главном герое Гурджиеве. Хотя события развивались совсем не так, как я ожидал (уже сам зал для занятий был каким-то странным, иноприродным, что ли), тем не менее, в первые, полгода я старался подавить, умерить зревшее во мне чувство протеста и ничему не удивляться. Вот какими соображениями я руководствовался: во-первых, подобный протест я считал «машиналь- ной» реакцией на занятия, следовательно грош ему цена. Ну а потом, возможно, я ожидал, пока чаша моего терпения переполнится, тогда уж вспышка произойдет сама собой. Да и увлекательно было постоянно менять деятельность, всегда неожиданно, слепо повинуясь приказу Гурджиева. Правда, причины нашей готовности ему подчиняться я так и не мог понять до конца, и это меня тревожило. Мне казалось, что иногда ко мне, как и к другим, применяют некий род гипноза, оттого, видимо, мне и удавалось так легко справляться со своим критическим настроем. Воздействие гипноза на моих собратьев в глаза не бросалось. Да ведь Гурджиев и сам по себе был ярчайшей личностью человека столь своеобразного мне еще никогда не приходилось встречать. Безусловно, он обладал множеством самых разнообразных умений. Да, поистине замечательная личность. Для меня, как для психолога, встреча с ним была выдающимся событием в жизни. И я твердо решил разгадать загадку этого человека.

Пришел день и во мне все же зародилось противодействие его влиянию. Тут-то и пригодились все мои предыдущие наблюдения. А многие из них свидетельствовали, что каждый из посвященных в большей или меньшей степени подвергался гипнозу.

Как-то Гурджиев собрался купить автомобиль. Для многих это был шок. У них возник бессознательный страх вторжения обыденности в тот особый, необыденный мир, который они только что обрели. К тому же они догадывались, что Гурджиев не умеет водить машину, что и подтвердилось. Значит, ему надо научиться. А учиться, как всем, недостойно Гурджиева. Некоторые посвященные, включая нескольких образованных англичанок, были уверены, что он должен повести машину, так сказать, по наитию. Гурджиев просто не имел права поколебать их наивную веру в его сверхчеловеческие, мистические возможности. Стоило послышаться жалобному скрежету шестеренок, они упорно твердили, что это учитель испытывает веру и преданность скептиков вроде меня. Кому под силу опровергнуть данный софизм, поколебать их наивную веру? Но я-то с внутренним удовлетворением и даже некоторым чувством превосходства убеждался, что Гурджиев радуется машине, как ребенок новой игрушке. Кстати, в первые же дни он ее чуть было не разбил, ну прямо как ребенок. Но, в сущности, его откровенная радость не могла не вызвать симпатию. Помню, как я радовался, когда впервые стал владельцем мотоцикла. Но одновременно мне оставалось лишь изумляться, какой власти может достигнуть человек, обретая магические атрибуты «Всемогущего Отца» или проецируя на окружающих свой, по терминологии Юнга, магический архетип. В результате подобного переноса люди теряют способность к критике, ибо и сами бессознательно стремятся подменить учителя отцом. «Гуру», как в Индии называют учителей, всегда прав. Он непогрешим. Каждый поступок мага имеет тайный, сокрытый от всех смысл. Все как раз о Гурджиеве.

Вот один пример: родители слабоумного ребенка вбили себе в голову, что Гурджиев может помочь их сыну, Приезжают из Англии, и через несколько дней у ребенка начинается понос, что, безусловно, связано с переменой питания. Казалось бы, дело житейское. Однако, к моему удивлению, эти вроде бы разумные люди заявляют, что просто Гурджиев приступил к лечению. То есть с помощью каких-то своих мистических способностей вызвал понос. Разубедить в подобных случаях невозможно. Самому бы не поддаться увлечению такого рода софистикой.

А тут еще мои друзья из «Института» вскоре стали меня донимать софизмами иного рода. Они денно и нощно убеждали меня, что мной овладела духовная гордыня и я, мол, этого не понимаю, потому что никогда по-настоящему, то есть в полной мере, не «работал» и т. д. Я уже чувствовал, что мой отъезд не за горами.

Однако загадка личности, породившей такого рода почитание, продолжала меня мучить. И, наконец я пришел к выводу, что могущество и загадочность Гурджиева происходят от того, что он с поразительным упорством стремится к собственной тайной цели. У меня не было никаких догадок о том, какова может быть эта цель, однако я пришел к несомненному выводу, что она не имеет ничего общего с провозглашенной. А также и с моей собственной помогать людям. Я чувствовал, что все это затеяно ради личных интересов. По крайней мере, в отношении Гурджиева я не заблуждался. Придя к такому выводу, я, прежде всего, поделился своей догадкой с многочисленными залетными пташками, на минутку запархивавшими в «Институт». Всерьез меня выслушал только один человек писатель, личность весьма примечательная. Между нами завязалась переписка. Копий своих писем я не оставлял, но по выдержкам из его ответов можно получить представление об основных выводах, к которым я пришел.

«За время после того, как мы расстались, мне удалось осмыслить свои многочисленные впечатления. Теперь я совершенно убежден, что все это не блеф. То есть что Гурджиев действительно обладает неким знанием, которое он готов передать двум-трем своим ученикам, которых сочтет достойными того».

«Иначе говоря, Гурджиеву известен один из путей духовного развития. Только вопрос: какой именно? Существуют два пути: путь к Богу и путь к Власти (то, что индусы называют Сиддхи). Так вот, по моему мнению и так же думают мои друзья, с которыми я обсуждал этот вопрос, здесь речь идет о втором пути. Все методы и взгляды наставника, грубое обращение, пренебрежение любовью, милосердием, сочувствием и т. д. подталкивают на темный, дьявольский путь, которому обучают в некоторых монгольских монастырях. В каком-то из них наверняка и был посвящен Гурджиев. Когда избравший путь Власти (Сиддхи) достигнет цели (если достигнет), окажется, что его душа навсегда закрыта для Бога. Он не сможет принести на «свадебный пир» важнейшего и насущнейшего любви. Вы-то меня поймете, ведь то же самое и вы мне много раз твердили. Один мой знакомый глубоко изучил данный предмет, хотя и никогда не использовал свои познания. Он рассказывал, что во многих монгольских школах сознательно насаждают психологические издевательства, озлобление, грубость, брань (то, чего мы хлебнули у Гурджиева!). Но, кроме того, практиковалось избиение палкой, веревкой, кулаком. Допускаю, что в этом был прок, однако обреталось не Благо, а Могущество. Старуха Блаватская, учившаяся мудрости как раз в Монголии, славилась вспышками ярости, любила браниться и т. д. Путь, на который толкали подобные наставники, вел, или по крайней мере должен был привести, к власти над всей планетой. Если вам случится прочитать книгу Оссендовского «И звери, и люди, и боги», обратите внимание на последние главы, где описывается Царь мира, они очень показательны. Не исключено, конечно, что мои умозаключения и догадки относительно «Института» и его директора могут оказаться ложными. Возможно, меня подвели и разум, и интуиция, но и то и другое подсказало мне единый вывод, а на чем же еще основываться? Полное отсутствие любви и милосердия уже в самой учебной методике говорит о многом. Не приведет этот путь к Богу… Один из моих сотоварищей утверждал, что такие добродетели, как любовь и милосердие, ничто без «власти». То есть, если не имеешь власти, они бездейственны, это попросту сентиментальная болтовня. Если человек действительно обладает даром любви и милосердия, то гурджиевские упражнения не лишат его этого дара. Я готов поверить, что Гурджиев способен кое-чему научить, но убежден, что он или его инструкторы передадут свои знания только тому, кто их употребит в целях, преследуемых Гурджиевым, то есть дьявольских. А ведь большинство учеников до этого никогда не додумаются. Вот какова моя точка зрения. Я изложил ее вам с полной откровенностью, как у нас, помните, и водилось прежде».

На другое письмо мой друг ответил: «Ваше письмо было для меня исключительно интересным. Читал, перечитывал, потом долго о нем размышлял. Очень важное для меня письмо. Теперь я окончательно понял, что такое Гурджиев и его «Институт». Там тебе постоянно попадаются отметины копыт и рогов. С каждым проведенным там днем мои сомнения усиливались. Теперь я целиком и окончательно убедился в их обоснованности. Но всего до конца мы понять не сумеем. Гурджиев держится скрытно, и не без оснований. К нему не подступишься. Его мотивов мы никогда не узнаем. Но уверен, что они глубоко эгоистичны. Обещает он всегда больше, чем дает. Приближенные скорее боятся его, чем любят, это сразу бросается в глаза. Знаком ли вам один русский по фамилии П., он недавно побывал в «Институте»? Я с ним лично не знаком, но слышал, что они с другом посетили «Институт» в прошлом месяце. Мне рассказывали, что ему приходилось каждый вечер запираться в своей комнате, чтобы всласть высмеяться. Но и он подтвердил, что на него произвела очень тягостное впечатление та самая всеобщая «запуганность», ведь страх главное чувство, испытываемое учениками. «Все они рабы Гурджиева», заключил он. Что же касается К., то я все больше убеждаюсь, что он остается в «Институте», потому что уже «обратился». А может быть, от пресыщенности, отвращения к жизни. Слишком слабый, чтобы сражаться с повседневностью в одиночку, он надеялся обрести поддержку, но тщетно. Что подтверждает и его упорное стремление отыскать «магическое» объяснение самому незначительному поступку и высказыванию Гурджиева. Вернемся к более серьезным возражениям. Совершенно убежден, что добросовестный наставник никогда бы не пристрастился ко всей этой шумихе, да и не вызвал бы во мне такого стойкого и постоянно крепнущего недоверия. Мы сомневаемся во всем, но все эти гурджиевские фантазии, театрализованные действа, признаки мании величия уж очень сомнительны. И это очевидно каждому».

ТОМУ, кто прочитал данные соображения, станет ясно, почему я распрощался с «Институтом». И, тем не менее, я вовсе не утверждаю, что год, который я потратил на этот эксперимент, попросту для меня потерян. Вовсе нет; уверен, что мне было очень полезно приобщиться к гурджиевскому учению. Не описал я его лишь потому, что трудно поделиться с другими духовными обретениями, полученными на личном опыте. И все же я с величайшим удовольствием покинул «Институт» и вновь погрузился в, так сказать, «механическое существование».

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Жоржетт Леблан жена, секретарь и переводчик Метерлинка. Замок в Виллене. Как я нашел и тут же утопил несколько писем Жоржетт Леблан. Развод в возрасте, когда женщина уже не способна «начать сначала». «Храбрая машина». Она идет тем путем, который Метерлинк только лишь воспевал… Поклон Фениксу.

ЖОРЖЕТТ Леблан умерла в Канне в 1941 году. Она дожила до семидесяти двух лет. С 1924 года, то есть с пятидесяти шести, она «работала» с Гурджиевым.

Жоржетт Леблан была певицей, дебютировала в Опера-Комик. Однако уже ранние произведения Метерлинка привели ее в такой восторг, что она подписала контракт с брюссельским театром «Монне», чтобы жить поближе к Метерлинку. В Париже в круг ее общения входили Сар Пеладан, розенкрейцеры, Элемир Бурж и Морис Роллина оба друзья ее брата, романиста Мориса Леблана. В Брюсселе она пела в «Наваррке» Жюля Массне. Ей удалось познакомиться с Метерлинком, и в течение двадцати трех лет они были мужем и женой. В 1918 году их отношения закончились мучительным для обоих разрывом. Все годы их супружества Жоржетт Леблан была секретарем и переводчиком автора «Пелеаса» и «Синей птицы». Она пела в «Монне Ванне», «Ариане» (переложении «Синей птицы») и бостонской постановке «Мелисанды» Дебюсси, а также организовывала знаменитые постановки «Макбета» в переводе Метерлинка в аббатстве Сен-Вандрилль, с которых и начался театр на открытом пространстве.

После разрыва с Метерлинком она попыталась добиться славы в Америке, и это ей почти удалось. Вернувшись во Францию, Жоржетт Леблан покидает сцену, только снялась в фильме «Бесчеловечный» по своему же сценарию, шедевре французского немого кино, поставленном режиссером Марселем Лербье.

ЕЕ РАЗРЫВ с Метерлинком наделал шуму в самых различных кругах. Задавались вопросом: действительно ли Жоржетт Леблан была музой Метерлинка, как это утверждается в ее воспоминаниях? Бернар Грассе в предисловии к ним лишь вскользь касается этой темы, но по некоторым туманным намекам можно сделать вывод, что он с подобным утверждением не согласен. «Виновна» ли она, что Метерлинк ее бросил? Сама она отрицает это. Он молчит. Три года назад мне довелось побывать в Виллене, где стоит замок, в котором они жили. Целые сутки я осматривал его в компании одного бизнесмена главного редактора парижской газеты, как я понял, поверенного в делах вдовы Метерлинка. Пока я находился на этом корабле, который вот-вот постигнет кораблекрушение, я все время старался уединиться, чтобы помечтать в тиши. Произведения Метерлинка никогда не. вызывали во мне телячьего восторга, но были мне близки уже потому, что у нас обоих фламандские, гентские корни. В комнатах замка, с выщербленным паркетом, выбитыми окнами, содрогающихся от грохота кирок и визжания пил, я старался отыскать тень Метерлинка, так любившего порядок, комфорт, уединение, но также и громкую славу. Человека вполне плотского, телесного, но тем не менее предававшегося созерцанию со страстью йога. Таковы все великие художники нашей родины. Я пытался вдохнуть жизнь в этот дом, погружаясь в глубины своей фламандской души и в то же время прекрасно понимая, что больше этому дому уже не доведется жить жизнью, которую даровал ему Метерлинк. Дальше в нем будут селиться одни чужаки, а людям, не смыслящим в мореплаванье, не удержать на плаву этот обломок кораблекрушения, не лечь на тот курс, которым шел сей корабль, когда он еще был им. В конюшнях, где все кормушки заржавели, а перегородки сгнили, я обнаружил сундук со старыми платьями, перьями, вуалетками. И на самом его дне связку писем. Эти письма, написанные Жоржетт Леблан перед самым разрывом, соответственно кое-что проясняли. Прочитав три-четыре из них, я положил связку обратно в сундук. Уверен, что мне довелось быть единственным читателем этих писем. Наверняка потом их уничтожил какой-нибудь строитель или ликвидатор, а может, просто сын садовника. Да это и неважно: они погрузились в океан, которому суждено было поглотить фрегат Метерлинка, вознесенный на вилленский холм. А уж если я дал письмам утонуть, то не буду сейчас их пересказывать.

Замечу только, что Жоржетт Леблан вовсе не та обуреваемая тщеславием звезда, не бездушная и глуповатая позерка, каковой ее иногда представляют. Прочитанные мной письма безусловно свидетельствуют, что их писал человек добропорядочный. А это главное.

Они сошлись с Метерлинком, когда ей было двадцать шесть. Расстались, когда было сорок девять. Она попыталась просто жить. Жить прежней жизнью, которой жила и в юности, и в блестящую пору зрелости, то есть на высоком душевном и интеллектуальном накале, когда были слиты воедино любовь к мужчине и страсть к искусству. Шесть лет она промыкалась в Нью-Йорке, потом познакомилась с Гурджиевым и стала его горячей поклонницей. Вся ее старость прошла под знаком гурджиевского духовного эксперимента, а это не шутка.

Потом она написала удивительную книгу о той борьбе с отчаяньем, усталостью и смертью, которую вела в Нью-Йорке в течение шести лет. Там же она рассказывала о том, как приобщилась к Учению. Ее книга, увы, почти неизвестная читателю, называется «Храбрая машина» и написана в манере, которая может показаться… своеобразной в духе «звезды немого кино», с непременной чувствительностью. Однако мне кажется, что, читая эту книгу, не надо настраиваться на слишком уж иронический лад. И тогда нам откроется, разумеется, не глубокий мистик, не великий ум, а просто женщина, раздавленная крушением своей любви. Духовный эксперимент, которому она себя целиком посвятила, был для нее единственным путем к возрождению. О подобном духовном эксперименте часто говорил Метерлинк, хотя сам на него так и не решился. Ему хватало быть только лишь «мистическим поэтом». Он воспевал «мистический поиск», в то время как у Жоржетт Леблан достало решимости полностью посвятить себя этому духовному эксперименту, что и возродило ее личность. За одно это глубокий ей поклон.

«Когда размышляешь о нашей героине, замечал Жан Кок-то, непременно вспомнишь легенду о Фениксе. Птица отряхивает свои разноцветные перышки. Топорщит хохолок. Издает крик. Разводит костер, бросается в него и сгорает. Но уголья пульсируют. Это она силится вновь обрести жизнь».

В следующей главе я приведу отрывок из третьей части книги Жоржетт Леблан «Храбрая машина» только один короткий отрывок, описывающий Гурджиева в последние годы его жизни, когда вернувшаяся в Париж Жоржетт Леблан вошла в круг его учеников.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

«Земную жизнь пройдя до половины…» Жоржетт Леблан в оценке Колетт. Кэтрин Мэнсфилд плохо понимала Гурджиева. Следует обладать хорошим здоровьем. Гурджиев и умножение препятствий. Страх больше никогда не обрести себя. Нас надо вспахать, как поле. Религиозная отрава. Ужасное чувство потери себя, изгнания из себя.

ВОТ и для меня наступил этот миг. Приходит он для каждого, и все мы его переживаем как самый тяжкий в жизни. Женщина теряет способность рожать, мужчина трудиться, остается одно предаваться безделью. Чувствуешь себя выброшенным за борт (а был ли ты на борту?). Иной заявляет причем с непонятным удовлетворением: мол, я уже старый, песенка спета, жизнь окончена… По его мнению, срок нашей жизни, уж в лучшем случае, где-то с двадцати до пятидесяти, и то лишь потому, что понятие «молодая женщина» в наше время более растяжимо, чем в бальзаковское. Лично я считаю наоборот: жизнь не закончилась, а только еще начинается. Некоторые полагают, что жизнь это сначала подъем, потом спуск. Я же уверена, что она может и должна быть постоянным подъемом. Она начинается в пятьдесят лет и неуклонно идет вверх. Это и есть настоящая жизнь, но она, безусловно, не та, что была раньше.

У меня возникло чувство, что вся моя предыдущая жизнь была лишь подготовкой к нынешней. Но при этом я вовсе не потеряла интереса к искусству и лунному свету, к музыке и весне. Да и никогда уже я не сумею стать равнодушной к земным радостям, нежной пене будней. И все же, чтобы научиться жить, требуется некоторое самоотречение. Приходится пересмотреть свои взгляды и ценности, освоить множество новых ракурсов, позволяющих увидеть, сколь прекрасна жизнь.

Колетт писала мне в 19… году по поводу моей первой книги «Жизненный выбор»: «Теперь я даже не решаюсь с тобой говорить! Ты пишешь, что мы ничего не теряем, когда разрушилась прекрасная иллюзия и начинаешь понимать горькую правду. Сумею ли я мыслить столь же глубоко? Увы, думаю, что у меня все же другой путь. Прости, но «устремление к знанию» это не мое, как и множество всего другого. Мой удел полузнание, страх, презрение, страстные, но бессильные желания, ненависть и озлобление, когда уже сжимаются кулаки. Меня удивила прости! действительно удивила мощь, которая в тебе таится. Мне бы хотелось, чтобы ты стала королевой чего-то или откуда-то, чтобы люди тобой восхищались».

Однако я вовсе не похожа на тех суетливых особ, которые бросаются вдогонку за любым мелькнувшим проблеском. Я ищу, сомневаюсь, снова ищу, опять сомневаюсь. И так бесконечно, до самого 1924 года. Дальше мои поиски напоминали шарик рулетки замедлили бег, запнулись, покачались туда-сюда и в 1934 году окончательно замерли на месте.

В 1924 году в Нью-Йорке я повстречалась с кем-то и чем-то. И сразу поняла: «Вот она, истина».

С тех пор эта истина всегда со мной. Я ее изучала, причем не всегда добросовестно, иногда чуть ли не предавала ее. Однако ж, какими жалкими были мои уловки. Разбивая их вдребезги, она прокладывала себе дорогу, становясь, все более и более несомненной. Та истина, которую я познала пятнадцать лет назад, и по сей день остается для меня истиной.

Однако ее нельзя выразить ни словом, ни многими словами, ни бесконечным их множеством: тогда она обратится в ложь. Я просто расскажу о том, что почувствовала и поняла, о том перевороте, который произвела во мне истина, слившая все мои стремления в единый, могучий порыв. Я расскажу не то, на что надеялась, а то, к чему научилась стремиться. Начну с того, что отвергну все системы, методологии и верования. Представлю несколько страниц моих заметок и впечатлений. Я надеюсь избежать и малейшего самолюбования, и ложной скромности. Я помню о том, сколь опасно излагать какое бы то ни было учение с иной целью, нежели его опровергнуть. Критикующие всегда вызывают почтение, следовательно, спекулянты, не располагающие ничем, кроме гипотез, смотрятся весьма выигрышно. Ведь гипотеза это нечто вроде спасательного круга для нашего разума, он поможет чуть дольше продержаться на плаву, но потом все равно утонешь. Понимаю, что мое, нащупывающее смысл, слово может показаться глупым, напрасным, неполным, ложным, ограниченным, чрезмерным, возбужденным, истеричным, тщетным. И вообще искания принято считать уделом тщеславных, но если бы я впала в полудрему, уютно устроилась бы в бессмысленном существовании, это было бы еще большим проявлением самодовольства.

Поначалу мучило, что я достигла порога истины, когда молодость уже прошла. Это повергло меня в безысходное отчаянье. Но вот что значит та особого рода внутренняя работа, которой я занялась: она пробудила дремлющие силы и ко мне вернулась молодость. Помню самое ее начало. И если не помешает какое-нибудь несчастье, я еще научусь извлекать из нее пользу. Я представляю ее как форму для медовых пирожных, каждую ячейку которого, предстоит залить тестом.

КТО-ТО И ЧТО-ТО

ИТАК, в 1924 г. в Нью-Йорке мне предстоит встреча с кем-то и чем-то.

Однажды меня спросили: «Вы имеете в виду то же, что и Кэтрин Мэнсфилд?»

Внешне да, но не по сути. То, в чем она видела «религию», я пыталась воспринимать как «повседневность». Ни она, ни ее муж или друзья не могли объять это «нечто» целиком, да оно и вообще столь огромно, что его не охватишь одним взглядом. Я же если чего и достигла, то лишь потому, что подробно его изучала. Думаю, что Кэтрин Мэнсфилд искренне стремилась к духовному бытию. Она не была религиозна, но бездуховное существование ее не устраивало. Она была «чиста», но чуралась теории «чистоты». Чиста она была по своей природе, сама того не сознавая. Ее ошибка, по сути, в том и состояла, что она старалась обрести то, что и так было при ней. Она стремилась к Духовному бытию, очищенному от религиозности. Претензия вполне скромная. Но все же это первый шаг к религиозному познанию, следовательно, не так уж мало.

Ее величие состоит в стремлении к правде. Но она не заметила, что Гурджиев способен предложить и нечто большее знание. Конечно, оно принадлежит духовному бытию, но и выходит за его пределы. Духовное бытие это еще мы сами, знание за пределами нашей личности. Правда, к которой она стремилась, это правда нашего повседневного существования, творимая нами же. Но истина повседневности столь же подражательна, сколь и ложь, так что между ними нет большой разницы.

Подлинная жизнь начинается тогда, когда она перестает подразделяться на телесную, интеллектуальную, эмоциональ-ную. Жизнь создана единой. Однако она утратила это свое изначальное свойство, цельность бытия раздробилась. Когда мы чувствуем, мы не способны совершать поступки, когда думаем не способны чувствовать, когда совершаем поступки, не способны ни чувствовать, ни думать.

Уверена, именно предчувствие близкой смерти послужило причиной того, что Кэтрин так ухватилась за теорию одновременно утешительную и лишенную свойственной религиям пышности, всегда ей претившей. Однако, по сути, именно религиозность, к которой ее приобщил Гурджиев, дала Кэтрин силы смиренно произнести: «Все к лучшему». Но Гурджиев вовсе не утешитель. Его учение сурово, как, если разобраться, и учение Христа. Истина угодливой не бывает. К Гурджиеву следует приближаться, исполнившись благоговения. Это необходимо, иначе не вынести потрясения от первой с ним встречи. Невыносимо чувствовать себя всего лишь целиной, которую только начали распахивать, вот что самое мучительное. Все наши силы брошены на еще неведомую нам работу невыносимо! Все больше убеждаясь, что это именно так, укрепляешься в мысли, что тебе не сдюжить. Но знаем ли мы предел своих возможностей? Нет, в нас разбужены силы, о которых мы и не догадывались, никогда ими не пользовались. Эти энергии вызваны к жизни нашими новыми потребностями, новой целью.

МОНАСТЫРСКИЙ ЗАМОК. ФОНТЕНБЛО В ИЮНЕ

1924 года я впервые поселилась в Фонтенбло-Авон, чтобы поближе узнать Гурджиева. Он показался мне гиган- том, пытающимся втиснуться в самую крошечную на свете дверцу, для чего ему приходится складываться пополам. Мир ему не впору, он трещит на нем по всем швам, словно тесное пальтишко. В чем Гурджиеву удалось себя выразить? Конечно же в своих сочинениях, конечно же в своих высказываниях, но, только не в повседневной жизни. Она его раздражала, он ворчал, неустанно ее высмеивал.

Стоит ли поэтому удивляться, что он был, не слишком известен и признан? Он окружил себя крепостной стеной, и ни деньги, ни «связи» не открывали ворот его крепости. Мне приходилось наблюдать, как ему предлагали деньги с заискивающей улыбкой, словно прося милостыню. «Грязные деньги», цедил Гурджиев сквозь зубы, в сторону. Уж он-то умел мгновенно срезать интеллектуальных зевак.

Мне, в отличие от большинства людей, всегда претило ласковое поглаживание. Не верю я, что оно способно принести пользу. Это не для меня. Мне гораздо ближе атмосфера, созданная Гурджиевым в своем монастыре: почти невыносимая, почти безнадежная. Чтобы в ней существовать, надо испытывать непреодолимую тягу к «другой жизни».

В последние недели моего пребывания в Аббатстве с каждым днем, даже часом, во мне крепла уверенность, что я живу, как должно. Слушая чтение рукописи Гурджиева огромного сочинения в девяти частях, я впервые поняла, сколь велики возможности человека. Во мне происходили перемены, но не было потребности высказаться. Я впитывала знания и была полностью поглощена этим занятием так иссохшее растение всасывает влагу. «Я не в силах вас развить, говорил Гурджиев, я могу лишь создать условия для вашего саморазвития».

Условия были суровыми, но больше всего я страдала не от них, а, наоборот от того, что так поздно начала эту суровую учебу. Ежесекундные разочарования: ведь каждый миг я сознавала, что не сотворила свою душу. Всякая личность обладает двумя планами существования живет и сам человек, и отбрасываемая им тень (это и есть душа). Внешнее существование изменчиво на него влияют различные факторы, наименования, события. Тень а она невозможна без света спокойно пребывает, ждет своего часа и выходит на сцену лишь под занавес. Я понимала, что являюсь таким же роботом, как и все мы, я никогда не умела стремиться к чему-то одному… Покончить, покончить с этим сладким, но ничтожным существованием человеческая жизнь может быть либо всем, либо ничем. Слишком долго я благоденствовала в своем ложном «я», готовом оправдать любую нашу глупость, постоянно кивающем, как фарфоровый китайский болванчик. Так оно выражает дружескую симпатию.

Теперь же, начав работать, пытаясь идти другим путем, я чувствую, как у меня уходит почва из-под ног. Да как же мне обрести новую цель, устремиться к тому, к чему я никогда не стремилась? Я не сразу сумела понять, сколь крепки цепи, которыми я прикована к… пустоте. Как избавиться от всего наследственного, что растворено в твоей крови? Я считала, что отличаюсь от своих предков, потому что веду другую жизнь. Но ведь распорядок жизни это нечто вроде ресторанного меню.

Мне предстояло научиться ограничивать любой вопрос, только тогда возможен был ответ на него. Сводить его в точку, возможно даже самую неудобную… Вопрос это камень, брошенный в воду, а не разошедшиеся от него круги. Мы же привыкли отвечать не на вопрос, а как бы на круги. При этом, забывая о камне, канувшем в глубину.

Когда я жила в Аббатстве, кроме общих для всех занятий упражнений, чтений, ритмических движений я еще ухаживала за растениями. А заодно пыталась проследить этапы и собственного роста. Но при этом потешалась сама над собой, над ничтожным человечком, дерзнувшим написать: «Я хочу быть и всю свою жизнь посвящу этой цели». Столь же нелепо прозвучит, если заявить: «Я работаю, чтобы суметь летать, как птица''. Путь от былинки к птице… мне он всегда представлялся чредой этапов. И я знала, что надо все их пройти один за другим. Каждый предыдущий творит последующий, и ничто в мире ни книга, ни слово, ни пророчество не возвестит нам, каким будет предстоящий этап. Ведь речь идет исключительно о моем внутреннем состоянии, оно не явится извне. Достигнуть его смогу только я сама и посредством себя самой, если постоянно буду стараться расширить свое сознание.

Меня всякий раз изумляло, я не то чтобы понимала это умом тогда в меньшей степени, а видела воочию, сколько на свете непонимающих людей. У меня же случались такие могучие озарения, что бросало в жар, кровь стучала в висках, дух захватывало, становилось страшно… но чего же я боялась? Что миг самосознания канул безвозвратно. Словно, рассеялся туман, и передо мной предстало зрелище, не имеющее ничего общего с обычной бледной картинкой. Но лишь на миг. И вот я уже догоняю самое себя, разочарованная, в ужасе, что мне никогда не удастся себя обрести.

Мне часто казалось, будто я лечу в пропасть, было жутко, я ощущала нечто вроде настоящего головокружения. В эти мгновения мне хотелось сбежать да ну ее, эту науку, которую мне все равно не одолеть. Но это было бы преступно, невозможно. Почему? Потому что я пережила мгновенный проблеск истины, точнее, то был предвестник ее явления. Значит, она уже в пути, сумерки разрежаются. В силах ли я отвергнуть истину, сколь бы дорогую цену ни пришлось за нее заплатить? А тот, кто хочет жить «этим» (истиной), обязан целиком себя «этому» посвятить, ведь ни одно событие его жизни не идет в сравнение с «этим» (что я не умею определить). Я чувствовала себя цыпленком, пробивающимся из своей скорлупы наружу. А снаружи нас ждет «другая жизнь», как и цыпленка. Думаю, что те люди, которые по мере сил не готовятся «загодя» к той» жизни, которая наступит «потом», попросту не верят в возможность новой жизни.

ДРУГАЯ ЖИЗНЬ

РАЗУМЕЕТСЯ, многим случалось прикоснуться к тому же знанию, что и мне, но оно ведь не сулит никаких жизненных выгод. Даже разум в сравнении с ним это нечто второстепенное. Но почему же, несмотря ни на что, людей влечет к нему?

Два года я безвыездно жила в Аббатстве. Потом, в Париже, я лишь изредка встречалась с Гурджиевым, но продолжала жить согласно его учению, все глубже и глубже в него погружаясь. Меня спрашивали: «Почему вы стремитесь к знанию?» Странный вопрос, спросите любого: «Почему ты стремишься к счастью?» Для меня знание и есть счастье, конечно же, счастье.

Друзья меня буквально засыпали вопросами и советами. Такими, например: «Никогда не копайтесь в себе это смерть». Или спрашивали: «Если лишишься всех иллюзий, как тогда жить?» Отвечала: «Это все равно как если бы крестьянин сетовал: «На моем поле теперь ни единого сорняка, чем же теперь заняться?»

Иногда я думала: «Нашу личность надо вспахать, как поле». Но где плуг? Кто его направит? В одиночку мы ничего не можем. Необходим пахарь, как необходимо и семя.

Учение Гурджиева послужило ответом на мой вопрос: мне предоставлялись и плуг, и пахарь. Осталось только предоставить им себя. Желание, необходимость, подготовка, действие тут уже начинается новая жизнь с особыми упражнениями, особыми правилами, производящая перемену не только в личности, но и в обмене веществ в организме. Суровое испытание. Мне приходилось видеть, как люди останавливались на полдороге, отрекались от учения, а то и становились его врагами, сворачивали с пути, примыкая к учениям более щедрым на посулы, обещавшим, что их жизнь увенчается сущим раем. Иные обращались в какую-нибудь веру, утверждая, что их вдруг осенила благодать. Применялась она, однако, для вполне мирских нужд, в ней уютно устраивались со всеми удобствами, как в спальном вагоне. Они-то полагают, что к раю ведет «легкий путь», но, как правило, он оказывается «путем вспять».

Мне кажется, что религия уместна только за монастырскими стенами, где ничто не ограничивает ее замкнутого эгоизма…. Но в миру она неорганична, вредна для общества… ужасно верить, что для духовного роста достаточно страдать. Тогда бы на земле обитали исключительно святые и ангелы. От страданий одни умирают, другие испоганиваются, третьи озлобляются, и только единицы становятся лучше, растут. Но есть и другой способ духовно вырасти, возможно самый трудный… Я всегда была инстинктивно верующей, но меня не устраивал Бог, как его изображают религии. Они превращают его в убежище, в то время как он должен стать божественным достижением души, в которой он пребывает. Нет, он не убежище, не надежда. Каждый из нас зеркало Бога, Которого он постигает, но многие всего лишь карманное зеркальце.

Мне оставалось надеяться только на могучее личное усилие.

Обитая в Аббатстве, я познала счастье, какого мне еще не приходилось испытывать, но, с другой стороны, я постоянно испытывала чувство безнадежности. О чем я тревожилась? Да обо всем. Я была во всех смыслах «расстроена». Переживала утрату себя, изгнание из самой себя.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Американская интеллектуалка авангардистского толка Маргарет Андерсон знакомит нью-йоркскую публику с современной поэзией и прозой. Скандальная история с журналом «Литл ревю». Маргарет Андерсон в Аббатстве.

МАРГАРЕТ Андерсон, нью-йоркская подруга Жоржетт Леблан, безусловно была одной из самых умных учениц Гурджиева. Вот короткое резюме профессиональной карьеры этой выдающейся женщины.

В 1914 году Маргарет Андерсон основала журнал «Литл ревю», наиболее прогрессивный орган печати среди других американских изданий там освещались события в литературе, музыке, критике, театре, кино, живописи, скульптуре, архитектуре и др. «Лозунгом» этого журнала было следующее заявление: «Мы не делаем никаких уступок общественному вкусу». Журнал не предназначался для пропаганды «средних» писателей типа Синклера Льюиса, он не был также изданием одного маленького кружка. Созданный элитой и для элиты всех стран, он предоставлял свои страницы таким писателям, как Артюр Рембо, Гийом Аполлинер, Макс Жакоб, Жан Кокто, Поль Элюар, Луи Арагон, Андре Бретон, Жюль Ромен, а также Андре Жид, Тристан Тцара и Филипп Супо… Были также и композиторы Стравинский, «группа шести», Сати, Шёнберг, Барток… Художники Пикассо, Модильяни, Дерен, Матисс, Брак, Леже, Хуан Гри, Пикабиа, Марк Шагал… Скульпторы Бранкузи, Цадкин, Лившиц и удивительный молодой польский скульптор Годье Бржеска, погибший во время войны в сражениях на стороне французов. Из англоязычной литературы в журнале «Литл ревю» публиковались такие писатели, как Эрнест Хемингуэй, Олдос Хаксли, Томас Элиот, Эзра Паунд, Гертруда Стайн… Кстати, в этом журнале был впервые опубликовал, в виде сериала шедевр, который изменил лицо современной английской литературы, роман Джеймса Джойса «Улисс». В пуританской Америке эта публикация придала журналу скандальную славу. Маргарет Андерсон и ее сотрудницу Джейн обвинили в напечатании порнографии. Последовал процесс, который издательницы проиграли с треском. Все номера журнала, в которых был опубликовал «Улисс», подверглись сожжению. А у обеих осужденных были взяты отпечатки пальцев, как у преступниц. Случай вошел в историю…

В Париже в мае 1929 года Маргарет и Джейн опубликовали последний номер «Литл ревю» со следующим заявлением, которое я привожу в переводе полностью: «Мы представили в нашем журнале двадцать три различных течения современного искусства из девятнадцати стран. На протяжении многих месяцев мы обнаруживали авангардные течения, возвеличивали их или убивали в зародыше. Мы боролись, голодали, рисковали тюремным заключением. Мы запечатлели все наиболее энергонесущие проявления современного искусства. Архивы нашего журнала представляют собой киноленту о мире современного искусства, но миссия наша закончилась. Современное искусство добилось признания. И в течение, быть может, ближайших ста лет все будут только повторять уже известное».

ТЕПЕРЬ мы хотим привести свидетельство Маргарет Андерсон, где она говорит о Гурджиеве и о жизни в Аббатстве. Это отрывок из ее книги «Огненные фонтаны», опубликованной в издательстве «Хермитидж-Хаус».

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Рассказ Маргарет Андерсон. Встреча с Гурджиевым-Гермесом. Беседы с интеллектуалами. В чем суть познания? Портреты некоторых жителей Аббатства. О чем мы думали, что мы делали, чего искали. Объясните мне феномен Бога. Может быть, в этом и есть высшее проявление здравого смысла.

БЫЛО объявлено, что группа Гурджиева будет выступать с особыми «танцами» в театре Нейборхуд, и вновь туда стала стекаться нью-йоркская публика. Перед каждым новым танцем Оредж зачитывал небольшое пояснение, поскольку для большей части публики, за исключением разве что интеллектуалов, истоки этих танцев были неизвестны. Впечатление от этого зрелища было столь сильным, что мы почти забыли о самом Гурджиеве, который, по-видимому, должен был находиться за сценой. Со своего места в партере я один раз заметила его за кулисами, он руководил своими учениками, побуждая их ко все большей и большей точности выполнения фигур. Когда, позже, мы подошли к Ореджу, я смогла внимательно рассмотреть Гурджиева этого смуглокожего человека с восточным лицом, вся внутренняя жизнь которого, казалось, была сконцентрирована в его взгляде. Личность, которую мне даже трудно описать, потому что я ни с чем не могу ее сопоставить. Иными словами, как в Эйнштейне сразу узнаешь «великого человека», так в Гурджиеве видишь тип человека, подобный которому ты не встречал никогда, ясновидящего, пророка, мессию? С самого начала мы были подготовлены к тому, чтобы увидеть человека, отличного, от других, обладающего тем, что называют «очень высоким уровнем сознания» или «стабильностью сознания». Он считался великим Учителем, а проповедуемое им Учение в оккультных книгах и восточных школах мудрости передавалось посредством аллегорий, диалогов, притч, пророчеств, священных писаний или с помощью прямой передачи эзотерического опыта. Из того, что нам рассказал Оредж, мы узнали, что Гурджиев передавал свои знания в такой форме, которая не могла не оттолкнуть прагматически настроенные умы мыслителей Запада. Мы никогда не были сторонниками чисто прагматического взгляда на мироздание, но в то же время никогда не удовлетворялись и не будем удовлетворяться одной лишь мистикой или метафизикой.

Мы смотрели на этого человека, стоящего за кулисами театра Нейборхуд в Нью-Йорк-Сити, как на вестника из иного мира, как на человека, способного объяснить нам тот мир, который мы тщетно пытались постичь, мир, о котором нам говорили ученые, не давая при этом ключа к его интерпретации.

Мне кажется, что я сразу восприняла Гурджиева в виде некого Гермеса, передающего свою науку сыну Тоту. Но в то время как посредством простого чтения и размышления невозможно проникнуть в суть герметического диалога, метод Гурджиева позволял понять даже саму «Изумрудную скрижаль». То, что философы передавали из поколения в поколение в виде учения о «премудрости», то, что ученые познают в текстах и трактатах, а мистики передают путем озарения, все это Гурджиев преподавал нам в виде науки точной науки о человеке и формах его поведения, это была высшая наука о Боге, о мире, о человеке. Наука эта на сегодняшний день находится вне горизонта познания и восприятия ученых и психологов.

Позже другая серия танцев была представлена в Карнеги-холл. Предполагался аккомпанемент четырех фортепьяно, но, когда сеанс начался, там оказалось только одно. Хартман аккомпанировал с тем блеском, которого всегда требовал Гурджиев. Танцы эти были навеяны теми, что Гурджиев видел в священных храмах тибетских монастырей. Говорили, будто их математическая основа включала точное эзотерическое знание. Нью-Йорк по-прежнему ими интересовался, но интеллектуалы начинали сокрушаться по поводу того, что на лицах танцоров не выражено никакой «радости». Думаю, подобные критики были бы удовлетворены, увидев, как Айседора Дункан в своей экспрессивной манере передает движение планет в космическом пространстве.

Мы постарались как можно больше времени провести с Ореджем, излагавшим нам идеи Гурджиева. А однажды вечером заговорил и сам Гурджиев. Он сказал, что его идеи далеко не новы, но известны давно и в то же время всегда скрыты, ибо они никогда не были записаны, а передавались из поколения в поколение в Учении Посвященных. Слово «посвященный» всегда оставляло нас безразличными; более того, иногда вызывало враждебность из-за туманного объяснения этого термина теми, кто его употреблял. Но сейчас не время было спорить с терминами. Для всех нас суть Учения Гурджиева впервые отвечала на поставленные нами перед собой вопросы.

Вопросы, мучившие нас всю жизнь, как мне кажется, задают себе все; но большинство, по-видимому, удовлетворяется ответами, которые нас не могли удовлетворить. Один великий ученый говорил: «Методы, блестяще оправдавшие себя в применении к точным наукам, нуждаются в уточнении, расширении, более точном применении; благодаря этому мы сможем построить гармоническую систему, которая поможет объяснить все аспекты познания, все формы поведения человека». Но мы отвечали ему: «Нет, вы не сможете этого добиться, есть нечто, чего вы никогда не достигнете научными методами». Некий великий богослов утверждал: «Сила в молитве», а мы ему отвечали: «Да, несомненно, но почему это так?» Некий великий философ развивал перед нами учение о «бесконечных возможностях» духа, и мы понимали, о чем шла речь, но слова его все же не были для нас достаточно ясны. О каких возможностях говорил он? И если они действительно «бесконечны», то, что можно еще узнать об этом? Читая Гермеса, мы находим больше смысла в тексте его писаний: «Ибо Бог пронизывает все сущее в мире. Ты можешь лицезреть разум, созерцать в нем образ Божий. Но если не в силах познать того, что есть в тебе самом, то, как увидишь ты Господа? И если захочешь увидеть и понять Его, взирай на Солнце, взирай на Движение Луны, взирай на расположение звезд».

Но, поскольку ни один астроном не мог нам сказать ничего толкового по этому поводу (они давали пояснения только на физическом уровне), а ни один философ никогда не мог определить, в чем состоит формула «познай самого себя», все это приводило нас в тупик. Нам оставалось лишь повторять: «Неужели в области, находящейся между естественными пауками и философией, нет ничего достоверного, на чем можно было бы Умозрительно построить фундамент веры?»

Гурджиев же уверял, что существует «сверх-сознание», «сверх-знание». И то, что он мог нам сказать в этой связи, убеждало нас, что ничто иное не прояснило бы нам священные тексты, уважение к которым мы всегда испытывали и изучить которые стремились всей душой.

Когда он рассказал нам о «пути» к этому знанию, «пути», который постепенно подводит к определенным «условиям познания», мы были готовы поверить, что этот «путь» возможен для нас. Но хотя мы и подозревали о величии этого знания, в то же время совершенно не представляли, насколько иным нам покажется через пятнадцать лет его практическое приложение. И мы не предполагали, с какими трудностями придется нам столкнуться на этом пути.

ДАЖЕ теперь я не смогла бы описать Гурджиева. Мне кажется, пришлось бы рассказывать о всем разнообразии его настроений. И я не могу говорить ни о сути его Учения, ни о его методах. Единственное, о чем я могу поведать, так это только о том, что оно дало мне. Это Учение индивидуально для каждого ученика, и каждый мог бы рассказать о нем по-своему. Оно оказалось совершенно не тем, что я вообразила вначале, и не тем, что я для себя постепенно поняла. Речь идет не о том, чтобы понять что-либо умом, усвоить что-то из того, что вам было сказано. Речь идет о новом воспитании, о понимании, которое допускают ваши наследственность, воспитание, желание и воля. Это не имеет никакого отношения ни к психоанализу, ни к какому-либо другому современному методу познания. Познания чего? Какого «не-бытия»? Это учение является, с одной стороны, очищением души, а с другой ее насыщением. Вся наука в той точности, с которой вами руководят и вам помогают (достаточно медленно, чтобы вы не оказались раздавленными, достаточно быстро, чтобы вы смогли сохранить состояние удивления, неожиданности, шока, муки, угрызений совести, вознаграждения, которое только и может освободить ваши потенциальные возможности). Первое суждение, услышанное мной от Гурджиева о его Учении, было следующее: «Я не могу вас возвысить, я только могу создать вам условия, благодаря которым вы сможете возвыситься сами».

Никого из людей, навещавших Аббатство, пока я там жила, не задерживали, если они хотели уехать. А некоторых даже и не принимали. Одна очень известная дама приехала в Париж в надежде быть принятой как знаменитость. Гурджиев не знал, кто она такая, но заметил ее издалека. И велел передать ей, что его нет. Объяснение подобного отказа обсуждалось всеми колонистами и особенно заинтересовало троих из нас, всегда охотившихся за психологическими подробностями; тщеславие этой дамы было слишком велико, потребовалось бы много лет, чтобы его сломить; она была уже немолода, вряд ли у нее что-нибудь получилось бы, а усилия, затрачиваемые Гурджиевым, были бы непропорциональны ее собственным, которые, скорее всего, свелись бы к нулю.

Другим молниеносным посещением был визит в Аббатство одной американки, продлившийся всего три дня. Она вела себя в новых обстоятельствах так, как будто в ее жизни ничего не изменилось, затем пришла в ярость и с презрением покинула Аббатство. Одним из тех, чей отъезд выглядел наиболее трогательным, был человек, объявивший, что у него не хватает решимости предпринять то, что может оказаться лишь еще одной бесплодной попыткой обретения знания. Он уехал грустный. Покинула «Институт» также одна англичанка, которая ассоциировала все услышанное с Буддой и уехала, чтобы продолжать жить по смутному принципу «познай самого себя». Другая женщина уверяла, что в мире можно найти сотни учителей, подобных Гурджиеву, а его Учение не более интересно, чем любое другое. Если бы мы не были уверены, что это Учение уникально (во всяком случае, для нашего времени и местоположения), мы могли бы попасть под влияние различных враждебных ему течений, под влияние тех, кто упрекал Учение и нас самих в излишней материалистичности, тех, кто говорил, что мы загипнотизированы, и тех, кто предрекал наше обращение в мистицизм или в какую-то метафизику. Но труднее всего нам было не поддаться тем, кому даже в самых ясных изложениях доктрины мерещился лишь мистицизм, кто не ощущал Тайны и Знания за самыми парадоксальными высказываниями. Поэтому мы просто старались понять Учение и работать над собой. И то и другое было очень непросто.

В Аббатстве у нас создавалось впечатление, что наши дни сочтены; но в глубине души мы чувствовали, что нам был дан ключ к открытию новой модели мира.

Мы не делали ни одного упражнения из тех, которые самые старые ученики Гурджиева демонстрировали в Нью-Йорке. К тому времени с этим было покончено. Гурджиев завершал последнюю главу своей книги, и все погрузились в ее перевод с русского на английский, французский и немецкий языки. Кроме того, мы работали в огороде, выпрямляли дорожки в саду (»…слишком медленно, говорил Гурджиев, вы должны найти способ оборачиваться поскорее»). Мы косили траву, помогали валить деревья. У меня была беззвучная клавиатура, с которой я ходила иногда в тисовую аллею, чтобы тренировать пальцы для игры на рояле. «Пустая трата времени, бросил мне Гурджиев, проходя мимо в сопровождении музыканта Хартмана. Ищите путь покороче». Позже я расспрашивала музыканта, желая добиться каких-нибудь разъяснений. Хартман сказал мне: «У Аренского на одной руке не хватало пальца, но он мог играть все что угодно и так, как того хотел. Все дело в технике». Он рассказал мне столько нового о механизме взаимодействия человеческого тела с инструментом, что мне захотелось снова вернуться к исполнительскому искусству.

Но я пришла к Гурджиеву не для того, чтобы усовершенствовать свои знания в этой области, мне хотелось побольше узнать о Вселенной. Если бы кто-нибудь задал мне вопрос, что именно мне хотелось узнать, я могла бы ответить с простодушием ребенка: «Хочу знать, что такое Бог». Сейчас, когда мне уже ясно, что я смогла бы связать это желание с сутью собственной жизни, но не сумела этого сделать, меня крайне удручает моя собственная непрозорливость. Если бы я знала, как задать вопрос, если бы я могла быть просто самой собой (ведь я всегда была уверена в том, что умею все делать просто), я бы сформулировала вопрос так: «Что значат слова: «Много обителей в доме отца моего»?» Или по-другому: «Расскажите мне что-нибудь по поводу Тайной вечери! Почему религия не способна дать истинное объяснение этому таинству?» Ответы, которые я могла бы получить, наверняка не были бы истинными (лишь в той мере, в какой вопрос «почему?» поощрялся в Аббатстве), но я смогла бы на десять лет раньше начать работу над разрушением моего представления о себе самой, что предшествует всякому подлинному познанию человека, созданного по образу и подобию Бога. И действительно, слово «Бог» ни разу не упоминалось у нас с того дня, как кто-то решился прямо за столом спросить об этом Гурджиева и тот дал такой ответ: «Не возноситесь слишком высоко!» Мне ни разу не удалось перескочить те барьеры, которые Гурджиев ставил перед нами специально, чтобы мы их брали. Я слишком преклонялась перед всем, что слышала. Я была так уверена в том, что впоследствии, все обдумав, смогу понять, что же означают его слова; я думала только о проникновении в его Учение, которое мне хотелось с кем-нибудь обсуждать. И в то же время я продолжала жить так же, как жила всегда; все воспринятые идеи действовали на мое воображение, и я надеялась, что и воображение окружающих работает в том же направлении, верила, что, если все мы вместе будем мыслить и рассуждать достаточно долго, откровение придет к нам само собой.

Я не сожалею о наших бесконечных дискуссиях, контакт с мыслью Гурджиева в первые годы переживался мною как золотая пора моей жизни. Однако мне стало ясно, что этого недостаточно и так не постигнешь главного. Как только выходишь за пределы абстрактных понятий, начинаешь понимать, насколько поверхностны рассказы о манере Гурджиева излагать тайны своей мудрости ведь это ни в коей мере не затрагивает сердцевины его Учения. Ни в одной публикации (даже в двух серьезных статьях, написанных людьми, с ним работавшими) я не нашла изложения конкретной сути его Учения. Только раз кто-то сказал о нем: «Что поражает в Гурджиеве, так это его необыкновенное чувство здравого смысла. Мой личный опыт напомнил мне опыт одного из посвященных древности. На вопрос друга, что он ощущал, когда был посвящен в тайны оккультного братства, ответил: «Какой же я дурак, что не догадался сам о тех истинах, которые в нем проповедуются».

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

ПОСЛЕДНЯЯ НАДЕЖДА КЭТРИН МЭНСФИЛД

Д.Г. Лоуренс сторонится Гурджиева. Кэтрин ищет целителя души. Джон Мидлтон Мурри не способен забыть о самом себе. Супружеская пара становится жертвой многих болезней. Возвращение к нормальной жизни ни к чему не приведет, нужно начать новую жизнь. Кэтрин делает первый шаг навстречу Гурджиеву. Драма разражается в Лондоне.

ЛОУРЕНС отказался пуститься в гурджиевскую авантюру. Он был уже почти готов поверить, что найдет в Учении ответы на беспокоившие его проблемы. Более того, он, безусловно, так считал. Но не мог решиться преодолеть рубеж. Ему казалось, что если он примет умственную дисциплину, требуемую Гурджиевым, то потеряет творческую свободу. Больше всего он опасался, что ему придется пересмотреть свою слепую веру в великодушие судьбы по отношению к нему. А эта вера заменяла ему религию. Ему казалось, что, как бы он ни поступал, благотворная сила ведет его, Лоуренса, к Свету, направляет его тем увереннее, чем больше он отдается всей сумятице человеческих страстей, требуя от него немногого чтобы он отдавался им с сердцем и душой, открытыми для всего возвышенного. Я говорю «немногого», ибо он был уверен, что именно так им и отдается. Отправившись к Гурджиеву, он должен был бы отказаться от этой веры, которая придавала его жизни особый смысл, заключавшийся в самолюбии и даже самолюбовании.

Кэтрин Мансфилд догадывалась, каковы были колебания ее старого друга. «Лоуренс и Э.М. Форстер такие люди, которые, если бы захотели, смогли бы оценить это место, пишет она своему мужу по поводу Аббатства. Но мне кажется, что гордыня Лоуренса будет ему в этом помехой». Гордыня и впрямь помешала ему. В то же время нет никаких оснований считать, что он поступил неправильно.

К тому же он был очень раздражен чрезмерным энтузиазмом своей наставницы, миссис Мейбл Додж, которая слепо верила Гурджиеву. Он писал ей в апреле 1926 года: «Моя «самость», мой четвертый центр, позаботится обо мне гораздо лучше, чем я мог бы это сделать сам». Это подтверждает его веру в особое расположение к нему судьбы. Месяц спустя он пишет: «Что касается Гурджиева, Ореджа, пробуждения различных человеческих центров, высшего «Я» и всего прочего, то я не знаю, что вам и сказать… Здесь нет и никогда не будет проторенной дороги». Наконец, подстегиваемый г-жой Мейбл Додж к принятию окончательного решения, он впадает в бешенство, что с ним иногда случалось, и навсегда порывает со всем этим: «У меня нет ни малейшего желания повидать Гурджиева. Вы не можете себе представить, сколь малый интерес вызывают у меня его методы исцеления. Я не люблю ни гурджиевых, ни ореджей, ни других мелких громовержцев».

Кэтрин Мэнсфилд казалось, что Лоуренс никогда бы не мог прийти к Учению, ибо он слишком любил себя. Она же могла, потому что любила другого. Это мы поймем позже.

НАСКОЛЬКО мне известно, нет ни одной работы, ни одного исследования, точно описывающих последние месяцы жизни Кэтрин Мэнсфилд. А между тем в течение этих последних месяцев все ее творчество и вся ее личность засветились особым светом. Редко случается, чтобы дух и тело принимали смерть так просветленно, чтобы произведение, в тот момент, когда оно должно внезапно прерваться, так ясно раскрывало бы скрытую в нем идею. Почитатели Кэтрин Мэнсфилд, приезжающие в Париж, чтобы снять хоть на одну ночь номер в гостинице, где она останавливалась, и совершающие каждый год паломничество на кладбище Фонтенбло-Авон, вынуждены были до последнего времени довольствоваться очень неточными сведениями о ее пребывании у Гурджиева, о причинах, приведших ее в Аббатство, о том, каковы были ее поиски и надежды в колонии, основанной тем, кого она называла «великий тибетский лама». Биографы заявляют, что она нашла себе убежище в «теософском обществе», что говорит об их полной неосведомленности. Есть только одна книга, в которой сделана попытка описать ее последнее приключение, это книга Роланда Мерлина «Тайная драма Кэтрин Мэнсфилд». К сожалению, Роланд Мерлин, по-видимому, не располагал всей полнотой свидетельств самой Кэтрин Мэнсфилд о ее жизни в Аббатстве; вдобавок он мало что знал и о Гурджиеве.

Мы приводим здесь все письма, в которых Кэтрин Мэнсфилд объясняет своему мужу, Джону Мидлтону Мурри, рискованное решение «окунуться» во все это, подводит итоги своей прежней жизни, определяет цели поиска, описывает день за днем все то, что происходит в ее голове, в ее сердце, в ее теле при первом соприкосновении с элементами Учения, рассказывает о том впечатлении, которое произвело на нее, ученицу-новичка, необычное общество «лесных философов».

Большая часть этих писем на французском языке еще не публиковалась. Они взяты из сборника переписки Мэнсфилд, недавно изданного в Лондоне Джоном Мидлтоном Мурри. Я полагаю, что их невозможно правильно понять, ничего не зная о Гурджиеве, о его влиянии, о его взаимоотношениях с другими людьми. Трудно будет ощутить отраженную в них «тайную драму», не обладая определенным «ключом» к пониманию произошедшего. Такой «ключ», как мне кажется, дан в этой книге.

В АВГУСТЕ 1922 года молодая женщина лечит в Швейцарии сердце и легкие. Уже с давнего времени туберкулез разрушает ее творческую энергию, уродует тело, лицо и разрушает любовь, которая соединяла ее с Джоном Мидлтоном Мурри. Ею овладевает тоска, знакомая большинству людей, склонных к религиозности, когда им становится все труднее и труднее жить в современном мире, и ей начинает казаться, что ее сердце и нервы зажаты в кулак, который постепенно сжимается, душит, готов задавить. В этом, разумеется, повинна болезнь уже упомянутая чахотка. Но ей кажется, что есть и другая, более серьезная болезнь, против которой врачи бессильны, которую она не смогла бы им описать. Болезнь эта постоянные вопросы: существую ли я на самом деле? Где мое цельное и истинное «Я», скрытое постоянно колеблющимися волнами настроений, чувств, волнений, радостей и несчастий? Как сделать так, чтобы ощутить наконец связь с чем-то устойчивым? Где отыскать твердую почву? И впрямь, все заставляло Кэтрин Мэнсфилд думать, что туберкулез был лишь внешним проявлением этой болезни или, скорее, что судь- ба уготовила ей этот телесный недуг, чтобы ее чувствительность в отношении подобных проблем была доведена до крайности. Нужно найти ответ на все эти вопросы. Когда ответ будет найден, вернется здоровье, и это будет уже не возвращением к «нормальной жизни», как говорят люди, не понимающие, что «нормальная жизнь» ничем не лучше жизни больной туберкулезом, но вхождением в новую, «подлинную жизнь».

В Швейцарии она только что получила эссе Успенского «Космическая анатомия». Многие английские интеллектуалы и художники слушали лекции Успенского, и вокруг этого ученика Гурджиева и его друга Ореджа образовался довольно активный кружок. Она мечтает посетить Ореджа. От него она ждет ответа или подхода к ответу на те вопросы, которые себе задает. Естественно, мужу она почти ничего об этом не говорит. Да и что тут скажешь? «Благодаря молчанию они в конце концов добились взаимопонимания». Они избегают острых тем. Она боится умереть и маскирует этот страх, чтобы их совместная жизнь сохранила хоть какое-то очарование. Он отрешается от ее тела, разрушаемого болезнью, становясь вдвойне внимательной сиделкой, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие внимательности любящего. Они пылко обсуждают прошлое, мечтают о будущем, похожем на это прошлое, но оба боятся говорить о печальных истинах настоящего: рухнувшей безумной любви, исчезнувшем желании, страхе смерти, их союзе, превратившемся в заурядную привычку и заботливую безнадежность. Видя, как страдает она, он думает только о страдании. Она беспрестанно работает, лишь бы удержать иссякающую с каждым днем энергию, лишь бы окончательно не рухнуть под гнетом абсолютной не-любви и полной безнадежности. Каждый из них целиком сосредоточен на самом себе, и любое правдивое слово между ними ускорило бы крах. Они улыбаются друг другу издали, едва заметно, чтобы не нарушить это мимолетное равновесие перед крушением. Они затаили дыхание.

Она твердит ему, что хотела бы поехать в Лондон, чтобы проконсультироваться у доктора Сорапюра, специалиста по болезням сердца. Подобные слова не опасны. Речь идет о выздоровлении. Когда она выздоровеет, все снова будет чудесно. Но она сознает, что болезнь ее не только телесная и, чтобы спасти их обоих и их союз, нужны вовсе не пилюли, диета, уколы и рентген. Он тоже это понимает. Оба делают вид, что едут в Лондон за консультацией врача. На самом деле они пересекают пролив, чтобы поставить все на последнюю карту. «Я говорю, что внешней целью ее визита было посещение доктора Сорапюра, пишет Джон Мидлтон Мурри. Но полагаю, что истинной целью этой поездки было установление контакта с А.Р. Ореджем. Во всяком случае, я был удивлен, как стремительно она, едва приехав в Лондон, включилась в деятельность кружка, сформировавшегося вокруг Успенского, в который входили Оредж и Дж.Д. Бересфорд. Иногда мы говорили о том, что касалось нас больше всего (то есть о ее выздоровлении единственной «безобидной» теме и о тех формах, которые примет их союз, когда она выздоровеет), но в то время наша любовь повисла в пустоте, и мои воспоминания об этих днях полны отчаяния и тоски. И для меня, и для Кэтрин было ясно, что единственным средством может стать возрождение. Но как его достигнуть? Я считал невозможным вступить вслед за ней в кружок Успенского, вернее, мне казалось, что я не могу вступить в него, не нарушив своей внутренней целостности. Таким образом, я никак не участвовал в том, что волновало теперь Кэтрин больше всего. Я ей становился не нужен. Более того: я становился препятствием в ее стремлении к освобождению».

Итак, они пересекли Ла-Манш, поставив на карту все. Они согласились принять все как есть. Все рушится. Нужно либо родиться заново, либо продолжать эту ложную жизнь с ее уходящей любовью. Кэтрин принимает важное решение удаляется от мужа, порывает с благочестивой ложью их совместной жизни, пытается излечиться в одиночку, то есть найти дорогу к своему «Я», твердому, стабильному «Я», не знающему ни страха, ни надежды, такой точке в самой себе, где она уже не боялась бы смерти, где вновь засияла бы их любовь. Джон брошен и оставлен наедине со своими слабостями и обманами, тревожной нежностью, стыдливой предосторожностью по отношению к ней, с неясным и смутным миром человека, чья жена неизлечимо больна. Кэтрин уходит. Она удаляется в то место, откуда увидит Джона во всей постыдной наготе его колебаний, но где также возродится ее любовь и откуда она будет поддерживать его со всей теплотой, на которую только способна.

Роланд Мерлин в указанном мною труде очень невысоко ставит Мидлтона Мурри. Он изображает его человеком слабым и эгоистичным. Но мне думается, что не стоит разделять это мнение Мерлина, основанное на весьма поверхностных данных.

В августе 1920 года Кэтрин Мэнсфилд записывает в своем дневнике: «Я все кашляю, кашляю. Главное для меня в том, чтобы восстановить нормальное дыхание. А он молчит, опустив голову, закрыв лицо руками, как будто это невозможно вынести. «Вот что она со мной делает! Каждый новый приступ кашля действует мне на нервы». Я знаю, что эти чувства непроизвольны. Но, Боже, как они гадки! Если бы хоть на мгновение он мог забыть о себе, стать на мое место, помочь мне. Что за злая участь быть пленником самого себя!»

Мидлтоп Мурри был и впрямь пленником самого себя, как говорит Кэтрин Мэисфилд, он никогда не мог забыть о собственной персоне. Он жил, терзаясь оттого, что его жена женщина восхитительная, но разрушенная болезнью тела, сердца и души; женщина, чья жизнь висит теперь на волоске, в то время как он не испытывал метафизического страха или, скорее, понимал подобный страх только умом, но не более того.

«Перестаньте быть таким впечатлительным, перестаньте мучить себя, перестаньте что-либо чувствовать. Здесь нужна решимость, а не жалкое самокопание, внушал ему Д.Г. Лоуренс. В этом весь ваш порок: вы готовы сгноить собственную мужественность и, надо думать, именно к этому стремитесь».

Прислушайтесь к совету Лоуренса! Он говорит: «Измените свою природу!» Но как ее изменишь? И нужно ли ее менять? Не лучше ли принять себя таким, каким тебя создала природа? Мидлтон Мурри отлично сознавал, в чем его «порок», знал, что центром его жизни был он сам, хотел он того или нет. Но из глубины его «я», постоянно исследуемого, ощупываемого, судимого, которое он то жалел, то превозносил, поднималась настоящая боль, крик раненой любви к Кэтрин, Кэтрин умирающей и с проницательностью умирающих вершащей суд над его неспособностью выйти за рамки самого себя. Это было его участью, настоящим крестом супруга, который ее все-таки любил и тщетно тянулся к ней. Будучи неспособным от него отказаться, он называл этот крест «своей целостностью».

Как все становилось трудно! «Ей хотелось, чтобы я не обращал никакого внимания на ее болезнь, пишет Джон Мидлтон Мурри, но это было невозможно. Я был в таком отчаянии, что вечером, когда мы лежали рядом, приступы ее кашля заставляли меня содрогаться до самой глубины души. Было невыносимо видеть ее исхудавшей, с воспаленными глазами, превратившейся в тень. Я стоял в очередях, чтобы найти для нее подходящую пищу, но упорство, с которым я это делал, казалось ей неуместным. Почему я не мог забыть об этом несчастье? Иногда на меня находили приступы такого страшного отчаяния, что мне казалось, будто я попал в ловушку. То, что она могла истолковать мою тоску как желание освободиться от ее присутствия, переполняло чашу».

Кэтрин видела, что она несправедлива. Страх смерти толкал ее на подобную несправедливость. Джон чувствовал, что не способен преодолеть страх перед завтрашним днем, предстать перед Кэтрин в обличье сверхчеловека, который легко отбрасывает мысль о смерти, считает ничтожными мучения супруга, внезапно обездоленного болезнью своей жены, и, в порыве доверия и превосходства, зажигает на брачном ложе огонь спасительной любви, любви феерической, побеждающей все, в том числе и бациллы Коха. Она смотрела, как он волнуется, как борется со своим бессилием и страдает, подобно любому заурядному человеку. Под этим взглядом у него окончательно уходила почва из-под ног, он делал одну ошибку за другой. А она уже мечтала о том, чтобы превозмочь свою болезнь, выпутаться из трясины их отношений, чтобы ступить на твердую почву, где Джон и Кэтрин будут уже не страдающими телами с омраченными душами, но двумя воплощениями кристально чистой любви.

Чтобы достичь этой твердой почвы, необходимо было порвать с тошнотворным очарованием пары Кэтрин Джон. Ей нужно было умереть в качестве Кэтрин, супруги Джона, созданной из капризных настроений, скрытых опасений, преходящей нежности, непостоянных чувств; короче говоря, нужно было умереть той, кого любил Джон искренней, но нерешительной любовью, и стать другой, возродиться. Джон же отказывался умереть ради самого себя. Он не хотел пускаться в эту авантюру. Кэтрин еще раз осудила его за малодушие. Она убеждала себя, что достаточно умереть и воскреснуть ей одной, чтобы возродить их любовь, но не забывала при этом, что он, как всегда, слишком привязан к своему мелкому «я» и предпочитает посредственность их отношений подлинному союзу, а поэтому ей нужно бежать прочь, чтобы помочь ему перейти вместе с ней в мир настоящей жизни и истинной любви. А он, ожидая, медлил на противоположном берегу, словно курица-наседка, бессильно машущая крыльями. С наивным и в то же время хитрым эгоизмом, с жалкой гордостью интеллектуала, которому кажется, что он защищает свою «целостность», укрываясь в собственной скорлупе, он страдальчески смотрел, как Кэтрин уходит от него на этот раз куда дальше, чем уходила раньше по знакомым дорожкам физического недуга.

По правде говоря, я не думаю, что следует, по примеру Роланда Мерлина, пожимать плечами и объявлять, что Мидлтон Мурри не был «мужчиной». Хотел бы я посмотреть, как поступил бы в подобной ситуации сам Роланд Мерлин. Я даже думаю, что Лоуренс, каким бы сильным человеком он ни был, быть может, удержал бы Кэтрин в ее «обычной жизни», но лишь воздействовав на нее более резко, и тогда она бы умерла в отчаянии на койке санатория, а не Дождалась того дня, когда, полная надежд, скончалась в своей комнате в Аббатстве. Нам легко судить человека, если он не соответствует нашим пристрастиям: это составляет часть жестокой и абсурдной игры, являющейся нашей жизнью. Но мы не можем позволить себе судить его. «Бог ему судья», говорят добропорядочные люди. И я поостерегусь судить Мурри, так же как остерегаюсь, на протяжении всей этой книги, судить Гурджиева. Мурри ничего не мог сделать для Кэтрин. Кэтрин же могла сделать для себя лишь то, что она сделала. Я думаю только о стечении обстоятельств, как материальных, так и других, которые позволили Кэтрин умереть в тот самый день, когда ее муж приехал в Аббатство, о таинственном стечении этих обстоятельств. Я полагаю, что в этом есть тайный смысл. Я не могу его расшифровать, но мне кажется, что Гур-джиев сыграл здесь определенную роль или, точнее, что вовсе не случайно трагедия разыгралась под крышей дома, владельцем которого был такой человек, как Гурджиев.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Беседы с Ореджем. Путешествие в Париж и тщетные усилия доктора Манухина. «Мы должны стать «детьми солнца»». Решение пуститься в авантюру под названием «Гурджиев». В поисках сознательной любви.

В ЛОНДОНЕ, как и было договорено, Кэтрин Мэнсфилд посещает доктора Сорапюра. Он успокаивает ее в отношении состояния сердца. Джон радуется, но ей уже безразлично мнение врачей. Надежды Джона на положительные перемены в их с Кэтрин совместной жизни, основанные на медицинских заключениях, лишь доказывают его слабость, его страх перед истинной проблемой. Все стало мучением, все подтверждает глубокий разрыв. Она поселяется у подруги, в то время как он едет в Селсфилд. Отныне ей необходимо одиночество. Он только помешал бы ей. Джон считает, что она теряет себя, что рискует потерять их обоих. Когда Кэтрин видит его, слышит его голос, ей порой становится страшно пуститься в эту авантюру, она начинает сомневаться, колебаться. Она просит его побыстрее уехать. Что до него, возможно, он предпочел бы ничего не видеть, ничего не знать, спрятать голову под крыло. Кэтрин остается в Лондоне, чтобы пройти курс лечения у радиолога. На самом деле она лечится у него лишь для того, чтобы сделать приятное мужу, чтобы поддержать иллюзию Джона, будто прежняя жизнь продолжается. Она вступает в группу Успенского. Ищет ключ к «истинному изменению».

Вот что Кэтрин записывает в своем дневнике:

«Моя первая беседа с О. состоялась 30 августа 1922 г.

В тот день я, прежде всего, сказала ему, что не могу примириться с мыслью, будто жизнь обязательно ниже того, что мы о ней думаем. У меня было чувство, что так происходило почти со всеми, кого я знала, да и с теми, кого не знала. Не успевала закончиться их молодость, полная хоть каких-то сил и порывов, как вместе с нею обрывалось и их духовное развитие. В тот самый момент, когда приходит пора собрать все свои силы, начать по-настоящему управлять собой, короче, действовать как взрослый человек, они начинали разменивать сокровища сердца на тысячи мелких желаний. При мысли о таких людях мне представляется река, превращающаяся во множество мелких ручейков, протекающих по болотистой местности.

Эти люди, безусловно, тешились иллюзиями в отношении самих себя. Они называли это измельчание «повышенной терпимостью, разносторонними интересами, чувством меры», с тем, чтобы этот процесс не исключал возможности «жить». Или же видели в нем способ ускользнуть от внутренних голосов, от самоанализа способ наиболее легкий и, следовательно, помогающий им лучше проводить свою жизнь. Но рано или поздно по крайней мере, так происходит в книгах в них зарождалось чувство глубокого сожаления, беспокойства, ощущение, что ты чего-то лишен. И тогда в глубине их души раздавался беззвучный крик, отзывающийся эхом во всем их существе:

«Я не достиг цели. Остановился на полпути. То, что у меня есть, это вовсе не то, чего я желал. Если все это так, тогда не стоило и жить!»

Но я-то знаю, что это не так. Да и как об этом узнаешь?»

Возьмем случай с К.М. С самых давних времен, которые она только помнит, она вела ложную жизнь. В то же время с начала и до конца этой жизни были моменты просветления, дававшие ей почувствовать, что существует возможность чего-то иного… «

30 сентября.

Знаете ли вы, в чем состоит индивидуальность?

Нет.

В сознательной воле. Это, значит, сознавать, что ты обладаешь волей и способен к действию.

Да, это правда. Замечательные слова».

В этих заметках можно найти первые темы Учения. Теперь для Кэтрин Мэнсфилд речь идет о том, чтобы овладеть этой сознательной волей, или, как еще говорили в группах, этой «волей к воле», позволяющей действительно влиять на себя и владеть собой, развивать в себе центр тяжести, самому делать что-то с собственной жизнью, а не быть больше целиком «переделываемым» ею, установить постоянную связь с энергией мироздания, и если ты любишь, то любить действенно, то есть ощущать себя и любимое тобой существо в состоянии вечной духовной полноты. Возможно ли это? Серьезные люди говорят, что да. И даже готовы представить этому доказательства. Ими обладает их Учитель, Гурджиев. Во всяком случае, Кэтрин чувствует себя призванной вступить на этот путь. Ее биографы часто дают понять, что она стремилась лишь к тому, чтобы обрести физическое здоровье. Они опираются на некоторые строки, где она действительно объясняет мужу, что Гурджиев поможет ей выздороветь скорее, чем те доктора, которых заботит лишь ее тело. Но я думаю, кроме собственного выздоровления, она мечтала также и о возрождении великой человеческой любви. Я полагаю, что в глубине души Мидлтон Мурри был с этим согласен. Она не могла сказать ему о том, на чем основывались ее надежды. Для этого пришлось бы поднимать вопрос об их отношениях, перебирать болезненные проблемы всех супружеских пар вообще и их собственной в частности. Лучше всего этого не касаться. Сам их разрыв уже был драмой, равно как и намерение Кэтрин вступить в общество Гурджиева. Решившись на это окончательно, или почти окончательно, нужно было вновь замолчать или говорить как можно меньше.

ЧЕРЕЗ месяц после встречи с Ореджем Кэтрин решает поехать в Париж. Мужу она говорит, что ее врач-радиолог недостаточно компетентен. «Я совершенно не удовлетворена чисто экспериментальной методикой, которую он использует при лечении. Видите ли, доктор Уэбстер обычный радиолог. Он не осматривает и не взвешивает пациента, не обходится с ним так, как это принято в клинической практике». Она заявляет, что ей нужно обратиться к лучшему специалисту в этой области, доктору Манухину, который живет в Париже. «Ради этого я готова остановиться в любой гостинице, на любой окраине». Таким образом, она предупреждает возражения, которые выдвинет Мидлтон Мурри: трудности путешествия при ее физическом истощении, неудобства жизни в гостинице для такой тяжелой больной, как она, и т. д. Но Кэтрин скрывает истинную цель своего предприятия: поездку в Фонтенбло, встречу с Гурджиевым.

Она приезжает в Париж. Первое ее письмо заканчивается так: «Надеюсь завтра увидеть Манухина. Я Вам напишу, что он скажет». Но в письме, отправленном на следующий день, об этом визите ничего не говорится, оно начинается следующими словами: «Нет, в сущности, я не чувствую, что Успенский повлиял на меня. Мне скорее думается, что я услышала мысли, сходные с моими, но более ясно выраженные и более законченные, и что действительно есть Надежда, настоящая Надежда, а не полу-Надежда».

Доктор Манухин, как сообщает нам Роланд Мерлин, которому удалось с ним переговорить, заверил, что больная, безусловно, сможет поправиться, если будет скрупулезно следовать всем его предписаниям. Она сделала вид, что готова на это, но через две недели заявила врачу о своем решении отправиться жить в Аббатство, среди учеников Гурджиева. Доктор Ма-нухин умолял ее не делать этого, объясняя, что она рискует жизнью, если попадет во власть кавказца, о котором он смутно слышал, если откажется от традиционных методов лечения. Он даже написал Гурджиеву, что больная не может жить без помощи врача, и просил его повлиять на нее, разубедить оставаться в Аббатстве. Гурджиев не ответил. Через несколько дней Кэтрин Мэнсфилд уже стояла у ограды замка «лесных философов».

Она колебалась еще целый день и целую ночь. Утром второго дня решение было наконец принято.

«10 октября.

Сегодня утром я подумала: с тех пор, как нахожусь в Париже, чувствую себя ничуть не здоровее, чем прежде. Вчера мне показалось, что я умираю. И дело тут не в воображении. Сердце мое так измучено, я так изнурена, что у меня хватает сил только дотащиться от дома до такси и от такси до дома. Я встаю в полдень, снова ложусь в постель в половине шестого. Иногда пытаюсь работать, но чувствую, что время мое ушло. Больше я так не могу. Начиная с апреля, я, в сущности, не сделала абсолютно ничего. Но почему? Даже если лечение Манухина и улучшило состав моей крови, мой внешний вид и оказало благоприятное влияние на легкие, оно никак не сказалось на состоянии сердца, весь прогресс объясняется лишь тем, что в гостинице я жила будто погребенная заживо.

Мой дух почти окончательно сломлен. Источник моей жизни иссякает. Все улучшение здоровья лишь обманчивая видимость, пустая комедия. В чем оно состоит? Могу ли я ходить? Нет, я едва волочу ноги. Могу ли я что-нибудь сделать со своими руками и телом? Ровным счетом ничего. Я абсолютно беспомощная больная. Что такое моя жизнь? Паразитическое существование. Прошло уже пять лет, а я прикована еще больше, чем когда-либо.

Ну вот, писанина меня малость успокоила. Благословен Господь, который дал нам возможность писать. Я испытываю такой ужас перед тем, что собираюсь сделать. Все мое прошлое взывает ко мне: «Не делай этого». Джон говорит мне: «Манухин ученый. Он выполняет свою задачу. А ты должна выполнить свою». Но это лишено всякого смысла. Я неспособна излечить ни душу, ни тело. И, как мне кажется, с душой все обстоит еще хуже, чем с телом. Разве сам Джон, человек абсолютно здоровый, не начинает беспокоиться, заметив прыщик на шее? Подумайте же о заключении, в котором я пробыла целых пять лет! Кто-то должен помочь мне выйти из темницы. И если то, что я говорю, есть признание моей слабости, тем хуже. Лишь человек, совершенно лишенный воображения, может мне не сочувствовать. А кто мне может помочь? Я помню, как в Швейцарии Джон говорил мне: «Я бессилен». Разумеется, он бессилен. Один заключенный не в состоянии помочь другому. Верю ли я только в медицину? Нет, разумеется. Только в науку? Тоже нет. Смешно и наивно предполагать, что можно выздороветь, как выздоравливает корова, если сама ты при этом коровой не являешься. В течение всех этих лет я искала человека, который разделил бы со мной подобный взгляд. И вот услышала о Гурджиеве, который, как мне показалось, должен не только его разделить, но и знать обо всем этом гораздо больше. В чем же причина колебаний?

