Валерий Поволяев

Семейный отдых в Турции (сборник рассказов)

Рассказы о новых русских

Аннотация

Наша жизнь в последнее десятилетие переменилась круто. Настолько, что и само это слово обрело новый смысл. "Крутой" - это тот, с кем не шутят, чья сила держится на власти и богатстве, а богатство приобретено неправедным путем. "Крутые" - это "новые русские". Рассказы Валерия Поволяева - о "новых русских", о "новой" жизни, породившей новые профессии - профессиональных убийц ("Сопливый киллер"), профессиональных нищих ("Сыр в мышеловке"), сутенеров, торгующих ради карьеры собственными женами ("Семейный отдых в Турции"), хищных дамочек, отлавливающих простодушных мужей ("Развод по-новорусски"), и прочую нечисть, о которой В. Поволяев пишет безжалостно и откровенно. Однако не теряя надежды на лучшее, ибо и сегодня встречает порядочность, жертвенность, верность и любовь.

РУЖЬЕ, ВИСЯЩЕЕ НА СТЕНЕ

Бессонову сразу не понравилась эта машину - с правым рулем, вывезенная, судя по всему, из Японии, хотя в иномарках Бессонов не разбирался. Она моталась из ряда в ряд, втискивалась во всякое образовавшееся свободное пространство, - и все равно вырваться из потока не могла. Автомобильный поток живет по своим законам, попав в него, лучше не дергаться, а подчиниться им - соблюдать общую скорость, держать дистанцию, притормаживать на перекрестках и так далее. А вырываться вперед... да все равно светофоры, которых в Москве больше, чем положено, никого прежде времени не пропустят.

А этот "японец" мельтешил, нагло подрезал дорогу машинам, не боясь, что его собственный зад превратится в железную гармошку, - правда, под грузовики он зад свой не подставлял, грузовиков он боялся, - устремлялся вперед, а то вдруг тормозил, возникая перед самым радиатором...

- Вот гад, смотри, что делает! Ты обрати внимание, - сказал Бессонов жене, безучастно сидевшей рядом, - вертится, как в дерьмо в проруби. Ни правил, ни законов для него...

- "Новый русский". Опасный человек, - жена вздохнула. - Для этих правила не существуют. Или иностранец!

- Иностранцами в Москве обычно величают водителей, приезжающих из других областей, - неожиданно веселым тоном произнес Бессонов. - А этот москвич, номера московские.

- Ладно, следи лучше за дорогой, - в голосе жены возникли сварливые нотки, которые Бессонов очень не любил: было в них что-то скрипучее, старушечье, - не то этот "новый русский" окажется у тебя под носом... Сам того не заметишь.

Она как в воду глядела, его проницательная, рано постаревшая жена с выцветшими глазами и увядшим ртом. Японская машина неожиданно очутилась перед ним, вильнула в сторону, пытаясь вклиниться в соседний, более быстроходный ряд, но её выдавил тяжелый армейский "уазик" с трехцветной плашечкой на кузове, и "японец" снова очутился перед Бессоновым.

В следующий миг "японец" резко затормозил. Бессонов, водитель опытный, со стажем, даже не успел засечь самого момента торможения: у "японца" не зажглись сзади красные предупреждающие огни "стоп-сигналов", лишь в последний момент видя, как на него надвигается кособокий, заляпанный грязью зад "японца", Бессонов, морщаясь, словно бы от зубной боли и чувствуя, что сейчас произойдет непоправимое, нажал на тормоза.

- Ко-оля! - закричала жена, но было поздно. Уходя от столкновения, Бессонов выкрутил руль вправо, уткнулся колесами в высокий бортик тротуара, не одолел его, и машина пошла юзом - основательно потертые резиновые скаты заскользили по наледи, присыпанной сухой хрустящей крупкой. Бессонов поспешно выкрутил руль в другую сторону, но запас - метры, необходимые для торможения, - был съеден, послышался жесткий, будто кастрюлей о кастрюлю удар - и жена произнесла жалобно и обреченно: - Ко-оля!

Мотор у бессоновского "жигуленка" заглох, машина встала поперек полосы, сзади мигом выстроился хвост. Над темнеющей в преддверии близкого вечера улицей повисла многоголосая траурная мелодия, сотканная из сигналов.

Бессонов однажды попал на похороны убитого таксиста - это было в ту пору, когда по улицам Москвы ещё ходили такси. Таксисты провожали своего товарища на кладбище, и каждая машина отзывалась на общую боль своей болью, своим плачем.

У Бессонова мороз тогда побежал по коже от чего-то горького и неотвратимо худого. Такое чувство, наверное, появляется у людей, которым объявили, что их забирают на войну, они ещё живы, но уже знают, что с войны им не вернуться. Точно знают.

Беспомощно, с растерянным видом Бессонов оглянулся, скривил рот в недоуменном шепоте:

- Да подождите вы!

Но хор автомобильных голосов не утихал, он сделался сильнее. Люди вообще стали нетерпеливы, злы, и жизнь наша сделалась такой же - не жизнь, а умирание. Жена, быстро очнувшись, внесла в происходящее свою лепту.

- Ну вот, я так и знала... Я так и знала, - запричитала она.

Бессонов завел мотор - он работал, как часы, словно бы ничего не случилось, - отлаженно, тихо, мирно. Бессонов чуть отъехал назад, чтобы осветить задок "японца" - сильно ли его помял? Помял несильно, ремонт кое-каких денег потребует, но все должно уложиться в разумные пределы. Бессонов невольно зажмурился - а ведь в "разумные пределы" он вряд ли уложится, слесари ныне раздевают клиентов догола: маленький ремонт обходится уже не в "штуки" - тысячи рублей, а в "лимоны" - миллионы "деревянных". Впрочем, определения "штуки" и "лимоны" нынешние бизнесмены к отечественной валюте не применяют, считая рубли пылью, навозом.

Двери "японца" открылись - сразу обе, резко, будто по команде, и Бессонов не удержался, сощурил глаза, словно в лицо ему ударил ледяной северный ветер, почувствовал себя неуютно - грудь стиснуло холодом, заставило нервно забиться сердце: он уже был знаком с типом людей, которые вылезли из машины. Видел однажды, как такие вот быки вдвоем обработали старика, чем-то не понравившегося им, - дело было в метро и за старика никто не заступился, вот ведь как. Еще бы - каждый день наблюдают по телевидению, как похожие на этих парни с прямыми откормленными затылками рушат все и вся, добывая себе хорошую жизнь с помощью кулаков:

- Ох! - жена вжалась спиною в сиденье.

Парни, вылезшие из "японца", были одеты в кожаные черные куртки с пухлыми плечами, спортивные штаны из искусственного шелка с цветными ромбами и квадратами, нашитыми на брючины, в кроссовки "Рибок" - во все одинаковое, будто близнецы. И лица у них тоже были одинаковые - с тяжелыми квадратными подбородками и жесткими, налитыми свинцом глазами.

В отличие от Бессонова эти парни были совершенно спокойны, они знали, как вести себя в подобных ситуациях. Один из них, нагнувшись, начал внимательно рассматривать помятый задок своей видавшей виды иномарки, второй направился к машине Бессонова.

Бессонову вновь ударил в лицо холодный февральский ветер, обварил глаза, ноздри, щеки, сбил дыхание. Он отер дрожащей рукой пот со лба, удивился тому, что тот был холодный, очень холодный, прямо ледяной, потом, словно бы очнувшись, начал поспешно опускать стекло, готовясь к "переговорам".

- Ну и что будем делать? - глухим, без единой живой краски голосом поинтересовался парень, сунув голову в раскрытое окно бессоновской машины.

Бессонову захотелось немедленно поднять стекло, чтобы прищемить эту голову.

- Как что? - пробормотал он растерянно. - Как что? Разбираться.

- Разбираться мы не будем, - отрезал парень, пошевелил литыми, кожаными плечами, - ты виноват, это однозначно.

- Но вы затормозили очень резко, у вас тормозной путь меньше обычного. Короче... У вас тормоза сильнее моих!

- Тормоза хорошие - это верно, - парень недобро, одним уголком рта усмехнулся, - техосмотр в ГАИ недавно прошел, "тэо" по всей форме сделал, он снова шевельнул плечами.

Бессонов поморщился - насчет техосмотра парень беззастенчиво врал, техосмотры машины вместе с водителями проходят в мае-июне, а сейчас на дворе ноябрь, и "тэо" он никакого не делал - машина дымит, постукивает дырявыми клапанами, выхлопная труба волочится по земле, вот-вот оторвется, и вообще на такой машине можно ездить, только раздавая гаишникам налево-направо взятки и штрафы.

- Ты не смейся, дядя, а приготовься отвечать по всей строгости закона за причиненный ущерб... Понял? Давай вылезай, разбираться будем! - И парень протянул к нему руку.

- Не трогайте вы его! - по-девчоночьи звонко и встревоженно выкрикнула жена Бессонова. - Он больной!

- Ага. Инвалид! - усмехнулся парень. - Первую группу имеет, на пенсионную книжку всю семью кормит. А ну! - Лицо у него дернулось и поползло в сторону, он повернул голову к своему напарнику. - Слышь? Нагадил, автомобиль нам поломал, а ведет себя нагло, даже из машины не хочет вылезать.

- Совок! - весело хмыкнул напарник и зубасто улыбнулся. Зубы у него были как у людоеда, - крупные, чистые, белые. - Совок он и есть совок привыкли защиты у райкомов партии искать. А нет их, райкомов-то, тю-тю... Были - и сплыли!

- Ну что, прикинул, во что нам обойдется ремонт?

- Прикинул, - напарник обреченно махнул рукой, потом повернул голову - лицо его сделалось суровым. - Наколбасил совок... Не надо браться за руль, если не умеешь ездить.

- Ну и что там настукало?

- Ориентировочно, навскидку, что-то между шестью и семью тыщами. Зеленых. Примерно шесть шестьсот.

- Вот к чему приводит неосторожная езда, - крепкое холодное лицо кожаного парня тронула торжествующая улыбка, глаза жестко сжались. - Ну что? - спросил он излишне громко, снова всунув голову в кабину. Бессонов ощутил легкий дух хорошего мужского одеколона. - Вон как мой приятель расстроился, даже собой владеть не может. Вы отняли у него самое дорогое, что он имел, - машину. Теперь его с такой покуроченной внешностью менты на каждом шагу будут останавливать. Так что, помимо потерь материальных, он имеет потери моральные - а это как минимум четыре тыщи. Итого десять тысяч шестьсот баксов. Но мы с Антоном люди добродушные, шестьсот баксов вам простим... Сойдемся на круглой сумме - десять тыщ.

Бессонову сделалось душно, перед глазами поплыли дымные красные волны, он запустил палец за воротник рубашки, дернул, обрывая пуговицу, пробовал сказать что-то, но не смог и повернулся к жене, прося её прийти на помощь. Та поняла безмолвное движение мужа, вскричала подбитым голосом:

- Да вы что!

- Ага, не хотите, значит, - ровным ласковым голосом произнес парень в кожаной куртке. Чуть отвернул лицо от Бессонова. - Антон, они не хотят платить. Что будем делать? Может, милицию пригласим?

Антон в издевательском "Ах!" вскинул руки, помахал ими в воздухе, словно птица, собравшаяся сесть, и отозвался недобро:

- Что значит - не хотят? Напакостить напакостили, новую машину превратили в старую консервную банку, а платить не хотят? Ну и совки!

- Какая же она новая? - Бессонов приподнялся на своем сиденье, чтобы получше рассмотреть иномарку. - Какая же она новая? Обычная старая машина, которая стоит дешевле нашего "жигуленка".

- Ты не выходи из машины! Не выходи! - глянув на лицо кожаного парня, вцепилась в руку Бессонова жена. - Не выходи! Пусть милиция сама сюда приедет!

- Какая там милиция? - Бессонов невольно поморщился, отмахнулся от жены. - Милиция нас и приложит...

- Правильно. Приложит, - подтвердил с усмешкой молодой человек, поселившийся у них в окне, словно портрет в раме, - потому что вы нарушили правила уличного движения, не соблюдали дистанцию, у вас не отлажены тормоза...

Не выдержав, Бессонов вскинулся - ему даже дышать сделалось трудно от такой наглости, он втянул открытым ртом в себя воздух, в тот же миг ощутил на языке вкус автомобильной гари, с шумом выдохнул. Эти двое молодых низколобых сами подставили ему зад своей машины - резко тормознули, и он въехал в "японца", а теперь... Тормозной-то путь у него - удлиненный, под колесами - лед, скользко, и у Бессонова не было иного выхода... Машина Бессонова вообще могла скапотировать, словно самолет, совершивший вынужденную посадку в песок, перевернулась бы через нос и опустилась на крышу, смахнув с тротуара и покалечив при этом двух, а то и трех человек. Бессонов хотел было сказать парню что-то резкое насчет правил уличного движения, но сдержался: не стоило обострять ситуацию.

- Ну и как же будем рассчитываться? - молодой человек сузил глаза. Меня, кстати, зовут Егором.

- Да-да... Это я уже слышал.

- Чем будем покрывать расходы? Валютой? Родными деревянными? - Егор снова ухмыльнулся. Он специально нагнетал обстановку, давил на Бессонова, и будь Бессонов в другом состоянии, менее загнанном, нормальном, он и воспринял бы слова парня по-иному, и игру повел бы иную.

- Десять тысяч долларов! - в отчаянии воскликнул Бессонов.

- Десять тысяч шестьсот, - уточнил Егор жестким тоном. - Но, считайте, шестьсот мы вам скинули...

- У меня их нет!

- Но есть машина, - Егор по-хозяйски похлопал рукой по крыше автомобиля, - есть квартира. Я думаю, мы сговоримся.

- Квартира тут при чем? - Бессонов невольно схватился руками за виски - начало ломить голову. - Квартира ни при чем!

- Если не хватит денег от продажи машины, квартиру тоже придется продать...