В опасениях? Опасениях по поводу чего? Не лежит ли в основе всего страх потерять Джона? Думаю, что да. Но, Боже мой! Посмотри правде в глаза. Что он для тебя сейчас? Что вас связывает? Он беседует с тобой иногда, а потом уходит. Он думает о тебе с нежностью, мечтает о совместной жизни когда-нибудь, когда свершится чудо. Ты для него лишь мечта, но уже не живая реальность. Потому что вы уже не одно существо. Что между вами общего? Почти ничего. И, тем не менее, мое сердце переполнено чувством глубокой, нежной любви к нему и тоской из-за его отсутствия. Но к чему все это, если такова реальность? Жить вместе, пока я больна, это лишь мучение с проблесками счастья. Это не жизнь. Ты прекрасно знаешь, что Джон и ты это лишь мечта о том, что могло бы осуществиться. И никогда, никогда этот сон не станет явью, если ты не выздоровеешь. А выздороветь невозможно, только мечтая, или ожидая, или пытаясь осуществить это чудо своими силами. Стало быть, если великий тибетский лама обещал прийти к тебе на помощь… как ты можешь еще сомневаться? Рискни. Рискни всем, чем можешь. Перестать оглядываться на мнение других. Делай самое трудное из того, что ты можешь здесь сделать. Действуй ради самой себя. Смотри правде в глаза.

Чехов, правда, этого не сделал. Потому он и умер. И потом, будем искренни. Что мы знаем о Чехове из его писем? Говорят ли они всю правду? Разумеется, нет. Нельзя ли предположить, что всю свою жизнь он испытывал стремления, которые так и не нашли выражения в словах? Прочти его последние письма. Он отказался от всякой надежды. Если очистить эти письма от сентиментальной шелухи, они покажутся ужасными. От Чехова ничего больше не остается. Его поглотила болезнь.

Может быть, здоровым людям все это покажется чушью. Они никогда не шли этой дорогой. Как они могут понять, где я нахожусь? Это лишь еще один довод для того, чтобы смело идти вперед одной. Жизнь не проста. Несмотря на все то, что мы говорим о ее загадочности, столкнувшись с ней вплотную, мы хотим в ней видеть лишь детскую сказку…

А скажи, Кэтрин, что ты понимаешь под здоровьем? И ради чего оно тебе нужно?

Ответ: Под здоровьем я понимаю способность вести полноценную, зрелую, насыщенную жизнь, в тесном контакте со всем, что я люблю: с землей и ее чудесами, с морем и солнцем. Со всем, что мы имеем в виду, говоря о внешнем мире. Я хочу проникнуть в него, стать его частью, жить в нем, научиться всему, что он может преподать, устранить все искусственное и наносное, что есть во мне, стать сознательным и искренним человеческим существом. Я хочу понимать других, понимая при этом самое себя. Я хочу реализовать все то, на что способна, чтобы стать здесь, я остановилась, подумала, подумала еще, но тщетно, это можно выразить только так: «дитя солнца». Когда мы говорим о желании любить других, нести свет и тому подобных стремлениях, это кажется ложью. Но этого достаточно. «Дитя солнца» этим все сказано.

И потом, мне хотелось бы работать. Но как? Мне хотелось бы делать что-то своими руками, своим сердцем, своим умом… Хотелось бы иметь сад, домик, траву, животных, книги, картины, музыку. И еще я мечтаю писать обо всем этом, выражать свои чувства. (Писать можно о чем угодно, хоть о кучере фиакра. Это не важно.)

Лишь бы была жизнь кипящая, страстная, живая, укрепиться в ней учиться, желать, знать, чувствовать, думать, действовать. Вот чего я хочу. И никак не меньше. Вот к этому-то я и должна стремиться.

Я написала эти страницы для самой себя. Но теперь рискну послать их Джону. Пусть делает с ними, что хочет. Пусть видит, как я люблю его. И когда я говорю: «Я боюсь», не смущайся, мой дорогой. Мы все боимся, находясь в приемной врача. И все-таки надо превозмочь страх. И если тот, кто остается, сохранит спокойствие это та помощь, которую мы можем оказать друг другу…

Вот так… Очень серьезно, очень трудно. Но теперь, когда я переборола эти мысли, все стало иначе. В глубине души, в самой глубине, я себя чувствую счастливой. ВСЕ ХОРОШО».

МНЕ кажется, что эти страницы должны быть прочитаны одновременно в двух планах в плане физической болезни и духовного беспокойства. Тогда можно будет легко понять, что Кэтрин Мэнсфилд мечтает не только о восстановлении связей с окружающим миром, которые так радуют здоровых людей. Речь идет о мечте совсем иного масштаба. Она, такая целомудренная в своих записях, не случайно называет себя «дитя солнца». Речь идет о том, чтобы душой и телом перейти в сверкающий мир, где камни, животные, растения и люди живут такой жизнью, о которой мы и не догадываемся, потому что не живем по-настоящему. А почему мы не живем полноценной жизнью? Потому что утратили чувство единства. Человечество уже давно иссушено христианским дуализмом Бог и творение, душа и тело, а теперь его иссушает марксистский дуализм материи и духа. Нужно вновь обрести ключ, который установил бы непосредственную связь между душой и телом, материей и духом, ключ к единству физических и духовных сил, человеческих возможностей и вселенской энергии. Необходимо вернуться к истокам, восстановить в себе это утерянное единство. Это привело бы к подлинному излечению. Были ли мы перед этим здоровыми или больными не так уж важно. «Туберкулезники» или «сердечники», мы лишь делаем вид, что живем, не взаимодействуя по-настоящему ни с окружающими нас вещами, ни с живыми существами; завеса отделяет нас от природы, и любовь наша лишена постоянства, силы волшебства.

Вот об этом мечтает Кэтрин Мэнсфилд. И это не просто мечта больного человека. Из-за болезни она в тысячу раз сильнее, чем здоровый человек, ощутила весь дискомфорт «ложной жизни». Болезнь высветила это состояние беспощадным светом. Но Кэтрин Мэнсфилд хочет не только выздороветь, она хочет измениться. Хочет не только восстановить связи с окружающим миром, но и вернуть ему все краски земного рая. Она мечтает не только внушать любовь мужу, но хочет, чтобы любовь эта стала феерической, полной магии и величия, не- винности и бесконечного могущества, стала любовью золотого века.

Очень интересно сопоставить эти страницы с тем, что написал Лоуренс незадолго до своей смерти. Лоуренс отказался пойти за Гурджиевым, но мечтал в точности о том же, о чем мечтала Кэтрин Мэнсфилд в то утро, когда она укладывала чемоданы, чтобы отправиться в Аббатство. Рассказ Д.Г. Лоурен-са «Человек, который был мертв» безусловно, является одним из самых значительных произведений нашего века и прекрасно развивает ту же тему «детей солнца».

«Человек, который был мертв» только что воскрес, но продолжает оставаться в том промежуточном пространстве между смертью и жизнью, в котором пребываем почти все мы, в том состоянии, которое Кэтрин Мэнсфилд не осознавала лишь в силу своей болезни, но из которого она, тем не менее, хотела выйти. «Не принадлежа ни этому, ни иному миру, он шагал, еле передвигая израненные ноги. Как и там, в ином мире, он был, не слеп, но и не зряч. Он просто-напросто оставил за спиной город и его предместья, думая лишь о том, что заставило его пуститься в это странствие разочарование, глубокое отвращение или тайное решение, которого он сам еще не осознавал».

Таково было и состояние Кэтрин Мэнсфилд в тот момент, когда она захлопывает чемодан, чтобы отправиться к Гурджиеву. «Человек, который был мертв» блуждает внутри себя и в окружающем мире в поисках утраченного единства. Он узнал, что такое смерть, и теперь видит, что для того, чтобы действительно восторжествовать над ней, необходимо восстановить связь между душой и телом, между ним самим и миром, который только и ждал, чтобы повернуться к человеку своей сияющей, райской стороной. Но в чем ключ этой гармонии? «Человек, который был мертв» знает только две вещи, но знает их очень хорошо: это ужас раздвоенной жизни, которая хуже смерти, и абсолютная необходимость с ней покончить. Этого достаточно. Если это как следует осознать, ключ будет найден. Так подумает Кэтрин Мэнсфилд, не будучи до конца уверена, куда именно следует идти, но, зная, что идти нужно, и нужно всем рискнуть, все бросить, чтобы идти. Безусловно, ключом к гармонии является любовь, и «Чело- век, который был мертв» поднимается к храму Изиды, к человеческой и в то же время величественной любви, любви невинной, могущественной, магической, любви золотого века, которую мы в силах постоянно обретать заново. Конечно, те, кто пытается это сделать, подвергаются серьезной опасности, ибо преступают законы ложного мира, охраняемого псевдоживыми людьми, постоянно озабоченными оправданием своей спячки и внутренней слабости. Им следует забыть обо всякой осторожности и пойти на риск. И как раз здесь мы находим, как у Лоуренса, так и у Кэтрин Мэнсфилд, желание поверить в то, что все живое пользуется почти божественной защитой, дарующей им неуязвимость. Следующие замечательные строчки Лоуренса перекликаются с тем, что мы читаем у Кэтрин Мэнсфилд:

«Они убили бы нас, если бы могли, повторял он себе, но существует закон солнца, который нас защищает. Пройдя огненное горнило, я вышел из него нагим и воскрес. И теперь просто так не дамся смерти. Я вырвался из ее оков».

Он встал и вышел. Стояла холодная зимняя ночь во всем своем звездном великолепии.

«Я победил мелочность, ложь и страдание, подумал он. Меня ждет великолепная судьба».

Он молча поднялся по лестнице, ведущей к храму, постоял в темноте на паперти, глядя на сероватое небо, звезды и вершины деревьев.

«Есть великолепные судьбы, снова подумал он, таящие в себе великое могущество».

РОЛАНД Мерлин, биограф Кэтрин Мэнсфилд, уверяет нас, что она, разочаровавшись в людях, кинулась к Гурджиеву не только чтобы излечиться физически, но и чтобы забыть о ничтожности человеческой любви. Он описывает ее стремление к «идеалу мужчины», постоянно связанное с разочарованиями, и в связи с этим вспоминает Жорж Санд. Литературная критика, стремящаяся к подобным сравнениям, вещь сама по себе хорошая, но она становится опасной, когда эти сближения, оправданные по отношению к литературным образам, стирают различия, крайне важные в реальной жизни. Жорж Санд меняла мужчину за мужчиной с возрастающим разочарованием, потому что сама была мужчиной в юбке и вела себя в любви в точности так, как ведет себя мужчина. Она была псевдо-женщииой, прототипом той псевдоженщины, которая царит повсюду в нашем современном мире. Это сильно возбуждающий нас двойник, но не более того. Настоящую женщину сейчас встретишь редко. Мы сегодня уже практически не знаем, что это такое, и, как говорит Жироду, «большинство мужчин женится на жалкой подделке мужчины, немного более гибкой, мягкой и красивой, но, в сущности, они женятся на самих себе». Именно такой и была Жорж Санд. В период расцвета романтизма она предвосхитила тип современной женщины, столь далекой от настоящей женщины. Поэтому между ней и мужчиной никогда не свершалось никакого таинства, различие было слишком мало, там не могло быть места для настоящей любви. Отсюда калейдоскоп приключений, возбуждение, но не желание, погоня, а не самоотдача. Это показывает, насколько опасно сравнение Жорж Санд с Кэтрин Мэнсфилд, основанное на том, что будто бы обе они испытывали любовное разочарование. При этом теряются из виду совершенно необходимые представления о жизненном поведении, о существовании двух типов женщин: истинных, встречающихся очень редко, и псевдоженщин, имя которым легион и которых в большинстве случаев только и знает современный мужчина. Настоящая женщина редка, и если мужчине случится ее встретить, он бежит прочь, ибо она требует от любви чего-то гораздо большего, чем игры, где каждый занят только самим собой. Он бежит от нее, ибо ему удобнее заниматься любовью со своим двойником с длинными волосами и тонкой талией, а не отважиться жить в мире страсти, требующей самоотдачи, чем и является любовь для настоящей женщины. Он бежит от нее, ибо любовь, которую она дает и которой требует, не прощает ни малейшей трусости. Она это Другой во всей его целостности. Псевдоженщине соответствует обычный мужчина, тот, который легкодоступен. Есть выражение «сверхчеловек», но нет выражения «сверхженщина», потому что достаточно сказать просто «женщина». Такой женщине соответствует «сверхчеловек», или, точнее, мужчина, целиком занятый достижением более высокого уровня человечности. В этом ключ к поискам Кэтрин Мэнсфилд, ключ к ее собственным разочарованиям, и в частности к ужасному разочарованию во Франсисе Карко. Теперь уже слишком поздно искать среди мужчин настоящего мужчину. Вот Джон Мидлтон Мурри, с его вяловатой любовью, самокопанием, мягкотелостью, податливостью, неспособностью ответить на любовь, требующую самоотдачи, с его страхом, вечными увертками. И вот истинная женщина, Кэтрин, разрушенная болезнью, подурневшая и в то же время подталкиваемая своей болезнью к тому, чтобы обрести абсолютную полноту любви. Нужно победить болезнь, но нужно заодно разрушить и другие барьеры, отделяющие Кэтрин и Джона от такой любви. Но действовать приходится ей, только ей одной. Как тут быть? Как мы можем действовать, когда наше раздвоенное «я» ускользает от нас, когда наши силы целиком заняты тщетной попыткой объединиться для проявления нашей собственной природы, нашего особого призвания, всегда скрытого от нашего сознания. Каким бы ни было желание любить и быть по-настоящему любимыми, мы не можем достичь этой постоянной и лучезарной любви, ибо в нас самих нет ничего постоянного и светоносного. Будь иначе, наша лучезарная любовь вызвала бы подобное чувство в существе, которое мы любим, и глубочайшим образом изменила бы его, тогда мы смогли бы узнать, что такое эта благодать любви, о которой только мечтаем или знаем понаслышке. Тогда между нами мог бы начаться настоящий диалог, в то время как теперь каждый из нас бормочет что-то про себя, тщетно пытаясь найти дорогу к другому, в окружающей нас трясине.

«Посмотрим правде в глаза, пишет Кэтрин Мэнсфилд сво-ему мужу, какие отношения между нами сейчас? Никаких. Хотя мы чувствуем, что существует возможность настоящих отношений. Не кажется ли Вам, что это очень глубокая истина?»

ИТАК, Кэтрин Мэнсфилд, сидя в своем гостиничном номере близ Сорбонны, записывает в дневнике, что жребий брошей: она решила все поставить на карту, чтобы измениться и изменить свою жизнь и свою любовь. Не знаю, выбрала ли она правильный путь. Может быть, мы поймем это, проследив за мыслью и методом Гурджиева, которые, как мне кажется, никогда и никому не помогли обрести любовь. Но в то утро она думала скорее об Оредже, чем о самом Гурджиеве. Если попытаться понять, что происходило в ее душе, когда она готовилась сесть в поезд, идущий в Фонтенбло, чтобы добраться до своего последнего, крайне странного пристанища, следует обратиться к еще не изданному тексту Оред-жа. Она слышит эту замечательную речь, воспринимая ее как эхо своей личной женской драмы. Именно эта речь привела Кэтрин к Гурджиеву.

СОЗНАТЕЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ [17]

«ДВИЖУЩЕЙ силой сознательной любви в ее развитой форме является желание, чтобы объект любви достиг своего собственного совершенства, заключенного в нем от рождения, независимо от тех последствий, которые это может иметь для любящего. «Пусть она до конца станет самой собой я не в счет, говорит сознательный влюбленный. Я согласен попасть в ад, лишь бы она оказалась в раю''. И парадокс подобной любви в том, что она вызывает те же чувства у другой стороны. Сознательная любовь порождает сознательную любовь. Почему же этот феномен столь редок среди людей? Во-первых, потому, что подавляющее большинство из них это всего лишь дети, страстно желающие быть любимыми, но не умеющие любить. Вторая причина в том, что достижение совершенства редко считается необходимым завершением любви взрослого человека, хотя ничто иное не может возвысить ее над уровнем ребенка или животного. В-третьих, человек, даже когда он полон желания любить, не знает, что может быть благом для любимого им существа. И, наконец, в-четвертых, сознательная любовь никогда не приходит случайно, она должна быть результатом сознательного выбора и твердого желания совершать над собой усилия. Как бусидо и другие рыцарские искусства появились не случайно, так и сознательная любовь не может возникнуть и развиваться сама по себе. Все геральдические знаки были произведениями искусства, и сознательная любовь также должна быть произведением искусства. Тот, кто хочет вступить на этот путь, пусть начнет с ученичества. И, может быть, когда-нибудь он достигнет мастерства. Пусть он, прежде всего, постарается сделать чистыми свои желания, отречься от всех эгоистических стремлений и предрассудков.

Он созерцает любимое лицо. «Что это за тип женщины?» Тайна заключена в том, что здесь открывается путь к совершенству. Как может быть реализована эта возможность во славу его возлюбленной и ее Творца? Здесь нам следовало бы спросить себя: «Буду ли я на это способен?» Если я искренен, безусловно, должен ответить «Нет». Если мужчина не умеет правильно обращаться со своими собаками или лошадьми, если женщина не умеет выращивать цветы, то, как они смогут научиться открывать в любимом существе дремлющие в нем совершенства? Здесь необходимы смирение и готовность к любому испытанию. Если я не уверен в том, что для нее является лучшим, то, по крайней мере, должен позволить ей следовать собственным склонностям. А я в это время буду изучать ее и попытаюсь понять, кто она и чем может стать, что ей нужно, к чему взывает ее душа. Я научусь предвидеть за нее сегодня то, в чем она будет нуждаться завтра, ни на секунду не задумываясь над тем, каким бременем это может стать для меня. Юноши и девушки, вы увидите, какой самодисциплины и какого самообладания это требует. Вступайте в эти волшебные леса, вы, смельчаки! Боги любят друг друга сознательно. А сознательно любящие становятся богами.

Люди будут бесстыдно похваляться тем, что они любили, любят или надеются полюбить. Как будто любви достаточно, чтобы покрыть их многочисленные грехи. Но любовь, когда речь не идет о любви сознательной, то есть стремящейся стать одновременно благоразумной и способной служить своему предмету, зависит лишь от благоприятного и неблагоприятного сродства, как это происходит в химии. И в том и в другом случае она одинаково неосознанна, то есть неконтролируема. Поэтому такое состояние любви очень опасно как для тебя, так и для другого или для вас обоих. Ибо в этом случае нас пронизывает космическая энергия, которая преследует свои собственные цели, совершенно независимые от наших, целиком овладевая нами. Мы имеем дело с динамитом, не принимая при этом никаких мер предосторожности. Нужно ли удивляться количеству несчастных случаев? Признаем же, что без осознания и без контроля любовь становится демонической силой. Не осознавая, можно разрушить предмет своей любви. Кто не слышал от подобной «любимой» таких слов о своем возлюбленном: «Я от него заболеваю, он меня убивает». И вот, вконец обессилев, такой возлюбленный становится самым несчастным существом, он не в силах совершить то, чего желает, зная при этом, что именно он должен совершить. Людям следовало бы молиться о том, чтобы их миновала любовь, не подкрепленная мудростью и силой. И если они не могут не любить чтобы мудрость и сила направляли их любовь. Ибо одной любви недостаточно.

«Я люблю вас», говорит он. «Странно, что мне от этого не становится легче», отвечает она.

До тех пор, пока вы не выкуете в себе сознание и волю, достойные высот вашей любви, повремените, юноши и девушки, признаваться в том, что вы влюблены. А если не можете этого скрыть, любите смиренно, стараясь стать благоразумными и сильными. Вы любите? Нужно быть этого достойным. Все истинно любящие, уязвимы для всего, лишь возлюбленная не в силах их уязвить. Это объясняется не усилиями со стороны любящих, но лишь полной, то есть истинной любовью. Им уже не нужно преодолевать никаких искушений: их просто больше не испытываешь. Неуязвимость обладает своей магией. И подобные случаи не так уж редки, как кажется на первый взгляд. Тем не менее «измена» может, быть совершена, а значит, неуязвимости не было. Но измена не всегда следствие искушения, она могла, что случается довольно часто, стать результатом обычного безразличия. А там, где не было искушения, не бывает настоящего падения. Человек не всегда испытывает любовь по отношению только к одному объекту. Кто-то может обладать даром вызывать в другом чувство любви, то есть насыщать его присущей любви энергией, но при этом совсем не обязательно, чтобы этот «кто-то» стремился использовать любовь в личных интересах. Так катаклизмы вызывают последствия, к которым они сами уже не имеют отношения. Рассказывают об одном ламе, поговорив с которым люди тотчас же становились влюбленными. Но влюблялись они при этом не в него, да и вообще не в кого- либо конкретно. Они отдавали себе отчет лишь в том, что после беседы с ламой их переполняло чувство активной любви, желания действовать и чувство это готово было вылиться в любую форму. Средневековые трубадуры («миннезингеры»), безусловно, были похожи на этого ламу.

«Извечная суть любви это творческая сила. Любовь создала мир, но не все ее творения великолепны. Цель сознательной любви в том, чтобы вызвать возрождение или духовную любовь. Тот, кто способен возвыситься над взаимоот-ношениями самца и самки, не может не заметить изменений, которые происходят в любящих мужчине и женщине, сколько бы лет им ни было. Обычно эти изменения совершаются неосознанно, но они не менее символичны, чем гораздо более замечательные перемены, происходящие в тех случаях, когда мужчина или женщина любят сознательно: молодость становится вечной, из сердец влюбленных начинает бить источник молодости. Сотворение подобного «духовного ребенка» в каждом из любящих это особая задача сознательной любви, не имеющая, разумеется, никакого отношения к браку и детям.

Мы являемся не единым существом, но некой слитой воедино триадой. Тремя, совершенно различными личностями, каждая из которых имеет свое представление о том, как должен функционировать наш организм в целом. К тому же эти личности, как правило, отказываются сотрудничать друг с другом, хотя каждая беспрестанно вмешивается в дела двух других. А теперь представьте себе, что эта семейка, разделенная вопреки своему желанию, влюбляется. Но кто из трех ее членов влюбился? Ибо крайне редко бывает, чтобы все трое одновременно влюбились в одного и того же человека.

Вам кажется, что вы целомудренны, ибо воздерживаетесь от любых сексуальных отношений. Но истинное целомудрие подразумевает не только воздержание от секса, оно включает в себя все наши чувства, и в первую очередь зрение… «…Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем», говорит Евангелие. Для большинства целомудрие чувств это то, чего еще нужно достигнуть. Когда-то, в Багдаде, это целомудрие преподавалось уже маленьким детям. Каждый орган чувств тренировался специальными, тщательно подобранными упражнениями, чтобы позволить ученикам сразу же отличать источник ощущений интеллектуальный, эмоциональный, инстинктивный или сексуальный от самих ощущений. Такое воспитание позволяло молодым людям управлять своими чувствами, так что целомудрия почти не требовалось, ибо такие люди были способны контролировать все свои сенсорные ощущения, не принимая одного за другое. Эротика сразу же могла стать искусством любви, и довольно известным в ту пору искусством, языком, о котором мы потеряли всякое представление. Доказательством тому является суфизм, слабые отзвуки которого еще можно было встретить в прошлом веке в России.

Любовь без божества неполноценна. Возлюбленный должен уметь «угадать» или «обожествить» желания своей возлюбленной задолго до того, как она их осознает. Он должен знать ее лучше, чем она сама себя знает, если хочет любить ее сильнее, чем она сама себя любит, любить так, чтобы она по-настоящему стала тем, что в ней заложено, без сознательных усилий с ее стороны. В свою очередь ее усилия, когда любовь станет взаимной, будут направлены на него. Таким образом, каждый будет по мере сил способствовать совершенствованию другого.

Все люди, даже самые циничные, смутно мечтают об этом состоянии, недостижимом на обычных уровнях сознания. Но подавляющее большинство ставит под сомнение саму возможность его достижения. Тем не менее, такая любовь реальна, при условии, что оба будут смиренно учиться друг у друга. Как начать это учение? Возлюбленный, собирающийся к своей любимой, должен подумать, что бы он мог ей принести, что бы он мог сделать или сказать, дабы это явилось для нее приятным сюрпризом. И пусть настоящее удивление не последует сразу: она ведь знала о своем желании и была восхищена лишь тем, что ее возлюбленный угадал его. В дальнейшем «сюрприз» сможет по-настоящему удивить ее, и тогда она спросит: «Как вы могли догадаться, что это сделает меня такой счастливой, если я сама об этом не догадывалась?» Постоянные усилия предупредить желания своей возлюбленной, пока она их еще не осознала, станут путем к сознательной любви.

Уметь держать себя в твердой узде и лишь постепенно отпускать вожжи вот один из самых главных секретов счастья в любви. В любой трагедии, вызванной внешними обстоятельствами (например, в «Ромео и Джульетте»), существуют тысячи драм, спровоцированных самими любящими. Они не знают, когда нужно «держать себя в твердой узде», не знают, как это делается, а с другой стороны не чувствуют, как и когда «постепенно отпускать вожжи», и поэтому вторую задачу выполняют так же плохо, как и первую. Овраг под горой Меру (Венусберг) полон телами влюбленных, которые не сумели расстаться. Один из них хотел этого, но другой ему не позволил…

В большинстве случаев неправильным был сам подход. Возлюбленные ринулись в пучину страсти, не подумав о том, как из нее выйти. Часто случается, что первые пять минут решающей встречи полностью определяют будущее последующих отношений. Но великая любовь умеет одновременно, и отдаваться, и сдерживать себя. Во всяком случае, следует знать, что если один желает расстаться, то долг другого отпустить его.

Ревность это змей-искуситель, проникший в райский сад, чтобы превратить его в преисподнюю. Ревность отравляет своим ядом самые нежные из чувств. В то же время существует рецепт от ревности это сознательная любовь, но применить этот рецепт на практике еще труднее, чем переносить муки неразделенной любви. Лечение Синей Бороды доступно не каждому: оно заключается в полном перевоспитании тела и чувств».

ИМЕННО возможность любить и быть любимой Кэтрин Мэнсфилд хочет найти в Аббатстве. Эта женщина, измученная телесно и духовно, но жаждущая радостей земной жизни, закрывает дверь гостиничного номера и отправляется в свое последнее путешествие. Во всем этом нет ничего мистического, как сказал бы Лоуренс, который рычал от злости, когда люди называли его мистиком. Есть только естественная потребность начать, наконец полноценную и свободную жизнь начать сейчас же, а не завтра, именно здесь, а не где-то в другом месте.

ЭКИПАЖ покидает вокзал в Фонтенбло, пересекает мост, выезжает на дорогу в Вальвенс и останавливается на опушке леса Готье перед высокой оградой. Дмитрий Гурджиев, брат «Великого тибетского ламы», встречает прибывшую, очень учтиво и ласково, Кэтрин Мэнсфилд входит в сырой, полуразрушенный замок. Она устала от дороги и от всего остального. Через незавешенные окна виден огромный заброшенный парк. Чудесный октябрьский день. «О, какое восхитительное место! Вчера я видела, как падали листья тихо, будто шел золотой дождь. Смотрите, наступила осень. Что за волшебство скрыто во всем этом?» Листья падают и, разлагаясь, пробуждают к жизни тысячи упавших в землю семян.

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

ПИСЬМА, НАПИСАННЫЕ КЭТРИН МЭНСФИЛД МУЖУ ВО ВРЕМЯ ЕЕ ПРЕБЫВАНИЯ У ГУРДЖИЕВА

Аббатство, Фонтенбло-Авон (Сена-и-Марна) 18 октября 1922 г.

ДОРОГОЙ Богги!

Со времени моего последнего письма во мне произошли важные изменения. Я вдруг решила (мало сказать, что это произошло внезапно) постараться жить согласно своим убеждениям, а не так, как это было до сих пор, когда думаешь по-одному, а живешь по-другому. Не в обычном смысле, но в более глубоком, я всегда жила в состоянии разлада. Многие годы это была моя мука, а теперь я ни о чем другом просто не могу думать. Нет, я не могу больше играть роль, это все равно, что умереть заживо. Наконец я решила отринуть то, что было непосильным в моей прежней жизни, и начать все заново, чтобы понять, могу ли я достичь настоящей, живой, подлинной и полной жизни той, о которой мечтаю. Мне пришлось пережить ужасный период, прежде чем я пришла к этому. Вы понимаете, о чем идет речь. Внешне это, быть может, почти не заметно, но внутри хаос. Я сделала первый шаг навстречу неизвестному, когда приехала сюда и попросила мсье Гурджиева разрешить мне остаться здесь на некоторое время. «Здесь» это в старинном замке, очень красивом, окруженном чудесным парком. Сначала он принадлежал кармелитам, затем г-же де Ментенон. Внутри все модернизировано введено центральное отопление, электричество и т. д., но место по-прежнему великолепное, парк замечательный. Здесь проживают около сорока человек, в основном русские, занятые самыми разными делами. Они ухаживают за животными, работают в саду, музицируют, танцуют всего понемножку. Изучение самой теории отходит здесь на второй план. Главное это практика. Действительно, лучше заниматься живым делом, чем разглагольствовать, о нем. Нужно просто начать учиться что-то делать, если ты действительно испытываешь в этом потребность.

Еще не знаю, разрешит ли мне Гурджиев остаться. Первые две недели у меня «испытательный срок». Если он согласится, я останусь на то время, что должна была провести за границей, и выздоровею. Это будет не частичным выздоровлением, касающимся только моего тела, а полным. На эти две недели у меня чудесная комната Гарсингтон, только еще шикарнее. Что касается еды так это просто гоголевские пиры. Сметана, масло Боже, как глупо говорить о еде! Конечно, я понимаю, что это очень важно, и хочу, чтобы вы знали, что здесь во всех отношениях прекрасные условия. Есть три врача настоящих, но это тоже мелочь. Главное, что я живу в замке моей мечты, и этим все сказано. Если же Гурджиев не разрешит мне остаться, я отправлюсь на юг, сниму маленькую виллу, попробую научиться жить совсем одна, возделывать свой сад, выращивать кроликов. В общем, мне бы хотелось вернуться к настоящей жизни.

Пока еще ни одно лечение на свете мне не помогло, что правда, то правда. Все это лишь видимость. Благодаря Манухину я прибавила в весе, немного окрепла. Но не больше, ведь нужно смотреть правде в глаза. Чуда так и не произошло. Оно и невозможно. А если прекратить разговоры о моем здоровье, то результат моего пребывания в «Виктория Палас» сводится к тому, что я перестала быть писательницей. После «Мухи» я написала лишь несколько незначительных отрывков, неважно каких по объему. Если бы я продолжала так жить, я бы уже ничего не написала. И в результате умерла бы от духовного истощения.

Мне бы не хотелось, чтобы мое письмо выглядело драматичным. Я чувствую себя очень счастливой и это понятно. Для нас, дорогой, все происходит так, как если бы я продолжала жить в Париже. Очень, очень надеюсь, что, когда мы увидимся, я буду хорошо себя чувствовать, и больше не будет, как прежде, вариаций на одну и ту же тему.

Напишете ли Вы мне сюда в течение этих двух недель? Ида остановится в «Селект-Отель», так что, если Вам удобней направлять письма туда, она может их переслать. Потом я намереваюсь либо остаться здесь, либо, как уже писала, отправиться в теплые края и стать труженицей. Но я надеюсь остаться здесь.

Гурджиев совсем не такой, каким я его представляла. В нем есть как раз то, что хочешь в нем найти. Я испытываю к нему абсолютное доверие. Он может помочь мне выйти на правильную дорогу, как физически, так и в других отношениях.

Про деньги я с ним еще не говорила. В любом случае в ближайшие три месяца писать не собираюсь, и раньше весны книга моих новелл вряд ли будет готова. Но это не страшно. Когда зайдет разговор о деньгах, я Вам об этом сообщу. По сути дела, мы с ним еще почти ни о чем не разговаривали. Он очень занят, знает всего несколько английских слов, все общение происходит через переводчика. Не могу Вам передать, насколько славными мне кажутся здесь люди: совсем другая жизнь.

Сегодня я начинаю учиться русскому, и вот первые мои задания: поесть, собрать цветы, отдыхать как можно больше. Неплохое начало, правда? Но есть приходится много, и это превращается в настоящую церемонию, когда Гурджиев сам подает кушанья.

На этом, дорогой, заканчиваю. Очень рада, что Деламар реальное существо: я прекрасно понимаю, что Вы хотите сказать о Салливане и Ватерлоо. Это кажется «правильным», хотя и странным.

Беру назад свои слова о Вашей карьере. Все представлялось совсем иначе, когда Вы говорили со мной о песке.

На сегодня все, душа моя.

Ваша Виг

22 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я Вам скажу, на что похожа эта жизнь: на путешествия Гулливера, больше чем на что-либо другое. Все время такое чувство, будто потерпел кораблекрушение и благодаря милосердию Божию пристаешь к неведомому берегу… Все здесь иное, абсолютно все. Не только язык, но и кухня, обычаи, люди, музыка, методы, времяпрепровождение в общем, все. Это действительно новая жизнь.

Вот мой распорядок дня. Встаю в половине восьмого, развожу огонь с помощью высохшего за ночь хвороста, умываюсь ледяной водой (я давно забыла, как прекрасна вода и для питья, и для умывания), после чего спускаюсь завтракать: кофе, хлеб, масло, итальянский сыр, айвовое варенье, яйца. После завтрака стелю постель, убираю комнату, отдыхаю, затем спускаюсь в сад до обеда он начинается в одиннадцать часов. Это, очень обильная трапеза со следующими блюдами: фасоль с сырым луком, вермишель с маслом и сахарной пудрой, телятина, завернутая в листья салата-латука и сваренная в сметанном соусе. После обеда снова прогулка по саду, до трех часов дня времени чая. После чая любая неутомительная работа до самого вечера. Как только темнеет, работа прекращается, все приводят себя в порядок и одеваются к ужину. После ужина большинство собирается в гостиной вокруг огромного камина. Музицируют (на тамбурине, барабане и пианино), танцуют, иногда проделывают нечто вроде очень странных танцевальных экзерсисов. В десять часов все ложатся спать. Доктор Янг, с которым мы большие друзья, поднимается в мою комнату и разжигает сильный огонь. За это я ему сегодня заштопаю дырку на колене брюк.

Но происходят и более странные вещи. Как-то недавно, вечером, я отправилась на поиски дров. Все ящики были пусты. В конце коридора я обнаружила дверь, спустилась по каменным ступенькам. Там оказалась еще одна лестница, наверху которой появилась женщина, очень просто одетая, на голове у нее была повязана белая косынка [18] . В руках она держала вязанку толстых поленьев. Я обратилась к ней сначала по-французски, потом по-английски, но она ничего не поняла. Между тем взгляд ее был прекрасен, насмешлив и нежен и в то же время совершенно не похож на взгляды знакомых мне людей. Наконец я дотронулась до полена, она мне его отдала, и мы пошли дальше каждая своей дорогой…

Сейчас весь дом занят физическим трудом все наводят порядок как внутри, так и снаружи. Но это, разумеется, не просто работа ради работы. Все здесь имеет свой смысл, является частью определенной системы. Здесь есть несколько очень утомительных людей, много англичан, людей из «артистического мира», теософов; я уверена в том, что к ним тоже можно найти подход, только не знаю, как за это взяться. Зато многие другие мужчины и женщины просто восхитительны. Пока я здесь только с испытательным сроком на две недели. Гурджиев едва со мною разговаривает. Должно быть, очень хорошо меня знает. Но даже если он и не позволит мне остаться здесь, с «прежними обстоятельствами» покончено. Они меня разве что не убили это единственное, что можно сказать в их оправдание. Ни один из моих прежних друзей теперь ничего для меня не значит. Дороги мне только Вы все больше и больше, насколько это только возможно, потому что теперь, когда я уже не «отождествляю» себя с вами, я могу оценить ту реальную связь, которая нас объединяет.

Ида, разумеется, восприняла все это, очень трагически. Как верх понимания, она дала мне платок, хотя, я ее об этом не просила. Она «была» мною.

Я надеюсь, что, несмотря ни на что, она это превозможет. В ней есть что-то непоколебимое, несмотря на внешнюю беспомощность, которую она так любит показать.

Мне было очень грустно думать о замужестве Жанны. Предполагаю, что краснолицый толстяк это, должно быть, Мак-Гавен. Спасибо, что мне об этом сообщили. Нужно будет написать Марии в ближайшие дни. Извините за торопливый почерк. Не забудьте прислать мне «Литературные приложения». Они очень хороши для растопки. Хотелось бы видеть Вас здесь. Я здесь так счастлива.

Всегда Ваша, мой дорогой.

Виг, путешественница

Вторник, 24 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я была так счастлива получить сегодня Ваше второе письмо. Нет, не думайте, что мы молчаливо и быстро удаляемся друг от друга. Неужели у Вас действительно создалось такое впечатление? И что Вы имеете в виду, когда пишете «встретимся по ту сторону»? Где же это, Богги? Вы еще более загадочны, чем я!

Я плохо все это устроила по следующей причине. Я никогда не давала Вам понять, до какой степени страдала в течение этих пяти лет. Но это было не по моей вине. Я не могла иначе. А Вы бы никогда на это не согласились. И все-все, что я делаю в данный момент, это попытка воплотить на практике мои давние идеи об иной, куда более подлинной, жизни. Я хотела бы научиться чему-нибудь, что не вычитаешь ни в одной книге, хотела бы попытаться бежать от этой ужасной болезни. Это Вы тоже вряд ли сумеете понять. Вы думаете, что я как другие люди, что я нормальная женщина. Это не так. Не знаю, что во мне доброго, а что злого. Я лишь играю одну роль за другой. Только теперь я это поняла.

Убеждена, что Гурджиев единственный человек, который способен мне помочь. Быть здесь для меня большая радость. Некоторые из здешних обитателей люди более чем странные, но, в конце концов, я чувствую себя близкой даже самым странным. Мне с ними хорошо. Вот как я все это ощущаю. За пределами Аббатства я никогда не встречала ни такого понимания, ни такой симпатии.

Что же касается писательства, того, чтобы оставаться верной своему дару, так я бы все равно не писала новелл, даже если бы жила где-нибудь в другом месте. Источник моего вдохновения в данный момент иссяк. Жизнь не принесла мне нового вдохновения. Я мечтаю писать, но гораздо более регулярно. Пишу Вам на краешке стола, супротив правил, ибо светит солнце и мне следовало бы сейчас находиться в саду. Я еще вернусь к этому письму, мое сокровище.

Всегда Ваша,

Виг

27 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Я пришла в восторг, когда узнала о Вашей поездке к Сал-ливану. Но не утомляет ли он Вас своей страстью к шахма-там? Меня так очень. Но Бетховен, и звезды, и ребенок все это замечательно.

Что Вы собираетесь делать с фруктовыми деревьями? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Здесь ужасно много айвы. Совсем не весело, когда она, будто нарочно, падает вам на голову.

Надеюсь, что погода у вас тоже стоит прекрасная. Каждый день сияет солнце. Совсем как в Швейцарии. Небо ярко-синего цвета, воздух свежий, чистый, прозрачный четкие силуэты людей видны издалека. Как только поднимается солнце, я спускаюсь в парк. Навещаю плотников, землекопов. (Мы сейчас строим турецкую баню.) Почва здесь очень красивая, похожа на песок, в котором попадаются белые и розовые камушки. Потом надо проведать барашка и новых свинок у них длинная золотистая щетина, совершенно мистические свиньи. Куча «космических» кроликов и коз, почти вступивших на «путь познания», лошади, мулы, которых еще следует обуздать и повести по «космическим путям». Официально «Институт» откроется не раньше чем через две недели, сейчас идет строительство зала для танцев, и сам дом еще не готов. В действительности все уже началось. Даже если завтра все это вдруг улетучится все равно я уже пережила самое важное и восхитительное событие в моей жизни. За неделю пребывания здесь я узнала больше, чем за годы пребывания «там». То же самое и с привычками. Моя несчастная любовь к порядку, например, доставляла мне раньше много хлопот. Она руководила мною помимо моей воли, как ведьма руководит своим помелом. Здесь я быстро от этого избавилась. Гурджиев любит, чтобы я, ближе к вечеру, приходила на кухню и наблюдала. У меня в уголке даже есть свой стул. Это огромная кухня, в которой работают шесть человек. Главная, мадам Успенская, расхаживает будто королева. Она очень хороша собой. Носит старый плащ. Нина, крепкая девушка в черном фартуке, тоже очень красивая, растирает что-то в ступке. Помощница поварихи крутит мясорубку, задевая кастрюли, что-то напевает, еще одна девушка то вбегает, то выбегает, нагруженная тарелками или горшками. В помещении позади кухни кто-нибудь чистит котлы. Лает собака, потом ложится на землю и начинает грызть веник. Входит маленькая девочка с букетом листьев для Ольги Ивановны. Врывается Гурджиев, хватает пригоршню рубленой капусты, ест… На огне стоит не меньше двадцати кастрюль. Во всем этом столько жизни, юмора, все делается так легко, что не хочется уходить… Здесь во всем так: я совсем не чувствую себя скованно, напротив, мне очень хорошо. Эти слова лучше всего выражают то, что я чувствую. Хотя, когда я об этом пишу, то ощущаю, что все это ни к чему. Мое прежнее «я» пытается выбраться на поверхность, вести наблюдения, но оно не спо-собно передать ничего из окружающей меня жизни. То, что я пишу, кажется мне незначительным. На самом деле я не могу сейчас выразить себя в словах. Прежний механизм уже не срабатывает, а новый я еще не умею завести. Поэтому приходится говорить таким наивным языком.

Мне бы хотелось, чтобы Вы увидели практикуемые здесь танцы. Это тоже невозможно описать. Один видит в них одно, другой другое. Раньше я никогда не питала особой любви к танцам, но теперь они кажутся мне ключом к моему новому внутреннему миру. Думать, что когда-нибудь я тоже буду этим заниматься, для меня большая радость. Возможно, месяца через два состоится их демонстрация в Париже. Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пришли. Похоже ли это внешне на другие виды танцев? Не знаю. Трудно ответить.

По поводу денег. Спасибо, Богги, но мне они здесь совершенно не нужны. Если же понадобятся, в первую очередь я обращусь к Вам, но пока не нужно, спасибо.

Мне бы очень хотелось, чтобы Вы пригласили Успенского куда-нибудь пообедать, пока Вы в Лондоне. Его адрес: 28, Уорик-Гарденс. Он удивительно милый человек.

В саду ведется огромная работа: выкорчевываются пни, роются ямы и пр. Не знаю, почему бы Вам не заняться этим в Вашем саду. Или, может быть, Вы уже даже ушли вперед?

Не могли бы Вы отправить открытку Иде (в «Селект-Отель», в Париже), чтобы пригласить ее провести как-нибудь с Вами уик-энд, если она вернется в Англию. Я не в курсе ее планов.

Опять судорога в пальце. О, как бы мне хотелось писать Вам от лица той, какая я здесь, а не прежней!

Представьте себе, что Вы бросаете все, чем занимались в Лондоне, и приезжаете сюда работать у Гурджиева! Хороший способ сжечь все корабли. Эта идея Вам не по вкусу? Вот почему я подумала, что Вам было бы интересно встретиться с Успенским. Неужели Вам нравится вести прежний, механистический образ жизни, от всего зависеть? Жить лишь мизерной частью вашего «Я»? Здесь Вы могли бы научиться играть на банджо, и даже в самом худшем случае Вас бы прокормила Ваша игра или что-нибудь другое.

Но, может быть, мои слова кажутся Вам лишенными всякого смысла? Мы здесь вовсе не сошли с ума. Это все очень серьезно.

Богги, сокровище мое!

Всегда Ваша,

Виг

Суббота, 28 октября 1922 г.

Дорогой Богги!

Простите, что в последние дни пишу Вам не особенно часто. Я так рада, что все у Вас хорошо! Я тоже счастлива. А наше с Вами счастье не зависит от писем. Я предчувствую, что мы приближаемся друг к другу. Но делаем это каждый по-своему. Сейчас, когда пишу, я «фальсифицирую» свое положение и нисколько не улучшаю Ваше. Бессмысленно сообщать Вам здешние новости. Да и нельзя сказать, чтобы они здесь были. Так обстоит и в отношении всех людей, с которыми я была знакома раньше; я ничего о них не знаю, они в последнее время вне поля моего зрения. Положа руку на сердце, могу сказать только одно: каждое мгновение здесь кажется наполненным жизнью. А между тем я чувствую, что не могу проникнуть в эту жизнь так, как, может быть, мне удастся впоследствии, пока я лишь приближаюсь к ней. Но писать об этом не могу.

Фраза Даннинга, на мой взгляд, неплоха, но не более того. Мне кажется, он во всем останавливается на полдороге. У него есть понимание, но нет ориентировки в ситуации. Может ли он быть по-настоящему полезен? Всегда существует опасность самовнушения. Я это тоже ощущаю. Я только начинаю от этого избавляться, стараясь расслабиться, пустить все на самотек. Здесь все этому способствует. Жизнь вне Аббатства никогда бы меня такому не научила. Но я уверена, что Вы поймете, почему так трудно писать отсюда. В письмах мы ни к чему не движемся. Мы лишь повторяем одно и то же. Как я уже пыталась Вам объяснить, я претерпеваю переходный период. Даже если бы захотела, я бы уже не смогла вернуться к прежней жизни. А новой не перестаю удивляться.

Но при этом я совершенно не испытываю чувства тревоги. Может быть, это еще придет, не знаю. Просто здесь столько дел, столько людей. Происходит так много интересного.

На сегодня все, дорогой.

До свидания. Виг

Будем, однако, честны. Какие сейчас между нами отношения? Никаких. И мы чувствуем, что возможен только один тип отношений абсолютная искренность. Вы не согласны? В этом все. Но это вовсе не означает, что мы удаляемся друг от друга. Все здесь гораздо тоньше.

2 ноября 1922 г.

Богги, миленький!

Со времени моего последнего письма я нахожусь просто в бешенстве. Это так на меня похоже. Мне стыдно. Но Вы, хорошо меня знающий, может быть, все поймете. Я всегда опережаю события. Всегда верю, что все может измениться, обновиться в один момент. Мне безумно трудно, как, впрочем, и Вам, не торопить события, не быть «нетерпеливой», несдержанной, и вот это так, уверяю Вас я оказалась не совсем искренней. Возьмите два моих последних письма. Тон в них неискренний. Что же до новой истины, дорогой, мне ужасно за это стыдно. Сплошная ложь! Теперь мне нужно вернуться назад, все начать сначала, сказать Вам, что я была несдержанной фантазеркой. Словно я все делала для того, чтобы меня назвали чудачкой. Вы понимаете, что я имею в виду? Теперь попробую посмотреть правде в глаза. Безусловно, жизнь здесь совершенно другая, но сказать, что при этом происходят столь резкие изменения в личности, конечно же, нельзя. Я пришла сюда, чтобы «излечиться». Абсолютно уверена: нигде в другом месте я бы не вылечилась. Это превосходное место; по крайней мере, здесь меня понимают целиком, как на физическом уровне, так и на психологическом. Никакое другое лечение никогда не вернуло бы мне здоровья. Все мои друзья видели во мне лишь хрупкое, едва живое создание, едва способное переползать с одной тахты на другую. О, дорогой мой, подождите немного, и Вы увидите, какой жизнью мы однажды заживем, Вы и я, такой радостной, такой полной. Но до тех пор, любовь моя, никогда не воспринимайте то, что я говорю, как нечто «абсолютное». Я тоже не считаю чем-то «окончательным» то, что Вы мне говорите, я пытаюсь разобраться, что к чему. По существу, мы ведь вместе. Я люблю Вас. Я чувствую, что Вы мой муж. Вот что я хочу создать, осуществить, вот в каком мире я хотела бы жить когда-нибудь.

Так что я буду писать Вам не реже двух раз в неделю, чтобы сообщать обо всех мелких событиях, происходящих здесь. И Вы тоже мне обо всем рассказывайте.

Так, к примеру, вчера вечером, сидя в гостиной, мы учились плести циновки из соломы. Получается очень красиво, и совсем не трудно. А все сегодняшнее утро я провела в столярной мастерской. Горит маленький горн, Гурджиев что-то строгает, некий мистер Зальцман мастерит колеса. В дальнейшем я тоже обучусь столярному мастерству. Мы изучим все возможные ремесла, а также все виды работ на ферме. Сегодня должны купить коров, Гурджиев сделает в стойле шезлонг, я смогу в нем сидеть и дышать этим воздухом. Я знаю, что впоследствии мне самой придется ухаживать за коровами. Все их уже называют «коровы миссис Мурри».

А теперь мне пора на почту, мой дорогой!

Простите мне оба моих глупых письма. Я так медленно чему-то учусь, и мне совсем не хочется причинять Вам боль.

Всегда Ваша Виг

Я пью козье молоко четыре раза в день!

7 ноября 1922 г.

(Прилагается банковский билет в пять фунтов)

Дорогой Богги!

Сегодня я получила от Вас письмо, в котором Вы сообщаете, что купили топорик.

Надеюсь, что Вы справляетесь со старыми деревьями. Здесь частью «труда» является выполнение различного вида работ, нередко таких, которые считаются неприятными. Я понимаю смысл этого. Согласно тому же принципу, не следует скрываться от людей, которые Вас раздражают. Это определенным образом обогащает личность. На практике происходит так: как только принимаешься за какие-то неприятные дела, отвращение постепенно исчезает. Трудно сделать лишь первый шаг.

Хорошая ли у вас погода? Здесь сегодня очень тепло, похоже на позднюю весну. Еще продолжают падать листья. Парк удивительно красив, и с нашими животными, которые бродят то здесь, то там, все начинает походить на маленький земной рай.

Я страшно занята. Чем именно? Во-первых, изучаю русский, что само по себе чрезвычайно трудно, потом на мне уход за гвоздиками в доме тоже не простое дело, остальное время дня я провожу, наблюдая за людьми, занятыми различным трудом. А каждый вечер около полусотни человек собираются в гостиной: они музицируют, сейчас, например, разучивают восхитительный танец в древнеассирийском стиле. У меня нет слов, чтобы все это описать. Но когда видишь это собственными глазами, испытываешь сильнейшее потрясение.

До того как я сюда попала, не сомневалась в том, что во мне живет лишь мельчайшая частица моего «я». Я была маленькой европейкой, питавшей определенный интерес к восточным коврам, музыке и всему тому, что я смутно понимала под Востоком. Но сейчас чувствую, что в гораздо большей степени поворачиваюсь к нему лицом. Запад кажется таким обедненным, таким распыленным. Я больше не верю, что мудрость и знание здесь. Конечно, это только фаза в моем развитии. Я говорю Вам об этом, потому что обещала описывать все свои впечатления. Прожив здесь всего три недели, я чувствую себя так, будто провела годы в Индии, Аравии, Афганистане, Персии. Не правда ли, это очень странно? Как необходимо мне было такое путешествие! Какой ограниченной я была прежде! Только теперь пришло осознание.

Есть здесь и другое дружба. Это та реальность, о которой мечтали мы оба и Вы, и я. Здесь она присутствует как в отношениях между женщинами, так и в отношениях между мужчинами и женщинами. Чувство это нерушимо и переживается так, как было бы невозможно нигде. Не могу сказать, что я уже завела здесь друзей. Дело в том, что сейчас я не готова к дружбе, недостаточно хорошо знаю себя, чтобы ко мне испытывали доверие, да к тому же слаба в тех областях, в которых эти люди сильны. Но даже те отношения, которые у меня сложились, мне дороже всех предшествующих дружеских связей.

У Вас может создаться впечатление, что все мы живем в атмосфере дружеской близости, счастья и радости. Но это совсем не так. Все мы ужасно страдаем. Если человек был болен в течение пяти лет, его не вылечишь за пять недель. Когда болеешь в течение двадцати лет (а, по мнению Гурджиева, у каждого из нас своя «болезнь»), следует применять самые строгие меры, чтобы достичь выздоровления. Но главное есть надежда. Начинаешь верить, что можно вырваться из порочного круга, вести сознательную жизнь. Можно благодаря работе избежать фальши и быть правдивым с самим собой, а не с тем персонажем, которого из вас делает первый попавшийся человек.

Мне хотелось бы, чтобы Вы познакомились с некоторыми из живущих здесь людей. Вы бы их оцепили, особенно мистера Зальцмана, который весьма скуп на слова. Пора кончать это письмо. Оно абсолютно невразумительное?

Не знаю, дорогой, что Вы имеете в виду, воображая меня в виде ангела, вооруженного шпагой. Я себя вовсе так не ощущаю. Дело, совсем, в другом. Вы говорите, что не можете быть по-настоящему счастливым, только радуясь моему счастью. Этого ни с кем не бывает. Все это лишь слова, Вы не согласны? Вроде тех, когда люди говорят, что живут лишь своими детьми. Такое, конечно, можно допустить, но все-таки это не жизнь. Точно так же я не могу научить Вас жить. Вы это Вы, а я это я. Мы только можем соединить свои жизни, вот и все. Но, возможно, я слишком серьезно отношусь к вашим словам.

Пока до свидания, дорогой.

Всегда Ваша Виг

Прилагаю билет в пять фунтов. Оплатите, пожалуйста, счет Хила, а остальное оставьте для оплаты возможных счетов, ко-торые я, может быть, пришлю Вам позже. Я уверена, что они появятся. Если Вы знаете кого-нибудь, кто собирается в Париж, передайте две пары серых миланских носков (пятого размера), чтобы мне переслали их по почте. Они мне здесь очень нужны. Заранее благодарю.

12 ноября 1922 г.

Дорогой Богги!

Вы пишете, что у Вас ощущение, будто жизнь возникает тогда, когда Вы покидаете Ваш рабочий кабинет, и снова исчезает, когда Вы туда возвращаетесь. Мне очень жаль Вас. Не тягостно ли Вам закрывать эту дверь, садиться за этот стол? Наверное, чувствуете себя как паук в пустом доме. Для кого эта паутина? Зачем ткать ее, ткать без остановки? Должна признаться, что, проведя здесь всего, пять недель, я ощутила нечто, о чем мне не терпится написать. Если бы Вы только знали, насколько не терпится. Так что я скоро напишу об этом. Сейчас еще ничего не готово. Надо подождать, пока дом заполнится. Должна признаться, что практикующиеся здесь танцы заставили меня подойти совсем по-новому к тому, о чем я хочу написать. Некоторые из этих восточных танцев дышат глубокой древностью. Есть среди них один, длящийся всего около семи минут, но в нем отражена вся жизнь женщины, абсолютно вся! Ничего не пропущено. Мне это дало гораздо больше, чем можно узнать о жизни женщины из любой книги или поэмы. В этом танце нашлось даже место и для «Простой души» Флобера, и для княжны Марьи… Это потрясающе.

У меня была длинная беседа о Шекспире с человеком по имени Зальцман, по профессии он художник. Зальцман знает и понимает театр лучше, чем кто-либо из моих близких, не считая, разумеется, Вас. К тому же оказалось, что он большой Друг Ольги Книппер [19] . Его жена здесь главная танцовщица, это очень красивая и необыкновенно умная женщина. Дорогой, я вовсе не «загипнотизирована». Но у меня действительно создалось впечатление, что здесь есть люди, которые ушли гораздо дальше, чем все, кого я встречала прежде. Это личности совершенно другого масштаба. Большинство из находящихся здесь англичанок даже не замечают этого. Но я уверена. Раньше мне казалось, что я никогда не смогла бы перенести большого скопления женщин. Теперь же они мне гораздо ближе, я испытываю к ним симпатию.

Но о Гурджиеве не могу сказать, что он близок мне или что я его обожаю. Он просто воплощение здешней жизни, хотя и соблюдает дистанцию.

Со времени моего последнего письма я сменила комнату. Теперь нахожусь в другом крыле и веду совсем другую жизнь. Вместо абсолютного спокойствия все здесь шум и переполох. Прежняя моя комната была воплощением роскоши. Эта же маленькая, обычная, очень скромная. Мы с Ольгой Ивановной все устроили, она повесила сушиться над огнем свои желтые чулки для танцев, мы вместе сели на кровать и вдруг почувствовали себя совсем молоденькими девушками, очень бедными… совсем другими существами. Мне нравится эта новая обстановка. Надеюсь, Гурджиев не заставит меня в ближайшее время переезжать еще куда-нибудь. Но, как правило, он любит все в доме переворачивать вверх дном, что вполне можно понять, когда видишь, какие эмоции это вызывает.

По поводу моих чулок, милый. Сегодня я получила новости от Иды; она пишет, что завтра уезжает в Америку и хотела бы Вас навестить. Потом она собирается вернуться во Францию и поработать на ферме. Не могли бы Вы передать с ней чулки? Я скажу ей, чтобы она Вам написала. Об Иде я вспоминаю, только когда получаю ее письма. Бедная Ида! Когда я думаю о ней, мне становится очень ее жалко.

Пора кончать это письмо, дорогой. Я писала его на ручке кресла, на подушке, на кровати, пытаясь спрятаться от пышущего огня моего камина. А мне столько еще предстоит сегодня сделать! Дни идут, это ужасно. Сегодня утром я приняла, наконец, ванну впервые с тех пор, как покинула Англию! Хорошенькое признание! Но то, что можно сделать с помощью тазика и жесткой мочалки, просто восхитительно.

Прочитали ли Вы последний роман Элизабет? Что Вы о нем думаете? Расскажите мне об этом, пожалуйста. Как Ваше садоводство? Научились ли Вы водить машину?

До свидания, любимый.

Всегда Ваша Виг

Воскресенье, 19 ноября 1922 г.,

половина седьмого

Мой дорогой Богги!

Я страшно рада, что у Вас теперь есть маленькая квартирка. Пошарьте там у меня и устройтесь поуютнее. Берите все, что Вам вздумается. Но достаточно ли у Вас тепло? И как с едой? Я просила Иду купить кое-что в Англии и привезти мне в Париж. В настоящий момент у меня нет при себе чековой книжки. Не могли бы Вы послать ей чек в десять фунтов от моего имени? Я вам верну деньги через пару недель. Было бы мило с Вашей стороны послать их ей прямо сейчас, потому что в Англии она пробудет совсем недолго. Огромное спасибо, милый.

У нас сейчас очень холодно, совсем как в Швейцарии. Но это не так важно. Просто нет времени об этом думать. Здесь все время что-то происходит, и люди оказывают друг другу поддержку. Вчера я провела все послеобеденное время за чисткой моркови огромного количества моркови. И за работой вдруг вспомнила о своей постели, в уголке той комнатки «Домика в сосновом бору»… Какая огромная разница между одиночеством, изоляцией и тем, что я переживаю теперь! Люди то вбегают на кухню, то выбегают оттуда. Всеобщее восхищение вызывают окорока первой забитой здесь свиньи, разложенные на столе. В духовке поджаривается кофе. Проходит Баркер, погромыхивая ведром с молоком. Должна Вам сказать, дорогой, что моя любовь к коровам по-прежнему сильна. У нас их сейчас три. Они настоящие красавицы огромные, с короткой курчавой щетиной (а может быть, мехом или шерстью) между рогами. А еще у нас появились гуси. Они кажутся очень умными. Животные все больше и больше требуют моего внимания, за ними надо не только наблюдать, но и ухаживать с определенной сноровкой. Почему люди живут так далеко от всего этого? Позже у нас должны появиться пчелы. Я твердо решила узнать как можно больше о пчелах. Ваша идея купить клочок земли и построить там маленький домик кажется мне, дорогой, слегка преждевременной. Вы так мало в этом смыслите. Вы никогда не пробовали заниматься подобной работой. Не так легко сменить умственный труд на тяжелый физический. Но то, что Вы пишете, позволяет надеяться, что Вы прониклись моими «идеями» — моим желанием научиться «по-настоящему работать», вести сознательную, человеческую жизнь. Безусловно, нет другого места на земле, где бы можно было научиться тому, чему учишься здесь. Но жизнь здесь совсем не легкая. У нас есть большие трудности, тяжелые минуты, и Гурджиев работает с нами так, как мы хотели бы работать сами, но слишком этого боимся. Вот так-то. В теории все прекрасно, а на практике приходится туговато.

На прошлой неделе приехал Успенский. Я немного с ним побеседовала. Это выдающийся человек. Хотелось бы, чтобы Вы его увидели, пусть лишь из чистого любопытства.

Мне пора одеваться к обеду. Совершенно необходимо как следует вымыться. Нужно сказать, что одежда здесь играет лишь ту роль, которая ей предназначена. К вечеру мы приводим себя в порядок, а днем… Мужчины похожи на бродяг, но это никого не волнует, никто не собирается критиковать других.

О Богги, как мне нравится это место! Это как сон настоящее чудо! Стоит ли говорить о дураках? Есть и такие, они приезжают из Лондона, ничего не понимают и отправляются восвояси. А между тем здесь есть что-то волшебное, надо только это постичь.

Пока до свидания, мой самый дорогой.

Всегда Ваша Виг

Я собираюсь написать Элизабет.

После 19 ноября 1922 года

Дорогой Богги!

Надеюсь, что вы с Салливаном отыщете уголок в сельской местности, рядом с Даннингом. Я очень рада, что Вы находите Селсфилд чересчур шикарным. Он очень, очень красив, но это не для жизни. Слишком в стиле «кушать подано». Появляется ли у Вас когда-нибудь желание возобновить отношения с Лоуренсом? Мне это интересно. Хотелось бы узнать, что он собирается делать, как намеревается жить теперь, когда годы странствий закончились. Он и Э.М. Форстер могли бы понять «Институт», если бы оба этого захотели. Но Лоуренса, конечно же, удержит его гордыня. Здесь никто не «возвышается» над остальными. То, что я Вам пишу, может показаться несущественным, но на самом деле это не так.

Я с любопытством жду новостей о Вашей встрече с Идой. И сразу же вспоминаю о чулках, которые прибыли в прекрасном состоянии. Какая гениальная идея завернуть их в «Тайме». Чулки очень красивые, именно такие, как я люблю носить вечером. Ноги в них выглядят словно при лунном свете.

Здесь очень холодно все холодает и холодает. Мне принесли толстые сосновые поленья вдобавок к моему запасу угля. Уголь слишком плохо разгорается. Я не вылезаю из шубы. Облачилась в нее, как в ниспосланную мне Богом броню, и не снимаю ни днем, ни ночью. После этой зимы даже сама Арктика меня бы не испугала. К счастью, все же светит солнце, и нас очень хорошо кормят. Но я буду рада наступлению весны.

Дорогой, мне пора садиться за урок русского языка. Хотела бы, чтобы Вы об этом знали. А еще я занимаюсь «умственной арифметикой», это начинается так: 2x2 = 1, 4x4 = 13, 5х5 = 22, и так далее в быстром темпе, с музыкальным сопровождением. Это не так просто, как кажется на первый взгляд, особенно когда движешься в обратном порядке. Воистину, в тридцать четыре года я только начинаю свое образование. Я не могу писать Э. по поводу ее книги. Она мне показалась ужасно фальшивой и глупой. Совсем не произвела на меня впечатления сказки, я не заметила в ней ни одной феи. И вообще ничего не увидела. А подшучивания над мужьями, двуспальными кроватями, Богом и брюками меня вовсе не занимают, я их боюсь. В сущности, все это лишь грустный звон старой музыкальной шкатулки.

Пока до свидания, мой самый дорогой Богги!

Всегда Ваша Виг

Ноябрь 1922 г.

Дорогой мой Богги!

Теперь, после Вашего последнего письма, мне все стало гораздо яснее. Я очень рада, что Вы собираетесь поселиться около Даннинга. Я, разумеется, не считаю, что мой путь «единственно возможный». Для меня да. Но есть люди, наделенные такой энергией, такой скрытой силой, что, открыв ее в себе, они, видимо, способны самостоятельно достичь того, чему могли бы научиться здесь. Вы, конечно, шутите, говоря, что тоже поселились бы в Аббатстве, чтобы найти свой путь. Ведь попасть сюда можно только через Успенского, и это очень ответственный шаг. Конечно, всегда можно уехать обратно, если атмосфера покажется невыносимой. Это, тоже, правда. Но странность всего, что здесь происходит, имеет свой смысл; и когда я говорю о странных вещах, я имею в виду не внешние факты, в них нет ничего поразительного; я имею в виду явления духовного порядка.

Стоит ли у Вас такая же замечательная погода (за исключением того, что так холодно)? У нас светит солнце, небо ясно-синее, воздух сухой. В самом деле, здесь получше, чем в Швейцарии. Но мне нужны теплые сапоги. Мои ботинки совершенно не годятся для тех мест, где мне приходится работать. Вчера, к примеру, я осваивала азы свиноводства. Поразительно, что свиньи сами разделили свинарник на две части, одна из них чистая, где они спят. Я совершенно по-иному начала к ним относиться. Мне кажется, даже свиньи заслуживают уважения. У нас прибавилось две коровы, которые должны отелиться недели через три. Это потрясающе. Наша коза тоже вот-вот принесет козленка. Я уже предвижу, сколько будет радости. Это такие очаровательные существа.

Я вам писала, что мы здесь строим турецкую баню. Строительство закончено, и теперь баня уже реально существует в подвале, где раньше хранили овощи. Разумеется, вся работа, в том числе прокладка труб, проведение электричества и пр., делалась своими руками. Теперь здесь можно принимать семь видов ванн; есть и маленькая комната отдыха, увешанная коврами, где чувствуешь себя скорее в Бухаре, чем в Авоне. Если бы Вы видели, как все это делалось, Вы бы поняли, что это чудо изобретательности. Весь план принадлежит Гурджиеву. Теперь все активно занимаются строительством театра, который откроется через две недели. На следующей неделе я должна буду заняться костюмами. Все, чего я избегала всю свою жизнь, как будто нарочно преследует меня здесь. Придется проводить долгие часы за шитьем, и еще надо решать арифметические задачи, которые нам иногда задают по вечерам. Но мне хотелось бы побольше рассказать Вам о людях, с которыми я живу. Не только о своей подруге Ольге Ивановне. Я дружу также с супругами Хартман. Хартман был и остался музыкантом. Они живут в маленькой комнатке, где им очень тесно; но зайти к ним на минутку вечером, перед ужином, это такое удовольствие! Как важно иметь друзей! Жена Хартмана живая, красивая, очень сердечная. Нет, все это не то. Я не могу ее описать. Он небольшого роста, совершенно лысый, с острой бородкой. Обычно носит расстегнутую блузу, всю в пятнах от извести, широкие брюки, галоши. В течение всего дня он «обычный работник». Но они полны жизни, так приятно находиться рядом с ними. Хочется рассказать Вам о стольких людях. Они все очень разные, но это как раз те люди, которых мне хотелось найти, реальные люди, а не выдуманные мной персонажи.

Расскажите мне о ваших новых планах, когда найдете время, хорошо? Как поживает Л.М.? Ужасно, но я ее почти забыла; а всего два месяца назад мне казалось, что я не смогу жить без ее помощи. По-прежнему ли дети Даннинга берут уроки? Почему бы Вам, не поучить их чему-нибудь? С детьми общаться очень полезно, это много дает.

Пока до свидания, мой дорогой Богги. Я чувствую, что мы стали ближе, чем раньше. Есть столько всего, о чем невозможно написать. Это можно только испытать на себе.

Всегда Ваша Виг

Пятница, 1 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Я набросилась на эти десять книг, как собака на кость, Даже не поблагодарив Вас в последнем письме. Я Вам очень за них признательна. Принимаю их с радостью, несмотря на мое намерение (да, поверьте) Вам их вернуть. Читали ли Вы Л.М.? Мне было бы интересно это знать. «Дом на обочине» напомнил мне «Розовый куст», в них есть что-то общее. Надеюсь, Вы хорошо устроились. Думаю, Вы не захотите взять Л.М. в качестве горничной или садовницы? Не думаю, что Салливан сможет быть Вам полезен в этих делах. Но, быть может, я несправедлива?

По поводу Рождества. Буду совершенно откровенна. По многим причинам я бы хотела, чтобы мы не виделись до весны. Выслушайте мои доводы, прежде чем меня винить. Во-первых, гостиницы в Фонтенбло закрыты во всяком случае, приличные. В настоящий момент Вы не можете находиться в Аббатстве в качестве гостя, работы здесь еще не доведены до конца. Вы бы все это возненавидели. Нет, я должна быть осторожной. Я еще не спрашивала Гурджиева, можете ли Вы приехать. Вполне возможно, что он и даст согласие. Но я не представляю, чем здесь можно заняться постороннему человеку. Сейчас зима. Выйти невозможно. Сидеть целый день в комнате тоже немыслимо. Едим мы все время в разные часы, иногда завтракаем в четыре часа дня, обедаем в девять вечера, и все в таком роде.

Но главная причина в другом. На данный момент в моем физическом состоянии мало ощутимых изменений. Я по-прежнему задыхаюсь, кашляю, медленно поднимаюсь по лестнице, приходится время от времени останавливаться и т. д. Разница в том, что здесь я постоянно совершаю над собой усилия, веду совсем другую жизнь. Но пока я не могу эту жизнь разделить ни с кем. Вы не сможете жить со мной в коровнике или в кухне, где ютятся еще семь-восемь человек. Мы не созрели для этого. Мы просто окажемся в ложной ситуации, вот и все. И потом, когда я только приехала, у меня была роскошная комната и множество удобств, без которых я теперь обхожусь в моей маленькой, простой, но очень теплой каморке. Она такая крошечная, что вдвоем нам там не поместиться. Если быть еще откровеннее, должна сказать, и это абсолютно искренне, что не хочу Вас видеть, пока не окрепну. Я не могу Вас видеть, пока прежняя Виг не исчезнет. Ассоциации, воспоминания были бы слишком тяжелы для меня сейчас. Я должна совершенствоваться одна. Поэтому нам не надо видеться до весны. Если Вам это кажется эгоистичным, тем хуже. Я чувствую, что это не эгоизм, а необходимость. Если Вы этого не понимаете, дорогой, прошу Вас сказать мне об этом. Я не так сильно страдаю от холода, как в другие зимы. Здесь часто светит солнце, а к тому же я только что купила за двадцать три франка очень хорошие ботинки на войлоке. Вот и все на сей раз. Надеюсь, Вы меня поймете и это письмо не причинит Вам боли, милый.

Всегда Ваша Виг

Среда, 6 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Сегодня пришло письмо, посланное Вами в воскресенье. Пока я не получу ответа на мое последнее письмо, в котором прошу Вас не приезжать до весны, не стану к этому возвращаться… Думаю, так будет лучше. Ваш маленький домик и образ жизни кажутся мне приятными. Я очень, очень рада, что в Даннинге вы нашли настоящего друга. Испытываете ли Вы к нему привязанность вроде той, которой прониклись к Лоуренсу? Мне кажется, что так оно и есть. Нравится ли Вам его жена? Играете ли Вы с его мальчуганами? У нас тут девять детей. У них свой домик, матери занимаются с ними поочередно. Но, помнится, я Вам об этом уже писала. Лучше расскажу о диване, который Гурджиев поставил для меня в коровнике. Он очень красивый. Маленькая крутая лестница ведет на помост с перилами, прямо над коровами. На этом помосте стоит диван, покрытый двумя персидскими коврами. Степы и потолок, выбеленные известкой, изумительно расписаны Зальцманом персидскими мотивами желтого, красного и синего цвета. Там изображены цветы, птички, бабочки и огромное дерево, на ветвях которого сидят всякие звери и даже бегемот! И все это выполнено очень искусно, не просто роспись, а подлинный шедевр. Все так весело, так просто, напоминает летнюю траву, а цветы пахнут молоком. Каждый день я прихожу полежать туда; позже я буду и спать в коровнике, т. к. там очень тепло. Чувствуешь себя безмерно счастливой, когда наблюдаешь за животными. Я уверена, что когда-нибудь напишу об этом целую книгу.

В половине шестого дверь открывается и входит «мсье» Иванов. Он зажигает фонарь и начинает доить коров. Я давно забыла поющий, сухой и серебристый звук молока, брызжущего на дно ведра. А затем буль-буль-буль, и ведро наполнено. Мсье» Иванов это очень робкий юноша с детской, сияющей улыбкой, кажется, что он недавно закончил школу.

Не знаю, как Вам, но мне до сих пор ужасно трудно оттолкнуть людей, которые мне неприятны или несимпатичны. С остальными все хорошо. Но когда живешь бок о бок с самыми разными людьми, эта неспособность отстраниться от кого-то, избежать неприятных встреч меня удручает. Однако я поняла, что мне нужно делать. Единственная возможность идти навстречу трудностям, противостоять им, а не прятаться от них. На практике это оказывается очень трудным, но я должна решить для себя эту задачу, иначе ничего не добьюсь. Наступает момент, когда меня застают врасплох, я не знаю, что сказать, и в результате собеседник кладет меня на обе лопатки.

Дорогой мой! Я давно хотела попросить Вас об одной вещи! В этот раз я уехала, не захватив с собой Вашей фотографии. Это ужасно! Мне она просто необходима. Не только потому, что она очень нужна мне самой, но и потому, что окружающие меня все время спрашивают, нет ли ее у меня. А я ведь горжусь Вами, мне хочется показать им, какой Вы. Пришлите мне ее, пожалуйста, к Рождеству, прошу Вас. Это очень важно.

Пока до свидания, мой милый Богги.

По-прежнему любящая Вас Виг.

Не забудьте про фотографию.

Суббота, 9 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Меня так «проняло» Ваше последнее письмо, где Вы пишете о доме, о Вашем образе жизни, о жалованье, которое Вы платите Джону и Николя. Не могу Вам передать, какая радость для меня знать, что Вы там. Мне кажется чудом, что в наши дни многие из нас отказываются вести пещерный образ жизни и тем или иным способом пытаются порвать с ним. Прежняя жизнь в Лондоне, какой бы она ни была, да и та, которую мы вели в последнее время в других местах, представляется мне теперь совершенно неприемлемой. Я настолько от нее отдалилась, что мне кажется, будто она протекала в каком-то другом мире. Разумеется, это ложное впечатление, потому что, в конце концов, каждая минута нашей жизни драгоценна, если знаешь, что несешь в себе, несмотря на лю- бые обстоятельства, все элементы той жизни, к которой внутренне стремишься.

Что Вы читаете? Есть ли у Даннинга неизвестные нам книги? Вы всей душой ненавидите все восточное, не правда ли? Недавно я читала «Tertium organum» Успенского. По многим причинам книга не вызвала у меня особого восторга. Это чрезвычайно интересно, но тогда я не смогла настроиться на подобное чтение. Да и сейчас тоже, хотя знаю, что в дальнейшем мне захочется писать книги, а не заниматься чем-то другим. Но это будут книги совсем иного рода… По вечерам я веду долгие беседы с Хартманом об обстоятельствах и причинах всего этого. Должна Вам признаться, что от современной литературы меня просто тошнит, за исключением Гарди, разумеется, и, может быть, еще нескольких писателей, имен которых я сейчас не припомню. Но общая тенденция мне кажется лишенной всякого смысла.

Вчера, когда я была в коровнике, ко мне поднялся Зальцман. Он возвращался с пилки дров далеко в лесу. Мы заговорили о бедности. Он настаивал на том, как важно в настоящее время снова вернуться к бедности, к истинной бедности. Бедности в мыслях, воображении, порывах и желаниях то есть к простоте. Освободиться от всего ненужного, что загромождает мозг, и вернуться к нашим истинным потребностям. Но я не буду пытаться передать то, что он говорил. Это покажется банальным, хотя на самом деле совсем не так. Надеюсь, что когда-нибудь Вы с ним познакомитесь. На первый взгляд хмурый труженик, раздраженный и даже злой. У него растерянный, усталый вид старика с прядью седых волос на лбу. Одевается как самый захудалый лесник и носит на поясе нож. К его жене я испытываю не меньшую симпатию. Это идеальная пара.

Какая у вас погода? У нас сегодня восхитительно. Ночью подморозило, небо ясное, и все вокруг очень красиво. Нет, пока я не нуждаюсь в деньгах, спасибо, дорогой. Как глупо утверждать, что эти деньги мои. Они Ваши. И потом, совсем не нужно строить дом с семью комнатами. Семь комнат для двоих! Я напишу Вам через несколько дней. Пока до свидания, мой любимый.

Ваша Виг

Вторник, на следующий день после Рождества

26 декабря 1922 г.

Дорогой Богги!

Ваш портрет карандашом изумителен к тому же это очень тонкая работа. Я не подозревала, что Ротенштейн так замечательно рисует. Люди скажут, что Вы на нем старше, чем на самом деле. Это правда, но Вы действительно так выглядите. Уверена, получилось как раз «то самое». Я рада, что теперь он у меня, и буду его бережно хранить. Спасибо, дорогой. Фото мне нравится меньше, по многим причинам. Но фотографии всегда меркнут перед хорошими рисунками, тут уж ничего не поделаешь. Как это случилось, что в вас снова ожил старик? Какое обличье он принимает? С ним не сладишь, когда он овладевает вами, нужно просто помнить, что это неизбежно, и надеяться, что, когда кризис пройдет, можно будет снова обратиться к той цели, ради которой действительно стоит жить. Эти периоды депрессии пожирают столько энергии!

Вы видите, любовь моя, вопрос остается прежним: «Кто я?» И до тех пор, пока не найдешь на него ответа, не научишься властвовать собой. Что такое мое «Я»? Нужно это понять, чтобы твердо стоять на ногах. Я ни на йоту не верю, что эти вопросы можно разрешить только с помощью разума. Во всем виновата наша жизнь, где все определяет ум, интеллект, развитый за счет всего остального. Разве спасение только в одном интеллекте? Я не вижу другого выхода, кроме поисков гармонии между чувствами, инстинктами и разумом.