- Что-о? - Бессонов болезненно поморщился, почувствовал, как на плечо ему навалилась жена, вцепилась руками в его руку, сдавила.

- Да, да, да, - коротко и жестко, четко отделяя каждое "да" прослоечкой-запятой, произнес Егор.

Антон чуть сдвинул его в сторону, прошипел отдышливо, зло:

- А вы что же думали - напакостить, разбить чужую машину и укатить, не заплатив? Это раньше можно было, в совковом государстве, сейчас, слава Богу, у нас порядок.

- Если не хватит денег, квартиру придется продать, это факт, - сказал Егор, - а на остатки после ремонта мы вам купим какое-нибудь жилье. Поехали!

- Куда? - Бессонов поморщился.

- Неужели ты, дядя, действительно такой недогадливый? - Антон начал терять терпение. - Дунак дунаком, а? Или, может, мне тебя проучить малость, а? - Он сунул руку в карман, вытащил, и Бессонов увидел, что на пальцах у него поблескивает хромированный сталью кастет. Не самодельный, не кусок подковы, а заводской, импортный, с отстегивающимся штычком. - Хочешь?

- Не надо! - взвизгнула жена Бессонова.

- Тогда документы! Гони сюда паспорт! И права!

Бессонов, жалобно поморщившись, прикинул, сумеет он уйти от этих наглецов или нет - уйти не получалось, спереди дорогу перекрывала иномарка - "японец" с примятым задом, справа - высокая, сантиметров под тридцать, бровка тротуара, слева стояли кожаные молодцы.

- Ну! - Антон поиграл кастетом перед лицом Бессонова. - Не то я живо тебе испорчу фотокарточку.

- А документы зачем? - с трудом овладев собою, проговорил Бессонов, и поразился своему голосу, незнакомому, надтреснутому, словно в нем что-то порвалось, хрустнуло, потекло.

- Как зачем? - Антон захохотал. - Да ты же, дядя, шустрый как веник. Чуть зазеваюсь - мигом испаришься. Я таких, как ты, хорошо знаю. Ну! - Он неожиданно стиснул зубы, скрежетнул ими и поддел кастетом Бессонова под подбородок. - Можешь, конечно, сразу баксы отдать, и мы разбежимся в разные стороны...

- Нет у меня баксов!

- Потому - документы сюда! Чтоб не удрал. Будем договариваться по-другому.

- Да не удеру я, - Бессонов пальцами помял грудь - защемило сердце, горько усмехнулся, - куда уж мне!

- Документы мы тебе вернем, не боись! Во... Сукой буду! - Антон провел себя кастетом по шее: старый блатной жест, так на потайных "малинах" урки клялись друг другу в верности. Странно было видеть этот жест у молодого, сытого, обтянутого модной кожей парня в конце двадцатого века. Верну, не бойся, дядя!

- Да я и не боюсь! - Бессонов вздохнул глубоко, полез рукой в карман и достал паспорт.

- Вот мои документы... Самый главный, серпастый, молоткастый...

Антон вырвал у него паспорт из рук.

- Теперь права.

- Права-то зачем? Вдруг меня милиционер остановит? А прав нету...

- С вами Егор поедет. Он права и предъявит милиционеру.

Надо было выйти из машины, глянуть, сильно ли она раскурочена, но Бессонов оцепенел, одеревенел, мышцы не повиновались ему, мозг сковало - он боялся молодцов. "Будто убийцы, честное слово, - стукнула в голове далекая, какая-то задавленная мысль, - у них-то и лица убийц, киллеров, молодчиков, которые с автоматами выходят на большую дорогу".

Бессонов снова поморщился, вытащил из кармана права - плоские, закатанные в прозрачный пластик, так называемые международные, когда-то он за эти права заплатил большие деньги: двести рублей. Тогда на две сотни можно было купить роскошный шерстяной костюм-тройку английского либо немецкого производства.

- Давай, давай, не боись, дядя, - вид Антона сделался довольным, хмельным, словно он побывал на царском пиру. - Открой-ка заднюю дверь, потребовал он и, не дожидаясь, когда Бессонов вытянет из скважинки пластмассовой торчок предохранителя, просунул руку в кабину, нащупал пальцами гладкую головку, резко дернул вверх. Распахнул заднюю дверь. Садись, друг Егор, - пригласил он и засмеялся: - Дядю в пути не обижай. Держи его права, следи, чтобы он не сбежал по дороге, а вообще сиди смирно!

- Как мышь, - Егор так же, как и Антон, довольно засмеялся.

Бессонов почувствовал себя дурно - будто бы шею ему начали сдавливать чьи-то безжалостные пальцы. Повел головой в сторону, пальцы тут же среагировали на это движение, сдавили шею сильнее, он не выдержал, застонал.

- Не боись, дядя, я же тебе сказал - не боись! - Антон хлопнул дверью его машины, поглядел, как Егор расположился на заднем сиденье. - Живым останешься во всех случаях жизни!

Воздух перед Бессоновым заколебался, в нем появились красные, похожие на клубки дыма пятна, словно бы где-то что-то горело. Он застонал снова, потом встрепенулся, потянул носом: а вдруг действительно что-то горит? Он, например, или его машина?

- Поехали! - скомандовал с заднего сиденья Егор, хлопнул Бессонова по плечу.

"Будто я - извозчик, а он - барин", - невольно отметил Бессонов.

- Антон поедет за нами, - добавил Егор, - мы впереди, он сзади. Так не потеряемся.

- Куда поедем? - устало, добитым равнодушным голосом спросил Бессонов.

- Как куда? - Егор восхищенно передернул плечами: - Во дает! - Следом раздался дребезжащий злой смешок. - Ну, дядя! Вот так дядя! Ты давно последний раз в поликлинике был?

- Давно!

- Мда, с тобой не соскучишься... Поехали! - Он снова хлопнул Бессонова по плечу.

- Куда?

- На кудыкину гору. К тебе домой, куда же еще!

Бессонов почувствовал, как у него засосало под ложечкой, вновь сделалось трудно дышать - ему не хотелось не то что везти домой, не хотелось даже пускать их на порог. Егор, поняв что переборщил, проговорил более мягко, стараясь придать своему голосу участливость:

- Да не бойся ты, дядя, не бойся. - Глянул в права Бессонова, прочитал его имя-отчество. - Не бойтесь, Николай Николаевич, ничего худого мы вам не сделаем, разберемся, хлопнем по рукам и разбежимся в разные стороны. Мы же люди. Вы с женой - человеки, и мы - человеки. Не ждать же нам здесь милицию!

В этом он был прав.

- Если приедет милиция, то пользы никому не будет - ни вам, ни нам, добавил Егор заговорщицким шепотом. Почему-то он заговорил шепотом...

- Ладно, - сдался Бессонов, мягко тронул машину с места - он вообще ездил мягко, аккуратно, сегодняшняя авария была первой в его жизни.

- Коля, - неожиданно всхлипнула жена, - Коля...

Чувство жалости, нежности родилось в нем, он повернул к жене голову, увидел её бледный, расплывающийся в сумраке кабины профиль, успокаивающе коснулся рукою плеча.

- Все будет в порядке... Не тревожься!

- Мне страшно!

Бессонов попытался улыбнуться, но улыбки не получилось, во рту возникла боль, словно бы у него была ветрянка и потрескались губы, щеки и подбородок онемели - Бессонову тоже было страшно, не так страшно, может быть, как жене, но все равно страшно.

Он произнес ровно, стараясь, чтобы голос не дрожал, не срывался:

- Успокойся! В конце концов нам надо же разобраться, что произошло. И лучше это сделать дома, а не в околотке.

Ему и без того было тошно, в глазах до сих пор стоял кастет, который выдернул из кармана нервный, с бычьим взглядом Антон, а в ушах ещё не истаял жестяной грохот удара машины о машину, так что дай бог во всем разобраться без мокроты и нервозностей... Про себя Бессонов не мог сказать, что он робкого десятка - он был десятка в общем-то неробкого, но кастета испугался. Наверное, потому, что первый раз увидел его так близко, прямо возле своей физиономии. Еще, может быть, потому, что кастет был страшноватый, сделан не кустарным методом, а выпущен заводским конвейером значит, его какие-то умельцы проектировали, специально налаживали производство. Особо опасным было лезвие, уложенное под боевыми бугорками, острое, хорошо прокаленное, готовое в любую минуту отщелкнуться и вонзиться в плоть.

Антон перестроился, пропустил машину Бессонова вперед, примкнул к ней сзади, держась очень близко, всего метрах в пяти - рискованное расстояние на обледенелой дороге, затормозить на таком коротком отрезке вряд ли удастся.

- Коля, - встрепенулась жена, - Коленька, может, мы напрасно везем... - Она не нашла нужного слова, голос у неё сдал, сделался булькающим, незнакомым. - А, Коленька?

- Поздно уже, тетка! - грубо проговорил Егор, засмеялся хрипло, потом, пошарив в кармане, вытянул большой нож с гнутой пластмассовой ручкой, на которую была нанесена витиеватая арабская насечка - надпись из корана, нажал пальцем на плоскую кнопку, из рукояти стремительно, с винтовочным масляным щелканьем выскочило лезвие.

Егор поддел концом лезвия жену Бессонова под подбородок.

- Что, желаешь, чтобы я тебе шею надсек прямо здесь, в машине?

- Ко... Ко... - Бессонова пыталась призвать мужа на помощь, но не смогла, приподнялась на сиденье, головою уперлась в потолок машины.

- Это что же такое делается? - Бессонов взвился на своем месте, но руля из рук не выпустил.

- Ничего, - спокойно ответил Егор, - не надо мне действовать на нервы. Я хоть человек и добродушный, но тоже могу вылететь из своей тарелки.

- Ко... Ко... - продолжала жена свои попытки уйти от укола ножевого лезвия.

- Да отпустите вы её, наконец! - закричал Бессонов.

Егор убрал нож. Произнес бесцветно и скучно:

- Я думал, вы все понимаете. Не надо дразнить нас. Ни меня, ни Антона.

Жена освобожденно вздохнула, сжалась, став совсем маленькой, похожей на девчонку-школьницу, и заплакала.

- Тихо, тихо, не лей слезы, все будет в порядке, - неуклюже пытался её успокоить муж, - ну что ты, что ты! Мы обо всем договоримся.

- Совершенно верно. Мы обо всем договоримся, - холодно и жестко усмехнулся Егор, - все будет тип-топ.

За окнами машины проплывали предвечерние, с кое-где зажегшимися тусклыми огнями московские дома, в которых шла своя жизнь - в большинстве своем довольно безмятежная, теплая, и Бессонов остро позавидовал этой жизни.

Когда-то, давным-давно, отец учил его одной мудрой истине: если вдруг впереди обозначается опасность и обойти её невозможно, то не надо оттягивать свидание с ней, не надо лавировать и убивать время, надо идти ей навстречу и поскорей её ликвидировать. Так и здесь: Бессонов считал, что он идет навстречу опасности, не уклоняется от нее. В конце концов в какой-то момент он скажет: "Стоп!" - и тогда его уже не будут пугать ни кастеты, ни ножи, ни заточки.

Самое худое из всех бандитских приспособлений, как слышал Бессонов, это заточка. Заточку можно сделать из чего угодно - из гвоздя, из куска толстой стальной проволоки, из напильника, - входит в человеческое тело легко, словно в масло, следов никаких не оставляет, из места укола кровь не вытекает, и даже розовая сукровица не сочится - будто бы человек и не поражен вовсе... Слава богу, заточек у этих парней не было, только кастет да нож... Бессонов неожиданно с облегчением вздохнул, но в следующий миг выругал себя: "Не расслабляться, м-мать твою!"

Поглядел в зеркальце заднего вида: настырный Антон от его машины не отставал, шел, как привязанный.

Жили Бессоновы в Давыдкове, районе, который когда-то считался окраинным, спальным, а сейчас самый что ни на есть центр - за Поклонной горой, в домах приметных, высоких, с большими магазинами и шикарными фасадами, скрывающими неуют, беспорядок и позорную нищету дворов, а также убогие хрущевские пятиэтажки, расположившиеся внутри на втором и третьем плане. Одно для них хорошо: грохот и разъедающий дым огромного Минского шоссе до них не доходит - вся вонь и все шумы оседают на фасадах роскошных домов.

Вот в этих роскошных домах и обитали супруги.

Бессонов, поглядывая на затихшую, будто погрузившуюся в скорбную немоту, жену, свернул в свой двор, остановился у подъезда. Заглушил мотор.

- Молотки, в хорошем месте живете! - похвалил Егор, одобрительно помахал перед собой ладонью, будто приветствовал бабулек, сидящих во дворе, - в очень хорошем!

- Разве бензиновый смрад, гарь, грохот трассы - это хорошо? - не выдержал Бессонов, косо глянул на Егора.

"Типичное дитя перестройки, - горько и устало подумал он, - неуч, добывающий себе пропитание не головой, а мускулами рук и ног, не умением, а наглостью, не добротой, а злом, воображая себе, что он - царь, а остальные - твари дрожащие и обречены на жалкое существование, а в конце концов - на вымирание. Впрочем, все мы там будем, все умрем..."

- Нет, нет, тут у вас хорошо, - мотнул головой Егор по-лошадиному. Он вел себя так, будто пятнадцать минут назад не шипел от ярости, не доставал из кармана нож, не приставлял его к шее его жены - будто бы ничего этого и не было. Простота нравов необыкновенная! - Очень хорошо. Мне здесь нравится...

При словах "мне здесь нравится" Бессонов почувствовал, как у него что-то остро заныло под ребрами, в самом разъеме грудной клетки, боль шустро переместилась внутрь, толкнулась в сердце - Бессонова будто кольнули шилом. От боли он даже открыл рот, взялся руками за шею, пережидая, стараясь захватить ртом хотя бы немного воздуха, но это у него не получалось.

- Что, дядя, ошалел от того, что домой приехал? - грубо хохотнув, поинтересовался Егор, нагнулся к Бессонову, и тот, пожалуй, только сейчас смог хорошо разглядеть, как выглядит это дитя перестройки.

Щеки Егора украшал тугой карминный румянец, глаза были опушены густыми, длинными, почти женскими ресницами, кожа на щеках была гладкая, чисто выбритая, единственное, что подкачало, - зубы. Зубы были испорчены ранним курением, пожелтели, потускнели, пошли какими-то пятнами.

Сзади, почти впритык, подпирая бампером машину Бессонова, остановилась иномарка, ведомая Антоном. Антон быстро выскочил из автомобиля, подбежал к бессоновской машине, заглянул внутрь с напряженным лицом. Спросил у напарника:

- Тебя не обижали?

Тот усмехнулся:

- Меня обидишь... Где сядешь, там и слезешь. - В недоброй уверенности этих слов послышалось что-то беспощадное, и боль, затихшая было в Бессонове, вспыхнула снова. - Ну что, пошли? - предложил Егор, открывая дверь машины.

- Да, пора разобраться, - согласился с ним Антон и, сделав услужливый жест, также распахнул дверь машины со стороны Бессонова, провел рукою по воздуху, будто держал шляпу с перьями: - Прошу!

Бессонов вздохнул, хотел было отрицательно покачать головой, но вместо этого лишь снова устало вздохнул и вылез из машины. Отстранив Антона в сторону, прошел чуть вперед, осмотрел примятый капот, бампер, косо съехавший набок и сорвавшийся с одного крепления, поправил погнувшийся номер, колупнул ногтем скол растрескавшегося стекла фары, горестно склонил голову.

Сейчас ведь как начнешь ремонтировать машину, так и увязнешь в этом ремонте, скинешь последние штаны и все равно будешь в долгах как в шелках. Но ладно бы только своя машина - тут ещё покуроченная иномарка этих двух юных гангстеров! Бессонов посмотрел в далекое равнодушное небо, темное и холодное, лишенное звезд, света и вообще всякой жизни. Ему захотелось очутиться где-нибудь вдали от Москвы, от этих двух бандитов, от холода и машинного грохота, от всего недоброго, что окружало его!..

Он постучал пальцем по капоту машины, позвал жену:

- Ма-ать! Вылезай! Пойдем гостей чаем поить.

Жена даже не шевельнулась, она как сидела на своем месте, так и продолжала сидеть. Лицо - бледное, скорбное, будто на похоронах, под глазами припухлости, рот плотно сжат.

У Бессонова дрожь внутри стихла, он успокоился и теперь оценивающе поглядывал на молодых людей. Обошел машину, открыл дверь, приглашая жену выйти.

- Еще не вечер, маленькая, - сказал он ей ласково, будто ребенку. Так он когда-то и называл жену: "Маленькая". - Успокойся! Все будет в порядке.

Протянул к ней подрагивающую руку, испачканную смазкой, грязным московским снегом, вовремя заметил грязь и опустил руку в карман. Помял там пальцами подкладку. Жена вздрогнула, прижала к носу платок, бледное, с истончившейся восковой кожей лицо её немного порозовело, она вздохнула и так, с платком у лица, выбралась из машины. Бессонов повернулся к молодому человеку, неотвязно следовавшему за ним.

- Вас, кажется, Егором зовут?

Тот кивнул в ответ, показал пожелтевшие, в пятнах зубы.

- Егором.

- Так вот, господин Егор, ножичек свой в машине оставьте.

- Зачем?

- С ножом и кастетом я вас в дом не пущу.

- Ты чего, дядя, бояться перестал?

- Ты посмотри кругом, - на "ты", грубовато, тем же тоном, которым с ним объяснялся Егор, проговорил Бессонов, сделал рукой круговое движение, посмотри, сколько народу во дворе находится. Стоит мне только крикнуть, как бабки тебя семечками заплюют. Не отскребешься. Тут таких, как ты с твоим приятелем, очень не любят.

- Чихал я на это с высоты Останкинской башни, с самого верха...

- Таких не только здесь - во всей стране не любят. Так что нож и кастетик свой с отщелкивающимся лезвием оставьте в машине. Скажи дружку своему об этом! Иначе в дом не пущу.

- Ладно, - неохотно произнес Егор, достал из кармана нож, потом забрал у Антона кастет и, открыв дверь иномарки, сунул "личное оружие" в бардачок. Что-то сказал Антону, тот зло, колко глянул на Бессонова, рванулся вперед, но Егор удержал его, проговорил громко, так, чтобы его услышал Бессонов:

- Погоди! Потом! Не сейчас...

Антон утих так же быстро, как и воспламенился, Бессонову люди с таким характером были хорошо знакомы, - их обычно хватает ненадолго, они быстро выдыхаются.

- Ну что, оставили свое личное оружие? - спросил он, когда молодые люди, поигрывая кожаными плечами, подошли к нему. Здесь Бессонов их не боялся - боялся там, в незнакомом месте, на трассе, где произошло ДТП дорожно-транспортное происшествие, а здесь он был дома, здесь ему не только бабки с выщербленными зубами помогали - помогали даже стены.

- Оставили, оставили, - Егор не выдержал, усмехнулся.

- Тогда за мной! - скомандовал Бессонов. Он пытался сейчас взять инициативу в свои руки - понимал, что тот, кто будет наверху, тот и победит, и ему очень важно было сейчас оказаться наверху, не дать этим юнцам наступать себе на ноги, на руки, на горло. Лица у юнцов были растерянные, в глазах заплескалось что-то тревожное - они не рассчитывали встретить во дворе столько народа, - ведь действительно каждый из присутствующих кинется на помощь Бессонову, а не к ним. Бессонов довольно покашлял в кулак. Он окончательно пришел в себя.

С другой стороны, он понимал - кожаные юнцы также виноваты в аварии. Они слишком резко тормозили на скользкой дороге. Ни одна машина в мире, никакой "форд"-расфорд не сумеет так быстро затормозить. А уж бессоновская машина-старушка - тем более.

Покашляв в кулак, Бессонов неожиданно остановился, резко повернулся к парням.

- А зачем, собственно, нам подниматься в квартиру? Мы можем разобраться и здесь. Вот мой дом, вы его видите. Это мои соседи, - он обвел рукою пространство, захватывая не только старушек, но и всех, кто находился в огромном вечернем дворе, даже трех бомжей, лениво роющихся в трех мусорных баках, и двух страдальцев, разбиравших старый "жигуленок", ещё первой модели. - Так что вам все понятно...

- Не все, - недовольно проговорил Антон. - Может, придется поспорить. Так что же, все должны быть свидетелями нашего спора?

- Мы будем спорить тихо.

- Тихо не получается, - поддержал напарника Егор. - Это как в том анекдоте: тихо-тихо попоем, тихо-тихо постреляем. Нет, дядя, не то, все не то... Пошли к тебе домой.

Антон угрожающе придвинулся к Бессонову, и тот очень ясно почувствовал опасность, исходящую от него. От этих кожаных плечей, от широкой груди, расстегнутой, несмотря на слякотную погоду, до самого пупка, - грудь была широкая, как базарная площадь, на ней даже не сходилась джинсовая рубашка: от широкого низкого лба с выпуклыми надбровными дугами, похожими на два бастиона, способных выдержать удар любого кулака, да что там кулака - кирпича, от сжатых в узкие беспощадные щелки глаз...

Что-то в Бессонове надсеклось, он почувствовал, что Антон берет над ним верх, сыро вздохнул, пытаясь ещё сопротивляться, но сопротивляться уже не мог и согласно кивнул.

Услышал лишь протестующе-надломленный стон жены:

- Коля! - Но на этот стон даже не обернулся.

- Так-то лучше, - раздался следом за стоном насмешливый голос Егора. - Неужели ты, дядя, думаешь, что нас остановят эти божьи одуванчики? Да ни в жизнь!

Бессонов, шедший первым, невольно вздрогнул, будто его с силой ширнули чем-то сзади, замедлил шаг, но не остановился.

- Коля! - вновь раздался голос жены, но Бессонов снова не среагировал.

Он словно бы находился под неким гипнозом, как, бывает, под гипноз змеи в степи подпадает поющий жаворонок: когда он трепыхается в выси, то обязательно следит за землей, выглядывает, что там происходит, и, случается, натыкается на взгляд змеи.

Тогда его тянет на землю, будто на аркане, жаворонок не может оторвать от змеи взгляда, опускается и опускается, верещит, но сделать ничего с собою не может - так и оказывается в гадючьей пасти. Нечто подобное происходило с Бессоновым, он словно бы попал в магнетическое поле, управляющее его действиями, и не мог из этого поля выбраться, крутил головой, злился, прислушивался к неровному стуку своего обмирающего сердца и в какие-то минуты вообще терял контроль над собой.

Когда Бессонов открывал дверь своей квартиры, жена его опять задушенно застонала и вскрикнула:

- Коля! Не надо, Коля!

Но он не услышал её, его будто вырубили, вместо крика до него донесся неясный слабый звук, на который он даже не повернул головы. Егор и Антон, поигрывая плечами, молча ждали, стояли сзади.

Ключ подрагивал в руках Бессонова, не попадал торцом в скважину, а когда Бессонов втиснул его все-таки в прорезь, бородка пошла не туда...

Антон что-то прошипел за спиной Бессонова, а Егор добродушно предложил:

- Может, я помогу?

- Сам справлюсь! - неровно дыша, отозвался Бессонов, - не криворукий!

Но был он криворуким, увы, и сам это понимал и подергивал недовольно одним плечом, и ещё - уголком рта, не понимая, то ли это он ртом специально дергает, чтобы показать непрошеным гостям, что видал он всех их в гробу с ситцевой обивкой, то ли рот сам дергается. Наконец он открыл дверь и первым вошел в квартиру.

В свою квартиру.

Острая тоска неожиданно стиснула ему сердце. Бессонов вздохнул и словно бы переступил через некую невидимую черту, через барьер, за который раньше никого не пускал, дружелюбно улыбнулся и повернулся к гостям:

- Прошу, прошу к нам в дом! - сделал приглашающий жест рукой.

В сумраке прихожей лица гостей были смазаны, и ему хотелось увидеть, как оттают, подобреют их лица, когда они окажутся в его уютной, ухоженной квартире, полной милых домашних запахов и звуков, недорого, но со вкусом обставленной, с подлинными картинами современных художников - Бессонов понимал толк в живописи, поскольку когда-то окончил два курса художественного училища, а потом родители вынудили его уйти оттуда.

- У меня для вас и кое-что вкусненькое найдется.

Антон, небрежно скребнув подошвами ботинок по половичку, постеленному у Бессоновых в прихожей, прошел в комнату, оставив после себя мокрые грязные следы. Бессонов недовольно приподнял брови, увидев это, хотел было сделать замечание, но, вспомнив неподвижные, стальные глаза Антона, промолчал. Он рассчитывал все-таки разобраться в происшедшем по-хорошему, выпить по стаканчику вина, - на этот счет у Бессонова имелась заначка и он хотел изъять её из укромного места, чтобы задобрить гостей, - хлопнуть по рукам и тихо-мирно разойтись.

То, что он должен отдать за ремонт иномарки какие-нибудь триста долларов - отдаст, а сверх того - извините! И уж о десяти тысячах "зеленых" речь просто не может идти. Для этого ему надо было задобрить этих молодцов, и тогда все будет о'кей. На это Бессонов очень рассчитывал.

"Действительно, сколько может стоить ремонт японской машины? Ну, двести долларов. Ну, триста... Но не шесть же, и не десять тысяч, конечно. Очень уж большой конский хвост вырос у воробья".

Войдя в комнату, Антон включил свет и одобрительно покивал:

- Неплохо, неплохо...

- Что неплохо? - спросил вошедший следом Бессонов. Он так же, как и этот молодой человек, не вытер ноги и оставил на полу следы. Следить так следить. Но ничего, в конце концов, жена все следы замоет. Главное, чтобы леденящяя история нормально закончилась.

- Неплохо, говорю, живете, - сказал Антон. - Как белые люди.

- Стараемся, знаете ли...

- Это видно невооруженным глазом.

- Хотя денег не хватает.

- А это сегодня никого не колышет. Каждый кует свое счастье сам. Антон крякнул и со всего маху повалился в кресло, застеленное небольшим мохеровым пледом, стукнул ладонями о колени. - Ну что будем делать?

- Давайте разберемся по-хорошему, - неожиданно дрогнувшим голосом предложил Бессонов. - Вы у меня в гостях... Могу я вам предложить по стаканчику хорошего вина?

- Предложить, дядя, можешь, это не возбраняется. Десять тысяч баксов у тебя есть?

- Нет.

- Тогда и вино пить не будем.

В Бессонове что-то обиженно дрогнуло, он гулко сглотнул слюну, обвел рукою пространство и произнес, почти не слыша собственных слов:

- Смотрите, я от чистого сердца. Я хочу как лучше... Я не хочу ругаться.

- А мы разве хотим ругаться? - Антон припечатал крепкой ладонью подлокотник кресла, звук получился "мокрый", похожий на выстрел. - Нам, дядя, заплати за ущерб, и мы разбегаемся в разные стороны. И больше не знаем друг друга.

- Но... - Бессонов поморщился от того, что внутри у него вновь возник нехороший ледок, лицо у него сделалось морщинистым, чужим. - Но десять тысяч долларов - это чудовищная сумма! И шесть с половиной - тоже чудовищная.

- А иномарки сейчас так и стоят чудовищно дорого. Так что не надо нам на глаза лепить жвачку!

В прихожей хлопнула дверь, это тяжело дыша и вытирая платком пот, обильно выступающий на лбу, в квартиру поднялась жена Бессонова, обессиленно прислонилась к косяку.

Увидев сморщенное старое лицо Бессонова, она побледнела.