Знаете, Богги, если бы мне было позволено обратиться к Господу всего с одной мольбой, я бы воскликнула: «Хочу быть подлинной!» До тех пор, пока не удастся достигнуть этого, я вечно буду оставаться лишь женщиной, «старушкой Евой», вечно буду зависеть от всего, с чем это связано.

Но мое пребывание здесь уже показало, сколь мало было во мне этого «подлинного». Что-то чужеродное отторглось от меня, что-то такое, что никогда не принадлежало моему подлинному «я», и теперь я знаю одно: я не уничтожена, я преисполнена надежды и веры. Но все это так трудно объяснить, а я всегда боюсь Вам наскучить.

Вчера получила новости от Бретт. Она рассказывает ужасные вещи о Салливане, о том, каким он стал, о его отношении к жизни, к женщинам. Не знаю, насколько правдива описываемая ею картина, но от Салливаиа этого можно было ожидать. Жаль только, что жизнь так коротка, а мы разбазариваем ее направо и налево. Мне по-прежнему кажется, что Салливан не хочет себе признаться в том, что он разбазаривает свою жизнь. Иногда думаешь, что он и себе в этом никогда не признается. И жизнь пройдет как сон, полная иллюзорного самоуспокоения.

Наше хозяйство пополнилось двумя козочками, они неразлучны. Козы очень красивы лежат ли они на соломе или грациозно пританцовывают, пытаясь бодаться. Вчера, когда я там была, пришел Гурджиев; Лола и Нина доили коров, а он им показал, как доят козу. Усевшись на табурет, он поймал козу, перекинул ее задние ноги себе через колени, так что коза оказалась беспомощно стоящей на передних ногах. Так делают арабы. В это время он сам был похож па араба. Перед этим я беседовала с человеком, увлеченным астрологией, который нарисовал знаки Зодиака над входом в стойло. После чего мы поднялись ко мне на помост и пили кумыс.

До свидания, дорогой. Я чувствую, что письмо получилось скучным и занудным. Простите.

Всегда любящая Вас Виг

Воскресенье, 31 декабря 1922г.

Дорогой Богги!

Я потеряла ручку и, так как очень спешу, схватила карандаш; Вы уж извините.

Не согласились бы Вы приехать сюда числа восьмого или девятого января и пробыть до четырнадцатого или пятнадцатого? Гурджиев одобряет мой план, он хочет, чтобы Вы были его гостем. Наш новый театр должен открыться тринадцатого. Это будет нечто необыкновенное. Не хочу пока вдаваться в подробности. На тот случай, если Вы решите приехать, скажу, какую одежду надо взять с собой.

Спортивный костюм, толстые ботинки, носки, плащ. Шляпу, которой уже ничего не страшно. «Чистый» костюм с мягким воротником или таким, как Вы обычно носите; гал- стук (Вы ведь мой муж, мне хочется, чтобы у Вас был приличный вид), домашние туфли и пр. Этого достаточно. Если у Вас есть шерстяной жилет, то прихватите и его, а заодно и фланелевые брюки, на случай, если Вы промокнете и захотите переодеться.

Я черкну Бретт, попрошу ее купить мне пару обуви фирмы Леви. Захватите? Может быть, она купит мне еще и куртку, а потом передаст Вам сверток. Телеграфируйте о вашем решении. Только «да» или «нет». И если «да», то сообщите дату Вашего приезда. Есть поезд, который прибывает в ; Париж в четыре с чем-то. Вы могли бы приехать в Фонтенбло в тот же вечер. Если не получится, лучше провести ночь в Париже, так как к последнему поезду такси не подают.

Вы выйдете из поезда в Авоне, возьмете машину, которая обойдется Вам в восемь франков, включая чаевые. Позвоните в привратницкой, и я открою вам калитку.

Надеюсь, что Вы приедете, милый. Сообщите об этом как можно скорее, ладно?

Обещала быть жена Чехова. Кроме того, я снова поселилась в своей большой красивой комнате, так что места нам хватит. А не понравится устроимся в коровнике и будем пить там кумыс.

Ни о чем другом писать в этом письме не могу. Надеюсь побыстрее получить от Вас ответ.

Всегда любящая Вас Виг

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Кэтрин приукрасила реальность. Рождественская ночь: на сцену выходит смерть. Джон в Аббатстве. Джон спешно женится снова. Гурджиев заявляет, что никогда не знал Кэтрин. Последний вопрос.

ТАКОВО последнее письмо Кэтрин. Она зовет мужа. Еще несколько недель назад она просила его погодить до лета: «Я пока не могу разделить с Вами жизнь». Она еще не достигла такой внутренней цельности, которая позволила бы ей обновить свои отношения с любимым человеком, причаститься «сознательной любви». Ей нужно было дойти до крайней степени одиночества, чтобы почувствовать, что ее «я» становится чем-то постоянным, сильным, свободным и сверкающим. Только тогда ее любовь к Джону могла бы стать постоянной, сильной, свободной и сверкающей страстью. А пока все еще существовал риск обмана и мелочности, отравляющих отношения людей, являющихся рабами своих настроений и внешних обстоятельств. Это была угроза прежней «прогнившей любви» в «прежних обстоятельствах». Следовало завершить процесс самосовершенствования. На самом деле любовь слишком серьезная вещь, чтобы под предлогом «удовольствия», «желания снова увидеться» соединиться прежде, чем в тебе самой не появится твердая основа. Кроме того, следовало дождаться момента, когда не нужно будет больше прикрывать правду потоком слов, написанных розовыми чернилами. До сих пор Кэтрин все приукрашивала. Судя по ее письмам, она чувствовала себя не так уж плохо, в то время как туберкулез прогрессировал гигантскими шагами, и она это понимала. Но Кэтрин приняла решение не заботиться больше о своем теле, как заботилась бы о нем обычная женщина, которую лечат обычные врачи. «Если я спасу свою душу спасу и свое тело». Вполне нормально то, что в первое время, посвященное осознанию своего внутреннего ничтожества и работе по обретению духовного «я», наше тело стремится к смерти. По этому поводу не стоит волноваться. Это лишь первый этап. Произойдет духовный переворот, но сначала нужно, чтобы та иллюзорная личность, которую мы принимали за подлинную, была разрушена и исчезла. Наша телесная оболочка выдает то, что происходит внутри. Если это пугает нас, если мы спешим вернуться на старые позиции, к прежней жизни, какими же трусливыми мы оказываемся, какое поражение терпим при первом же испытании! Кэтрин ничего не говорит, или, вернее, движимая нежностью и состраданием к Джону Мидлтону Мурри, притворяется не слишком больной, чтобы не волновать его, чтобы он спокойно мог думать о завтрашней Кэтрин. Ибо он не мог бы думать о Кэтрин сегодняшней, корчащейся и покрытой потом, не ставя под вопрос сам факт их взаимной любви.

Она приукрашивает и другие вещи. Его любовь к ней, или, вернее, все, что осталось от этой любви, связано с ее писательством. Так пусть же он не беспокоится! Завтра она начнет писать. Завтра она вступит на путь литературного творчества куда более глубокого и плодотворного, чем прежде. Но на самом деле она уже поняла, что писательство дело смехотворное. Писать как прежде значит отождествлять себя с предметами и людьми, то есть усиливать свою зависимость от внешнего мира, упиваться обманами субъективного сознания, которое не имеет ничего общего с сознанием истинным. Нет, писать больше невозможно, все «литературные» произведения достойны презрения. «Субъективное искусство это дерьмо», как говорил Гурджиев. Таким образом, то, что составляло суть ее жизни, что было ее последней гордостью, служило убежищем и утешением, было теперь у нее отнято. Сама она примирилась с этой утратой, но тешила Джона иллюзиями, будто ее пребывание в Аббатстве должно было придать глубину и размах ее таланту, который он так ценил.

Она умалчивала и о другом, более серьезном. Об «отказе от самой себя», который был краеугольным камнем всей доктрины Гурджиева и который она пыталась осуществить в меру тех физических сил, что у нее еще оставались. Она умалчивала об этой работе, поскольку придавала трагическую окраску каждому часу, проведенному у Гурджиева, а муж ее не переносил ничего трагического. Молчала она еще и потому, что, если бы сказала правду, ей пришлось бы признать ложной, иллюзорной, губительной их прежнюю жизнь и внутренне осудить духовное, интеллектуальное и эмоциональное отношение к жизни Джона Мурри, которому в это время, как ей казалось, так нужна была вера в себя и в то, что Кэтрин в Аббатстве лишь готовится к счастливому возвращению к их прежней жизни, обогащенной красочными воспоминаниями и «оригинальными идеями» о духовности. Она ничего не говорила о тех внутренних усилиях, которые совершала, следуя указаниям Гурджиева. Напротив, рассказывая, как с нежностью и интересом всматривается в людей, предметы и пейзажи, окружающие ее, она изо всех сил старалась в своих письмах притвориться прежней Кэтрин. Описание ее жизни в Аббатстве напоминает пребывание в несколько странном семейном пансионе, среди людей чуть более вдумчивых и с чуть более богатой внутренней жизнью, чем в любом таком заведении. Целью всего этого было успокоить Джона, внушить ему еще на какое-то время, что ничего не изменилось ни в ней, ни в их отношениях. Достаточно было того, что она сама по десять раз на дню задавала себе сотни вопросов. У нее уже не хватило бы сил ответить на те вопросы, которые он, с его пытливым умом и постоянной расположенностью к панике, мог бы задать ей, если бы она позволила себе сказать ему всю правду о своей жизни в Аббатстве, о тех принципах, которые вынудили ее выбрать именно эту жизнь, и о том, чего она от нее ждала.

Еще не пришло время для того, чтобы она высказала эту правду, всю, без прикрас, а он вынес эту правду во всей ее обнаженности. Кроме того, она уже знала, какую работу нужно проделать, чтобы «измениться», она готовилась к этой работе, но болезнь лишала ее сил, воли, и она чувствовала себя неспособной совершить даже начальные усилия, которых требовал Гурджиев от жителей Аббатства. Она оставалась на пороге, глубоко униженная слабостью своего тела, нервов, всего того, против чего не в силах была бороться, и с нетерпением ждала возможности принять, наконец, участие в великой игре, совершавшейся в Аббатстве. И вот Кэтрин внезапно зовет мужа. Она чувствует, что ей осталось жить не так уж много дней, как казалось вначале. Теперь уже не приходится рассчитывать на остаток жизни для достижения этого таинственного «Я», скрытого столькими оболочками, теперь нужно считаться с тем, что час кончины близок. Все кончено. На сцену выходит смерть. Вполне возможно, что душа, как говорит Гурджиев, не дается нам от рождения и что нужно работать в течение всей жизни, чтобы обрести ее, если мы действительно хотим извлечь пользу из нашего земного существования. Но нам хочется верить, что смерть это еще и разрыв бесчисленных оболочек, отделяющих нас от собственной души. И те, у кого не было ни сил, ни времени, чтобы сделать свою жизнь полнозвучной и придать ей привкус вечности, в конце концов, отдают себя на волю смерти.

Она почувствовала это в Рождественскую ночь. Внезапно покинув общее празднество, она удалилась в свою комнату. Мадам Кафиан, ученица Гурджиева, испытывавшая к Кэтрин большую симпатию, догадалась об этом, опередила ее и, подбросив полено в огонь камина, зажгла три свечи на маленькой елочке.

«Кэтрин как всегда тихо вошла в свою комнату, вспоминает она, и, заметив елочку, воскликнула, поднеся руку к горлу: «Адель, почему три свечи?» «Две для нас, произнесла я сконфуженно, а третья посмотрите, как она горит, для вашего мужа''. Она грустно улыбнулась и села возле огня. Я закутала ее в длинную бело-голубую шаль (эта шаль согревала меня, когда Кэтрин лежала), подставила ей под ноги скамеечку, села на коврик и обвила руками ее худые колени. И так мы долго сидели молча, глядя на пашу елочку, и каждая думала о своем. Одна из свечей горела плохо, пламя колебалось и начинало затухать. «Это я», пробормотала больная…»

ПОЛУЧИВ последнее письмо, Джон Мидлтон Мурри сразу двинулся в путь. Ясно, что, живя многие месяцы, бок о бок с этой больной женщиной, такой чувствительной, как будто у нее были обнажены все нервы, он старался беречь себя от любовных бурь, зная, сколь высокие требования она предъявляет к себе, к нему и к любви вообще. Он уединился в своем загородном доме в английском стиле, жил там, спрятав, как страус, голову под крыло, занятый писанием критических статей, к чему Кэтрин теперь относилась с некоторым презрением, исходя из системы Знания, проповедуемой Гурджиевым. Это Знание предполагало крайнее недоверие к тому, что мы называем нашими идеями, нашим умом, нашим разумом, нашими познаниями. Он жил, стараясь без нужды не высовывать голову из-под крыла, совершенно не готовый к тому, чтобы оказаться на поле битвы, в которую была втянута Кэтрин. И в то же время он по-своему любил ее и понимал все, что происходило, догадывался о трагизме и величии этой битвы; но все это он понимал головой, события не захватывали его целиком. Джон продолжал заниматься самокопанием; он смотрел, прежде всего, на себя самого, понимающего и страдающего от этого понимания, на отделенного от великой и трагической битвы толстым слоем ваты. Тем не менее каждый из них сделал для другого все, что мог: она в силу своей страсти, он благодаря своему тонкому уму; и вот теперь они должны были стать по-настоящему едины.

«Я приехал в «Институт» Гурджиева сразу после полудня, девятого января 1923 года, писал Джон Мурри. Кэтрин выглядела очень бледной, но в то же время радостной. Мы немного поговорили в ее комнате, выходившей в сад. Она сказала мне, что страстно желала этой встречи, потому что долгожданный момент, наконец, настал. Она постаралась освободиться от нашей любви в той мере, в которой эта любовь стала причиной постоянной тревоги, готовой задушить нас обоих.

В «Институте» Кэтрин пыталась освободиться и от тревоги, и от страха смерти, с которым была так тесно связана эта тревога. Теперь она могла вернуться ко мне свободным существом, могла посвятить себя любви, независимой от страхов и опасений.

Главным препятствием, которое ей пришлось преодолеть, чтобы решиться поступить в «Институт» Гурджиева и погрузиться в это испытание, был страх потерять меня. Именно этот страх стал источником горестной тайны, которую она скрывала с самого начала болезни. Только в редкие моменты она осмеливалась признаться мне в том, что смертельный ужас охватывает порой ее душу и тьма все больше и больше поглощает ее, и тогда ужас охватывал меня самого. Когда она молила меня помочь ей избавиться от этого кошмара, я чувствовал свое бессилие; может быть, ей даже показалось, что я пытаюсь отойти в сторону, как бывает, когда сталкиваешься с чем-то невыносимым. Итак, наша любовь оказалась лишь неосуществимой мечтой о счастье, несбывшимся проектом недостижимого будущего. А ей приходилось все время притворяться, перед самой собой и передо мной, что она не та больная и испуганная Кэтрин, какой была на самом деле, притворяться до тех пор, пока она вообще перестала понимать, где же ее истинное «я». И вдруг Кэтрин поняла: чтобы избежать этой смерти при жизни, нужно избавиться от страхов.

«Институт» дал ей такую возможность и указал способы, которым нужно было следовать. Кэтрин была зачарована, но в то же время опасалась этого учения. Она боялась того, что Должна будет перестать беспокоиться о своем здоровье и что, поступив в «Институт», возможно, потеряет меня. Действуя вопреки своим опасениям, она от них избавилась. Рискуя меня потерять, воспылала ко мне новой любовью. Эта любовь стала полной и совершенной.

И действительно, когда я наблюдал за ней, пока она говорила, мне показалось, что передо мной человек, преображенный любовью и благодаря этой любви чувствующий себя в абсолютной безопасности. У нее не было ни малейшего желания расхваливать «Институт», как у меня ни малейшего желания его критиковать. Кэтрин очень спокойно сказала мне, что у нее возникло чувство, будто она, возможно, уже достигла всего того, что искала здесь, и, вероятно, скоро покинет «Институт». Потом ей бы хотелось жить со мной очень просто, на какой-нибудь ферме в Англии, и она была бы счастлива видеть, как я обрабатываю землю.

Для меня было большой радостью вновь находиться рядом с ней. Мы заглянули в коровник, на ее помост, потом в театр, который жители Аббатства строили в саду, он был уже практически закончен.

Театр, напоминающий огромную юрту кочевников, произвел на меня сильное впечатление. Кэтрин представила меня некоторым из своих друзей: Хартману, Зальцману, доктору Янгу и Адели молодой, очень преданной ей литовке. Я помог расписывать окна в холле. Впервые после долгих лет увидел Ореджа, и мне показалось, что он очень изменился, стал куда мягче и спокойнее.

Большинство встретившихся мне людей отличались сочетанием простоты и серьезности, что очень привлекало.

Многие из них выглядели страшно уставшими, они работали, не щадя себя, часто даже ночью, чтобы закончить театр, в срок, с тем чтобы он мог открыться 13 января. Мне показалось, что работа продолжалась без перерыва в течение всей второй половины дня и еще вечером. По-моему, не было даже перерыва на ужин. Поздно вечером мы с Кэтрин расположились в гостиной.

Примерно в 10 часов Кэтрин сказала мне, что очень устала. Когда она медленно поднималась по большой лестнице на второй этаж, где находилась ее комната, у нее начался приступ кашля. Едва она вошла к себе, приступ усилился, внезапно изо рта у нее хлынула кровь. Она, задыхаясь, пробормотала: «Мне кажется… я умираю». Я уложил ее в постель и побежал за доктором. Тут же пришли сразу двое. Наверное, они поступили правильно, выставив меня за дверь, но глаза ее были с мольбой обращены ко мне. Через несколько минут Кэтрин не стало…

Ей было тридцать четыре года. Ее похоронили на простом кладбище в Авоне, около Фонтенбло. На надгробной плите выгравирована строчка из Шекспира, которую она особенно любила: «О, глупый мой Милорд, скажу я вам по чести, на том шипе растет диковинный цветок: надежность».

Не мне судить ''Институт'' Гурджиева. Не знаю, сократил ли он Кэтрин жизнь. Но я убежден в одном: Кэтрин воспользовалась системой самоуничтожения, считавшейся необходимой для духовного возрождения, чтобы войти в Царство Любви. Я уверен, что она достигла этого, и «Институт» ей в этом помог. Не берусь сказать больше. Не имею права сказать меньше».

ГУРДЖИЕВ, возглавлявший группу русских членов колонии, бесстрастный как всегда, присутствовал на похоронах. Он раздавал людям, топтавшимся вокруг могилы, в которую опускали гроб, бумажные пакетики с «кутьей» (это пшеничные зерна, перемешанные с изюмом) смесь того, что должно прорасти, с тем, что превратится в прах.

Она умерла, ничего или почти ничего не достигнув. Только избежала страха, перестала жить лихорадочно и беспорядочно, подчинила свой внутренний хаос единому движению, которое превратилось в надежду обрести истину душой и телом, жить этой истиной и довести человеческую любовь до уровня этой истины.

Не так уж много. Ей не хватило ни времени, ни здоровья пойти дальше. Но это придало ее последним дням, не познанную прежде ясность. Ей, наконец, удалось отдалиться от самой себя, от той Кэтрин, которая судорожно цеплялась за уходящую жизнь, уходящую любовь. Она удалилась на определенное расстояние и от своего мужа. Прежняя Кэтрин страдала, судорожно цепляясь за Джона, подчинялась его настроением, малейшим движениям, словам, отождествляла себя с ним; точно так же жил и Джон, отождествляя себя с прежним «я» Кэтрин. Оно не было истинным, постоянным и свободным «Я» Кэтрин, вступившим в диалог с истинным «Я» Джона. То были тысячи их иллюзорных мелких «я», которые кружились в водовороте, то сталкиваясь, то удаляясь, будто пылинки, играющие в лучах солнца или гонимые дуновением ветра. То была грустная любовь обыкновенных людей, а не любовь истинная. Кэтрин долго пыталась самостоятельно отыскать путь в это Царство Любви, как его называл Джон. Но, чтобы войти в него, ей самой следовало измениться, стать цельной натурой, по-настоящему сознательной и свободной. Нужно было убить в себе то, что мы называем своей личностью: бесконечный поток чувств, впечатлений, желаний, ассоциаций идей и воспоминаний, отождествляя себя с другими людьми и с окружающим миром; нужно было достичь истинного «Я», независимого, наделенного «объективным сознанием». Теперь она это знала. И знала также, что существует метод, помогающий этого достичь. Достаточно было начать «работу» под руководством Гурджиева. Достаточно было повиноваться, набраться мужества и терпения. Лишь в последние дни у нее появилась настоящая надежда. Она умерла, даже не приступив к реальному изменению, но умерла, окрыленная надеждой.

Несколько месяцев спустя Джон Мидлтон Мурри опубликовал в «Лондон дейли ньюс» следующие строки:

«То, чего пытаются достичь в Аббатстве, невозможно описать ни в одном письме, ни даже в нескольких. Но мне кажется, что «Институт» Гурджиева не решил той проблемы, о которой заявлял. Он только на некоторое время погружал своих членов в некое бессознательное состояние, как будто им давалось что-то вроде наркотика, наркотика очень сильно действующего; но кто возьмется сказать, улучшило ли это их состояние, имелся ли хоть какой-нибудь действительно позитивный результат?»

Таким образом, Джон прекрасно понял, что именно искала у Гурджиева его жена, что там пытались найти другие ученики, и правильно поставил главный вопрос: был ли хоть один пример, чтобы эта надежда, эта «работа» привели членов общества Гурджиева к иному состоянию сознания, когда они стали бы «полубогами»?

Во всяком случае, то лучшее, что могла получить Кэтрин Мэнсфилд в последние недели своей жизни, спокойствие и надежду в Аббатстве она получила. Это признал и Джон Мидлтон Мурри. Заплатила ли она за это преждевременной смертью? Возможно. Но за все нужно платить.

МНЕ осталось рассказать о самом неприятном. Спустя несколько месяцев после смерти Кэтрин Джон решил жениться. В следующем году, в мае, он вступил в брак с девушкой французского происхождения, Виолет Ле Местр. Что же касается Гурджиева, то, когда его спрашивали о Кэтрин Мэнсфилд, он всегда отвечал с выражением глубокой искренности: «Я ее не знать».

Мне кажется, что теперь нужно подумать о скандальности поведения того и другого. Для Джона Мидлтона Мурри, несмотря на всю его печаль, жизнь продолжалась. Он, с его умом, понял все величие, весь трагизм произошедшего, но именно из-за этого величия и трагизма решил бежать прочь, найти забвение в обычных поступках обычной жизни.

И, кроме того, кончина жены явилась для Джона поводом вести себя так, как ведут себя все; чтобы любовь не была больше чем-то недостижимым и требующим стольких сил. Он, наконец, сможет жить с обычной женщиной, жить «как все», то есть удобно, сообразуясь с нормальными желаниями и привычками; жить спокойно, радуясь своему существованию и любви, о которой никто тебя постоянно не допытывает, настоящая ли она.

На уровне обычного человека, каким был Джон, опасавшийся потерять свою «целостность», и какими являемся все мы, все проходит, забывается, меняется, потому что ничто никогда не меняется по-настоящему и важно лишь продолжать». Нас это будет всегда внутри слегка беспокоить: «Возможно ли, чтобы жизнь продолжалась? Как быстро все забывается!..» Но при этом мы будем продолжать жить, даже с каким-то наслаждением подчиняясь этому безжалостному закону.

С точки зрения Гурджиева, Кэтрин Мэнсфилд, умиравшая у него на руках, еще не достигла подлинного «бытия» 264 265 в том смысле, как он это понимал, не обрела истинного «Я». На уровне же обычной человеческой личности, сколь благородным бы ни был ее порыв, величие предпринятого, высота страданий, ум, острота чувств все это ничто, абсолютное ничто, «дерьмо».

«Я не знать», говорит Гурджиев, Истинный Человек. А на нашем уровне Джон Мидлтон Мурри повторяет: «Я знал, увы, я знал! Но дайте же мне успокоиться, утешиться, забыть, поступить так, как если бы я не знал!»

Таковы две фигуры этой скандальной истории: фигура человека, «слишком человека», и фигура «сверхчеловека». «Слишком сверхчеловека», как сказал бы Лоуренс.

На первый взгляд Кэтрин умерла, потерпев крах. Джон сразу же вступает в новый брак, зажмуривает глаза, затыкает уши и бежит прочь со всех ног. А Гурджиев заявляет, что она собой ничего не представляла и умерла, так и не обретя души. «Вы хотеть подохнуть как собаки?» спрашивал он своих учеников, чтобы подхлестнуть их. Кэтрин умерла «как собака». Ничто не было принято во внимание. Она жила, страдала, надеялась и «работала» впустую. В последние мгновения она, правда, испытывала любовный восторг, и Джон был этим тронут. Но любовный восторг это ничто, он поднимает немного больше пыли, чем обычно, а потом ветер успокаивается и пыль оседает. И Джон, и Гурджиев проиграли. А Кэтрин покоится теперь в чужой Авонской земле. Джон отвернулся, потому что он был обычным человеком, а Гурджиев потому что был или считал себя гораздо большим, чем просто человек. Все проиграно и на земле, и на небесах. Спасения нет. Все забыто.

Но так ли это? С точки зрения человеческой, слишком человеческой, вода чересчур пресный напиток. С точки зрения сверхчеловека тоже. Существует ли третий источник, чья вода показалась бы нам сносной? Это и есть последний вопрос.

 

Часть III

ГУРДЖИЕВ И МЫ

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Facilius est neus facere, quam idem

[20]

Гурджиев в Париже. В Гурджиеве как будто происходит перемена. Он избирает разор. Эзотерическая школа просвещает детей века сего. Горемыки. Немного обвинений.

КАК видим, после страшной автомобильной аварии Гурджиеву стало не под силу руководить Авонским Аббатством. Он продал замок и с 1934 года поселился в Париже на улице. Колонель-Ренар близ площади Звезды.

Начался его экзотерический период. Число учеников стремительно росло. Обучением занялось множество инструкторов, Гурджиев же их слегка направлял. Сам он «работал» лишь с избранными. После смерти Зальцмана над всеми «группами», расплодившимися в Париже, Лионе, Лондоне, Нью-Йорке, Южной Америке и Австрии, фактически начальствовала его вдова.

Создавалось впечатление, что Гурджиев доверил начальный курс своим помощникам, не опасаясь, что те внесут смятение в умы, дабы привлечь как можно больше учеников. Время его уже подгоняло. Не забрасывал ли он сеть наугад, чтобы, наконец, уловить ученика, способного воспринять его мощь и сокровенное знание?

Тут в Лондоне выходит сочинение Успенского. Судя по всему, Гурджиев, при глубоком презрении к «ренегату», не прочь, чтобы книга разошлась пошире. Гурджиевские адепты позаботились о ее распространении во Франции. Филипп Лавастин, зять г-жи Зальцман, занялся переводом. Но одновременно творения самого Гурджиева, до поры сокрытые, наконец, являются из тайников его жилища на Колонель-Ренар. Отрывок из «Вельзевула» печатается в Америке и Англии. Подготавливается французский перевод.

Вот что пишет Пьер Шеффер в воспоминаниях, с которыми вы позже познакомитесь: «Новый чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю воли, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу».

Истинное коварство. Речь не об одних текстах, изменился сам принцип обучения. Учитель не скрывал теперь своего презрения, что в той или иной мере он испытывал к ученикам и любопытствующим. Именно с 1939 по 1949-й (год смерти Гурджиева) Учение распространилось необычайно широко. (Подчеркну широко, не глубоко, разумеется.) Успех Учения подчас приобретал угрожающие формы. Нередко чуть не скандальные. Самые верные ученики мучились непонятными болезнями, умирали в одночасье.

Мне не объяснить, конечно, произошедшей в Гурджиеве перемены. Даже и описать ее в точности мне не под силу. Однако рискну предположить что, появившись на Западе в 1920 примерно году, он сознательно укрылся под гротесковой маской, придающей карикатурный оттенок его деяниям. Так ему проще было постичь XX век, втиснуться в рамки ненавидимой им цивилизации. Лишь тайком можно было заронить зерно ее будущей гибели. Успенский разгадал его хитрость и, устрашенный перспективой подрыва европейской цивилизации изнутри, решил порвать с Гурджиевым.

Не исключено также, что с 1934-го, в годы, когда потрясены были все основы, рухнули идеи и верованья, сами способы мышления и действования, вдребезги разлетелись рассудок, мораль, политика, религия, наука, Гурджиев в оче- редной раз меняет тактику. Начинает выбалтывать свои секреты. То есть избирает разор. Предоставляет доброму и дурному попытать судьбу на равных. Все более равнодушен он становится к положительно-отрицательному и дерзко меняет полюса. «Необходимо, по словам Ницше, возвести ограду вокруг учения, чтоб свиньи его не затоптали». Экая красна девица! Гурджиев с циничным гоготом, погромоподобней хохота Заратустры, рушит ограду, чтобы все заблуждения века всласть порезвились в его владениях. Ну, свиньи, налетай! Рад дорогим гостям, словно те агнцы! Еще есть агнцы? Давайте, давайте! Уморительно, как свиньи обжираются! Любое благо обратят в дрянь! Агнцы же пусть сами раздобудут себе пищу, если сил хватит. Да и осталось ли что на их долю?

На эту жрущую команду, думаю, он поглядывал с каким-то мрачным удовлетворением нет нужды, что один лопнет, другой залоснится. Если так, то взрыв, сиянье которого высветило современные ценности, был необходим, чтобы проникнуть в суть «эзотеризма». Школа эзотеризма нужна именно для просвещения детей века сего. Развивать не стану. Обратитесь к воспоминаниям Пьера Шеффера, которому удалось мастерски описать сумбур. В нашем полушарии он неизбывен: не проникнув в его суть, не понять обучения у Гурджиева, да и вообще приключений духа.

Очень интересны в этом смысле включенные в данную, третью часть размышления, рассуждения, исповеди учеников Гурджиева. Они дополнят мое собственное повествование, но даже всем нам вместе не проникнуть в тайну гурджиевского замысла. Что можем мы представить, кроме обрывков пережитого, противоречивых и путаных свидетельств? Боюсь, вы будете сильно разочарованы, и на пользу. Предполагаю, что при нынешнем состоянии нашей Цивилизации духовный опыт и не может быть передан без невнятицы и опасных искажений. При том не утверждаю, что духовное созерцание в наши дни вообще невозможно. Отнюдь, уверен, что как раз все пути открыты, только путники в нынешний скептический век избегают дальних странствий. Очень уж им тяжко дается каждый шажок. Это, как правило, разве что они находятся под водительством учителя, который любую беду руками разведет и указательные столбики в пляс пустит. Моя, повторяю, задача показать, как увлекаемый любознательностью современный человек, с присущими ему представлениями о морали, устройством сознания, физическими потребностями, попав в необычные условия, мечется меж страданием и надеждой. И, разумеется, не пытаюсь раскрыть таинственные законы, писанные для сверхчеловека, которым должна подчиняться личность масштаба Гурджиева.

Я вовсе не стремлюсь оправдать Гурджиева в общественном мнении, снять ответственность за хвори, которыми страдают и до сих пор многие посвященные. Тысячи последователей во всех концах света продолжают ныне дело Учителя. Еще тысячи созрели для восприятия Учения. Меньшинство, но влиятельное, западная элита, ищет в учении Гурджиева путь к физическому и душевному здоровью. Но лично я, убей Бог, не знаю: пошел бы сейчас на все тяготы ученичества у Гурджиева, при безусловной даже пользе для здоровья?

Хвори вам еще опишут, и мимо ушей это пропускать не стоит.

К Учению приходили люди из породы мистиков. Переход к мистическому способу познания мог быть результатом глубокого разочарования в современных формах мышления. К их испытанию нас подталкивает масштаб нынешних событий. Мало-мальски глубокого человека они вряд ли удовлетворят. Вот что писал Морис Надо, критик из газеты «Комба», о книге Успенского: «Когда нам уже нечего терять, когда все науку, религию, сам повседневный быт постиг очевидный крах, когда лишь на смех можно заявить, что накопление знаний способствует общественному прогрессу, вот тогда-то встревоженный человеческий разум и начнет пошевеливаться, не побрезгует никакой пищей. На бобах ведь оставаться не хочется». Пища же, предлагаемая Гурджиевым, особо питательна для людей с критическим складом ума.

К мистическим способам познания приходит и тот, чьи истинные потребности не удовлетворяют обряды официальных западных церквей, не обладающих вовсе «ни методикой, ни учением, помогающими достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали их мистики и святые».

Еще к Учению может указать путь тоска, соматического ли свойства или подлежащая психоанализу. Было бы, конечно, неразумно описывать такого рода тоску в понятиях медицины, уподобляясь крупнейшему французскому биологу доктору Менетрие: «Читая сочинения Симоны Вейль, я убеждаюсь, что тут необходима медицина, и мысленно составляю рецепт на лекарство, которое автора мгновенно вылечит». Или такому психоаналитику: «Обратившись ко мне, Рене Домаль излечился от туберкулеза и дзэн-буддизма разом». Надо заметить, что и горечь Учения возрастала оттого, что обращенные вливались в него каждый со своей тоской. В бедах, от которых страдали некоторые ученики себя из их числа не исключаю, повинно главным образом их свойство все и вся заполнять своей мукой.

Несомненно, надо это учесть, прежде чем заслушать свидетелей обвинения.

Известно, что ни на одном из существующих языков невозможно выразить духовный опыт, разве что раннюю его стадию, когда он совершает лишь первоначальную расчистку разметает сор перед дверью, ведущей в бытие. Невыразим даже мельчайший проблеск, частичка духовного бытия, приобщение к которому и было целью Гурджиева. Учение именует его Я, веданта Самостью, христианские мистики «духовной личностью», а Гуссерль «Я», внеположным, завершенным и неподвижным». Поймет его только тот, кто сам к нему приобщился. Даже начальную школу духовного бытия нам не под силу описать достоверно, ведь мы прошли ее лишь благодаря руководству Гурджиева. Куда нам отобразить и первую ступень, если вторую мы не смогли основательно освоить? Отсюда безусловная скудость всех наших свидетельств.

Но удалось ли хоть одному ученику Гурджиева достигнуть тех высот духа, где царит полная немота? С такими не знаком. Однако даже чуть приобщившийся к Учению при всей неказистости описаний своего духовного опыта хранит память об этом событии, как о значительнейшем в его жизни, запечатленном навек в душе, теле и сознании.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

СВИДЕТЕЛИ ОБВИНЕНИЯ

Вызываем первого свидетеля. Рассказывает Поль Серан: почему я пришел к Учению. Послевоенная юность: душевный перелом. Неудовлетворенность Церковью. Поиск конкретной методики духовного созерцания. У Гурджиева: группы, упражнения. Почему я порвал с Учением. Мое внутреннее противодействие. Начинаю замечать непривлекательные черты посвященных. Обед у Гурджиева. Как никогда ощущаю свою несвободу от себя самого. Атрофия разума и гипертрофия личности. Случай Ирен. Короткое обращение к моим прежним сотоварищам.

МЫ познакомились с Полем Сераном, когда я редактировал газету «Комба». Он тогда трудился в отделе международной политики. По ночам, после того как был уже готов тираж для провинции, частенько выдавалось время поболтать, пока печатался парижский выпуск. Сидели мы в кабачке на углу Монмартра и улицы Круассан, том самом, где застрелили Жореса. Беседы проходили под вечный рев моторов тяжелые грузовики заполоняли улицу. Сидим за стойкой бара среди коллег, обалдевших от постоянного напряжения, у них даже ноги заплетаются, когда они встают за очередной порцией коньяка или бросить монетку в музыкальный автомат. А вокруг дети парижской ночи: шлюхи, клошары, пьяницы, безумцы. За окном чернильная темень, а в ушах все стоит треск линотипов и скрежет ротаторов. Именно тогда нашло на нас помрачение рассудка; не рассуждая, ступили мы на тяжкий путь. Ибо «работа» с Гурджиевым требовала наивысших усилий, дабы расчистить в душе пространство покоя и свободы. Пребывая в самой людской толчее, слыша грохот машин, что распечатывают ложь и бред, которыми ежедневно пичкают человека, мы рассуждали о Традиции, о смелом уходе Рене Генона, об учении гностиков, о технике медитации. Мы стояли, облокотившись о стойку бара, о которую разбивался девятый вал обманчивой видимости.

Навсегда у меня останутся в памяти эти чудные беседы, а в душе чувства, ими рожденные. Тихий шепот под шум машин, убивающих разум изможденных людей, ставших их рабами.

ПОЛЮ Серану было, как и мне, за тридцать. Ночные разговоры, вроде тех, времен «Комба», любили все парни нашего вечно распинаемого поколения, которому досталось преодолевать самые тягостные противоречия века. Пересказывать эти беседы я пока не стану.

Поль Серан опубликовал роман «Ритуальное убийство», посвященный его собственному и его супруги общению с Гурджиевым. (Ниже вы прочтете наиболее интересные отрывки.) Совсем недавно вышли в свет его комментарии к Рене Генону. В нашем поколении он один из лучших знатоков так называемого «традиционного» сознания.

Итак, вызываем свидетелей обвинения.

РАССКАЗЫВАЕТ ПОЛЬ СЕРАН

ПОЧЕМУ я пришел к Учению? Отвечу на это словами Фернана Дивуара по поводу оккультизма: «Потому что я дозрел до него. И все тут». Тем не менее, слегка поясню.

Закончилась война. Франция вернула свободу. Да и я свободен как пташка. Иго семьи и школы позади гуляй на все четыре стороны, избирай любое занятие. А в душе все-таки тревожно, не в радость обретенная воля. Душно, весь мир клокочет безумием и злодейством. А что впереди? Власть Советов, атомная война? А может, и то и другое. При том была возможность «продаться», хватало партий, готовых платить вперед или сдельно (последнее чаще). Но я был тверд, уроком послужила печальная участь дельцов времен оккупации, всех этих «коллаборационистов». До поры до времени они жирели, а потом над ними была учинена жестокая расправа, и богатство не в прок. Вот чем кончаются попытки «пристроиться» во что бы то ни стало. Да и не такой уж я был циник, чтоб увлек меня соблазн половить рыбку в мутной воде. Короче, окружающий мир меня ничем, не прельщал, и я обратился к духовному, вечному.

Я был воспитан в христианстве, но оно не умиротворяло душу. Не сохранившая себя в чистоте среди всех мерзостей века Церковь не способна была удовлетворить мои духовные потребности. Надо сказать, что мое религиозное воспитание было чересчур сентиментальным, что порождало протесты сентиментального же свойства. Разумеется, они иссякли, когда я приобщился к грандиозным творениям мистиков и томистов. Но интеллектуальные радости еще не способны были придать существованию смысл. Теперь вы понимаете мое преклонение перед человеком, убедившим меня, что есть способ выпутаться из западни, избавиться от морока повседневности, обрести истинную свободу. Учтем наиболее серьезным из «обвинений» против религии для меня было то, что она вовсе не предлагает мирянам ни методики, ни учения, помогающих достигнуть того самого Озарения, о котором повествовали ее мистики и святые. Не будучи специалистом, я, однако, не сомневался, что не только на Востоке, но и на Западе существуют надежные способы психофизической тренировки, предназначенные для развития духовной жизни. Обнадеживало то, что мне приходилось слышать об исихазме. Что ж, Гурджиев, так Гурджиев!

Необходимость особой методики достижения духовных состояний кажется дикой тем, кто не взыскует духа. Конечно, они не пережили чувства, когда тревога заполняет все существо и нет другого выхода, как беспощадно осудить все, чем ты жил и живешь. Когда такое накатит, а покончить с собой нет сил, ухватишься за любую соломинку, чтобы спастись.

Итак, я стал регулярно посещать гурджиевские группы. Вам любопытно, чем там занимались? Вы правы, занятия были довольно увлекательны, но припомнить в точности вряд ли сумею. Не из целомудрия (тут же оговорюсь, что не был свидетелем ни малейшей непристойности), а потому что слова бессильны описать духовный опыт.

Вот как проходили занятия. Собиралась небольшая группа пять, десять, от силы двадцать учеников. Занятия проводил Учитель, сам предварительно прошедший обуче- ние у Г. Он воспитывал наше сознание. Сперва необходимо было понять, что до сих пор мы жили совершенно бессознательно. Во всех отношениях и во всех сферах: физической, эмоциональной и мыслительной. Мы никогда не были свободны, ибо отождествляли себя с собственными душевными порывами, настроениями, со зрительными образами. В этом смысле Учение стоит сравнить с психоанализом и марксизмом. Подобно тому, как психоанализ самые возвышенные переживания считает лишь сублимацией либидозных влечений, а марксизм в религиозной вере видит следствие общественных отношений, Учение объясняет все наше повседневное существование в первую очередь духовное, не «внешнее» — воздействием неких сил, над которыми мы не властны. Учение помогает овладеть ими, то есть дает ключ к подлинной свободе.

Но как же вырваться из-под власти этих сил? Учение советует: ни с чем себя не отождествляйте. Вам следует покончить с бессознательностью собственного существования, пристально наблюдайте за собой и происходящим вокруг. Идете вы, к примеру, по улице, так попытайтесь, хотя бы ненадолго, отвлечься от окружающего, от своих мыслей, и целиком сосредоточиться на себе самом. Попали в шумную компанию постарайтесь в самый разгар беседы повнимательней приглядеться к присутствующим как бы со стороны. Попытайтесь определить, соответствует ли образ жизни каждого его же воззрениям. Да и сам ли он до тех воззрений додумался? Поражение ли это его разума или следствие определенного воспитания, строения психики, врожденных склонностей? Такие упражнения на внимание Учение называет «пробуждением».

Они вовсе не так просты прежде необходимо научиться правильному расслаблению. Постоянная работа создания наилучшее средство овладеть собственными чувствами и мыслями. Однако и способности расслабиться научиться нелегко. Нас обучали расслаблению особого рода, более глубокому, чем требуется спортсменам, расслаблению одновременно и тела и духа. Причем совместная «работа» здесь полезней самостоятельной. В одиночку подобное подвижничество невозможно, постоянно отвлекаешься, общество же единомышленников вдохновляет, в группе трудятся куда усерднее.

«Усердие» — вот оно, дивное слово, которое мертво для неприобщенных, но не для нас, опьяненных Учением, даровавшим надежду, явившим истину в духе и теле. Этим событием мы были захвачены как никогда, особенно явственно ощутив, что изменилось не только наше «мировоззрение», а произошли глубинные перемены во всей духовной жизни. Казалось, усилия наши вот-вот сполна вознаградятся, близок миг окончательного освобождения, которое в китайской традиции называется «возвратом к собственному естеству».

И все же я порвал с Учением. Спросите, почему?

Во-первых, некоторые свойства моей личности мешали глубоко его усвоить. Человек я крайне подозрительный, ни в одно дело не кидаюсь очертя голову. Подозрительность и рассудочность способствуют моим постоянным «сменам вех», к которым так призывает Монтерлан. Представьте: уселся я на пол вместе с другими учениками, занятия мы всегда проводили, сидя в позе «лотоса», удобной для расслабления, а в голове мысль: «Какого хрена я тут делаю? Мог бы вместо этого что-нибудь написать, в кино сходить, или просто прогуляться с девочкой по набережной Сены». Учитель, впрочем, был не столь наивен, чтобы недооценить силу подобных соблазнов, которые именовал «вредными влечениями». Однако от этих самых влечений мне так и не удалось полностью избавиться. Да и всегда я считал, что критичность только способствует духовному росту. Не было у меня охоты кому-либо слепо довериться. (Просто счастлив, что тогда мне удалось сохранить самостоятельность.) Сейчас, по прошествии пятнадцати лет, знаменитое «Поглупейте!» Паскаля меня порядком озадачивает. Посоветуйте неверующему: окропись святой водой, бей поклоны, посещай службы, вот и уверуешь. Не получится, разве что он уже поколеблен в своем неверии.

Представляю, какой вой вызовет мое упоминание Паскаля среди тех, кто не признает права на иное мнение. Возопят, что я не смыслю в Учении, оно-де не имеет ничего общего с религией, а, напротив, призывает ничего не принимать на веру, основываться только на собственном опыте. Ну, разумеется. Однако посвящают себя Учению лишь вдохновляемые надеждой, сильно смахивающей на веру. Такого рода вера мне претит, ибо по ней выходит, что величайшие творения искусства и мысли лишь следствие неких «процессов» в мозгу безответственных и непросвещенных личностей. Есть в этом что-то подозрительное.

Когда же я стал замечать, что большинство моих сотоварищей, причем тех, кто приобщился к Учению раньше, обладает непривлекательными свойствами, мои подозрения укрепились. Я обнаружил, что напряженная духовная работа породила в них некую смесь самомнения, эгоизма и спеси (точнее, самодовольства). Кто из смертных от этого уберегся? Но печально, что тут все взращивалось намеренно под названиями «не-отождествления», «просветления духа», «самоосознания». Ну, как же! Стоит усвоить истину, что все люди машины, а ты уже иной, как является величайший соблазн: коль они машины, не использовать ли их соответственно. Отделение себя от прочих весьма способствует самомнению.

Отсюда духовное перерождение, куда более опасное, чем собственно аморализм. Макиавелли рекомендовал государственным деятелям ложь и коварство, но не как путь к духовному совершенству, а, напротив, в качестве печальной обязанности всякого реального политика. Мол, увы, таковы люди, иначе ими править невозможно. Или, к примеру, Дон Жуан, стремясь соблазнить всех женщин на свете, вовсе не воображал, что посредством этого достигнет святости; наоборот, он пожертвовал всем святым во имя похоти. Оба они и не думали посягать на основы морали. Иерархия ценностей не поколеблена, Добро остается Добром, Зло Злом. Когда же Добро именуют Злом и наоборот, тогда и возникает истинная угроза для духовного здоровья.

Вред от подобной путаницы вряд ли поправим. Она, думаю, и стала причиной немалого числа душевных драм. О некоторых из них я расскажу.

Но, несмотря на все поводы для подозрений, я продолжал работать» (так это звалось в группах) еще некоторое время. Способы медитации подчас вызывали мои возражения, но в целом я считал, что она идет на пользу. Какое отдохновение мозгу давали эти чередующиеся образы, заполнявшие все сознание! Будто паришь в иных мирах, поведать о которых слово бессильно. Учение именует такие состояния ощущением «Я» (ложное «я» враждебно истинной Самости). Примите на веру, они недоступны для описания. Когда групповые занятия выявили мои возможности, я был допущен к изучению «движений». Речь шла об особых гимнастических упражнениях, помогающих достигать уже упоминавшегося расслабления. Что это были за «движения»? Припомнить в точности нелегко. Двигались мы под странную музыку, сочиненную самим Г. Система упражнений, разумеется, принадлежала ему же. Единственное, в чем могу заверить, что она требовала не меньше духовных усилий, чем физических. А цель, как и расслабления, познать на «собственном опыте» нерасторжимость духовного и физического уровней существования. Помню, что из всех упражнений наитруднейшими были те, совершая которые одни мышцы следовало полностью расслабить, другие изо всех сил напрячь. Усилия должны были прилагаться сознательно, иначе успех невозможен, как и в дзюдо (не все знают, что оно предназначено для развития не только тела, но и духа). Еще помню, что некоторые движения, совершаемые с огромной скоростью, были доступны лишь немногим, из числа давних учеников. Говорили, что Г. позаимствовал их у дервишей.

НАКОНЕЦ настал час высшего посвящения в Учение: я был приглашен на обед к Г. Забавное приглашение, и обед забавнейший! Стол у Г. был явно маловат, чтобы уместиться всем гостям: за ним расположились лишь приближенные Учителя. Прочие, и я в их числе, были вынуждены есть стоя, столпившись возле Учителя, дабы не пропустить ни единого его слова и движения. Г. на всех, кто его видел впервые, производил обескураживающее впечатление. Чего стоил один его пронзительнейший взгляд; лишь глянет и весь ты у него как на ладони. А так по внешности и сложению скорее смахивает на Тараса Бульбу, чуть разве что раздобревшего, чем на «духовного наставника». Как-то мне случилось посетить Ланцо дель Васто, и никаких неожиданностей, он и рта не успел раскрыть, а я уже ясно понял, кто передо мной. Нет, не таков был этот кавказский старик с непомерным черепом, говорящий на невообразимом жаргоне, щедро рассыпающий крошки перед всеми глупцами на свете. Даже лучшие из его учеников в силах лишь слабым подголоском поддержать громоподобный хохот этого подлинного кудесника!

После застолья, изрядно выпив водки и отдав дань всему богатству русских кушаний, мы выслушали главу из пространной книги Г. (кажется, она уже вышла в Америке) «Рассказы Вельзевула своему внуку».

Мы расположились на полу вокруг чтеца, причем в самых неудобнейших позах. Сам же Г. погрузился в глубокое кресло и смолил сигареты одну за другой (уточню «Селтик», а предложенные как-то одним из учеников «Голуаз» отверг, обозвав дерьмовыми). Отдельные места из собственных сочинений так его веселили, что время от времени он разражался своим могучим хохотом. Этот смех, вроде бы не к месту, учеников всякий раз ошарашивал.

Следующие два-три раза, что я бывал у Г., собрания проходили схоже. Поразительно, что между Учителем и учениками был исключен диалог. Последние в его присутствии будто впадали в оцепенение. Как-то мне довелось побеседовать с Г. лично, чего добиться труда не составило. На вопросы мои он отвечал охотно, но и не без осторожности и лукавства, каковая смесь производила сильное впечатление.

Но не странности Г. подвигли меня отойти от «работы». Равно как и не дурные качества некоторых посвященных, и не протест разума. Я прекратил работу, ибо та не врачевала мою душу.

Уже говорилось, что я посвятил себя Учению, чтобы прежде всего избавиться от постоянной отчаянной тревоги. Можно ли в ней винить Учение, уподобляясь больно-му, который после года безуспешного лечения заключил: Печенка у меня болит только по вине этого чертова лекаря X»? А доктор X как раз специалист по болезням печени. Нет, Учение не породило мою тревогу, но видоизменило ее, сделав в чем-то еще более тягостной. Безусловно, окружающий мир меня уже трогал куда меньше, но необходимость быть постоянно сосредоточенным на себе самом в конце концов стала вызывать невыносимое отвращение. Раньше я мечтал о свободе от внешнего мира, а теперь о том, как бы освободиться от себя самого! Вместо того чтобы разорвать цепи «бессознательности», не выковал ли я еще и новые, попрочнее, так как лишился непосредственности чувств и порывов, столь скрашивавших жизнь. Непосредственность, оказалось, присуща одним машинам. Возможно, я и перестал быть машиной, по не избавился от тоски по прежнему состоянию! Я добросовестно стремился разорвать все путы, но есть ли что страшнее, чем тирания собственной личности! Ведь все и всё мне было безразлично, кроме меня самого.

Конечно, подобное ощущение и вообще нелегко описать, да и времени прошло порядочно. Но никак я не мог отвязаться от вопроса: кому все это нужно?

Прежде я отвечал: моему истинному «Я». Но ведь, согласно другим учениям, человек должен был принести себя в жертву чему-то высшему, чем он сам. Это «высшее» Учение Г. помещало внутри меня, именуя моим «Я». Но сколько я ни погружался в собственные глубины, оно не обнаруживалось. А находки не вызывали ничего, кроме омерзения.

И ВСЕ же в том, что я прервал «работу», были свои издержки. Образовалась некая пустота: в какое бы состояние ни ввергло меня Учение, оно захватывало все существо, и долгое время я ходил как неприкаянный. При том, что чувство омерзения никуда не делось, уже не возмещаясь той пользой, что, несмотря на все, приносила ежедневная «работа».

Вправе ли я целиком перечеркнуть Учение? Это был бы наилучший способ отмахнуться от серьезных вопросов. Воспользуюсь случаем объясниться по поводу романа «Ритуальное убийство», вышедшего три года назад, который я посвятил Андре Френьо. Этот роман, написанный вскоре после моего разрыва с Учением, просто взбесил многих посвященных. Но если его сюжет и навеян воспоминаниями об ученичестве (а воспоминания главный материал для любого беллетриста), то это отнюдь не автобиография, пусть и замаскированная. Речь идет о целиком придуманной истории о том, как влияние «духовного наставника загубило любовь юной пары. В результате девушка покончила с собой, юноша превратился в циника. Некоторое сходство словаря «наставника» с гурджиевским еще не повод искать в нем прямое изображение Г., а также заключить, что влияние Г. я считаю пагубным. Если романист изобразил плохого священника, это еще не доказывает, что он враг Церкви и христианства. Но Учение все иные взгляды считает вредными и держит их на подозрении. И в то же время названная публика постоянно чувствует некую угрозу. Я, мол, оплевал посвященных, издал клеветническое сочинение. Со стороны оно, конечно, виднее! Просто смех бедные мальчики и девочки почли своим долгом обойти книготорговцев, умоляя их отказаться от продажи столь вредной книги. Короче, был организован саботаж. Словно Цензурная конгрегация аббатства Сен-Жермен-де-Пре внесла мое сочинение в список запрещенных. Людей старательно убеждали, что даже просто заглянуть в книгу, содержащую грубый выпад против Учения, совершенно недопустимо. Впрочем, это не помешало ей дойти до всех, для кого она представляла интерес.

Подобная контратака навела меня вот на какую мысль. Не потому ли посвященные так взбеленились, что я попал в точку, растравил их рану, указав на все опасности, таящиеся в Учении? Уточню: злобствовали фанатики Учения, и я отнюдь не утверждаю, что по приказу тех, кто возглавил группы после кончины Гурджиева. Бесились парижские мещане, о которых точно сказал Макс Жакоб: «Они взыскуют веры. Готовы стать кем угодно: буддистами, мусульманами, христианскими сциентистами, хоть учениками г-жи Дюран, неовегетарианки с улицы Бобур, лишь бы не католиками». Уважаемый Макс Жакоб мог бы пополнить перечень «посвященными в Учение». Общий недостаток сектантов чувство собственной значимости: все, как один, против них злоумышляют, будто и дел других нет. (Так Издатели газетки, не набирающей и полтысячи тиража, уверенно заявляют: «Это правительство мерзавцев было вынуждено уступить нашим требованиям», словно тому только и забот читать подобные листки.) Чтобы закончите с романом, выскажу собственное предположение, вполне основательное: будь Г. жив и прочитай его, роман не только бы его не возмутил, а, наоборот, изрядно бы позабавил: вот ведь какое психологическое действие произвело Учение на неверного ученика.

В ОБЩЕМ, у меня и в мыслях нет «выносить приговор» Учению. И сейчас я убежден в плодотворности подобного духовного поиска. Продолжаю считать: чаще всего, да почти всегда, мы живем бессознательно, что и необходимо понять, дабы сознание начало пробуждаться. Не сомневаюсь, что мы частенько путаем свой дух со своими же чувствами и страстями. И полагаем результатом «собственных заключений» правила, внушенные воспитанием и средой. Потом, подтверждаю, что действительно существует методика, способствующая переходу от бессознательности к сознательности. Наконец, Учение стало хорошей школой, прояснившей мой дух, воспитавшей подозрительное, суровое отношение к собственным чувствам, избавило от распространенных заблуждений. Короче говоря, я более всего ценил и сейчас ценю именно элитарность Учения, как, впрочем, и ницшеанства.

Вместе с тем его ненависть к стереотипам граничит чуть не с пренебрежением ко всем достижениям науки. Не отомрет ли в результате за ненадобностью не только разум, но и просто здравый смысл? Посвященные из числа противников каких бы то ни было разъяснений выражали, например, свое презрение к лекциям Филиппа Лавастина, большого поклонника Г., именно из-за их доступной для слушателей формы. Каковая, мне кажется, не противоречит утверждению, что Сознание понятие куда более широкое, чем разум. По этому поводу существует замечательное высказывание Рене Генона: познание сверхчувственного возможно лишь после серьезнейшей теоретической подготовки. Не оттого ли, что Учение такой подготовкой пренебрегает, Генон, как я слышал, отвечал всем своим корреспондентам, спрашивавшим его мнение о Г.: «Бегите от него как от чумы».

Вернусь к непростому вопросу о, так сказать, переразвитии «я» У некоторых посвященных, к которому приводила «работа» в группах. Они даже и не понимают, чему именно обучаются. Замечая дурное действие, производимое Учением, они готовы допустить, что и такое возможно, признают, что некоторым оно во вред. А тут бы задуматься, не вредны ли вообще данные способы медитации для человека Запада. Кстати, знаю немало индусов, решительно отговаривавших европейцев от занятий, к примеру, тантризмом, которые, по их словам, могут привести лишь к безумию. Надо также заметить, что на Востоке Учение Г. не приводит к подобному душевному разладу. Вспомним, что Г. кавказец. Дело не в расе, существует различие культур. Вот, к примеру, в «Бесах» Достоевского говорится о святом старце с даром пророчества, Семене Яковлевиче, знаменитом не только в «наших краях», но и в окрестных губерниях, даже и в обеих столицах. К этому «святому старцу» обращались самые различные люди великодушные, грубые, развязные, но в целом они до странности напоминали пациентов Г. Конечно, подобная личность могла прослыть пророком только в западной столице.

Причину тому следует искать исключительно в национальных особенностях, и нигде больше. Посмертный дневник Ирен Равельотти, в котором она много размышляет об Учении, заканчивается такими трогательными строчками:

«Как заносчивы эти люди (из группы Г.). Следует говорить не «Я существую», а «Он существует».

Ни одному смертному не доверю руководить своей духовной жизнью. Мое спасение зависит исключительно от моих отношений с Богом.

Ни от чего больше.

Только теперь осознала, что люблю Бога».

Это запись от 27 июля 1945 г. Примерно через неделю (точнее, 2 августа 1945 г.) она умерла в Саланше, куда ее привезли с острым приступом суставного ревматизма. Ей было двадцать пять. «Дневник» меня поразил. Я ведь познакомился с ней незадолго до смерти и помнил очень ранимую, чувствительную девушку, но тогда ничего не знал о ее отношении к Учению. Я прочитал «Дневник» как раз в ту пору, когда сам столкнулся с теми же трудностями, и воспринял его как дружеское послание мне лично, самое драгоценное.

Я уже говорил, что различие рас еще не все: Ирен Раве-льотти, русская, с необычайной ясностью выразила чувство, как правило, и подвигающее порвать с Учением. Как для меня, так и для Ирен Равельотти и многих других, истинная духовная жизнь невозможна без диалога и без любви.

Аскеза, ограничение потребностей, безразличие ко всему, самоопустошение разве это путь к Любви? Хорошо помню предостережение великих мистиков, что существуют чувства, с ней схожие, о которых жалеть не стоит. Но, отказываясь от подобных, не вытравить бы из души вообще способность любить.

Почти не знаю среди оставшихся верными Учению тех, кто утверждает, что, следуя ему, постепенно обретает ожидаемое. Не осуждаю их. Для меня лично Г. явился в одном лице спасителем и искусителем. Вот как можно сказать: благодарен Г. за то, что он вынудил меня вести борьбу с его влиянием, каковая расширяла мои представления о действительности. Некоторые посвященные, отошедших от Учения, считают попросту предателями (а врагам только ответный удар). Хотя, может быть, именно воспитанная Учением ясность и трезвость сознания и побудила нас от него отойти. Почему бы, собственно, нет? Это естественно. Учителя сознательно вызвали на бунт своих учеников. Я понимаю «новообращенных», считающих, что в том и состоит верность «старикам», чтобы решиться на вольное и дерзкое духовное творчество. Они ведь уверены, что и последние себя ему посвятили.

Но вы, мои прежние сотоварищи, с легкостью поправшие мораль, культуру, цивилизацию, религию, кого лишь забавляют призывы к здравому смыслу, вас-то отчего оскорбил отказ от Учения, которое само отказалось от всего на свете? Вам ли не понять, что следует освободиться и от этой школы освобождения? Знаю, вы отвергли и логику тоже. Только хочу напомнить, что вы так же не вправе судить нашу духовную жизнь, как и мы вашу. «Область духа, по словам Генона, всегда таит частицу невыразимого». А Лао-цзы высказался еще резче: «Знающий не говорит, говорящий не знает».

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Друг Рене Домаля и Роже-Жильбера Леконта в эпоху Крупной игры. Роже-Жильбер Леконт и наркотики. Большое число наркоманов среди посвятивших себя мистическому поиску. Связь между наркоманией и мистикой. Статья Олдоса Хаксли по этому поводу. Обвинительное слово Пьера Мине о гневе и отчаянье неофитов.

ПЬЕР Мине дружил с поэтом Роже-Жильбером Леконтом и Рене Домалем, которые вместе с Роже Вайаном и Рол-ланом де Реневиллем основали близкое к сюрреализму литературное течение под названием «Крупная игра» род мистических поисков.

Роже-Жильбер Леконт, немногочисленные сочинения которого уж по крайней мере не уступают вдохновенным творениям Антонена Арто, не дожил и до тридцати, подкошенный пьянством и наркоманией. Тут сделаю отступление.

В сообществах, посвятивших себя мистическим поискам, мне доводилось обнаруживать немало наркоманов. Вместе с философом Эме Патри мы старались поглубже исследовать связь между мистикой и наркоманией. Однако в апреле 1953 года в журнале «Прёв» появилась статья Олдоса Хаксли «Заменители благодати» как раз по этому поводу. Он утверждал: «Все травы, растения, грибы, обладающие галлюциногенным, дурманящим или тонизирующим действием, давно известны и употребляются в этих целях. Это и полевой мак, и южноамериканская кока, и индийская конопля, и сибирский мухомор. Не лучшее ли доказательство, что человек везде и всегда не удовлетворен своим бытием, томится от одиночества и готов пожертвовать собственной ничтожной индивидуальностью, дабы влиться в некое всеединство? Устремиться к тому, что Вордсворт называет «глубочайшим взаимопроникновением». Изучив окружающий мир, древний человек, несомненно, «всего перепробовав, научился отличать злое от доброго». К «доброму» относилось то, что поддерживало силы, то есть все съедобное: листик ли, корешок, орешек, зернышко. Но не только. Человек, постоянно недовольный своим существованием, стремящийся к самосовершенствованию, наверняка считал «добрыми» и все растения, тому способствующие. Пусть даже наркотик принесет явный вред, любую хворь, сразу или чуть позже, что угодно, даже смерть, все это неважно. Зато хотя бы на пару часов, пускай минут, он дает возможность выйти за пределы собственной индивидуальности, ощутить себя кем-то, а чаще чем-то иным.

В новые времена пиво (безумие, в которое впадал напившийся пивом, кельты называли священным словом «саба-зиос»), как и другие средства, позволяющие расширить свои возможности, уже не признается даром богов. Однако перемены коснулись больше теории, чем практики: миллионы вполне цивилизованных мужчин и женщин вверяют себя не Божеству, освобождающему и преображающему, а алкоголю, гашишу, разнообразно обработанному опиуму, а также барбитуратам и другим химическим средствам. То есть всем издревле известным отравам, способствующим выходу за пределы своей личности. В результате безусловно казавшееся божественным обернется дьявольским, освобождение закабалением. Выход возможен лишь в бездну, желавший возвыситься падет ниже любого смертного.

Но возникает важный и непростой вопрос. Всегда ли выход за собственные пределы приводит к падению? На первый взгляд дорога вниз не может вести вверх. Но бытие не столь однозначно, как слово, на деле все сложнее. В жизни бывает необходимо сперва спуститься, чтобы потом подняться. Разбита скорлупа личности, возникла опасность и для духа и для тела, но вдруг да и промелькнет хоть беглый проблеск «иного состояния», которое и есть великая Основа бытия. Замкнутые в своем отграниченном «я», мы ничего не ведаем о «не-я», совокупность которых и называется человеческим существом: «не-я» телесном, «не-я» бессознательном, коллективной психике, лежащей в основе наших мыслей и чувств, и, наконец, «не-я» Высшем «сверх-я». Все, что помогает выйти за пределы своей индивидуальности, пусть даже спуститься ниже, дает возможность хоть на мгновение постигнуть «не-я» всех уровней, включая и наивысшие. Уильям Джеймс в своем «Многообразии религиозного опыта» приводит примеры «наркотических озарений», вызванных веселящим газом. Подобные теофании бывают у алкоголиков. Да и, наверно, чуть ли не любой наркотик, разрушая личность, хотя бы на мгновение способствует осознанию «сверх-я». Однако слишком дорога цена этих случайных проблесков. Миг озарения (стоит ему наступить) почти тут же сменяется оцепенением, отупением, потоком мрачнейших, невыносимых галлюцинаций. А все вместе приводит к невероятной физической немощи и необратимому упадку умственных способностей. Редко, но случается, что единственное «наркотическое озарение» (или другая теофания) может разбудить стремление к самосовершенствованию, дает толчок развитию личности. Однако химические средства никогда не способствуют духовному росту!

Уступая условностям, Хаксли решительно осуждает наркотики. Но при этом ясно показывает, что духовная жажда способна как привести к наркомании, так и вывести на путь мистического познания. Он почти признает, что озарения, порождаемые наркотиками, не только губят Разум, но и побуждают к аскезе, цель которой обрести высшее «я», неизменное и свободное. Чем, собственно, мы и занимались под руководством Гурджиева. Не углубляясь в сложный вопрос сходства низменного с возвышенным («Низкое присутствует в высоком, но в облагороженном виде», писал Платон), Хаксли замечательно продемонстрировал родство наркоманов и аскетов, одинаково стремящихся к высотам духа.

Но вернемся к Пьеру Мине, чье автобиографическое сочинение под названием «Мой провал» содержит намек на его краткое пребывание в одной из гурджиевских «групп». Пьеру Мине хватило и первого опыта, так как пришел он к Гур-джиеву лишь за компанию со своим другом Рене Домалем которого Учение как раз увлекало всерьез.

В обвинительной речи Пьера Мине содержатся примерно те же упреки, что и у Поля Серана. Но, кроме того, чувствуются нотки гнева и отчаянья. Те самые, что овладевали каждым в первые недели обучения. Поэтому стоит его выслушать.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Свидетельство Пьера Мине: мои первые упражнения в сосредоточении. «Сверх-я» и поганые «я». Кувыркаюсь в пустоте. Чувствую себя соучастником в мошенничестве. Не желаю, чтобы меня обворовывали до нитки. Да здравствует родное болото!

ЖЕЛАНИЕ исповедаться, выболтаться всласть у меня явилось после гибели Жильбера. Было время я просто лопался от спеси, теперь же почувствовал, что весь провонял. Но от этого чувства не впал в безнадежность: немного прилежания, доброй воли и, глядишь, на что-нибудь сгожусь. Так мне казалось. Когда я вспоминаю прошлое, хочется снять перед ним шляпу, а то, что было потом, полная чепуха. В то время я основательно взял себя в руки. Все при мне сосредоточен, дисциплинирован, воображение держу в узде, не разбрасываюсь, дышу правильно: сначала долгий вдох, потом еще более длинный выдох. Пытаюсь все делать сознательно. Ни тени юмора по отношению к наставникам. Но все не в прок, что поделать: мудрость меня не привлекает, покой тем более, не говоря уже об истине. Почему с удовольствием объясню, но чуть позже. А сейчас спешу поведать о своих успехах. Благодаря сосредоточенности и терпению, я уже совсем не такой, как прочие: мне подчас удается извлечь на свет божий свое «сверх-я». Извлек а дальше? Прекрасно знаю, что тут бы помолчать, заткнуться. Я же, наоборот, заливался хохотом, суча ногами от удовольствия. И, конечно, сбегались все прочие мои «я», вонючие, поганые. Подходили к братцу и внимательно его разглядывали. Какое зрелище! Слопать его живьем то-то пир! А после пирушки будни, «людоеды» разбредаются по своим делам. И конец!

А сейчас я гаркну свое разоблачительное слово. На месте моих учителей вот какой бы я подал наилучший совет: «В первую очередь усердно внушайте себе, что вы ничто, ноль, ниже травы, полное ничтожество». Вот она и вся философия. Просто восторг! Открываются бесконечные горизонты. Ну, во-первых, чего лучше, чем быть всего лишь совокупностью неких болтливых частиц! Каждая по отдельности печальна и озабочена, но в целом подобное всеотрицание, конечно, умиротворяет. Оттого ему и не противятся ни ум, ни чувство. Только иногда мелькали сомнения: «А ваше-то учение откуда? вопрошал я себя. И цель-то какова?» Но каждый раз я их безжалостно отбрасывал: какая разница? И продолжал кувыркаться в пустоте.

Правда, недолго. «Вы ничто. Вы можете стать всем. Можете стать. Только слушаться приказа: равнение налево, равнение направо. Внимание, внимание и еще раз внимание, не отождествляйте себя со своими ощущениями. Помните, что вы ребенок, учащийся ходить! Не торопитесь, гуськом за гувернанткой!» А гувернантка я сам. И дитя и нянька в одном лице! Как не запутаться? Однако я усердно исполнял эти роли, не дозволяя себе ни в чем усомниться. Даже среди томительных занятий, проходив-ших раз в неделю. Три часа нас всячески поучали и наставляли. Усаживаемся, пожалуйста, не курить, это уже маленькая победа над собой, а ведь ручейки сливаются в реку. Дюжина персон сидят с умным видом и внимают глубокомысленным духовным наставлениям. Все разложено по полочкам, пронумерованы все уровни развития личности: сначала человек бессознательный, собственно, машина, затем человек номер 1, потом 2, 3 и, наконец, 4. Таковым ты станешь, когда рак свистнет. Но не вмещается человек, существо из плоти и крови, в их схемы, нумерацию, окружности, которые якобы способны все и вся описать, разрешить любой вопрос. А порождают одну безнравственность. В общем, я запутался во всех этих законах Космоса, влияниях планет и Луны в придачу. И потерял интерес к Учению. Ворчал. Я вроде как становился соучастником мошенничества. Выходило, что пробудиться к подлинной жизни возможно, только пожертвовав всем, что есть в тебе ценного. За борт и наши вкусы, и глубокие переживания, и самые дорогие привязанности. Не слишком ли жирно! Но ведь зато обретешь покой, присущую ново-обращенным просветленность духа. Было о чем призадуматься. И вот какая мысль меня мучила: «Значит, придется пожертвовать любезными моими голубчиками, кумирами Рембо, Лотреамоном, Бретоном, им тоже, а как же? Хотите, чтобы я от них отрекся? Не выйдет, фиг-то!» Себе заберите похвальный лист за прилежание. В конце концов, я отважился. Хватит, думаю, позволять себя обкрадывать, и плюхнулся в родное вонючее болото. Собственный запах все же предпочтительней чужих ароматов. Он естественней, да и привык я к нему.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Молодая девушка Ирен-Кароль Равельотти. Больные туберкулезом на плато Асси. Встреча с Люком Дитрихом. Необходимость обольстить. Приказ Гурджиева. Ирен и трагедия поколения. Нежная дружба. Ирен собирается порвать с Учением. Ее знакомят с Гурджиевым. Предложение за обедом. Крушение. Побег в горы. Странная смерть.

ТАК же, как и Поль Серан, не могу спокойно вспоминать Ирен-Кароль Равельотти, умершую в двадцать пять лет. И все же обязан рассказать здесь ее историю, совсем, поверьте, не собираясь породить скандал.

Во время немецкой оккупации Ирен заболела туберкулезом. Лечилась она в Верхней Савойе, на плоскогорье Асси.

На этом заснеженном в течение полугода плоскогорье собирались тысячи туберкулезников, чтобы умереть или выздороветь. Когда, провалявшись все утро да еще отдохнув после обеда, выходишь на прогулку, постоянно встречаешь молодых людей и девушек, целые цветники. У всех щеки пухлые, лица розовые, глаза сияют. Как-то я несколько недель гостил у знакомой тамошнего фармацевта и наблюдал с балкона эту толпу, вроде бы полную жизни, чувственную. Но только с виду каждый стремился подавить приступы отчаянной тоски. Постоянно слышался смех, но в нем сквозил липкий ужас. Гляжу на гуляющих людей: веселые, выглядят бодро, а мысли только о температурном листке. Когда же они остаются наедине с собой, укрывшись одеялом, находит исступление, бурлят в них и надежда, и отчаянье, и любопытство, и, разумеется, ужас перед мигом, когда всем этим монахам придется покинуть обитель их бренного тела. Мы же, граждане страны жизни, уверенные в своем долголетии, пьем кофе, слушаем пластинку Шарля Трене и, перегнувшись через перила, вглядываемся, вслушиваемся в звуки этой переменки в школе страха, любуемся девственным окрестным пейзажем, просторным, несуетным.

Фармацевт была ученицей Гурджиева и уже успела познакомиться с Люком Дитрихом и его другом Ланцо дель Васто, а также с Рене Домалем. В ту пору я уже с трудом переносил разговоры о Гурджиеве, и деликатность гостеприимной хозяйки позволила мне избежать бесед об Учении и спокойно подготавливать курс лекций о сюрреализме для пациентов всех окрестных санаториев. Однако к тому времени, когда приехала Ирен, вошли в обычай общие сборы гурджиевских учеников, которые там лечились. Ирен, конечно, повстречалась с Люком Дитрихом, которого недавно прославила книга воспоминаний «Счастье опечаленных», написанная по совету Ланцо дель Васто. Ирен было двадцать один год. Она мечтала стать писателем. Конечно же, Люк Дитрих произвел на нее большое впечатление, пустив в ход все свои чары. То, что он был знаком с Учением, придавало еще большее очарование их беседам. Он и этим пользовался. Стремился обольстить Ирен любым способом. И, несмотря на все предостережения Ланцо дель Васто, бросился в объятия к Гурджиеву. Последний же полагал, что земная любовь лишь искус, и, разумеется, сделал все, чтобы помешать Дитриху (Люк же поначалу просто пламенел от страсти, это чувствовалось, только ею жил, верил, что любовь будет вечной) «отождествить» себя со своим влечением, достойным, разумеется, лишь робота, а никак не личности, достигшей «реального осознания действительности». В результате Дитрих согласился, что освобождение от любви также род «работы», каковой себя и посвятил. Но при этом он обожал втираться в чужие сердца и сразу там обживаться, как «у себя дома». Чтобы соблазнить Ирен, пылкую и неопытную девушку, большого труда не требовалось. Пожалуй, меньше, чем для того, чтобы немного оттянуть этот момент, дабы поглубже внедриться в ее душу, совратить духовно.

Как все девушки и молодые люди ее возраста и душевных свойств, Ирен не разбиралась ни в окружающем мире, ни в жизни, ни в людях; она не избавилась от юношеского одиночества, усугубленного еще и войной. Ужасы войны породили недоверие к старшему поколению, всем его ценностям, верованиям, надеждам и образу жизни. Ирен была погружена в себя. Писала ли она, рисовала ли это было лишь выражением ее одиночества, скорее вынужденного, чем добровольного. И сама же ясно ощущала, что ее мысли, картины, писания лишены какой-то основы. Так вот, Дитрих возвестил ей от имени Учения, что существует возможность обрести основу истину и совершенную красоту. Его божественный глагол сулил рай, избавление от одиночества и все такое прочее, причем в таинственном, романтическом ореоле. Да и внешность у него была хороша. В прошлом много романов, легкомысленный и чуткий, серьезный и лукавый, стремительный и нежный, окруженный друзьями и влюбленными женщинами.

Получилась гремучая смесь: тяжелая юность, затянувшаяся из-за войны, природная интровертность, писательское честолюбие, вдохновлявшее больше, чем возможность «обрести истину в духе и теле», размышления о жизни и смерти, порожденные болезнью; свойственное всему поколению стремление вырваться из повседневности и, наконец, нежная привязанность к Люку Дитриху. Можно было не сомневаться, что Ирен в конце концов отбросит последние сомнения.

На Асси Дитрих познакомил Ирен с некоторыми посвященными, например с Рене Домалем, восхитившим ее своими познаниями в восточной философии. Вернувшись в Париж, она окунулась в занятия со свойственным ей неистовством.

Но вскоре почувствовала себя как-то нехорошо. Те же попытки бунта, чувство безысходности, что описал Пьер Мине в своем свидетельстве, которое вы только что прочли. В предсмертном письме Люк Дитрих советовал ей не изнурять себя «работой». Она чувствовала себя совсем разбитой, растерзанной, иногда ее охватывал страх, но все-таки Ирен продолжала занятия в память о нем. Умер и Рене Домаль. Это ее подкосило, она колебалась, собиралась бросить «группу». Но как раз в тот период, когда Ирен мучили сомнения в искренности некоторых гурджиевских учеников, подружившихся с ней, да и в своей способности стать, как ей посулили, «сверхчеловеком», один из посвященных предложил познакомить ее с Гурджиевым. Раньше они не были знакомы. Сомнения Ирен не коснулись его личности, ведь им так восхищались Дитрих и Домаль. Подлинный Учитель, Тот, кто открывает дверь. Ирен получила приглашение на обед на улицу Колонель-Ренар. Вот тут-то события и начнутся. Конечно же, она на пороге «иной жизни».

Обед проходил как обычно. И вдруг старик обратился к ней по-русски, чтобы никто не понял, со странной просьбой: когда гости будут расходиться, сделать вид, что она тоже уходит, но тут же вернуться. Ирен была изумлена. Ей стало страшно. Ушла она со всеми, а потом позвонила Гурджиеву из кафе на проспекте Ваграм. Сказала, что мама будет волноваться, поэтому прийти не сможет. Тогда он в оскорбительных выражениях прямо заявил, что от нее хочет. Лютая распутинщина. Для нее это было крушение, ужас, полная безнадежность. Наутро она пошла к ученику, представившему ее Гурджиеву, и решительно заявила, что порывает с Учением. Тот в ответ наговорил самых отборных гадостей, дал пощечину и выгнал. Обезумевшая, растоптанная, Ирен поехала на Асси, надеясь там прийти в себя. А через несколько дней с ней совершенно неожиданно случился сердечный приступ.

Вот первые строки ее прощального письма к матери (датировано 2 августа): «Милая мама, я уверена, что Гурджиев навел на меня порчу». Умерла она 11 числа. От какой болезни врачи не установили.