- Но десять тысяч - это нереально! Не о том вы говорите, пробормотал Бессонов, все ещё надеясь разжалобить молодых людей, доказать им что-то. Он не видел жесткой мстительной усмешки, появившейся на губах у Антона, не видел глаз Егора - прищуренных, будто перед броском.

- Слушай, дядя, перестань брызгать слюной. - Антон снова хлопнул ладонями по подлокотникам кресла, демонстративно отер лицо, отплюнулся: Тьфу! Ты слышал когда-нибудь о том, как по Москве-реке плавают расчлененки? Голова с руками в одном пакете, ноги с гениталиями в другом, туловище в третьем. Один пакет находят в районе Нижних Котлов, другой около Устьинского моста, третий в Лужниках. Слышал?

- Ну? - Бессонов беспомощно оглянулся на жену, увидел, что та стоит у двери с закрытыми глазами и мученически перекошенным бледным лицом.

- Что "ну"? Я тебе что, лошадь? Отвечай нормально, когда тебе задают вопрос! Не то ты меня доведешь, доведешь ведь! - белея щеками и прикусывая зубами нижнюю губу, выкрикнул Антон.

- Антон! - остужая напарника, подал от двери голос Егор, повел головой в сторону окна: слышно, мол.

- Читал я об этом, - наконец отозвался Бессонов.

- Чтобы вас вдвоем пустить к рыбам, нам нужно всего шесть полиэтиленовых пакетов, - сказал Антон, переходя с крика зловещий шепот, три на тебя и три - на дражайшую супругу. И эти шесть пакетов у нас есть. Ножик найдем на кухне... Так что выбирайте!

- Но нету у нас десяти тысяч долларов! И шести с половиной тоже. Не-ту! - Бессонов сжал руки в кулаки, притиснул их к вискам: боже, какой он оказался дурак, приведя этих зверей к себе! Жена была права, она все вскрикивала раненым голосом, будто бы чувствовала, что произойдет.

- А нас это не волнует, есть у тебя деньги или нет. Оформим закладную, дарственную, - Антон обвел пальцем пространство рядом с собою.

- Какую ещё такую дарственную? - чувствуя, что льда внутри становится все больше, спросил Бессонов.

- На квартиру, - легко и весело, как ни в чем не бывало, словно речь шла о пустяке, ответил Антон. - На все это, - он снова пальцем обвел воздух рядом с собою.

- Да вы что? - чувствуя, что ему не хватает дыхания, в груди все скрипит, воскликнул Бессонов. - Вы в своем уме?

Антон легко оторвался от кресла, сделал два стремительных ловких шага - он будто бы одолел эти метры по воздуху, - и с ходу рубанул Бессонова ногою в живот. У того в глазах почернел белый свет. Бессонов сложился пополам, прижал руки к животу, из открывшегося от боли рта на пол потекла розовая слюна.

- Э-э-э, - безголосо засипел он.

Антон опустился в кресло.

От двери устремилась в комнату на помощь согнувшемуся, сипящему от боли Бессонову жена, молча замахала руками, когда Егор перехватил её за туловище.

- Э-э-э, - продолжал, корчась, сипеть Бессонов.

- Ну как? - насмешливо поинтересовался Антон. - Убедительный аргумент я привел, а? Предупреждаю, так будет и впредь, если начнешь кочевряжиться.

- Э-э-э, - никак не мог разогнуться Бессонов. Боль стягивала его тело в один узел, словно Бессонова накрыли стальной авоськой, которая вгрызалась в кожу, в мышцы, и он никак не мог выпутаться из нее, не мог захватить побольше воздуха ртом, чтобы оживить опустевшие легкие.

- И ещё имей в виду, дядя, если будешь сопротивляться, молчать по-ослиному, я включу счетчик, - пообещал Антон.

Что такое счетчик, Бессонов не знал, хотя догадаться было несложно, и он отрицательно покрутил головой.

- Значит, ты все понял так, как надо, - произнес остывающим голосом Антон. Улыбнулся широко, зубасто. - А шести с половиной тыщ у тебя тоже нет?

- Нет, - просипел сквозь зубы Бессонов. Пространство перед ним немного разредилось, он всосал в себя воздух, выдохнул.

Услышал, как где-то далеко-далеко взвизгнула жена - она прорывалась к мужу, а Егор её не пускал. В конце концов он пропустил её к окну, прижал там.

- И денег этих у тебя никогда не будет?

- Никогда, - просипел Бессонов, цепко хватая все, что слышал, реагируя на слова, но не понимая еще, куда клонит Антон.

- Ну что ж, тогда тебе придется все-таки отписать свою квартиру...

- К-как отписать? - Бессонов все ещё не мог справиться с сипением, держался в скрюченном положении.

- Очень просто. Оформить дарственную. На меня, например. Или на Егора.

- А я где буду жить?

- Это твои проблемы, дядя. Не надо было бить нашу машину.

- Так не пойдет. - Бессонов отрицательно помотал головой.

Антон непонимающе, с людоедской жалостью глянул на него, легко воспарил над креслом и в знакомом движении выбросил вперед ногу.

Бессонов опять не успел уклониться - у него от первого удара все ещё плыло перед глазами, только-только начало успокаиваться дыхание, а боль сжиматься в комок. Он вскрикнул, спиной повалился на пол и по скользкому, хорошо обработанному лаком паркету, подъехал на спине к самым ногам жены, притиснув руки к животу.

Антон тем временем запустил руку себе под куртку, в нагрудный карман, вытащил оттуда черный кожаный бумажник с золоченым значком - монограммой какой-то западной фирмы, достал оттуда два листа бумаги. Придвинул к себе журнальный столик, ободрав ножками лак на паркете.

- Аккуратнее, Антон! - заметив обдиры, крикнул от двери Егор, имущество не государственное.

- Вот именно - не государственное. - Антон не сдержал ухмылку - она нарисовалась у него на губах сама по себе, помимо его воли, победная и ироничная, обидная для Бессонова, но Бессонов не видел её, он, корчась, боролся с обжигающим жаром, с болью, с красным душным пологом, опустившимся на него. - Было ваше, стало наше, - Антон продолжал ухмыляться. Провел рукою по бумаге, расправляя её, достал ручку - тоненький золоченый "кросс", такой же дорогой и популярный, как знаменитый "монблан".

- Егор, подкинь-ка мне паспорт этого вяхиря. Будем составлять протокол.

Милицейское слово "протокол" вызвало у него невольную улыбку - вот, дожил, дескать, с таким народом, как Бессонов, до чего только не докатишься, приходится протоколы составлять, как рядовому менту, дружки по кодле узнают - засмеют. Антон посерьезнел, прикрыл губами порченые зубы не засмеют, сами тем же занимаются, так велит подловое начальство, того требует закон общака: отыскивать недотеп вроде Бессонова и отнимать у них все, что они имеют. Если есть справная машина - отнять машину, если есть справная хата - отобрать хату, если нарисовалась у "клиента" дача отобрать дачу... И так далее.

- Держи! - Егор кинул напарнику паспорт Бессонова - краснобокая книжица распластавшейся птицей перелетела через комнату и ловко приземлилась в руки Антона.

- Так-ак... Бессонов Николай Николаевич, - протянул Антон. Прочитав первые строки паспорта, начал аккуратно вырисовывать их в свой "протокол". - Прописка... С прописочкой все в порядке, поскольку Николай Николаевич - образцовый гражданин, никогда не осложнял отношения с паспортным столом и не нарушал режим проживания в столице нашей Родины.

Бессонов приподнялся над полом, встал на четвереньки, покрутил головой, стряхивая с себя красную обжигающую пелену.

- Правильно делаешь, что подымаешься, - одобрительно кивнул Антон, он вновь пришел в ровное расположение духа. - Тебе сейчас расписываться придется... - И добавил, похмыкав: - Николай Николаевич!

Снова склонился над листами бумаги, заполняя их.

Бессонов окончательно понял, что это за люди, Антон и Егор, - и от того, что он ошибся, сам, добровольно впустил их в свой дом, своими руками открыл им дверь, ему было сейчас погано, во рту сбилась в кисель горечь, перед глазами продолжали плавать красные лохмотья - вроде бы и освободился от них, а оказывается - нет.

- Антон, надо бы нотариуса вызвать, - подал голос от двери Егор.

- Сейчас, закончу писать. Да и клиент пусть дозреет до этого серьезного момента.

Когда "клиент дозрел", Антон позвонил нотариусу и за шиворот подтащил Бессонова к столику, сунул в пальцы ручку. Егор, стянув жене Бессонова рот косынкой - "Чтобы, бля, не блажила", - пояснил он и, привязав за запястье к батарее, стал наготове сзади Бессонова.

- Подписывай, дядя, и мы квиты, - сказал Антон Бессонову, - твоя квартира как раз тянет на стоимость ремонта нашей иномарки.

Бессонов, впустую пожевав губами, потянул к себе листы бумаги, тупо вгляделся в них.

- Что это? - пробормотал он, сплюнул на пол кровь.

- Отпущение грехов, - хихикнув, доброжелательно пояснил Антон, он находился в прекрасном расположении духа. - Подписывай, дядя! Если не хочешь, чтобы я тебя снова ногой по брюху оприходовал.

- Не хочу. - Бессонов беспомощно оглянулся, увидел прикрученную к батарее жену с перевязанным ртом, в глазах у него возникло затравленное выражение, губы сжались.

- Раз не хочешь, тогда... - Антон пальцем показал Бессонову, что надо делать - лихо расписался в воздухе и повел глазами на бумагу. - Подписывай маляву, и дело с концом. А через десять минут сюда явится нотариус с печатью и все быстро узаконит.

- Но мне негде будет жить. - Бессонов вновь оглянулся на жену, поправился: - Нам негде будет жить.

- А это, дядя, повторяю, твои проблемы. Не надо было бить своим старым драндулетом дорогую иномарку. Егор! - тихо скомандовал Антон, и Егор не заставил себя ждать - ногой врезал Бессонову по заду, целя между ног, в самое больное у мужчин место.

Бессонов вскинулся, со стоном отвалился от столика, стараясь захватить ртом воздух, схватился пальцами за низ живота. Потом судорожно, неровными рывками перебросил руку на сердце.

- Сердце... - простонал он, - сердце.

Антон тревожно переглянулся с напарником. Егор недоумевающе приподнял плечи:

- Бил-то я его не по сердцу, а по лошадиным гениталиям. Видишь, как они выпирают из штанов? Как у мерина.

- Дурак ты, Горка. У мерина как раз гениталий нет - вырезаны.

- Но что-то осталось же. Иначе как же мочиться?

- В первый раз слышу, что мочатся с помощью гениталий. Для этого есть кое-что другое... - Антон умолк, недоумевающе глянул на Бессонова.

Кряхтя и стеная, роняя на пол кровь, капающую у него из носа и рта, Бессонов подполз к кушетке, навалился на неё грудью, закинул вначале одну ногу, потом другую.

- Ты что, старый муд... издеваешься над нами? Спать вздумал?

- Я счас, я счас, - пробормотал Бессонов, - пусть только сердце малость отойдет. Дайте мне две минуты... только две минуты... Я все подпишу!

- Как бы не сдох мужик, - обеспокоенно проговорил Антон, глянул на часы, - минут через восемь подъедет нотариус... Эх! - Он ожесточенно рубанул рукою воздух. Если бы они сейчас с Егором дожали эту рухлядь, валяющуюся на кушетке, - уже сегодня бы получили пачку долларов от шефа, а завтра завалились бы на неделю в благословенную Анталию либо на Кипр, к ласковому морю с нежными женщинами: каждая такая квартира, "подаренная" разными жлобами типа Бессонова, хорошо оплачивается. Есть у них даже план, общий, на двоих с Егором - одна квартира в месяц. Надо дожимать этого мерина, осталось чуть-чуть. - Но как? - спросил Антон у Бессонова. - Может, воды принести?

- Во... во... - У Бессонова во рту что-то безъязыко забулькало.

- Принеси ему воды! - приказал Антон напарнику.

Бессонов зашевелился, приподнялся, спиною прислонился к стене, покрытой старым, привезенным из Туркмении ещё дедом, ковром - дед в Туркмении служил когда-то офицером... на ковре висело ружье - обычная, довольно дешевая ижевская вертикалка двенадцатого калибра. Бессонов, будучи членом общества охотников, раза два выезжал с нею на охоту - на уток в Тверскую область и на медведя, на молочные овсы, под Кострому, но оба раза охота была неудачной - вернулся ни с чем. А в последнее время охоты вообще нет: браконьерство на периферии лютое, любителей поживиться, ухватить кусок мяса на халяву развелось видимо-невидимо - это с одной стороны, а с другой - народ голодает, иная сельская семья месяцами не видит мяса, вот мужики и начинают охотиться за лосями и кабанами без всяких лицензий, лупят их почем зря, бьют дубьем, колами, ломами, настраивают слопцы, петли, роют ямы, и человеку, приехавшему из Москвы с путевкой и лицензией на руках, на такой охоте делать нечего, он на ней чужой, повесил ружье на ковер. Хотя взносы в охотничье общество платил исправно.

В последнее время, когда газеты стали пестреть сообщениями о мафиозных разборках, стрельбе в центре Москвы и на окраинах, налетах на квартиры и убийствах, убийствах, убийствах, Бессонов пришел к выводу, что ружье может пригодиться уже и не на охоте, а кое в чем другом, у себя дома, и на всякий случай загнал в оба ствола по патрону. Патроны были заряжены крупными пулями-турбинками, запросто сшибающими с ног и здоровяка-лося, и лобастого, со стальным черепом медведя, и вепря с клыками-штыками, обладающего мощью танка и яростью нечистой силы.

Кто знает, а вдруг в дом заберется какой-нибудь небритый детина с ломом или дверь вышибет пьяная компания. Хоть и слабая защита от изуверов охотничье ружье, всего два выстрела на всю нападающую команду, а все-таки защита. Детей у Бессоновых не было, так что баловаться с оружием в квартире некому, Бессонов так и держал его заряженным на ковре.

- Слушай, медная задница, два пластмассовых яйца, ты нам мозги не пудри и время не тяни, - подписывай бумагу. Я тебя предупреждаю в последний раз, больше предупреждать не буду, - медленно, стараясь, чтобы каждое слово дошло до Бессонова, заговорил Антон, - если ты будешь тянуть время, то, во-первых, из этого ничего не выйдет, во-вторых, мы из тебя вытащим все внутренности и расстелим по полу... Для просушки.

Эта фраза понравилась Егору, он открыто, по-мальчишески улыбнулся, сделал аккуратный бесшумный шаг к Бессонову, и шаг этот показался Бессонову страшным.

- Ты, кривозадый, будешь мертвецам завидовать, если мы за тебя возьмемся, а подпишешь бумагу - внутренности сохранишь, жив останешься, лицо, когда в гроб положат, непотревоженным будет. Выбирай!

Егор, мелко, как-то по-детски кивая головой, сделал ещё один бесшумный шажок к Бессонову. Бессонов застонал, повозил языком во рту и сплюнул на ладонь кровь.

- Времени у тебя... - Антон отвернул обшлаг рукава, поглядел на часы, - времени у тебя три минуты. Считай - кот наплакал. Но за три минуты можно мирный договор подписать, не только эту фитюльку, - он приподнял лист бумаги, - тьфу! Через пять минут приедет нотариус, и с ним - ребята, с которыми тебе, дядя, лучше не встречаться. Я тебя предупредил, и если это произойдет, я тебе не завидую...

Егор вновь сделал бесшумный маленький шажок, опять сожалеюще покивал головой: в этой двойке старшим был Антон, и Егор во всем подчинялся напарнику, губы его раздвинулись в улыбке. "Дурак, мол, ты, дядя, большой дурак... Ну чего тебе стоит подписать какую-то жалкую бумажку? Не подпишешь - худо ведь будет! Приедут мужики - с живого спустят шкуру. Срежут её ножом и натянут на колья для просушки".

Бессонов понял, что у него нет ни одного шанса остаться целым, уладить все миром, эти люди не понимают добра, не понимают таких простых вещей, как слезы, боль, беда, они из тех, которые считают: чем хуже вокруг - тем им лучше; Бессонова эти кожаные куртки, как пить дать, вывернут наизнанку, выдернут из него, живого, хребет, выпотрошат кишки, пальцами выдавят глаза.

- А я тебе не завидую, - вдруг жестко и тихо проговорил Бессонов, глядя в упор на Антона.

- Чего-о? - Тот даже не понял, о чем говорит их пленник. - А ну повтори, что ты сказал, вонючка!

- Ты сказал, что мне не завидуешь, а я не завидую тебе...

- Ну ты и... Ты - труп, понял? - Антон, продолжая сидеть в кресле, ткнул в Бессонова пальцем, словно пистолетом. - Труп!

- И тебе я не завидую. - Бессонов перевел взгляд на Егора, продолжающего потихоньку подбираться к нему.

Егор словно бы исполнял некий ритуальный танец, положенный перед всяким съедением человека, - а в том, что с Бессонова придется содрать шкуру, а мясо сварить в котле, Егор был, похоже, уверен на сто процентов и сделал ещё один шажок к Бессонову. В ответ на слова Бессонова он сожалеюче улыбнулся: этот парень в кожаной куртке, лопающейся в литых плечах, и мыслил со своим напарником одинаково. Улыбнувшись, покачал головой: ну что тебе стоило, гад ползучий, подписать бумагу! А ты не только не подписал, но ещё и угрожать начал.

А Бессонов собирался с силами. Он был из той самой породы русских мужиков, что долго запрягают, но потом быстро едут. По лицу его пробежала судорога, - даже зубы лязгнули, будто у волка, он сцепил челюсти, приподнялся на кушетке и резким движением сдернул со стены ружье.

Антон, увидев это, захохотал грубо, издевательски:

- Брось эту пукалку, хмырь болотный! Она единственное на что годится - в печке шуровать. Не зли нас с Егором - брось!

- Я счас, я счас, - зачастил Бессонов хрипло и ощутил, что пальцы у него перестали трястись, окрепли, когда в руках оказалась вертикалка, - я покажу тебе "в печке шуровать", я покажу тебе квартиру, я покажу тебе... Ты всего у меня получишь сполна, хлебнешь...

- Тьфу! - отплюнулся Антон. - Труп! Сделай его, Егор.

Егор, получивший приказ напарника, понимающе кивнул, ещё раз с сожалением улыбнулся и резко оттолкнувшись ногами от пола, прыгнул, будто зверь, к кушетке.

Время вдруг обрело стремительность, стало упругим, опасным. Бессонов быстро перевел флажок предохранителя на боевое положение и навскидку, понимая, что через несколько мгновений будет поздно, почти не целясь, выстрелил в Егора.

У того лицо вдруг сделалось широким, удивленным, глаза по-мальчишески посветлели, стали беззащитными, и Бессонов, хорошо, словно под увеличительным стеклом, видя их, пожалел о том, что нажал на спусковую собачку ружья. Егор неверяще взвизгнул, пуля всадилась ему в грудь, вдавив в тело клок черной кожи. Сам он остановился прямо на лету - это было страшно: вдавившийся в мякоть клок кожи стал лаковым, блестящим, бруснично-ярким.

"Вот и пригодилось ружьецо-то", - мелькнула в голове Бессонова спокойная, какая-то чужая, будто и не с ним все происходило, почти нелепая мысль. Егор закричал, вскинул руки в последнем предсмертном движении и тяжело грохнулся на пол. Сложился бескостным кулем, подогнув под себя обе ноги. По поверженной груде мяса пробежала дрожь, послышался тонкий плачущий звук, и Егор затих.

Где-то совсем рядом, у окна закричала жена, но Бессонов не обратил на крик никакого внимания, пришептывая губами, он перевел ствол ружья на Антона, осадил его, приподнявшегося было из кресла. Поморщился, проговорил сырым незнакомым хрипом, яростно кривя рот:

- Ну что, по-прежнему хочешь, чтобы я подписал бумагу?

Антон, у которого мигом утяжелилось, стало грубым лицо, поднял обе руки:

- Нет-нет, не хочу... Ничего не хочу.

- А как же насчет нотариуса?

- Как придет, так и уйдет!

- Он же не один, - Бессонов жестко, непохоже на себя усмехнулся, скосил глаза на груду мяса, лежавшую на полу, бывшую ещё несколько минут назад молодым, полным сил человеком, - он же с такими же безмозглыми шестерками, как и ты...

- Ну и что, шестерка есть шестерка... - На большее Антона не хватило, он вздернул руки над собой, заблажил слезно, испуганно: - Не надо, не надо...

- Чего не надо?

- Стрелять не надо. Дяденька...

"Уже я и дяденька, - устало и горько отметил Бессонов, - родной человек..."

Антон замахал руками, моля Бессонова:

- Не надо, дяденька! - Сполз с кресла, бухнулся на колени.

Тот осадил его громким холодным криком:

- Назад! Не двигаться, пока не приехала милиция!

- Не надо милиции, дяденька, не надо!

- Ага! А труп я должен буду повесить на себя? Так?

- Не надо милиции, - продолжал блажить Антон, из круглых испуганных глаз его выкатились крупные чистые слезы.

Этими слезами Антон и добил Бессонова, он опустил ствол ружья. Пока он не осознавал, что произошло, он просто думал о том, что боли больше не будет, никто не станет бить его в грудь и живот, не потащит за воротник к бумаге, подписать которую - все равно, что подписать свой собственный смертный приговор. Бессонов закусил нижнюю губу, закусил сильно, но боли не почувствовал.

Лицо его исказилось от тяжелого внутреннего озноба, Бессонов глухо застонал. Стон словно бы отрезвил Антона. Он вытер слезы и неожиданно, с места, будто зверь, прыгнул на Бессонова.

Бессонов прозевал его прыжок, вернее, самое начало прыжка расслабился, обмяк, засек только, что лицо Антона странно увеличилось и заслонило собою все пространство, даже стены квартиры. В следующую секунду Бессонова оглушил крик, и он закричал ответно, понимая, что Антон сейчас разделается с ним - пришел конец... Он успел все-таки поднять ружье и коротким, очень точным ударом - все получилось само собою, - отбил от себя Антона.

Прикладом Бессонов попал парню точно в низ подбородка, тот даже взвизгнул, не ожидая удара, Бессонов почувствовал, как раздался костяной хряск, Антон отлетел назад, покатился по полу, но в ту секунду пружинисто вскочил и в низкой стойке рванулся к Бессонову, надеясь опередить его и выбить ружье из рук.

Хоть и оглушен был Бессонов, хоть и ныло внутри все от боли, от горечи и обиды, а тело одрябло, но Антон не опередил его, Бессонов оказался быстрее - когда Антон выпрямился, переходя из низкой стойки в высокую и выбросил вперед кулак, чтобы свернуть Бессонову набок лицо, Бессонов развернул ружье и, не целясь, выстрелил.

Выстрел оказался метким - жекан всадился Антону прямо в лицо, превратив его в страшную кровяную котлету, смазав разом все, что отличало его физиономию от других - мелкие зубы, глаза - два огромных шара на прозрачных, как рыболовная жилка, нитках, нос - мягкую гуттаперчевую нашлепку. Руки Антона бескостно взлетели, словно замахиваясь угрожающе на Бессонова, Бессонов отшатнулся от Антона, боясь запачкаться кровью, но не успел - кровь под напором брызнула прямо на Бессонова - видно, жакан перебил у налетчика какую-то артерию.

Антон сделал на подгибающихся, ещё живых ногах, два шага и завалился назад прямо на своего напарника. Ноги его взметнулись вверх, показав две грязные подошвы, и Бессонов ощутил, как по горлу его шваркнуло что-то дерущее, жесткое, словно наждак. Он выругался хрипло, не осознавая пока, что произошло:

- С-суки!

Поморщился, услышав, как Антон, с мозгом, превращенным в фарш, все ещё конвульсивно стучит ногами по полу, дергается, руки у него приподнимаются над телом, страшно шевелят пальцами. Бессонов разомкнул ружье, выбил из стволов патроны - те звонко запрыгали по паркету, и прошел к письменному столу, достал из ящика ещё два патрона, заряженных пулями-турбинками, сунул их в черные, кисло пахнущие выстрелами стволы.

- Вроде бы нотариус с кем-то должен прийти, - пробормотал он хрипло, по-прежнему чужим голосом, - ну идите, идите... Встречу вас достойно.

Брезгливо обошел Егора с Антоном, - Антон продолжал дергать ногами, но уже слабее, тише, под тело натекло много крови, она растекалась алыми струйками по паркету, - взял на кухне нож и обрезал веревку, которой его жена была привязана к батарее, равнодушно подивился про себя: и когда этот юный ублюдок умудрился её привязать, и где только веревку взял? Жена едва слышно вздохнула, развернулась к Бессонову спиной и начала сползать на пол.

Приставив ружье к стенке, Бессонов неловко подхватил её, закряхтел, потом подсунул руку под ноги, оторвал от пола, взял "вес", кряхтя, оттащил в боковую комнату, положил на кровать, нежно погладил жену рукою по щеке, прошептал:

- Прости меня, очень прошу. Я доверился, и мы попали в беду. Ты была права, это - ублюдки, прости меня...

Ему показалось, что в комнате, где лежали Егор с Антоном, кто-то зашевелился, он стремительно выскочил из боковушки, на ходу ловко подхватил ружье, глянул неверяще - это что же выходит, он стрелял шоколадными батончиками, а не жаканами, и ублюдки живы? Поморщился: в комнате пахло сырым мясом. Крови стало больше, через красную страшную лужу надо было уже перепрыгивать.

Нет, кожаные герои не шевелились, Бессонов подошел к окну, прижался лбом к ошпаривающе холодному стеклу, глянул вниз.

Бабок на скамейке не было - как ветром сдуло. "Значит, слышали выстрелы, - подумал Бессонов, - а раз так, то уже вызвали милицию. Ментов можно не вызывать".

Он сел в кресло, поставил ружье между коленями, огладил пальцами ствол - тот ещё хранил тепло выстрелов, оба дула. "Нет, надо все-таки самому позвонить в милицию, - подумал он спокойно, холодно - Бессонов понимал, что двумя выстрелами он отсек прошлую жизнь от настоящей. - Пусть уж наряд приедет по моему вызову".

Набрав номер местного отделения милиции, он несколько минут ждал, когда же дежурный поднимет трубку, подумал, что тот, наверное, замордован, голова опухла от звонков и сообщений об убийствах, грабежах, насилии, кражах, и к телефонному аппарату относится уже, надо полагать, как к личному врагу. Наконец дежурный поднял трубку.

Бессонов спокойно, четко и размеренно выговаривая каждое слово, назвал свою фамилию, имя с отчеством следом, адрес, потом без дрожи в голосе добавил:

- Я только что убил двух человек.

- Вы что, смеетесь? - не поверил дежурный, от неожиданности у этого человека даже сел, сделался сиплым голос.

- И не думаю. Я действительно только что убил двух человек из ружья.

- Повторите-ка свой адрес.

Бессонов вновь продиктовал в телефонную трубку свой адрес.

- Это у вас была стрельба?

- У меня.

- Мы её уже зафиксировали.

"Надо полагать, что зафиксировали, - с усмешкой подумал Бессонов, каждая вторая из бабушек, грызущих семечки, - стукачка, такими их воспитала система. Сталин с Берией и иже с ними".

- К вам уже выехали. Вы слышите меня?

- Отлично слышу.

- Ничего не трогайте в квартире, понятно?

Бессонов повесил трубку. Стал ждать. Он быстро погрузился в какое-то одуряющее оцепенение, комната перед ним расплылась, потеряла свои очертания, сделалась незнакомой, в горле что-то захлюпало, боль, от ударов пропавшая было, проснулась вновь, ошпарила нутро, он зашипел, втягивая в себя воздух, замер и начал уговаривать боль. Бессонов знал, что боль проходит быстрее, если её уговаривать.