Ее брат (известный джазист) уверяет, что, когда он бодрствовал рядом с умершей, вдруг появился Гурджиев. Прежде он его никогда не видел, но вспомнил. Один из молодых друзей Ирен обратился к писателю, достаточно известному, так что Гурджиеву было бы трудно отказаться от беседы с ним. Он хотел, чтобы писатель расспросил Гурджиева о смерти Ирен. «Если вы в своем уме, не впутывайтесь в это дело», посоветовал писатель.

Сразу же после Освобождения Ирен-Кароль Равельотти начала печататься в газете «Каррефур». Именно главный редактор этого еженедельника Феликс Гарра и его друг Генри Миллер опубликовали дневник девушки в издательстве «Юная Парка».

Несколько страниц из дневника я позволю себе привести.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА ИРЕН-КАРОЛЬ РАВЕЛЬОТТИ

1942

Прошло полгода

Суббота, 27 марта

Сегодня побывала у Люка Дитриха, чтобы высказать ему глубокую признательность за книгу «Счастье опечаленных». Он сказал: «Поговорим как друзья. Не старайтесь произвести впечатление, отбросьте все условности. Будьте самой собой». Мне это почти удалось. Он рассказывал об Искусстве, которое должно быть в первую очередь совершенно искренним, а добрым, изящным уже потом. Он говорил о себе, потом обо мне. Убедил продолжить записи. Все это радостно. Мне кажется, что теперь я смогу мыслить уверенней.

Я обязана быть суровой по отношению к себе самой. Взять себя в руки, поставить высшую цель, не удовлетворяться легкодостижимым, обыденным. О, как мне хочется действовать, творить! Я на пороге чего-то нового. Наконец-то я здорова, все пути открыты. Надо только выбрать верный.

РАБОТА

(И пусть ей не будет конца)

Изучать себя значит изучать свою маску.

Я стремлюсь глубоко познать саму себя.

Я буду вглядываться в себя, чтобы сделать выбор: хочу научиться его делать. УМЕТЬ ВЫБИРАТЬ.

Не быть рабыней собственных вкусов, уметь выбрать не что нравится, а что необходимо. Понять свое благо.

Как художник я хотела бы наставлять толпу, а ведь до сих пор я не стремилась обособиться (внутренне) от толпы.

Чтобы научить других понимать себя, владеть собой, надо сперва самой этому научиться.

Главное свойство детства способность к росту. Возврат к детству, но не чтобы насладиться присущими ему наивностью, бестолковостью, детским сюсюканьем, беспричинными всплесками чувствительности. Не впасть в детство, а вернуться в него, то есть продолжить рост.

СХОДИТЬ В ЦИРК

…Посещаю цирк. Цирк это я. Постараюсь быть одновременно и зрителем и самим цирком.

Понаблюдаю различных Ирен: искреннюю, лживую, притворщицу, лакомку, ребенка, или псевдоребенка, щедрую, скупую, нежную, бесчувственную, клеймящую, тщеславную, скованную, равнодушную, пылкую и т. д.

Постоянно ЗА СОБОЙ НАБЛЮДАТЬ.

А значит, всегда помнить о лучшей из своих индивидуальностей, которой и предстоит стать главной. Стараться себя одергивать.

Научиться одновременно и ненавидеть и любить себя, то есть полюбить все истинное, подлинное в себе, а не мелкое, хилое, но так стремящееся разрастись. Ненавидеть, отчаянно ненавидеть все рукотворное: жесть, пластмассу и т. д., всю ложь и тщеславие.

Виши, конец июля 1942 г.

Разум, хладнокровие, исключительная проницательность вот что поможет мне добиться цели.

Я теряю мужество.

Перечитывая свои заметки, начинаю понимать, как сильно я переменилась с тех пор, как сюда приехала.

Между прошлым и настоящим пропасть. Предпочту ли я так же хорошо владеть собой, как раньше, но зато расстаться со своей нынешней мечтой? Я же совершенно переменилась. Все думаю о том «перерождении», о котором рассказывала мне Анетт К. Она права.

За два месяца я стала взрослой.

11 июня 1945 г.

Только бы одолеть свою блаженную дремоту, иначе гибель. Мои мечтания меня погубят, окончательно овладев мозгом всеми тремя центрами.

Боже, как тяжко дается обучение в гурджиевской группе. Все эти люди вызывают омерзение, как и их интересы.

Только его, красавца, я могу вытерпеть. Хочу узнать его даже лучше, чем знает Ланцо дель Васто.

Среда, 20 июня

Бурное объяснение с мадам Д. Надо было, чтобы гнойник прорвался. Мне только на пользу. Люк ненавидит самолюбование.

Если «их» цель меня затравить, возможно, в конце концов «они» (группа Гурджиева) этого добьются.

Даже восхищение лунным светом тоже самообман.

Пусть я машина, но такая, чья задача сочетать слова, машина, для которой все на свете материал для литературы. Потому я и ненавижу свою неискоренимую лень и тщеславие. Вот главнейшие мои недостатки. Я-то чего добьюсь?

Решусь ли я написать книгу? Ведь мне еще нечего сказать, надо самой всему научиться.

Галлюцинация… скажут, что Люк виноват.

Самодовольство губительно, надо быть более требовательной к себе, постоянно себя преодолевать.

Я замечательно умею разглагольствовать. В сущности, я невероятно тщеславна.

С этим скоро будет покончено.

Назначу срок, когда наконец займусь настоящим делом.

Как хорошо, что этим вечером я себя возненавидела.

1 июля

Я становлюсь все отрешенней и отрешенней… вскоре избавлюсь от привязанности к чему-либо и кому-либо, тогда я начну писать.

Увы, не смахивает ли на Идиота из романа Достоевского наперсник моей скуки, которого я вдруг обнаружила?

«Их» (группы Гурджиева) разглагольствования, упражнения, постоянное умничанье все не для меня.

У меня нет желаний, одни чувства.

11 июля

Группа Гурджиева. Ах, какие же ничтожества, ничтожества! Сейчас меня одолевают демоны сомнения. Призываю Бога, и нет ответа, нет, мне страшно. Своей клеветой они стремились оттолкнуть меня от Люка, от Бога. Неужто я действительно мразь, проститутка? Да, я любила. Но смогло бы это животворящее, жгучее наслаждение заменить мне религию? Да, возможно, я не так себя вела. Но ведь и она не лучше.

Почему темно, уже ночь? Меня скрутил приступ, страшней которого не случалось. Тому причина Бог, нет, моя вера в Бога. Страшно. Совершенная пустота. Только зло и лицемерие. О, дождаться бы СВЕТА!

26 июля

Мне кажется, что мое состояние №1, по преимуществу философическое, это состояние полного безразличия ко всему. Вялый внутренний монолог, лишь изредка вспыхивающий искорками истины. Состояние № 2 это когда чувствуешь себя личностью. Его достигаешь, мучительно преодолевая бесплодное умствование.

А в каком, интересно, состоянии приходят ко мне мгновения озарений, когда в порыве восторга и сладкого ужаса так ясно видишь цель пути, а иногда и сам путь? Уверена, что это дополнение к состоянию № 1, нечто вроде бесплатного приложения.

Действительно ли я ужасная эгоистка?

Теперь уже не знаю. Неужели все мои влюбленности, порывы, вспышки гнева, восторга, радости, и даже общение с Богом только проявления упоенного и бесстыдного эгоцентризма?

27 июля

Я крестьянка. Связана с землей. Оттуда вышла, туда вернусь .

О Господи, взывая в пустоту, я все-таки дождусь ответа.

Мое рвение искренне.

Я буду Тебя молить, молить. Как и прежде, всю себя посвящу Тебе, если такова Твоя воля. В первую очередь я принадлежу Тебе, а никому другому, ибо Ты единственный знаешь, кто я такая, что заслужила, и, придет час, воздашь по заслугам.

Как заносчивы эти люди (из группы Гурджиева). Следует говорить не «Я существую», а «Он существует».

Ни единому смертному не доверю руководить моей духовной жизнью. Мое спасение зависит исключительно от моих отношений с Богом.

И ни от чего больше.

Только теперь осознала, что люблю Бога.

Я сплю в сердцевине мира.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Письмо от неизвестного. Обвинительное слово Рене Дазевилля: «Полгода общения с учеником Гурджиева». Чтение Успенского и признания ученика. Вспышка болезни после одиннадцати лет здоровья. «Завершенность» и презрение к морали. «Друзья» обшаривают комнату умершего. Физическая жертва Учения. Человек, рисковавший жизнью, чтобы постичь истину.

КОГДА я уже заканчивал составлять эту книгу, ко мне пришло письмо от неизвестного молодого адвоката, вынужденного много лет прожить в санатории в Сент-Илер-дю-Туве. Женат, только что обзавелся ребенком. В письме он просил меня устроить его литературным сотрудником в какое-нибудь издательство или в отдел критики любого журнала. И тут же он намекал, что знает мою статью, опубликованную в мае 1952 года в еженедельнике «Ар». Она посвящена выходу в свет посмертной книги Рене До-маля «Гора Аналог». Там я вспоминал о Гурджиеве, рассказывал об опасностях и соблазнах, которым подвергается писатель, примкнувший к Учению. Автор письма утверждал, что когда-то дружил с одним из учеников Гурджиева, и был полностью убежден, что причиной смерти его друга послужили занятия в «группе». Мне почудился перст судьбы с самого начала работы над книгой я постоянно получал как бы указания свыше. Мне было важно отразить их в книге все до единого, поэтому я тут же убедил моего корреспондента описать все, что касалось его друга, что он слышал, видел, понял, общаясь с ним, заранее решив опубликовать эти заметки, какими бы они ни оказались глубокими или поверхностными.

ПОЛГОДА РЯДОМ С УЧЕНИКОМ ГУРДЖИЕВА

СЕМЬ лет прозябая в санатории, богачом не станешь. Я это ощутил в начале 1952 года. Дело в том, что в 1951-м вышел перевод даосских текстов, которые я жаждал прочитать. В библиотеке, забитой детективами и творениями лауреатов, такую книгу не сыщешь. А купить не на что.

Как-то я поделился своей бедой с моим приятелем С.А., замечательным малым. Участник последней войны, человек бывалый, храбрец, гусар, он, увы, в даосизме и тому подобных вещах не слишком-то разбирался. Однако через несколько дней он ворвался в мою комнату и с восторгом сообщил, что отыскал «одного чудака», у которого эта книжонка есть, и тот готов дать ее почитать. Принес книгу приятель, владелец же просил извиниться, что не сделал это самолично, поскольку ему, как и мне, выбраться из комнаты это целое событие. Впрочем, пообещал вскоре наведаться.

Конечно, я был отчаянно заинтригован: что за богач такой лечится в недорогой больничке, да еще увлекается изысканными книгами, буквально грезил о нем. И вдруг как-то вечером, в конце февраля начале марта 1952 года, после ужина, является мой гусар с поклонником Лао-цзы. После знакомства завязался довольно пустой поначалу разговор. Тот, кто потом на много месяцев стал главным моим собеседником, оказался мужчиной за тридцать, очень худощавым, чтоб не сказать тощим, с выразительным лицом, несколько богемной повадкой, одетый небрежно, но опрятно. Украшен был пышной, даже чересчур пышной шевелюрой и мягкими висячими усами. Голова торчала на тощей шее: в его отчаянной худобе была, безусловно, повинна болезнь. Длинные, но крепкие пальцы. Разумеется, трудно было не вспомнить Райнера Марию Рильке, того, другого… но, в общем-то, ни на кого он не был похож… только на себя самого.

Мы не расставались до отбоя. В тот же вечер произошла «стычка». И, как ни странно, ее виновником стал наш друг «гусар», всласть побороздивший моря, пока не сел на мель в этом караван-сарае для туберкулезников. Поговорив о книжке, благодаря которой мы познакомились, мы завели беседу о дальневосточных тайных сообществах, потом, двигаясь с востока на запад, обсудили все более или менее экзотические секты, о которых только знали. Вдруг С.А. ляпнул: «Там одни жулики и проходимцы! Моя приятельница ходит в гурджиевскую группу. Это ее слова, она прямо так мне и сказала, или почти так. Но мне кажется, что и ее там успели напичкать всякой дребеденью… и думаете, бесплатно?»

Эти насмешливые слова, произнесенные без желания кого-либо задеть, заметно взволновали моего нового знакомого Л.Н., который в течение всей беседы сохранял полное спокойствие. Он принялся защищать гурджиевские группы с такой горячностью и знанием дела, что стала очевидной его причастность к Учению. Впрочем, он и сам тут же понял, что проговорился, и честно сознался, что занимается в группе.

Забавное совпадение: как раз несколько дней назад ко мне попала книга Успенского «Фрагменты неизвестного Учения». Я-то считал себя большим специалистом по Гурджиеву и его Учению, особенно с тех пор, как прочитал все отзывы на эту книгу, которая уже год как вышла, но то «понаслышке». А тут такая удача я могу лично пообщаться с учеником грузинского наставника. За исключением этой легкой вспышки, беседа была вполне дружелюбной. Наш друг гусар, сущий порох, но малый компанейский, оставил свой насмешливый тон, а я обильно смазывал колесики беседы, чтобы веселей вертелись.

Зима в горах суровая и снежная. Я себя чувствовал еще хуже, чем мои друзья, какая-то усталость, одышка, поэтому Л.Н. по вечерам приходил ко мне, один или с С.А., и часа два мы беседовали. Обычно два или три раза в неделю.

Конечно, я хорошо понимал, что любой прямой вопрос об Учении прозвучит бестактно, поэтому решил составить о нем представление по вольным или невольным обмолвкам Л.Н. К тому же я серьезно изучал книгу Успенского, несколько даже в ущерб даосизму. Заметив, что мне не чужды предметы, составляющие смысл его существования, и я отношусь к ним всерьез, Л.Н. стал менее сдержан в беседах с глазу на глаз. В общем, примерно за месяц мы основательно «расчистили почву» успели обменяться мнениями об эзотеризме, экзотеризме, их взаимодействии и т. д. в прошлом и настоящем. Во многом наши взгляды были сходны, но как раз самых главных вопросов оба мы старались не касаться. Что Л.Н. их обходит, я тогда считал естественным, для подобных людей сдержанность и осторожность закон жизни, ну что ж, их право. Тем более когда речь идет об эзотерической практике аскезы.

Увы, два события прервали наши вошедшие в привычку беседы. Во-первых, отъезд С.А., о котором навсегда сохраню добрую память как о превосходном «товарище по болезни», во-вторых, что еще печальнее, у Л.Н. стало совсем худо с легкими, началось кровохарканье. Если не ошибаюсь, был конец апреля начало мая 1952 года. Конечно, он уже не мог меня посещать постельный режим и совершенный покой. И все же мы остались добрыми друзьями. Несколько раз, когда ему становилось получше, Л.Н. передавал просьбу навестить его, как правило, около девяти, хотя бы на несколько минут. Долго я, конечно, не засиживался, но заходил к нему охотно. Не только из-за интереса к Учению. Я ведь чувствовал, как мой друг, при всем его мужестве и хладнокровии, одинок в этой дешевой больничке. И что он счастлив хоть недолго, но неторопливо и обстоятельно поговорить о самом для него насущном.

Поэтому, как только болезнь чуть отступала, у него являлось желание откровенно высказаться. Именно в эти редкие минуты я услышал от него несколько интересных признаний, относящихся к тому самому «Неизвестному Учению», о котором с тех пор, как вышла книга Успенского, столько шумели.

Вот что я узнал. У Л.Н., выходца из небогатой многодетной семьи, больные легкие были еще в ранней молодости. Два года ему пришлось лечиться, потом он поправился. А значит, целых двенадцать лет был здоровым человеком. Жил он со своей семьей в пригороде Парижа и чувствовал себя достаточно крепким, чтобы зарабатывать на жизнь. Л.Н. сменил несколько профессий, но ни одной не увлекся, влекло его лишь искусство, в первую очередь живопись, которой он немного подучился в свободное время. Судя по последним работам (несколько я получил в подарок), человек он был несомненно одаренный, что признавали и специалисты. То, что он выдерживал такую напряженную жизнь, говорит о вполне крепком здоровье. Вращался он в среде художников и студентов, где впервые и соприкоснулся с учением. Когда «точно не знаю, но знаю, что в Париже, уже после войны. Оно произвело на Л.Н. огромное впечатление; он, как говорится, стал «большим поклонником» Учения. О «теоретических основах» Учения ничего нового, по сравнению с книгой Успенского, он мне не поведал, но вот описание некоторых способов самосовершенствования заставило меня сильно заподозрить, что метод Гурджиева для здоровья вреден. Л.Н., личность «быстро загорающаяся», пристрастился к сложнейшим дыхательным упражнениям. Во время «коллективных занятий» ему иногда приходилось часами выплясывать какие-то символические танцы, бешеный темп которых можно выдержать, только достигнув соответственного состояния духа. «Пот с меня катил градом», постоянно повторял он. Вдобавок к работе, творчеству, денежным затруднениям еще и такое напряжение.

Как я понял, именно тогда новые друзья соблазнили Л.Н. бросить свой пригород со свежим воздухом в придачу и переселиться в Париж.

И конечно… случилось то, чего и следовало ожидать! Удивительно стойкий человек, он до поры выдерживал нагрузку. Однако вскоре после того, как Л.Н. удостоился чести присутствовать при кончине Учителя одиннадцать лет здоровья! с ним случился тяжкий рецидив туберкулеза. Л.Н. пришлось срочно лечь в больницу ему угрожала бронхопневмония. Вышел он оттуда совсем больным, с двусторонним процессом в легких, уже необратимым организм полностью истощен. Вероятно, устроили Л.Н. в наш горный санаторий какие-то его «друзья». Сам-то он не знал, а я вскоре понял, что для официальной медицины он «смертник» и тут уж не помогут ни процедуры, ни антибиотики. При этом серьезность болезни он не преуменьшал. Но ни единого раза я не слышал, чтобы он связал возврат туберкулеза с занятиями у Гурджиева. Разве что, может быть, в самой глубине души шевелились подозрения? Утверждать не могу, вряд ли ведь он считал своих учителей непогрешимыми во всем и всегда. Кстати, кроме вреда для здоровья, Учение приносило и пользу, по крайней мере, Л.Н. Не оттуда ли его прекрасное самообладание, могучая воля, выдающееся физическое и душевное мужество, блестящее умение сосредоточиться? Следовательно, Учение укрепляет дух, но искупает ли это нанесенный вред, судить не берусь.

Мне был симпатичен Л.Н., но при том я смутно чувствовал в нем какую-то завершенность, препятствующую истинному духовному росту. Я догадался, что суть «эзотерической аскезы» целенаправленное воспитание равнодушия к окружающему, а внешняя отрешенность считается признаком душевного покоя. Алхимики отличают «сухой путь» от «влажного». Последний пролегает вдалеке от тропок экзотерического мистицизма, оберегая как от бездумного следования заповедям морали, внушенным лишь религиозным воспитанием, так и от столь же бессознательного «аморализма». Кто способен на все ни на что не способен. Рискну утверждать, что мудрец никогда не совершит дурного поступка. Итак, мой бедный друг, захлестнутый массой «параэзотерических» вопросов, вконец запутался и ступил на путь, который христиане называют «дьяволическим». Лучшее доказательство, что Учение несколько расширяет психические возможности, но вовсе не помогает достигнуть истинного «духовного бытия».

И, несмотря на многочисленные беседы с Л.Н., меня ни разу не посетила мысль приобщиться к Учению так называемого «Мэтра Гурджиева».

Как бы там ни было, в июне-июле 1952 года кровохарканье у Л.Н. прекратилось, но чувствовалось, что поправиться у него шансов мало, так он ослабел. Я не врач, но замечал на его коже признаки плохой свертываемости крови. То там, то здесь по всему телу, особенно на руках и ногах, вдруг появлялись и тут же исчезали розовые пятнышки. Его еще как-то лечили, пичкали лекарствами. Он превратился в скелет, перестал есть. Однако, пребывал в ясном сознании и у него еще доставало сил отвечать на письма «друзьям» (изредка они его навещали), читать, размышлять… да еще со мной поболтать, хотя бы пару минут в день.

Поскольку терять было уже нечего, мы с друзьями Л.Н. попробовали давать ему лекарство, еще не признанное медициной. Нам вроде бы удалось на пару месяцев приостановить развитие болезни, по крайней мере, внешние ее проявления общее состояние оставалось плохим.

Но развязка, разумеется, наступила. Смерть подкралась аки тать в нощи. И была столь неожиданной, что изумила даже обитателей санатория, которые, казалось бы, всего нагляделись. За пару дней до 15 августа 1952 года я ушел от Л.Н. часов в во-семь четверть девятого. Мы спокойно побеседовали, его состояние было не хуже, чем обычно, ничто не предвещало катастрофы. Казалось, мы прощаемся до завтра, а не навек. Ровно в половине одиннадцатого у дежурной медсестры чуть звякнул звоночек. В комнате 207 она застала Л.Н. сидящим на кровати, с немного склоненной набок головой. Из уха текла струйка крови. Пульса не было. Через пять минут срочно вызванному врачу осталось только констатировать смерть от мгновенного кровоизлияния в мозг.

О смерти Л.Н. я узнал на следующее утро. Вообще-то в санатории принято скрывать от больных подобные происшествия, но как их скроешь? Через три дня мы, всего несколько человек, проводили нашего товарища на небольшое кладбище, предназначенное местными властями специально для туберкулезников, коим там предстояло залечь уже навек. Присутствовали невестка и сестра Л.Н. К большому сожалению, похороны были гражданскими, но тут уж ничего не поделаешь.

Поскольку я был единственным постоянным собеседником Л.Н., вскоре меня посетил один из его сотоварищей. ' Очень был озабочен, а в первую очередь тем, чтобы получить записи Л.Н. Помочь, увы, я ничем не мог, поскольку администрация тут же опечатывает все оставшиеся от умерших бумаги и возвращает родственникам.

Еще через несколько дней меня навестила одна девушка и немного порассказала, бедняжка, о жизни Л.Н. до и после его приобщения к Учению. Выходило, что мой друг стал жертвой настоящего колдовства, причем глубоко циничного.

Здесь стоило бы и закончить, но все же полагаю, что предоставленное мне обвинительное слово следует заключить конкретными выводами.

Надо подчеркнуть, что эти строки написаны не из литературного тщеславия, желания «напечататься». С выходом в свет сборника свидетельств Луи Повеля и других «обвинителей» Гурджиева я продолжаю недоумевать, к какому именно выводу авторы хотели нас подвести. Кто-то может меня упрекнуть, что я сужу об Учении как бы «извне». Но если я решился поделиться столь интимными воспоминаниями, зна-чит, на то были очень веские причины.

С одной стороны, я утверждаю, что Учение погубило Л.Н. физически: человеку с залеченным туберкулезом не следовало так изнурять себя упражнениями.

Что же до душевной пользы, то «духовный наставник», сулящий будущим ученикам исключительное «духовное могущество», которого можно достигнуть, лишь избегая любой экзотерической «практики», неважно, религиозной или иной, а также метафизики и теологии, по-моему, просто жулик. Тем более опасный, что его наставления могут быть по-своему и увлекательны и убедительны.

Соблазнительность же Учения возрастает оттого, что оно объявляет оккультизм и всю иную теософию чем-то смехотворным, давным-давно устаревшим.

Закончить хочу добрым словом об этом парне, которого никогда не позабуду. Конечно, в наше время люди мрут как мухи, но кто из них решился бы, отринув страх, посвятить всего себя поиску Совершенной Истины? Как это сделал мой друг. Есть ли цель достойней?

Рене Дазевилль

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Напоминаю о визите двух обезумевших американок. Краткое вступление к новым «Несчастиям Софи».

В ПРЕДИСЛОВИИ я уже писал, что как-то ко мне зашли крайне встревоженные американки. Эти две девушки Патриция Магуайр и Франсес Рудольф начали заниматься в «группе» вскоре после кончины Гурджиева. Группу возглавляла мадам Зальцман и какие-то еще наставники, теперь взявшие на себя заботы о престиже и процве-тании предприятия. Я упоминал также, что эти девушки порвали с Учением и тут же покинули Францию.

Записи, которые вы сейчас прочтете, Франсес Рудольф начала еще на корабле, а заканчивала в домике на океанском побережье. Это наивная и беспощадная хроника жизни «группы». Не берусь судить, насколько повинно Учение в болезнях Франсес Рудольф и Патриции Магуайр. Думаю, что подруги, одинокие в чужой стране, варившиеся в Париже в собственном соку, предались Учению с излишней страстью и тут же стали жертвами своей одержимости. Но ведь никто не попытался их сдержать, наоборот, страсть и одержимость приветствовались. Вот что печально.

В своей хронике (она написана на американском диалекте, я старался перевести ее поточнее) Франсес Рудольф уделяет мало внимания теоретическим вопросам и не слишком подробно описывает упражнения. Это взгляд не монаха или крупного мистика, а скорее, сельского кюре или обычной прихожанки. Но с подобной точки зрения гурд-жиевская церковь описана достоверно. В этих новых «Несчастиях Софи» детская рука приоткрывает подлинные врата ада. Лично я считаю эту маленькую хронику чуть ли не шедевром. Впрочем, возможно, я что-то домысливаю за автора, обогащаю записки собственными знаниями об Учении.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Хроника Франсес Рудольф. Вельзевул в балтиморском парке. Девушка счастлива. Маленькая подружка, верившая в дьявола. Мой колледж как подтверждение Успенскому. Притча о маге и баранах. Новый способ стать христианином. Знакомство с г-жой Блан. Королева на атласной постели. Начало занятий. Зал Плейель. Я стала дервишем. Как и почему меня унижали. Две жестокие марионетки.

ВЕСЕННИЙ день 1950 года. Балтимор, штат Мэриленд, парк Маунт-Вернон-Плейс напротив консерватории Пи-боди.

Сижу на зеленой лавочке рядом с Пат Магуайр и греюсь на солнце. Пат читает вслух вроде безобидную книгу: «Совершенно беспристрастная критика Человеческого Существования, или Сказки, рассказанные Вельзевулом своему внуку, в трех частях». Первая из книжной серии под названием «Всё и вся». Пат читала, а мне вскоре стало смертельно скучно, и я перестала слушать. Автор этого фантастического произведения, когда-то произвел очень сильное впечатление на Пат ей посчастливилось с ним познакомиться в Нью-Йорке в 1949 году, незадолго перед его смертью. «Такой крупной личности я больше не видела ни разу, утверждала она. Описать его почти невозможно. Это существо совсем иной природы, чем остальные. Даже не скажешь, симпатичный он или нет, веселый или грустный. Он просто бесподобен. Само совершенство. Рядом с ним я чувствовала себя в точности, как и Успенский «вырвавшейся на волю»: казалось, что разом упали все преграды. Он влил в меня огромную энергию, я почувствовала большую внутреннюю силу. Готова была подчиниться любому его приказу, потому что поняла: вот «мой настоящий наставник».

Объяснения Пат показались мне слегка туманными. Как она догадалась, что Гурджпев и есть «ее настоящий наставник»? Да расскажи подробней, что там было?

Пат засмеялась.

Он сидел на диване и наблюдал наши потуги в точности повторить сложнейшие движения, как они описаны в книгах. Вдруг встал, вынул из кармана горсть конфет, швырнул их на пол и приказал: «Деритесь за них!» Тут же все на четвереньках ринулись в это дурацкое сражение за конфетки. А я не могла двинуться, так была ошеломлена. Просто фантастика. Если б не видела, не поверила.

Да и я не прочь, говорю, на такое поглядеть. А какой он внешне, твой наставник?

Толстый морж с роскошными усищами, которые ле- зут в рот. Ну, как в «Эсквайре».

Так вот каким был человек, затеявший суматоху.

Таким и должен быть, решила я, настоящий писатель.

Но мне-то что за дело, ведь так славно греться на солнце и наблюдать за голубями, старинными моими друзьями, снующими у фонтана, слушать странное попурри, лью- щееся из открытых окон консерватории. На занятия идти не надо, впереди два солнечных безмятежных денька! Замечательно, что уик-энд мы проведем вместе с моей нью-йоркской подругой. Ах, как я была счастлива! Обычно в этом парке все мое общество составляли голуби, но с ними ведь не поговоришь. Хотя книга была скучной, мне приятно просто слышать голос Пат. Как мало надо для счастья! Мое «пробуждение» было кошмарным, а ведь можно было избежать коварной ловушки, если бы я хоть немного вслушалась в то, что Пат читала. Если бы не нагнали на меня скуку те путаные речи, что показались мне безобидной чепухой, если б из всей книги я не запомнила бы только одно слово Вельзевул, повторю: Вельзевул. Но не было у меня ушей, чтобы слышать, потому я так легко уступила огромному соблазну, именуемому «работой».

Это странное приключение, которое наконец закончилось, напрочь лишило меня таких качеств, как прелестнейшее отождествление, бессознательность, машинальность, словом, всего того, что и позволяло мне радоваться солнечному весеннему деньку, лавине звуков, льющихся из окон консерватории, глубокой привязанности к друзьям-птицам и другу-человеку. Я ведь и не догадывалась, что была только роботом, то есть попросту не существовала, а способен ли несуществующий получать удовольствие? Если «Ей» это доступно, то «ей» никогда. Только начав работать, я все поняла. Чего и стремился добиться Георгий Иванович Гур-джиев, который задачу своей серии «Всё и вся» излагал так: «Безжалостно разрушить, без каких-либо компромиссов в чем бы то ни было, в процессе мышления и чувствах читателя веру и взгляды, столетиями вкоренявшиеся в него, обо всем существующем в мире». Работа в конце концов завела меня в тупик, единственный выход из которого Смерть. Что меня и ожидало. Но любопытно: несмотря на мое рвение, роботу, то есть мне самой, угроза смерти пришлась не по душе. Стоило «ей» понять, что единственный способ достичь успеха в работе, вырваться из западни это Смерть, как «она» предпочла отказаться от работы и вернуться в иллюзорный мир. Он по крайней мере «ей» привычней. Возможно, продолжай «она» занятия, был бы шанс обрести свое «Я». Не знаю, может быть. Но «она», со своим отсталым сознанием, просто вопияла, что не хочет умирать. По крайней мере, сейчас пишу, и с каждым написанным словом прошлое отдаляется, все увеличивается расстояние между днями «работы» и нынешним днем. Я ска-зала, в какую смертельную западню завело меня так называемое расширение сознания. Как только я это поняла, попыталась вернуться к нормальной жизни (я и сейчас делаю лишь попытки) и впредь решила держаться от всего этого подальше. Подумайте, машина вообразила себя писателем! Да к тому же машина испорченная, уставшая, измотанная душевно и физически. Но, несмотря на безусловное свое ничтожество, она все же попытается более или менее связно описать жуткое и волшебное путешествие к самому рубежу смерти. Для нее это будет заодно и попыткой вернуться к жизни. Ведь она никогда не переставала любить жизнь, так до конца и не поверив, что машина на это не способна. Не поверив, что она машина до самого мозга костей. Чувствуя где-то в глубине себя живую частичку, погребенную под бесчисленными сварливыми «я», эта машина и отважилась писать.

В четырнадцать лет я жила в католическом пансионе в штате Мэриленд. Лучшая моя тамошняя подруга Б. постоянно боялась, что в нее вселится тот, кого сестры в шутку называли the old boy (черт). «Неужели вы не боитесь, что вами овладеет дьявол?» спрашивала она, глядя своими ирландскими глазами, полными очаровательного ужаса.

«Да нет, пожимала я плечами, не боюсь». Меня не заражал ее страх перед дьяволом, как и убежденность, с которой она утверждала: «Стоит только лишь перелезть через забор между пансионом и монастырем, и тебя тут же отлучат от церкви». Конечно, после таких слов я не могла не перемахнуть через забор. И, несмотря на то что уже отлучена, каждое утро вставала в шесть часов, чтобы отстоять мессу. Милая Б.! Вы ушли в монастырь, чтобы уберечься от лукавого, а я так и продолжала перемахивать через все преграды. Что до ограды пансиона, вы были не правы (совсем чуть-чуть), но что касается дьявола правы совершенно. Он, несомненно, существует так и норовит заца- пать не верящих в него. Я-то знаю, так как с мая 1951 года занималась дьяволической работой, иначе называемой четвертым путем, или путем хитреца. Впрочем, работа это всего лишь проделка мелкого беса, этакого бесенка-сноба присвоившего себе торжественное и звучное имя Вельзевул. Но мелкий бес все-таки бес. Даже и мельчайший может сильно навредить, если не попять, с кем имеешь дело. И его могущество еще больше возрастет, если с помощью своих ловких трюков он сумеет выдать себя за человека Божьего. Я только что очнулась и лишь теперь поняла, что под овечьей шкурой таился волк. Милая Б., теперь мы вместе. Только вы меня опередили.

Все началось с Успенского. Как-то, вскоре после отъезда Пат в Нью-Йорк, я получила толстую книгу. Эта роковая книга называлась: «В поисках чудесного. Фрагменты неизвестного учения», сочинение П.Д. Успенского. Углубившись в нее, я не могла уже читать ничего другого, пока не перевернула последнюю страницу. Ничто прежде меня так не увлекало. Занятия совсем забросила, не говоря уж о домашних заданиях. Я сжевала яблоко целиком, вместе с косточками. О чем была книга? Во-первых, о том, что заявлено в заглавии это фрагменты неизвестного учения. Успенскому пришлось долго искать чудотворца, пока он не встретился с Гурджиевым, который стал его наставником. От этого незауряднейшего человека Успенский узнал ответы на многие вопросы, которыми мучился. Во «Фрагментах» подробно излагается система, точнее, «Система», способствующая наивысшему развитию личности, ее гармонии со Вселенной, причем излагается в точности так, как ее преподавал Гурджиев. В методике обучения Гурджиева (как и у его учеников) было немало странностей. Сегодня он мог говорить одно, завтра другое. В свое сочинение Успенский включил все, что узнал от наставника, в том числе и противоречия. Из этого шедевра популяризации, однако, трудно было извлечь суть. К тому же многие места были чересчур туманны. Космология иллюстрировалась совершенно недоступными для моего ума знаками: цифры, строчка за строчкой, иногда вперемешку с геометрическими фигурами и диаграммами, занимательными, но непонятными. А еще хуже, что смысл книги как бы зависел от того кто ее читает. В некоторых местах словно слышится предостережение, относящееся и к четвертому пути, и в особенности к самому Гурджиеву. И все же, чтобы стало ясно дальнейшее, рискну выделить в книге с моей точки зрения главное, человек машина, состоящая из различных узлов, никак друг с другом не связанных, каждый из них творит, что пожелает. Обычный человек, воображая, что бодрствует, в сущности, спит. Он совершенно не обращает внимания как на то, что происходит в глубинах его личности, так и на то, что творится вокруг. Это человек № 1, физическое существо. Так же немощны человек № 2, эмоциональное существо, и человек № 3 интеллектуальное существо. Каждый творит, что захочет. Но если тебе удалось хоть немного овладеть своей волей, ты становишься человеком № 4 существом гармоничным. Путь к этому начинается с самоосознания или само-вспоминания. Руководит новичками наставник, разумеется превосходящий ученика в познаниях. Когда человек № 1,2 или № 3 осознал свое несовершенство, он уже способен перемениться. Дальше он может стать человеком № 4, а потом, опять же под руководством наставника, но целиком благодаря собственным усилиям, может достигнуть уровня человека № 5, № 6,, № 7. Следовательно, обрести свое истинное «Я», свободу воли. И при этом утвердиться в мысли, что морали нет места под солнцем. Способ развития сознания, называемый четвертым путем, отличается от методов, применяемых монахами, факирами и йогами. Во-первых, тем, что как бы вписывается в повседневность. Во-вторых, только он один дает выход созидательной энергии. Следуя тремя названными путями, обретешь бытие, но будешь неспособен к действию. Четвертый путь, или путь хитреца, одаряет и бытием, и способностью созидать одновременно.

Другая характерная черта четвертого пути что он не требует что-либо принимать на веру. Не уверовать, а глубоко понять. Он для тех, кто осознал, что жизнь бессмысленна, что в нынешнем состоянии мир несовершенен, но при этом надеется и верит в свою возможность нечто обрести. На четвертом пути вся работа происходит в группах. Обычный человек, робот, сам по себе не способен пробудиться. Жаждущий пробудиться должен окружить себя стремящимися к тому же. Группой называется сообщество людей, объединенных общей целью пробудиться посредством личных усилий и постоянно расширяющих собственное сознание, сообщество, возглавляемое наставником, достигшим высшего уровня развития личности. По крайней мере, одной из целей «фрагментов» было донести суть «системы» Гурджиева до тех, кто способен воспринять его идеи.

Основная из них: понять, что для нас, спящих роботов, главное поле деятельности собственная личность. Весной 1950 года я буквально задыхалась в женском коллеже Гуше. В подобной ситуации нетрудно было согласиться с мыслью, что человек всего лишь бездумный робот. За год до этого я сбежала из школы Гуше в Париж и несколько месяцев слушала лекции в Сорбонне. Но от воспоминаний о той относительной свободе становилось еще тоскливее. По-моему, наиболее подходящее название моей школы «коллеж Гуше для роботов». Таковыми были многие мои подруги «студентки», стремящиеся, казалось, овладеть всего четырьмя искусствами: 1. Курить сигареты. 2. Играть в бридж. 3. Вязать разноцветные носки. 4. Подбирать оттенок лака для ногтей под цвет губ. (Их якобы увлечение мужчинами, или boy-friends, миф. Какие там мальчики, если все силы моих подруг-«студенток» уходили на то, чтобы произвести впечатление друг на дружку. Некоторый интерес к boy-friends появился много позже.) Я обнаружила, что и преподаватели, и сотни студенток пребывают в заблуждении одни роботы думают, что учат, другие что учатся. Да и я сама чем не робот, только в отличие от других сознающий, что он всего лишь тупая машина. И это меня страшило. Как и Успенский, я была уверена, что есть возможность стать чем-то большим, нежели машина. Мечтала пробудиться. Но весьма забавно, что сама необходимость выбрать путь навевала сон. Вместо того чтобы постепенно начать просыпаться, постигать все более высокие уровни сознания, я, наоборот, все глубже засыпала. Силясь проснуться, я пошла по пути, который привел меня к порогу вечного сна, и пробудиться от него было уже невозможно. Самое смешное, что меня об этом заблаговременно предупредили. Вот притча рассказанная Успенским.

Жил очень богатый маг, имевший множество баранов. Но он был невероятно скуп, поэтому не пожелал ни нанять пастуха, ни огородить пастбище, где паслось его стадо. Бараны, разумеется, все время норовили убежать в лес. Там они падали в овраги или просто прятались от мага, они ведь знали, что для него представляют интерес только их шкуры и мясо. В конце концов, маг нашел средство. Он загипнотизировал баранов и для начала внушил им, что они бессмертны, так что не беда, если с них сдерут шкуру, только польза, да и вообще приятно. Потом убедил, что сам он добрый их наставник и так обожает свое стадо, что готов для него на все. Далее он внушил, что если беда и возможна, то не сегодня и не завтра, следовательно, о ней и думать нечего. Более того, маг убедил баранов, что они вовсе и не бараны: некоторым внушил, что они львы, другим что орлы, третьим что люди, а иным даже что они сами маги. На том все их заботы и тревоги кончились. Больше бараны никуда не убегали и спокойно ждали, когда магу потребуются их шкуры и мясо.

Как я раньше не разгадала эту притчу? Конечно, печально, но причина очевидна. Я опускалась все ниже, уверенная, что поднимаюсь. Это мне внушил не кто иной, как г-жа Блан, которая прямо говорила, что я одна из самых ей близких. Могла ли я сбежать? Нет, я покорно ждала, когда, наконец, магу понадобятся мои шкура и мясо. Около двух лет безвольно ждала смерти. Мне не описать, какими жуткими были тогдашние мои мучения, но я не сдавалась, так как была уверена, что стою на верном пути. Если бы не убежденность в том, что я духовно расту, медленно, мучительно, но неуклонно восхожу к истинному бытию, я была бы «подкошена» окончательно. Но, столкнувшись нос к носу со смертью, я испытала потрясение (известно, что «потрясения» бывают благотворны), и это развеяло мой глубокий гипнотический сон. Это меня спасло я мгновенно проснулась и кинулась прочь от мага, спасая свои мясо и сильно попорченную шкуру. Сейчас у многих, несмотря на все предостережения, не хватает решимости для побега. А я сбежала. Нет, я не горжусь собой, за все спасибо моему ангелу-хранителю.

ВСЕ началось с Успенского. Человек спит, но сохраняет возможность стать чем-то большим, чем робот. Это все, что я поняла, но мне и этого было достаточно. В июне мое формальное обучение закончилось. Чтобы порадовать маму, я, облаченная, как и все, в черную мантию, с шапочкой на голове, покорно взобралась на сцену, где мне вручили диплом. И никто не почувствовал нелепости происходящего. Получила ненужную мне ученую степень, не умея даже прочесть простейшей латинской надписи. Этого странного противоречия никто вроде и не заметил. Получив забавную бумажку, именуемую дипломом, я могла уже всерьез заняться тем, что Успенский называл работой. Пустившись в эту авантюру, я, как и он, почувствовала себя вырвавшейся на волю.

Лето я провела на море вместе с семьей. Отказ носить поддельный бюст из резины весьма смутил родителей, и они с нетерпением ждали моего отъезда. Двадцать восьмого сентября я села на корабль «Иль-де-Франс» и отправилась в Париж, где надеялась пробудиться от своего тягостного сна. Конечно же, вместе с моей сообщницей Пат Магуайр. С букетами в руках мы наблюдали, как исчезает вдали грандиозная панорама Нью-Йорка.

Той осенью 1950 года я по легкомыслию подвергалась огромному искушению. Постоянно что-то меня толкало к каждой молитве добавлять слова: «Вопреки Божьей воле». Поэтому я и попалась в хитроумную интеллектуальную ловушку Успенского. Связанная по рукам и ногам, я оказалась во власти его диалектики:

«Христиане обязаны следовать христианскому учению. Следовательно, жить по заветам Христа, сверять с ними каждый свой поступок. Но удается ли им это? Конечно, нет, они только лишь провозглашают свою приверженность к христианской любви и Божьим заповедям. Есть люди, для которых слова важнее дел. Это вернейший признак душевной пустоты! Не стоят они ломаного гроша.

Истинный христианин живет согласно заветам Христа. Все мы еще не христиане. Чтобы стать христианином, надо научиться «действовать». Все, что с нами происходит, не достигается усилием, а случается с нами. Христос говорит: «Возлюбите врагов ваших». Но как полюбить врага, когда мы себя-то не любим? Иногда «любится», иногда нет. Мы и пожелать-то всерьез стать христианами не способны: бывает «желательно», бывает «нежелательно»… Чтобы быть истинным христианином, надо просто быть. Быть настоящей личностью, овладеть самим собой. Тот, кто не овладел самим собой, нищ и не способен ничего обрести. Это не христианин, а попросту робот, машина. Робот не может быть христианином. Сами подумайте разве автомобиль, пишущая машинка, граммофон способны приобщиться к христианству? Это предметы, они не самостоятельны. Они безответственны. Это механизмы. Быть христианином значит быть ответственным».

Теперь-то я вижу, что из подобных рассуждений торчит дьявольский коготь, но той осенью 1950 года я ничего не понимала. «Мыслите самостоятельно…» рекомендовал Гурджиев. Легко сказать! Но ведь я всего лишь робот, автомат. Подобное дьявольское противоречие стало орудием мучительной душевной пытки, невыносимой в своей изощренности. Она длилась до тех пор, пока не вымотала все мои силы. И не потому, оправдаюсь, что их недоставало, просто, будучи загипнотизированной, я не понимала, что со мной творится. И твердо верила, что «наставники» хотят мне добра. Одна из них, назову ее, к примеру, мадемуазель Суета, как-то мне пообещала: один прекрасный день вы поймете, в чем состоит истинное благо». Сейчас я хочу спросить: «Для кого благо?.. для чего, наконец?» Конечно, не для тех, кого Гурджиев называл ««дрессированными подопытными кроликами», чей удел добровольно участвовать в моих опытах». Конечно, не для них. По этому поводу у меня есть несколько весьма вероятных предположений. Но, хотя я в них ни секунды не сомневаюсь, все же до конца ответить на собственный вопрос не умею. Надеюсь, что найдется человек более проницательный и упорный, чем я, при этом не понаслышке знакомый с различными видами магии, который докопается до истины. Вопрос поставлен и требует ответа. Тот, кто скажет обо всем этом вслух, возможно, подвергнет себя опасности, но рискнуть стоит. Это был бы, как говорится, поступок.

ХОТЯ мне уже пришлось целый год учиться в Париже, привыкнуть к новой жизни было непросто. Всю осень и зиму я постоянно спотыкалась и на что-то натыкалась, пока, наконец не вошла в ритм парижской жизни. С гурджиевской группой мы впервые соприкоснулись, когда весна была уже в разгаре. Совершенно случайно мы с Пат познакомились с человеком, который нам сообщил, что его «хорошая знакомая» уже два года работает. Она будет счастлива, заверил он, представить нас некой, скажем, г-же Блан, важной персоне в группе. «Добрая знакомая» поведала нам, что она «проститутка»… «Не подумайте, не ради денег. Поверьте, у меня на счету десять тысяч долларов в здешнем банке. Главное власть. И улыбнулась во весь свой лягушачий рот. Обожаю властвовать над мужчинами». Знаменательно, что наше знакомство с парижской группой началось с такого вот неожиданного признания.

А мое знакомство с г-жой Блан с короткого телефонного разговора. «Добрая знакомая», изрядно поморочив нам голову, все-таки дала ее адрес и телефон. Я сразу сообразила, что в группе вообще принято то, что американцы называют beating around the bush (наводить тень на плетень). Таков обычай гурджиевской группы. «Да» означает «нет», «нет» означает «да», а в результате может оказаться и «возможно», и «никогда». В группе не бывает ночи или дня, только восход и закат. Прекрасно помню первый разговор с дамой, которая должна была приобщить меня к работе:

«Алло, мадам Блан?»

«Слушаю вас», отвечает она ледяным тоном. (Кто, мол, осмелился меня побеспокоить?)

«Не я, не я», пищал во мне какой-то испуганный мы-шонок, внешне же я пыталась сохранить приличествующий моменту ровный тон. (Позже, поработав в группе, я уже с легкостью ломала комедию.) «Меня зовут Франсес Рудольф. Мисс «Добрая знакомая» вам говорила обо мне и о моей подруге Пат Магуайр. Когда к вам можно зайти?» После глубокого и продолжительного молчания свидание было назначено: на будущей неделе днем. После чего сухое «до свидания». И тут же гудки. Слегка растерянная, я все же надеялась, что при личной встрече она окажется посимпатичней. Передала Пат нашу беседу.

«Ах, как можно судить по телефонному разговору? Ну, какая она, по-твоему?» По голосу г-жа Блан представлялась сухопарой брюнеткой, ростом выше среднего, в черепаховых очках, одетой в костюм строгого покроя… Обладательница подобного голоса могла быть только такой. Уже не помню точно, как ее представляла Пат, но совершенно иначе. И обе мы ошиблись. То же и с работой. Да и вообще меня ожидало много «сюрпризов». Случалось, кто-то из посвященных улыбался мне, поглаживал по плечу, нежно пожимал руку, а при следующей встрече глядел, будто видит впервые. Даже и напомни я о себе, все бесполезно. (Непростительная дерзость, если человек явно хочет позабыть, что он тебя видел и о тебе слышал.)

Первая же встреча с г-жой Блан хорошо продемонстрировала мне, сколь изменчив нрав посвященных. Что может быть упоительней парижского мая, особенно когда тебе двадцать лет и ты закончила школу? Кажется, впереди столько приключений, а самое интересное то, на которое мы решились, когда майским деньком, поднявшись на верхний этаж по красной лестнице, оказались у двери г-жи Блан.

Впустила нас кухарка. Очень странная женщина: говорила она только в крайних случаях, причем стремилась обойтись наименьшим количеством слов, к тому же произнесенных безо всякого выражения. Потом я заметила, что кухарка целыми днями что-то готовила. Как было не заглянуть в кухню, если ее дверь находилась прямо рядом с входной, слева от нее, причем почти всегда приоткрытая? Я, было заподозрила, что г-жа Блан по примеру Гурджиева устраивает какие-то экзотические застолья, но позже от своего предположения отказалась. Видимо, готовила кухарка только для г-жи Блан (которая никогда не показывала, что голодна) и ее домашних.

Кухарка указала перстом на дверь в глубине небольшой прихожей. И мы с Пат оказались в средних размеров гостиной, очень симпатичной. Солнечная, с балконом, откуда видны городские крыши и верхушки деревьев. Вдалеке высилась Эйфелева башня. Ожидая г-жу Блан (ее всегда приходилось ждать), мы успели оглядеть комнату. В углу стояло пианино с нотами сочинений Георгия Гурджиева на пюинтре, по обеим сторонам которого торчали две огромные черные свечи. («Почему черные?» соображала я, уверенная, что их непривычный цвет должен нечто означать. Впоследствии я заметила, что ноты всегда открыты на той же странице, свечи же, наоборот, постоянно меняют.) На пианино стояла очень выразительная фотография некой девушки с платком на голове. Веки ее были прикрыты, но как-то по-особому. В ней ощущалась могучая внутренняя сила и полная отрешенность от внешнего мира. Видимо, так могла выглядеть сама смерть девушка, целиком отрешенная от жизни, погруженная в сокровенное бытие своего духа. Эта фотография все время притягивала мой взгляд. На стенах висело множество довольно сносных картин и несколько акварелей. Интересней других был женский портрет работы Лапужада. Комната весьма уютно обставлена множество стульев, обитых в индийском стиле, американская софа. Я вышла на балкон, где стояли горшки с цветами и кустиками, разглядела и понюхала каждый. За этим занятием меня и застала появившаяся в комнате очень грузная женщина, ниже среднего роста, с белыми, серебристого отлива волосами, зачесанными назад. Такой оказалась, к моему удивлению, г-жа Блан. Я поспешно вернулась в гостиную.

«Вы ко мне? лицо расплылось в слащавой улыбке. Интересуетесь нашей работой?» Она так и лучилась доброжелательством, и я мгновенно успокоилась. «Чтo вы хотите?» Тон был многозначительный. Разъяснила как могла, хочу, мол, быть более подлинной, не такой легковесной, короче, хочу быть. И Пат пролепетала нечто в этом роде. Г-жа Блан покивала головой, затем несколько минут царило молчание. Мы словно сдавали вступитель- ный экзамен. Потом она сказала, что набирает группу «специально для англоязычных», куда и готова нас принять. Занятия начнутся через неделю. Затем ласково попрощалась и проводила до двери. Окрыленная, я буквально скатилась с пятого этажа по красной лестнице и выпорхнула на залитые солнцем парижские улицы. Мне казалось, что начинается настоящая жизнь.

ВООБЩЕ-ТО инстинкт самосохранения мне нечто подсказывал, но я не могла разобрать, что именно. Не прислушалась я и к предупреждению Гурджиева: «Кроме естественных, верных путей, возможны пути искусственные, способные привести только к временному улучшению, а бывают и вовсе ложные, которые могут полностью изменить личность, но не в лучшую сторону. Следуя им, человек тоже пытается подобрать ключ к четвертой комнате; бывает, это ему и удается, только что он там обнаружит? К примеру, что комната уже отперта, но коварной рукой смерти. В общем, в обоих этих случаях, как правило, она оказывается пустой». Согласно Гурджиеву, я была «одержима манией», суть которой в бесплодной попытке понять единственный смысл бытования на земле всех живых существ. И таким образом осознать цель человеческого существования. Я страстно желала обрести то, что Гурджиев назвал «богоподобием». Одержимая бесом, могла ли я прислушаться к внутреннему голосу, советовавшему мне оставаться всего лишь творением?

ПЕРВОЕ собрание было не таким, как я его себе представляла. Мне кажется, что прошло оно вообще молча. По крайней мере, ничего в голове не осталось. Да и сейчас, добросовестно роясь в памяти, я не могу припомнить, что говорила г-жа Блан на этом собрании. Да и на последующих. Все, что я запомнила, можно уложить в две фразы: «Расскажите, как вы работали предыдущую неделю?» и «Не забывайте о своей правой руке».

Впрочем, припоминаю пару небольших «происшествий». Как-то я призналась, что верю в спасительность молитвы. Что и произвело отвратительное впечатление на г-жу Блан. Другое приключилось в мае, на одном из еженедельных занятий. Г-жа Блан сказалась больной, поэтому мы собрались в ее спальне. Впервые я попала в ее святая святых. Больной она безусловно не выглядела, я же получила возможность спокойно разглядеть обитель своего духовного наставника, учителя. Спальня была просторнее, чем гостиная, и совсем в ином стиле. Стены бледно-лимонного цвета. Легкомысленной расцветки кровать помещалась в самом центре, напротив двери, ведущей в комнату, из окна которой видны крыши и верхушки деревьев. Я была просто очарована спальней, ведь в спальни к богатым я никогда доступа не имела. Подобное увидела впервые. Но гвоздем программы, разумеется, являлась сама г-жа Блан, возлежащая на своей огромной постели. Мизансцена была тщательно продумана. Мой стул, обитый кретоном, стоял слева от кровати. С этого места открывался прекрасный обзор. Первое, что меня поразило, обилие атласа. Видимо, к этой ткани г-жа Блан питала особое пристрастие. Массивные кресла, обитые розовым атласом. Покрывало на кровати из белого атласа в зеленый цветочек. На г-же Блан кофточка из голубого атласа, опирается она на подушки из какого-то сверкающего атласа. Во-вторых, меня поразили дверные ручки. Все три из настоящего фарфора, расписанные потрясающими цветами и какими-то позолоченными спиралями. Обычные ручки, разумеется, необходимо было заменить на такие вот, красивые, фарфоровые. Множество фотографий Гурджиева, несколько детских фотографий, в том числе дочери г-жи Блан. На маленьком столике груда книг, бумаг, рукописей. Над кроватью висела иконка с изображением Христа. Я никак не могла оторваться от искусной вышивки на покрывале. Г-жа Блан чувствовала себя королевой, восседающей на троне. (По сей день, размышляю, что за королева: «королева Пчела» или «королева Кобра»?) Обращаясь ко мне (о чем говорилось не помню), она вдруг прервала себя произнесенной с невероятным отвращением фразой: «Ну как вы сидите? Неужели так трудно посидеть хоть пять минут неподвижно!» После чего потеряла ко мне интерес и нашла другого собеседника. Казалось, она и вовсе обо мне забыла. Я же старалась сидеть как следует: ступни плотно прижаты к полу, ладони на коленях, при этом пыталась усидеть неподвижно. И не то чтобы я с собой боролась. Скорей, это была безнадежная борьба с г-жой Блан. Сколько она продолжалась? Даже не знаю. Когда у меня поплыло перед глазами, г-жа Блан, обернувшись ко мне, бросила с иронической усмешкой: «Ну, достаточно». В тот же миг я упала со стула. Спину невероятно ломило. Чтобы не выдать боли, я крепко стиснула зубы. «Чувствуете, что вы были не такой, как обычно, сказала она. Вы делали усилие». (Ходовое выражение в группе, при том, что не разъяснялось, зачем непременно делать усилие. Как я поняла, усилие нужно для того, чтобы быть, быть, чтобы совершать. Но кем и зачем быть, что и зачем совершать этого мне так и не поведали.) И все же слова г-жи Блан возымели некоторое действие. Моя ответная вспышка потребовала от меня некоторого усилия, что уже неплохо. Но что дает усилие, я понять не могла. Моя маленькая победа казалась бессмысленной и ненужной.

«Ну и что за толк, если у меня будет болеть спина?» проворчала я.

Г-жа Блан, весьма позабавленная своим небольшим «экспериментом», промолвила с загадочной улыбкой: «И боль в спине не бессмысленна».

Я как бы раздвоилась, понимая, что она одновременно и права, и не права. В общем-то, я чувствовала ее неправоту, но не могла опровергнуть. Ненавидела и себя за свою выходку, и г-жу Блан. Она что-то шепнула затаившемуся во мне демону: он и вознегодовал. Я чувствовала, что ввязалась в бой помимо собственной воли. Победа мне все равно ничего бы не принесла, а расплачиваться за нее пришлось бы дорого.

Больше никаких примечательных происшествий за время «обучения» у г-жи Блан не случалось.

Странно, но не смогу теперь описать «упражнения для развития ощущений», а ведь над этим я работала весь июнь, да и все то лето. Преподавала, разумеется, г-жа Блан. Начались эти упражнения вскоре после случая «сиди неподвижно». (Поверьте, подобный непонятный провал в памяти произошел не оттого, что я рассеянна и забывчива. Предположение я уже высказывала. Особенно это чувствовалось, когда я делала «упражнения для развития ощущений» (УРО). Собственно, работа состояла из движений и УРО. Во время УРО приходилось, в частности, сосредоточивать внимание на каком-то отдельном участке своего тела, к примеру «ощущаем» правую руку или левую. Было много подготовительных упражнений, например, когда кто-то приходил, следовало отметить, что в дом пришли. Подобных упражнений было бесчисленное множество. И все с одной целью достигнуть должной сосредоточенности, лишь тогда УРО принесет пользу. Результаты были действительно немалые по крайней мере, для меня УРО стали наилучшим средством самогипноза. Совершенно ничего не зная о науке, которую Гурджиев называл «мехкенесс», не вчитавшись в то, что он говорил (а ведь говорил он очень подробно), заниматься УРО было непростительной глупостью. Занималась я почти еженедельно с мая по сентябрь 1951 года и с января 1952 по январь 1953 года. А прекратила упражнения, только когда поняла, что просто могу умереть.

Одновременно с изучением ощущений мы приступили к движениям. Еженедельные занятия проходили в зале Плейель. Там мы, человек двадцать пять, плюс-минус восемь, усаживались в ряд в определенных позах: скрестив ноги правая на левом бедре, распрямив плечи, вытянув шею, глядя прямо перед собой, руки на коленях, и так сидели не шелохнувшись. У каждого было свое определенное место. Продолжалось это от десяти до пятнадцати минут, мы изучали свои ощущения, чтобы потом приступить к движениям. (Наилучший способ достигнуть необходимого для движений состояния сознания.) Познание ощущений заключалось в полном расслаблении сначала правой руки, потом правой ноги, затем левой ноги, далее шеи, мышц головы, спины и, наконец, всего тела. Расслабляя какой-то участок тела всегда следовало идти справа налево, надо было на нем предельно сосредоточиться. Когда это удавалось, внимание распространялось на следующий участок. Начинаю с правой руки. Я ее ощущаю. Я вся в ней. Пытаюсь проникнуть сознанием сквозь мышцы до самого мозга костей, Стараюсь, стараюсь, очень стараюсь, и в то же время не стремлюсь добиться успеха, такая вот игра в поддавки. Когда я проникла как можно глубже в собственную руку, ощутила всю ее целиком от плеча до кончиков пальцев, надо удержать это ощущение, постепенно распространить его на правую ногу, и далее по кругу, пока не удастся ощутить все тело целиком. Причем все его участки в одинаковой степени. Зачастую это удавалось. Вот и вся техника УРО. Месяцы работы меня, безусловно, закалили и уже потому не прошли без пользы, но, тем не менее, никому не порекомендую испытывать себя подобным образом. На Уроках по движению и УРО мы занимались, сидя на полу, скрестив ноги, но такая поза не обязательна. Можно заниматься и сидя в мягком кресле. Но только правильно: спина и шея выпрямлены, взгляд устремлен вперед, спокойный, глаза закрывать нельзя. Но главное постоянно идти справа налево, против тока крови.

Чтобы освоить основы движения, требовалось не меньше года. Руководила занятиями г-жа Блан. Тщетно пытаясь подражать остальным, я спотыкалась, как беспомощный утенок. Поза со скрещенными ногами была для меня почти невыносима. От упражнений все мои мышцы ныли, молили о пощаде. Силясь усидеть неподвижно, я обливалась потом, лицо искажалось гримасой, глаза наполнялись слезами. Мои безнадежные потуги выполнить движения выглядели смешными. Помню, что серия наиболее быстрых упражнений оказалась для меня самой трудной. Каждое движение имело название и номер. Например, «необходимое в первую очередь», «необходимое во вторую очередь», «счет», «молитва», «номер 2», «номер 4», «номер 22» и т. д. И каждое сопровождалось особой музыкой. Иногда мы считали вслух или произносили слова в определенном ритме. Когда я впервые узнала, какие именно слова мы обязаны были твердить, выполняя упражнения, я внутренне восстала. Как можно что-то произносить, не понимая для чего? Нечто в таком роде: я хочу работать, подчиняться, преодолевать, мучиться, становиться.

«Кем, зачем?» — недоумевала я. Для меня это было все равно, что молиться, не понимая слов. Причем неизвестно кому, может быть, злому духу. Я просто не способна была произнести ни слова. Я пыталась выполнять упражнения, но до конца июня все части тела двигались вразнобой, и только какая-нибудь одна правильно ступня, например, кисть руки или голова. И работала я молча. Когда я высказала Пат свои сомнения относительно непонятных слов, она взглянула на меня с презрением: мол, только дура может мучиться оттого, что не способна что-либо понять. Разве машина способна понять все на свете? Сначала надо перестать быть машиной. Вот тогда все и поймешь. Но это ли не вера? А я читала, что четвертый путь ее не требует. В ту пору я была новичком, работала чуть больше месяца. Позже, на следующий год, моя совесть затихла, и я уже не пыталась ни в чем разобраться. Неуклюжий и беспомощный утенок, я вскоре стала прилежной ученицей, свободно выполняющей самые трудные упражнения в наисложнейшем ритме, произнося при этом цепочки цифр и слов в любом порядке. Могла ли я себе представить, что я, Франсес, для которой мир цифр был тайной за семью печатями, научусь считать: 1 2 3 4 4 3 2 1 3 4 5 6 6 5 4 3 5 6 7 8 8 7 6 5 7 8 9 10 10 9 8 7 9 10 11 12 12 11 10 9, да еще одновременно совершать движения руками, ногами и головой. Но помогал особый дух, царящий в школе движения. Как самому настоящему дервишу, мне было доступно совершать чудо считать, делая упражнения. Как, впрочем, и всем остальным, а это ведь был всего лишь детский сад.

Я могла бы, конечно, опираясь на свои записи, попытаться подробно описать эти любопытнейшие упражнения. Но словами их не передашь. Только диаграммами, фотографиями, а еще лучше на киноленте. Но и фильм, по крайней мере, такой, что отснял г-н Зубер, дает совершенно превратное представление о движениях. На экране не воссоздашь атмосферу, царящую в зале. Само помещение роли не играет, впечатляет ряд или строй сомнамбул, движущихся взад-вперед, влево-вправо, совершающих повороты. Совершенно синхронно как единое тело, единая душа, один разум. Они послушны воле учителя, погрузившего их в сон и заставившего перед ним выламываться. Любому постороннему, наблюдающему действо, его участники кажутся, мягко говоря, людьми весьма эксцентричными.

И все же сами по себе некоторые движения замечательно красивы, похожи на потрясающий танец. Особенно изящно и ловко их исполняли наставники. Кроме г-жи Блан с нами занимались еще трое, в том числе уже упомянутая мисс Суета. Двоих других назову, скажем, г-жа Сперма и мисс Орешек. Г-жа Сперма, по-моему, была лучшей. Бедняга мисс Орешек, великолепно выполнявшая упражнения, учителем была никудышным. Ей было невдомек, что если людей бесконечно обзывать идиотами и несмышлеными младенцами, какой уж тут духовный рост. Но то, что я по нелепой случайности попала в класс мисс Орешек, и помогло мне пораньше очнуться. Очень надеюсь, что ее начальство не сделает из нее козла отпущения. Ведь по несправедливому приговору мисс Суеты именно она оказалась повинна в том, что я все-таки очнулась.

НАША небольшая группа специально для англоязычных работала с г-жой Блан два месяца. В начале июля г-жа Блан уехала на летний отдых в Швейцарию. Кроме нас с Пат в группе занималось еще трое. Две американки, недавно приехавшие во Францию, нахальная девчонка моих лет с мальчишеской походкой и дама старомодного облика, лет сорока пяти. Третий тридцатилетний палестинский еврей, получивший английское подданство. От женщин я сразу решила держаться подальше: они, конечно, вполне «милы», но бесцветны. Мисс X обучалась медицине вместе с русским доктором назову его д-р Фиш, врачом нашей группы. Я так и не поняла, чем занималась старшая, но «талантов» она не обнаружила. Поначалу, чувствуя, что г-жа Блан к американкам относится по-особому, я решила, что мужчина, назову его «Брат», и мы с Пат образуем отдельную группу. Но дело оказалось не в различии уровней, а в деньгах. У двоих из группы они были, у остальных троих, на беду, не было. После окончания занятий «Брат» и мы с Пат уходили, а X и Y оставались для более углубленного обучения что-то вроде частных уроков. Так мы попали и в разные классы движения. У «Брата» и у нас с Пат занятия проходили в четверг вечером, у X и Y вечером в субботу. Два месяца понадобилось, чтобы до меня дошло, по какому принципу делится группа. И только тогда все встало на свои места.

«Брат» представился нам, только когда закончилось последнее занятие перед летними каникулами; занятия должны были возобновиться лишь осенью. Разговорились на остановке 68-го автобуса, который мы с Пат ждали, чтобы ехать на улицу Эдгар-Кине. Мы все втроем мгновенно по-дружились и летом нередко встречались. В течение всей моей «работы», если я с кем-то начинала контактировать, дело оканчивалось губительно для обоих. Случай с «Бра-том» не исключение: силой внушения нас постепенно вос-становили друг против друга до такой степени, что «Брат» едва не решился на преступление. Это, в конце концов, обернулось против него самого (вмешались высшие силы). «Брат» был озлоблен не только против меня, но и против Пат. Он отчаянно завидовал ее успехам в «работе». Пре-красно помню одну сцену, произошедшую у нас дома. Каж-дый из них старался принизить успехи другого. Они дошли до такого бешенства, что могла разразиться драка. Потеряв терпение, я выставила их в соседнее кафе, пропустить по стаканчику пива. И битва продолжалась уже там. Пат возвратилась в дикой ярости.

В группе умело насаждались враждебность и подозри-тельность. Пару раз, попытавшись заговорить с теми двумя богатыми дамами, я не сумела даже узнать, как их зовут. Нас с Пат исподволь подталкивали к бессмысленному соперничеству, но я на это поддавалась меньше. Каждому внушалось, что он куда способнее к «работе», чем остальные. И за глаза, вместе с г-жой Блан, все посмеивались друг над другом. Разобщив нас, в каждом взращивали спесь, и это удавалось, как, впрочем, удалось уже Успенскому. Но за приступы вдохновения, когда чувство собственной значи-мости возносило нас до небес, мы расплачивались длитель-ными приступами отчаянной и безнадежной тоски. Словно гасла путеводная звезда, оставляя нас скитаться в одиночку в кромешном мраке. Да кто мы такие? Мы ничто, меньше чем ничто. Мы чуть-чуть было не оправдали ожиданий г-жи Блан, но, к счастью, этого не случилось. Боже мой, как она любезна, что старается наставить на путь такое ничтожество. Как страстно мы жаждали, чтобы нам бросили крошек, при помощи которых мы снова вознесемся к небесам, дабы оттуда поглядывать (сверху вниз) и поплевывать на тех, кому и крошек не досталось.

На небеса получаешь приглашения не часто. Г-жа Блан невзлюбила меня с самой первой встречи. Стремилась всячески унизить. Разумеется, когда чувствовалось, что я готова порвать с группой, мне бросали крошки. Слишком самолюбивая, чтобы изображать гордячку, я всякий раз заставляла себя нагнуться и подобрать их. Я ведь знала, что за все в жизни надо «платить», нужно уметь «пожертвовать собой». В результате все это меня вымотало. Я предполагала, что меня не балуют крошками, потому что в моих же интересах быть измотанной окончательно. Не зря же я урожденная католичка. Потеряв прежних святых, я не излечилась от привычки молиться. И хотя что-то меня подталкивало прибавлять к каждой молитве слова: «Вопреки воле Божьей», от угрызений совести я все же не избавилась. А также, вопреки всему, не выкорчевала до конца свою веру в милость Божью. Тем, кто уверен, что человек способен подняться над моралью и стать подобным Богу, причем целиком и полностью благодаря собственным усилиям, тем, кто, критикуя нынешнее состояние человека, сетует, что «современный человек сам не способен думать, но нечто думает за него, что сам он не действует, но нечто действует через него, что он не способен на поступок, но нечто посредством его поступает», всем этим людям моя надежда на милосердие покажется какой-то ненужной помехой, от которой необходимо избавиться. Потому я и стала мишенью для очень резких (постепенно подтачивавших меня) нападок.

Пат соперничала со мной, я с ней, мы обе были настроены против «Брата» и vice versa. Наши неумелые богачки против троих более умелых, но бедных и т. д. Нас побивали друг другом, словно мы были пешки в дьявольской шахматной игре, побивали с таким коварством и злорадством, что меркли самые мои страшные представления об аде. Пат внушили, что у нее больше шансов достичь успеха в «работе», чем у меня; я, мол, подвергалась дурному влиянию, где уж мне достигнуть высот. Нас с Пат убедили, что обе мы талантливее «Брата», его же что он талантливей любой из нас. Мне внушили, что над Пат, которой странным образом прощались любые капризы, попросту смеются. Конечно же, я лучшая ученица из всех, а грубое со мной обращение это просто великая мне честь, лишний раз подчеркивающая мое превосходство. Такая коварная тактика быстро привела к серьезной ссоре между мной и Пат

. В середине июля Пат неожиданно пригласили на юг Франции, мне же в ту пору он был противопоказан. Я нуждалась в ее присутствии. Не потому, что она со мной нянчилась, а просто для душевной поддержки. Я тут же стала ее просить как о личном одолжении, чтобы она пока не уезжала. Пат с раздражением отказалась, словно я для нее была только обузой. Мол, никто не вправе вмешиваться в ее дела, она вольна поступать, как пожелает. Гурджиев говорил: все, что помогает проснуться, благо, все, что мешает, зло. Главное в жизни стремиться всегда поступать в соответствии со своими желаниями. Иначе посредством самоотождествления можно попасться в ловушку отрицательных эмоций. Меня же в ту пору настолько охватило чувство безнадежности, что я просто умоляла Пат остаться. Тщетно. Она уехала. Правда, если следовать той же логике, она не могла безмятежно наслаждаться путешествием ведь ей не полагалось отождествлять себя не только с отрицательными эмоциями, но и с положительными. После ее отъезда три дня я так плохо себя чувствовала, что не могла есть, и все это время всерьез подумывала, что, как только Пат вернется, я ее выставлю. Но все же пересилило чувство, что надо ее простить, постараться только слегка коснуться этой темы и каким угодно способом, но сохранить дружбу. Решение было принято чисто интуитивно. Никаких разумных доводов к тому, чтобы продолжать с ней общение, у меня не было. И все же, когда она вернулась, я заставила себя принять ее извинения и вела себя так, будто ничего не произошло. Это стоило невероятных усилий, но я прекрасно понимала, что вести себя иначе было бы рискованно все равно что тешить дьявола. Но семью месяцами позже тот же бес, что подстрекал Пат, все-таки взял свое: ему удалось поссорить меня с собственной матерью. Однако, во мне оставалось нечто здоровое, потому я и простила Пат. Ведь она не ведала, что творит, как потом и я сама. Мы были двумя марионетками, которых водила заботливая рука дьявола. Так двумя марионетками мы и остались, но водить двоих труднее, чем одну.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Продолжение хроники Франсес Рудольф. Я заболеваю. Бесподобный доктор Фиш. Пытаюсь полюбить. Запуганная мышка под одеялом. Разрываюсь между «работой» и любовью. Нам, помогает щенок. Возвращение королевы. Покидаю маму. Ничтожество в юбке. «Хитрец» причиняет мне большое зло. Испытание. Я больше никого не люблю. Мисс Запинка задает трудные вопросы. Бедняга Повель. Грустное Рождество. Великий страх. Нас гипнотизируют.

В ИЮЛЕ у меня вдруг стала подниматься температура, появился озноб. И потом все лето бросало то в жар, то в холод, и все же я упорно занималась УРО один-два раза в день. В конце июня собрания прервались на лето, поэтому движениями я больше не занималась «работа» свелась к УРО. По мере того как росли мои успехи в деле самоощущения, здоровье все ухудшалось. Хотя я вовсе не связывала два этих факта, но отчего-то была уверена, что к врачу обращаться бессмысленно. Понимала, что медицина тут не поможет. И все же к концу сентября состояние настолько ухудшилось, что Пат заставила меня обратиться к врачу нашей группы.

Увы, мне не под силу описать этого бесподобного д-ра Фиша, весь облик которого в точности соответствовал его необычной лечебной методе. Я была удивлена, что он призвал одну из американок, X, чтобы та выстучала мне спину и выслушала сердце. Присутствовала также его рус-ская ассистентка. Все трое долго меня выслушивали, при том, что никаких болей в сердце у меня не было. Мои жа-лобы касались только жара и озноба. В конце концов, д-р Фиш заявил, что я переутомилась, посоветовал пару недель полежать и подробно объяснил, как следует лечиться. Лечение исключительно своеобразное, в духе д-ра Фиша: прикладывать грелку к печени, пить горячее молоко с медом, принимать множество болеутоляющих средств и несколько лекарств от сердца. При этом он не сообщил, что же со мной. Я должна была в течение двух недель слепо выполнять все предписания, а потом снова явиться на прием.

Покинув кабинет д-ра Фиша, я сомневалась, стоит ли следовать его указаниям, и, как мотылек, летящий на огонь, тут же бросилась к человеку, которым с каждым днем все больше увлекалась. Объяснение в любви произошло во время короткого свидания. На эту встречу я согласилась не раздумывая. Нет, я не была влюблена, но испытывала огромную потребность в любви. И надеялась добиться любви хитростью. Наконец нашелся человек, готовый кинуться на помощь. Свидание с М. продолжалось всего несколько минут, потом я схватила такси и поспешила к г-же Блан, чтобы успеть на собрание группы первое после ее возвращения из Швейцарии.

Взобравшись по бесконечной лестнице, запыхавшаяся, я ворвалась в квартиру г-жи Блан и в гостиной обнаружила Пат. «Г-жа Блан немного опаздывает», сообщила она. Пат сразу заметила, что я счастлива. Я ей тут же обо всем рассказала. Пат выслушала совершенно равнодушно, она успела уже понять, что любовь не для нас. «А что сказал доктор?» Я рассказала и об этом. «Тогда немедленно отправляйся в постель», приказала она. Я только улыбалась, не имея ни малейшего желания следовать ее совету. И недоумевала, где же все остальные. Через полчаса в комнату вошла изящная брюнетка, одетая в серое джерси, и заговорила с нами по-английски с французским акцентом:

Меня зовут мисс Суета. Г-жа Блан очень занята и попросила меня немножко поработать с вами и «Братом». Мы с Пат глядели на нее разинув рот. Мисс Суета наводила какой-то ужас. Мы, конечно, старались этого не показать, но каждая чувствовала, что другая напугана не меньше. «Пока я не слишком хорошо говорю по-английски, но обязательно научусь. На чужом языке «работать» невозможно». (Позже об этом позабыли, и нас преспокойно отправили во французскую группу.)

Она подражала г-же Блан каждым своим словом и движением. Та же замедленная речь, успокаивающий тон, те же фразы, выражения, так же наклонялась к собеседнику. Мне она показалась какой-то состарившейся девочкой, тщетно пытающейся походить на свой идеал. Жаль ее, конечно, но работать с подобной личностью увольте! Пока она рассуждала, я вспоминала свидание с М. И вдруг сообразила, что действительно переутомилась и нуждаюсь в отдыхе. Так и надо сделать на время прервать «работу» и пару месяцев поваляться в кровати. М. пришел бы меня навестить с букетом цветов. Хотя я пока и не была влюблена, но надеялась, что любовь спасет меня от магов, жаждущих заполучить мои шкуру и мясо, не понимая, что маги гораздо могущественнее всех моих жалких, хотя и упорных попыток полюбить. Девять месяцев длился мой самообман, а я так и не смогла поверить, что все напрасно, что все мои попытки полюбить обречены. Душа моя была не живее, чем камень. И внешне это было заметно. Люди, видевшие меня впервые, старались тайком шепнуть Пат, что я скоро умру.

Как-то раз, лежа в постели по предписанию д-ра Фиша, я почувствовала, что вряд ли смогу встать. Невероятные дозы болеутоляющих нагнали на меня жуткую тоску. А горячая грелка на печени вызвала слабость. После многочисленных сердечных инъекций и пилюль мое сердце, которое раньше никогда себя не проявляло, громко возопило о своем существовании. Оно принялось выплясывать какой-то безумный буги-вуги, бешено билось, подпрыгивало, потом вдруг куда-то исчезало, чтобы со временем снова за меня взяться, причем в самый неожиданный момент. «Что за чудо этот д-р Фиш, решила я, никогда не подозревала, что у меня больное сердце, а он угадал».

Я впала в нечто вроде летаргии и пролежала в постели семь-восемь месяцев, вставать для меня было серьезным испытанием. Так я и лежала в кровати, ощущая, как мной постепенно овладевает смерть, расползается по телу, начав с пальцев ног. Меня жутко пугало, что я потею от боле- утоляющих. Совсем не хотелось умереть неизвестно отчего, «не своей смертью». Пока я лечилась по методу д-ра Фиша, меня постоянно навещал М. Я почти не могла его выносить и не желала понимать, как ему это тяжко. Но робкая попытка ему посочувствовать спасла мне жизнь. Наконец я сообразила, что если прямо сейчас не поднимусь с постели, то слягу уже навсегда. И я встала. Случилось это в начале сентября. Каждую капельку мужества я использовала как таран, чтобы пробить брешь в стене самовспоминания и неидентификации, которые мешали мне полюбить. Сражаться за то, чтобы полюбить, надо же такое придумать. Ведь любить так же естественно, как дышать, питаться. Словами не описать, в каком ужасном положении я оказалась. Я попросила Пат передать мисс Суете, что не буду больше «работать». И не потому, что считаю, будто «работа» чуть не довела меня до смерти. А только потому, что все мои оставшиеся силы хочу обратить на борьбу за жизнь. Интуитивно я чувствовала, что без любви погибну. Все свои силы я положила на битву за нее. Увы, я потерпела поражение, дьявол прихлопнул меня своей лапищей. «Работа» оказалась сильнее.

Пат очень тонко меня подбивала продолжать «работать». Я мужественно держалась до середины января, пока не убедилась, что я всего лишь машина и на любовь неспособна. Где же теперь искать спасение, как не в «работе»?

Теперь группа состояла из троих: «Брата», Пат и меня. X и Y исчезли бесследно. Г-жа Блан еще осенью отправилась в Америку, но в феврале обещала вернуться. Тогда все мы, мол, опять будем заниматься с прежним наставником, которого мисс Суета «временно заменяла» (время, правда, затянулось). Мисс Суета была рада моему возвращению в группу, но старалась этого не показывать. Я же, как дурочка, разрывалась между «работой» и битвой за любовь. Несовместимость обоих занятий доводила меня чуть не до безумия, но выбор не давался. Помимо движений и упражнений, развивающих ощущения, «работа» с мисс Суетой состояла еще и из «маленьких» упражнений. Вот любимейшие: ни одну пищу не доедать до конца, употреблять в разговоре слова «Я», «мне», «мое» только сознательно, сознательно же подниматься по лестнице и т. д. Мы собирались у мисс Суеты, в небольшом гостиничном номере с видом на Сену. Вкалывала я здорово, но она была мной не слишком довольна. А ведь все время казалось, что я близка к успеху. Уверенность в неизбежности успеха и побуждала продолжать занятия. Я не могла повернуть вспять, все пути назад были отрезаны. Я обязана идти не сворачивая, даже если впереди безнадежный тупик.

Жизнь была утомительно занудной и тоскливой. Писать я не могла. Мисс Суета утверждала, что если за это не платят, то и писать не стоит. А кто мне заплатит за мои стихи? И я забросила поэзию. Последнее, что было мне дорого в жизни. «Работа» открыла мне глаза, как позорно быть орудием Творца. Можно быть либо Богом, либо ничем. Я же оставалась ничем… ничем… ничем…

Когда «профаны» расспрашивали меня про парижскую жизнь, мне нечего было им ответить. Объяснить, что жизнь в Париже для иностранца, американца в особенности, ужасно дорога, что мне приходилось браться за любую случайную работу, чтоб подзаработать несколько франков? Их бы это только насмешило. О «занятиях в группе» я и не заикалась. О «работе» полагалось молчать. Я не могла читать ведь все, кроме специальной литературы, в группе считалось полной чепухой. Равно как и писать за писанину не платят. И любить тоже машина любить неспособна. Чем же я занималась? Вроде бы ничем. А все-таки была совсем вымотана своей беспрестанной борьбой. Но с чем? Если бы сама понимала. Потому и молчала.

Пат и «Брату» приходилось не слаще. Случалось, выйдя от мисс Суеты на улицу, мы выпытывали друг у друга: «Помнишь, о чем она сегодня говорила?» Ни один не мог припомнить. И мы убеждались, что совершенно не способны понять свою наставницу. Значит, мало «работаем». Все мы чувствовали, что нас целенаправленно к чему-то подготавливают. Мы начинали «работу» с г-жой Блан, стало быть, она и должна вести нас дальше. А ведь многие из группы вообще не были с ней знакомы. Как-то раз мы втроем договорились заниматься еще упорнее, следовать всем требо- ваниям. Дойдя до угла улицы, «Брат» композитор, Пат и я писательницы, торжественно скрепили договор о коллективном самоубийстве.

К концу января наша с Пат жизнь стала совершенно невыносимой. И мы приняли весьма разумное решение пошли и купили щенка шнауцера, которого назвали Дружок. Теперь было к кому испытывать нежность, я даже надеялась полюбить песика. Существо с двумя уровнями сознания, он ли не подобен Богу? М. ужасно ревновал меня к щенку и как-то дал ему пинка. Мы с Пат стали жить в чудесном обществе нашей собачки, и ее привязанность нам очень помогла. Любовь великая сила.

21 февраля г-жа Блан утренним поездом прибыла из Гавра на вокзал Сен-Лазар. Большая часть группы решила ее встретить. Как пошутила мисс Суета: «Каждый боится, что его не возьмут». Меня не удивило, когда на вокзале все до единого, включая мисс Суету, сделали вид, что меня не знают. Поезд прибыл. Королева разглядывала нас из открытого окна своего купе. Одета она была в роскошную шубу. Изумрудного цвета шапочка прекрасно сочеталась по цвету с ее серебристого отлива волосами. На пальцах искрились два огромных камня. Наконец-то г-жа Блан вернулась и мы снова будем «работать» с ней. Уж она-то мне поможет, укажет на основные ошибки, которые мне не дают «работать» в полную силу. Увидев ее, я поверила, что мое долгое и томительное ожидание будет вознаграждено.

X и Y, странным образом исчезнувшие из группы прошлой осенью, обнаружились в том же поезде, в свите королевы. «Брат» заметил покровительственно: «Надеюсь, они все же не бросят занятия». Еще бы. Они отправились в Америку вместе с г-жой Блан. Девицу моих лет я едва узнала. Еще в мае она была чем-то вроде «девчонки-сорванца». Чувствовалась в ней англиканская закваска. Неиспорченная, вероятно из среднезажиточного слоя. С длинными прямыми волосами неопределенного цвета. Всегда носила туфли на низком каблуке и коротенькие юбки. К макияжу относилась небрежно. Тогда она казалась мне девушкой заурядной, но порядочной. Девица с осветленными волосами почти до пола, сошедшая той ночью на перрон, была совсем другим человеком. Больше всего она напоминала процвета-ющую проститутку. Ее подружка тоже заметно переменилась, но на проститутку была не слишком похожа.

Все сгрудились вокруг г-жи Блан, приветствовали, жали руку. Я толкалась прямо рядом с ней, но приветствовать не смела, глядишь, и пропустит мимо ушей, а то еще и ответит колкостью. Выбравшись наконец из толпы, я услышала, как кто-то поинтересовался: «Что за кинозвезда приехала?»

Королева, в восторге от проявлений любви и просто-душного ликования, с которым встретила ее группа, пригласила всех в соседнее кафе выпить кофе. Она шла по вокзалу Сен-Лазар, словно Крысолов, а следом длинной вереницей зачарованные ею подопытные кролики. Мы забили до отказа просторную веранду кафе. Причем не всем еще хватило места. Когда наконец расселись, г-жа Блан пригласила к своему столику нескольких любимцев. Официанты принесли пузатые кофейники. Мы наполняли одну за другой дюжины чашек и передавали их из рук в руки. Примерно через час королева раскрыла свой пухлый бумажник и царственным жестом оплатила весь выпитый кофе. И еще подбросила официантам то, что называла «на чай по-американски». Потом все мы с грустью наблюдали ее отбытие на маленькой серой машине.

Как и после каждого собрания группы, я чувствовала себя совсем обессиленной. Начав «работать» с г-жой Блан, я надеялась в ближайшем будущем с ней и продолжить, доказав тем самым, что я чего-нибудь да стою. Тем не менее, от меня шарахались, как от прокаженной. На меня не обращали внимания, не заговаривали, разве что с откровенной враждебностью. Оказавшись снова на вокзале Сен-Лазар, я попыталась разогнать свою ужасную тоску, в которую погрузилась с приездом г-жи Блан. Через полчаса мне предстояла встреча с одним из самых близких и родных людей. Я попробовала внушить себе радость, отвлечься.

Сойдя с теплохода «Иль-де-Франс», мама приехала в Париж на втором поезде, собираясь пробыть у меня несколько месяцев. Ровно через три недели она вернулась в Нью-Йорк. Примерно через неделю после приезда в Париж мама заболела. А мы с М., еще за месяц до этого, договорились совершить небольшое путешествие. Наш отъезд совпал с маминой болезнью. В опеке мама не нуждалась, но мое присутствие ей было необходимо. Я поступила с ней в точности так, как Пат со мной. Не могла же я отождествлять себя с неприятными ощущениями? Как только мама сумела купить билет, она сразу уехала. Едва ее поезд отошел от перрона, моя идентификация испарилась. И я оказалась как бы в изолированной комнате. Что там обретешь? Мне казалось, что я недостаточно добросовестно «работаю». Но нет, даже чересчур. Меня словно бы обвели магическим кругом, через который не переступить. Только бы г-жа Блан меня пожалела! Только бы помогла! Но если бы я знала, что за «помощь» меня ожидает!

После своего торжественного прибытия г-жа Блан совсем не занималась с нашей небольшой группой, оставленной мисс Суете. Мы все продолжали находиться «в ожидании г-жи Блан», которая, подобно Годо, сегодня никогда не приходит, оставляя при этом надежду, что придет завтра. (Знаменитое «перенеси на завтра».) Как кроты, попавшие в лабиринт, «Брат» и мы с Пат тыкались во все стороны под пристальным наблюдением мисс Суеты. Собирались мы два раза в неделю в гостиничном номере мисс Суеты. Один раз только англоязычные «Брат» и мы с Пат. Во второй еще и пять-шесть французов, говоривших на диалекте нейи. Свой французский никто из нас не улучшил, но языковой барьер исчез сам по себе.

Маленькая французская группа состояла из четырех женщин и одного мужчины. (Я отметила, что во всей парижской группе, если считать и королеву, и самого жалкого подопытного кролика, на две Евы приходилось но одному Адаму.) И все очень добросовестные, особенно две женщины. Одна девушка не старше девятнадцати. Несколько месяцев она проболела. Увы, я не сумела даже узнать, как ее зовут, а тем более что с ней приключилось, хотя догадаться было нетрудно. Вторую никогда не позабуду. Эта женщина средних лет была очень бедна. Она не могла прокормить двух своих детей и была вынуждена отправить их в деревню к родителям. Все обеденное время она проводила в церкви, занимаясь упражнениями на ощущения.

Ничего, кроме «работы», ее не интересовало. Каждую неделю она шла за помощью к мисс Суете, а возвращалась еще более разбитая. Согласно учению группы, жизненные обстоятельства в точности соответствуют уровню развития сознания, бытию человека. Следовательно, эта дама никто, пустое место. Гурджиев говорил: «…известно, что по статистике в течение года под московский трамвай должно попасть столько-то человек. И если, к примеру, некто по какой-либо причине попал под трамвай и был раздавлен, это вовсе не означает, что надо вообще упразднить трамваи». Поэтому в ту пору я относилась свысока к раздавленной жизнью женщине.

С января по апрель мы посещали французские и английские собрания, занимались движениями. Продвигались вперед с прохладцей, не теряя надежды вновь обрести г-жу Блан. В конце апреля однообразие жизни стало простор невыносимым. И мы с Пат решили, что, если обогатить жизнь новыми впечатлениями, она покажется более сносной. Вдохновляемые столь наивными соображениями, мы, захватив с собой М., отправились в Бель-Иль-ан-Мер, где пробыли до 10 мая. Потому и пропустили майский номер газеты «Ар» со статьей Луи Повеля. На наше счастье. Прочти мы ее тогда, она не подействовала бы на нас так сильно, как семью месяцами позже. А в ту пору смерть еще не казалась столь близкой. Надо было еще дозреть до свободы.

За день до отъезда в Бель-Иль-ан-Мер «Брат» попросил мои стихи, сказав, что хочет положить их на музыку. Я никогда не печаталась, а «Брат» известный композитор, и я, конечно, была польщена. Мы втроем очень тесно дружили. Когда «Брат» болел, мы с Пат готовили ему еду. Когда «Брату» не на что было жить, мы приглашали его пожить у нас и кормили, «пока ему не удавалось раздобыть денег. Приходил он к нам и без повода, просто отдохнуть душой. То были замечательные отношения. Для нас с Пат он стал братом в самом глубоком смысле слова. Как-то он горделиво поведал нам, что ему пришлось поухаживать за пожилой музыкальной критикессой, и «приступ» увенчал- ся успехом: он заработал хвалебную статью. Пат ужаснулась, но только покачала головой и задала ему вопрос: «Вы так понимаете путь хитреца?» Стоит ли переживать, если подобное проделывают не с тобой. Когда «Брат» украл у меня мои стихи, он, казалось бы, тоже следовал путем хитреца, но мне почему-то не захотелось быть жертвой. Нет-нет, только не это. Хорошие или плохие, они мои. К тому времени я не могла уже писать, но не разлюбила те вещи, которые сочинила, когда была всего лишь ничтожным орудием Творца. Я не сумела их разлюбить, они не умерли для меня.

Осенью, на первом же занятии «Брат» небрежно бросил мне, что отдал перевести мои стихи на французский «одной очень важной персоне в группе», некоему специалисту по движениям, который столь прекрасен, словно сошел с картины Делакруа «Еврейская свадьба в Танжере». Я была возмущена. Он стал утверждать, что во мне говорит ложное «я», из меня, мол, брызжут отрицательные эмоции. И, в общем, не стоит попусту растрачивать свою драгоценную энергию. Велика ли беда, что он выдал их за свои собственные. Какие мелочи! Главное «работа». Уверял, что совершил свой поступок в интересах «работы». Я была раздавлена. Отведя душу, сколь это доступно несчастному загипнотизированному творению, я бросилась к мисс Суете, чтобы пожаловаться ей на совершенное безобразие. Уж она-то поможет, поговорит с «Братом» и выручит мои стихи. Она же обещала. Тем временем «Брат» таинственным образом испарился. Мисс Суета заявила, что никак не может с ним поговорить, пока он не вернется. Но мне удалось узнать, что и не вернется, так как, отправившись в Лондон, он серьезно заболел там и был вынужден с октября по февраль пролежать в больнице. С тех пор я его не видела и не надеюсь увидеть. Ничего не знаю и о судьбе моих стихов.

Должна сказать однозначно, что я не виню «Брата» Он стал игрушкой в чужих руках. По поводу всей этой истории он написал мне письмо из Лондона, закончив его словами: «А в общем все это чепуха, все равно один конец шесть аршин земли». И подпись: «Брат». Пока он болел, мисс Суета ни разу не упомянула его имени и написала ему лишь тогда, когда поняла, что я считаю непростительным ее равнодушие к одной из самых добросовестных и способных своих учениц. Неважно, что он будет делать дальше прекратит занятия или продолжит, я не желаю ему зла. Невероятные страдания, причиненные ему «работой», способны искупить любой грех. Уверена, что из-за «работы» дни его сочтены.

Когда «Брат» начал занятия, его считали подающим большие надежды композитором. Слово «гений» сейчас слишком затерто, но «Брата» можно назвать гением. Он представлял почти пародию на романтически настроенного молодого ху-дожника. Достаточно было его хоть раз увидеть, чтобы стало ясно, кто он такой. Но если группа против того, чтобы человек оставался орудием Творца, зачем она приняла «Брата»? Убедить его, что он никто? Уверившись, что он всего лишь честолюбец, мог ли он не разочароваться в своем искусстве? А как после этого жить? Это ли не смерть? Великий грех убить тело, но много хуже лишить душу пищи, погрузить ее в вечный мрак. Основываясь на собственном опыте и пристальных наблюдениях, утверждаю, что «работа» ставит именно такую дьявольскую цель. Она по своей природе не может привести ни к чему другому. Существует множество безвестных жертв «работы». Если бы я умерла, кто бы тут распознал убийство?

А тогда я вдруг поняла, что «Брат» прав насчет ложного самоотождествления. Что за разница, кто автор стихов? Просто чепуха машина ведь не способна творить. Да и кто мне за них заплатит? Так я внутренне покончила с последним, что еще любила. Отреклась от стихов. Тут уже смерть подступила ко мне вплотную. В одном из похищенных стихов сказано: «Смерть дело свободного выбора».

Как трудно сохранить спокойствие! Но тогда я была совершенно спокойна. А смерть приближалась.

В ИЮНЕ у нас с Пат состоялась беседа с г-жой Блан. Она нам поведала, что собирается осенью отправиться в Нью-Джерси, на ферму г-жи Успенской в Мендеме и хочет захватить с собой нескольких учеников. При этом дала понять, что если мы добьемся успехов, то будем среди них. Я сидела рядом с королевой, слушала ее речи, и все мне стало ясно. Месяцы тоски и ожидания были, оказывается, испытанием. Продержаться бы еще чуть-чуть, и я буду «работать» с г-жой Блан. Поеду с ней в Америку. По бесконечной своей доброте она не забывает о таком ничтожестве, как я. Как же выразить благодарность? Только усердной «работой». «Работать» еще и еще усерднее.

Следующей ночью в зале Плейель, перед началом занятий, мисс Суета, в своей шубе, пожевывая жвачку, решила прощупать почву относительно нас с Пат. В первый раз ее взгляд показался мне вульгарным. Как она переменилась за сутки! «Вы знаете, что г-жа Блан хочет перевести на французский первые выпуски «Всё и вся». Она поедет в Швейцарию и посвятит этому все лето. Группа нуждается в деньгах на их публикацию. Каждый должен дать сколько сможет». У нее была ужасная манера говорить о деньгах, просто мерзкая. А ведь в группе считалось, что отношение к деньгам и сексу главный показатель духовного развития. Пат нечего было дать. У меня нашлось пять тысяч франков, только и всего. Мой скромный дар не отвергли, но ни с Пат, ни со мной о поездке в Америку с г-жой Блан больше не заговаривали. В следующий раз мы ее увидели на последнем летнем занятии по движениям. Когда мы сидели на полу, скрестив ноги, она подошла прямо к нам, поглядела (сверху вниз) и расхохоталась во все горло: «Как, эта парочка еще не сбежала?» Мы убедились, что выглядим жалко и что нужно стараться еще больше. Я твердо решила добиться успеха. Оказывается, это невероятно трудно! Ну как чего-то достичь, если я полное ничтожество? Г-жа Блан, взяв бразды правления в свои Руки, возгласила: «А теперь попытаемся отыскать в себе силу, которая поможет нам справиться с отчаяньем. Попробуем переступить грань». Тут я подумала, что, может быть, мне все-таки удастся стать хоть чем-то. «Встать!» Мы вскочили и замерли, руки по швам. «Досчитав до четы-рех, расставим руки в стороны параллельно полу и посмотрим, сколько нам удастся простоять в такой позе. Это трудно, но зато мы очень много познаем». Вот она, возможность искупить все разом! Я думала, что мне удастся одолеть напряжение. Руки словно налились свинцом, а свинец еще и подрагивал. Мы переминались с ноги на ногу, это помогало. Сердце бешено колотилось, в глазах потемнело. Руки болели невыносимо. Чуть не половина группы, обессилев, рухнула на пол. К стыду своему, оказалась среди них и я не выдержала боли. Стало быть, я ничто.

Г-жа Блан отправилась в Швейцарию, чтобы заняться переводом. «Работа» прервалась на лето. Я продолжала за-ниматься УРО, добиваясь все большей полноты ощущения. Пат тоже усердно занималась УРО. В июле у нее случилось маточное кровотечение, чего раньше не бывало. Продолжалось оно три недели. В американском госпитале никто не мог понять, в чем дело. Один врач сказал Пат со смехом: «Может быть, вы сами нам объясните?» Были проведены все анализы, но причина кровотечения так и осталась тайной за семью печатями. Как началось, так и закончилось. Врачи оказались бессильны. Было тревожно. Пат ходила словно тень, которая может в любой момент рассеяться, бесследно исчезнуть. Мисс Суета любезно препоручила Пат д-ру Фишу, который прописал ей то же, что и мне. Пат до сих пор мучается и от последствий кровотечения, и от лечения д-ра Фиша.

В августе я окончательно порвала с М. Наша связь потеряла всякий смысл я ведь была выше отождествления, а без него любить невозможно. За время моей «работы» я порвала отношения со всеми своими друзьями, в том числе со школьной подружкой, самым давним и близким другом. Только чудом мы не раздружились с Пат. Не сомневаюсь, что хорошие отношения удалось сохранить из-за полного друг к другу безразличия. Безвозвратно ушли в прошлое счастливые минуты, которые мы пережили в Балтиморе, в Нью-Йорке, во время первого посещения Парижа, и с этим следовало примириться. Отказаться от поэзии для меня было все равно, что броситься с моста в реку. У Пат же все-таки оставалась одна мелочь, позволявшая ей держаться на плаву. Она обожала нашего родного Дружка, вечно лающего непоседу, все время норовящего чего-нибудь стянуть, жующего орехи, постоянно страдающего от мух и чесотки. И я его любила, но как бы умом, чувствовать любовь я в ту пору была неспособна. А Пат еще испытывала какие-то чувства к Дружку.

Поскольку наш хозяин продолжал вымогать у нас все больше денег за квартиру, в середине сентября мы были вынуждены найти жилье подешевле. Захватить Дружка в нашу новую квартирку на пятом этаже мы, увы, не могли. Единственное, что оставалось, подыскать для него добрых хозяев. Так как мы порвали со всеми друзьями вне группы, пришлось искать помощи в группе. Конечно же, мисс Суета знает семью, которая будет рада нашему Дружку. «Ладно, я подумаю», пообещала она. И раздумывала полтора месяца, а мы на это время поместили Дружка в пансион. Наконец она предложила Дружка одной даме, которая недавно потеряла любимую обезьянку. Дама обожала любую живность, видимо, в отличие от своего супруга, очень важной персоны в группе, личного друга мисс Суеты. (Последняя, разумеется, ненавидела обезьян.) У X было двое детей, которые в ту пору осваивали счет вперед и назад, готовясь к начальному классу движений. Они хорошо приняли Дружка, поэтому он вскоре стал в их семье своим. X хотели даже заплатить нам за него, но мы отказались. Через неделю мисс Суета потребовала, чтобы мы взяли деньги за «своего пса». Мы объяснили, что ничего нам не надо, только бы у Дружка были хорошие хозяева. Что мы и не собирались его продавать.

«Понимаю, сказала она, но все имеет свою цепу».

«Да вы не поняли: мы любим Дружка и хотим, чтобы за ним хорошо ухаживали. Нам бы и в голову не пришло его продать».

«Вы обязаны взять за него десять тысяч франков. Лично я уверена, что так будет лучше. А впрочем, поступайте, как хотите».

В группе нам постоянно твердили: «Поступайте как хотите. Нет ничего обязательного».

Меня только позабавил этот совет-требование получить плату за Дружка. Мне-то было все равно, а вот на Пат это произвело ужасное впечатление. Сама мысль его продать казалась ей мерзкой, противоестественной. И вот что я придумала: «Мы к деньгам даже не притронемся. Договоримся что г-жа X внесет плату за наши занятия. По тысяче в неделю, значит, за целых десять недель».

Таким образом, Пат хотя бы частично освободилась от мук совести, которым мисс Суета пыталась ее предать. И все же ей был причинен огромный вред она лишилась после-днего отождествления. Дружка обменяли на десять недель занятий.

В начале сентября мы с Пат отправились к г-же Блан, чтобы упросить ее с нами заниматься. Ждали от нее указаний, хотя бы похвалы за усердие. Мы чувствовали, что не растем под руководством мисс Суеты. Нам нужна была только г-жа Блан, собственной персоной. Если она позволит, мы поедем с ней в Нью-Йорк и там будем «работать». Я упомянула, что в Нью-Йорке нам наверняка помогут найти хорошо опла-чиваемую работу, а здесь мы с трудом сводим концы с кон-цами.

Нет, оставайтесь тут. В Америке разве жизнь? Настоящая жизнь только в Париже. Каждый год я езжу в Америку, но всегда возвращаюсь.

И рассмеялась.

В этом году я не поеду к дочке. Вернусь до Рождества. Итак, я обещаю, что буду с вами заниматься. Даю вам слово.

А пока что нам делать? спросила я.

Посещайте собрания мисс Суеты, занимайтесь движениями. И вот вам еще задание почитайте Майстера Экхарта. И устройтесь на службу. Для «работы» очень важно получать хорошие деньги.

А куда лучше устроиться? Ухаживайте за детьми.

Я с грустью подумала, что уход за детьми никак не стоит больше ста двадцати франков в час. При такой дороговиз-не что сто двадцать, что один никакой разницы. На прощание г-жа Блан ласково пожала нам руки.

Помните я обещала.

Вдохновленные обещанием, мы мужественно вернулись к опостылевшей «работе» с мисс Суетой. После того как «Брат» сбежал в Лондон и там заболел, в группе остались только я и Пат. Не очень-то, как говорил Гурджиев, широкое поле для экспериментов, зато глубокое. Теперь мы за- нимались в квартире на набережной Орсэ. Вскоре к нам присоединилась англичанка средних лет, ученая дама, достаточно известная в Париже. Довольно богатая. Назову ее «мисс Запинка». Приход мисс Запинки стал бедой для нее, а для нас счастьем. Мы обе считали англичанку на редкость открытой и приятной женщиной. Несмотря на разницу в годах, мы относились к мисс Запинке как к очаровательному, наивному ребенку. Случалось, она нас очень забавляла. Мисс Запинка начала работать в Лондоне, изучала книги Мориса Николя. Она дала их нам почитать в обмен на другие сочинения, посвященные «работе». В субботу утром, после собрания, мы втроем направлялись в соседнее кафе и там болтали за чашкой замечательного, хотя и упадочнического «черного напитка» (спасибо, без лимона). К французской группе она относилась подозрительно. Мисс Суета с первого взгляда произвела на нее отвратительное впечатление, как прежде и на меня. Я поторопилась ее уверить, что это ложное впечатление. Мол, мисс Суета так утонченна и сокровенна. К ней надо внимательно приглядеться, чтобы оценить по заслугам. «Допустим, согласилась мисс Запинка, а потом потребовала с британской прямотой Расскажите-ка мне, чем вы занимались с тех пор, как попали в группу. Что делали? Какой образ жизни вели?» Мы с Пат таинственно переглядывались и загадочно усмехались.

«Очень трудно рассказывать о «работе»».

Но все же настойчивые расспросы мисс Запинки глубоко затронули ту часть моей души, которой, хотя и медленно, овладевали сомнения. Действительно, чем я занималась? Чего достигла? Стала ли совершенней? Важнейших своих достижений я, конечно, оценить не способна, их ведь нельзя описать, они познаются только на практике. Но я освоила УРО способна мгновенно достичь глубокого самоосознания. Достаточно сесть со скрещенными ногами, в удобнейшей как выяснилось, позе из всех возможных, раз или два «пройтись вокруг тела», чтобы достигнуть глубо-кого и стойкого самоощущения. Сидя неподвижно, я прислушиваюсь к ритму своего дыхания, биению сердца, словно вся обратившись в какой-то особый прибор, предназначенный специально для наблюдения того, что совершается в глубинах личности. Сложнее закончить упражнение. Я совсем позабыла слова Гурджиева: «Необходимо помнить что машина, каковой является человеческое существо, не важно, хорошо она работает или нет, есть механизм саморегулирующийся. Одно изменение влечет другое. Необходимо это предвидеть и учитывать». Мисс Суета показала нам еще одно упражнение, демонстрирующее разницу между интеллектуальным и эмоциональным центром. Очень простое. Садимся, спина прямая, руки на коленях. Медленно поворачивая голову влево, следует одновременно глядеть на левую руку и ощущать правую, потом наоборот. Оно меня гипнотизировало еще сильнее, чем УРО, потому что производило то же действие, но значительно скорее за одну-две минуты. За исключением этих новых упражнений все осталось по-прежнему.

Как только осенью возобновились занятия, нас с Пат перевели в класс движений, возглавляемый мисс Орешек. Величайшая ошибка г-жи Блан! Даже в состоянии гипноза я почувствовала, что с мисс Орешек не все в порядке. Ясно поняла, что она рабыня, готовая буквально на брюхе ползать перед «начальством» мисс Суетой и г-жой Спермой. Что до г-жи Блан, то одно ее имя приводило мисс Орешек в трепет. Я решила, что мисс Орешек всего лишь бездарь, неспособная ничему научить, и много раз просила перевести меня в класс к г-же Сперме. Мисс Суета, на которую г-жа Блан возложила руководство занятиями по движению, говорила, что ничего не может решить без начальницы, надо, мол, подождать возвращения г-жи Блан. Она попыталась выведать, почему мне не нравятся занятия с мисс Орешек, но, как истинный хитрец, я помалкивала. Несмотря на свою какую-то невнятную и пугающую ауру, движения мисс Оре-шек исполняла красиво. Поскольку деваться было некуда я старалась не отождествлять себя с ней, а полностью сосре-доточиться на движениях. Ведь, возможно, меня опять-таки испытывают, смотрят, как я отнесусь к мисс Орешек. Может, она только изображает рабыню.

Все, что я могла рассказать мисс Запинке, я ей рассказала. Ее это не удовлетворило. Я постоянно ее уверяла, что достигла многого, но сама начала внутренне сомневаться в том. Как-то раз мисс Запинка показала нам с Пат статью Луи Повеля «Тайное Общество: Ученики Георгия Гурджиева». Он писал: «Есть люди, которые только в состоянии радости способны на непосредственное самовыражение. В них радость и непосредственность как бы повенчаны по взаимной любви, так же свободно могут они и разойтись. Чтобы пуститься в предложенную Гурджиевым духовную авантюру, подобные люди должны расстаться со своим прошлым. Утверждаю, что решившиеся на это писатели рискуют своим талантом, да и жизнью. Считается, что писатель должен тосковать. Иные готовы даже легкомысленно разглагольствовать о своей тоске, но тут все серьезней. Поэтому предостерегаю: для некоторых писателей учение Гурджиева огромный соблазн, дополнительная угроза болезни и смерти». Прочитала и как с гуся вода. Никакого впечатления. Одна мысль: «Бедняга Повель! Не имеет представления о «работе»».

НАСТУПИЛО Рождество, а г-жа Блан все не появлялась. Ее «обещание» оказалось очередным испытанием. Мисс Запинка уехала в Англию, занятия прервались на две недели. Умом я ничегошеньки не понимала, тело же мое знало все. Пат работала за городом устроилась ухаживать за ребенком на время школьных каникул. Договорилась она на десять дней, но пообещала мне накануне Рождества на денек приехать. И мы без всякого вдохновения решили «отпраздновать» Рождество. Понапрасну надеялись хоть немного ощутить прежнюю рождественскую радость, хоть что-нибудь почувствовать, в крайнем случае, притвориться, что чувствуем. Обе мы были внутренне мертвы, поэтому старались хотя бы все устроить как следует, соблюсти правила решили купить елку на цветочном рынке и рождественского цыпленка. И сделать вид, что наслаждаемся деревцем и цыпленком. Перед приездом Пат, вечером двадцать третьего, я решила преподнести ей подарок: во что бы то ни стало написать нечто вроде рождественской сказки. Положено ведь дарить подарки. Это будет свидетельством моей дружбы, хотя на подобные чувства я была уже неспособна.

Ночью двадцать третьего, впервые за много месяцев, я села писать. Труд был изнурительным, но рождественскую сказку я написала. Хорошую или плохую, неважно. Я писала и чувствовала, что пишу. Первые ощущения после многих месяцев бесчувствия! Меня это потрясло, я перечитывала написанное и плакала. От потрясения я заболела и неделю пролежала в постели, неспособная ни думать, ни чувствовать.

Я еще не успела поправиться, когда мне позвонила мисс Суета и сообщила, что хочет поговорить со мной наедине. Помню, как я шла по мосту, а над Сеной красиво падал снег, Я запомнила снег, потому что чувствовала его красоту. Я снова научилась чувствовать. Во время нашей встречи мисс Суета все время задавала вопросы: «Находите ли вы свою жизнь в Париже полноценной и интересной? Много ли вы пишете? Есть ли друзья? Мужчины?» и т. д. Я сказала: «Когда борешься за жизнь, не думаешь, интересная она или нет». На что мисс Суета заметила: «Вы сейчас занимаете самую неудобную позицию сидите между двумя стульями».

Это для меня не было новостью. Я и сама, конечно, чувствовала свою раздвоенность. И знала, что, начав писать рождественскую сказку, вступила в бой со смертью на равных. Только пока не понимала, какая тут связь. Я надеялась, что мисс Суета посоветует мне, как избавиться от необходимости сидеть между двумя стульями. Увы, ничего подобного. Предоставила выпутываться самой безмозглому роботу.

После беседы я твердо решила сделать наконец выбор один стул или другой, только бы не сидеть между ними. Было страшно. Прежде я не сопротивлялась смерти, знала, что борьба с ней меня измучит. Но умирать не хотелось. твердо решила избежать смерти, хотя ничего и не понимала.

Поняла я неожиданно. Пробуждение всегда наступает мгновенно и неожиданно. После одного из январских собраний я вдруг спросила у Пат: «А тебе не кажется, что мисс Суета нас гипнотизирует?» И сама удивилась своему вопросу. Вслушавшись в собственные слова, я мгновенно поняла. Все и мгновенно.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Окончание хроники Франсес Рудольф. Пробую защититься от черной магии. Откровения Гурджиева. Профессиональный гипнотизер. Способ зажать кровеносные сосуды. Мисс Запинка покорная овца. Знакомство, которое нас спасло. Писатель, мудрый индус и врач. Тысяча благодарностей.

28 МАРТА 1953 года, ночь. Сижу за столом в домике на американском побережье. Любуюсь в окно на лунное отражение в волнах океана истинного символа бессознательного. Луна должна меня исцелить. А если погубит, что же поделать. Как она прекрасна, я жажду отождествиться с ее восхитительной таинственной желтизной.

Когда я наконец поняла, что такое «работа», и внезапно проснулась, то как бы бросила вызов смерти, и разгорелась битва. Преодолевая ужас, я выявляла в своем организме приметы смерти. По ночам, когда я лежала в постели, пытаясь заснуть, мои руки и ноги вдруг сводила судорога, они постоянно вздергивались. Мой пульс скакал, как мексиканская фасоль. Меня словно бы высасывали выси, и я извивалась в судорогах. И все виделась мертвая птичка с задранными лапками. И постоянно крутилась в голове, сводя с ума, молитва Вельзевула за упокой его бабушки:

Она откинула копыта, да будет пухом ей земля.

Около двух суток я была на пороге физической смерти. Не осталось никаких сомнений: они знают, что я раскрыла истину, и посредством черной магии пытаются меня покарать. Днем мне удавалось более или менее прийти в себя. Но сумерки их время: лежа в постели, я обливалась холодным потом. А во сне царили кошмары постоянно снилась ненавистная «работа». Мучил страх:вдруг они вообразят, что я изобретаю какую-то свою белую магию, чтобы защититься от их черной, и захотят отомстить. Даже сейчас я не знаю, что за белую магию применяла. Но, как бы наивно это ни звучало, некоторые маленькие упражнения помогли мне преодолеть первый приступы ужаса. Пат не надо было убеждать в благотвор-ности моей магии, с самого начала она была целиком со мной. При этом наше домашнее средство против черных магов не казалось ей проявлением суеверия. Мы обе и сейчас уверены, что приняли разумные меры.

После бешеного «мумбо-юмбо», которое я до поры выплясывала, единственное средство защититься спокойно все осмыслить. Когда знаешь дьявола и всех его присных, самый прожженный черт не страшен. Лежа в постели, я боролась со страхом посредством размышления: вспоминала все, что со мной произошло, выстраивая разрозненные события в единую цепочку. И «работа» теперь виделась мне в другом свете. Я вдруг поняла писания Гурджиева и многие «фрагменты» Успенского, все ведь так просто. К примеру, «о смысле жизни» проблеме, которая неотступно преследовала Гурджиева, он говорил: «Я нисколько не сомневаюсь, совершенно убежден, что ответы на самые основополагающие вопросы бытия уже существуют в глубинах бессознательного Человека и осознания не требуют, значит, я убежден и в следующем: чтобы достигнуть цели, мне следует поглубже изучить и строение человеческого духа, и законы его деятельности.

Убедившись в этом окончательно, я принялся упорно, как мне свойственно, день за днем обдумывать, какие условия необходимы и достаточны для решения данного вопроса.

Целиком еще погруженный в подобные размышления, я покинул монастырь и отправился странствовать, на этот раз без определенной цели.

Во время моих дальних странствий, бродя с места на место, я постоянно и упорно думал об этом, и наконец у меня созрел примерный план.

Все распродав, на полученные деньги я начал собирать книги, а также и устные предания, не позабытые еще азиатами, о прежде весьма развитой отрасли знания, называе- мой «мехкенесс», что означает «способ избежать ответственности». Современной цивилизации доступен лишь ничтожный обрывок того знания под именем «гипнотизм». Утверждаю это, так как литературу по нему знаю как свои пять пальцев.

Собирая всевозможные свидетельства о «мехкенессе», я добрался до одного монастыря в Центральной Азии, в котором уже когда-то жил. Поселившись там, я посвятил себя изучению собранных материалов.

Два года я занимался теоретическими изысканиями. Наконец почувствовал необходимость проверить на практике некоторые моменты теории, вызвавшие у меня сомнения, понять механизм работы бессознательного. Я объявил себя «знахарем», который лечит все болезни, и стал применять полученные знания, тем обогащая свою теорию, ну и, конечно, принося облегчение людям».

Чуть дальше в своем шедевре уклончивой речи под названием «Глашатай Божьего пришествия» Гурджиев пишет: «Я стал гипнотизером высокого уровня. Леча людей, я изо всех сил старался избегать непроизвольного на них воздействия. Однако сознанию не всегда удавалось сдерживать мои душевные порывы, и я замечал, что оказываю влияние на людей не только загипнотизированных, но и бодрствующих».

А вот что говорит Вельзевул. Он хвастается своим изобретением новым методом гипноза: «Сразу после этого я нашел и проверил способ быстро ликвидировать «перепад давления в сосудах», зажимая некоторые из них.

В результате сжатия, хотя ритм циркуляции крови, свойственный бодрствованию, остается прежним, в людях пробуждается подлинное сознание: как раз то, что они называют бессознательным.

Этот изобретенный мной способ, безусловно, лучше всех ныне применяющихся: чтобы ввести человека в состояние гипноза, его заставляют пристально смотреть на сверкающий или блестящий предмет.

Но с помощью моего изобретения непосредственного воздействия на «кровеносные сосуды» можно привести в гипнотическое состояние не только существа с тремя мозговыми центрами, которые к тому сознательно стремятся, но и многие существа с одним центром, например так называемых «четвероногих», «рыб», «птиц» и тому подобных».

С ужасом я поняла задачу «обучения движениям» и цель упражнений на ощущение. Догадалась, почему мой организм начал умирать. Не понимая до конца как, я поняла, что со мной сделали. Я думала об огромном стаде беспомощных, загипнотизированных магом и до сих пор ему послушных баранов в Париже, Лионе, Лондоне, Южной Америке, крупнейших городах Соединенных Штатов, и сердце у меня разрывалось от жалости к участникам парижской группы. Ведь, начнись война, их руководители преспокойно бросят все и сбегут в Южную Америку.

Это меня ужасно мучило, но все-таки у нас с Пат появился какой-то просвет.

Теперь надо было спасать мисс Запинку. Я пошла к ней и попыталась поговорить, все объяснить. К моему ужасу, она обратила ко мне свое безмятежное лицо загипнотизированного человека: «О чем это вы?» Мисс Запинка, преж-де столь критичная, уже уснула. Никакого, мол, вреда «paбота» принести не может. Я кричала, орала, била во все колокола. И все впустую. Как и подобает покорной овце, она донесла на меня мисс Суете. А та, безумно напуганная, пред-приняла неимоверные усилия, чтобы вернуть двух заблудших овечек. Что скажет г-жа Блан, когда узнает, что мисс Суета дала ускользнуть двум своим овцам? В трогательных стараниях свалить ответственность на другого, она посоветовала нам сходить к сыну г-жи Блан «молодому Бла-ну». Он, мол, все разъяснит. Мне не хотелось идти, но Пат мечтала его увидеть, не отпускать же ее одну. Никогда не встречала настолько отвратительного типа. Конечно, ничего мы от него не добились, хотя в «работе» он достиг высот. Разве он честно ответит на мучившие нас вопросы?

Что такое «работа»?

Откуда мне знать.

Что такое «движения»?

Откуда мне знать.

При этом его темно-карие глаза метали громы и молнии. Но на нас это не действовало. Ушли мы подавленные. Вернувшись домой, я больше всего хотела залезть в чан с горячей водой и тщательно вымыться, всю кожу с себя стереть.

Приобщившись к «работе», я жалела, что не познакомилась с Гурджиевым, когда жила в Париже в 19481949 гг. Повидав же «молодого Блана», я возблагодарила Бога, что Гурджиева уже нет в живых. О нем было сказано одной очень почтенной особой, что, подобно отцу Гамлета,

Он человек был, человек во всем; Ему подобных мне уже не встретить.

Я с этим не согласна Гурджиев не был человеком.

Мисс Запинку мне спасти не удалось, но, может быть, все же отыщется в группе хоть кто-нибудь, способный понять и, подобно мне, спастись. Весь февраль я была ужасно взвинчена. Где я? Что я? Казалось, вот-вот найду нужные слова. Я хотела спасти свою жизнь, но считала, что необходимо ответить ударом на удар. Нельзя просто смыться, надо всем все рассказать, и побыстрее. Я очень устала, но надеялась на второе дыхание.

В пятницу вечером, тринадцатого февраля, мы с Пат повидались с г-ном Повелем, и очень кстати. Он рассказал, каким кошмаром обернулась для него «работа». Для нас это было важно. Когда он сказал, что хочет собрать книгу свидетельств всех пострадавших и опубликовать ее, я была в восторге. Ведь я сама уже твердо решила описать все, что выстрадала. Но кто бы мне поверил? Вот если бы нас было несколько, тогда другое дело.

Удивительная доброта и понимание г-на Повеля буквально спасли меня. Даже в своем подавленном состоянии я была способна его оценить и восхититься его мужеством. Если мои муки были тяжкими, то его адскими. Но по Божьей милости в последний миг он прозрел, вернул свою жизнь, вернул себе здоровье и, судя по уютному и милому жилищу, счастье. «Грешите, посоветовал он. Расслабьтесь, развлекайтесь, отождествляйтесь, занимайтесь любовью. Хоть на какое-то время обо всем забудьте. Вот что мне помогло почти совсем выздороветь».

Непросто оказалось последовать замечательному совету г-на Повеля. Но мы с Пат заказали билеты на корабль «Либерте», семнадцатого марта отплывающий в Нью-Йорк. А потом нам предстояло безмятежно прогуливаться по взморью и предаваться радостям и горестям отождествления.

За три дня до отъезда мы побывали у Свами Сиддхес-варананды, которого уже как-то раз видели пару лет назад. Он дал нам тот же совет, что и г-н Повель, а также свое благословение и рекомендательное письмо к одному нью-йоркскому врачу.

Пока я паковала множество мелких вещиц и закупала еще тысячи необходимых мелочей неизбывное бремя для иностранца, покидающего Париж, я одновременно записывала эту удивительную историю. На борту «Либерте» (сама не представляю, как мне удалось на него подняться) я продолжала работать над моим повествованием, собираясь его закончить за время пути. Но этот жалкий автомат, то есть я, не слишком пошевеливался. Всему приходилось учиться заново. При том он прекрасно понимал, что подобный труд под силу только Кафке. А двигало им лишь страстное желание запечатлеть происшедшее. Теперь же автору остается поскорей завершить повесть, извинившись за корявый слог. Автор не коснулся многих небезынтересных вещей, прежде всего потому, что не все понимал. Но не только поэтому: мудрый г-н Повель не советовал порвавшему с «работой» все о ней рассказывать. А я даже перешагнула предел откровенности.

«Либерте» прибыл в Нью-Йорк двадцать третьего мар-та, примерно в полдевятого. На следующий день я пошла к д-ру Р., оказавшемуся толковым врачом. Он сказал, что муки, на которые обрекла меня «работа», совсем расшатали мои нервы и что это надолго. Но все-таки выразил уверен-ность, что при соблюдении определенных условий я поправлюсь. «Определенные условия» он представлял примерно так же, как г-н Повель и Свами.

За три недели, последовавшие за моим разрывом с «работой», я познакомилась с тремя необычайно милыми и пони-мающими людьми: г-ном Повелем, Свами Сиддхесваранандой и д-ром Р. Все трое отнеслись ко мне с большой теплотой и попытались мне помочь, надеюсь, не безрезультатно. За что я им и благодарна. Хочу также поблагодарить моего юриста который, не веря ни в белую магию, ни в черную, ни в дьявола, всегда помогал мне советом и обращался как со здоровым, нормальным человеком.

Двадцать пятого марта я приехала на побережье, где живу и сейчас. Не сомневаюсь, что здесь я найду способ вернуться к жизни. Стоило приняться за эти записи, как стал отступать гурджневский кошмар и я начала оживать. Если мне удастся ожить не сомневаюсь, что удастся, я не стану жалеть о времени, потраченном на «работу». Как говорил г-н Повель: «Да это же замечательно познать дьявола». Познать дьявола и избежать его когтей! Спасибо моему ангелу-хранителю. Я предала бы анафеме «работу», если бы могла, но дьявола предать анафеме невозможно. Его высмеивают и отходят подальше. Ему остается только вопить во всю глотку. Надеюсь, что после моих над ним насмешек он будет вопить долго и яростно. Видимо, это и есть отождествление. Как прекрасно опять отождествляться! Вопи, дьявол, вопи!

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

СВИДЕТЕЛИ ЗАЩИТЫ: ДОРОТИ КАРУЗО

[31]

Прозрение по пути из Нью-Йорка. Я узнала нечто, способное изменить всю мою жизнь. «Они» постоянно расспрашивают меня о Карузо. Несчастье с учителем и его чудесное выздоровление. Что мне сказал Гурджиев. Суть вещей не просто идея.

ДЕЛО происходит на палубе корабля, в сутках пути от Нью-Йорка. Не замечаю времени, забыла, где я, так увлечена беседой. Сумерки, пустынная палуба. Сижу, вглядываюсь в угрюмые неподвижные тучи и вслушиваюсь в речь, которая для меня голос самой Вселенной.

Никогда мне не приходилось слышать ничего подобного: онемевшая, подавленная, я вникала в мысли могучие, всеохватные, животворные, грандиозные. Мучительно пытаюсь как бы начертить в уме карту, которая, надеюсь, поможет ориентироваться в моем дивном странствии. Увы, то были бесплодные попытки, все усилия казались ребяческими и жалкими в сравнении с огромностью неведомого мира, передо мной открывшегося. Он простирался дальше разума и все же был его принадлежностью, а может быть, наоборот разум был лишь частью его обширных пространств.

Временами наступало прозрение, когда все услышанные мной слова куда-то терялись, забывались навсегда, но оставляли твердое ощущение, что теперь я знаю верный путь. Такое чувство у меня возникало и прежде, когда Энрико Карузо поднимался по лестнице мне навстречу.

В два часа ночи я вернулась в каюту. Дети не спали. «Я сейчас многое узнала, сказала я им, теперь, возможно, вся наша жизнь переменится».

Но при этом не могла повторить ни единого услышанного мной слова и до сих пор не способна припомнить ни одной фразы из той беседы. Речь шла о философской системе, в которой человек представлен во взаимодействии с Богом и Вселенной. Обучал ей некий Гурджиев. Он жил в Париже и уже много лет преподавал свое учение. Его имени и краткого изложения «неизвестного учения» было достаточно, чтобы в моем сознании вспыхнул образ целого прежде неведомого мне мира.

Но тут мне вспомнилось, что еще в детстве я предчувствовала существование новых горизонтов, которые теперь передо мной открылись. Важность полученного откровения, значительность открытия так меня потрясли, что страха перед будущим как не бывало. Ничто не смогло бы убедить, что прозрение, посетившее меня этой ночью, было ложным. Теперь у меня осталось только одно желание: познакомиться с человеком по фамилии Гурджиев, который глубоко изучил этот незнаемый мир и привечает всех жаждущих его познать.

Человека, открывшего мне глаза, звали Маргарет Андерсон. Позже она рассказала мне свою жизнь. Как она основала свою первую газету под названием «Литл ревю», два года ее редактировала, а потом уехала из Америки в Париж к Гурджиеву.

Я РЕШИЛА найти ферму где-нибудь в Новой Англии белый домик с ригой или хотя бы хибарку в какой-нибудь деревне, где могла бы уединиться до возвращения во Францию к Гурджиеву. И нашла то, что мне было нужно, в Садбери (штат Массачусетс) в восьми милях от Конкорда.

Поездка в Садбери не была простой прихотью. Я очень надеялась, что среди обитателей Новой Англии вдумчивых, непринужденных, понятливых мне не надо будет прикидываться, я смогу оставаться собой.

В Нью-Йорке мне нередко приходилось слышать рассуждения учеников Гурджиева об их «духовной жизни», но я совершенно не представляла, что это такое. Или у меня ее нет вовсе, или она так глубоко укрыта, что я ее не ощущаю… она погребена под чужими мнениями, которых я вдоволь наслушалась. Подумать только, моя собственная натура завалена тысячью мнений! Все равно как если бы я носила десять шляпок одна на другой. Я пыталась представить, как бы выглядела вовсе без шляпки…

Поэтому вначале я вела себя в Садбери естественно. Отвечала на привычные расспросы об Энрико, рассказывала истории о нем. Но при этом иногда выражала личные взгляды, и не как жена Энрико, мать его детей, а целиком от собственного имени.

Но вскоре я обнаружила, что моя естественность иного рода, чем та, что бытует в Садбери, и беседовать на интересовавшие меня темы там не принято. Как-то одна женщина сказала мне: «Ваши взгляды нас совсем не интересуют, гораздо интереснее анекдоты о вашей жизни с Карузо». Тут я поняла, до какой степени учение Гурджиева обострило мою жажду подлинного общения. Появилась необходимость в серьезном разговоре, пустопорожние разглагольствования уже не удовлетворяли.

Так, неожиданно, во мне начала зарождаться духовная жизнь.

ПАРИЖ. Июнь 1948 года. Я много слышала о Гурджиеве, и у меня сложилось о нем собственное заочное представление. Он должен быть красноречив, как Иоанн Креститель, вдохновенен, как апостол Павел, величествен и благ, как Святая Дева. Приблизиться к нему можно лишь с восторгом и почтительной опаской, а покинуть смиренно благодаря судьбу за счастье встретиться с ним.

В конце июня в большом волнении я переступила порог его парижского жилища. Но стоило мне увидеть Гурджиева, прежнее представление о нем тут же рассеялось. Передо мной стоял невероятно усталый и больной человек. Хотя иногда ощущалось, что его хилое тело излучает могучую внутреннюю силу, большого впечатления он не произвел.

Я не понимала его английский. Тихим голосом, со своим восточным акцентом, он произносил невнятные для меня слова. Но в то же время я чувствовала, что обычный язык нам сейчас и не нужен. Словно мы обо всем уже поговорили и теперь, чтобы понять друг друга, нам вовсе и не надо слов.

После ужина он пригласил меня в маленькую комнатку, где на столе уже стоял кофе. Сидя в этой комнатке, заваленной фруктами, конфетами, бутылками с вином, свежими сосисками из верблюжатины и увешанной букетиками из красного перца, розмарина и мяты, и глядя, как Гурджнев разливает кофе из старого помятого термоса, я вдруг почувствовала себя такой же молодой и полной веры, какой была, когда жила в монастыре под опекой матушки Томпсон. Прошедшие годы были забыты, я вновь, стала ребенком.

Гурджнев предложил мне кусочек сахара и произнес: «Вы хотите меня о чем-нибудь спросить?» К такой открытости и прямоте я была не готова, и мне сразу не пришло в голову ни единого отвлеченного, эзотерического вопроса. Поэтому я высказала то, что меня беспокоило весь вечер: «У меня такое чувство, что у всех есть душа, а я ее лишена. Может быть, это и вправду так?» Он даже не взглянул в мою сторону и некоторое время молчал. Потом взял кусочек сахара, бросил в рот, запил глотком кофе и наконец заговорил: «А вы понимать, что такое осознавать?» «Конечно, ответила я, это что-то знать». «Не что-то, а самоё себя свое Я. Вы его не сознавать даже на миг в жизни. Теперь я сказать, а вы постарайтесь. Будет трудно. Вы попытаться все время повторять: «Я существую», не забудьте. Не придавать значения, не стремиться к успеху, просто попытаться. Поняли?»

Во время первой нашей встречи я так и не высказала ему то, что собиралась. Только поведала о своем детстве в отцовском доме, о доброте Энрико и моем отчаянье, когда он умер, рассказала о своих детях, о том, как я их люблю. И добавила: «Я не знаю ничего из того, что знают другие. Не представляю, о чем вас спросить. Что делать, когда не знаешь, с чего начать?» «Вы должны помочь своему отцу», сказал Гурджиев. Решив, что говорю слишком быстро и он меня не понял, я повторила: «Мой отец умер». «Знаю, вы сказать. Но вы здесь по причине своего отца, он вас направил. Он умер. Его теперь уже не исправишь. Вы исправитесь за него. Помогите ему». «Но как помочь, если он умер? Где он теперь?» «Совсем рядом. Вы работать над собой. Вы вернуть, что я сказал: свое Я. Если вы это сделать для вас, то сделать и для меня».

Вот и весь тот разговор, но мне показалось, что я узнала нечто важнейшее, необыкновенное, полное глубокого смысла.

ПОЗДНО ночью я получила телеграмму из Парижа (в деревне, где отдыхала): Гурджиев попал в автомобильную катастрофу, он ранен. Сейчас лежит в больнице в тяжелом состоянии, без сознания.

Приехав в Париж, мы застали его уже дома. У него были переломы бедер, лицо и руки изранены, множество ушибов. Опасались внутренних повреждений. «Но он в сознании?» «Да конечно же! И настаивает, чтобы застолья и чтение продолжались по-прежнему».

После завтрака Гурджиев ненадолго к нам вышел. Он собирался присутствовать на завтрашнем обеде, на который пригласил тридцать человек.

Однако назавтра ему стало так плохо, что врачи почти потеряли надежду.

На эту ночь мы остановились в маленькой гостинице рядом с его домом и стали ждать звонка. Но никто не позвонил. А через три дня Гурджиев, как прежде, сидел во главе стола. Его череп, как обычно, напоминал высокий сияющий купол, но при этом землистый цвет лица, бескровные губы. Рана на шее прикрыта повязкой. «Не могу есть, сказал он, мешают язвы во рту». Израненные пальцы плохо его слушались, но он сумел разделать форель и протянул мне кусок через стол. «Вы любить? Тогда кушать». И до конца обеда не сказал больше ни слова. Сидел с отрешенным взглядом, какой у него бывал, когда он читал при мне молитву, подыгрывая на своем маленьком аккордеоне. Мы собрались уходить. Он тоже встал и, коснувшись своих бедер, пожаловался: «Здесь боль, я мучиться». Что тут было сказать, только пожелать скорейшего выздоровления. Он ответил: «Спасибо. Желать для вас того же, что вы мне желать».

Лечился он по своей никому не ведомой методе. Отказался делать рентген, не принимал прописанных лекарств. И все-таки полностью поправился, словно даже помолодел. Будто шок от катастрофы, вместо того чтобы ослабить организм, придал новые силы.

Ближе к вечеру Гурджиева можно было видеть на террасе кафе рядом с домом. Тщательно одетый, в панаме, защищавшей от солнца, положив на столик свою трость, он беседовал с учениками, попивая кофе и разглядывая прохожих. Иногда он сидел один, в молчании, никого вокруг не замечая. Потом вставал и в поздних сумерках медленно плелся домой по притихшим улицам, где уже закрывали лавки.

Но стоило ему чуть отдохнуть, он представал совсем другим человеком. Надевал просторный костюм из серого кашемира, белую рубашку, верхнюю пуговицу которой оставлял расстегнутой, отороченные мехом тапочки и, отдав распоряжения кухарке, выходил к нам послушать чтение своей книги.

За ужином он подбадривал нас, как и прежде всегда рассуждая на одни и те же темы, одними и теми же словами. И как обычно, посредине трапезы надевал феску. Было замечательно сознавать, что он поправился, о чем свидетельствовало возвращение привычных ритуалов: обязательные тосты, преломление хлеба и рыбы, кусочками которых он наделял каждого собственноручно. И пока я сидела за его столом, сосредоточенная, радостная, я остро чувствовала гармоническое единство, царившее в этой комнате. Жесты, лица, пища как бы звучали в унисон с моими собственными мыслями, словно музыкальный аккорд. И мало-помалу ко мне начинало приходить то понимание, которого я так надеялась достигнуть. Появлялась жажда обрести свое «Я», открытое мне Гурджиевым.

Задолго до автокатастрофы Гурджиев сказал мне: «Я не способен вас развить, единственное, что я могу, создать условия, способствующие вашему саморазвитию». В первые недели я бунтовала против созданных им условий. Чувствовала раздражение, беспокойство, недовольство, но скрывала свои чувства под маской спокойствия. Обычное дело хорошие манеры подменяют истинную порядочность. Лучше было бы открыто возмутиться тем, что мне казалось неправильным, и спросить у Гурджиева впрямую, почему я обязана высиживать на этих бесконечных застольях, есть когда не хочется и то, что не люблю. Конечно, все это мелочи по сравнению с тем сочувствием к Гурджиеву и горем, которое я испытала, узнав о катастрофе, и глубокой привязанностью, которую он мне внушал. Казалось бы, удачный повод посвятить себя заботе о нем, но лучше все-таки было позаботиться о себе, начать изменяться. Как-то он указал главную мою цель. Я пожаловалась: «К чему же нужно стремиться? Я ничего не понимаю». «Вы хотите подохнуть как собака?» «Конечно, нет!» Ничего объяснять он не стал, только повторил: «Обретите свое Я».

БОЛЬШЕ я с Гурджиевым не встречалась. Он умер в Париже через два дня после нашего возвращения в Нью-Йорк. Поэтому великий эксперимент, едва начавшись, вроде бы должен был закончиться.

Все, чему меня обучили в группе, со временем стало забываться. Но чувства, родившиеся в присутствии Гурджиева, говорил ли он или просто молчал, останутся навсегда. Чувства, зародившиеся в самых глубинах души, не умрут никогда. Всю жизнь я росла, а душа оставалась прежней. Могу ли я не испытывать благодарность к Гурджиеву? С высот своего таинственного, осознанного мира он сумел взрастить и направить мою душу, потому что понимал ee. У него это называлось «предметной любовью» любовью ко всему живому. И моя душа отвечала на нее, как мне кажется, наиболее возвышенным в нашем бессознательном мире чувством: полным доверием.

Нет ничего истинней и величественней, чем доверчивая любовь ребенка. Неважно, понимает ли он или нет ваши слова, важно, как они произнесены. Ваши интонации рождают в нем любовь и доверие к вам. Подобные чувства породил во мне Гурджиев благодаря созданным им «условиям».

Я могу передать разговоры, которые мы с ним вели, истол-ковать его умолчания, описать внешность, изложить учение, но переворот, произошедший в моей душе со времени первой нашей встречи, описать очень трудно. Еще до смерти Гурджиева я обнаружила, что во мне происходят важные и благотворные перемены. Его смерть не только их не прервала, но ускорила. И, наконец, я поняла, что со мной произошло. Я сумела измениться, эта перемена и была моим «Я».

Этого не объяснишь. Тайна невыразима, она за пределами человеческого понимания.

А человек это тайна.

Космос это тайна.

Человеческая связь с Космосом тайна.

Все тайна, все парадокс.

Чтобы это понять, мало человеческого разума, необходимо знание. Гурджиев обладал знанием. Знание ему было необходимо, чтобы «быть», как он выражался. И он всегда знал, как «быть».

У меня же случаются только проблески знания. На по-добную вспышку понимания способно во мне лишь то, что и является моей сутью. В эти минуты я осознаю, что моя личность не едина, осознаю отличие своей сути от привычного повседневного «я».

Но подобные прозрения не проходят бесследно. Что-то от них остается, ведь я всякий раз чувствую, как моя способность восприятия увеличивается, расширяется, углубляется. Не знаю, что такое суть вещей, но уверена, что это не пустая фикция.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

ЖОРЖЕТТ ЛЕБЛАН

[32]

Отрывки из моего дневника. Гурджиев дома, в Париже. Мои приступы. Что он для меня сделал. Мое тело созерцает чудо. Гурджиев на мгновение сбрасывает маску. Гурджиев играет на органе. Новогодняя ночь у Гурджиева. Наступают ответственные минуты. Я боюсь. Я в нетерпении. Гурджиев мне говорил: «Это только начало».

МНЕ посчастливилось постоянно встречаться с Гурджиевым до самого начала войны. Об этом тесном общении, о «работе», короче говоря, обо всем процессе «обучения», принесшем несравненную пользу и счастье, лучше всего расскажут несколько страничек моего дневника. Записи я делала не постоянно, а время от времени, чтобы занять долгие бессонные ночи, ставшие для меня ночами просветления.

Несколько смущает, что описанные в дневнике испытания, которым я себя подвергала, могут быть совсем неверно истолкованы. Мол, я стремилась загладить ошибку, искупить вину, изжить детскую травму или впала в дурно понятый мистицизм. А я всего лишь пыталась разбудить и развить возможности, заложенные в каждом человеке. Не стану говорить об общих принципах подобной науки, да и права на то не имею. Просто немного расскажу о своей жизни и о том, что, по-моему, было в ней важнейшим.

ОТРЫВОК ИЗ ДНЕВНИКА (1936—1940)

Июнь 1936 г. Постоянная тоска. Ужасное время. Наконец нашла жилье, на улице Казимира Перье, между церковью и деревьями.

Конец месяца дивный: я снова встретилась с Гурджиевым. Он недавно поселился в Париже. «Мое время уходит, а я не совершенствуюсь, решилась я обратиться к нему. Мне уже недолго осталось жить, поэтому прошу вас дать мне почитать новые главы своей рукописи». Он долго на меня смотрел. Наконец сказал: «Вы еще поживете. Хорошо, приходите завтра, позавтракаем, и я дам вам их прочесть».

А затем прошептал несколько слов, которые я с трудом разобрала: «Больная печень, все органы парализованы». Потом опять долго меня рассматривал и подтвердил: «Хорошо… Я вам помогу».

Мне хотелось бы осыпать его благодарностями, но я знала, что следует себя сдержать, он и так все понимает. Я еле выдавила: «Спасибо».

Позавтракала с несколькими его учениками. После завтрака он принес рукопись и положил ее в шкаф, стоявший в комнатке рядом со столовой. Сказал, что рукопись в моем полном распоряжении. Могу приходить в любое время и читать.

Я, конечно, прихожу каждый день. Читаю с таким рвением, словно вся моя жизнь зависит от того, пойму я или нет глубокие мысли, запечатленные на этих страницах.

28 и 29 июня. Опять приступ болей в печени и солнечном сплетении.

Четверг, 16 июля. Сообщила ему, что чувствую перемену не мучилась в течение двух недель, впервые за двадцать лет. Доволен, не удивлен. Подтвердил: «Я к этому стремился, так и должно быть». И опять повторил: «Вы молоды». Позже я поняла, что главным он считал работу желез. Объяснил, что я могу надеяться… занятия займут пять лет. Надо одновременно развивать и дух и тело, иначе ничего не выйдет. Печень очищает организм. В Тибете всякий священник врач, и наоборот.

Он сказал своим ученикам, что мой случай ему интере-сен: «Она была претендентом на смерть, теперь претендент на жизнь…» За ужином он посмотрел на меня взглядом, полным лукавства: «Только одно скажу: читайте книгу, читайте, мадам, читайте…»

22 июля. Когда я по вечерам растягиваюсь в постели, душа и тело приходят в изумление. Тело ожидает боли и удивляется, что она не приходит. Нередко чувствую сильное внутреннее жжение, но приятное, словно греешься у огня. Сон спокойный. Верю, что во мне незаметно зреет благотворный перелом. Мой ум совершает все новые неожиданные открытия. Я понимаю, что происходит, но тем не менее удивляюсь.

27 июля. Вчера пришла к нему усталая, едва доползла. Читала книгу два часа. Ушла легкая и сильная. Прошла несколько километров и совсем не утомилась. Физически переживаю весну, а за окном холодный июль… Заряжена, как динамо-машина.

30 июля. Когда я читала, вошел Гурджиев. Я заканчивала главу о религиях. Высказала ему свое восхищение, стараясь употребить меньше слов и жестов: он не любит «открытых проявлений». Видно, что он доволен.

Считает, что мое здоровье постоянно улучшается. Добавил: «Это что! Скоро начнется другое».

Август 1936 г. Никаких болей. Не чувствую своих органов. Мое тело знает, что созерцает чудо. Дух еще не приучился приходить в восхищение. Наблюдаю, как во мне происходит нечто грандиозное. Мозг не единственный наблюдатель, некоторые наши органы отмечают внутренние перемены точнее, чем мозг. В эти минуты я ощущаю в себе колесо, которое безостановочно переворачивает меня с ног на голову, физически и душевно. Колесо, которое вращается силой моих освобожденных органов и сознательным стремлением обрести то, что мне «предназначено». Этот праздник жизни не врожденный. Не могу его постичь, но подсознательно всегда к нему стремилась, была готова: Без этого ничего бы не вышло.

Август 1936 г. Мне удалось в целом понять моего учителя только потому, что я искала его, изучала тридцать лет. Смирение Христа связано с его босыми ногами, пустыней, временем… У Гурджиева оно кажется шуткой или кривляньем. Считаю, что Гурджиев действительно почти мессия то есть мессия без зрителей, без окружения. Он «существует», а ослепший цивилизованный мир не желает видеть в нем провозвестника. Но у него есть несколько учеников. Этого достаточно, чтобы засвидетельствовать, что он «видел» на сто или двести лет вперед. Человечество долго вынаши-вает свое будущее, оно только еще начинает понимать, что с ним происходит. Потребуются века, чтобы разрешиться мессией.

27 сентября 1936 г. Уже много месяцев назад стала очевидной бессознательность людей, подготавливающих то, что они считают неизбежностью, войну. При этом чистосердечно заявляя, что хотят только мира.

30 сентября 1936 г. Каждый день хожу изучать его рукопись. Он настоящее событие в моей жизни, восхи- щаюсь им.

Наступает время разрушения война. А я тем временем прибираю свою квартирку, стараюсь сделать ее поуютнее, поинтимнее… Но понимаю, что все равно ее лишусь внешняя ли война, внутренняя ли… или обе разом.

Печально, что ко мне «вернулись» силы.

Три года я свыкалась с мыслью о смерти. Теперь меня переполняют желания, порывы, влечения.

28 октября 1936 г. «Он» делал мне только добро, но постоянные боли держали меня в напряжении, и вот их не стало, и я внутренне расслабилась. Потом наступила зима. Мое тело испытало ту же перемену, что и поседевшая от инея земля. Деревья механически вздымают свои ветви к небесам. У организма есть свои дурные привыч ки. Если он долго страдал, то хочет еще пострадать. Он более нервен, более чувствителен. Чувствую, что поскользнулась. Бывают минуты уныния. Стараюсь не поддаваться, но не выходит.

31 октября 1936 г. У него. Рассказала о моем состоянии, моем несчастье. Он так и предполагал… все идет нормально.

Гурджиев предупредил меня с самого начала: «Я могу избавить от болей и тем подготовить почву для иного».

Я знаю, что речь шла об особой «работе», способствующей одновременному оздоровлению и души, и тела. Но хватит ли у меня на нее сил?

Он ушел к себе в кабинет, а я принялась за чтение. Буквально через мгновение меня всю затрясло. Я читала с передышками с двух до шести. На другой день мне стало лучше.

Понедельник, 2 ноября. Сильное переживание. Когда я пришла к нему, он сам открыл мне дверь. Я тут же сообщила: «Мое тело все обновилось». Света из маленькой гостиной хватало, чтобы осветить его целиком. Он не прятался, наоборот, подался назад и оперся на стенку. Впервые он предстал передо мной таким, какой на самом деле… как будто вдруг сорвал маску, под которой ему приходилось скрываться. Его лицо выражало милосердие, обнимающее весь мир. Замерев, я стояла перед ним, глядя во все глаза. Я испытывала благодарность столь глубокую, столь мучительную, что он счел необходимым меня успокоить. Посмотрев на меня своим незабываемым взглядом, он произнес: «God helps me (Бог мне поможет)».

15 ноября 1936 г. Усилия постижения бесконечны и почти безнадежны; но верить, что истина существует и я на пути к ней, вполне достаточно. Теперь я понимаю: счастье ничто, восторг любви, восхищение искусством всего лишь обман зрения (вернее, обман души), порожденный жаждой организма к самовыражению. Я поняла, что мое бессознательное существует отдельно от меня, словно клад, зарытый в подполе. Необходимо прежде прожить много-много лет, как обычные люди…

20 ноября 1936 г. Великая заслуга Гурджиева и в том, что он сделал доступными пониманию истины, непосильные для человеческого мозга.

Конец ноября 1936 г. После обеда он играл на своем маленьком органе. Бесподобное зрелище. Музыка проходила через него. Он был не музыкантом, а посредником, выразителем «безличной идеи», добросовестным ее служителем. Некое живое существо, говорившее на неведомом языке, вобравшем глубинную суть искусства и точно подобравшем форму выражения, чтобы стать понятным. И какой поразительный взгляд щедрость улыбки, щедрость доброты, щедрость истины.

25 декабря 1936 г. Необычное собрание у Гурджиева. Как в древности патриарх раздает сокровища. Маленькая квартирка полна народа много родственников, друзей дома, консьержка, верные старые служанки. Новогодняя елка слишком велика, слишком высока, упирается в потолок, и звезда с верхушки постоянно падает.

Раздача подарков превращена в настоящую церемонию. В углу лежит полсотни пронумерованных шляпных коробок. Гурджиев стоит у стола, в очках, и, сверяясь со списком, вызывает каждого по очереди. Вызванный подходит. Гурджиев добавляет в коробку еще одну или несколько купюр по сто или тысяче франков. Потом вручает коробку, показывая жестом, что, мол, не надо благодарить. Бормочет: «Спаси себя». И переходит к следующему. Церемония продолжалась с 9 до 10 часов. Русский издатель получил домашний халат, врач одежду и тысячу франков. Когда Гурджиев вкладывал кредитку в коробку врача, С. заметил: «Он обрадуется». «А вы?» мгновенно откликнулся Гурджиев.

В 10 часов сели ужинать. На каждой тарелке лежал ог-ромный кус баранины, кулебяка, корнишоны, консервированный перец… все, чего я терпеть не могу. Но десерт pocкошный: пирожные, фрукты, кремы и множество разных конфет. В полдвенадцатого мы ушли, а наши места заняли другие приглашенные. Русская прислуга мне сказала: «После полуночи на смену им явится всякая голытьба… это плохо кончится».

Известно, что после праздников Гурджиев довольно долго постится. Он будет возмещать затраты и заниматься своим делом.

28 декабря 1936 г. Я начала возрождаться… всемогуществом разума. Насущнейший и увлекательнейший для меня вопрос постоянное чередование смерти и возрождения. Болезнь истребляет жизнь; выздоровление прибавка того, что было, есть, будет, ее удлиняет.

Мой рассудок… нет, на него я никогда не надеялась, но все же во всех жизненных бедствиях старалась не терять голову. Перед встречей с Гурджиевым мне начинало казаться, что это правило единственное, что у меня останется, как флаг над опустевшим домом.

Мои записи с января по декабрь 1937 года описывают лишь долгие месяцы усилий, уныния, восторга, падений и взлетов. Через все это прошли те, кто встал на тяжкий путь познания.

А что значит «путь познания»? Всю жизнь о нем слышу, но не могу понять точный смысл.

Так и со всеми, кто соприкоснулся с той потаенной историей человечества, хранителями которой называют себя Гурджиев и некоторые другие. Но как однозначно определить основы этой науки о душе? По мнению философов, «она объясняет вселенную, этот антропокосмогенез самое возвышенное, самое всеохватное, самое безупречное из всех учений; оно намного превосходит возможности человеческой мысли и воображения».

«Но какое воздействие, вопрошает М. Метерлинк, способно произвести подобное прозрение на нашу жизнь? Что оно привнесет чем обогатит нашу мораль? Станем ли мы счастливее? Конечно, очень немногое: слишком оно возвышенно, чтобы снизойти к нашей жизни. Оно совсем нас не затронет, мы затеряемся в его безбрежных просторах. Тая в глубине души совершенное знание, мы не станем ни ученее, ни счастливее». В то же время он отмечает, что развитие нашей морали на много веков отстает от развития науки… и что именно от развития науки зависят счастье и будущность человека.

Некоторые надеются отыскать то, что ищут, в четырех стенах, читая книги. Безнадежно что-либо искать, не вставая с кресла. Любой может прочесть Гермеса, Пифагора, Будду… и, не поняв их, остаться слепцом, если только не сумеет перемениться. Это учения особые, сокровенные, в них невозможно вникнуть.

У человека есть занятия поважнее, чем читать, изумляться, размышлять. Чтобы «познать самого себя», требуется особая работа и соответствующий образ жизни.

Тому, кто надеется, что «работа» поможет ему подняться на немыслимые высоты, хотелось бы посоветовать: сначала начните «работать».

Любая работа подчиняется одному закону. Дорога, которая кажется вертикальной, оказывается более пологой, стоит только начать восхождение.

Нерешительность посвятить себя чему-либо целиком происходит от страха. При любой инициации бывают периоды паники. Первая пропасть пролегает между понятиями «знать» и «воплотить».

Некоторые места в моем дневнике относятся к этому тяжкому периоду воплощения… Долго чередовались взлеты с падениями. Затем продолжительный и необходимый период постепенного выравнивания. Словно сходит паводок, принесший разрушение, но оросивший землю, и устанавливается нормальный уровень воды. Ни разочарования, ни надежды. Я шла по тоннелю.

Дневник, 10 октября 1937 г. Я знаю, что приближаюсь морально, психологически к очень ответственному моменту. Во всех испытаниях следует сохранять спокойствие. Необходимо достигнуть равновесия трех центров, но для этого может не хватить всей жизни. Меня постоянно преследуют сроки Гёте: «Конец пути! Там нет пометы, да и к нему дороги нету… Вокруг пустынные просторы нигде не отыскать опоры, чтоб отдохнуть».

Я осознаю и ненавижу свою тоску. Как бы ни была она велика, меня ей не одолеть.

Но я боюсь. Чего именно? Во мне тысяча беспредметных страхов. Это страхи моих предков. Тогда зачем я к ним прислушиваюсь? До такой степени я не боюсь даже смерти. Потому что она естественна? Да, конечно.

То, что я собираюсь сделать, до меня уже делали другие. Но чужой опыт не учит, всякое существо живет впервые. Каждая попытка нова, потому что сливается с абсолютной истиной. Завидую нетерпеливым, без колебаний бросающимся в пропасть. Я вовсе не ошибиться боюсь. Моей веры хватило, чтобы удалиться от жизненной суеты. Я смогла решительно отказаться от легкой жизни. Но для того, чтобы совершить следующий шаг, этого недостаточно, может быть, мешает лень или досада на необходимость нового усилия. Что во мне должно перемениться? Неизвестно.

Не требуется ничем жертвовать, но невозможно растянуть время. Надо выбирать. Жизнь слишком коротка, чтобы постичь великую истину. Одной жизни мало. Надо платить. Чем ценнее опыт, тем дороже придется платить Стыжусь своей нерешительности. По-моему, я торгуюсь сама с собой. Но я все же хочу побеседовать с собой, прежде чем одно из моих «я» от меня отделится. Вы ступите в сумерки, ничего не понимая; вы не заметите, что совершенствуетесь. «Казаться» уйдет, наступит «быть» Настанет самый тяжкий момент. Вы это поймете по чувству потерянности и беспомощности. Учитель грустно на вас поглядит и ничего не скажет. Он уже сказал «Я не могу вас развить, единственное, что я могу, создать условия, способствующие вашему саморазвитию».

12 октября 1937 г. Наступил ответственный момент Я знаю, что мне грозит. Уверена: глупо было бы не думать об этом. И все-таки по-прежнему готова рискнуть всем, только бы не скользить, не спотыкаться, не замедлять свой рост, не оставаться слепой и незрячей… Нет-нет, довольно. Хватит страдать, бороться, глядеть в глаза смерти, которая все ближе и ближе. Нет, я рискну.

Мне могли бы сказать: «Ты потеряла разум» О каком разуме речь?

13 октября 1937 г. Я видела сон: многие годы я искала некую планету и наконец, пролетев через космическое пространство, достигла ее. Мне представлялось, что там все как у нас такие же города, жители, вещи. Но оказалось все другое. Погруженные в себя люди не разговаривали. Разговаривали животные.

Я долго беседовала с огромным белым конем, ростом с собор. Он мне рассказал о своем созерцании двух измерений, о таящейся в них опасности. Он почувствовал, как я вся горю, и, чтобы мне помочь, окутал своей пышной гривой. Он мне поведал, что тут отмечают праздник, которого у нас нет. Три времени года победили четвертое. Я присутствовала при триумфальном возвращении войск… полки лета, стянутые из всех стран, приближались со стягом впереди, прикрываемые войсками цветущей весны и ранней осени.

Они сразили зиму. Они не были вооружены ни добром, ни злом. Их пение напоминало звон колоколов, смех солнечные блики на морской волне. Чтоб им веселее было в дороге, они обуздали ненависть, расправились с тоской, изгнали клевету это зловоние человеческих кишок. Мой собеседник сказал: «Вместе с зимой они убили безнадежность. Смерть всего лишь результат. Следствие непонимания».

18 октября 1937 г. Завтра мы у него спросим Мар- гарет и я, не пора ли перейти к индивидуальным занятиям.

Когда я «по-настоящему» начну заниматься, внешне ничего не изменится. У меня будет прежнее имя, которое я не люблю, буду одеваться по-прежнему. Не появится ни единого знака, ни единой приметы. Завтра я пойду и скажу только: «I will do (я хочу делать)». Не просто «Я хочу» или «Я буду делать», а именно эти три слова. Но для меня, для меня одной, для меня лично это будет величайшее событие в жизни. Едва я произнесу эти слова, в моем сознании предстанет череда тайн, которые я постигну во что бы то ни стало.

Для тех, кто никогда в жизни не хотел и не искал, это нетрудно. Для меня же это будет гибельным итогом моих постоянных исканий, безнадежных поисков. Смерть. Но во имя жизни.

Не могу написать эти слова без содрогания: «I will do».