Он очнулся, когда послышался шум, потер пальцами виски, приходя в себя, приподнялся на тахте, но сил у него не было и он, вяло покивав самому себе, опустился вновь. В конце концов, милиционеры - люди дюжие, уволокут его в участок даже на плечах. Дверь открылась, на пороге появился здоровый, с огромными литыми плечами молодой человек в кожаной куртке, выкрикнул зычно:

- Антон! Егор!

Этот парень как две капли воды был похож на тех, кого Бессонов убил, - тот же взгляд, тот же, ничем не омраченный, не отяжеленный никакими мыслями лоб. Из-за парня выдвинулся пожилой быстроглазый человек нотариус, как понял Бессонов, - сморщился жалобно:

- Что-то здесь не то! Здесь мясокомбинатом пахнет.

Выстрелили они одновременно - Бессонов из своего ружья, а парень - из блестящего никелированного пистолета заморского производства. Быстроглазый нотариус в этот момент уже испарился. Он исчез стремительно, словно дух бестелесный, растаял и мог уже находиться где-нибудь в районе Киевского вокзала. Бессонов был хорошо знаком с такими людьми, как этот нотариус.

Пистолет в руке парня выбросил острый крохотный язычок - из короткого никелированного ствола и спрятался обратно, будто в змеиный рот. Бессонов получил два удара сразу - в правое его сильно толкнуло ружье, в левое ударила пуля. Бессонов запрокинулся на спину, вскрикнул испуганно, но в следующий миг вскочил. Ружье выпало у него из рук, голова наполнилась холодным дребезжащим звоном, мелькнула испуганная мысль: "Как же я без ружья-то?" Но гостю было уже не до Бессонова - мощная свинцовая "турбинка", выплюнутая ружьем, сбила его с ног. Гость уже лежал. Он громко икнул, схватился одною рукою за горло, второй ткнул в Бессонова, но пистолет вывалился из руки, шлепнулся на пол рядом с ружьем.

Парень снова икнул, прижал к горлу вторую руку, мгновенно окрасившуюся кровью, оторопело, почти невидяще поглядел на Бессонова и оттолкнулся ногами от пола. Угасающим сознанием он понимал, что надо спешно покидать это место, засвечиваться нельзя, скоро здесь будет милиция, сделал второй гребок ногами, потом третий, добрался до двери и надавил на неё спиной.

Дверь покорно распахнулась, и стрелок в форменной кожаной куртке Бессонов понял, что кожаные куртки у этих людей были униформой, - вывалился на лестничную площадку. Бессонов проводил его глазами и, держась окровавленной рукой за плечо, тихо опустился на пол. Он боялся потерять сознание, понимал, что тогда никто уже не сможет защитить ни его дом, ни его жену, ни его самого. Хриплым, едва слышным голосом он позвал жену. Та услышала его, вышла из боковушки, припала к плечу Бессонова, заплакала.

- Не надо, - морщась от боли, попросил он, - подтяни-ка лучше ко мне ружье. Вдруг ещё кто-то появится!

Пространство перед ним сделалось красным, жарким, узким, от боли он быстро ослаб. Попросил жену, чувствуя, как тяжелеет, становится чужим язык:

- И быстрее вызывай "скорую помощь", иначе я умру.

Жена всхлипнула зажато, слезы застряли в горле, шепотом попросила Бессонова.

- Не надо, не надо... Не умирай. Ну, пожалуйста!

Чем-то очень простым, домашним и одновременно нелепым повеяло от этой просьбы, он что было силы стиснул рукой простреленное плечо, погрузился в некую жаркую немоту, попробовал думать о чем-то хорошем - о своем прошлом, о детстве, о счастливых случаях, но все перекрывала тяжесть прошедшего дня, и Бессонов угрюмо повесил голову. Чтобы не потерять сознание, он закусил зубами губу и ждал - вот-вот приедет милиция, а следом и "скорая помощь"...

ПРЕДАННАЯ ДЖУЛЬКА

Хоть и считается, что самые смышленые собаки - благородных кровей с хорошими родословными: сеттеры и доги, ньюфаундленды и таксы, терьеры и сенбернары, Ольга Федоровна могла это запросто оспорить: у неё за долгую жизнь кого только не водилось - и такса была, и пудель, и злая немецкая овчарка, и безносая щекастенькая собачонка какой-то редкостной японской породы, но смышленей, добрее и вернее дворняжек не было.

Дворняга - существо очень сообразительное, доверчивое, благородное. Радуясь хозяйке, так крутит хвостом, что тот запросто может выскочить из паза вместе с репкой. Придется тогда мочало это вставлять назад в гнездо, или в чем там ещё он крепится... Потому что дворняга, в отличие от благородного дога, хорошо знает, что такое жить на улице, ночевать под кустом во время проливного дождя, своей шкурой попробовала, как примерзает тело к снегу и льду зимой, как пронизывает насквозь ветер, срывающий с крыш сосульки, и как вкусна бывает горячая сосиска, кем-то недоеденная в "хот-доге" и брошенная с тарелки на землю, и вообще какую радость доставляет случайный кусок хлеба, обнаруженный в пакете, засунутом в урну, скибка съежившейся и отвердевшей от старости колбасы. А приветливое слово, оброненное каким-нибудь пьяным мужиком! Комнатному догу или таксе, привыкшей к теплой тахте в ухоженном доме, этого не понять. Потому вполне возможно, что у дога радостей меньше, чем у дворняги, которую начинает опекать человек.

Такому человеку дворняга бывает благодарна до конца своей короткой трудной жизни, и если жизнь её понадобиться человеку для каких-то его целей, она её с удовольствием отдаст. Ибо человек этот был для неё светом в окошке - позаботился, обогрел, накормил - сделал то, чего лишены многие собаки. Часть из них вообще умирает, так и не познав, что такое кусок хлеба из рук человека, что такое тепло жилья и как сладка разваренная куриная косточка, вытащенная из супа...

У Ольги Федоровны была дворняга - приземистая, коротконогая, с черным пятном около глаза и смышленым, будто у школяра-отличника, взглядом, по кличке Джулька. Ольгу Федоровну Джулька любила невероятно, переживала, если с той что-то случалось, если хозяйка приходила удрученная из райсобеса, или как там нынче эта контора называется, впрочем, как бы она ни называлась все равно для Ольги Федоровны останется райсобесом. Или приходила расстроенная из поликлиники - понятно, по какой причине, или из магазина, где её обсчитали, или когда она навещала своих старинных подруг по школе она хорошо помнила их в молодые годы и теперь сравнивала, во что они превратились. Вместе расстраивались, послушав по радио про забастовки шахтеров и посмотрев передачи по "ящику", как Ольга Федоровна на молодежный манер называла телевизор, о том, как страдает народ на Дальнем Востоке без тепла в морозную пору, - в общем, поводов для расстройства было предостаточно. И Джулька вместе с хозяйкой вздыхала, вместе плакала...

Умела Джулька делать разные диковинные вещи: ходить, как балерина, на задних лапах мелким семенящим шагом и, весело скаля чистые мелкие зубы, отвешивать налево-направо поклоны. Умела, когда хозяйки не было дома, снимать трубку с телефонного аппарата и довольно вежливо отвечать ошеломленному абоненту на своем собачьем языке, что хозяйки, дескать, нету дома, а потом носом задвигать трубку обратно на аппарат, умела считать... Этот фокус Ольга Федоровна подсмотрела в цирке: там у одного клоуна была черная кудлатая собачонка, которая лихо считала - два умножала на два, потом к умноженному прибавляла три, и так далее, - делала она это довольно безошибочно, но, как показалось Ольге Федоровне, бездумно. А раз в глазах у кудлатой собачонки не было ни мыслишки, значит, дело было не в её сообразительности, а в чем-то другом.

Ольга Федоровна заметила, что клоун то пощелкивал пальцами, то притоптывал ногой, то делал ещё что-то - кривлялся, подмигивал одним глазом, активно жестикулировал, то есть явно подавал собачонке сигналы, и та, перехватывая их, лаяла. Аплодисменты зарабатывала бешеные - овации не смолкали по нескольку минут.

"Неужели Джулька так не сможет? - терзала себя вопросом Ольга Федоровна, возвращаясь домой под впечатлением от собачонкиной сообразительности. - Сможет! Она же все равно что человек, только говорить не умеет... Еще как сможет!"

Она начала тренировать Джульку, и вскоре та довольно лихо вытявкивала ответы на разные арифметические комбинации: со всеми задачками справлялась, будто с колбасными обрезками, - щелкала за милую душу, чем вызывала довольную улыбку и у Ольги Федоровны, и у её гостей.

Научилась Джулька зажимать в зубах пластмассовую соломинку и пить из бокала кока-колу - на едином дыхании выдувала бокал целиком и становилась хмельной, игривой, улыбчивой. В отличие от многих собак, любила сладкое: ела конфеты, хлеб с джемом, сахар, мармелад. А также свежие огурцы и селедку.

В душные августовские дни, когда под Москвой поспевала малина, Ольга Федоровна брала Джульку и ехала с нею за город.

Далеко они старались не забираться, отправлялись в путь обычно по Киевской дороге, сходили с электрички где-нибудь во Внукове или в Кокошкине, искали малиновые кусты.

Особенно много малины было во Внукове, в окрестностях писательского поселка. По кромке поселка, внизу, под крутыми буграми, на которых расположились дома, протекала тихая, заросшая ряской речушка Ликава. В Ликаве водились черные как смоль ротаны и такие же черные, словно бы вылезшие из шахтерской лавы, караси - глазастые, жирные, пугающие диких уток; плавали и сами утки, важные, неторопливые - выгуливали своих желтоклювых веселых птенцов, а на ночь уводили их спать в малинник.

Малинники на Ликаве знатные. Как и заросли белой и черной смородины, ежевики и ещё какой-то дымчатой, твердой, будто горох, ягоды, похожей на плоды терновника. Но смородина и терновник Ольгу Федоровны с Джулькой не интересовали - только малина.

Джулька первой кидалась к кустам, усыпанным красными сочными ягодами и задирала свою улыбчивую морду.

- Ах, Джулька, Джулька, - притворно вздыхала Ольга Федоровна, - разве можно быть такой сластеной?

Но сколько она ни старалась придать своему голосу озабоченности, сколько ни изображала на лице суровость, справиться с собою не могла глаза её по-прежнему улыбались, а мягкие добрые губы она просто не могла ствердить - не получалось. Джулька знала, что Ольга Федоровна допустить даже в мыслях не могла, чтоб наказать шкодливую собачонку за проказы, нечаянную лужу на полу или чрезмерную прилипчивость. А тем более за ягоды. Ведь Джулька запросто дотягивалась до них, особенно до тех, что находились внизу, но ягоды эти были малоаппетитные, в черных точках, изгрызанные лесными клопами и муравьями, и Джулька от них отворачивала нос: куда вкуснее были ягоды наверху. Ольга Федоровна начинала кормить Джульку.

Впрочем, себя тоже не забывала - одну ягодину, сочную, влажно посвечивающую рубином, она кидала в рот себе, вторую - Джульке, одну себе, вторую Джульке: делила сладкое пополам. Джулька от избытка чувств, от сласти, от того, что её любила хозяйка, урчала по-кошачьи, хлюпала носом и поднималась на задние лапы, стараясь дотянуться до Ольги Федоровны, лизнуть её в нос.

Однако Ольга Федоровна знала меру, ту самую грань, до которой хорошо, а дальше начинается уже невесть что... Ибо избаловать собачонку ничего не стоит, но это пойдет ей только во вред. Увы!

Вкусно пахло ягодами, горячий воздух стоял плотной душной стеной, сладкие запахи накапливались в нем, сгущались - ещё чуть-чуть, и воздух, как пастилу или мармелад, можно будет пластать ножом, и Джулька, одуревшая от обилия ягод и сладкой духоты, щелкала пастью и жевала воздух, будто застывшую патоку.

Ольга Федоровна это засекала, - у неё был приметливый глаз, лицо её расплывалось в улыбке:

- Ну и дуреха же ты, Джулька! Обмануть тебя ничего не стоит. Сама себя обманываешь.

И в этом Ольга Федоровна была права.

А потом, наевшись до одури малины, они с Джулькой сидели на каком-нибудь невысоком взлобке, в траве, слушали, как повелительно громко покрикивает козодой, обучающий своих птенцов летать, не боясь ни собак, ни одичавших лесных котов, как плещется утка со своим шустрым выводком, а на недалекой, высохшей до металлической звонкости березе трудится зеленый, похожий на жука дятел - стучит железным клювом по дереву, вылущивая из коры разную полезную для себя живность.

Часы отдыха на речке Ликаве были блаженными. Они снились потом ветреными зимними ночами и Ольге Федоровне и Джульке, и им обоим хотелось вернуться в счастливое яркое лето, побыстрее пережить стужу и серые зимние дни, в которых так неуютно чувствует себя всякое живое существо.

Не будь таких дней в прошлом, душа заросла бы сорной травой, пусто было бы в ней, тихо и одиноко.

Когда же наступала прозрачная с медной звенью в деревьях осень, Ольга Федоровна с Джулькой ходили по грибы, за опятами. Они это дело тоже уважали. Обе действовали самостоятельно. Джулька находила какой-нибудь пенек, обсыпанный нежными тонконогими грибами, ложилась перед ним на живот, внимательно обследовала грибные заросли своими зоркими чистыми глазами, затем, собирая пузом подсохшие репьи и комочки, обползала пень кругом и, довольно урча, приступала к трапезе.

- Смотри, не схряпай какую-нибудь ядовитую поганку! - предупреждала её Ольга Федоровна, хотя могла и не предупреждать: Джулька в грибах разбиралась не хуже хозяйки, какой гриб чистый, а от какого все внутренности может вывернуть наизнанку.

В общем, по этой части Джулька могла кое-чему научить Ольгу Федоровну, и если бы умела говорить - обязательно прочитала бы ей лекцию. Но вот беда - Джулька говорить не умела.

Хозяйка и сама быстро находила грибное место и с какого-нибудь поваленного наземь березового ствола набирала полную сумку опят, с другого такого же - вторую сумку. Дальше, хорошо понимая, что больше двух сумок ей не унести, набирала и третью сумку. Глаза-то ведь завидущие. Потом, кряхтя, стеная, останавливаясь через каждые пятьдесят метров, хватала себя за поясницу. Джулька в такие минуты жалела Ольгу Федоровну, пыталась зубами подхватить сумку, чтобы помочь хозяйке, но боялась рассыпать грибы и лишь жалобно повизгивала, крутилась вокруг сумок, виляла хвостом и чувствовала себя несчастной.

Однажды она показала хозяйке цирковой фокус: встала на задние лапы во весь рост и правой передней лапой, как рукой, попыталась подцепить пакет за две плоские ручки, но поднять не смогла - не хватило сил. Джулька завизжала раздосадованно, задышала часто, искоса глянула на хозяйку: как та отнесется к её фокусу? Ольга Федоровна, уперев руки в боки и согнувшись, заломило поясницу - глядела на Джульку без улыбки, так серьезно, что Джулька испугалась и виновато замахала хвостом.

Глаза у Ольги Федоровны сделались влажными, она присела и прижала Джульку к себе, забормотала что-то растроганно. Джулька невольно поникла что-то не понравилось ей в хозяйкином голосе, в слезном тревожном бормотании, в надломленной фигуре...

Животные всегда чувствуют боль хозяев и стараются взять эту боль на себя, облегчить хозяйскую жизнь. Фактов, говорящих об этом, мы имеем предостаточно.

В писательском поселке Внуково был у меня сосед-прозаик. Мы жили в одном коттедже, на разных только этажах: я - на втором, он - на первом. У Славы иногда прихватывало сердце, скакало давление - в общем, здоровье было разношенное, но он не обращал на него внимания и вообще не жалел себя, писательский труд - штука тяжелая.

Единственной защитой, отводящей у Славы боль, был кот Мотька. Роскошный, пушистый, дымчатый, иногда, в пору весеннего цветения, он казался зеленым, с большими серьезными глазами и хвостом, вечно поднятым в небо, как труба парохода. Мотька очень хорошо отводил от хозяина боль, был настоящим врачевателем.

Однажды у соседа случился инфаркт, он загремел в военный госпиталь был он капитан-лейтенантом в отставке. В госпитале он довольно быстро поднялся и вернулся домой. А вот Мотька начал хиреть: то одно его стало допекать, то другое... И все болезни были человеческими. Потом Мотьки не стало.

Сосед тогда произнес с пронзительной горечью в голосе:

- Это Мотька вместо меня на тот свет ушел. Всю мою боль взял с собой.

Так и Джулька: она ясно почувствовала боль, хворь хозяйки, вывернула голову, носом ткнулась ей в щеку, преданно и тревожно лизнула в лицо.

- Ах ты, Джулька, Джулька, - тихо и благодарно пробормотала Ольга Федоровна, - Джулечка...

Кряхтя, поднялась, подобрала с земли сумки с грибами и поковыляла к зеленому, давно не ремонтированному строению станции, около которого в скверике одиноко стоял закапанный краской Ильич с сиротливо вытянутой рукой, будто чего-то хотел попросить.

На перроне темнели три или четыре угрюмые фигуры грибников - таких же добытчиков осенних опят, как и Ольга Федоровна с Джулькой, - дачный сезон кончался, лето уступало место осени и люди перестали ездить за город...

Вскоре Ольгу Федоровну положили в больницу. Поехала она туда сама, на трамвае, в сопровождении своей старшей сестры, Ирины Федоровны, - такой же мягкой, улыбчивой женщины, когда-то преподававшей в школе немецкий язык и за пятьдесят лет безупречной работы награжденной самым значимым в Советском Союзе орденом.

В палату Ирину Федоровну не пустили, она попрощалась с сестрой у входа в отделение - замусоренное, темное, пропитанное болью и духом тлена, приложила платок к глазам, попросила:

- Ты давай, Оль, побыстрее отсюда выбирайся!

- Постараюсь, - печально улыбнулась в ответ Ольга Федоровна. - У меня к тебе просьба: не забывай Джульку, ладно? Она собака умная, все понимает, временами вообще кажется, что у неё мозги и душа человека. Корми её, ладно?

- О Джульке не беспокойся, - проговорила Ирина Федоровна и, понимая, что творится внутри у сестры, какая там сейчас печаль, темень и слезная сырость, успокоила: - За Джулькой я присмотрю. - И добавила: - Как за самой собой.

Ирина Федоровна никогда никого не обманывала, просто не умела и, если что-то обещала, обещание обязательно выполняла.

Вечером, сразу же после больницы, она приехала на квартиру к Ольге Федоровне. Джулька поднялась со своего старого пуфика, подошла к ней, печально вильнула хвостом и опустила голову. Ирина Федоровна присела на корточки, хотела что-то сказать, но комок закупорил горло, на глаза навернулись слезы, и она лишь потрепала Джульку по загривку.

Ком в горле ширился, рос, шевелился, будто живой, Ирина Федоровна немо мотала головой и ничего не могла вымолвить. Из больницы, из отделения, куда попала Ольга Федоровна, пациенты обычно не возвращались.

Потом, отдышавшись немного, она прошла на кухню, опустилась на стул и долго сидела в каком-то странном онемении, понимая и не понимая, что с ней происходит. Джулька, также в печальном онемении, стояла напротив и смотрела на гостью.

- Ах, Джулечка! - наконец очнувшись, произнесла Ирина Федоровна, притянула собаку к себе.

Джулька не сопротивлялась, лишь подняла заплаканную морду и лизнула Ирину Федоровну в щеку.

- Поехали, Джулька, ко мне домой, - пригласила её Ирина Федоровна, вдвоем нам лучше будет. А? Станем вдвоем жить-поживать да хозяйку твою ожидать. - В голосе её послышалось что-то хлюпающее, сырое, но Ирина Федоровна этого не заметила, продолжала уговаривать: - Пока не вернется хозяйка. А вернется - заберет тебя. А, Джулька? - В тоне Ирины Федоровны появились заискивающие нотки. - Поехали, Джуленька!

Джулька молчала. Лишь отвела влажный горький взгляд в сторону: она не могла покинуть квартиру. Здесь пахло хозяйкой.

- Джулька, не будь противной, не упрямься, - попросила Ирина Федоровна, но Джулька, будто понимая человеческую речь, отрицательно мотнула головой.

- Ну, Джулька!

В ответ Джулька вновь отрицательно мотнула головой.

Ирина Федоровна тяжело опустила руки на колени - было ясно, что Джулька никогда отсюда не уйдет - она будет оберегать квартиру до прихода хозяйки, стеречь не только вещи, но и сам дух Ольги Федоровны - живой дух, которым пропитались стены, мебель, кухня, портьеры, полотенца - все. Поэтому она будет ждать, будет тосковать, голодать и умирать, но квартиру не бросит.

- Ну и упрямая же ты, - проговорила Ирина Федоровна, поднимаясь с кухонной табуретки. - Ладно, пойдем, я хоть тебя на улицу выведу.

Джулька охотно вышла с Ириной Федоровной на улицу, но, сделав свои дела, стремительно ринулась к подъезду, не то хозяйка вернется домой, а её, верной сторожихи, в квартире не окажется. Нехорошо.

- Ах, Джулька, Джулька! - вздохнула Ирина Федоровна и, понурившись, пошла к подъезду.

Джулька виновато взглянула на нее, поморгала как-то по-девчоночьи незащищено, словно прося её извинить.

Войдя в квартиру, она привычно обежала её, сунулась в один угол, потом в другой, заскулила - углы пахли хозяйкой, этот родной запах она никогда не спутает ни с каким другим, запах тревожно толкнулся в сердце, выжал на глазах слезы, Джулька горестно помотала головой и кинулась к двери. Застыла возле неё немо.

- Ладно, Джулька, - понимая, что собака не подчинится ей, сказала Ирина Федоровна, засуетилась, гремя какими-то жестянками, засунутыми в холодильник. - Я тебе оставлю кое-какую еду - хлеба, картошки и воды в миске. До утра продержишься. А утром я приду, принесу что-нибудь. Держись! - Она потрепала Джульку по лохматой морде и ушла домой.

Ирина Федоровна ехала к себе на трамвае и размышляла о том, какие силы держат собаку подле человека? Ведь столько издевательств, сколько приняла собака от человека, не принял никто, ни одно животное. По идее собака должна была давно сбежать от двуногого "царя природы", стать его заклятым врагом, но собака не сбежала и врагом не стала. Вот загадка! И до сих пор собака держится подле "царя", не уходит.

В чем дело? Нет на этот вопрос ответа.

А уж если эту собаку малость обогреть да приласкать, так псина будет верна человеку по гроб, вот ведь как. Ирина Федоровна украдкой, боясь, что её в трамвае кто-нибудь услышит, вздохнула. Растерла морось на стекле, вгляделась в туманную улицу, по которой трамвай едва катился, - узкая, со старыми постройками улица была забита машинами, пространство её ещё более сузили бетонированные площадки перед банками, богатыми конторами, офисами. На площадках этих стояли задом к улице, вытянувшись во всю длину, будто отдыхающие животные, "мерседесы". "Мерседесы" были припаркованы и слева и справа, улица из-за них обузилась в два раза, машины, тесно прижавшись друг к другу, двигались едва-едва, трамвай настырно трещал звонком, угрожающе звякал железными сочленениями, требуя, чтобы его пропустили - у машин, дескать, своя дорога, а у трамвая своя, - но на это усталое звяканье никто не обращал внимания. Водители и пассажиры со скучным видом разглядывали вывески банков.

"Удивительная страна - Россия, - думала Ирина Федоровна, - денег нет, а банки на каждом шагу. Банк на банке сидит и банком погоняет. Изобретателен наш народ - выдумал Министерство культуры при полном упадке культуры, Министерство образования, при том что образованные люди никому не нужны. Сейчас даже тот, кто и расписаться-то не умеет, может предъявить красный диплом хоть МГУ, купленный по дешевке на рынке у Киевского вокзала. Сколько модных заморских словечек: эксклюзив, брокер, консенсус, дилер, секвестр. И ладно бы только словечки, но за всем этим стоит нечто большее, чем оккупация языка... Похоже, что американцы всерьез нацелились прибрать к рукам нашу территорию, наши ископаемые и теперь приучают обывателя к тому, что в будущем он станет общаться со своими хозяевами на их родном языке языке "скрипучей кожи"... Действительно, не учить же дяде Сэму русский... Он до этого никогда не снизойдет".

В мокром затуманенном окне Ирина Федоровна увидела жалкую лохматую собачонку, стоявшую на скользком асфальте. Собачонке было холодно, она поднимала то одну, то другую лапу, обреченно поглядывала на людей. Глаза у неё были несчастные, будто у бездомного человека. Ирина Федоровна даже приподнялась на сиденье, чтобы получше рассмотреть собачонку, но трамвай заскрежетал колесами на крутом повороте, вагон завалило набок, Ирина Федоровна не удержалась и носом припечаталась к стеклу.

Она улыбнулась, на мгновение закрыла глаза. "Как девчонка, мелькнуло у неё в голове, - дуреха!" Когда она открыла глаза, собачонки уже не было.

Дома Ирина Федоровна долго не могла "собрать себя в кучку", что называется, у неё все валилось из рук, перед глазами то возникало, то пропадало, растворяясь в туманной мути, расстроенное лицо сестры. Ольга Федоровна о чем-то просила, подслеповато щурила глаза, понимала, что Ирина Федоровна её не слышит, и, прощально наклонив голову, исчезала, - у Ирины Федоровны после таких видений вообще ничего не держалось в руках.

Так толком ничего не сделав по дому, не поев, она улеглась спать, погрузилась в непрочный сон, но вскоре проснулась и долго лежала, не шевелясь... Утром, едва рассвело, вновь помчалась на квартиру сестры, к Джульке.

Джулька лежала у двери, положив морду на лапы. Она ждала хозяйку. Ирина Федоровна склонилась над ней, легко почесала за ухом. Джулька приоткрыла глаза, вздохнула, словно человек, и вновь опустила морду на лапы. Ирина Федоровна положила перед Джулькиным носом котлету, но собака на неё не обратила внимания.

- Не страдай, Джулька, - сказала ей Ирина Федоровна. - Мне плохо так же, как и тебе. Может быть, даже ещё хуже.

Она опустилась на пол рядом с собакой.

- И есть тоже не хочется, - добавила она после минутного молчания, рукою провела по полу, проверяя, много ли пыли скопилось. В доме было чисто - Ольга Федоровна всегда была чистюлей и в квартире поддерживала стерильный порядок, ну а Джулька, она всегда подражала своей хозяйке, во всем подражала и вообще старалась делать только то, что хозяйке нравилось. - А есть надо, - сказала Ирина Федоровна и опять замолчала.

Через час она вывела Джульку на улицу, Джулька ткнулась носом в один угол двора, в какой-то рыжий, обглоданный куст, сморщила жалобно нос нашла там что-то знакомое, пахнущее хозяйкой, глаза у неё заслезились и Джулька стала озираться по сторонам: ей показалось, что хозяйка была здесь совсем недавно, а она её проворонила... Снова приблизилась к кусту, обнюхала его.

Отошла, разочарованная - поняла, что хозяйка была здесь давно.

Переместилась в другой угол двора, к детской, с облупившейся тусклой краской беседке, тщательно обнюхала её. И опять у Джульки защекотало в ноздрях, на глазах показались слезы, она моляще посмотрела на Ирину Федоровну. Та все поняла:

- Ладно, пошли домой!