19 октября 1937 г. Пять утра, я в своей комнате на Казимира Перье. Молодые деревца на фоне густой синевы да- руют радость и спокойствие. Боже мой! Почему я вообразила, что возможна жизнь иная, чем у простого смертного, жизнь, которая все больше и больше казалась мне ложем из роз? Я полюбила эту жизнь. И в конце концов обрела ее как умопостигаемое учение, но согретое необык- новенной лаской и совершенно ясное. Какие перемены при- несет новая жертва? Не знаю.

В одиннадцать мы с Маргарет попросим у Учителя разрешения, «начать».

19 октября, вечер. Он согласен и назначил встречу на завтра, в час дня, у себя.

20 октября 1937 г. Когда мы пришли, он снова объяснил нам то, что мы уже знали, необходимость решиться; помнить, что «работа» будет все более и более трудной; еще не поздно сказать «нет». О вознаграждении он не говорил. Вот что для меня самое важное: он хочет, чтобы мы помогли друг другу.

21 октября 1937 г. Божественное время в Люксембургском саду ветер играет опавшими листьями. Начала новую «работу», которую Гурджиев описал мне так ясно и полно, что я все поняла, даже не вникнув до конца в смысл сказанного. Для меня это долгожданное пробуждение действие, ощутимый, реальный поступок, который постоянно обогащает мое существование.

Как-то, лет сорок назад, я писала Метерлинку: «Не знаю, как ты меня представляешь, но я похожа на парящий в воздухе мыльный пузырь, оторвавшийся от реальности. В глубине души я уверена, что не существую вовсе. Но, даже витая в пустоте, я продолжаю ощущать недовольство собой. Чтобы измениться, я обязана выполнить свой долг, но уклоняюсь от этого. Из самых сокровенных глубин приходит ощущение какой-то упущенной возможности, исходит приказ. Я не знаю, как его выполнить, но пытаюсь, пытаюсь…»

Сейчас, спустя годы, когда я наконец поняла, что надо делать, я перечитываю слова: «Чтобы измениться, я обязана выполнить свой долг, но уклоняюсь от этого…»

11 часов вечера. В общем, сегодня, 21 октября, я прожила несколько подлинных мгновений.

Конец декабря 1937 г. Я жила слишком интенсивно, устала, плохо сплю.

Сейчас, если я увижу приближение смерти, я не уступлю ей так легко, как уступила бы в прежние годы, когда лежала в больничной палате. Потому что теперь живу подлинной жизнью, о существовании которой раньше не подозревала.

Я сказала Гурджиеву: «Мне немного страшно, жизнь вздымается во мне морской волной».

Он повторил: «Это еще только самое начало».

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

РЕНЕ БАРЖАВЕЛЬ

Моя единственная встреча с Гурджиевым. Он посмеивается и угощает меня луком. Я испугался Гурджиева. Моя «работа» с г-жой Зальцман. Поиски истины. Я всем обязан Учению.

Я ВСЕГО один раз встречался с Гурджиевым. Разумеется, не решусь о нем судить, хотя мы всего в жизни перепробовали и в конце концов наш разум-прозорливец пришел к несомненному выводу, что мы не больше чем дерьмо, плещущееся в горшке и отбрасывающее свой отблеск на окружающий мир. Необходимо разгрести нечистоты, чтобы пробился чистый лучик света. Но как это сделать, если всю жизнь мы упоенно занимались самоистреблением? Мало кто стяжал успех на этом пути; как правило, дело кончалось ничем; но все же попытка не пытка.

Не касаюсь учения Гурджиева. И вообще, я не только не намереваюсь выносить ему приговор, но и воздержусь от малейшей оценки. Как-то во время оккупации я посетил одни из обедов, которые он устраивал для своих учеников. За столом» сидело человек десять. Гурджиев постоянно посмеивался, глядя на нас. И, надо признать, заслуженно. Он любил смутить новичка, поэтому предложил мне сырого лука. Намек на то, что я провансалец: для нас лук лучшее лакомство. Немного развлекся, к тому же попытка не пытка.

Больше я не ходил на его обеды и вообще не встречался с Гурджиевым. Почему? Отсутствие времени, денег, продовольственных карточек, два маленьких ребенка, бытовые трудности… Нет, не то, пустые отговорки. Сейчас, через годы, я понимаю, что просто испугался… Я долго работал с одной его ученицей. Это была настолько прозрачная личность, что в ее изложении учение становилось понятным, теория Гурджиева математически точной. А могучий темперамент самого Гурджиева меня подавлял. Не нужен мне этот вулкан, лучше я полюбуюсь ручейком, струившимся из его подножья.

Потом я отошел и от ручейка. Давно это было. Но уверен, что из того источника я испил истины. Это источник всей человеческой мудрости, всех религии, рек, уносящих свои воды все дальше от единого истока. И если я все же не стал полным дерьмом, то лишь в результате долгих, упорных усилий, на которые никогда бы не отважился, не повстречай гурджиевскую «группу». Ничего больше не могу сказать, но это так.

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

СТАРИК И ДЕТИ СВОЕГО ВРЕМЕНИ

И в то же время… Совет повнимательней вчитаться. Пьер Шеффер, или стремление к беспорядку. Политехнический эзотеризм. Верность и нонконформизм.

ЭТА школа эзотерики была призвана просветить детей своего времени со всеми их пороками, несуразностью, растерянностью, противоречиями и тщеславием, какие уж есть. Да и наставник в духе нашей безумной эпохи, капризный, презрительный и милосердный, жестокий и добрый, равнодушный и сверхвнимательный, полный черного юмора, властный, как Сталин, и в то же время всегда готовый уступить, как заправский священник, такой же фигляр, как публицисты или политики, и одновременно сокровенный, как поэт в порыве вдохновения. А вокруг толпа учеников; беспорядочное смешение всех слоев общества, мешанина всех современных взглядов, моральных правил, страстей. Несмотря на изъяны учения, пороки учеников и наставника, эта школа все же напоминала о временах высокой мистики. И все, чему мы научились у Гурджиева, все муки, пережитые нами в предвоенные годы, наши чаяния подробно, причем, как мне кажется, очень точно и с большой ответственностью, описаны Пьером Шеффером в его воспоминаниях, написанных специально для этой книги.

Уверен, что свидетельство Пьера Шеффера достойно самого серьезного отношения, в него стоит вчитаться повнимательней. Там представлен по крайней мере вполне глубокий анализ и синтез событий последних лет жизни Гурджиева. Здесь впервые затронута личная трагедия постаревшего Гурджиева, тут и попытка вскрыть главную цель гурджиевской затеи, хотя бы в том виде, который она обрела в последние годы. При том, что, повторяю, Пьер Шеффер, один из тех, кем в высшей мере владеет страсть к беспорядку, без которой, увы, не разрешить тягостных проблем, по-ставленных нашим временем.

Может быть, поверхностному читателю воспоминания покажутся противоречивыми. Но лучше сказать, что это единство противоречий. Учитель ведь сам совмещал в себя несовместимое, и Шеффер, наблюдавший за ним одновременно с вдохновением и нерешительностью, с любовью и цинизмом, старается оставаться ему верным на деле. Потому-то, может быть, только Шеффер и способен воссоздать образ Гурджиева не так, как это делают обычно: без благо-говенья, без прикрас (хватит уже), но и без саркастической ухмылки. Забавно, что подобная эквилибристика вообще ему свойственна, это, можно сказать, его удел. Он путаник окончил политехнический институт, но пожертвовал точными науками во имя литературы. Еще и музыкант, обладающий традиционными вкусами, который едва ли не помимо воли изобрел «конкретную музыку», разрушительную, неистовую и небывалую, способную впоследствии обновить все музыкальное искусство.

Но в основе этого свидетельства в первую очередь лежит духовная ориентация Пьера Шеффера. До войны внецерковный католик, чуть не еретик, он не распрощался ни со своими юношескими пристрастиями, ни с прежними сподвижниками, разве что они сами прерывали общение, выказывали непонимание, а также предостерегали его от таких, к примеру, книг, как «Дитя из хора», и ему, случалось, вконец надоедали их скаутские забавы. Вероятно, после публикации воспоминаний его отношения с «Группами» сложатся подобным же образом.

Вот еще что важно: Шеффер диктор, причем известный, работает на Французском радио. К какому бы жанру он ни обращался, постоянно пытается обнаружить в этом чудовищном механизме, намеренно созданном для оболванивания и дегуманизации масс, духовные возможности. Пытается, минуя механические приспособления, найти путь к глубокому общению человека с человеком.

Учитывая его занятия, сочетающие государственную должность со свободным поиском, можно понять, что он дурно стыкуется с официальными структурами административными, церковными. Не сливается и с «Группами». Конечно, он дитя своего времени, но дитя непослушное.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

ПЬЕР ШЕФФЕР

Всякий раз, когда я теряю себя из вида… Новый чудотворец. В ожидании Гурджиева. Современному чудотворцу нужен скандал. Продолжение моего потока сознания в гостиной у Гурджиева. Барышник оценивает экстерьеры и сердца. Начинаем «работать». «Ну вы и говнейшество». Набожный мальчик, каковым я был прежде, помогает мне «работать». Современный чудотворец между традицией и завтрашней наукой. Гурджиев приходит и уходит. Современный чудотворец и спор янсенистов. «Чтения» у Гурджиева. Современный чудотворец и священная тарабарщина. Занятия по «движению». Современный чудотворец, материя и дух. Обед у Гурджиева. Прощание со стариком.

ВСЯКИЙ РАЗ, КОГДА Я ТЕРЯЮ СЕБЯ ИЗ ВИДА…

Я ПУТЕШЕСТВУЮ уже давно. В последние месяцы совсем заплутался. Хотя, куда бы меня ни занесло в скандинавской гостинице, в любом городке на тихоокеанском побережье, на авианосце, в толчее африканского базара, в ацтекском храме, я сажусь в позу лотоса и стараюсь обрести мир. Сознание умиротворить трудно, для начала надо заняться хотя бы телом. И я устраиваю перекличку всем мышцам, которые иногда смахивают на разгромленную армию, на ораву изнуренных, измочаленных наемников. Это мне подчас удается, главное не прерывать упражнения ни на один день.

Ни в коем случае не отлынивать, иначе все насмарку. А ведь повод всегда отыщется мол, неважно себя чувствую, устал с дороги, дела, работа, да и просто почему б иногда не развлечься? А тем временем в Париже далекой метрополии продолжаются занятия. Посвященные с упорством постигают «работу», которую они предпочли упражнениям, выработанным учениями, проверенными веками, а также таинствам Церкви. По четверти часа в день, и никак не меньше, я обязан вспоминать свое истинное «я». В общем-то, я был предан Учению, что для меня редкость.

За месяцы бесплодных скитаний по свету я потерял себя. Но, вернувшись в Париж, уже знал, как вновь обрести свое истинное «я», теперь навсегда. Чего я в конце концов и достиг, следовательно, пошел верным путем.

Но путь, надо сказать, был не из легких; кому приятно сдавать анализ крови или мочи, просвечивать грудную клетку. Но душа или неважно что там такое нуждается, как и тело, в лечении, только особом. Короче говоря, я отправился к Гурджиеву.

В те времена он еще не задавал посторонних вопросов, не совершал дурацких выходок, не заставлял себя бесконечно ждать. Я знал другого Гурджиева ироничного, но доброжелательного. Он буквально впивался в тебя своими карими глазами, вглядывался в собеседника так пристально, что будто уже переставал быть Гурджиевым, превращался в зеркало. Но не внешний образ там отражался, а само бытие. Обычное-то зеркало неопасно отражает внешний вид, и все. Настойчивый взгляд Гурджиева как бы стремился разглядеть в тебе сокровенное, утаенное. А сказать мне, в общем-то, было и нечего. Не распинаться же о путешествиях он и сам весь мир объездил. О приключениях? Ему-то, отчаянному авантюристу? О чем еще об успехах, заслугах, ошибках? Его не интересовали ни заслуги, ни ошибки, только возможности. Меня будто взвешивали, как багаж в аэропорту. Гурджиев, словно безупречный динамометр, определял мой энергетический запас. Столь чувствительный прибор не обманешь.

Я жаждал мгновенных духовных обретений, оттого и встретился с Гурджиевым один на один. Наверно, это было ошибкой. Вероятно, мне стоило дождаться пятницы: духовной пользы было бы поменьше, зато я избежал бы его пристального взгляда. Вряд ли Гурджиев выделил бы меня из толпы почитателей усердных глупцов, не склонных к перемене мест. Утверждаю без риска, что ни одни из них не бывал ни в Индии, ни на Тибете. Они похожи на мух, попавших в салатницу с гладкими краями. Пытаются из нее выбраться, стараются изо всех сил. Но я-то, постранствовавший по свету, повидавший мир, увы, еще беспомощней этих мушек.

НОВЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ

ЧУДОТВОРЕЦ может появиться и в самые бесплодные эпохи. Но, будем справедливы, наша эпоха далеко не бесплодна. Значит ли это, что она особо благоприятна для чудотворцев?

Чудотворец уже по определению обязан творить чудеса или хотя бы совершать что-либо необычное. Но ведь в наше-то время мы просто избалованы чудесами. Кого сейчас удивит чудотворец своими эликсирами, хождением по водам, раздачей хлебов? Нет ему места в нашем исчисленном мире стоит современной эпохе прикоснуться к чему-либо своими глиняными пальцами, как оно тут же превращается в излучение, радиацию, атомный вес. Естествоиспытатель в узком смысле был бы востребован. Но современный чудотворец видит далеко вперед, потому и не станет растрачивать свой дар во славу науки. Он-то, будучи мудрее остальных, понимает опасность беспредельного ее развития и оттого предпочитает не нарушать естественного хода вещей. А кто нынче признает сверхъестественные возможности за человеком, ничего не смыслящим в биологии, которая способна творить поразительные чудеса? Представьте сердце само по себе бьется в колбе, живая ткань живет отдельно от организма. А скоро и вообще все наши душевные порывы будут исчисляться в единицах ВП, а страсти вычисляться с помощью каких-нибудь там эндокринных уравнений.

Единственное, что может современный чудотворец, так это оказывать духовное воздействие на людей. Непосредственно, без всяких ухищрений: игра должна быть честной. Он, хотя изучал гипнотизм, не будет его использовать. Вот и по-лучается, что новый чудотворец будет выглядеть как первый встречный.

И как последний встречный. Он может быть кладезем премудрости, но все же найдутся и более образованные. Не стать ему и святым, по крайней мере, признанным какой-либо восточной или западной конфессией: он не для Богоизбранных, а для Язычников. Роль мученика тоже ему совсем не пристала. Мучениками были забиты целые эшело-ны, на них не хватало концлагерей, а чтобы их уничтожить, пришлось соорудить гигантские печи. Но кровь этих мучеников не заставила людей уверовать. Тут можно вспомнить замечание Паскаля, что не выпадало еще столь счастливых эпох, когда и капля пролитой крови могла хоть кого-ни-будь в чем-то убедить.

Нет, уж скорее современники сочтут нового чудотворца бессовестным циником или полным невеждой, каким-то чудовищем, поражающим как своей порочностью, так и добродетелью: антигероем и антисвятым. Не сплетение ли двух противоположных стремлений к добру и злу породило все трагедии века? Следствия вошли в противоречие с намереньями возвышенный патриотизм и радение о благе нации привели к атомной бомбе и массовым жертвоприношениям. Стремление к общественному переустройству, идеи прогресса и социальной справедливости к призыву одной части человечества уничтожить другую. Человек, побывавший в концлагере, уверен, что его же сотоварищ существо вопиюще безнравственное и неразумное. Но ведь это несправедливо. Не всем быть героями и святыми, бывают просто верующие. Нет уж, к великому сожалению, не стать современному чудотворцу ни святым, ни подвижником. Он будет достоин своего века, со всеми его провалами и чудовищными заблуждениями. Он копия своего времени или, скорее, обидная на него карикатура. Нет уж, он вовсе не благостен. Подумать только этот недоучка суется в науку, о ужас. Кто он такой, чтобы нас поучать? Да еще вовсе и не собирается представлять справку, какое-нибудь свидетельство о примерном поведении. Наоборот как-то уж очень подозрительно умалчивает о своем прошлом, о юности. А ведь нам уже случалось ошибаться, принимать проходимцев за новых чудотворцев. Гитлер и Сталин наилучшие примеры того, какой власти над людьми может добиться сильная и притом бессовестная личность. Но, дело в том, что они не были чудотворцами, оттого и провалились. Не удалось им повернуть историю. Однако же секрет их первоначального успеха именно в том, что народы жаждали в них видеть чудотворцев. Да и сейчас ожидают явления чудотворца. В уютной Франции, все еще переживающей свой бесславный разгром, до сих нор не позабыты чудотворные лики Маршала, потом мгновенно замененные изображениями Генерала.

Однако в этом унылом ожидании властителя есть нечто и положительное. Интеллигенцию как раз оно не затрагивает. Зачем ей чудотворец, если она не сомневается, что способна его заменить? В отличие от масс интеллектуальная элита не впадает в мистику, зато начинает метаться в поисках рецепта Спасения Вселенной, ни больше, ни меньше. Кстати, и все парижане члены профсоюза Спасителей Вселенной. Кто будет спорить, что наша эпоха с хрупкими пальчиками удручает одновременной нехваткой и страсти, и знания, и совести? В столь ущербное время современному чудотворцу предстоит заполнить пропасть. Он вне причинности, ибо рожден потрясти историю. Он «закономерная случайность». Ни крест, ни психушка ему сегодня не грозят, его ожидает иная казнь. Согласно нынешним нравам и обычаям ему предстоит выставить себя на продажу наряду со множеством шарлатанов. А те учуют его нюхом, как собака, натасканная на трюфеля, и, конечно объявят Верховным Шарлатаном. Он ведь портит им обедню. По-своему они будут правы. Руководимая ими толпа жаждет не Варавву, а Спасителя. Но ведь Вавилонское столпотворение привело к смешению языков. Теперь Бога всяк понимает по-разному. Каждое сообщество, будь то верующих или атеистов, ждет своего спасителя: национального, классового или всемирного. Не сойтись ли им на Варавве?

В ОЖИДАНИИ ГУРДЖИЕВА

ВХОДИШЬ в комнату. Кое-как пробираешься между сидящими на полу людьми. Пытаешься не задеть чье-нибудь бедро, коленку, ягодицу. Сидящим не позавидуешь. В комнате царит полная тишина, общее напряжение действует угнетающе. В тот раз люди теснились совсем впритык друг к другу, ляжка к ляжке. Вновь пришедшие нависают над ними, словно цапли, покачиваясь как от головокружения, paзглядывают скорчившиеся на полу тела сверху вниз. Им хочется сбежать. То ли им отвратительны позы сидящих со скрюченными ногами, то ли, наоборот, они чувствуют себя беззащитными, завидуют тем, кто успел прочно обосноваться. Кажется, они вот-вот кинутся опрометью по лестнице, юркнут в метро и отправятся по своим делам. Но они не уходят. Эти цапли тщетно отыскивают место, где бы разместиться. Вид комнаты всегда одинаков: повсюду множество разных забавных безделушек, на стенах много живописи и олеографий, горки с якобы экзотическими вещицами; да еще солидную часть комнаты занимает рождественская елка, убранная, как это принято в России. Ее наряжали каждый год и потом не разбирали неделями. Не дай Бог что-нибудь задеть, но как протиснешься, не ушибив об угол локоть или колено? Предметам тут вольготнее, чем людям, в отличие от последних предметы не потеснишь. Людям приходится ужиматься, что, безусловно, имеет некий оккультный смысл. Впрочем, сколько бы пароду ни набивалось в комнату, каждой цапле неким чудесным образом удается втиснуться между сидящими. Необходима только твердая решимость, отвоевать себе жизненное пространство, чтобы как-то на нем скрючиться. И вскоре на тебя нисходят те же умиротворенность и отрешенность, что владеют остальными. Колени хуже приноравливаются к позе, спина лучше. Ягодицы расслаблены, взгляд неподвижен. Конечно, очередное насилие над собой вызывает внутренний протест. Ну как же, предел мечтаний после безумного дня (а в общем-то обычного парижского) провести вечерок (о нем мы еще расскажем) в такой дурацкой позе. Новобранцы стремятся поскорее получить лычку, то есть духовно вырасти. Однако временами их просто охватывает бешенство. Старослужащие сидят, будто кол проглотили. Они-то знают, как надо по-хитрому изогнуть ноги, чтобы обеспечить приток сил, и пользуются этим искусно. Легкое сжатие суставов не дает им уснуть. Стоит чуть растянуть или немного зажать определенную мышцу, в ней образуется небольшой очаг возбуждения. Возбуждение постепенно сгущается, а потом начинает распространяться на соседние мышцы, в результате напряжение выравнивается так кухарка сбивает желтки. Зародыш страдания, сгустившийся в колейной чашечке, начинает растекаться, захватывает бедра, икры, расслабленные ягодицы, туловище. Страдание, равномерно рассеянное по всему телу, уже можно вытерпеть. Но, увы, на этот раз фокус не удается. Как-то на днях возбуждение захватило и грудную клетку, и затылок, даже голову. Стоило зажать сустав, как тут же весь организм воспрянул, засверкал, как деталь, смазанная маслом. Но раз на раз не приходится. И все же стало полегче.

Цапля явилась раньше назначенного срока, она принесла с собой и городские запахи, и собственную душевную смуту. Минутная неловкость, потом она сообразила, что ее ждут и как-нибудь уж потеснятся, волей-неволей расчистят местечко. Конечно, чтобы, скрючившись, туда втиснуться, ей придется потревожить собравшихся, с трудом пробираясь между погруженными в себя людьми. Маленькая месть за чувство неловкости. Сорок человек вынуждены приложить все силы, чтобы потесниться ради этой цапли. Но уже через мгновение толпа начинает рассасываться: вот ушел один, другой, еще двое, сразу трое, потом шестеро, еще один, другой, наконец сразу семеро. Непонятно, отчего этих дурней потянуло в коридор: то ли им оказана особая милость, то ли поручено ответственное задание (помыть посуду, накрыть на стол). К тому же явление «мсье Гурджиева» должно быть торжественно обставлено. Лица тех, кто по-прежнему теснится в комнате, делаются почтительными, «отколовшихся» отрешенными. Для Гурджиева расчищают место пустое пространство ширится, ширится, все ширится. Тут подтверждается одно из свойств энергии: сколько ни трать, ее не убудет.

Люди, усевшиеся на полу, одарены множеством различных способностей. Впервые явившись к Гурджиеву, я был твердо уверен в одной лишь своей способности втиснуться между сидящими. Не то чтобы я ею гордился, но, конечно же, испытывал жгучее презрение к тем, кто и на это не способен, жалея свою деликатную задницу. Некоторые, посетив Гурджиева, остаются весьма недовольны. Другие сюда больше ни за что и не явятся неподходящая обстановка. Большинство, разумеется, предпочло бы этой давке высокие своды, кафедру или, на худой конец, мягкие кресла и эстраду. И чтобы занятия проводил дипломированный специалист. Короче говоря, чтобы все было прилично и благопристойно. Что до меня, то мне обстановка как раз понравилась именно своей вопиющей абсурдностью, а собравшиеся восхитили своей неприхотливостью и долготерпением. Впрочем, это была не просто толпа, а тщательно слаженная структура, чем-то напоминавшая поезд метро: мало ведущих вагонов, много ведомых. XVI округ источал тонкий, но навязчивый аромат (Диор и Ланвен), несколько непривычный пролетарию. Среди собравшихся был цыган с серьгой в ухе (единственный). И еще один банкир, две графини, а также множество машинисток. Кого только тут не было: бородачи и бритые, болтливые художники и отставные налоговые инспекторы, непоседы и блондинки, калеки и тихони, знаменитости и обыватели, нормандцы и славяне. Дверь открыта каждому. Не о том ли мудрые слова, некогда произнесенные Шарлем Пеги:

То, мнится, вверх идешь, то вниз, но все едино В сужденьях о себе все смертные не правы, Поскольку наша жизнь простерлась, как равнина, Меж впадиной стыда и гордым пиком славы.

Я вовсе не испытываю отвращения к толчее, иной раз только в толпе и удается вкусить самое сладкое одиночество. А тут как бы модель человечества. Каждый из собравшихся уверен, что сильно отличается от других, даже не подозревая, что сходства много больше. Вот от собаки или от ангела он действительно заметно отличается. Несмотря на различие по уму и дарованиям, так или иначе нас всех объединяет сам способ познания мира. Не здравая ли мысль? Разумеется, мировосприятие и миропонимание таких сообществ, как свора собак и бочонок сардин, будут соответствовать возможностям собаки или сардины. Причем вне зависимости от количества и качества данных особей, тут уж ничего не поделаешь. Для нас же, разумных существ, вполне естественно желание чувствовать локоть себе подобного. Неважно, что это даст турецкому султану, протонота-риусу римской курии, вице-королю Индии, ветерану Крымской войны и Ланцо, лорду Маунтбеттену, паре мормонов, лорду хранителю печати, Полану и Лазареву, Луи Повелю и Даниэль-Ропсу, Мари-Лауре де Ноай и ее горничной, это необходимо тебе самому.

СОВРЕМЕННОМУ ЧУДОТВОРЦУ НУЖЕН СКАНДАЛ

ТРУДНО сказать, в какой мере чудотворцу в наши дни необходим скандал. Однако вспомним, что явление Христа сопровождалось скандалом как еще назвать призыв отречься от тогдашних религиозных норм? Опытный военачальник, прежде чем развязать войну, организует провокацию. Смирение, нищета, самоотречение вызывают такое же отвращение у нынешних парижан, как и у древних римлян, чем не повод для скандала? Ну, а если у современного чудотворца столь дурной вкус, что земная Жизнь ему не менее дорога, чем Жизнь Иная? И это повод.

Но самое скандальное свойство столь сомнительного чудотворца состоит в том, что он не объявляет себя полномочным представителем какого-либо общепризнанного Бога. Ну кто последует за таким липовым чудотворцем, который вовсе и не стремится убедить, что он облечен особым доверием некой Высшей Силы, то есть за самым обыкновенным человеком? И все же такие найдутся, если чудотворец, сам не зная дороги, постарается еще и запутать следы. Вот тогда ему удастся собрать вокруг себя дружину, сходную со спортивной командой существуют же любители рискованных горных восхождений, покорители нехоженых троп. В подобных командах всегда царит военная дисциплина. К тому же они стремятся достигнуть цели любой ценой, готовы пожертвовать любым из своих участников. Соответственно современный чудотворец вовсе не благостен: агрессивный и весьма не дешевый, он может таить не меньшую угрозу, чем Эверест или Ориноко, дорогой, как ауреомицин, требовательный, как политическая партия. Но ведь это совсем не тот чудотворец, что нам насущно необходим, а какой-то антихрист, чудотворец навыворот, соблазнитель. Имея дело со столь опасным авантюристом, мы не только попусту потратим время и деньги, но расплатимся еще и своими душевными силами, психической энергией, которую он обратит на неведомые нам цели. Ими-то, при всей своей осторожности, он и стремится завладеть, невзирая ни на какой риск.

Но все же кое-кого тянет к современному чудотворцу. Тут дело не в его свойствах, а в наших собственных. Мы не требуем от него, чтобы он явился образцом для подражания, мы ожидаем чуда. А отчего бы не расплатиться за чудо деньгами или психической энергией, если затраты будут возвращены с процентами? Короче говоря, здесь получается нечто вроде духовной коммерции, а это штука более здоровая, чем благочестивое бессребреничество. Тем более что в Библии ангелы воинственны, а Иегова беспощаден.

Основное определение современного чудотворца: если вы встретите человека, который станет вам необходим, бытие которого способно оплодотворить ваше собственное, он и станет для вас, хотя бы на минуту, современным чудотворцем. Правда, если и вы будете необходимы ему. Как-то был случай: после смерти Далай-ламы на его место решили поставить первого встречного, какой попадется. Так и поступили, а как уж он будет исправлять должность его забота. Но подобные чудеса происходят на Тибете. Парижанам труднее примириться с тем, что чудотворец проживает на улице Колонель-Ренар.

ПРОДОЛЖЕНИЕ МОЕГО ПОТОКА СОЗНАНИЯ В ГОСТИНОЙ У ГУРДЖИЕВА

ОН ВОТ-ВОТ появится, а я еще не решил, не стоит ли смыться. Хватит ли мне храбрости? Хожу сюда уже целый месяц, но сперва отсрочил встречу с Гурджиевым, затем отложил, потом спрятался в толпе. Да и узнает ли он меня в этакой толчее, заслоненного множеством спин, затертого многочисленными бедрами? Вдыхаю привычный запах стен, разглядываю знакомые картины и отрешенные лица присутствующих. Пора бы уже оборвать поток описаний, жизненных впечатлений, исторических экскурсов. Речь идет о моем спасении.

Вглядываюсь в окружающих. За прошедшие полгода они постарели. Неужели и у меня появилась новая морщинка, первая седина, еще глубже пролегла бороздка на лбу? Какие они все хмурые (а я сам?..). Не могу разобраться, чего во мне больше презрения к ним или зависти. С одной стороны, я восхищен их упорством, но их покорность меня раздражает. Иные обратились к Гурджиеву из-за какого-нибудь пустяка, насморка. Мушка сама, по доброй воле, кинулась в паучью сеть. Он же наставник, целитель, маг. Мсье Гурджиев человек, которому открыты все тайны. Одних он излечит, другим навредит. Если вы попадете в милость, вас пригласят на обед в узком кругу. Или по меньшей мере на чашку чая в маленьком будуарчике, где на стенах и на потолке развешаны гирлянды всяких соблазнительных яств. Там вас угостят всевозможными русскими разносолами угрями, осетриной, икрой, повкусней, чем из Саргассова моря. Не чудо ли эта выставка столь дорогих гастрономических шедевров, кулинарно-эзотерической фантазии? Иного объяснения и не отыскали бы газетчики, если бы, разумеется, были допущены в эту святая святых. Но их попросту спускали с лестницы, а они в ответ изрыгали хулу. Посвященный, фанатик не задавался вопросом, что откуда взялось. Гурджиев знает, что делает. Чем может закончиться общение с Гурджиевым для меня лично? Нет, я не ожидаю от него подачки заветного ломтика арбуза или кусочка какого-нибудь там необыкновенного лукума. С каждым Гурджиев ведет особую игру. Иные предаются ему душой и телом. Но что до меня, то я чертовски недоверчив.

Нередко пытаюсь представить, каким Георгий Иванович был в молодости, в Тифлисе или в Москве, на Кавказе или на Тибете пылким, честолюбивым, страстным. Этакая помесь Дон Жуана с Шарлем де Фуко, кавказский вариант Лоуренса, двойной агент Интеллидженс сервис и Божественного Провидения. Нравится это посвященным или нет, но работает он с ними всерьез разминает в бесформенную массу, а потом нечто из них вылепливает, выжимает все соки, отбирает тех, кто покрепче, посильней, из кого еще, может выйти толк. Но, увы, увы, столь крупная личность всегда одинока! Не отыскать ему равного, будь то противник или соратник. Он сильнее любого. Одно-единственное «упражнение» предлагает он вечно толкущимся вокруг него «членам группы», а именно сделку: вы мне отдаете свою: энергию, я ею слегка попользуюсь, а потом верну. Такой непривычный обмен пугает самых храбрых, страшит самых сильных, претит самым хитрым. В конце концов, в сетях остается только мелкая рыбешка. Самые бывалые авантюристы обращаются в паническое бегство, отчаянно при этом чертыхаясь. Выдающиеся шарлатаны, князья пустословия, опытнейшие карманники тоже поспешно отчалили, стоило Гурджиеву показать им пару-тройку своих фокусов. Словно черт их побрал или, наоборот, боженька возможно, библейский, а то и особый покровитель их банды.

Если и водились вокруг Гурджиева значительные личности, то все они умерли. Своеобразная гекатомба. Зальцман, Домаль, Дитрих. Как в криминально-мистическом романе: инспектор Гурджиев занимается розысками гения зла, а тот уничтожает всех своих преследователей. Сейчас, после эпохи войн, интуиция и предвидение Гурджиева просто потрясают. Он ведь почувствовал, предугадал, что целым материкам предстоит погрузиться в пучину, как Атлантиде. Сколько мужчин, женщин, рублей, рупий ушло у него сквозь пальцы. Все растратив, он остался одинок. Он принес идею насущную, потрясающую и властную, одновременно и необходимую, и неосуществимую. Она была в тягость и ему са- мому. Чего же он ожидал в своей мещанской берлоге с вечно затворенными ставнями? Ждал, что в конце концов появится ученик он его сразу узнает, который сумеет в схватке, силой вырвать у него свой вклад. Его и невозможно взять иначе, как силой, в борьбе на равных. Но ведь его поклонники вовсе не таковы, а уж тем более поклонницы, все эти примерные ученицы дамы красивые, благочестивые (в «группе» много женщин). Для сражения с Гурджиевым им не хватало ни сил, ни тем более решимости. Другие же его оставили, попрятались, умерли. Отличал ли их Гурджиев от прочих? Не потому ли так тягостно скорбен его сумрачный взгляд? «Ведите ко мне людей, повторял он своему окружению, как можно больше людей». Не то чтобы люди были нужны ему сами по себе, нет, он забрасывал сеть на неуловимого преемника, с которым смог бы идти в одной связке. В результате людей вокруг него становилось все больше, простора все меньше. «Кто там вякнул? Ну же, порадуйте старика. Сколько можно ждать?» повторял он. В ответ общее молчание. А что же я сам? Получается, вместо того чтобы задуматься о собственной судьбе, собственном спасении, своих интересах, я часто думаю о Гурджиеве.

БАРЫШНИК ОЦЕНИВАЕТ ЭКСТЕРЬЕРЫ И СЕРДЦА

СОВРЕМЕННЫЙ чудотворец внимательно приглядывается к своей пастве. Так барышник оценивает лошадей, разглядывает зубы, копыта, экстерьер. У него свои критерии. Пожалуйста, не соглашайся с его мнением, но все равно будешь ощупан и обмеряй, никуда не денешься.

Что до меня, то я уже не испытывал необходимости общаться с ним, чтобы избегнуть душевного банкротства. Если бы наша встреча состоялась пять-шесть лет назад! Люди же более простодушные на это решались, как бы совершая пе-ресадку. Они уезжали, а станция пересадки принимала следующих пассажиров. Собственно, следовало усвоить пару простейших истин, а именно: твой злейший враг ты сам, ты робот; следовательно, все твои заслуги ничего не стоят. Все ты делаешь не так, попусту растрачиваешь силы. Твое великодушие и самая высокая добродетель хитрость, причем шитая белыми нитками. Никому от нее не жарко и не холодно.

Но при этом современный чудотворец предостерегает свою паству: бегите от меня, спасайтесь, иначе беда! Мы-то помним, сколь охотно поначалу плескались в пустоте. Тогда нас можно было отмыть чуть ли не до костей. На подобную процедуру решался тот, кому, в общем-то, и нечего было терять. Однако современный чудотворец помнил слова Евангелия: «Ибо, кто имеет, тому дано будет…». Поэтому человеку, который пытается только брать, ничего не давая взамен, отказывается сам себя творить из уже очищенного вещества, тому, кто лишь копит, а не растрачивает, грозит полное истощение, медленная гибель. Разумеется, выполнить столь суровое требование многим не под силу. Они объясняют, что задыхаются от любви. Но барышник, оценивающий и экстерьеры, и сердца, неуступчив. Он всему знает цену, а ведь Любовь самое дорогое, что есть. Он призывает к самому суровому послушанию, его устав построже, чем в любом монастыре. Он требует: не меняйте образа жизни, живите, как прежде. Но полностью изменитесь внутренне.

Когда-то личное общение с современным чудотворцем в течение нескольких месяцев излечило меня от отчаяния. Лучшие из его учеников постоянно вспоминали одно высказывание современного чудотворца: «Я могу спасти только отчаявшегося». А я, к сожалению, выздоровел. А коль уж меня оставила сила отчаяния, все труды пойдут насмарку.

НАЧИНАЕМ «РАБОТАТЬ»

НЕПРИЯТИЕ этого сборища, которое я испытывал еще час назад, тоже имело смысл. Unum necessarium. Тут сходятся все религии. Но стоило посидеть неподвижно всего три минуты, и оно окончательно рассеялось. Случилось невозможное. Как бы приостановилось коловращение жизни, ты вырвался из плена повседневной суеты, порожденной мнимыми потребностями, всевозможными развлечениями и неотложными делами. От всего этого ты теперь свободен а только-то и надо было, что подняться по лестнице. Слияние глубинного с высшим способно привести в смятение разум. Но ведь, если Царство Божие действительно существует, его следует искать здесь, сейчас и в себе самом. Мы можем представлять Бога чудовищем, людоедом, но это отнюдь не присущее Ему свойство. Он является нам в подобном облике, потому что мы о Нем забыли, как позабыли и о собственном всемогуществе. А ведь стоит только осознать, что ты всемогущ, как тут же таким и станешь. Но нам что-то мешает к нему воззвать, мы панически боимся собственного всемогущества.

Нет большего несчастья для человека, чем лишиться дома. У него должно быть такое жилище, где он пребывал бы в мире с самим собой и со вселенной, обретал бы радость и гармонию. А Бог, если Он существует, там его и отыщет…

…Бог везде и нигде. Дух Божий веет, где хочет. Возвратимся же в великое Всеединство. Там мы обретем собственное естество. Только оно порождает вдохновение и одаряет любовью. Сколько сил я потратил, чтобы обрести себя. Всевышнего окружает толпа праздных зевак, которым Спасение гарантировано. Вот если бы речь действительно шла о жизни или смерти, все было бы куда серьезнее. Устает и камень, не так уж он долговечен. И мы устали, с каждым днем приближаемся к смерти. Давно уже минул день Первого Причастия, обрезания, то есть посвящения в муравьи, приобщения к архаичному сознанию. Звуки и запахи реют в вечереющем воздухе. Грустный вальс, от которого сладко кружится голова.

Значит, беспокоиться не о чем? Да погодите же, черт побери! Если вы какой-нибудь там угольщик, вам достаточно просто верить в Бога. Если же интеллектуал, присоединяйтесь к нашей партии, просим к нам. Колдуй всемогущ. Партия знает все. Церковь существует. Лама сбежал. Все в порядке. Перед вами, черт побери, командующие войсками, догмами, традициями! Вся история предопределена. И уж по крайней мере существует Небытие, а также Бытие. Ну, решайтесь, и никаких гвоздей!

Сейчас-то, если вам удастся на миг сосредоточиться, то потом тянет минут на пять рассеяться. Но, в какое бы сообщество вы ни вступили, у вас не останется ни единой свободной минуты. Взять, к примеру, католическую Церковь, она с легкостью и вдохновит вас, и умиротворит. Рецепт проще простого: молиться, молиться, вот и все дела. Постоянно служите Богу. Работайте, работайте, вот так руками, головой. Монаху праздность не пристала.

У нас тоже презирают праздность, но борются с ней иначе воздействуют не на разум, а на кровоток в сосудах. Только та работа принесет плоды, в которой будет задействована энергия, зародившаяся в различных участках тела. Начинаю с колена. Его надо прочувствовать целиком, до кости. Затем ощутить всю ногу. Потом, точно так же, вторую. Чувствовать их одинаково хорошо. Полностью на них сосредоточиться, ощущать их единым целым. Затем, поскольку конечности наиболее чувствительны (по крайней мере, у меня), перейти к рукам. Сначала почувствовать правую, потом левую. Вот я чего-то уже и достиг, но ведь не усилием воли, правда? Ну, а если это вышло, почему бы не обрести туловище, оно-то отчего не желает ластиться к нашему сознанию, как ручной зверек? Я наморщил лоб. Никак не удается расслабиться. Свои конечности я заполучил, но с другими частями тела, как всегда, дело темное, они вообще перестали меня слушаться. Я превратился в какую-то зверушку с четырьмя тонкими лапками, брюшком, как у насекомого, с головкой, которая живет сама по себе. Вздох. Оказывается, я вовсе не такой бесчувственный. Этот вздох порыв моих чувств, которые теперь обречены стать чем-то вроде самопроизвольных, как бы беспричинных, выбросов. Так и водород взрывом порождает, точнее, высвобождает таившуюся в нем могучую энергию. Тут я позабыл о своих руках и ляжках. Я был захвачен этим вздохом, напитан его силой, может быть, пока и невеликой, но которую стоило холить и взращивать. Я чувствовал себя уже не каким-нибудь отребьем, не бездарно мыслящим роботом. В одни миг я ощутил свою причастность миру. Нет, я не полное ничтожество, не спица в колеснице. Пахнуло глубоким, истинным умиротворением, и его дуновение смело все мои застарелые страхи. Подобное со мной уже бывало, стоит только вернуться памятью в школьные годы. Может быть, я тогда уже все чувствовал, но только то, что ребенком я ощущал как присутствие Бога, теперь я назвал бы присутствием самого себя.

Вот я и получил желанную передышку. Силы иссякли, но и путь завершен. Теперь можно передохнуть. Действительно, я немного устал. Так было спокон века работающий всегда мечтает об отдыхе, надо же перевести дух. «Я славно поработал», думает про себя усталый человек.

Он осознал очевидность! Все религии начинаются с работы.

«НУ И ГОВНЕЙШЕСТВО ЖЕ ВЫ!»

НИКТО не способен понять современного чудотворца. В чем, собственно, его заслуга? Он основал религию? Создал учение? Установил обряд? Да не в этом суть. Он может прикинуться кем угодно в зависимости от клиента, части света, времени года: философом, гимнастом, знахарем, драматургом, дельцом. Почему бы и нет? Ведь все в жизни, да и сама жизнь это всего лишь своего рода упражнение.

Начать с того, к чему призывает современный чудотворец. Его призыв поймет и новичок, но не тот, кто уже занимался йогой. Современному чудотворцу вовсе не важно, к какому богу обращаться. Он призывает, по сути дела, воззвать к нашему же собственному прошлому к прежним порывам страсти, мигам прозрения. Он дает к ним ключ, но вот как этим ключом распорядиться? Современный чудотворец даже не потрудился объяснить, что это за такой закон, которому он советует подчиниться, кем он дан, из какой науки следует. И почему сам он так уверен, что все религии, несмотря на внешние различия в ритуале, догматике, произрастают из одного корня, что существует единый закон, которому подвластны все от европейца-христианина до индуса-политеиста, от дервиша до бенедиктинского монаха.

Но каково же ваше учение? Надо ли в кого-то верить в Иегову, в Христа? Следует ли примкнуть к какой-либо Церкви, отрешиться от мирского?

Но современный чудотворец морочит свою паству. Не раскрывает же алхимик секрет философского камня. Он не призывает обратиться к высшим силам, равнодушен к любой религии. Все он отмел, осталась вполне прозаическая практика, внятная и точная методика. Учение? Еще чего. И вообще поменьше слов. Если он и говорит, то на каком-то лоскутном жаргоне, мешая английские, французские и русские слова. От речей и разъяснений один соблазн. Нет ничего более ложного, чем слова. Современный чудотворец действует куда более изощренно. А если какой-нибудь непоседа уж очень донимал его расспросами, он ему спокойно сообщал: «Вы вонючка». Старожилы относились к этому спокойно. Новичок возмущался. Чудотворец повторял с милой улыбкой: «Понимаете? Вы вонючка». Ну и ну. Уж и слова не скажи, ведь хотел как лучше. То-то и дело, что как лучше. Современный чудотворец, охваченный священным гневом, в бешенстве топорщил усы: «Неужели не поняли? Вы полный идиот, самое вонючее дерьмо». Пауза. Бедняга не знает, как поступить смириться или обидеться. Совсем не хочется представать в дурацком виде. Но, собственно, перед кем? Перед собой, перед другими? Так и те уже успели удостоиться подобного определения, усвоили его. Они помалкивают. Возможно, как раз теперь-то они и поняли, что современный чудотворец прав. Когда такое говорят тебе, то кажется, что это просто по злобе, а когда другому то вроде все так и есть. Пауза устраивала всех. Современный чудотворец использовал ее, чтобы подыскать еще более точное определение. Это ему было не просто, так как он не владел в совершенстве ни одним языком, от каждого отщипывал по кусочку. Приходилось попросту выдумать нужное слово. Почему бы и нет, слова придумывают и для менее возвышенных нужд. «Ну и говнейшество же вы!» уточнял современный чудотворец.

Пророк-сквернослов оглядывает свою паству. Дело ведь не в том надоедале. Его вспышка потрясла всех. Не остался равнодушен ни христианин, который обрел здесь прежнее и даже еще более пошлое смирение, ни безбожник, которому никогда еще не приходилось слышать подобного, ни скептик, который разучился удивляться, следовательно, уж ему-то стоило прочистить уши. Не надо всем им сочувствовать. Это «дерьмо» не пища для мазохиста. Слово произнесено не для того, чтобы кого-либо унизить, а затем, чтобы вызвать эхо в пустотах человеческого духа. Над чем тут потешаться? Над слабостью, присущей любому человеческому существу, над его ничтожеством? Это ли способно вызвать отвращение? Это ли унизительно? Можно только с предельной ясностью осознать, сколь бессилен человек сам по себе, без Божьей помощи, понять вопль Рембо: «Земля тебя душит, Крестьянин…»

Современному чудотворцу пустословие чуждо. У него подлинный дар к языкам.

НАБОЖНЫЙ МАЛЬЧИК, КАКОВЫМ Я БЫЛ ПРЕЖДЕ, ПОМОГАЕТ МНЕ РАБОТАТЬ

ОЖИДАНИЕ затягивается. Когда же конец нашим мученьям? Колени сводит, копчик застрял между двумя острыми паркетинами. Постоянные судороги превратили тело в хорошо темперированный клавир. Мы отдались на волю волн. Кто повелевает этими водами? Луна, конечно же, не солнце. Только благодаря ей эта река неуклонно несет свои вязкие воды в солено-горьких канальцах. Мои псевдомыслишки замерли, ороговели. Они мерцают, как жемчужины среди пустынного пейзажа. Так хирург, разрезая кожу, обнажает орган, который собирается оперировать. Раз впрыснул стимулятор. Раз зажал сосуды, по которым струится жизнь. Она первична, у нее свои цели, и она их осуществляет посредством нас. Кто же тогда мы сами? Всего лишь какой-то осадок в коконе своего одиночества? Нам говорят: ни с чем себя не отождествляйте. Вот вы взобрались на скамеечку, чуть приподнялись над мирским, одолели внешнее. Но внутренне вы замкнуты накоротко, надо еще разомкнуть это замыкание. Пускай вы проявили мужество, пусть ваши устремления были благородны, поиски бескорыстны. Но не была ли то всего лишь попытка создать видимость истинного бытия? А теперь перед вами разверзся ад, пустыня духа. Вы как утопающий, как приговоренный перед казнью. Поймите, вы ничто. И надо оставить все надежды.

Мне уже приходилось испытать подобный ужас. Он всплывает из глубин моей памяти, из детских впечатлений. Нет, я не об ужасах великой войны, когда бомбежки были еще не самым страшным испытанием. Мне пришлось его ощутить с небывалой силой в восемь лет, когда я подошел к забору деревенского садика, рукотворной преграде, отделяющей садик от окрестных холмов. За забором простирался чуждый и страшный мир. Я как бы погрузился в небытие, и мне почудилось, что я с воплем ужаса лечу в бездну, из которой нет возврата. Вот что всплыло из глубин памяти. Нет ответов, одни вопросы. Я пытался задавать их своему деду учителю. Мы избегаем подобных вопросов, уповаем лишь на Бога, подающего хотя бы призрачную надежду. Взываем к Тому, Кого именуем Предвечным, и к собственной бессмертной Душе… Свершая свой тяжкий путь, я сбил в кровь ноги, но не поворачивал вспять. Шел на ощупь, насколько хватало сил, но тайна становилась все сокровенней. А обратился к Богу в тот самый миг, когда осознал свое ничтожество. Не сомневаюсь, что только благодаря Гурджиеву я обрел веру в самом широком смысле. Что еще остается, когда ты совсем беззащитен? Но отчего мы способны поверить в бессмертие наших душ, только уверовав в Бога? Одно без другого невозможно, решили мы и на том успокоились. Но тогда что же такое душа, как она себя проявляет? Лишь биением сердца, удостоверяющим, что мы еще живы? Тогда о ужас! мы способны обрести бытие, только подчинившись приказу: «Встань и иди». Когда я был ребенком, я так и делал вставал и шел: перед школой ходил к утренней мессе, причащался. Среди легкомысленных интернов я был единственный экстерн-фанатик. Забавно, что я не брезговал делить с ними сухую тартинку и чашечку приторного кофе. Вставая спозаранку, я боролся со сном. Заставляя себя встать с постели, я тем самым делал благотворное усилие. То было главное средство защиты, наращивание мускулов души.

Он был прав, этот малыш, более зрелый и разумный, чем любой взрослый. Не растворяясь в Церкви, он имел довольно мужества, чтобы день за днем вставать в такую рань. Вот он бы не ринулся ни в какую духовную авантюру, тем более в ту, что предложил Гурджиев.

СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ МЕЖДУ ТРАДИЦИЕЙ И ЗАВТРАШНЕЙ НАУКОЙ

Я ПРИШЕЛ сюда не спорить, а подчиняться. В наши дни учение нового чудотворца и не может быть цельным, не лоскутным. Но при том нельзя сказать, что он берет свое добро, где находит. Его цель не просто надергать цитат из упанишад, Корана, Евангелия, сделать коктейль из Будды, Магомета и Христа, дабы этим варевом попотчевать своих клиентов англосаксонского происхождения. Создать некое резюме из всех религий. Дело в том, что он преклоняется перед всеми великими учителями, но по отношению к их церквам он троцкист. Не примыкает ни к одной.

Современный чудотворец учит понимать, видеть. Для начала необходимо усвоить истину: «Все принадлежит вам».

Откровение, возвещенное современным чудотворцем, несколько отличается от всех предшествующих. Воплощения Божества становятся с каждым разом все менее эффектными сравнить хотя бы Будду и Христа. В течение тысячелетий Бог старался достигнуть как можно большего сходства со своим творением. Как далеко от сторукого, загадочного, постоянно меняющего обличья Вишну со всеми его чудесными перевоплощениями до Христа Бога в образе человека! Несомненная экономия средств. Выходит, что Создатель Четырехипостасный, Трехипостасный, попробовав различные формы, не все из которых свидетельствовали об отменном вкусе, остановился на человеческом обличье. Собственно, все предшествующие были отмечены не то чтобы дурным вкусом, а просто азиатчиной. Для Азии, к примеру, какой-нибудь дракон или отшельник, но столь бесплотный, что способен перелетать с места на место, это как раз то, что надо. Потом Бог стал греко-римлянином по культуре и евреем по творческой эффективности. А что нас ждет в будущем? Поскольку чрезмерные эффекты уже вышли из моды, не упростит ли он правила игры, то есть не обратится ли к так называемой реалистической манере?

Нам необходимо повторить тот же путь, но в обратном направлении. Бог вочеловечивается, но вочеловечение Бога требует от нас встречного усилия нам предстоит обожиться. И это тяжкий труд. Обожение это, по сути, сотворчество с Богом, которое требует от человека невероятного (сверхчеловеческого, сверхъестественного) усилия. Нам следует хотя бы чуть приобщиться процессу творения, испытать смертные муки этих нетелесных родов. «Каждый из вас Бог», вот что уже давненько нашептывает нам дьявол. Несомненная истина, только не пришло еще время ее понять.

Следовательно, современному чудотворцу предстоит осуществить весьма дерзкий синтез. При всем уважении к традиции он будет вызывающе современен. Он не станет ничего упрощать, развязывать узелки. Он учит уважать одновременно самые, казалось бы, несовместимые вещи. Ему сгодится и наука, причем любая. Ведь разве закон природы не чудо? Ни одну традицию он не отвергает. В будущем, когда наука и традиция сольются воедино, это новое знание и подтвердит как раз то, что в наши дни вызывает наиболее едкую критику. Наш насмешливый век ничего не щадит, любая вера ему смешна. Но насмешка эта скорее показная: в глубине души сыновья все же верят в Отца. Слово еще не потеряло свою власть, хотя слова тщетны.

Современный чудотворец держит в руках две части прежде единой цепи. Один конец протянут в прошлое, он скрывается в древнем океане, как якорная цепь, а якорь традиция. Другой протянулся к современной науке и дальше к науке будущего, которой завершится утомительный путь человеческого познания. Она единственная и укажет человеку истину.

Современный чудотворец подобен Лавуазье. Тому впервые удалось произвести окисление ртути, современному же чудотворцу удалась реакция иного рода, как бы окисление чувств. Растворяемым веществом стали нервы, а в осадок выпали внутренние энергии. Он же и Менделеев, дерзнувший классифицировать все творческие энергии, от Божественной до лунной. Он же и Декарт, предполагающий цельность творения, его гармоничность, где нет ничего чуж- дого и лишнего. (Возможно, наступит день и подобное воззрение, самая вероятная из всех гипотез, привлечет к себе нового Эйнштейна.) Пускай даже современный чудотворец ошибается. Мало ли источников для заблуждений? Ведь каждая эпоха ошибается по-своему, может лгать документ, могут быть несовершенны прежние, уже позабытые, способы познания. Но так же обстоит и с будущими способами, которые нам пока неведомы. Современный чудотворец ведет по крайней мере добросовестные поиски, прилежно отыскивает основу человеческого бытия, которая существует уже около десяти тысяч лет и вряд ли изменится за будущую сотню лет. Так как же наивно его учение или гениально? Рискнем предположить, что оно, во всяком случае, имеет право на существование и что оно когда-нибудь будет создано! Взять Декарта: он был уверен, что способен познать законы оптики, не выходя из стен своего кабинета. Он насчитал их четыре, два из них наука не подтвердила. Метод Декарта был правильный, но метод надо еще точно применить. И все же метод главное. Именно способ мышления порождает эпоху, характеризует ее, как применение камня или железа.

Пускай даже современный чудотворец и не самый великий из провидцев (последним истинным был Декарт). Но все же ему доступно предвидение, он закладывает основу будущего всеобщего синтеза.

ГУРДЖИЕВ ПРИХОДИТ И УХОДИТ

НАКОНЕЦ он появляется. Наконец-то его персональное кресло прогнулось под тяжестью тела. Все замерли. Примерно то же происходит, когда преподаватель приходит на семинарские занятия. Студенты почтительны, лица выражают прилежание. Вежливость взаимна. «Продолжайте», произносит Гурджиев.

Теперь можно хорошенько вздремнуть. Поза, конечно, неудобная, но если притерпеться, то, может быть, и удастся. Ведь тебя уже подхватил ласковый бриз, который донесет тебя куда надо, подальше от унылых берегов собственного «Я». Я отплыл к собственному Будущему, кото- рое воссоединится с моим же прошлым. Но мой покой нарушается господином классным наставником, или кто он такой? Боцман? Мой дед-учитель? Начинается проверка домашних заданий письменное, устный счет. «Я считал, уверяет один из учеников, в точности как вы учили. Мне это помогает. Вот так: один, сто, два, девяносто девять, три, девяносто восемь и т. д. Мне это помогает». «В чем?» «Помогает сохранять ощущения рук». Ворчание. Другой подхватывает: «А я решил усложнить счет. Тогда сознание отвлекается, бывает, удается очень здорово ощутить все тело». Тут может последовать все что угодно. Поздравление (бывает редко), брань (случается), насмешка (чаще всего). «Сколько времени вы так делаете?» — вопрошает Гурджиев. «Пятнадцать дней». «Хватит, хватит делать так, вы дальше делать счет, уже автоматически делать. Уже спать другой счет, понимаете?» Как тут понять? Но невнятица неслучайна, в ней и заключается затеянная Гурджиевым игра. Ничего нельзя делать машинально. Поймете позже, позже, говорит Гурджиев.

Собрание в замешательстве. Пауза становится невыносимой. Да кто же, наконец, решится заговорить? Первой не выдерживает весьма нервная, хрупкого сложения дама в зеленой шляпке. Из самых, разумеется, лучших побуждений она ляпает первое попавшееся. Мол, от «работы» у нее появился какой-то ком в горле, сперва передвигался вверх-вниз, а потом обосновался в солнечном сплетении. Бурная разрядка. Время от времени «работникам» дают возможность минут пять над кем-нибудь поржать. Всегда действует превосходно. «Вы есть идиотка, вы есть истеричка, вы, как это по-французски? Гурджиев с улыбочкой обратился за подсказкой к присутствующим: Крези? Чокнутая? Вы чокнутая!» Дама в зеленой шляпке упивалась своим унижением. От Возлюбленного и побои принять сладко. Она покраснела, что-то забормотала. «Вы скоро попасть психушка, каково?» «Понимаю, господин Гурджиев», покорно соглашается дама в зеленой шляпке. Преподанный ей урок, безусловно, пошел на пользу. Можно быть уверенным, что подобная встряска остудит ее излишний пыл. Больше ее так не понесет, не допустит она столь бездарной «работы».

Но вправе ли мы ее судить? Чуть менее чокнутые, но не такие отважные? Почему Гурджиев ее не изгнал? Да он и никогда никого не прогонял, так как всем необходим каждый. Без признаний этой чокнутой симфония будет уже не столь гармонична. Кто же посмеет произнести: «Рака»? Ну и говнейшество же вы! Потому и помолчать нам невмочь, что мы полные ничтожества. Это затишье действовало настолько угнетающе, что Гурджиев, рачительно относящийся к энергетическому потенциалу, обязан был любым способом, но дать нам разрядку. Даже ком в горле той дамы тоже пошел на пользу. Если не ей, то нам. «Валяйте, валяйте», насмешливо приговаривал Гурджиев.

Однако никому не улыбалось попасть впросак. Молчание становилось все более тягостным. Новички, «работавшие» полгода, пару лет, поглядывали на стариков, которые занимались уже лет семь. Ну что, старички, неужели и вам сказать нечего? Затишье сделалось невыносимым, не хватало воздуха, как в горах. В общем-то, у каждого был заготовлен вопрос. На крайний случай можно было бы его задать. Но момент упущен. Теперь вопрос прозвучит по-дурацки. Гурджиев уже не выглядел насмешливым, он был разочарован.

Чуть не все сидели потупленные. Но только не я. Нет, сегодня я не опустил голову, не отводил глаз. Наоборот, внимательно изучал его нелепый наряд: тапочки, расстегнутый жилет, заляпанный пиджак, феску. Да это же в точности мой дед. Я запутался в гектолитрах и центнерах, не выучил причастных оборотов. Я мало работал. Я лодырь.

Умер мой дед. Умерло детство. Он глядел на меня с укоризной, и я молча отправлялся на кухню. Там, отдернув занавеску, я следил за падающими с крыши дождевыми каплями. За окном, по которому сновали мухи, мокло, омываемое небесным душем, пространство. Зима в Лотарингии долгая, весна приходит поздно, лето прохладное. Зимой паша деревня неторопливо готовилась к весне, весной к лету, и так до бесконечности. Однообразное и бессмысленное существование. Да, конечно, я мог бы вырасти и там, но не уверен, вышел ли бы победителем. Сумел бы шагнуть за горизонт, за черту, обведенную всеми этими центнерами и гектолитрами, сумел бы хоть что-нибудь в жизни понять? Я тайком следил за своим дедом. Он чинил умывальник: что-то смазывал, орудовал огромным ржавым гаечным ключом. На плите в котелке тушился заяц. Рагу полагалось готовить на специальном огне. Зайчатина побулькивает на крошечном огоньке, крышка слегка звякает, иногда начинает чуть подрагивать. Скоро будем обедать. Но заслужил ли обед бездельник? Неужели это ради него подстрелили несчастного зайчишку, мучились, сдирали шкуру (тушку ободрали быстро, а вот голову пришлось всю раскромсать ужас какой), потом варили. И он погиб, чтобы насытить какого-то лодыря? Точнее, того самого, который прильнул к мокрому окошку. Учитель видит его насквозь, и если ругает, то для его же блага.

Снова наши взгляды встретились. Нет, он вовсе не был удивлен, что я единственный решаюсь смотреть ему в глаза. К тому же моя внезапная решительность это вовсе не всплеск инфантилизма, как раз наоборот мне удалось его изжить. Как бы мне хотелось, в конце концов, доказать, что я взрослый, преодолеть абсурдность ситуации, разбить окно, отделяющее меня от времен года, познать законы земли. Вот тогда бы я действительно заслужил свой обед. Сорок лет я был одинок среди людей в этом болтливом семействе, где каждый тарахтел без умолку и в то же время таился, скрывал свою муку. Столько лет минуло, и я вновь обрел своего деда. Теперь я шепчу так же, как в детстве: «Ты не одни, тебя любит Добрый Боженька» По мне скользит ласковый взгляд его темных глаз. Да, отцовская любовь еще не иссякла в мире. Я разгадал загадку снующих по окну мух, гибели зайцев, промокших лугов. У меня есть Отец.

Не решаюсь поглядеть вокруг. Время замерло. Но молчание уже не столь тягостно, как раньше. Развязка наступила. Гурджиев ничего не ждет от нас, мы от Гурджиева, никто ничего не ждет от другого, да и от себя также. Передышка. Потеплело, густым снегопадом осыпало нас молчание. То был снег нашей вечной зимы. Мне совершенно чужды эти люди, неважно, спасутся они или погибнут Вой тот как раз из тех, кому суждено стать жертвой, хотя он и посообразительней других. Однажды он поведал мне со своей обычной демонической гримасой: «Гурджнев явился, чтобы наспех приобщить нас к мистике». Наспех? Ну что ж, поторопись усвоить его тройное правило. Я спешу, я тороплюсь. Но все без толку. Он потер лоб. Его руки, как и руки моего деда, усыпаны веснушками. Умиляюсь, глядя на его жилет с оборванными пуговицами, на основательно потрепанные брюки. Но вот феска это что-то чужеродное, воспитательный смысл она имеет разве что в иных землях, где внуки тоже сдают экзамены дедам. Ведь оку Всевышнего открыты все части света от Кавказа до Лотарингии. Действительно ли я тороплюсь? Да нет же, я прогульщик, слабак, сплю на уроках. Гурджиев шумно вздохнул, потом встал. Моего деда перед смертью тоже ненадолго хватало.

Я понимал, что он обречен. Я так и не успею ему задать свой вопрос.

СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И СПОР ЯНСЕНИСТОВ

СОВРЕМЕННЫЙ чудотворец упорно твердит: «Если будете жить, как живете, то подохнете как собаки». Потрясающее заявление. Ничего подобного не отыщешь ни в одном катехизисе, в том числе и для неверующих. Как верующий, так и атеист оказываются равно не правы. А между ними затесался некто третий лишний. Казалось бы, куда проще либо душа существует, либо нет третьего не дано Ответ современного чудотворца сложнее: душу еще надо взрастить, кому это удастся, тот и спасется. Поэтому и надо поторапливаться.

Ну, в самом деле, чем мы лучше съеденного нами зайца задавленного нами пса? Как верующие, так и неверующие по сути своей оптимисты. Если вечная жизнь существует то все просто средства ее достижения давно известны. Если же нас ожидает небытие, то даже еще проще. Да и вообще распад на химические элементы, то есть возврат к естественной форме существования материи, предпочтительнее вечных мук.

Время, конечно, поджимает стремящихся обрести жизнь вечную. Зато от них не требуется ни большого упорства, ни каких-то особенных усилий. Ступить на этот путь, разумеется, соблазнительно, но это как-то не вдохновляет.

Можно только вообразить гордыню подобных людей, их страх неудачи. Они беспощадны, ведь тут, как на плоту «Медузы», каждый за себя. Любой готов вцепиться в глотку ближнему и высосать всю энергию. Эти роботы на все способны в своем священном эгоизме.

Смехотворная, но беспощадная гордыня. Она-то их и губит. Как бы они ни сосредоточивались, это не поможет. Лишь образуется ненужный сгусток ком, катающийся между горлом и солнечным сплетением. Спасение дуриком обрести невозможно. То, что по современной терминологии именуется «водородом», называется еще Божественной благодатью. Она нисходит на сердца ли, на яичники, когда соизволит сама, а не по нашему желанию. Современный чудотворец еще не даровал вам благодати, обозвав вас «говнейшеством». Он неожиданно возродил в несколько грубоватой форме спор янсенистов (для вашего спасения достаточно моей благодати). Все вполне традиционно. Все религии стоят друг друга.

«ЧТЕНИЯ» У ГУРДЖИЕВА

ЭТО было в среду вечером. Когда молчание утратило свою созидательную силу, он еще раз, напоследок, окинул взглядом собравшихся тут уж я не посмел встретиться с ним взглядом и многозначительно пробурчал: «Ну что ж, прекрасно, если так…» И с того дня не было уже ни вопросов, ни ответов, одни «чтения». Так поступил бы Школьный Учитель, которому уже не под силу выносить нерадивость учеников. Те ожидали наказания, а он вдруг принялся читать им «Вокруг света за 80 дней».

«Чтения» Гурджиев устраивал и раньше. Когда он чувствовал, что беседа иссякла, что уже ничего интересного мы друг другу не поведаем, он извлекал свои сокровища, с та- кой же торжественностью, с какой торговец вытаскивает товар из-под прилавка. Потом назначенный им чтец начинал с трудом разбирать пухлые рукописи, осторожно перекладывая листки. Они были напечатаны на машинке, но в очень немногих экземплярах. Некоторые просто мечтали до них добраться. Один американский богатей не пожалел выложить за десяток-другой этих листков тысячу долларов, а некая дама заплатила сотню, чтобы только проглядеть их в номере «Уолдорф-Астории». Французы же, народ более прижимистый, по крайней мере когда речь идет о духовном, с надеждой дожидались своего часа. Но и французам было уже невтерпеж. И вот время пришло: ни вопросов, ни насмешек на «чтениях» (оригинал был английским) только читали. Скорчившись на полу квартирки на Колонель-Ренар, посвященные пытались своим весьма незрелым умом вникнуть в мысли Гурджнева, глотая одну за другой еще не вычитанные главы из «Вельзевула», а также, к их изумлению, из Успенского. Гурджиев внезапно изменил к нему отношение, еще недавно тот был под запретом, теперь реабилитирован. Это одновременно и смешно, и грустно, очень по-русски. Я-то уже понял черту Гурджиева: внешне он казался человеком мстительным, но наказывать не любил. Провидец Гурджиев понимал, что жить ему осталось уже недолго, он точно знал, сколько именно. И отвел последние два-три года жизни на то, чтобы найти самые точные слова, выверить «информацию», которая позже была обнародована. Неважно, выражена ли она ясно, как у Успенского, или тщательно припрятана, как в «Вельзевуле» так в джунглях устраивают тайники со съестными припасами.

Усевшись на полу, я наблюдал за этим спектаклем. В эзотерическом учении Гурджиева, по крайней мере как я его понял, нет ничего экзотического, равно как и оккультного. Если убрать всю шелуху, речь идет о том, чтобы научить людей общаться. Увы, мне не хватило времени глубоко усвоить это учение, я сумел лишь слегка к нему прикоснуться. И оттого, сразу же по завершении моих тщетных попыток, оказался еще более дезориентирован в жизни, чем раньше.

Гурджиеву было важно, чтобы «Вельзевул» был прочитан целиком, без изъятий, чтобы его учение предстало во всей своей сложности и противоречивости, без свойственного Успенскому ложного упрощенчества. Здесь все было не напрасно и каламбуры (непереводимые на французский), и чудовищные банальности, и простецкие шуточки, и раблезианские отступления, вроде бы совсем неуместные. Мы это так и понимали. Помогала обстановка. Вскоре «Вельзевул» будет издан в виде доступных каждому брошюрок покупай и читай. Не потребуется ни выклянчивать его, ни воровать, ни даже расставаться с тысячей или хотя бы сотней долларов. Слушатели скрючились в самых неудобных позах. И это, как мы поняли, тоже вид «работы», ведь существует же прелюбопытная связь между сознанием и мышцами. Мы в смятении, мысли будто пустились в галоп. Но мыслит не только голова. В таком же смятении наши ляжки, озадачена грудная клетка. Тут существует некая таинственная взаимосвязь.

Кроме того, ведь и сам Гурджиев слушал вместе с нами, задавая ритм чтению редкими хмыканьями, подчеркивая паузы, запятые. Но никаких комментариев, разъяснений, только иногда ржал нам в лицо. Словно он уже умер и из загробного мира созерцает тризну своих будущих читателей, пожирающих его труп.

Забавно, что эти страницы, которые вскоре были отданы urbi et orbi, на съедение первому встречному, на растерзание критикам, на расчленение глубокомысленным «ученым», в то же время скрывались от поклонников учения. Гурджиев, не побоявшийся всеобщего поношения, дурацких, а то и злонамеренных трактовок, допускал, однако, на их чтение лишь немногих посвященных. Существуют партии, которые с полным основанием опасаются интеллектуалов. И уже тем паче не доверяют интеллектуалам из числа собственных же членов. Ни единая машинистка в своем благочестивом рвении никогда не допустит их до заветной рукописи. Но если ее решено обнародовать тогда другое дело. Вышла пожалуйста, пишите о ней статьи, тискайте заметки. Книгу-то можно купить в любой лавке, но сама рукопись это как бы ее мистический прообраз, бережно хранимая реликвия. Ее чтение магический обряд. Кстати, попробуйте подобным же образом читать Пруста или Рабле, и они предстанут перед вами в совсем ином свете (я не случайно назвал именно Пруста и Рабле).

Итак, Гурджиев решил, что пришла пора опубликовать его заметки. Ему хотелось, чтобы они разошлись как можно шире. Одни издания стоили бы бешеных денег, другие раздавались бы даром. Начать следовало с тщательно подготовленных, прекрасно оформленных томиков для избранных. Имело смысл начать именно с этого сразу потекли бы доллары, те самые, что и подвигли Гурджиева впервые дать почитать свои сочинения. Потом тысячи книжечек карманного формата, на тонкой бумаге, они раздавались бы на каждом углу, в бистро, в портах. Какой щедрый посев! А это одно из главных свойств любого божества. И мы, французы, его не разочаруем, ибо раздавать бесплатно будут именно нам. Не только как самым скупым, но и как самым недоверчивым. А недоверчивые угодны Богу.

СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ И СВЯЩЕННАЯ ТАРАБАРЩИНА

НОВЫЙ чудотворец, понимая, что партия сыграна, ожидание подлинного ученика тщетно, а час близок, вдруг раскрывает карты. Разом вот вам эзотеризм въяве. Все тайное открыто миру. Подумать только: новый чудотворец отважился отправить в странствие по свету на рыдване печатных текстов то, чему подобает быть антиидеей и антифразой. Дело, однако, сделано при его-то недоверии к людям, особенно к приближенным. Он пустил бутылку на волю волн, закинул в пучину свою коварнейшую снасть на самую крупную рыбу.

«Твои новоявленные современники…» В этом определении Вельзевула сосредоточено все презрение к людям, с которыми приходится общаться его внуку Гаруму. Он пытался объяснить внуку, в каком пустопорожнем окружении влачит тот свое существование. Ну и толчея вокруг: прожектеры, спесивые призраки, роботы. И эти новоявленные современники еще и обидчивы, их задевает грубоватый гурджиевский юмор, им, разумеется, не по вкусу его кавказские шуточки. Читая Гурджиева, они не понимают, что перед ними большая литература. Он ведь не знаменитый писатель, не лауреат Гонкуровской премии. Потому они и не дают себе труда разбить прочную скорлупу и добраться до самих ядрышек, которых к тому же и несколько одно в другом. Какой бы им открылся писатель (и не только)! Лишь немногим посчастливилось быть современниками писателя такой силы.

Успенский же, даже как-то неожиданно, пришелся ко двору. Полюбился толпе зевак, готовых лопать все без разбора. Таблица водородов им ни к чему, зато они обожают анекдоты. А выпуски серии «Всё и вся», которые вскоре будут переведены, это совсем иного рода кирпичики под ноги тем, кто желает перебраться через лужу. Это тексты трудные для восприятия, ветвящиеся, переплетающиеся. Гурджиев добивается совершенно невозможного: передает сообщение посредством языка, но вопреки языку, посредством текста, но вне текста. В результате получается литература, враждебная литературе. Тут он не первый существует «Пантагрюэль», а также «В поисках утраченного времени», «Пора в аду», «Мальдорор». Однако и в них чувствуется преемственность. Переварить же столь полную новизну ценителям литературы не под силу. У Гурджиева антилитература. Он и не скрывает своего презрения к литературе, а этого они не простят.

Иных же надолго растревожат истории, которые рассказал Вельзевул своему внуку. В поисках счастья они решатся спуститься в эту пещеру и достигнут важнейшей главы, где разворачивается последняя сцена космологической драмы Гурджиева, оставляющей надежду на всемирное освобождение в далеком будущем. Место действия таинственный Тибет, до того почти неведомая земля. Только здесь люди обрели наконец последнюю решимость, прониклись самоотрешенностью. Человеческие судьбы как бы образовали связки, словно альпинисты перед решительным штурмом вершины. Они уже знали, где надо искать эликсир вечной жизни, о котором мечтали средневековые алхимики. Однако бессмертия следовало достигнуть иначе: тут не поможет ни слепая вера, ни колдовское зелье, а только знание тайн Бытия и могучее личное усилие. Но победить в этом беспощадном сражении сможет лишь хорошо обученный и вооруженный воин. А люди привыкли добиваться господства самым кре-тинским способом просто разрушать. Таковы современные завоеватели, создатели новых империй: они не меньше варвары, чем вестготы, такие же дикари, как неандертальцы. Ну как втолковать англичанину, что судьба мира решается на Тибете и поэтому надо оставить Тибет в покое? Чтобы окончательно созреть, тибетцам может понадобиться всего несколько лет (а может быть, несколько недель). Получается, что судьба человечества зависит от случайной пули, выпущенной англичанином на Тибете, завоеванном ради великой цели вящей славы Альбиона. Нажмет какой-нибудь чело-векоробот на гашетку и падет возможный спаситель мира. А следующего нам придется ждать еще сотню тысяч лет.

Вот что говорил Вельзевул своему внуку.

Можно, конечно, и посмеяться над его историями. Но почему, собственно, описываемые им события менее правдоподобны, чем Тайная вечеря, при том, что они не такие стародавние? Ну, допустим, придумал новый чудотворец еще одну небывальщину в добавок к приключениям Атридов, жертвоприношению Авраама и некоторым происшествиям времен Понтия Пилата. Поэт-трагик дает, пожалуй, еще большую волю фантазии.

Твои новоявленные современники, о Гарум, словно зрители на концерте. Среди выступающих избирают они себе кумира. Подлинный же Учитель (вдруг он да и появится нежданно-негаданно) сам выбирает себе учеников. А бывает, что целые поколения обходятся без единого Учителя. Иные поколения, казалось бы, его достойны, а он все не является. А недостойные наоборот удостаиваются двух или трех. Некоторые Учители готовы идти па край света в поисках Преемника. Однако роман мироздания весьма обширен. За всю нашу жизнь мы способны прочитать в лучшем случае одну его главу, да и то в журнальном (урезанном) варианте. Поэтому начинать чтение можно с любого места и где угодно прервать его. Любого отрывка достаточно, чтобы понять целое, но ни единый из них невозможно понять до конца. Это священная тарабарщина, взрывоопасная карамель, которую отныне можно приобрести в любой лавке. Там расставлены гигантские капканы на слонов, не на какую-то мелочь. Чтобы осилить подобный текст, необходим определенный интеллектуальный уровень, что в наше время редкость. Некоторые примут его за детектив, другие пустятся в эзотеризм, как пускаются во все тяжкие. Воскурится ладан в новых ризницах. Возникнет новая церковь: труды Успенского сойдут за послания апостолов, Гурджиева за Евангелие. Все лишнее тут же вымарают: будет составлено нечто вроде антологии из наиболее внятных отрывков, куда не войдут самые темные и соблазнительные высказывания. Пираты никому не позволят идти в кильватере этого корабля, разве что крупная рыба будет следовать за ним, не покидая свои глубины.

ЗАНЯТИЯ ПО «ДВИЖЕНИЮ»

ОТВЕЧАТЬ нам перестали, поскольку иссякли вопросы. Значит, остается «движение».

Занятия по «движению» позволяют поближе узнать уче-ников Гурджиева и ознакомиться с различными видами упражнений. Из-за огромного наплыва новичков группы приходится разделять, увеличивая количество классов для начинающих. Поэтому одновременно занимаются группы различного уровня подготовки.

Занятия «движениями» были столь же противоречивы, как и «работа» в целом. Упражнения действительно очень помогали достигнуть душевного равновесия. Оттого новички (некоторые из них прежде и не подозревали ни о существовании Гурджиева, ни о том, что упражнения связаны с каким-то учением) предавались им с такой страстью, выполняли их с такой необыкновенной добросовестностью, столь самоотверженно, что таковыми своими качествами напоминали две, вроде бы совсем не похожие одна на другую категории людей монастырских послушников и регбистов. Но к чему именно стремился Гурджиев? Действительно ли он обрекал этих гимнастов на подобные муки для их же пользы? Помыкал ими, изучал их, тщательно отбирал, снимал сливки? Попятно, что отбирал он самых пригодных. Но напрашивается вопрос: для чего пригодных?

Описать «движения» невозможно, как ни старайся. Укажем только, что их цель точное воздействие на двигательные центры, искусное отключение определенных мышц, расслабление поочередно левой и правой сторон тела. А результат глубокое осознание собственного тела, овладение им. Чем точнее выполняется упражнение, тем лучше тело контролируется, все полнее осознается совершающееся в нем. Сознательно координируются и сами движения, регулируются их темп и ритм. Но наступает момент, и тело как бы освобождается от опеки движения становятся спонтанными. Упоенный несомненной гармоничностью движения, новичок, сам того не осознавая, совершает неимоверные усилия. А движения тем временем оказывают на него все большее воздействие, захватывающее интеллект, эмоции, распространяющееся на оба центра разом. Но как это объяснить тому, кто сам не испытал? Как влезть в чужую шкуру, понять, что испытывает человек, совершая асимметричные движения руками и ногами и при этом еще считая в уме, постоянно усложняя счет? А испив всю чашу и все же не достигнув цели, он сетует: «Все это следует делать с религиозным чувством»? Словосочетание очаровательное по своей пошлости. Интересно, о чувстве какой именно религии идет речь? Без разницы. Мало вынырнуть из метро на свет Божий, надо еще выбраться из своего собственного тоннеля. Тот, кому в «движениях» важнее всего физическое действие, кто заботится в первую очередь о точном их исполнении, соблюдает ритм, старается не сбиться со счета, не станет возражать против «религиозного чувства» — кашу маслом не испортишь. Согласиться-то легко, а вот осуществить…

«Вы, требует Гурджиев, теперь просить: «Господи помилуй»». Вот они и слова. Нашлись паиньки, которые поторопились громко произнести («орите погромче»): «Господи помилуй». Однако некоторые верующие не сумели возгласить эти слова бездумно подобная гимнастическая молитва их озадачила. Этакая духовность навыворот: сначала физическое усилие, потом умственное, а напоследок душевное. Привычнее другая обстановка более или менее удобные скамеечки для молитвы, песнопения, витражи. Так взывать о милосердии куда уютнее. А тут под звуки рояля, исполняющего какие-то малоазийские мелодии, которые еще не каждому придутся по вкусу, стараться правильно исполнить упражнение. Для чего надо напрячь мышцы предплечья и одновременно ухитриться расслабить бедра. При этом и голова должна «работать». Притом движения всех участников должны быть согласованными, а их семь рядов по шесть человек, то есть сорок два. Ряды и шеренги выровнены. Каждый делает особые движения, но стоит кому-либо совершить малейшую ошибку, усилия остальных пойдут насмарку. А под конец, по команде, требуется еще, собрав всю свою отвагу это выглядит комически, не только пробормотать «Господи помилуй», но еще и прочувствовать эти слова.

Ни глаз, опущенных долу, ни ложной экзальтации. Случалось, движения достигали предельной скорости, упражнение номер двадцать семь (без названия, только номер) совершалось с исключительной слаженностью. Кажется, вот-вот совершится коллективное преодоление машинальности работа механизма подчинится разуму. Сознание при помощи тела достигает высших состояний. Этому не сопутствуют ни умиление, ни вдохновение. Ценой невероятного напряжения ты покоришь вершину, но из-за головокружения будешь вынужден тут же начать спуск. Ценность этого упражнения в том, чтобы подвигнуть дезертира на сверхусилие ведь для спасения своей шкуры ему приходится бежать опрометью, прыгать выше головы. Иногда нас вспышкой озаряет предвиденье результата, но это, как правило, случается в отсутствие Гурджиева. Когда он рядом, тут уж дыхание не переведешь, ни на чем не сосредоточишься Гурджиев постоянно усложняет упражнения, изобретая все новые и новые.

Он подходит к ряду, выравнивает его, проверяет, хорошо ли у каждого сгруппированы мышцы рук, ног, груди, потом переходит к другому ряду. Словно художник-мультипликатор, он выверяет движения одной фигурки, другой, и так пока не оживит каждую. Ряды плавно раскачиваются, словно волны. В движении выражается не личность, а состояние. Вы, мол, всего лишь иероглифы некоего богатого языка, на котором я буду говорить посредством вас, беседовать со смертью. Пускай вы неумелы, медлительны, запечатлевайте, запечатлевайте же эти иероглифы в своих мышцах, головах и, если удастся, чувствах. Вы воспроизводите тексты своего нутра. Понять этот язык может только тот, кто его использует, вы живые буквы.

Некоторые, как правило, девушки, стремятся отличиться им это наиболее свойственно. Они записывают за учителем, заносят эти иероглифы на грифельные доски. Рецепт на все случаи жизни, сводная партитура. Порой им предоставляется случай покрасоваться. Вдруг да неистощимый на выдумку Гурджиев решит вырядить всех в турецкие костюмы. И ничего не поделаешь. То-то будет неразбериха. Это, конечно, оскорбит эстетическое чувство некоторых разинь Другие же, не такие снобы, будут считать, что они участвуют в каком-то очень важном действе, лишь смахивающем на маскарад, присутствуют при незавершенном, но выдающемся событии. Сам кордебалет ничего не обсуждает за него думает наставник. Всем этим парижанам в турецких туфлях, негритоскам из Гавра-Комартена, автобусным дервишам Гурджиев бросает горсть лакомых конфеток.

СОВРЕМЕННЫЙ ЧУДОТВОРЕЦ, МАТЕРИЯ И ДУХ

ВСЯКИЙ раз, когда происходит явление истины, она поражает своей простотой. Но подлинная простота всегда невыразима. Человек, удостоенный явления истины, бывает потрясен ее очевидностью и возмущается, если не видит ее отблеска в глазах ближнего, позабыв, что еще недавно сам был слепцом.

Это свойственно не только людям, но цивилизации, эпохе. В течение двух тысячелетий греки поклонялись Зевсу-громовержцу. Попробуй в те времена кто-нибудь заявить, что молнии вовсе не божественного происхождения, а просто электрический разряд, его бы прикончили за богохульство. В наши дни за подобное убивают гораздо реже. Да и не убьют, только посмеются.

Посмеются и над новым чудотворцем. Его вычурная гимнастика озадачивает. Есть ведь системы движений по крайней мере ясные и надежные: оздоровительные, фольклорные, монашеские, балетные… А тут нечто небывалое, не соотносимое с известными учениями и оттого тревожное. Нечто путаное, сомнительное, эклектичное, словно метеоролог основывался бы одновременно и на теории электричества и на вере в Юпитера. Для каждой монадологии свое время.

Современный чудотворец внушает: Царство мое от мира сего. Духовное зарождается в результате развития материи. Разом прорвав оболочку тела, дух вливается во всеобщую Духовность. Существует мнение, что с Богом надо обращаться так же осторожно, как с ядерным оружием, со взрывателем учиться обращению, даже с риском для жизни. Если так, то медитация становится точной наукой, молитва спортивным упражнением. Отныне Бог не плод воображения, окутанный теориями, учеными словесами, прикрывающими его антропоморфность. Бог постигается в результате не только духовного, но во многом и материального опыта, так как в нем участвует и тело. Разумеется, все вышесказанное может быть понято превратно и породить невероятнейшее недоразумение.

Подобными экспериментами занимается только современный чудотворец. Когда, расставив, как шахматы, свою паству в зале Плейель, он заставляет людей выполнять сложнейшие упражнения, проверенные веками монашеской практики, над ним можно посмеяться. Над Палисси, который сжег свою мебель, не смеялись, ведь в нашей стране предпочитают мещанскую меблировку. К опытам над человеком испытывают недоверие мало ли что еще выйдет. Ни одно учреждение подобные опыты не финан- сирует; комиссия по национальной безопасности или моральному перевооружению не проголосует за выделение на них средств из бюджета.

Абстрактное Божество нашептывает интеллектуалам утешительную формулу: ваше тело уже заведомо храм Божий. Эти атлеты мысли знают, что египтяне верили в связь тела и духа. Однако нынешние атлеты мысли предпочитают понимать подобную связь метафорически, поэтому у них самих сложение хилое. Таковая точка зрения избавляет от физических усилий. Современный чудотворец взорвал метафоры, опрокинул аналогии, понятие «работа» обрело у него прямой смысл. Может быть, храм Божий это не отдельное тело, а совокупность наших тел («Ибо, где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них».),воплощенная гармония, высшее из возможных проявлений трансцендентного Бытия. А значит, мы на многое способны Возможно, иногда это будет игра с огнем, но нет иного способа достигнуть высшего напряжения сил.

ОБЕД У ГУРДЖИЕВА

КАК-ТО в одну из сред все собрание, утомленное вынужденным и ох каким тягостным молчанием, одуревшее от чтения, занималось тем, что дружно встряхивало конечностями, дабы привести в действие свои задубевшие мышцы. Несмотря на мышечные судороги и мурашки, посвященные толпой осаждали столовую (20 сидячих мест, 40 стоячих, если считать коридор). Но, как уже говорилось, место всегда отыщется где тесно тридцати, там, при желании, уместится и шестьдесят. Гурджиев избавил свою паству от необходимости самим наполнять тарелки, их уже наполненными передавали по цепочке из кухни. Некоторые, с каким-то особым гарниром, предназначались кому-то из сотрапезников персонально: лакомый кусочек для Сребровласки, для Директора, для Недотепы, для Говнюка, для Альфреда. Потом, когда Гурджиев вернулся из кухни и мы подняли рюмки с перцовкой, он возгласил тост за особый тип идиотов (самых отборных, а в общем-то обыкновенных), к которому я и сам имею честь принадлежать. Я никогда всерьез не занимался классификацией идиотов, расстановкой их по ранжиру (круглый, квадратный, многоугольный или болезненный, безнадежный). Но подобно тому, как Наполеон вырвал корону из рук Святого Отца, я сам без зазренья совести выбрал для себя подходящий, по моему мнению, ранг узурпировал звание идиот обыкновенный. Я руководствовался двумя соображениями: во-первых, согласно этой иерархии навыворот, обыкновенный идиот все же выглядит меньшим идиотом, чем все остальные (я полагал, да и сейчас уверен, что это именно так). Во-вторых, каждый из сотрапезников выбивался из сил, чтобы занять более высокое место в священной иерархии идиотизма. Мой же снобизм был иного рода, он заключался в моем исключительном смирении, благодаря которому я не стремился выбиться из нижних чинов. Так вышло, что первый тост, обращенный к идиотам моего типа, выявил, кто я есть. Я попался в ловушку сообразил, кто я. Ведь каждый имел право выбрать идиотический чин по собственному желанию. Я задал себе вопрос и тут же сам себе ответил.

Тосты за идиотов были для Гурджиева источником неиссякаемого веселья (о, как я его понимал!). Он живо повернулся к идиотам высшей пробы, приподнял свой бокал и одарил их ласковой улыбкой, подчеркнув ею как их ничтожность, так и их неописуемый идиотизм. Что до меня, то ко мне хозяин относился вполне иронически. Откуда, мол, взялся этот идиот и с чего решил, что он всего лишь идиот обыкновенный? Вспыхивала искра, и мгновенно разгоралось пламя. Благодаря самой простенькой режиссуре завязывались увлекательные сюжеты. Именно тот, кто не выносил алкоголя, обязан был накачиваться водкой, тот, кто обожал сладости, угощаться острыми, наперченными блюдами, а любитель перчика наоборот, давиться приторной пахлавой. В этом спектакле все мы были статистами. И каждый мученик, какой бы пытке он ни подвергался луком или халвой, не мог до конца понять мук соседа. Трезвенников буквально силком заставляли выпить второй бокал водки, в результате их столь застенчивые носы цвели багровым цветом. А вот немногочисленных гуляк, которых не надо было призывать к возлияниям и обжорству, хозяин одергивал. Он клеймил их дурные наклонности, подробно описывал, в какие расходы его вводят их неумеренный аппетит и пьянство. «Вы представлять, сколько это стоит? провозглашал Гурджиев, тыча в самую тощую редиску. Особый редис, особо доставленный прямо с Кавказа». (На самом деле с рынка в Нейи.)

Известно, что шутка лучший способ разрядить обстановку. Суть комизма игра на несочетаемом: ужасе и восторге, приобретении и потере, серьезности и гротеске. Гурджиевские застолья лучшее тому подтверждение. Разряжая весьма серьезный настрой перебранки, они тем не менее не нарушали умело организованного молчания, которое копилось часами. Оно как бы скользило поверх улыбок, таилось за каждой остротой. Тот, кто вел себя невпопад, слишком ли чопорно или чересчур развязно, подвергался поношению, на него низвергалась лавина насмешек и оскорблений. Необходимость есть и пить, притом сверх меры (а гурджиевское угощение переварить невозможно, что потом и подтвердилось), да еще одновременно быть начеку, дабы избежать ловушки, участвовать в сложном ритуальном действе и к тому же осуществлять «внутреннюю работу» (об этом вслух не говорилось, но было понятно и так), все это создавало особое силовое поле, напитанное благочестием и раблезианством, насмешкой и самоуглубленностью, отдающее сразу и эротикой и монастырем. На эти ужасные испытания гурджиевским застольем я выходил, как на поединок. Уходил же с них повеселевшим и бодрым и в самом деле обновленным. Они были наилучшим средством рассеять мой сон и мой пессимизм, избавить и от навязчивых идей, и от желудочных колик.

Едва ли не самым забавным были исключительная покорность и фанатизм сотрапезников, благоговейно внимавших Гурджиеву, даже брошенное вскользь замечание звучало для них божественным глаголом. Умиляло грубоватое милосердие этого старика, его беспредельная внимательность, которой хватало на каждого из присутствующих, столь материальное выражение доброты, когда кусочек халвы, крохотный огурчик, ложечка соуса становились особым даром, исполненным глубокого смысла. Тягчайшее ярмо взвалил на себя этот старик. Увлекшись мелочами, я все же постоянно чувствовал, как тяжко ему нести свою ношу, распознавал трагедию, разыгрывающуюся в столь непривычных декорациях. Почему все здесь так противоречиво? Что за правила для утонченнейших кроются за этими правилами для невзыскательнейших? В подобных условиях, когда от усталости, позднего часа и, конечно же, водки у него, случалось, слегка заплетался язык, я вовсе не ожидал (в отличие от тех, кто наблюдал разворачивающееся действо с бесстыдством зевак), что он будет бить без промаха. Но всякий раз, когда после сорокапятиминутного затишья (ничего примечательного за это время не происходило, и все же нельзя было ослабить внимание, чтобы не упустить множество мелких событий) с его уст вдруг срывалось грубое слово или он неожиданно обращался к кому-нибудь из присутствующих с замечанием, адресованным лично ему или всем, я восхищался и умело построенным сюжетом, и ритмом диалога, единственная цель которых дать выход эмоциям. Тем или иным способом ему удавалось добиться того, чтобы каждый уходил от него взволнованный, влюбленный и ошалевший.

Во время индивидуальных занятий мы были предоставлены самим себе никто не проверял нашу добросовестность, не оценивал результата. На застольях же происходила как бы цепная реакция. Все было чрезвычайно важно. И наиважнейшим делом была еда, но также и беседа. Обмен репликами превращался в перестрелку. Каждый чувствовал себя каторжником, застигнутым при попытке к бегству. Он словно попадал в пучок прожекторов с нескольких вышек. Стакан водки был орудием пытки, заменял каленое железо или яд, к которым прибегали на «Божьем суде». На какой же духовный рост мог рассчитывать тот, у кого недоставало духа как следует напиться?

Эта Великая Попойка не знаю уж, не кощунственно ли так сказать? ассоциируется для меня с Тайной вечерей. Наше застолье напоминало лубочную картинку какого-нибудь художника из Эпиналя, но в то же время Икону. Взбодренные ударом хлыста, мы все становились участниками трагического застолья. Обжорство было пыткой не только для нас, но и для Учителя. Сразу было видно, кто из приглашенных Иуда, а кто любимый ученик. Вон тот наш сотоварищ, с вдохновенным от возлияний ликом, безусловно, Петр. Водку он терпеть не может («Вы, директор, произносить еще тост, вы ничего не пить»), однако же, аккуратно посещает трапезы. Вот разомлевшие Марии Магдалины, а вон типичные Марфы, а там Никодимы, добровольно идущие на муки. Сознательно ли стремился Гурджиев к подобному сходству? Трудно сказать, но в любом случае сцена поразительно походила на причащение, потому стоило отнестись с почтением к самому акту поглощения пищи и тщательно соблюдать предписанный ритуал, сколь бы нелеп он ни был.

Стоит ли говорить, что этот эксперимент так и остался никем не понят? А ведь, сколько было потрачено чернил, сколько желчи излили на Гурджиева многочисленные идиоты, разумеется, самой высшей пробы. Кстати, сами участники трапез никогда не откровенничали о своем причащении. Не припомню случая, когда они даже друг с другом болтали о застольях. А если я сам сейчас разоткровенничался, так к собственному же удивлению и смущению. Но мог ли я в своих показаниях обойти столь важный аспект? На века затянулся ученый диспут о причащении кровью и плотью Христовыми. Я же считаю своим долгом удостоверить, что причащение одной плотью (корнишонами и перцем) может способствовать зарождению духовной общности. Без всякого волшебства и малейшей попытки прибегнуть к массовому гипнозу. Если я назвал это причащением, то имелось в виду не внешнее, поверхностное сходство, а глубинная сходность с причастием духовного и душевного опыта, полученного во время трапез.

Однако действовали они не на всех одинаково. Гурджиев еще раз проверял свои теории. Дело не в пище, сгодится любая, а в едоке, в том, сколько он способен переварить. Эта вселенская трапеза могла иметь и разрушительные, и благотворные последствия в зависимости от того, следует ли она законам космоса, соответствует ли воле Творца.

Что касается денег, которыми нас частенько попрекал Гурджиев (тысячи раз проводилась аналогия о роли денег у Гурджиева и у психоаналитика, поэтому не стану повторяться), тех самых, что тратились на угощение, то они являлись как бы символом. Подчеркивали готовность Творца расточать свое Богатство равно на достойных и недостойных. В щедрости хозяина, его безумном мотовстве (в молодости он каждый вечер жег рубли, в результате чего наутро группа оказывалась без средств к существованию) проявлялось одновременно презрение и почтение к деньгам. Его неисчерпаемую щедрость визгливо славили фальшивые нотки скупости и торгашества. Получалось, что хозяин, следуя закону спроса и предложения, открыто предлагал гостям сделку: я вам угощение, вы мне свои эмоции.

Некоторые утверждали, что Гурджиев кормил нас чем-то необыкновенным. Это неверно просто восточные блюда, щедро приправленные изысканными пряностями. Настоящие русские огурцы, греческий лукум, испанские арбузы. Однако было важно, чтобы на пирушке присутствовали угощения со всего света, даже если купили их в соседней лавочке. Сходство Гурджиева одновременно с Христом и с моим дедом совсем меня не озадачивало. Я никак не мог понять другого: мне многократно внушали, что с помощью Христа мы восходим к Богу-Отцу. Допустим, я стал немного понимать Христа, но никак не возьму в толк, зачем нужен Бог-Отец с его крутым, неисповедимым нравом. На каждой мессе нам напоминают, что Христос пошел на муку. Но ведь то было единственный раз, а мука Отца вечна и постоянна. Он потчует человека, одаряя его фруктами из собственного сада. То же самое делает этот кавказский старик, украшенный усами, словно классный наставник былых времен, когда те частенько бывали священниками. Так я и представлял себе облик Бога-Отца: обязательно растительность на лице, усы или даже борода. Когда причащаешься миру, неважно, посредством чего, главное, чтобы сам ты был достоин свершающегося события, то есть сосредоточен. Перед тем как попасть в кастрюлю, зайцу предстояло помучиться. Его, бывало, подвешивали к крану, чтобы он подох. На меня в детстве это производило ужасное впечатление, а зря. Гурджиев не призывал к посту, наоборот мог бы попотчевать и собачиной, если бы не снисходил к человеческим слабостям, считал возможным требовать чего-либо непосильного. Однако мучения зайца были не напрасными, как и муки Бога-Отца, как и любые чрезмерные усилия. Несмотря на легкомысленности или хамоватость сотрапезников, Гурджиеву удавалось создать на своих пирушках обстановку духовного единения. Они становились вселенским пиром, тайной из тайн. Нет, питались мы вовсе не безвкусно, нашей едой была не только пресная маца. Нас потчевали пищей поострей. Той самой, о которой сказано: «…ядущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою».

Глядя на картину с изображением Тайной вечери, я всегда вспоминаю застолья у Гурджиева, хотя в тех «полотнах» не было и следа от гармонии Леонардо. Изображение чудовищно искажено, персонажи смахивают на мерзкие карикатуры. И все же каждое «полотно» хранило тайну. Хватало нескольких мазков, пусть и неуверенных, чтобы возник образ Христа и его апостолов таких, какими они виделись художнику. Участником Тайной вечери ощущает себя тот, кто ее жаждет, кто прозрел, но, увы, подлинные Вечери возможны только перед самой кончиной Учителя: им суждено увенчать его Надгробие.

На застольях у Гурджиева я мог и позубоскалить, но при этом прекрасно понимал, какой великий дар каждое проведенное с ним мгновение. Теперь я вспоминаю о нем на каждой мессе. Не он ли призвал меня к самой развязке трапезы? Не он ли научил меня не отвергать ни единого земного причастия?

ПРОЩАНИЕ СО СТАРИКОМ

СОВРЕМЕННЫЙ чудотворец умер в своей постели. По нашим временам это даже как-то странно. Не был погублен ни цикутой, ни иссопом, ни газовой камерой. Разве что цирроз печени его доконал. Короче говоря, он умер своей смертью.

Похороны, пожалуй, в слегка русском стиле. Отпевание на улице Дарю парижском островке, оставшемся от погрузившейся в пучину российской Атлантиды.

Потом Фонтенбло-Авон, цветы, венки. О «Институт гармоничного развития Человека»! О Кэтрин! К чему твои окропленные слезами письма? Где твой мастер письма, где этот Мидлтон? Лишь Гурджиева обрела ты взамен.

Опять возопили плакальщицы. А мои-то слезы, интересно, каковы на вкус? Должно быть, они крокодиловы. Если внимательно разглядеть мою слезу под микроскопом, выяснится, что это вовсе и не слеза.

Разглядываю мертвый лик человека, которого я попытался описать. Но как же плохо я знал его, как мало выспрашивал.

Я плачу.

Из глаз течет водица.

Подохнуть как собака. А сам ты, Георгий Иванович, спас свою душу? Свободен ли теперь от тенет косной материи? От постылых трапез? От обмана чувств? Сумел ли сосредоточиться, овладеть энергией? Принял ли тебя Бог?

Может, кто-то и ожидает чуда, надеется, что на сороковины произойдет некое необычайное событие в тибетском вкусе. Напрасная надежда. Воскреснуть способен только новый Христос.

А современный чудотворец всего лишь человек.

И все же он не подох как собака. Его смерть очередное упражнение, сложнейшее, вечное, для которого требуется по-особому напрячь мышцы. Его спокойствие обманчиво, в мертвом теле таится сила. Его глаза закрылись навечно. Но взгляд из-под смеженных век преследует нас неотступно. Еще один урок нам. Кто сумел выдержать его сверкающий взгляд?

Разом вдруг порвалась нить, он уже умер, а нам еще жить. Следы ведут в будущее. «Ну и вляпались вы», проворчал напоследок.

Стоя у твоего изголовья, я вспоминаю спираль, извивам которой мы обязаны были следовать. Я уже сейчас понимаю, что путь наш будет неверен. Из тебя сделают пугало, мумию, папу римского, еще, глядишь, и философа.

Не встретить мне больше исследователя, столь дерзко бросающего вызов Богу, безбожника, столь заботящегося о своей душе. Приветствую тебя в твоем вечном упокоении. В тебе сочетались невоплотившиеся Паскаль и Пруст, Декарт и Рабле, Лукреций и Гулливер, Товия и ангел, Коперник с усами, Жюль Верн Господень. Если Христос приводит к Богу-Отцу, ты вернул меня к Христу. Дело не в нарисованных значках и не в пояснениях, важнее твой пример: ты создал набросок созидательного Бдения, симфонии глубочайшей Сосредоточенности.

Кто еще дерзнул прожить, как ты? Кто способен решиться на такую жизнь?

Свершилось ты исторг из меня подлинные слезы, мсье Гурджиев.

Я не мог тебя не любить.

POST SCRIPTUM. Всякий, кто не доверится мне, усомнится в моей проницательности и понятливости, будет прав. Каков свидетель, таково и свидетельство. Но какой уж есть. Я старался добросовестно поделиться всем, что видел, чувствовал, понял. У меня своя правда, и для меня она единственная подлинно живая. А живое живет: разрушается и возрождается, вырастает из своего семечка, копит свой яд.

За или против Гурджиева? И так, и этак. Как мы бываем одновременно за и против Бога, за и против самих себя, за и против собственной жизни. Агиография свободный жанр. Если кто-то возмутится, мне все равно. Если бы все было однозначно, то не тянулся бы в течение тысячелетий бесплодный спор: у нас были бы единое миропонимание, единая мораль, единая вера. А точнее, вовсе не было бы веры. Раскройте Успенского и попытайтесь определить, «за» вы или «против». По моему разумению, равно преступно и с ходу заглатывать гурджиевскую космологию, и презрительно от нее отмахиваться. Все это несерьезно. Приближаться к Гурджиеву, будь он жив или мертв, следует одновременно и с опаской, и с почтением. Не трепещущий или не почитающий одинаково наивны. Дары у человека, подобного Гурджиеву, принимают и отвергают. Его самого принимают и от него защищаются. С ним сражаются. А сражаться с Гурджиевым (не против него) означает понять его, узнать и в конце концов полюбить.

Превращать же его, особенно теперь, после смерти, в безвкусную статую святого, в помесь пряника с просвиркой исключительно злая шутка. Особенно если этим грешат поклонники Гурджиева, из самых, разумеется, лучших побуждений. Прямое к нему неуважение.

В нашу во многом сумбурную эпоху, когда любой поступок, в общем-то, ничего не значит, надо все же позаботиться, чтобы создать верный образ Гурджиева, написать точный комментарий к его евангелию, остаться бодрствующим, даже если некоторым это придется не по нраву не врачам, конечно, а малым сим. Поэтому вот что я хотел бы добавить.

Для того чтобы извлечь урок из жизни и произведений Гурджиева, надо сперва очистить ум и сердца, избавившись от вредных привычек. То есть разорвать путы примитивной логики и морали, основанной лишь на страхе. Решившиеся на духовные поиски всегда равняются на предшественников. Великие примеры буквально завораживают их, что пагубно. Склонный к умствованию непременно станет философом, разумеется вторичным. Склонный к действию героем. К чувствительности верующим. И всегда чем-то одним, соблюдая чистоту жанра.

Не таков Гурджиев. Ни крови, ни слез. Да, по-моему, и вовсе ничего, кроме жиденьких чернил. Он сражается с открытым забралом. Не нужны ему ни поклонники, ни клевреты. Он не требует ни обожания, ни подобострастия. Вас толкают к нему ваш голод, ваша алчность, ваш ужас. Но он не дарует вам ни утешения, ни покоя, ни озарения. Гурджиев человек, и единственное, на что он способен, это показать вам, каких высот может достигнуть человек, самый обыкновенный.

Ему совсем неважно, добрый ли вы, умный, верующий. Разве что может спросить, достаточно ли у вас мужества, живете ли вы или существуете. Вас ведь ожидает не просто прогулка, а головокружительное странствие. И если вы можете обойтись без подобного путешествия откажитесь от него. Лучше уж влачить ваше жалкое существование, чем вообще погибнуть. Гурджиев выбирает нехоженые тропы, а головокружение быстро развеет вашу мнимую жизнь.

Можно будет, впрочем, спохватившись, отказаться от восхождения, заявив, что гора слишком уж высока, и если бы умелый проводник… А даже если бы он был умелым?

Можно же, понимая весь риск, проявить мужество.

Однако описывать гурджиевский эксперимент, даже не упомянув, что он опасен, хотя бы чуть-чуть не предостеречь сущая глупость, да и просто нечестно. Не стоит Гурджиева считать ангелом во плоти.

Что же касается шутливых, так сказать, зарисовок на полях моего свидетельства и пары грубых слов, которые я был вынужден привести, следуя исторической правде, так ведь, чтобы знаться с Гурджиевым, необходимо обладать хоть капелькой юмора. Без шуточек, увы, встреча с Гурджиевым не обойдется, даже посмертная.

Не исключено, что кто-то и не заметит в мешанине моих воспоминаний крупиц почтения и благодарности Гурджиеву. Но они несомненны, хотя я их и не подчеркивал. Если бы мне не удалось передать это, я счел бы себя настоящим лгуном.

Еще одно замечание.

Мне кажется, что мое свидетельство будет понятным только в контексте, дополненное и подкрепленное воспоминаниями людей, которые всерьез работали с Гурджиевым (желательно не писателей и не журналистов).

Именно тех, кто писать не умеет, писать не призван и за здорово живешь писать не сядет. Вот им бы и попробовать.

Да и умерли все писатели, участвовавшие в гурджиевских группах. В первую очередь скорблю о Люке Дитрихе и Рене Домале. Я достаточно хорошо знал Люка и не сомневаюсь, что он делал записи. Домаля я не знал вовсе, поэтому ничего не рискну утверждать. Но ведь Луи Повель любезно открыл свой сборник для самых разных свидетельств. Какой из меня «посвященный»? Мой маленький эксперимент был достаточно нелеп и смехотворен. А кто мешал более опытным ученикам Гурджиева дополнить его тем, что я упустил, уточнить то, что я исказил или неверно понял? Однако они уклонились.

Это я о живых. Но ведь умершим представить свои свидетельства еще более важно. Однако им, как оно всегда бывает, заткнули рот те, кто считает себя их законными наследниками. Они и позаботились, чтобы в сборник не попали наиболее важные отрывки из записей Дитриха и Домаля. Последовал презрительный отказ, как бы от имени умерших.

Охотно облекаюсь в это презрение с тем же животворным чувством, что испытывали апостолы. Под руководством Гурджиева я столь прилежно повторил урок Христа, что не заношусь ни перед мытарем, будь он даже журналистом, ни перед какой-нибудь дамой из непосвященных.

Никому не желаю корчиться на угольях, а потому, из гуманных соображений, посоветовал бы всякому, кто хранит в пожелтевших папках пытливую мысль умерших, как можно быстрее избавиться от этой гремучей смеси, передав ее единственному законному наследнику. Гражданское право (в том числе и в первую очередь авторское) тут ни при чем: единственный наследник все человечество, все мои ближние.

И вот этих моих ближних я умоляю не принимать всерьез такое скудное свидетельство, как мое. Умершие рано или поздно заговорят, в том числе и сам Гурджиев. Его грубоватое сочинение (оно уже издано на английском) поначалу может и разочаровать, зато потом пусть жестко, но умело заставит взглянуть на мир новыми глазами. Заставит, разумеется, только того, кто действительно готов взяться за «работу».

 

Часть IV

ЛИТЕРАТУРА

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Моя антология. Почему мы не можем сказать: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Я пишу, преодолевая собственное несуществование. Я пишу, чтобы сотворить мир. Слово, облекающееся Плотью. Пример: слово «дерево». Пример: слово «дружба». Роллан де Реневилль, Рене Домаль и дьявольская гордыня. Риск. Приключение, которое приводит к гибели. Агония Люка Дитриха.

КАЗАЛОСЬ бы, моя задача проста Учение привлекало многих писателей. Велик был соблазн собрать все сочинения, написанные под большим или меньшим влиянием гурджиевских идей, навеянные его «духовным опытом», затем присовокупить к ним наиболее подходящие выдержки из поэтов, которые, по словам Бодлера, жертвовали «поэтичностью» во имя поэтического эксперимента (например, Рембо, Нерваля, Бретона, Малькольма де Шазаля), и романистов, разрушавших романную форму в поисках наиболее точного воплощения внутреннего мира человека (например, Джойса, Пруста, Фолкнера, Сэмюэла Беккета). Получился бы полный свод всего живого и подлинно современного в нынешней литературе, достойного эпохи великих прозрений. Однако такой цели я себе не ставлю, и вообще сомнительно, чтобы подобный свод появился в ближайшее время. Утешением читателю может послужить то, что в отличие от большинства составителей антологий, создающих, за исключением двух-трех, пособия для конформистов, я не стремлюсь все до конца разъяснить. Может быть, тайна до поры и должна оставаться тайной. Сокровища всегда хранятся в тайниках.

Я подобрал тексты, причем только французские, основывающиеся на личных впечатлениях о Гурджиеве. Следовательно, с образцовой антологией моя подборка не имеет ничего общего.

ВОТ что нам внушал Гурджиев.

Никто из окружающих нас людей, никто из тех, кого мы знаем, ты сам, твоя любимая женщина, твой отец, друг, Франсуа Мориак и Гёте, уличный регулировщик и бакалейщик короче говоря, никто из нас не обладает единственной и постоянной личностью. Наше «я», точнее, то, что мы за него принимаем, меняется так же стремительно, как и наши чувства, мысли, настроения. Следовательно, мы в корне ошибаемся, считая себя в разные моменты одной и той же личностью. На самом деле мы постоянно меняемся. Каждая мысль, каждое настроение, каждое желание стремится выдать себя за подлинное «я», и мы не сомневаемся, что все они принадлежат единой личности. Однако в нашей повседневной жизни истинная наша личность не проявляется уже потому, что и не существует как таковая.

Все эти ложные «я», или, пользуясь весьма условными терминами психологии, «личностные проявления», не исходят от человека в целом. Их совокупность также не составляет целого человека, ведь из множества ложных утверждений не составить одного истинного. Совокупность того, чем я являюсь сейчас, каким я был вчера, каким буду завтра, и так с рождения до смерти, все же не есть мое истинное «я». Я нечто иное. Множеством «я» личность наделена не в свидетельство собственного существования, а именно затем, чтобы осознать их неистинность. Чтобы все их одно за другим уничтожить, чтобы в сражении с ними окрепла воля к подлинному бытию, чтобы, изничтожая их, понемногу высвобождать свое, укрываемое ими, истинное «я», чтобы в этой битве постепенно выявился я весь. В борьбе личности с привнесенными «я», сформировывается некая материя, иноприродная тем «я», из которых, как принято считать, личность и состоит. Истинная личность крепнет в сражении против частных «я», против, так сказать, собственных же составных частей. Она совсем иной природы, из другой материи, чем эти частные, ложные «я». И все же они реально существуют. А как же иначе? Дюран грустит, Дюран хочет, Дюран вспоминает, Дюран в хорошем настроении, Дюран дышит, и т. д. Но существуют они только затем, чтобы быть отвергнутыми. Надо принести в жертву каждое из своих «я». Вдохновленный жгучей ненавистью и отвращением к ним, собери все свои силы и разбей их наголову, перегрызи им глотку. И лишь когда они будут уничтожены в этой беспощадной битве, лишь тогда, освободив свое истинное «я», познав всего себя, можно будет сказать: «Я таков, какой есть».

Человек, как целое, не дан нам изначально. Он выявится, если мы сами себя избавим от неистинных «я». Стоит нам ступить на путь познания всего себя, мы станем лучше понимать и других, лучше даже, чем они сами. Мы научимся отличать их «я» единственное и постоянное от ложного образа. Я уже не напишу: «В пять часов маркиза выпила чашку чая». Которая маркиза? Нет одной маркизы, их целый хоровод, пляшущих, как пылинки в солнечном луче: маркиза за час до того, через час после и, наконец, ровно в пять. Нет личности постоянной и единственной. Вовсе и не существует никакой маркизы. Следовательно, если я со спокойной уверенностью заявлю: «В пять часов маркиза выпила чашку чая», тем самым я сделаю все, чтобы укрепить людей в их пагубном заблуждении. Ведь большинство уверено, будто бы в повседневной жизни проявляется истинное «я».

Цель настоящей литературы выразить человеческую личность целиком. Следовательно, подлинное творчество начинается с решительного отказа признать реальность ложных «я», включая «я» самого автора, которое не более истинно.

С какого-то момента мы уже понимали, что у писателя есть всего два способа изобразить ложное существование.

Первый. Мое бытие ущербно, я робот и пишу только для того, чтобы заявить, что на данный счет не заблуждаюсь. К тому же призываю и читателя. Ничего мне не остается, как описать это ложное существование изощреннейший узор, вытканный из гнилых нитей. Таковы «Улисс», «В поисках утраченного времени», «В ожидании Годо». Я описываю ложное существование с отвращением и подобное же омерзение к нему стараюсь вызвать у читателя. «Читая стихотворение, утверждает Рене Домаль, мы созерцаем битву поэта с ложью. Он повествует о себе самом, своих муках, он дает высказаться своим страстям, желаньям, чувствам именно для того, чтобы победить их, смастерить им гробницу из умело подобранных слов». Следовательно, его главная цель «уничтожить в себе то, что неточно, приблизительно называют психическими центрами», которые в нашей повседневной жизни являются постоянным источником лжи. Я раскрепощаюсь, отворачиваю все вентили, снимаю заглушки, позволяю вольно изливаться всем своим неподлинным «я», растормаживаю подсознание, что и дает мне силы овладеть сверхсознанием. Моим пером водит великая мечта потребность в истинном бытии. Для этого я и распахнул все двери, дабы мир просквозило ветерками автоматического письма.

Нас, однако, подобный способ не устраивал. Разве что в качестве подготовки ко второму к нему мы и спешили перейти. Впрочем, граница между подлинными исследователями духовной жизни и популяризаторами пролегла уже после войны. Мы добровольно предоставили полную свободу этим бездарям, пускай себе токуют. Наставниками стали именно те, кто и сам только что дозрел до экзистенциализма, причем весьма поверхностно понятого. Они-то были уверены, что столь жалкого багажа им хватит, чтобы стать писателем.

Мы же мечтали освоить второй способ письма.

Если существует возможность достичь целостности собственной личности, то с этого следует и начать. Лишь после того получишь право ораторствовать или испещрять значками бумажные листы. Но как этого достичь или хотя бы встать на верный путь? Очень просто: преодолеть инерцию своих привычек. Каких именно? Всех влечений, из которых и состоит твоя жизнь. Ты же раб собственных воспоминаний, ощущений, желаний, мыслей, бифштекса, который поглощаешь, сигареты, которую куришь, похоти, хорошей погоды или ненастья, вон того дерева, проехавшей мимо машины, прочитанной книги. Все это необходимо отвергнуть. Но что же я получу взамен? А ты попробуй и сразу поймешь всю благотворность своего восстания против жизненных привычек. Пусть у тебя даже не хватит сил, пускай будут провалы, ты все же поймешь, что все ложные «я» сметены с пьедестала как горсть праха и он теперь свободен. На него можно воздвигнуть подлинное Я, твердое и плотное, как мрамор. Неважно, будет ли оно воздвигнуто, но сам бунт против всеобщего не-существования и себя самого, и окружающего мира вдохнет в мою речь созидательную силу, которой лишена речь обыденная невнятная и несвободная.

Разглядываю дерево. Что я из себя представляю? Не личность, а облачко пыли. Я существую лишь в созерцаемом мной. Но существует ли само дерево? И оно не существует: его дупло рот, из которого я изливаюсь, как дыхание. Оно здесь только для того, чтобы породить мое ложное существование. Рассматривать надо осторожно. Если я созерцаю дерево с осторожностью, не отождествляю себя с ним, рассматриваю его сознательно, если борюсь и с самим собой, и с этим деревом за то, чтобы видеть его таким, каково оно есть, тем самым я и себе, и ему дарую подлинное бытие. Как бы творю дерево. И если теперь я напишу слово «дерево», это уже будет не случайно брошенным словом, но актом наречения дерева, после чего оно впервые обретет бытие дерева. Изменяется мое отношение к объектам: прежде я относился к ним как к свидетелям защиты на бесконечном судебном слушании, в котором и заключалось мое «существование». Я сочинял о них байки, делал предметом литературы, теперь же я их просто называю. Таков Адам, изображенный Уильямом Блейком: его большие глаза широко распахнуты, и в то же время взгляд как бы устремлен в глубь себя; его левую руку обвила змея, а указательный палец правой руки воздет вверх. На втором плане проходят вереницей все живые существа. Он нарекает их именами.

НАРЕЧЬ предстоит не только предметы, но и людей, и отношения между людьми. На вопрос Люка Дитриха: «Как ты думаешь, что нас с тобой связывает?» Рене Домаль ответил:

«Наша дружба не состояние, а постоянный процесс. Нельзя относиться к ней как к чему-то завершенному, замершему. Мы должны поминутно творить ее. Чтобы дружба была прочной, требуются встречные усилия. Творение дружбы требует от нас двойного усилия: каждый совершает работу и за себя, и за другого. Что принято называть дружбой? Когда покрывают грешки друг друга, хлопают друг друга по плечу, равнодушно попустительствуют, сваливают на другого ответственность и т. д. От всего этого нам следует отказаться.

Каждый миг нашего общения должен быть священным. Ты существуешь для меня, как и я для тебя, лишь в моменты, когда я открыт, чтобы принять тебя, когда ты теряешь для меня свою предметность. В ином состоянии мы друг другу не нужны…»

То же и в любви. Вспомните, что говорил Оредж: необходимо внутренне перестроиться, изменить собственные представления о любви. Человек, которого мы любим, для нас «вещь», предмет нашей страсти. Влюбленные стремятся овладеть друг другом, как предметом. Каждый из них как бы превращается в пасть, стремящуюся пожрать другого. Но возможна иная любовь, когда на равных правах существую я и существуешь ты. О том же говорил и Ясперс: «Общение возможно только между двумя суверенными личностями… Только в противостоянии подобного рода мы раскрываемся друг другу, тем самым призывая один другого к свободному сотворчеству».

Наша цель не описывать, а творить. Но для этого необходимо сперва сотворить самого себя и только тогда приступать к описаниям. Я написал: дружба. Это и есть дружба. Я написал: дерево. Это и есть дерево. Я написал: любовь. Это и есть любовь. Следует вновь произнести имена предметов, животных, всех живых существ и взаимосвязей между ними.

Чтобы пояснить свою мысль, приведу пять формул Роллана де Реневилля с комментариями Домаля из книги «Всякий раз, когда начинает светать»:

1. Поэзия (то из написанного, что обладает священными свойствами) это средство познания мира.

2. Истинное познание возможно только на собственном опыте. Домаль добавляет: «Соответственно речь не идет о назидательной или философской поэзии, которая только рассуждает о предмете».

3. Истинное познание возможно лишь в слиянии субъекта и объекта.

К чему мы и стремились, занимаясь у Гурджиева. Однако есть опасность понять эту формулу превратно, о чем предупреждает Домаль:

«Подобный принцип хорошо известен и уже успел принести немало вреда. По недоразумению с ним связывают такие вредные понятия, как пресловутая «интуиция», «приобщение», «слияние» и т. д. Важно, с чем слиться. Если с внешним и несамостоятельным объектом, то это значит быть им порабощенным, уснуть, что, как правило, и приводит к потере собственной личности. У крысы, попавшей в ловушку, есть два пути: либо начать пожирать приманку, полагая, что это единственный способ познания, либо попытаться вырваться на свободу. Сохранение собственной личности в процессе познания путь к свободе, к познанию подлинному».

4. Истинное познание совершенно. Комментарий Домаля:

«Если наше существование относительно, то как же мы можем овладеть совершенным знанием? Тогда одно из двух. Допустим, мы признаем, что наше познание раздроблено на отдельные акты. В таком случае о совершенном знании не может быть и речи. Нам остается поддерживать связи только с теми объектами, которые Реневилль называет «мистическими», иначе мы окончательно попадем в плен к внешнему. Стремясь к мгновенному познанию всего разом, можем ли мы быть уверены, что действительно обрели полное и совершенное знание, что это не обман чувств? Чтобы убедиться в точности нашего знания, надо постоянно подвергать его экспериментальной проверке».

5. Поэтическое творчество (даже малейший его проблеск) подобно сотворению мира.

Комментарий Домаля:

«В порыве вольного вдохновения поэт, сочиняющий стихотворение (или неважно что), сознавая при этом, как он творит, зачем и для кого, поистине сотворяет мир. Но не так-то просто припомнить поэта, способного к подобному творчеству. Существенный изъян большинства поэтов, да и наша общая беда безответственность. Поэт вовсе не обязан осознавать механизм собственного творчества. Увы, так оно и происходит. Об этом же говорит Сократ, называя поэтов «безумцами», «одержимыми», «орудием богов». (Обычно подобные определения считают хвалебными. Действительно, в «Федре» их можно счесть за похвалу, но стоит заглянуть в «Иона», и станет ясно, что похвала эта не без иронии.)

Мы должны стремиться стать ответственными поэтами, пожертвовать вдохновением во имя знания. Обрести свободу, но не для того, чтобы воспевать, а для того, чтобы творить. Наше слово должно стать творящим. Наша цель добиться того, чтобы оно обращалось в плоть. Во главе с Гурджиевым мы ведем поиск знания, свободы и всеединства. Соответственно и поэзия наша должна стать сверхязыком, способным выразить и наше знание, и свободу, и всеединство, воплотить и предметы, и человеческие страсти во всем их величии выявить их горний смысл».

Г-н Андре Руссо в «Фигаро литтерер», говоря о Домале, очень точно назвал это «дьявольской гордыней». Да, такова наша гордыня.

НО, ЧТОБЫ Слово обратилось в плоть, следует, разумеется, отказаться от всего того, что так скрашивает жизнь писателя и вообще любого художника: от непосредственности, от изумительной способности самоотождествляться со зрелищами, с живыми существами, со своими изощренными фантазиями, тончайшими переливами чувств, с воспоминаниями. Художник всегда обуреваем страстями. Я же отрекаюсь от всего, что свойственно художнику, от своих природных склонностей. Я стремлюсь заглушить в себе ростки того, что мы называем «вдохновением», «внутренней музыкой», «непосредственным выражением чувств», верой в милосердие Всевышнего, легко отказываюсь от «гениальности» и т. д. Я одинок, страшно одинок наедине со своей сверхчеловеческой задачей.

Для меня произнесение слова «дерево» равнозначно акту аскезы. Все самые расхожие человеческие чувства я соотношу со своим «я» единственным и постоянным, то есть лишенным обычных людских пороков, стремящимся достигнуть состояния Я внеположного, завершенного и неколебимого. Мелкие «истины» человеческой природы, да и моей собственной, интересуют меня только в соотнесении с Истиной. Как наблюдение, так и вдохновение имеют единственную цель Познание. Следовательно, я обязан овладеть своим Я внеположным, завершенным и неколебимым. И одновременно уничтожить все прежние «я», остановить течение собственной жизни. Если ты взялся за это дело, то чем дальше, тем труднее, цель будет отдаляться, будут множиться отказы и отрицания. Предстоит усомниться в истинности собственного существования, убедиться в своей суетности, бессилии. В результате я погружусь в молчание. Мне душно, я совсем задыхаюсь, но все же проявляю упорство, потому что другого пути нет: все прочее литература, как было сказано по другому поводу. Все прочее безответственная болтовня, недостойная сделка с неистинным, безумное притязание, дурное применение Речи.

ЧТОБЫ следовать этим путем, надо преисполниться величайшим презрением к «человеческой природе», выдавить из себя все чувства, преодолеть приступы безнадежности и ужаса. Нетрудно догадаться, что добровольно вставший на путь от «механического существования» к «истинному бытию» рискует окончательно порвать свои связи с миром, причем ничего не получив взамен. И, наконец, обязан расстаться даже с малейшей надеждой на «милосердие», при этом он и сам утрачивает способность любить. Также легко догадаться, что для личности, испытывающей потребность выражать свои чувства, радость от свободного их выражения, подобная авантюра может завершиться гибелью. Она потому и соблазнительна, что позволяет как бы прорваться за пределы языка к великой тайне Слова. Но существует опасность погрузиться в безысходное молчание, в бесчувствие, в смерть.

Я УВЕРЕН, что именно такой смертью умерли Рене Домаль и Люк Дитрих. Подобный же исход ожидал и меня. Вспоминаю судьбу Рильке, муки Сезанна. Несмотря, может быть, на различие путей, средств, силы ума, святости, цель у них была едина.

Мы еще поговорим о Рене Домале. Что же касается Люка Дитриха, то я прекрасно понимаю, через какие духовные, душевные и физические мучения должен был пройти столь жизнерадостный и непосредственный по своей природе человек. Вам напомнят, что автор «Счастья опечаленных» и «Познания города» умер от раны в ноге, задетый американским снарядом во время высадки союзников. Но это повод, а не причина: он уже умирал. Вспоминаю его огромные, широко распахнутые глаза, полные вопросов. Говорить он уже был неспособен.

Обо всем сказанном следует помнить, читая его вроде бы с юмором написанные страницы. Учение тут предстает в фарсовом обличье, но таит и немало разгадок.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЛЮК ДИТРИХ: НЕВЕСТА

[48]

ГОСПОЖА Камор кивнула мне с улыбкой и шепнула:

Идите за мной. Он сейчас придет.

Она провела меня в спальню, обитую репсом в цветочек, украшенную раковинами из Дьепа, поддельным саксонским фарфором, разрисованной фигуркой св. Терезы Младенца Иисуса и, разумеется, огромной медной кроватью. Кровать была покрыта белым вязаным покрывалом, сквозь которое просвечивала розовая перина.

Усадив меня на один из трех стульев, г-жа Камор села напротив и произнесла:

Не шевелитесь. Он идет.

Тут открылась дверь, и в комнату вошел человек. Совсем бесшумно, ибо на ногах у него были мягкие тапочки. Ничего в нем не привлекало внимания, разве что глянцевые люстриновые рукава. Он был близорук, двигался ощупью. Дотронувшись до моего лба, он сел на свободный стул рядом с г-жой Камор.

ПОТОМ обратил ко мне свои выпуклые, словно невидящие, глаза и заговорил:

Мы решили вам помочь, но наша помощь будет действенной, если только вы и впрямь желаете вернуть потерянное.

Воздев палец, он повторил:

Вы хотите этого?

Больше всего на свете, ответил я.

Если так, то дело сделано.

Увы, вставил я, все гораздо сложнее. Одного моего желания мало. Лукреция меня разлюбила. Пожалуйста, объясните, как это могло случиться? Еще вчера она меня обожала, клялась в вечной любви, и вдруг полный разрыв.

Последовал туманный ответ:

Вы ошибаетесь. Она вас любит. Но как-то раз, обернувшись к вам, она вас не обнаружила.

Наверно, я неясно выразился. Я всегда бежал по первому ее зову. Отвечал на каждое письмо. Почуяв неладное, я бросился к ней, но это уже не помогло, скорее наоборот.

Он покачал головой.

Вас со всех сторон обступили злые силы. Много врагов вокруг, но самый злобный таится в вас самом. Сейчас, когда мы рядом, он затаился. Но, когда вы останетесь один, он тотчас проявится. Постоянно помните о своем Двойнике. Этот Двойник скрывается в вашей голове, говорит вашими устами, двигает вашими руками. Он завладел орудиями, с помощью которых вы собирались возвести свою постройку, оттого она и рушится. Он захватил средства, употребив ко- торые вы смогли бы его изгнать. Пока не выдворите Двойника, удачи не будет. Следовательно, прежде всего мы помо- жем вам изгнать его.

Я встревоженно осведомился:

А сколько это продлится? Когда я смогу написать моей невесте? Когда придет ответ?

Все будет зависеть от вас. Вам потребуется собрать волю в кулак, сосредоточиться. Вы ведь готовы следовать всем нашим советам, не так ли?

Ну конечно! воскликнул я.

Хорошо. У вас есть изображение этой девушки? спросила г-жа Камор.

Я достал из кармана фото и протянул ей.

С минуту она пристально вглядывалась в фотографию, затем протянула незнакомцу. И он в свою очередь внимательно изучил ее.

Потом она вернула мне фотографию со словами:

Каждый вечер, в десять часов, вы должны на пять мипут сосредоточить свой взгляд вот на этой точке между ее глазами и думать только о невесте, ни о чем больше. И одновременно стараться пережить чувства, которые испытывает влюбленный. Тогда ваше астральное тело перелетит к ней и убедит ее вернуться.

О, конечно же, так и буду делать, воскликнул я. Ведь все равно я постоянно, день и ночь, мечтаю о ней, глядя на фотографию. Ни о чем другом и думать не могу. Только вот что меня тревожит: неужели такое простое средство способно помочь?

Незнакомец ответил:

Видимо, следует вам пояснить, что игра фантазии и духовная реальность не совсем одно и то же. Точно следуйте нашим предписаниям и все будет в порядке. Даю голову на отсечение, если у вас хватит выдержки, вы обретете то, что вам необходимо, однако главное суметь принять его. Но, как вам уже было сказано, кроме волн и внимания, необходимо еще вот что: выявлять и уничтожать направленные на вас злые силы. Вы назовете день и час вашего рождения, чтобы мы могли составить астрологическую таблицу, а на ее основе подробный астрологический календарь. Установим все ваши благоприятные и неблагоприятные дни.

В неблагоприятные вам следует остеречься. Может быть, даже стоит посидеть дома, чтобы избежать неприятностей. А в благоприятные, чтобы еще усилить воздействие добрых сил, вам следует носить в петлице алую розу.

Роза меня и убедила. Могут ли не помочь рекомендации такого знатока магических свойств вещей?

Меня попросили зайти через три дня за листком с подробными рекомендациями, предупредив, чтобы я до тех пор ничего не предпринимал.

Поскольку я обрел уверенность, что все завершится благополучно, даже ожидание было не лишено приятности. Ужас последних дней сменился надеждой.

Точно в назначенный час я был у г-жи Камор.

Со словами «это необходимо» она дала мне листок, исписанный почерком школьного учителя, с заголовками, подчеркнутыми красным и синим карандашом.

Еще она одарила меня завернутым в шелковую материю талисманом, который помогает как раз в моем случае. Его изготовил Он лично.

Талисман следовало носить на шее.

На прощанье она горячо меня заверила, что и сам Он сосредоточит свою мысль на моей возлюбленной, дабы поддержать мою ослабшую волю и направить ее на нужный объект.

Наконец-то я обладал распорядком жизни.

Я прочитал:

РАСПИСАНИЕ

Понедельник. Нейтральный день. В десять вечера сосредоточить мысль.

Вторник. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. В десять вечера сосредоточить мысль.

Среда. Благоприятное влияние Венеры. С полдесятого утра до без четверти восемь вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Четверг. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Пятница. Неблагоприятный день. Ничего не предпринимать. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Суббота. Благоприятное влияние Юпитера. С десяти утра до семи вечера носить в петлице красную розу. Сосредоточить мысль в десять вечера.

Воскресенье. Сосредоточить мысль в шесть утра, в пять вечера и в десять вечера.

P.S. Строжайше запрещается писать и звонить невесте, а также посещать ее.

В ПОЛДЕСЯТОГО вечера, сверив время, я решил, что пора подготовиться к действу, которое, по мнению мага и г-жи Камор, должно меня спасти.

Я плотно задернул шторы, заткнул уши ватой, нашел с помощью карты и компаса направление на Шампьер (департамент Сомма), расположил фотографию Лукреции так, чтобы моей мысли было удобней, пронзив переносицу возлюбленной (на фотографии), достичь ее самой и подчинить моей власти.

Сажусь, подперев рукой голову, и приступаю к делу.

Первое, что отвлекло мое внимание, гранулированная поверхность фотобумаги. Она напомнила мне об оставленной на подоконнике простокваше. Я забыл прикрыть банку, наверно, она успела покрыться пылью.

Я начал снова, объясняя неудачу тем, что до десяти еще далеко. Посмотрел на часы действительно, прошло всего несколько секунд.

Опять уставился в переносицу, пытаясь вдохнуть хоть какую-нибудь жизнь в фотоснимок. Для этого быстро пробежал по контуру изображения. Оно затуманилось, а затем из марева явственно выступило лицо кассирши из Палладиума, за которой я ухаживал, когда жил у Арлетт. «Ах, я вам не верю, твердила моя кассирша, вы известный краснобай».

Поскольку она была близка к истине, я горячо запротестовал:

«Ничего подобного! Это чистой воды вранье!»

Тогда она улыбнулась, поощряя меня на дальнейшую ложь. Я завершил сцепку возмущенной репликой «О, Боже!» Затем взглянул на часы и обнаружил, что прошло целых пять минут. «Какой ужас, если именно сейчас Двойник будет заставлять меня думать о других женщинах!»

И я задумался о Двойнике (злейшем моем враге, по утверждению мага). Ведь если он «скрывается в моей голове», то как отличить, где его мысль, а где моя? Маг требует, чтобы я думал не о Двойнике, а о невесте, но Двойник ее заслоняет

Пошел вон, закричал я Двойнику, мне нужна она, а не ты.

Я схватил фотографию обеими руками и так яростно в нее воззрился, словно держал за горло самого Двойника и собирался откусить ему нос.

Тут я обнаружил, что у меня не один Двойник, а три, десять, двенадцать, двадцать четыре, тридцать шесть, триста шестьдесят пять. Здесь и марабу, покрытый вместо перьев курчавой шерстью, и вонючий козел с плакучей ивой вместо головы, и рыкающая чернильница на львиных лапах, и крокодил, пожирающий сдобные булочки, и глаз на паучьих лапках, и трепливый язык, устроившийся под хвостом у обезьяны. Эти на первом плане, а за ними невнятная мешанина толпа калек, безногих, безруких, безголовых. Гогочут, извиваются, корчатся, кувыркаются. На задницы водрузили шляпы, все украшены язвами, зато в белых перчатках.

«Проклятье, ну и вляпался же я! Всего пять минут осталось, чтобы собраться».

Быстро распахиваю форточку, надеясь, что сквозняком выдует Двойников из комнаты.

Окунаю голову в холодную воду, прополаскиваю горло, чищу зубы и, чувствуя душевный подъем, спешу к фотографии. Но впопыхах опрокидываю столик. Фото падает. Трачу четыре, а может, все десять минут, чтобы все поставить на место. А потом начинаю размышлять:

«Теперь мне уже не удастся начать в срок. Пусть я опоздаю на пятнадцать секунд, на шестнадцать, восемнадцать, но маг ведь велел начать ровно в десять. Здесь необходима точность, и упущенные секунды уже никак не наверстаешь. Этот ритуал как раз и должен был приучить меня к порядку, а с чего все началось? С оплошностей, опоздания. Но тогда не приведет ли меня ежедневное исполнение ритуала к погибели?

А может, не стоит и пытаться, не упорствую ли я в заблуждении?

Впрочем, я и не упорствую, ведь до сих пор мне так и не удалось сосредоточиться. Вот уже две с половиной минуты я думаю о чем угодно, только не о невесте. Когда я специально не стараюсь, у меня это прекрасно выходит. Почему же мне не удается овладеть своей мыслью? Очень просто: потому что, по словам мага, моя мысль принадлежит не мне, а Двойнику. Но сейчас надо забыть о Двойнике. А как? Чтобы одолеть препятствия, надо о нем не думать. Как же я справлюсь с Двойником, если забуду о нем?»

Увы, все кончено уже пять минут одиннадцатого.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

До и после «дьявольской гордыни». Люк Дитрих пока еще играет. Поль Серан пишет роман, чтобы убедить себя, что он освободился. Они оба воссоздают атмосферу.

В ТЕКСТАХ Люка Дитриха и Поля Серана не ощущается той «дьявольской гордыни», которая, как я уже упоминал, владела нами, когда мы занимались у Гурджиева. Однако оба они воссоздают атмосферу, породившую эту гордыню.

Люк Дитрих описывает свое первое соприкосновение с Учением так, как он его воспринял в тот момент. Тогда он еще относился к нему не слишком серьезно, не был им захвачен. Для него это еще было игрой. Но уже через несколько месяцев Дитрихом овладела та самая гордыня, и он вступил в суровую битву с тишиной и омертвением.

Что же касается Поля Серана, то роман «Ритуальное убийство» он написал после того, как порвал с Учением. Это именно «роман». Роль «романиста» ему необходима. Так удобнее отмежеваться от себя прежнего, обуянного гордыней ученика Гурджиева, и взглянуть на происходившее с точки зрения «обыденной жизни», к которой он стремился вернуться. В романной форме Полю Серану проще свести счеты с Гурджиевым, разоблачить его. Счеты действительно серьезные, и литературные приемы, видимо, нужны ему как раз для того, чтобы точнее описать внутренний смысл событий.

Остальные три текста, вошедшие в этот маленький сборник, вскрывают самую сущность гурджиевского эксперимента над словом.

Из романа Поля Серана я выбрал его драматическую завязку и наиболее важные эпизоды.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ПОЛЬ СЕРАН: ОТРЫВКИ ИЗ «РИТУАЛЬНОГО УБИЙСТВА»

ТРАПЕЗЫ

УЧИТЕЛЬ все еще говорит. Его речь обескураживающе действует на новичка. Тому предстоит вечер за вечером часами выслушивать невнятицу, прежде чем он вникнет в суть. Да и на каком, собственно, языке говорит Учитель? Какая-то невообразимая смесь французского, английского, русского с присовокуплением терминов собственного сочинения. После первых занятий Андре поделился своим недоумением с Ласки: «Неужели Учитель не знает французского? А ведь, когда вы меня представили…»

Ласки ответил чуть раздраженной улыбкой, которая стала у него появляться с тех пор, как Андре первый раз заговорил с ним о Церкви.

Знает не хуже тебя, даже куда лучше. И не только французский, а еще много живых и мертвых языков… По чему он так говорит на собраниях? Может быть, ты скоро поймешь.

Действительно, теперь Андре понимал: чтобы смутить новичка, если тот осмелится к нему подойти после занятий.

Воспоминания Андре прервал вопль Учителя. Учитель нередко впадал в ярость, но всякий раз ученики бывали потрясены.

Поганец! Spiritus immundus! Отребье, most disgraceful, дерьмо вонючее! Андре не надо было глядеть по сторонам или на Учителя. Он сразу понял, что брань относится к нему. Следовало сохранять спокойствие, что весьма непросто. Острая боль пронзила живот, словно в него заехали ногой. С трудом восстановив дыхание, Андре ответил:

Ну не может же сознание всегда работать… Только сумасшедший считает, что всегда все сознает.

А как считает тот сумасшедший, который осмелился раскрыть рот? спросил Учитель.

Серьезные лица присутствующих тронула легкая улыбка. Андре залился краской он понял, что погиб. Затем последовала еще одна вспышка Учителя, разумеется, усилившая замешательство Андре:

Красный осел, чистокровный осел! Это самая глупая порода, куда до нее черным и белым! Самая самодовольная!

Послышались смешки. Андре не решался взглянуть на Сару «Ей сейчас очень тяжело, подумал он, но я обязан идти до конца. Ради нее и ради себя, ради нас обоих».

Посол… ляпнул Андре. Дурацкая оговорка, да и можно было бы кричать потише. Поправился: Осел покраснел, когда понял, что он осел.

Продолжить Андре был уже не в силах, но и этого хватило. Он выдержал экзамен. Учитель остался доволен. Их взгляды встретились, и Андре тут же почувствовал прилив радости, словно некие благотворные токи внезапно разбежались по всему его телу. Вечер начался неудачно он позволил своему разуму уснуть. Конечно же, его наказали за дело. Но он сдал экзамен, ответил, как подобает пробудившемуся, и теперь прощен.

Сегодня ваша очередь подготовить застолье, сказал ему Учитель.

По установившейся в Церкви традиции каждое собрание начиналось с проповеди Учителя, а затем наступал черед застолья. Учитель всегда назначал ответственного по кухне, обязанность которого состояла в том, чтобы разложить еду по тарелкам. Тот выбирал себе помощников, и они все вместе отправлялись на огромную кухню, где на двух столах громоздились груды пищи. Ее-то и следовало поровну разложить на полсотне тарелок. Стоит ли говорить, что Андре выбрал в помощницы Сару.

Нет, произнес Учитель, она останется с нами.

Андре покорился. С ним отправились один парень и две девицы. В тот вечер на кухне их ждали огромные колбасы, несколько сортов сыра, два-три кило мандаринов, консервированные сардины, несколько килограммов хлеба. Там и сям стояли горшочки с вареньем.

Разберитесь-ка со всем этим, приказал Андре помощникам.

Ему самому работать не полагалось. Андре вспомнил, как прогневался Учитель на ответственного по кухне, который решил порадовать его каким-то особым холодным ассорти собственного приготовления. Ответственный должен лишь вдохновлять своих помощников на примерный труд. Обе девицы, совсем недавно примкнувшие к Церкви, растерянно хлопали глазами. Парень принялся торопливо, но не слишком умело резать колбасу.

Так не режут, сухо бросил ему Андре. Я вернусь через пару минут, и начнем разносить.

Андре возвратился в студию.

Все в порядке? спросил Учитель.

Все в порядке.

Deo gratias!

Это был сигнал к особого рода медитации, необходимой для того, чтобы получить истинную, не мнимую, пользу от трапезы. Ученики легли на живот, только Андре остался стоять. Учитель, вытянувшись в кресле, протянул ему пачку «Кэмела». Андре закурил сигарету, а пачку положил в карман. Он ожидал реакции Учителя. Никакой ни одобрения, ни порицания.

«Deo gratias!»

Ученики приняли прежнее положение. Андре отправился на кухню. Были готовы всего несколько тарелок. Но его помощники устроили такую кашу!.. Воистину, они превзошли себя: торопясь поспеть к сроку, соорудили нечто невообразимое. Андре не сумел даже рассердиться, тут оставалось только руками развести.

Ну и наворотили, произнес он, слегка пожав плечами.

Его помощники были так же растеряны, как и сам Аидре в начале вечера. Одна из девиц осмелилась пробормотать:

Значит, придется все переделать?

Не надо, ответил Андре. Берите, сколько унесете, и за мной.

В студии он указал, перед кем поставить первую тарелку. Андре знал, что это тоже своего рода экзамен. Ответственный по кухне должен был определить ранг каждого ученика, причем самым неумелым следовало подавать еду в первую очередь. Умению расставить тарелки по ранжиру Учитель придавал большое значение. Вдруг он остановил Андре, приказав:

Теперь себе.

Андре забыл оделить пищей себя самого. Четырнадцать человек оказались еще более неумелыми, чем он.

Раздача пищи продолжалась. Андре испытывал некоторые сомнения относительно Сары. Ей-то, конечно, наплевать, в какую очередь получить еду, но вот как оцепит его решение Учитель? В конце концов, он протянул ей собственную тарелку. Учитель сделал протестующий жест.

Она приходить последней, воскликнул он, женщина для мужчины последняя тварь. Иначе мужчина недостоин женщины, недостоин всех женщин.

Андре тут же пожалел о своем решении, но ведь реакция Учителя всегда непредсказуема. Если ответственный по кухне женат и супруга помогает ему руководить застольем, то требования к нему всегда разные. Андре к этому привык и уже не удивлялся.

Раздав пищу, Андре сел на свое место рядом с Сарой, надеясь, что испытания наконец закончились. Однако Учитель решил не давать ему передышки:

Теперь вы произносить заключительное слово. Заключительное слово редко предоставлялось ответственному по кухне. Следовало рассказать случай из собственной жизни, полезный для самопознания. А потом пояс нить свой рассказ, отвечая на вопросы присутствующих.

Как это все надоело, шепнул Андре Саре.

Возбужденный, усталый, он совсем раскис и решил рассказать что-нибудь покороче.

Несколько дней назад я оказался в незнакомом райо- не. В план Парижа я не заглядывал, потому толком не знал, где искать нужную улицу. Выхожу из метро и, ни у кого не спросив дорогу, иду куда глаза глядят. При этом чувствую, что иду правильно.

Как вы это поняли? перебил один из учеников, изумленный такой самоуверенностью.

Знал, и все. Был совершенно, непоколебимо уверен. Так я шел и шел. Через несколько минут навстречу прохожий. Просит прикурить, а потом спрашивает: «Извините, мсье, не знаете ли вы, как пройти на такую-то улицу?» И назвал ту, которую и я искал. «Разумеется, отвечаю, пойдем вместе». Пересекли две-три улицы, вышли на перекресток. Я тут же понял вот она. А на табличке другое название. На миг я растерялся, хотя был уверен, что шел правильно. В отличие от попутчика. «Ну вот мы и заблудились», заявил он мне. «Ну и катитесь», бросил я. Он ушел, бормоча ругательства.

Можно мне сесть на место? заикнулся парень, которому выпало под началом Андре пройти испытание кухней.

Стойте, где стоите, довольно грозно прикрикнул на него Андре. Итак, уверенный, что отыскал нужную улицу, я нахожу номер дома. Консьержки, как всегда, нет на месте. Тут из окна выглядывает незнакомая женщина и спрашивает, кто мне нужен. Называю фамилию. «Четвертая дверь налево, говорит она и добавляет: Извините, мсье, мы незнакомы, но я уверена, что г-н X все последние дни вас ждал и будет вам рад». Я поражен: ведь с г-ном X мы незнакомы. Встречаюсь первый раз, по делу. Видимо, напутала. Подхожу к двери, звоню, дверь тотчас распахивается. «X, представляется он, не дав мне раскрыть рта. Сейчас объясню, почему с таким нетерпением ждал вас». И, не давая вставить слова, начинает рассказывать длинную историю. Все это приключение сильно меня забавляет.

Есть ли у нас право забавляться? спросила не сколько перезрелая девица резким, свистящим голосом.

Отчего бы ничтожеству не позабавиться другими ничтожествами? отрезал Учитель.

Однако разговор становился все менее забавным по мере того, как мой собеседник излагал суть дела. Дельце он замыслил несколько сомнительное, причем главную в нем роль отвел мне. Он посвящал меня во все детали, разъяснял, как надо себя вести, подробно рассказал о каждом, с кем мне придется встречаться. Указывал, на что следует обратить особое внимание. Я слушал. Наконец он прервал свой рассказ вопросом: «Надеюсь, вы согласны?» «Разумеется». «Ну и от лично. Не забудьте завтра в десять минут одиннадцатого я вас познакомлю с теми двумя типами».

Домой я, конечно, вернулся в расстроенных чувствах. А вечером звонит приятель, направивший меня к X. Мечет громы и молнии. Заявляет: «Я только что виделся с X. Ты его здорово подвел. Этого он тебе не простит. То дело уже уплыло, и вообще, уж будь уверен, он с тобой никогда больше не свяжется». Тут я все понял по соседству проживали два гг. X. Я глупейшим образом перепутал улицы. Но тогда стоит ли идти на назначенную встречу? Я слегка колебался.

Какова причина всякой нерешительности? спросил Учитель.

Чрезмерная самоуверенность, ответил Андре.

Right, воскликнул Учитель, брависсимо! Это дей- ствительно самое главное. Вы продолжать.

Так вот, я все же пошел. Прихожу, жду сорок пять минут, но X не является. Для очистки совести решаю вновь его навестить. Сажусь на метро, доезжаю до нужной станции и тут понимаю, что уже не отыщу улицу адрес-то я не записал. Захожу в кафе, прошу план Парижа и внимательно прочитываю названия всех улиц в округе, ни одного по хожего. Все кончено отправляюсь домой. И тут мне кжется, что я понял смысл произошедшего.

Что же вы поняли? спросили хором несколько слушателей.

Вы меня извините, мне сейчас трудно говорить, я не много устал. Ну, примерно вот что: для человека, не осознающего себя, вся его жизнь цепочка бредовых происшествий, никак одно с другим не связанных. Пока не могу вы разиться точнее, но, по-моему, и так ясно. Обессиленный, Андре сел. Рассказ произвел впечатление. Ученики молчали. Случай, недавно произошедший с Андре, был назидателен, и ему удалось донести это до слушателей. Что тут еще добавишь? Тема исчерпана.

Здесь нечего больше сказать, счел необходимым авторитетно удостоверить Учитель. Каждый дома подумать о последних словах и о себе!

Ученики расходились в молчании. Учитель сделал знак Андре немного задержаться.

Подожди меня в бистро напротив, шепнул Андре Саре, я недолго.

Сара ушла. Она была рада, что Андре так удачно выпутался, но ей не терпелось засыпать мужа вопросами. Ведь причастность к Церкви должна их постоянно духовно обогащать.

САРА С УЧИТЕЛЕМ

…ВОТ уже три недели Сара постоянно видится с Учителем наедине. Подумав, она решила скрыть это от Андре. Разумеется, они оба продолжали ходить на общие занятия, но, кроме того, Сара еще раз в неделю посещала Учителя одна. Уже со второго прихода она не чувствовала никакой неловкости или стеснения в присутствии Учителя. Не обращала внимания на меблировку. Только удивляло, что Учитель постоянно менял наряды. То он был облачен в канареечный халат, то в роскошно расшитое кимоно, украшенное птицами с ярким оперением, то вдруг в голубую рубаху из грубой ткани с закатанными рукавами, которые обнажали какую-то странную татуировку, какой не бывает у моряков или зерноторговцев. Надушен он был не менее странно. Непривычный, изысканный аромат его волос всякий раз долго еще преследовал Сару. Она никак не могла определить, что это за духи. Такой запах ей никогда не встречался.

«Непонятно, думала Сара, на собраниях от него так ни разу не пахло. Может быть, он проверяет мое обоняние».

А прямо спросить у нее не хватало смелости.

Каждый вторник Сара приходила к Учителю на час-пол-тора. И постепенно их встречи становились для нее самыми важными, ценнейшими в жизни событиями. За короткое время Учитель успевал ей поведать необычайно много. Особенно поражал талант этого человека как бы читать самые сокровенные мысли собеседника и отвечать на вопросы, которые тот не умеет задать. Сара восхищалась способностью Учителя заводить разговор как раз о том, что ее уже долго мучило, хотя бы даже она сама того и не осознавала.

«Может быть, так, говорил Учитель (имелись в виду встречи наедине), мне удастся быстрее прояснить ваш разум».

И действительно, Сара поражалась собственным успехам. В своих душевных глубинах она выявляла те образы, воспоминания, явно ложные взаимосвязи, которые до сих пор подавляли ее разум, делая игрушкой страстей. От всего этого предстояло освободиться. Она так доверяла Учителю, что была готова рассказать ему о самых интимных сторонах своей жизни. Но и он умел так тонко вызвать ее на столь смелые признания, что она потом удивлялась, как это у нее язык повернулся. Удивлялась, но не жалела: ведь, вызывая на откровенность, Учитель тем самым избавлял ее от страхов и навязчивых влечений. Случалось, он оскорблял ее, доставлял невыносимую муку, которую сам же умел исцелить. И Сара жаждала исцеляющих слов Учителя, как человек, голову которого насильно погрузили под воду, стремится глотнуть свежего воздуха. К примеру, он мог произнести такую фразу: «Уверен, что вы никогда не доставили наслаждения своему мужу». Каждое слово, как пуля в сердце.

Эти слова произвели на нее ужасное впечатление, она просто остолбенела. Не доставила наслаждения Андре? А как же их страстные ласки, безумные объятья, когда она была готова даже умереть, долгие поцелуи, которыми Андре покрывал все ее тело, божественный восторг страсти, будто слышишь ангельское пенье? И все это обман чувств? Саре захотелось плакать. Она добросовестно попыталась преодолеть позорную слабость, но тщетно. Учителя нисколько не тронули ее слезы. Наоборот, последовало еще более суровое.

Мерзкие слезы, произнес он, достойные сучки, не признающей правды. Не способной по-настоящему любить, вообще не способной на любовь.

Умоляю вас, не надо, прошу вас, не надо, лепетала Сара. Знаю, что я недостойна Церкви, недостойна с вами встречаться.

Дайте руку, приказал Учитель.

Она подчинилась и тут же ощутила могучую силу его личности. Словно некие токи разбежались по ее телу и оно зарядилось энергией.

Теперь посмотрите мне в глаза.

Ее взгляд молил палача о снисхождении. Она уже ни на что не надеялась, но слова Учителя вернули мир в ее душу.

Я заставил вас страдать, сказал он. Ничего, эти страдания необходимы. Я так и буду делать. Это нужно. Духовные роды еще мучительнее, чем физические.

Понимаю, прошептала Сара.

Сейчас я объясню свои слова. Я надеялся, что вы можете их понять. Вы не можете понять.

Действительно, Сара никак не могла понять: того, что она привыкла считать жизнью, оказывается, не существует вовсе. А если и удавалось что-то осмыслить, то ценой неимоверных умственных усилий, да и то лишь теоретически. Но все ее существо бунтовало, противилось подобной теории. Правда, душевная боль, по утверждению Учителя, была предвестницей победы. Он растравлял рану, бередил ее, чтобы не дать Саре погрузиться в идиотическое самодовольство, раствориться в неподлинном.

Учитель объяснил, что заговорил о муже, потому что у натур чувствительных их интимная жизнь гнездилище заблуждений. Он намеренно обратился к ее интимной жизни, чтобы извлечь оттуда заблуждения и безжалостно их развеять. Но согласиться с тем, что она, видимо, никогда не доставила мужу наслаждения, Саре мешало ее невероятное тщеславие, а также недостаточное доверие к слову Учителя и нежелание понять, что вся ее предыдущая жизнь состояла из одних заблуждений. Чтобы она это осознала, Учителю пришлось пуститься в подробные объяснения. Подлинное наслаждение, утверждал Учитель, не имеет ничего общего с тем, что мы так именуем. Истинное наслаждение доступно человеку только в том случае, если в миг утоления страсти он все ясно осознает. Если же его сознание затуманено, то это не наслаждение, а глупость, обман, видимость, собачья свадьба. Сара уяснила, какова тут роль женщины, и поняла, что как женщина она полный ноль. Тут Учитель, видимо, почувствовал, что хватил через край, и решил на сегодня закончить. Он неожиданно сменил тему:

Теперь поговорим о другом, сказал он. В награду за вашу капельку мужества позвольте угостить вас шампанским.

Он принес бутылку «поммери» и два бокала. Разлил вино и завел беседу в совсем другом, шутливом тоне. К ее удивлению, Учитель оказался способен на мягкий юмор. Он вышучивал самых прилежных своих учеников. Сара раньше и не предполагала, что Учителя так забавляют смешные черты прихожан его Церкви. Точно так же, как их с Андре. Впрочем, его болтовня была вполне добродушной, без намека на злопыхательство…

«БИТЫЕ ЧЕРЕПКИ ВЫБРАСЫВАЮТ»

ПОНАЧАЛУ Андре не мог даже вообразить, что Сара заведет любовника. В последние месяцы она общалась только с несколькими прихожанами Церкви. Познакомившись с ними по совету Андре, она приглашала их в гости, ходила к ним сама, и в этом не было ничего странного. Потом она слушала курс современной литературы в Сорбонне. К тому же на ней были все заботы по дому. Короче говоря, все ее занятия были ему известны. И все же со временем у Андре зародились подозрения. Сперва они показались ему нелепыми. Не то чтобы мысль, будто Сара способна завести любовника, его возмущала, но она была мучительной. В конце концов, Сара имеет такое же право на свободный поиск, как и сам Андре. Но ему было обидно, что она скрыла от него подобную перемену в своей жизни. Могла бы хоть как-нибудь намекнуть. Однако есть ли у него повод для подозрения? Много дней Андре мучился этим вопросом, пока ему не пришла мысль обратиться к Теогонову. Андре был прилежным прихожанином Церкви, однако из какой-то бессознательной опаски лишь изредка решался видеться с Учителем наедине. Он был увлечен Учением, но не личностью Учителя. Тот представлялся ему как бы рупором истины, не более. До сих пор «индивидуальность» Теогонова была для Андре как бы растворена в его миссии Учителя. Теперь Андре нуждался в его совете. Он попросил о встрече.

Андре уже не удивлялся чудачествам Теогонова. Не удивило и то, что Учитель принял его не в гостиной с потрясающими стенами, а на кухне, рядом со студией. Для начала Теогонов предложил молодому человеку чашечку кофе собственного приготовления.

Француз не способен сварить настоящий кофе, заметил он.

Затем Учитель поделился с Андре своими соображениями относительно кулинарии: французской, итальянской, турецкой, русской и китайской. Минут двадцать он развивал эту тему. Андре покорно слушал, не смея прервать Учителя. Наконец тот заговорил об Андре. Нет, Теогонов даже не завораживал собеседника, он словно заглядывал ему в душу. Он столь прекрасно был осведомлен о духовных поисках Андре, будто последние полгода тот ему постоянно исповедовался. Он с такой точностью описывал душевную жизнь Андре, словно читал в его сердце, как в раскрытой книге. Да уж, не слишком приятно, когда тебя так раздевают! Андре испытывал смущение. Будто какая-то могучая невидимая рука сорвала с него всю одежду. «Как же он сумел так глубоко меня изучить, недоумевал Андре, ведь не по моим же рассказам на занятиях? Каково же могущество этого человека!»

Теогонов сам первый Андре он не давал и слова вставить заговорил о Саре.

Вы не очень-то ладить с женой в последнее время, верно?

Ну, это уж слишком. Андре не сумел сдержать яростный жест. Он резко ткнул окурок в блюдце, блюдце подпрыгнуло, задело чашку, они упали со стола и разбились вдребезги.

Теогонов рассмеялся. В его смехе было что-то жуткое, хотя он вовсе не напоминал наигранный «сардонический» хохот, которым в театре выражают ненависть или злобу. Пугающей в смехе Теогонова была как раз его умиротворенность.

Все разбиваться в этой жизни, произнес он, отсмеявшись. Но все и склеиваться. Битые черепки выбрасывают. Сейчас между вами и ваша жена что-то разбилось. Вы живете, она живет, оба сами по себе. Каждый искать свое. Бывает, такое неизбежно. Она, вы, каждый стараться глубже познать самого себя. Надо отказаться от всего: от своих чувств, желаний, влечений, эмоций, вкусов. Я посто- янно это твердить, но никто не может понять.

Я попытаюсь, решительно сказал Андре.

Да, да. Но большая разница между попытаться и понять по-настоящему. Истинное понимание штука страшная, распятие. Всегда думайте о кресте. Не о кресте святого Сульпиция, святой Терезы Младенца Иисуса. Нет, не о сладостном, а о жутком, кровавом. Вспомните Евангелие. Жил богатый юноша. Христос велел ему все отвергнуть, он не захотеть. «Распродай все и следуй за мной». Он не захотеть. А вы, ваша жена, вы хотите последовать. Последовать значит познать самого себя. «Познай самого себя, и ты познаешь природу богов». Надпись на Дельфийском храме. Но никто не хочет понимать. Все пытаются, но никто не хотеть по-настоящему. А вы? Чего хотеть вы?

Его голос неожиданно окреп. Последний вопрос отозвался в душе Андре как голос самой природы, словно эхо грозы, разбушевавшейся на горной вершине. Я хочу понять, ответил Андре, сам пораженный силой своего желания.

Я хочу понять. А потом попытаться… нет, вы правы пытается тот, кто еще не одолел сомнения. Я хочу именно понять и пойду до конца.

Теогонов буквально пронзил Андре своим взглядом. Ну и взгляд! Человеку так смотреть не под силу. Никому не доступна подобная мощь. Но и нечеловеческим тот взгляд не был. Это было зеркало, призванное отражать Горний Свет. В говорящем взгляде Теогонова Андре прочел так много, что сразу понял, как ему следовало поступать, вернее, как следовало жить.

Это хорошо. Но действительно страшно. Должен пре дупредить страшно. Если вы не верить, что страшно, самое лучшее отступитесь. Если вы поверить, тогда прекрасно. Так вот, для начала вы покидать ваша жена. Надо расстаться. Не навсегда. Ничего не бывает навсегда. Но надо разлучиться. Вы уезжать, или она уезжать. Она и вы. Так самое лучшее для обоих. Потом вы понимать. Но потом.

Согласен, сказал Андре.

Она примет решение или вы. Это неважно. Необхо- димо одно расстаться. У вас другая жизнь, у нее другая жизнь. Изменение, которое кажется, не настоящее. Ваша жизнь теперь любовь, ласки, чувства, заблуждения. Когда расстанетесь другие заблуждения, у каждого. Лучше больше заблуждений. Одолеешь тысячи и тысячи заблуждений, тогда достигнешь истины. По-другому не выйдет. Если человек не менять жизнь, когда он спокойно существовать, от этого у него заводятся заблуждения. Когда изменяется обстановка, вам легче познавать. Немного, полегче. Например, вы и Сара. Когда вы пожениться, вы были невеждами, как два булыжника, оба. Потом вы прикоснуться к настоящему знанию, и жизнь меняется. Но обстановка мешает переменам стать успешными. Чтобы продолжать поиск, следует поменять обстановку. Вам пожить без жены, ей без мужа. Это добровольно, каждый решает сам. Когда разлучитесь, оба будете поступать, как знаете. Можно любить другая женщина. Но, может быть, у вас уже есть женщина. Необходимо сосредоточиться на ней. Другая женщина временное сред- ство для женатого мужчины.

«Что-то я все-таки понял», не без удовлетворения подумал Андре.

И ваша жена тоже живет свободно. Мужчина для нее не обязателен. Но возможен. Вы этим не интересуйтесь. Не надо обращать внимания. Лучше занимайтесь собой. Понятно?

Но вы часто говорили, что настоящий мужчина должен опекать свою жену. Что в браке проверяется качество мужчины. А если я расстанусь с женой, как же я буду ее опекать? спросил Андре. И потом, не хвастая, скажу, что достиг больших успехов, чем Сара. Мне даже сдается, что духовные искания завели ее в тупик, оттого что некоторые ваши высказывания она поняла слишком буквально. В последнее время она кажется ко всему безразличной, но, по-моему, это притворство.

Вы сказали? спросил Теогонов.

Что он имел в виду? Неужели не понял слов Андре? Или не одобряет?

Я хочу сказать, что у Сары сейчас тяжелый период. Мне кажется, я обязан быть рядом с ней. Сначала она горела, но, когда пыталась жить по вашему Учению, она словно бы стала ко всему безразличной. Или же это притворство. В последнее время она замкнулась, стала рассеянной… Об этом я и собирался с вами поговорить, посоветоваться. Вы утверждаете, что нам следует разлучиться, но готова ли она к этому?

Теперь во взгляде Учителя читалось сочувствие, но не ласковое, не доброжелательное, скорее брезгливое. Выражение его лица убеждало куда действеннее слов. Андре слегка склонил голову, его взгляд уперся в стоящий у окна стол, где была свалена груда пищи, предназначавшейся для ближайших застолий.

Я многое говорить о супружестве, уточнил Теогонов. Много чего говорить, как и обо всем остальном. Из этого каждый выбирать нужное. Для одного заботиться о жене надо понимать буквально. Для вас сейчас понимать символически.

Даже если я чувствую, что необходим Саре?

Андре нисколько не сомневался, что Саре он нужен, иначе и быть не могло.

Что означает «чувствовать»?

Конечно, я не так выразился, заторопился Андре. Я хотел сказать, что уверен.

Чувствовать, быть уверенным для вас одно и то же, одинаковая ерунда. Я, только я, вскричал Теогонов громовым голосом, могу знать, что хорошо, что плохо, что истинно, что ложно, что правильно. Правильно для вас. Такое самомнение. Несколько месяцев работать и уже все понимать? Сара не такое ничтожество, как вы, она сильнее вас.

Почему вы так считаете? пробормотал Андре.

Его на мгновение охватила ярость, как случалось в беседах с Ласки. Но почти тут же он почувствовал свою беспомощность так бессилен человек справиться с тяжкой болезнью. Его словно подхватил могучий ураган, оглушил, ослепил.

Всего несколько секунд потребовалось Андре, чтобы прийти в себя. Впрочем, охваченный приступом отчаяния, он не чувствовал времени. Теогонов налил ему стакан водки.

Вам надо выпить, приказал он.

Андре подчинился. Водка оказалась очень крепкой. Он закашлялся, на глазах выступили слезы.

Не понимаю, что со мной было, проговорил Андре.

Маленький недомогание. Если будет, снова придете ко мне. Но, вероятно, не будет. Вечером отдохнуть, а завтра подумать о моих словах.

Теогонов встал, дав понять Андре, что визит окончен. На прощание он изобразил нечто вроде приветливой улыбки, сопроводив ее изящным жестом по направлению к выходу. До двери, однако, не проводил.

СМЕРТЬ САРЫ …

«ЧТО-ТО во мне умерло», поняла Сара.

Невесть сколько времени, день за днем, ее тревожила одна и та же мысль: «Что-то во мне умерло». Но что именно умерло? Она никак не могла выразить, и это ее страшно мучило. Оставалась надежда на Теогонова. Она умоляла его применить самое сильное средство. Мягкое лечение требовало времени, а ее силы были уже на исходе. Теогонов долго отказывался, бесился от ее настойчивости, потом дал согласие. Как он ее лечил, Сара не помнила. Чтобы лечение было менее мучительным, он погрузил ее на пару часов в гипнотический сон. Пробудившись, Сара не испытывала особо тяжких ощущений, разве что небольшие приступы тошноты. Теогонов даже не заикнулся о только что произошедшем великом свершении, к которому он подготавливал Сару целые две недели.

А теперь, малышка, сообщил он бодрым голосом, нам предстоит путешествие. Только для двоих. Замечатель- но, путешествие, начало новой жизни.

Они сели в ночной поезд до Канн. В поезде Саре вряд ли бы удалось заснуть, но Учитель дал ей две таблетки снотворного, по его словам, «специально предназначенного, чтобы спать в поездах». Приехав в Канны, она поселилась в роскошном отеле, где Теогонов предварительно заказал номер. Сезон был в самом разгаре, но отель оставался полупустым. Хозяин встретил их очень приветливо, вероятно, Учителю уже приходилось здесь бывать. Однако Сара оставалась совершенно равнодушной к непривычной для нее роскоши. Она была настолько поглощена своим новым состоянием, что ничего вокруг не замечала. Теогонов, видимо, чувствовал ее настроение и был предельно ненавязчив. Встречались они только за едой и успевали переброситься всего парой слов.

Вы теперь просто отдыхать, говорил он ей. Сейчас отдых важнее всего.

Не беспокойтесь, я только и делаю, что отдыхаю, отвечала Сара, пытаясь улыбнуться. Но отдохнуть ей не уда- валось. Она мучилась вопросом: «Что же во мне умерло? и приходила к ответу: Безусловно, нечто во мне умерло». То были два крайних звена той цепи, что сковывала ее разум.

Ах, этот вопрос… Сара не уставала удивляться его неотвязности. «А я-то мечтала, думала она, что стоит начать новую жизнь и все вопросы отпадут». Случалось, усилием воли ей удавалось отогнать навязчивый вопрос. Но лишь на мгновение. Потом он вновь всплывал, вставал перед ней еще более мучительно и неотвратимо. Необходимо было на него ответить, но ответа не находилось. Только два человека, возможно, смогли бы ей помочь Теогонов и Андре, но обращаться к ним бесполезно.

Андре помог бы. Если бы он существовал. А его уже нет. Иногда он всплывал в памяти Сары миражом отдаленных времен, которые, возможно, ей попросту пригрезились. Андре ушел в прошлое, как детство, как то время, когда она верила, что младенец Иисус положит ей в чулок новогодний подарок. Где-то там затерялось множество дней, полных безумной, упоительной нежности тогда они оба переживали молодость своей любви. Ей никак не удавалось воскресить их в памяти с тех пор, когда несколько дней назад она стала властительницей новой вселенной, где кроме нее ни единого живого существа. И Андре туда путь заказан. Вина ли то Сары или нет, неважно. «Предоставь мертвым погребать своих мертвецов». Но чего-то недостает в ее вселенной. Нечто умерло, и Саре необходимо наделить это умершее именем, а никак не удается. Но ведь Андре тем более не удастся. Интересно, где он сейчас. Может быть, лежит на диване с книгой или куда-нибудь отправился вместе с Ласки. А может, пытается соблазнить какую-нибудь девку? Да пускай вытворяет, что хочет. Саре нет до него дела, его ведь больше не существует. Андре не существует, потому что ему не хватило отваги обрести иное качество. Даже забавно, сколько раз и с каким вдохновением он уверял Сару, будто готов посвятить жизнь обретению иного бытия. И что же? Он остался на обочине, а ей, Саре, хватило мужества дойти до цели. Именно я обрела истинное бытие. Эта мысль показалась ей такой забавной, что она рассмеялась вслух.

«Я смеюсь, подумала Сара. Мне смешно, что лишь Андре и Теогонов могли мне помочь с ответом… раньше, а теперь никто. Ни души вокруг. Правда, Теогонов совсем рядом, спит в соседней комнате. Утром он проснется. Но и Теогонов для меня не существует. И Учитель для меня умер. Это именно он что-то во мне умертвил, но, если я задам ему прямой вопрос, он не сумеет мне толком ответить. Вот уже три дня, как я потеряла Учителя. Учитель и муж обязаны уметь ответить на любой вопрос. Если же они начинают вилять, то сразу лишаются звания Учителя и мужа. Нет у меня ни Учителя, ни мужа. Разве что на стенах этой комнаты я сумею разобрать ответ. Многие здесь жили до меня, тысячи людей спали на этой постели. Множество гальванизированных трупов. Кого только не было: американцы, англичане, развратники, предприниматели, актеры, домушники. Какое разнообразие! И все же в чем-то они сходны. Объединяет их то, что ни единый из них не обрел истинного бытия, не достиг самосознания. А я наконец-то живу сознательно. Я достигла цели. Никто не обладает столь ясным сознанием. Я боролась, искала, находила ответы, преодолевала приступы тревоги, превозмогала тоску. Все это в прошлом, как и Андре, и Теогонов. Прежний мир умер, как умерли мой муж и мой Учитель, которые унесли с собой в могилу и тайну своего очарования».

«Из окна видно море», вдруг вспомнила Сара. Она вскочила с кровати и подбежала к окну. Действительно видно, но в ночной час морская гладь как бы слилась с небесами. Так что трудно было разобрать, где небо, а где море. Этой знойной ночью и море, и небеса умиротворенно спали. Ничто не нарушало их сна. Небо, море, покой ничего другого нет на свете. Взгляд Сары достиг горизонта, где слилось верхнее и нижнее. Горизонт ли, вечная ли реальность? Зной, море, небо, тишина, покой в комнате, покой за окном. Это все, больше ничего не будет.

«Я достигла цели», подумала Сара.

Вот и настал мой час, сказала она вслух. Сейчас самое время Теогонов спит за стеной, Андре в Париже, он тоже спит или занимается любовью. Вся гостиница уснула, я одна не сплю.

Она отошла от окна, взяла платье со стула у кровати, быстро оделась. Это льняное пляжное платье, бежевое, под цвет волос, подарил ей Учитель, сразу, как они сюда приехали. «Наряд для будущих свадеб», объяснил он с громким хохотом. Все свадьбы уже сыграны.

Сара приоткрыла дверь в коридор и тут же отпрянула, ослепленная ярким светом. Коридор был пуст. Затворив за собой дверь, она направилась к лестнице и не спеша спустилась в холл. И там никого. Ночной портье крепко спит в своей стеклянной будке. От гостиницы к обрыву вело несколько каменных ступеней.

У обрыва беседовала какая-то английская пара. Девушка громко сказала: «It's no more possible that way, dear». Так больше нельзя. «Необходимо дойти до конца, подумала Сара, только тогда поймешь, почему больше ничего нельзя».

Голоса англичан заглушила мелодия, струящаяся из полуоткрытой шкатулки ночи. Как любил этот напев Андре, сам его мурлыкал, стараясь подражать хриплому и знойному голосу мрака. Прежде и Сара его любила, но теперь нет нужды оборачиваться назад. Ей казалось, что она отплывает к другому берегу, а доброжелательные туземцы провожают ее с оркестром.

Так она дошла до тропинки, ведущей к пляжу, сбежала по ней к морю. «Только бы никто не помешал, подумала Сара, какие-нибудь любители ночных купаний». Но нет, Сара огляделась, прислушалась тишина, никого вокруг. Она сбросила сандалии, потом сняла платье и осталась обнаженной. Как она жаждала этого мига, когда, нагая, бесстрашно предастся на волю властных и нежных волн. Она аккуратно сложила платье и оставила его на песке. Потом, держа сандалии в руках, ступила в море. Какое наслаждение после изнуряющего пекла броситься в прохладную воду. Она бежала навстречу волнам, пока вода не дошла ей до плеч. Тогда она забросила подальше сандалии и поплыла. Сара хорошо плавала, но быстро уставала. Теперь же ей казалось, что ее силы никогда не иссякнут, что она сможет плыть и плыть без устали многие часы.

Все же силы кончились. Она гребла что есть мочи ведь надо идти до конца, но ее хватило ненадолго. Тогда она решилась обернуться, хотя и зареклась оглядываться назад. Саре хотелось знать, сколько же она проплыла. Но берег слился с морем, как тут разберешь, далеко ли он?

«Я достигла цели, одна, одна достигла», повторяла Сара. Осталось сделать маленькое усилие и ей удастся найти ответ на сокровенный вопрос. Тогда она окончательно обретет истинное бытие. Она закрыла глаза и погрузилась в воду. Погружение в глубины казалось ей бесконечным. Наконец, уже задыхаясь, она коснулась дна…

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

ТРИ ОТРЫВКА ИЗ КНИГИ «СРЕДСТВА НЕПРОЧНОЙ СВЯЗИ»

ХОЧУ предупредить, что я публикую эти страницы вовсе не для того, чтобы потешить свое авторское тщеславие. Надеюсь, никто меня в этом и не заподозрит. Сейчас я понимаю, как они далеки от совершенства. Но именно Учение породило во мне творческое честолюбие и вот его плоды. Только тем и интересны страницы, которые вы сейчас прочтете. Это отрывки из книги «Средства непрочной связи», которую я писал во время моего увлечения Гурджиевым и сразу после разрыва с ним.

Как-то неловко представлять самого себя, поэтому, порывшись в своем собрании газетных вырезок, я отыскал весьма оригинальную статью прозаика и поэта Люка Эстана, опубликованную в католической газете «Ла круа». Приведу несколько выдержек из нее, посвященных моей книге:

«Главная задача Луи Повеля не отвлекаться от самого себя. Это вообще похвальное стремление, но особенно в наши дни, когда появилось так много развлечений, что человек просто не способен на чем-либо сосредоточиться. Но в случае Повеля речь идет не о простой собранности, нет, его аскеза решительный, осознанный отказ от всего того, что Паскаль называл рассеянием. Развивая знаменитую мысль Паскаля (нет хуже, чем жить в чужом доме), Повель переводит ее почти в эзотерический план: «Мне приходилось слышать о тайной комнате, королевской опочивальне, где, словно спящая царевна, до поры дремлет наша слава…» Насколько я способен понять его метафору, вышеупомянутая комната предполагаемое обиталище нашей неизбежной смерти, как бы самая сердцевина души, сокровеннейшее в нас. Следовательно, наша задача достичь этого средоточия, освоить его, обжиться там. Это тяжкий труд, ибо внешние соблазны постоянно борются с мудростью «пребывания в самом себе».

Речь идет не о том, чтобы обратиться к высшим силам. Наоборот здесь полная противоположность экстазу: возвращение в себя. Более того: «сверхъестественное для человека это само его существование». Он добросовестно преодолевает собственную природу, «постоянно требующую рассеяния'', всегда остается собранным, сберегая свое истинное бытие. И в то же время Луи Повель, как подлинный поэт, стремится «даровать миру существование». Отстраняясь от предметов и живых существ, он тем самым «призывает их к существованию».

Учитывая все, что автор пережил, обучаясь у Гурджиева, пожалуй, и не найти лучшего вступления к отрывкам из «Средств непрочной связи».

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

ОДНА ИЗ ВСТРЕЧ

В ДЕТСТВЕ меня учили: «Ничего не делай сам, сначала спроси у мадам». Помню, как зимними вечерами Сестры, эти ловцы кротких душ, поджидали нас на пороге муниципальной школы с фонарями, укрепленными на шесте. Мы собирались кучкой вокруг этого маяка, которому не страшна никакая буря, и Сестры разводили нас по домам. Тогда наш пригород был еще не обжит по немощеным улицам, в рытвинах, болотцах, текли мутные потоки. Мы шли молча, Сестры рукой разглаживали свои потрепанные юбки, сморщенные словно бы от стыда, от страха, от утаенного стремления к свободе. А что под ними? Лед, терние? Вот мы подошли к решетке нашего садика. Я остаюсь один, а стайка в молчании идет дальше. Немного подождав, я кричу вслед: «До свидания, мадам!» Ведь в том-то и штука, что мне она не сестра.

СЕЙЧАС мне двадцать восемь, и я предпочитаю жить самостоятельно. Потому и презираю Сестер, как, впрочем, и всех, кто плывет по воле волн. Мне-то никакие энциклики не указ.

Правда, утверждаю я это с некоторой осторожностью. В наше время вообще необходимо быть осмотрительным, особенно рассказывая историю вроде моей. Малейшая неточность и пожнешь бурю.

Я повстречал одну из Сестер в поезде метро. Прошел уже месяц, но я до сих пор не осознал до конца, что означает для меня эта встреча. Свой шанс я использовал дурно, то есть сразу же о ней позабыл. Значит, мог бы поживать, как ни в чем не бывало.

Вы вспугнули птиц. Они вспорхнули из-под ваших ног и опустились на землю позади вас, сложили крылышки и притихли.

Но вот как-то, неделю назад, лежу я в постели. Рядом спит жена, откинула руку на мою подушку. Беру ее кисть, чуть сжимаю пальцы. Чувствуя какую-то неясную тревогу, хочу ее разбудить. Она улыбается мне, не раскрывая глаз. Шепчу жене: «Послушай… Ты знаешь, на днях я встретил одну из Сестер…»

Она вздохнула во сне, поцеловала меня и отвернулась к стенке медленным движением пловца.

В моей памяти зарождались какие-то тихие мелодии. И вдруг я услышал голос Сестры. Оказывается, птицы не сели на землю вот они, порхают перед глазами. Я все вспомнил. В гаме, поднятом воспоминаниями, пытаюсь докричаться до самого себя.

Как бы ты ни жил, ты будешь падать, вставать, твои воспоминания всегда пребудут с тобой. Но может случиться, что они и рассеются, потеряют для тебя значение.

 

ЕДУ в метро, затерявшись в толпе пассажиров. Подкрашенная желтым ночь смывает всю душевную муть наши робкие надежды и мелкие разочарования. Какое счастье быть зажатым между покачивающимися в такт движению грузными телами, чувствовать их тепло. В такой давке невольно зарождается дружелюбие тел, обреченных общей судьбе.

Сижу, углубившись в вечернюю газету. При этом не чувствую ни малейшей неловкости. Все мы тут желаем, друг другу только добра, но у нас нет нужды в общении. И расстаемся мы легко, без малейших сожалений. «Расстались по взаимному согласию» вот что запечатлено в наших сердцах. Так, сливаясь и растекаясь, струятся подземные потоки. Мы плывем в толпе себе подобных.

В метро Сестры не редкость. В них мне видятся Сестры моего детства. Они плывут в толпе вместе со всеми. Стараются изо всех сил, перебирают четки, шепотом себя подбадривают. Кажется, они вот-вот, прямо на глазах, рухнут без сил, избавив нас от своего присмотра. И опять потянутся вожделенные каникулы.

СЕСТРА вошла в вагон на станции Сегюр. Прислонясь к двери, она возвышалась над толпой. Мне был виден один затылок, укрытый черным покрывалом. Мельком взглянув на нее, я снова углубился в газету.

Я всегда в поисках. Мне приходилось набивать себе шишки. Рассказывать байки не стану, как бы меня ни упрашивали, недосуг. Но ведь и правду я сказать не умею.

На миг я оторвался от газеты, и тут как раз Сестра обернулась. Смотрю на нее. Не уверен, что я владею целиком своей памятью, но вот как приблизительно это было.

Сперва я испытывал любопытство. Точнее, старался возбудить в себе любопытство, чтобы не дать волю подступавшему ужасу.

Но потом все же меня охватила паника. Из-под монашеского покрывала виднелось суровое лицо воина.

Будто какой-то авантюрист укрылся под монашеским одеянием. Я попытался отвлечься, но тщетно. В душе словно разверзлась могильная яма и сдавленный крик, умноженный эхом, разнесся по подземелью. Но я не мог понять его смысл. Поистине, ко мне обратился суровый лик воина. Точнее не скажешь, хотя и солдат с такими лицами не часто встретишь. Видал я изможденных солдатиков с глазами, сияющими от радости, что удалось уцелеть, и солдат с лицами, заляпанными пятнами ненависти, под которой таился зародыш человечности. А тут Сестра как Сестра: совершенно прямой нос, расширяющийся на кончике, узкий лоб, просторная пустыня щек, острый подбородок. И все же воин, точней не скажешь.

Заметил это сходство только я один. Взгляды теснившихся вокруг людей напоминали пустые клетки, откуда выпорхнули канарейки. Я остался в одиночестве, лишился своих случайных друзей. Как мучительно было разглядывать эту грузную, покрытую черным покрывалом голову, словно высеченную из грубого камня. Мои глаза стали гранью, отделившей меня ото всех. Я почувствовал себя последним человеком на земле, заплутавшим под сумеречными, холодными небесами. Нагой, потерянный только и остается, что горестно уткнуться в ладони.

Потом я понял, что это не мужское лицо. Но и не женское. И тут на меня накатил прилив желания, чуть ли не любовного. Зародившись в груди, оно обожгло живот.

Теперь я знаю, кем бы мог быть. Я тороплюсь, пытаюсь догнать самого себя. Так ведь и вся жизнь может пройти. Воспоминания еще более давние, чем память о детстве, всегда наготове. Они нас поджидают, и цель всей жизни овладеть ими.

Пока затихал внезапный порыв вожделения, мои взгляды, прозрачные, как ручейки, продолжали струиться по ее бесстрастному лицу. Поистине лик воина, ни малейшей благости, по крайней мере в моем понимании. И тем более праздности. Оно спокойно.

Один мой приятель рассказывал, как в его дом попала бомба. Взрывом сорвало крышу, и наступила гробовая тишина. Медленно падали стены, и он сам словно погружался в бездну, где царил светлый покой, умиротворение. Нечто подобное испытывал и я, блуждая взглядом по этому лицу.

Лучше было бы снова уткнуться в газету. Опасался ли я, что выгляжу смешным? Конечно, и это, но не только. Я чувствовал, что во мне разверзаются сумеречные пространства, словно время пошло вспять, и вот я уже вновь младенец, спящий в колыбели. Из прошлого стала сочиться тоска, пропитавшая всю мою юность. Зародилась она, когда я однажды зашел в комнату, где лежал мертвец.

Но мне никак не удавалось отвести взгляд. Сестра на меня ни разу даже не взглянула. Она никогда на меня не глядела.

Сестра вообще не глядела. По сравнению с ее глазами глаза других казались всего лишь какими-то светящимися пятнами, гнездящимися под валиками бровей. Вот я уже приготовился встать и подойти к ней. Это необходимо. Но не решаюсь. Так и сижу с газетой, крепко сжав ноги.

Ее взгляд не изливался наружу. Наоборот, как бы небурливо стекал внутрь. Так прозрачные капли частого дождика ручейками возвращаются в море. Он скользил по ее одежде, вдоль тела. Но тело ли это, или всего лишь склон, чтобы стекать ее взгляду?

Да, в метро я повстречался именно с Сестрой. Она вовсе не слепа, нет, она видит нас, читает названия станций. Но ее взгляд бегло скользит по всему, что ее окружает, и ничего не удерживается между ее ресницами. Нет, неточно! Представьте себе нырка. Он и дитя воздуха, и обитатель моря. Он ныряет и выныривает, не замочив перьев.

Итак, я понял твою свободу. К чему ты стремишься? Сейчас ты вышла на битву. Ты воюешь. И негоже тебе оставаться в рядовых, ты мечтаешь о славе полководца. Я-то уже это понял, почувствовал. Но сама ты еще не поняла, только вглядываешься в себя, чтобы осознать свои желания. В заветных глубинах твои мечты исходят беззвучным криком. Ты одинока, Сестра, никто тебя не разбудит, не поможет тебе. Все решать самой, ты осталась наедине со своим мужеством.

Глядя на ее лицо, не мужское, и тем более не женское, на котором выступили и отвердели неведомые мне желания, я вновь начинал гордиться своим полом, и мое тело обновлялось, становилось нежным, как тельце младенца.

Способен ли понять меня хоть кто-нибудь на свете? Чтобы рассказ мой был услышан, надо благоговеть перед тем, о чем повествуешь. А разве хватит у меня благоговенья?

Но у меня достанет мужества, чтобы одновременно преклоняться перед собственным величием и взывать к материнским силам, полностью предаться их власти.

Гляжу на ее губы и чувствую, что готов разрыдаться. В груди, в самых глубинах души, закипают слезы. Их предвестник душевный трепет. Я чувствую рождение тайного света, трепещущего огонька. Значит, истинное рыдание уже прорвалось. Как суровы ее губы, неподвижны, не способны улыбнуться. Не сразу постигнешь, что в самой их суровости затаилась улыбка. В ней она зарождается, творится ею. Нет, причина моих слез не тоска и не порыв радости. Скорее, неожиданный избыток чувств. Впервые, я ощутил восторг существования и торжественную роскошь смерти, его венчающей. Конечно, я не разрыдался, но вдруг расслышал доносящееся из самых глубин души двухголосое пение.

Я повстречался с ее лицом, споткнулся об эту голову воина, укрытую покрывалом. И все понял. Мне дано знамение. Я знаю, как поступить. Но я колебался, ерзал на сиденье. Ведь как страшно встать, протиснуться к Сестре, коснуться ее, заговорить. Как на такое решиться?

Я вспомнил подобный страх. В нем бурлила ненависть к ней. О, как я успел полюбить себя теперешнего! То был страх перемен.

Я решал, как поступить, искал нужные слова. Но так ни на что и не решился. Да и искать-то было нечего…

НА МОТТ-ПИКЕ Сестра обернулась, а потом вышла из вагона, увлекаемая толпой. И глупцу ясно, что не стоит ничего разглядывать, пока ты перешептываешься со своими воспоминаниями.

Отдохни! Отдохни! За окном промелькнули ее курчавые волосы, надежные плечи. И все, занавеска задернута. Ты идешь вместе со всеми, но мы с бездумной легкостью, а ты одолеваешь свой тяжкий путь.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

МАРСОВО ПОЛЕ

ТЕСНАЯ, темноватая ванная комната. Грязно-кремовые стены. Но для раздумий самое подходящее место. В остальных комнатах шумно, а сюда не доносится гомон улицы. Горит электричество, потому что здесь нет разницы между днем и ночью.

Я захожу в ванную утром, еще отягощенный своей ночью, еще толком не проснувшийся. Спина вспотела, во рту горчит. Из чего я состою? Из этой вот горечи, пота, не развеявшихся еще сновидений, из шевелящихся теней намеченных на сегодня дел. Из того, что ухватывает мой взгляд, струящийся по теснящимся тут предметам: моя торчащая из воды голова вертится во все стороны. Кто же все-таки пришел в ванную? Раздутый шар из непрочного шелка, оболочка которого нет-нет и прорывается под напором мельчайших проворных частиц, пронизывающих ее со всех сторон.

Зажигаю свет и гляжусь в трюмо. Три лица, и все мои. Вглядись! Ты весь в пыли, пропылилось твое нутро, пыль исходит из тебя наружу: вьется вокруг твоего лба, губ. Дверь закрыта, и ты оказался в затишье, в неменяющемся свете. Необходимо выполнить свой долг, и я рвусь в бой жажду окончательно победить ночь, обжить свое лицо, утвердиться здесь, стать собой. Я принимаю утро, но тогда следует вернуть себе человеческое достоинство скинуть ночную пижаму, омыть тело, умыться.

Кажется, что удалось избавиться от пижамной куртки, но это заблуждение. Вот уже, чувствуя свободу, вольным жестом скинул один рукав. Но раздумал, надел опять. Страшно снимать, ведь мне показалось, что от неосторожного движения я просыплюсь, как песок из безвольной руки спящего. Попытка удержать песок будет бессмысленной песчинки уже утекли. Я раздеваюсь, я одеваюсь. Четыре раза снимаю куртку. Снимая в четвертый, чувствую, что почти очнулся. Только успел поздравить себя с этим, как тут же вновь погрузился в дремоту, моя голова снова отделилась от тела и отправилась странствовать сама по себе. Тщетное усилие пробудиться, а потом снова плюхаешься в собственные глубины плещешься в раковине, цепляя свои воспоминания, мысли, образы, как изнуренное тело подцепляет болезни.

На Марсовом поле детишки не могут оторваться от облупленных свинок и лошадей из гипса, которые, улыбаясь нарисованным ртом, болтаются на ржавых трезубцах. Женщина, одетая в черное, раздает короткие палочки, потом, вскарабкавшись на лестницу, развешивает на крючках множество колец. Их надо сорвать палочкой. Наконец мужчина налег на огромный рычаг, и карусель тронулась. Тихо, без музыки. И детишки несутся по кругу, степенные, чуть печальные, не понимая, зачем им палочки.

И моя карусель остановилась не сразу. Лишь в тот миг, когда я, уже умывшись, коснулся бритвой щеки.

Я тут же очнулся, был потрясен взрывом внезапно пробудившихся желаний. Я обнаружил, что успел закурить и собираюсь бриться. Коснувшись бритвой щеки, я постарался обрести бытие, но обрело бытие только мое стремление его обрести. Жажда бытия отозвалась судорогой в моей душе, и всколыхнулись отбрасываемые мной тени. Намыливаю щеку, снова берусь за бритву. И тут же чувствую, что, подхваченный вихрем, уношусь куда-то вдаль. И я горд этим сознанием. Случилось худшее: я удовлетворился столь неполной ясностью мысли. Ты будешь на что-то годен, только если не дашь себя обмануть собственному сознанию. Сделай все, чтобы овладеть им целиком! Именно сейчас, пока ты охвачен стыдом. Не желаю, чтобы побрить меня явилась тысяча призраков, хочу побриться сам. Я вновь пытаюсь собраться с силами и все их хилые, худосочные бросить на борьбу с мощью внешнего, которая никогда не иссякает, давит равнодушно и методично. Еще мазок кисточкой, опять бритва. Кажется, раздражена кожа. Но принадлежит ли она мне? Тем временем, как-то незаметно, я успел наполовину побриться и принялся насвистывать.

Конечно, во всем виновата сигарета, лучшее средство отвлечься. Неужели я не сумею без нее обойтись? Можно, конечно, бросить ее на кафель и растереть каблуком. Молодчина тот, кто отводит душу на сигарете! Теперь желание закурить выманивает меня наружу, и вот я уже унесся на карусели Марсова поля. Потом новое потрясение, вспышка стыда приводит в себя. Подавив недовольство собой, снова закуриваю: эта сигарета уж точно последняя. Сбриваю щетину, стараясь полностью сосредоточиться на торжественном акте очищения своего лица. И в то же время наслаждаюсь зажатым в губах тепловатым цилиндриком, его весом, формой. Стараюсь поглубже вдохнуть упоительный табачный дым и выпускаю его с неземным наслаждением.

Но стоило поглядеться в зеркало, как мне стало страшно, я словно расплавился на глазах. Я то возникал, то исчезал.

Рядом с каруселью толпились мамаши. Они немного комично простирали руки и пыталась коснуться детишек, когда те проносились мимо. А сами детишки восседали на облупленных лошадях, как восковые фигуры, ничего не видя и не слыша. Мамашам уже тревожно, но они улыбаются, не решаясь поверить робким признаниям в любви, которые они ощущают. Ты на самом деле только мой? Ты меня не забудешь? Неужели, только когда я умру, ты поймешь, что именно я родила тебя на свет?

Когда я кладу бритву на стеклянную полочку и одновременно давлю окурок, я испытываю благодарное чувство.

Выиграть бы еще пару секунд! Смогу ли я понять матерей, если сейчас опять закружусь на карусели? Когда я стану таким, как всегда, надо сохранить это воспоминание. Оно должно повсюду сопровождать меня как телохранитель моей драгоценной особы! Если принцу грозит опасность, он прячет охрану за гардинами своей тронной залы.

Я упорно и стойко удерживал высотку в глубинах своей души. Новое освещение, вместе и более яркое и более нежное, совершенно обновит присутствующие тут вещи. Они обретут весомость, в них зародится гордость своим объемом. Королевская статуя, возведенная в пустыне, на миг раскроет веки. Теперь вы знаете, что необходимо быть.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

БАРАНЫ СЕН-ПОЛЬ-ДЕ-ВАНСА

МЫ СНЯЛИ виллу, находящуюся по пути от Ванса в Ниццу. Из ее окон видны внизу поросшая кустарником балка, грязно-рыжий холм, крепостные стены Сен-Поля, старинная, словно опереточная, деревенька, припорошенные снегом горы, а вверху синь задумчивых небес.

Сен-Поль рассыпался фейерверком роскошных оранжерей, шикарных ресторанов, изящных домиков. Справа достойно увенчивался кладбищем. Он треугольником устремлялся к морю, которое виднелось за холмами и деревьями, словно долька луны, словно легкое облачко.

Днем нам было тяжко нас мучил постоянный шелест сухого воздуха, мешанина запахов была невыносима. Нас томил окрестный пейзаж, замечательно организованный в пространстве, где вольготно лишь памятникам да туристам. Но по вечерам природа приходила нам на помощь: ветер слегка поигрывал ветвями кипарисов, сумерки смягчали краски, избавляли нас от навязчивого шелеста и безумных запахов. Становилось слышно журчание ручья, сбегавшего по склону холма от озерца к озерцу. Благодаря ветру и особенно воде, ласковому ее журчанию, вам хочется обратиться к своей душе, самого себя пригласить в гости.

В тот день погода хмурилась. Примерно в полдень из просвета меж облаками выглянуло солнце, но ненадолго его тут же заволокли низкие тучи. Чего лучше я остался один, жена повела гулять дочку. Сижу, облокотившись на подоконник. И тут я неожиданно разгадал загадку баранов.

Лысые скалы, взявшие Ванс в кольцо, струящаяся вниз извилистая дорога… Когда из окна прослеживаешь ее взглядом, она предстает гигантской извилиной, пропадающей вблизи домов и возрождающейся возле кладбища. Потом дорога неожиданно меняет направление и теряется в сосняке. Так вот, вдруг вижу по этой дороге бредет стадо баранов.

Было странно видеть настоящую деревенскую скотину, бредущую среди декораций, то был мощный прорыв жизни. О, как мне вас отблагодарить, задорные бараны! Найдется ли подобный пример единства в этой стране, ставшей нашей темницей? Мне захотелось позвать жену, чтобы и она приветствовала стадо с той же симпатией и благодарностью.

Но, собственно, в чем дело? Я вовсе не стремлюсь, чтобы вы тут же умилились. Наоборот призываю не спешить влюбляться в этих баранов. Да и не стоит в любом событии видеть знамение.

Итак, бараны направлялись к нам со стороны Ванса. Словно снежные хлопья, они мелькали за соснами, оглашая воздух дребезжащим блеяньем. Вскоре в самой середине извилины появился старейшина стада, выплясывающий на своих коротких прямых ножках. Его шерсть казалась еще белей по контрасту с голубизной небес и черной поверхностью дороги. И тут же вожака накрыл пенный вал. Стадо бессмысленно волновалось, как море, то стекалось, то широко разливалось. Собака металась туда-сюда в тщетных попытках сбить баранов в кучу, заходилась лаем. Довершал картину пастух, смахивающий на бредущего к берегу купальщика горделиво расправленной грудью он рассекает волны, вода пенится вокруг его бедер. А дальше, словно мелкая рябь, топчутся встревоженные животные, усталые ягнята.

Случается, что издали какое-нибудь место кажется полным покоя: там-то, думаешь, и отдохну. Но подойдешь ближе и тут же убедишься, что обманулся. Бараны останавливаются, озираются, а потом начинают объедать траву на склоне. Некоторые разрезвились, бегают враскачку, как неваляшки. Какие-то вскарабкиваются на склон, еще десяток не прочь поддержать компанию. Стадо разрежается, растекается на всю ширину дороги, разваливается, потом вроде бы снова собирается, разливается, стекается в озерцо, затем оттуда вытекает речка. Бараны пропадают, появляются, десятка два уже сбежало. В глазах от них рябит.

Человек в накинутом на плечи пиджаке неторопливо шагал по дороге. Он был спокоен. Иногда казалось, что он уже на все махнул рукой, бредет наугад, позабыв о баранах, погруженный в мечты, о чем-то размышляя, а может, и ни о чем. Да и собаке уже надоело изображать усердие, и она бредет, позабыв о баранах, воображая самые заманчивые запахи, поигрывая своей сладострастно трепещущей хребтиной.

Расстояние между пастухом и баранами все увеличивалось. И тут прозвучал призыв, пастух крикнул: «Бяшки! Бяшки!» А потом, задрав голову, издал горловой звук. Собака поняла команду и вновь принялась за свою бесполезную работу. Кинулась в балку, тут же выскочила, заметалась поперек дороги, слегка прихватывая баранов, захлебываясь от лая. Бараны подпрыгивали, стараясь половчее от нее увернуться, но не спешили собраться в стадо.

Человек, похлопывая по ноге хворостинкой, снова воскликнул: «Бяшки!» Хотя крикнул он потише, чем в первый раз, но слово прозвучало явственно. Его немолодое, обожженное солнцем, запыленное лицо стало решительным. Словно бы развернулась грудь, окрепли ноги, фигура стала монументальной. Обнаружилось, что его усы не просто украшение, а признак мужества. Собака сразу навострила уши, бараны встревожились. Шерстяные ручейки забурлили и стали сливаться в огромную пенистую реку, которая неторопливо прокладывала русло среди театральных декораций, петляя между горделивыми соснами.

Но это лишь на миг. Истеричная собака, безразличный пастух, непоседливые бараны какое уж тут единство?

До нас стадо добралось уже в полном разброде. Десятка полтора животных соблазнились нашей оградой невысокой стеной, на которой возвышались цементные чаши с кустами. Овцы столпились под этими чашами, пытаясь дотянуться до свешивающихся к земле веток падуба, покрытых зеленью и жесткими красными шариками. Потом набросились на платаны, аппетитно похрустывая листьями. Подходила следующая группка. Ясно было, что зелени конец.

Пастух, чуть присев, заскользил к ограде, шаркая подошвами своих полусапог. Он принялся хлестать скотину, бормоча ругательства. Собака же бросилась в балку. Вожак все еще вытанцовывал, сопровождаемый сильно поредевшим стадом. Многие бараны изрядно отстали. Слабосильные и малолетки, раскачиваясь из стороны в сторону, змеились извилистой линией.

Человек мгновенно призвал обжор к порядку. Когда его ярость иссякла, он поднял голову, чтобы извиниться передо мной. Пастух лишь скользнул по мне своим синим взглядом из-под полуприкрытых век. Улыбнулся уголком губ и с привычной иронией произнес:

Мерзкие твари.

Высунувшись из окна, я обколупывал ногтем указательного пальца колючки шиповника. Опасное и трудное дело, требующее полной сосредоточенности, иначе уколешься. Я улыбнулся и услышал собственный голос:

Привет.

И снова: «Бяшки! Бяшки!», но теперь уже с угрозой. Суровый клич пастуха, ярость собаки сделали свое дело. Бараньи головы вновь появились из балки, замешкавшиеся вскачь догоняли свое стадо.

Жена вернулась из садика. Она шла на цыпочках, держа на руках задремавшую дочурку. Подошла к окну и стала рядом со мной, поглаживая дочку по голове. Та откинула головку ей на плечо.

Тем временем бараны успели взобраться на холм, где кладбище, сейчас они одолеют поворот и исчезнут за соснами. Только миг мы видели вновь сгрудившееся стадо. Возможно, таким оно виделось лишь издали, но, скорее всего, и впрямь множество баранов слилось в единый шерстяной островок. Злобный пес замер невдалеке, приподняв одну лапу. Человек выглядывал из этой груды шерсти. Он стоял, уперев руки в боки, в пиджаке, небрежно накинутом на плечи. Тут разошлись дальние тучи и, впервые за день, блеснула лунная долька моря, сверкнула, как монетка, которую мы заслужили.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Незаконченное произведение Рене Домаля. Рассказывают друзья его юности. Пьер Мине возражает против «сухого пути», на который дал себя увлечь Домаль. Письмо Роллана де Реневилля: плоды с зародышем смерти. Священная война.

РЕНЕ Домаль умер 21 мая 1944 года в тридцать шесть лет. Еще через пару лет он стал знаменитостью. При жизни Домаль успел опубликовать всего две книги: сборник стихов «Против» и волшебную сказку «Большая Пьянка», в которой развенчал все современные способы познания и формы мышления. В 1952 году вышел его незаконченный роман «Гора Аналог», целиком в духе Учения Гурджиева, которым он увлекался с двадцати двух лет. Роман получил весьма широкую известность. Когда я уже заканчивал эту мою книгу, вышел сборник эссе Домаля под названием «Всякий раз, когда начинает светать». Вот что писал о нем критик Андре Руссо в газете «Фигаро литтерер»:

«Надеюсь, что Рене Домаль постепенно займет важное место в литературе XX века, принадлежащее ему по праву. К нашему стыду, при жизни он был его лишен. Пока еще мы только учимся понимать и любить эту личность, безусловно призванную явить нашей эпохе героический образ человека, овладевшего основополагающими, сокрытыми от нас истинами, которые часто игнорирует современная культура».

УВЕРЕН, что читателю интересно будет выслушать двух старинных друзей Домаля, знавших его еще до того, как он увлекся Учением, Пьера Мине и Роллана де Реневилля. Пьер Мине, пытаясь определить различие между двумя путями Познания, упоминает также и Роже-Жильбера Леконта, своего соратника по журналу «Крупная игра». Из двух путей «влажного» Леконта и «сухого» Домаля и других последователей Гурджиева предпочтение он отдает первому. Но при этом нельзя утверждать, что Леконта он ценит выше, чем Домаля. Тут можно лишь строить догадки, так как подобного сравнения он избегает. Но в любом случае мне кажется, что письмо, которое я получил от Пьера Мине, поможет лучше понять личность Домаля, оценить героический выбор этого человека, определивший его жизнь и смерть. Приведенное ниже письмо Пьера Мине очень многое объясняет.

ПИСЬМО ПЬЕРА МИНЕ

Я ВСЕГДА считал Рене Домаля образцовой личностью, притом прирожденно образцовой. Я и сейчас не просто люблю его, но преклоняюсь перед ним. В юности, когда нам было по восемнадцать, мне доставляло неизмеримое наслаждение просто наблюдать за ним. Я робел перед Рене, но даже чувство робости было упоительным. Он как бы пребывал на кромке той жизни, того умиротворяющего и смиряющего бытия, к которому научил страстно стремиться и меня. Когда мы говорили с Домалем об этом бытии, я чувствовал себя ребенком, смутно ощущал свою неспособность отыскать нужные слова. Если меня внутреннее раскрепощение привело к хаосу, бреду, то Домаля к спокойной мудрости, которая воплотилась в постоянном спокойствии его черт. Однако в самой скупости его мимики словно таился юмор, и стоило ему улыбнуться, как все его лицо приходило в движение, происходила мгновенная перемена. Это давало мне возможность всякий раз угадывать причину его веселья, и, поняв, я еще больше восхищался своим другом. Дело в том, что мой смех был самопроизвольным, бессознательным, неподконтрольным. Его же высказыванием, едва не Учением. Я понимал его мысль, явившуюся на свет точной и ясной.

С тех пор минуло уже четверть века. Казалось бы, все кануло в Лету. Но нет, мои чувства по-прежнему живы. Я прочитал исключительно сильный роман Домаля «Гора Аналог», который мог бы еще увеличить мое преклонение перед автором, если бы такое было возможно. В «Горе Аналог» добросовестно и на редкость талантливо доказывается, что Познание это самая «нелитературная» из всех дисциплин, совсем не допускающая вымысла. И в то же время роман Домаля свидетельствует, что данной наукой он занимался упорно и с пользой. Так что лично я мог бы выразить здесь самое горячее одобрение его произведению. Но лишь отвлекшись от некоторых моментов. Увы, для меня Домаль не только могучий ум, один из немногих осуществившихся людей нашего времени, но еще и перебежчик из стана тех, кто решился на Приключение духа, более суровое, более благотворное, более человечное, чем оно предстает в незавершенном романе «Гора Аналог».

Я прекрасно понимаю, на что иду. Знаю: поднимать и уже не в первый раз этот вопрос опасно; я рискую прогневать тех, кто полагает, будто в наши дни нет иного пути, чем тот, что избрал Домаль. Такие, разумеется, и слушать меня не пожелают. Что ж, я иду на это. Но все удары, которые на меня обрушатся, некоторые и по заслугам, не помешают мне сказать правду. И вот какова причина моего упорства: я все больше убеждаюсь, что остался единственным, кто способен разоблачить эту застарелую ложь. Если не решусь теперь, будет уже поздно.

Я сказал: Приключение более суровое, более благотворное, более человечное. Поистине так. Между путями, что избрали Рене Домаль и Роже-Жильбер Леконт, существует безусловное и очень показательное различие. Умершие в одном возрасте, оба они поначалу относились к жизни весьма осторожно и вдумчиво. Заверяю, что уже лет в пятнадцать их мысль устремилась к заповедной стране Познания. Тогда мне приходилось слышать от них суждения, отмеченные глубиной, редкой и для зрелого человека. В отличие от меня, они не чувствовали особой склонности к бунту. Их умиляло мое бунтарство, но сами они считали бунт бессмысленным, оттого что он не способен был дать ответ на мучившие их вопросы. Казалось, что они участвуют в моих сумасбродствах по доброй воле. Но я не обольщался это была как бы уступка, единственная возможность общаться со мной на равных. И я еще преданней любил моих друзей, как раз за их превосходство надо мной, за их способность воспарять в духовные выси, за то, что у них было так мало общего с земным миром.

Если не ошибаюсь, наиболее мучительный для Жильбера Леконта период начался в 1925 году. В ту пору он смотрел на окружающий мир одновременно умиленным, строгим и разочарованным взглядом юного лорда, мучимого сплином. И в то же время оставался человеком весьма чувствительным, тонко понимающим поэзию в самом широком смысле слова. Уверен: одна из причин его драмы, в сущности, в том и состояла, что ум Натаниэля находился в противоречии с чувствами. С одной стороны, ему, прозревшему, внешний мир казался смехотворно скудным, следовательно, необходимо было его изжить. Но с другой он не мог оставаться совсем уж равнодушным к красоте этого мира. Можно было восхищаться безразличием Натаниэля к обыденному существованию, но в то же время автоматизм поступков превращал его в робота. Мне повезло наблюдать вблизи подобного рода недеяние, почти играть в него, резвиться поблизости, попеременно то исследуя его, то в него вовлекаясь. Но и сам Натаниэль чувствовал себя ученым-исследователем. Свойственные его мышлению беспристрастность и неторопливость подчас сковывали его мысль, но зато спасали от превратностей существования. Натаниэль тщательно, с исключительным хладнокровием обдумывал каждый свой поступок, не торопясь, не испытывая нетерпения. В противоположность Домалю, Леконт как раз в то же самое время привнес в свои духовные поиски некую излишнюю дерзость, так страстно он вожделел бытия. Жильбер прекрасно понимал, сколь многим ему придется пожертвовать, но был уверен, что обрести себя можно, только сперва потеряв. Ему было не до шуток ирония поставила бы под сомнение все его достижения, и восхождение превратилось бы в некое «скатывание к вершине»… Но прервусь. Сейчас я говорю именно о различии этих людей, о том, что их разделяло. Многие уверены и пытаются убедить других, будто все различие в том, что один употреблял наркотики, другой нет. Дело не в наркотиках. Они убили Жильбера Леконта, но перед этим все же помогли ему вынести душевную пытку, на которую он себя добровольно обрек. Мне кажется, тут уместна цитата: «Приверженность Жильбера Леконта той вере, в которой он был воспитан и которая наверняка подрезала бы ему крылья, уже шла на убыль. Она превратилась в испепеляющий его огонь. Если бы всю свою страсть он обратил на искупление грехов, ему уже не хватило бы сил воспрепятствовать самосожжению. Если бы он не изжил свою детскую веру, то результатом его тщательного самоисследования стали бы лишь беглые заметки, обрывочные свидетельства. Но вместо того чтобы обуздать свою мысль, он претерпевал тяжкий путь познания, как больной претерпевает свою болезнь. Другие ограничивались одним созерцанием, неуклонно погружаясь в слабоумие, он же сохранял полную, хотя и ненужную, ясность мысли. Причиной падения Леконта были не слабость, не леность. Но его плоти, изнуренной пагубной страстью, отравленной наркотиками, оказалось не под силу вынести могучее напряжение духа. Иногда ему удавалось каким-то чудесным образом вынырнуть из собственных глубин, и тогда он в стихах повествовал о своих видениях. Он походил на тех мистиков, что растворились в созерцании, но его созерцание воссоединяло только с самим собой, все больше погружая во мрак, в который он упорно вгрызался, пытаясь пробурить его насквозь…»

Обрывочные свидетельства… Да нет же. Наследие Жильбера Леконта, опубликованное посмертно, позволяет назвать его крупнейшим поэтом последнего тридцатилетия. Этот прозвучавший на весь мир крик адской боли свидетельствует о том, сколь огромный путь удалось в одиночку одолеть Леконту.

Собственно, вот к чему я веду. Мне хочется противопоставить два пути духовного познания Домаля и Леконта. Хотя бы немного осадить, призвать к порядку некоторых метафизиков, присяжных защитников той сомнительной точки зрения, согласно которой следует жестко экономить свои эмоции, относиться с полным недоверием чуть не к любому проявлению чувств, презирать «праздные» размышления, проявлять исключительную нетерпимость к страстям и вообще ко всему, что не возвышает душу, сколь бы возвышенна она ни была. Последствия таковых убеждений могут быть самыми пагубными. Утверждения, что человек, предоставленный себе самому, на самом деле не более чем робот, и спасти его могут только дисциплина, благоразумие и здравый расчет, лишают надежды, отвергают любые порывы, даже великодушия и бескорыстия. А тому, для кого жить означает любить, подобное учение несет гибель. Правда, не окончательную, он еще может возродиться, было бы желание. Знаю немало таких, кому это удалось… Но ведь не о том речь. Стоило Домалю познакомиться с Александром Зальцманом и всей гурджиевской группой, как он тут же разочаровался в Леконте, осудил его путь и посулил ему неминуемый крах. Он мгновенно отрекся от своих духовных исканий, тяжкого и рискованного восхождения, чем далее, тем более мучительного. Домаль устал плутать в ночи, освещенной лишь редкими вспышками видений, где нет других ориентиров, кроме собственных ненадежных умозаключений. Он отказался от индивидуального пути, сочтя его ложным, и решительно ступил на коллективный путь, стал прилежно следовать Учению. Не исключаю, что тут сказалась свойственная ему мягкотелость, ведь Учение в первую очередь требует повиновения, отречения от собственной личности, которая рассматривается как излишняя роскошь, или, точнее сказать, заглушка. А воссоздать себя можно только с помощью сосредоточения… Довелось и мне к нему приобщиться. Свидетельствую, что оно очистило мою душу, то есть помогло прийти к здравым решениям. Безусловно, этот путь весьма полезен, жизнь благодаря ему становится осмысленной. Но и только. Ты словно солдат в дозоре не способен восхититься окрестностью, она для тебя лишь объект наблюдения. Жизнь обедняется, лишается своей гениальности, красоты и тепла. Перед тобой стоит единственная цель достигнуть ясности сознания, подчас очень мучительной, а все, что тому не способствует, твой разум считает чем-то враждебным, лишним напоминанием о твоей ничтожности ведь достигнуть цели невероятно трудно. Собственно, достичь идеального состояния и невозможно, мы в силах только шаг за шагом приближаться к совершенному, достаточно абстрактному знанию, которым нам не дано полностью овладеть.

Роман «Гора Аналог» в метафорической форме, роднящей его с лучшими философскими сказками XVIII века, повествует, в общем-то, именно о такого рода духовных поисках. Я не собираюсь делать критический разбор, потому не стану подробно говорить о выдающихся достоинствах этого произведения, о чеканности стиля, сатирической мощи отдельных страниц. Заканчивая письмо, хочу лишь поделиться одним весьма тягостным чувством, оставшимся у меня после прочтения этого романа. Я считаю, что по отношению к самому любимому мной человеку, память о котором для меня священна, проявлена несправедливость. Если бы речь шла о другом, я наверняка бы промолчал. Увы, Жильбер Леконт, совершивший необычайно крутое восхождение, оказавшееся непосильным для его сотоварищей по группе, так и останется неизвестным потомству. А имя Рене Домаля отныне выбито на доске почета новой духовности. Так оно обычно и бывает. Но лично мне довольно трудно с этим примириться.

Пьер Мине

ПИСЬМО РОЛЛАНА ДЕ РЕНЕВИЛЛЯ

МНЕ кажется, что, когда я в 1929 году познакомился с До-малем, он уже основательно знал метафизику, был хорошо знаком с дальневосточной философией, как и Р.-Ж. Леконт, как и я сам. А поскольку философия Гурджиева немало позаимствовала из дальневосточной мистики, вряд ли гурджиевское учение явилось для Домаля интеллектуальным откровением. Следовательно, не думаю, чтобы оно повлияло на его последующее творчество.

Видимо, в гурджиевской группе его привлекла возможность «практического применения» своего миропонимания. По крайней мере он на это рассчитывал.

Лично я испытываю крайнее недоверие к тем, кто громогласно объявляет себя Учителями. И тем более не верю в духовное посвящение, которое может получить любой желающий, только вноси ежемесячную плату. Нечто на манер курсов Пижье или вечерней школы. Возможно, я и не прав. Это всего лишь ощущение, в котором я, однако, весьма укрепился с тех пор, как Домаль начал посещать группу Гурджиева. Мне довелось наблюдать Домаля в самом начале увлечения Гурджиевым, когда его энтузиазм граничил с полной нетерпимостью к чужому мнению. Правда, потом он «притих» и стал более широк, что больше соответствовало его натуре. Кстати, в учении Гурджиева ни малейшей широты я не обнаружил. А если основываться на достаточно подробном его описании Успенским, то, по-моему, оно отвергает и любовь. Я не утверждаю, что оно вовсе не приносит «Знания». Но, как известно, плоды древа познания без любви несут в себе зародыш смерти. Извиняюсь, что отступил от темы. Это мое личное мнение, возможно вызванное плохим знанием предмета, очень боюсь оказаться предвзятым.

А.-М. Роллан де Реневилль

В ИЮНЕ 1946 года газета «Фонтэн» под редакцией Макса-Поля Фуше опубликовала хвалебный отзыв о Рене Домале и его неизвестное сочинение под названием «Священная война».

Это воспоминание о занятиях автора в гурджиевской группе. То есть о том самом приключении, которое я попытался с доступной мне яркостью и проницательностью описать на предыдущих страницах. В сочинении Домаля содержится вроде бы безнадежный призыв к подлинному поэту, то есть поэту столь же ответственному, как тот, кому посвящена эта глава. К человеку, который способен не только сознавать, но и сотворить. «В истинной поэзии слово и есть названный им предмет». Если пробудившийся именует предмет, тем самым он дарует ему абсолютное бытие. А значит, никто иной и не способен стать поэтом, повелевать словом. Наша уверенность в своей способности творить, вера в свои силы заблуждение, пустая претензия. Либо Слово становится плотью, либо оно ложно. Тем самым Домаль объявляет, и не без мрачного удовлетворения, что отныне умолкает навсегда. Или, вернее, что отныне если он и обронит слово, то лишь как призыв к себе самому вступить в сражение с самим собой. Издаст боевой клич на битву со своими чувствами, мыслями, настроениями, знаниями, творческим честолюбием. То есть со всем, что составляет его индивидуальность. Раскроет рот только для того, чтобы приказать себе замолчать. В очередной раз он разоблачает наше творческое бессилие. Философия, наука, религия все это не для тех, кто живет бессознательно, кто не решился на «священную войну». Никакое вдохновение тут не поможет. «Поскольку вдохновение действенно лишь тогда, когда Бог растаял в высях, когда твои противники это лишь некие неоформленные силы, когда уже разгорелось сражение. А пока все еще тянется наш блаженный отдых».

Что же дальше? Останемся немы, пока не выйдем на ту «священную войну», в которой, собственно, и заключалась наша «работа» у Гурджиева. «Любое мое слово будет обращено к самому себе. Я призову себя к «священной войне». Я громогласно разоблачу предателей, мной же и вскормленных. Я буду стыдить себя до тех пор, пока не добьюсь полной победы. Тогда и воцарится вооруженный мир в стане победителя».

О будущем мире он говорил с торжественностью, в которой подчас сквозила интеллектуальная заносчивость. Она же, а не простодушие, была причиной подчеркнутой прямоты его высказываний. Не думаю, однако, что Домаль достиг подобного мира. Для него то был бы не мир, а смерть. Перечитывая «Священную войну», я ощущаю на каждой странице тоску поэта, готового принести в жертву возможно, бесполезную свободу и радость творчества.

Но, как бы то ни было, его сочинение прозвучало как «встань и иди» для всех мыслящих людей, которых мне приходилось встречать в «группах». Поэтому не могу не упомянуть о нем в моем сборнике. Это слово правды насущно необходимо любому сообществу, посвятившему себя поискам истинного бытия. Однако некоторые последователи Гурджиева такой необходимости вовсе не чувствуют. Когда я уже заканчивал данную книгу, они довели до моего сведения, и с немалым озлоблением, что запрещают мне использовать сочинение Домаля. Гурджиевская группа с холодным бешенством отвернулась от моей книги. Впрочем, они поступили логично, они ведь делают все, чтобы сохранить свои тайны от своих же сотоварищей, в том числе тайны гибели посвященных. И все же мне хочется водрузить «Священную войну» как хрустальное навершие над моим сборником. Рискну процитировать несколько строчек из этой поэмы, относящихся ко мне и Гурджиеву, тех же самых, что привел Жан Полан в недавнем номере «Нувель ревю франсэз»:

«Объявивший войну себе, со своими ближними в мире пусть он отдает все свои силы жестокой битве, в самых сокровенных его глубинах царит всепобеждающий мир. И чем глубже тишина и покой, царящие в сокровенных глубинах, в самой его сердцевине, тем более рьяно бьется он с разноголосицей ложных мнений, с бесчисленными заблуждениями.

Среди глубокого затишья, пребывающий там, куда не доносятся звуки сражения, своей вневременностью защищенный от напора внешнего, вечный победитель прислушается к голосу иных затиший. Одинокий и осознавший свое одиночество, теперь он в своем одиночестве не одинок. Но между им и мной целая армия призраков, которых я обязан уничтожить. О, смогу ли я овладеть той твердыней? На этих укреплениях я лег бы костьми, чтобы только шум не ворвался в королевские покои…»

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

НЕСКОЛЬКО СЛОВ НА ПРОЩАНИЕ, ИЛИ ПРИТЧА ОБ ОБЕЗЬЯНЕ И КАЛЕБАСЕ

ТЕПЕРЬ мне остается только поблагодарить читателя, одолевшего столь увесистую книгу. Думаю, он относится к особой породе людей, к которой я причисляю и себя. Соответственно, я неплохо ее изучил. Проявляя учтивость, такого типа люди не просто следуют обычаю, но творят, не соблюдают условности, а передают энергию. Следовательно, наилучшим проявлением моей благодарности к читателю была бы попытка отыскать как можно более точные слова прощания с мсье Гурджиевым.

Вспоминаю свое детство. Тогда были в моде проекторы для показа документальных кинолент. Один мой приятель обзавелся подобным чудом. Мы запирались в комнате, пришпиливали к стенке полотняный лоскут, задергивали занавески и упивались подергивающимися живыми картинками. Прошли годы, но до сих пор я восхищаюсь их простотой и точностью. В одной из этих документальных лент был показан отлов обезьян. Появляется кучка негров, они подвешивают к пальме калебас, набитый арахисом, и уходят. Прибегает обезьяна, сует туда лапу и хватает горсть арахиса, а вытащить уже не может мешает узкая горловина. Обезьяна рвется, бесится, но все без толку она стала добычей своей же добычи. Тут возвращаются негры, связывают несчастную зверушку, а потом разламывают тыкву, чтобы освободить ее все еще сжимающий орешки кулак.

О тех самых орешках я частенько вспоминал, когда делал попытки освободиться от гурджиевского влияния. Понимал, что надо разжать кулак, хоть на время ослабить хватку, то есть отказаться от попыток овладеть своим «Я», совершенным, завершенным и неизменным. Ведь иначе ни свободы, ни здоровья. Не выходило. Как и большинство учеников Гурджиева, я попал в плен собственной гордыни, тут уж рвись не рвись все бесполезно. А что сулит будущее? Как и обезьянке либо клетку, либо смерть. Разумеется, я понимал исключительную ценность и огромное значение учения Гурджиева, но уже начал догадываться, что способ его преподавания мне противопоказан и ничего, кроме вреда, оно мне не принесет. Такова уж моя природа, что учение не пойдет мне впрок не насытит, а только истощит. Значит, надо разжать руку и смыться. В конце концов мне это удалось, но как, каким образом? До сих пор понять не могу.

Теперь мне стало ясно, что учение Гурджиева, точнее даже, эзотерика как таковая, необходима человеку, который в наше сложное время стремится обрести истинное бытие. Однако надо научиться избегать ловушек. Ими могут стать нынешние, с позволения сказать, «эзотерические» сообщества. А среди них гурджиевская группа едва ли не самая жизнеспособная и привлекательная. Стоит пощупать, изучить насыпанные в тыкву орешки, но тут же отдернуть руку. Именно к этому я и хочу вас призвать, завершая мою книгу: побыстрее отдерните руку.

Бог с ним, с «магом Гурджиевым», как его называл Хаксли, забудьте о странном мире гурджиевских «групп», где царит духовная тирания, издеваются над чувствами, о грандиозных посулах посвященным. Короче говоря, обо всем этом подземном мире, на котором лежит черное заклятие. Если ты истинно мудр а мой читатель именно таков, поскорей переключи свое внимание на окружающий мир, и к тебе вернутся и свобода, и здравый смысл. Следуй тем же путем, которым идет все человечество, ведь ты являешься его частью.

Однако вот в чем польза обучения у Гурджиева или изучения его опыта. Важно понять, сколь много позаимствовала современная мысль у так называемого «традиционного» сознания, сколь плодотворно возрождение этого эзотерического знания, значительно обогатившего наши духовные поиски (а Гурджиев, безусловно, был одним из тех, кто познакомил с ним современный Запад). Наиболее передовые философские течения, а в еще большей мере феноменология, физика, математика, кибернетика использовали данные, почерпнутые из древнейших представлений человечества о космосе, об энергетическом и телесном взаимовлиянии, о свободе и единстве живого бытия. Иначе бы им не достигнуть нынешних высот. Современная наука вступила в диалог с последними тибетскими магами, последними алхимиками и «традиционными» чудотворцами. На наших глазах (приглядимся) происходит революция разум, победивший все и вся, вдруг осознал собственную недостаточность и готов возродить союз с религиозным озарением, оплодотвориться им. Для подлинно внимательного человека очевидно, что задача большинства отраслей знания отнюдь не в том, чтобы содействовать прогрессу. Идея бесконечного прогресса уже несколько лет как умерла, по крайней мере на Западе. Сейчас речь идет о полном изменении человеческой природы, о ее трансмутации. Поэтому истинные участники современных событий это не ученые, находящиеся на передовых рубежах науки, не поэты, а люди из породы осознающих, о которых я говорил в начале книги. Только они не заняты пустяками; все прочее конформизм и консерватизм. Они вовсе не отшельники, отринувшие мирскую суету, и, разумеется, не те, кого «прогрессисты» (то есть сверх-конформисты) именуют «реакционерами», а просто люди, пытающиеся нащупать будущее плечом к плечу с теми философами, физиками, математиками, биологами, которые творят новый мир, не имеющий ничего общего с миром прерванной традиции, в котором мы обречены жить. Возможно и не осознавая, к чему именно стремятся, они насаждают исконные ценности веру, надежду, любовь, милосердие.

Ссылки

[1] Лефорт Р. Учители Гурджиева. М., 1993. С. 81.

[2] Успенский П. Д. В поисках чудесного. СПб, 1992.

[3] Мне доступен только французский перевод этой книги: Hartman Т., Notre vie avec Gurdjieff. — P., 1968.

[4] Успенский П.Д. В поисках чудесного. СПб, 1992. С. 201.

[5] Там же. С. 103.

[6] Бунин И.А. Собр. соч. в шести томах. М., 1987. Т. 3. С. 516.

[7] Идрис Шах. Суфизм. М., 1994. С. 333.

[8] Успенский П.Д. В поисках чудесного. СПб, 1992. С. 260.

[9] Hartman T., Notre vie avec Gurdjieff. — P., 1968, р. 26.

[10] Maitre Eckhart. Traites et sermons. Р., 1942, р. 27.

[11] Успенский П.Д. В поисках чудесного. СПб, 1992. С. 56.

[12] Guenon R. Initiation et realization spirituelle. Р., 1967, рр. 167-172.

[13] Гурджиев Г. Всё и вся, или Рассказы Вельзевула своему внуку. СПб., 1993. С. 112.

[14] Гурджиев Г. Всё и вся, или Рассказы Вельзевула своему внуку. СПб., 1993. С. 253—254.

[15] Там же. С. 72.

[16] Там же. С. 256.

[17] Все высказывания «свидетелей обвинения» заимствованы из книги: Повель Л. Мсье Гурджиев.

[18] Солженицын А. Архипелаг ГУЛАГ. М., 1989. Т. 2. С. 89, 91.

[19] Андреев Д. Роза мира. М., 1991. С. 230.

[20] «Московские новости», № 35, 29 августа 1993 г.

[21] «Русский вестник», № 37, 1993 г.

[22] Повель Л. Мсье Гурджиев.

[1] В 1840-1924 гг. название города Ленинакан; ныне — Гюмри.

[2] Ниже мы увидим, что по крайней мере один из спутников Гурджиева вернулся в Европу, где его ждала необычайная и трагическая судьба.

[3] В современных справочных изданиях говорится, что Карл Хаусхофер при не выясненных до конца обстоятельствах скончался в Баварии в 1946 году после того, как в качестве свидетеля выступил на Нюрнбергском процессе. (Прим. перев.)

[4] Более подробное изложение «свидетельств» Жака Бержье можно найти в книге Луи Повеля и Жака Бержье «Утро магов». (Прим. перев.)

[5] О нем говорится во второй части этой книги.

[6] «Все, с чем вы сталкиваетесь, все, что вы называете искусством, это субъективное искусство, которое я, со своей стороны, не назвал бы искусством, поскольку оставляю это название за объективным искусст вом. Разница между объективным и субъективным искусством в том, что в первом случае художник действительно творит, делает то, что намеревается сделать, вкладывает в свое творчество те идеи и чувства, которые желает вложить. И влияние его творчества на людей вполне определенно; они воспримут (разумеется, каждый на своем уровне) те самые мысли и чувства., которые им хотел передать художник. Когда речь идет об объективном искусстве, надо иметь в виду, что в нем не может быть ничего случайного: ни в самом акте творчества, ни в тех впечатлениях, которые оно производит».

[7] Цитируется П.Д. Успенским в его «Фрагментах неизвестного Учения».

[8] Описание подобных сеансов, сделанное Пьером Шеффером, см. в третьей части книги.

[9] Перевод М. Лозинского.

[10] Это резюме было составлено Жоржетт Леблан для «Храброй машины» («La Machine a Courage»)

[11] Они учились в одно и то же время в одной семинарии.

[12] Я привожу здесь эту цитату не для того, чтобы уличить Дени Сора в непостоянстве, но чтобы читатель принял во внимание тот факт, что тридцать лет исследований и раздумий могут привести такого человека, как Дени Сора, к «симпатии» и «любви».

[13] Именно так нужно понимать слова Рабле: «Знание без сознания только пагуба для души», которые так часто толковались в обедненном, буквальном значении: «знание без морального сознания…». Нужно сказать, что у Рабле речь вовсе не идет о моральном сознании, он выражает эзотерическую истину, а вовсе не повседневную. Речь идет о высшем сознании, то есть о доступе к стабильному и трансцендентному «я», великому «я», таящемуся за многочисленными малыми «я» индивидуума, подчиненными тому, что Гурджиев называет «механистичностью». Речь идет о сознании, достигнутом благодаря внутреннему опыту, о са мой попытке приобщения к великой истине. Другой, на сей раз современный пример: феноменология, или наука о бытии, у немецкого философа Гуссерля, основывается на том, что он называет «опытом трансцендентального «я», законченного и статичного», то есть на внутреннем опыте, сопоставимом с опытом йогов, стремящихся к достижению ведантической «самости», или опытом апостола Павла с его «внутренним человеком», или же с тем, что обещает своим ученикам Гурджиев. Но когда адепты Гуссерля овладевают этой наукой, отбрасывая опыт трансцендентального «я», опыт «абсолютного сознания», эта наука становится инструментом смятения и беспорядка, доказательство тому сартровский экзистенциализм, основывающийся на феноменологии уже не человека, а зародыша системы, которая ведет к тому, чтобы еще больше подчинить разум болезням современного мира.

[14] Georgette Leblanc, Souvenirs (1895 — 1918), precede d`une introduction de Bernarde Grasset, ed. Grasset, 1931.

[15] К примеру, Франсис Журден, опубликовавший книгу воспоминаний с недобросовестным названном «Без угрызений и злопамятства» (F. Jourdain. Sans Remords ni Rancune.Ed. Correa, Paris), пытается высмеять Жоржетт Леблан: «Она красовалась своей душой точно так же, как своими бедрами». Это лишь одна из гадостей. Но он тут же пытается иронизировать и над Ж.-К. Гюисмансом, что достаточно свидетельствует об отсутствии душевной тонкости у данного горе-мемуариста.

[16] Это резюме было составлено Жоржетт Леблан для «Храброй машины» («La Machine a Courage»)

[17] Этот текст был передан мне Филиппом Лавастином, который заверил меня в правильности перевода.

[18] Речь идет о6 Ольге Ивановне, о которой еще будет говориться в дальнейшем.

[19] Жена Чехова.

[20] Легче сделать новое, чем то же самое (лат.)

[21] В последние годы он, казалось, отошел от «работы». Собирались лишь для чтения его трудов, а также для трапез.

[22] Fernand Divoire. Pourquoi je crois a l'occultisme. Ed. de France, p. 13.

[23] Max Jacob. Bourgeois de France et d'ailleurs. N.R.F., p. 218.

[24] Irene-Carole Reweliotty. Journal d'une jeune fille (Preface de Patrice de La Tour du Pin), La Jeune Parque, ed.

[25] Отрывок из книги «Луденские дьяволы» («Les Diables de Loudun»).

[26] Замечательно сказал Барбе д'Орвильи: «Ад это опустевшие небеса».

[27] В этом отрывке чувствуется влияние Успенского.

[28] Теофания озарение или божественное откровение. В данном случае явление «сверх-я», обычно скрытого нашими многочисленными «я».

[29] Роже-Жильбер Леконт.

[30] В обратном направлении; наоборот (лат.)

[31] Дороти Карузо вдова знаменитого тенора Энрико Карузо. Ее свидетельство отрывок из книги «A Personal History» (Hermitage House Ed)

[32] Второе свидетельство Жоржетт Леблан является отрывком из книги «Храбрая машина».

[33] Это был последний приступ.

[34] Метерлинк М. Горные тропы (Les sentiers dans la Montagne).

[35] Водородный потенциал.

[36] Имеются в виду соответственно маршал Петен и генерал де Голль.

[37] Матф., 13:12.)

[38] Единственно необходимый {лат.}.

[39] Глупый, пустой человек (арамейск.). (»…кто же скажет брату своему «рака», подлежит синедриону…» Матф.,5:22).)

[40] Граду и миру (лат.)

[41] Так в тексте, на самом деле, внук Вельзевула в книге Гурджиева носит имя Хассейн (или Хуссейн)

[42] Матф., 18:20

[43] Пс., 40:10 (а также: Ин., 13:18)

[44] Данный анализ, к сожалению, упрощен и краток. Потребовалось бы не менее трехсот страниц, чтобы объяснить, почему, как это понял уже Поль Валери, нельзя написать: «Маркиза…» )

[45] К этому стремились, например, Поль Сезанн или Шарль Фердинанд Рамю.

[46] Chaque fois que 1'aube parait. Gallimard.

[47] Намек на знаменитую строку Поля Верлена.

[48] Отрывок из «Познания города» («L'Apprentissage de la Ville», ed Denoel)

[49] Нечистый дух (лат.)

[50] В высшей степени позорно, постыдно (англ.)

[51] Слава Богу! (лат.)

[52] Матф., 8:22: «Но Иисус сказал ему: иди за Мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».

[53] «Нувель ревю франсэз». Не считая публикаций в журнале «Крупная игра» и переводов в книге «Дзэн-буддизм».

[54] «Домашнее» имя Жильбера Леконта.

[55] «Нувель ревю франсэз», январь 1954 г. Приводя цитату, Жан Полан особо подчеркнул: «Домаль был учеником и последователем Гурджиева, влияние учения которого чувствуется во многих строках «Священной войны».

Содержание