Джулька первой побежала к подъезду. Ирина Федоровна поспешила следом.

В квартире Джулька улеглась на коврик у двери, устало смежила глаза. Со стороны казалось, что она спит, разморенная прогулкой, но все её существо было нацелено на легкий шелестящий звук шагов, который обязательно должен был раздаться на лестнице, - Джулька мигом его засечет и обрадованно бросится к двери.

- Ах, Джулька, Джулька, - вздохнула Ирина Федоровна, невольно подумав о том, что Джулька - такой же член их семьи, как и они сами, и за Джульку она сейчас отвечает точно так же, как и за Ольгу Федоровну. И если часть их общего мира откалывается - Ольга ли Федоровна или Джулька, безразлично, обязательно нарушается целостность.

Конечно, Джулька - не человек, и в жизни занять место человека не может, но потеря её будет значить в их семье не меньше, чем потеря человека... В голову лезли какие-то тревожные, растрепанные мысли, Ирина Федоровна опять не могла "собрать себя в кучку", стояла в прихожей и продолжала разглядывать Джульку. Ну какой из Джульки член семьи? Собака, она и есть собака.

Словно бы почувствовав что-то, Джулька приоткрыла один глаз, печально поглядела на Ирину Федоровну, потом вздохнула и вновь опустила глаза. Джулька ждала хозяйку.

А хозяйке становилось все хуже и хуже. Под действием лекарств она проваливалась в жаркий короткий сон, потом выплывала из него, и опять начиналась боль, разливавшаяся по всему телу. Она мешала дышать, соображать, вообще видеть людей, повышалась температура, останавливалось сердце, и Ольга Федоровна вновь погружалась в жаркое забытье. Выдачу лекарств грозили сократить - у больницы нет денег, чтобы давать их бесплатно, а у большинства больных не было денег, чтобы их купить - слишком уж они дорогие...

Когда сестра приходила к Ольге Федоровне с парой апельсинов и пакетом бананового зефира, который Ольга Федоровна очень любила: могла с чаем запросто съесть штук пять крупных, будто репа, тугих зефирин, - Ольга Федоровна морщилась, глядя и на пакет, и на апельсины, - она уже почти ничего не могла есть, - приподнималась чуть на постели, держала несколько секунд горячечную тяжелую голову на весу, потом снова опускалась на подушку, густо обсыпанную вылезающими волосами.

Но прежде чем голова её вновь касалась подушки, Ольга Федоровна успевала спросить неживым, похожим на шелест листвы, голосом:

- Ир, как там моя Джулька?

Ирина Федоровна, которой было больно глядеть на сестру, незамедлительно нагоняла на лицо выражение радости:

- Такая умная собака - невероятно. Ждет тебя, преданно ждет. Научилась даже лаем задавать вопросы. Едва я вхожу в квартиру, она тут же лает: "Где мам-ма?" Представляешь? Тебя зовет мамой. Ну просто потрясающая собачина! Говорить научилась. Представляешь? - Слова лились у Ирины Федоровны безостановочно. Но потом наступала минута, когда требовалось перевести дыхание, и Ирина Федоровна восклицала: - В общем, вернешься домой, Оль, сама все увидишь!

После этих слов она умолкала.

На глазах Ольги Федоровны появлялись слезы: она знала, что с ней происходит. Ирина Федоровна, сидя рядом, также не могла сдержать слез, прикидывала про себя, как станет жить, когда Оля покинет этот мир. Ничего хорошего в этой её жизни не было, ни-че-го. Лицо Ирины Федоровны дергалось, глаза заполняли слезы, как и у сестры, а губы кривила неживая улыбка.

Как ни странно Джулька, лежа далеко отсюда, в прихожей на коврике, тоже думала об этом. Она чувствовала, что вот-вот произойдет нечто страшное, и молила своего собачьего бога сохранить ей хозяйку, а когда поняла, что беду отвести не удастся, стала молить о том, чтобы это произошло как можно позднее.

Но, видать, могущественный собачий бог к её мольбам не прислушался. Почувствовав, что это случилось, Джулька жалобно заскулила, заморгала заслезившимися глазами, всхлипнула, как ребенок. И если ещё десять минут назад не знала, что ей делать, то теперь решение пришло само собой.

Ольга Федоровна скончалась ранним промозглым утром, когда окна в больничной палате едва высветились. Рассвет окрасил неуютную, пропахшую лекарствами, мочой и потом палату в серый рахитичный тон. Ольга Федоровна вздохнула несколько раз хрипло, дернулась и затихла.

Джулька этот момент остро почувствовала. Она подползла к окошку в кухне, где была открыта форточка, собравшись с силами, вспрыгнула на подоконник, потом, встав на задние лапы, попытались дотянуться до форточки. С первого раза ей это не удалось. Она сорвалась, слетела с подоконника и, больно ударившись, заскулила.

Отдышавшись, она снова прыгнула на подоконник и вновь попыталась дотянуться до форточки. Подпрыгнула раз, второй, третий - не получилось, но уже не свалилась, держалась на подоконнике, хотя и столкнула вниз старый пластмассовый горшок, который с грохотом покатился по полу.

На этот раз Джульке удалось когтями зацепиться за край форточки и она повисла на окне, но сил не хватило, и Джулька снова шлепнулась на подоконник, а с подоконника - на пол.

Вновь больно приложилась о паркет: все-таки старость - не радость. Жалобно заскулила. Она почувствовала себя самой одинокой, самой несчастной собакой в мире, - всхлипнула и вновь поковыляла к подоконнику.

Примерилась, прыгнула. Взобравшись на подоконник, отдышалась. Глянула вниз, на далекий, заставленный машинами тротуар, на бабулек, выбравшихся на улицу подышать воздухом. Сердце у Джульки трепетно сжалось - страшно было смотреть вниз с такой высоты. Она заскулила, обернулась на подоконнике вокруг своей оси, её шатнуло в сторону, лапы подогнулись от ощущения беды, но в следующий миг она справилась с собою и, стараясь больше не смотреть вниз, на улицу, подпрыгнула, зацепилась когтями за край форточки, попыталась подтянуть тело и втиснуться в проем, но попытка не удалась, Джулька обреченно застонала и опустилась на подоконник.

Отдышавшись, она решила действовать другим способом - прижалась телом к стеклу, уперлась лапами в подоконник и, что было силы, надавила на стекло. С четвертой попытки стекло лопнуло, а потом и вовсе вывалилось из пазов. Со вторым стеклом дело оказалось посложнее - стекло было вделано в раму основательнее. Джулька ткнулась в него холодным носом, ударила головой, притиснулась всем телом - бесполезно, стекло не поддавалось.

На улице сделалось темно, краски на небе сгустились, тучи сошлись в один сплошной, тяжелый, словно бы присыпанный пороховой гарью полог. Джулька задрала голову, но ничего не увидела: ни неба, ни облаков - все расплылось в мокрой пелене.

Она знала, что будет делать. Но перед тем, как совершить этот последний, самый трудный шаг, надо было отдохнуть. Сестра её хозяйки Джулька знала - сегодня не придет, занята скорбными заботами.

Снова глянула вниз в клубящуюся страшную глубину, но ничего не увидела - пошел снег, он будто бы приблизил землю. темные прямоугольники машин исчезли, все скрылось в клубящейся белой игле. Джулька стала вспоминать свои прогулки с хозяйкой по заснеженному двору, игры на пустой детской площадке, когда она метеором носилась по кругу, а хозяйка пыталась ухватить её руками, но Джулька была проворнее, бойчее, моложе хозяйки, и у той ничего не получалось - Джулька была ловка, как ртуть. Но зато веселья-то было, веселья! И хозяйка смеялась. Смех у неё был заразительный, девчоночий. Ни у кого не было такого звонкого смеха, как у хозяйки. И вот теперь хозяйки нет.

Джульке показалось, что из неё сам по себе, произвольно, вырывается крик, она поспешно зажала его зубами, застонала, как человек, отползла назад, с хрустом давя лапами стекла, потом резко приподнялась и прыгнула вперед, прямо на стекло.

Удар был сильный, стекло разломилось сразу на несколько частей, один из осколков вонзился Джульке в спину, но она боли не почувствовала и в брызгах осколков полетела вниз. В воздухе несколько раз перевернулась, через несколько секунд ударилась о промерзлый асфальт тротуара.

Впрочем, умерла Джулька чуть раньше, на несколько мгновений опередив удар - сердце у неё разорвалось ещё в воздухе.

ДУРА

У неё было редкое имя - Августа, которое ныне почти не попадается, сегодня в моде - Мария, Анна, Дарья, недавно я встретил даже Меланью ученицу девятого класса, обычную троечницу ничем не примечательной московской школы... Зато - Меланья! На такое имя всякий обратит внимание. На имя Августа, впрочем, тоже.

Всю жизнь Августа Пронина мечтала стать богатой. В советский период это было почти невозможно - богатыми были только академики, крупные писателя да военачальники с большим количеством звезд на погонах, не считая партийных деятелей, а Августа ни к одному из этих сословий не принадлежала; когда же в стране утвердился капитализм - неважно, что капитализм первобытный, - оказалось, что у Августы нет данных для того, чтобы заниматься коммерцией и стать богатой. Это было несправедливо. Августа проплакала два дня - взяла бюллетень и не вышла с расстройства на работу. Хоть и не заделалась она богатой, мечта эта продолжала в ней жить.

Когда-то Августа была романтической тоненькой девочкой с большим красивым ртом и длинными ногами, но потом время взяло свое, время всегда побеждает, и Августа погрузнела, глаза у неё выцвели, только рот по-прежнему оставался молодым, жадным до вкусной еды, питья, улыбок, а все остальное потускнело, - и все равно мужчины находили, что она привлекательна.

Личная жизнь у Августы не сложилась: было у неё три мужа и все ушли, оставив Августе двух детей - десятилетнего Игорька и восьмилетнюю Наташу. Родители последнего мужа, Алексея Семенюка, уехавшего за границу и словно бы провалившегося там под землю - он уже два года не подавал о себе никаких вестей, - прикипели к Августе, помогали ей, чем могли, и, поскольку у неё своих родителей уже не было, она почитала Ивана Олеговича и Ингу Тимофеевну Семенюков за своих родителей. Хотя к канувшему в нети мужу относилась так себе: что был, что не было его - все едино.

В тот день она проснулась рано, включила тихонько радио, чтобы не разбудить детей, послушала, о чем там судачат в Государственной думе, с кем пообедал Ельцин, где и не очень, почем нынче доллар на бирже, помяла пальцами подглазья, без зеркала зная, что за ночь туда набежало немало новых морщин, вздохнула: как всегда глодала одна проблема - деньги. Не хватало, чтобы купить Игорьку обновку к школе, а Наташке - приличное платье с туфельками в придачу - на ладном низком каблучке, нарядными, Августа уже присмотрела туфли в магазине, очень они ей понравились; нужное платьице, из красивой ткани-шотландки тоже было на примете - да, к сожалению, кошелек у неё никак не толстел...

И себе надо бы что-нибудь купить. Неплохо бы новую юбку, модную, из двух штанин, вся Москва уже в этих юбках переходила, ещё - новые бы туфли, поскольку старые на ладан дышат.

Требует ремонта холодильник: истрепалась резиновая прокладка в дверце, не держит совсем, худая... Да и хоть раз в неделю покупать что-нибудь вкусненькое - детям, старшим Семенюкам - шейку, карбонат, твердую, способную долго храниться очень вкусную колбасу, шоколадки "баунти", о которых детям все уши прожужжал телевизор в своих рекламных роликах, - в общем, соблазнов много, а возможностей ноль целых, ноль десятых...

Было тоскливо, виски стискивало что-то жесткое, горячее, в горле тоже было горячо. Августа прокашлялась, потянулась к телефону, набрала номер своей закадычной - ещё в институтскую пору держались друг дружки приятельницы Лены Либиной.

- Ленок, - проговорила она жалобным тоном, - мне плохо.

- Ты чего, Августа? - встревожилась Лена. - Ты держись, Августа! Ты это... не падай духом, будь огурцом, Августа!

Августа молчала: не могла говорить. Было обидно. За проигранную жизнь, за непутевых мужей, норовивших сесть ей на шею, за то, что тоннель, по которому она бредет в темноте, тянется, тянется и в конце света не видно...

- Августа! Августа! - надрывалась тем временем Лена.

- Ну, я Августа, - наконец справившись с собою, отозвалась та.

- Что случилось, Августа?

- Денег нет, ребятам не могу купить обновку, еды не хватает, сама хожу в обносках, все валится из рук, не знаю, что и делать, - тоненьким дребезжащим голосом пожаловалась подруге.

- Господи, да у всех нет денег, - бодрым тоном воскликнула Лена, - у девяноста восьми процентов из ста, но это не повод для того, чтобы плакать. Надо барахтаться, барахтаться, поэнергичнее бить лапками - и обязательно собьется масло.

- Знаю я эту притчу. Из воды масло не собьешь. А сметану туда, где я барахтаюсь, никто не спешит наливать. Без сметаны масла не будет.

- Не дрейфь, подруга, мы с тобою обязательно что-нибудь придумаем и пробьемся! - Настроение у Лены было совсем иное, чем у затосковавшей Августы. - Ты телевизор каждый день смотришь?

- К сожалению, каждый, - Августа вздохнула, - хотя и не надо бы. Сплошная американщина по всем программам, какую ни включи. И все про одно как у них хорошо, а у нас плохо.

- И рекламу смотришь?

- И рекламу смотрю. Пустое все это, обман сплошной. Впаривают гнилую обувь, стиральный порошок черт-те из чего, колбасу, сваренную из мыла пополам с картоном. Да и выдумки никакой.

- Погоди, погоди! - перебила её Лена. - Тут вот какая штука объявилась - "ЖЖЖ" называется... Фирма три "Ж".

- Я девушка старенькая, с соображением у меня туго, объясни, что это такое, - попросила Августа.

- Контора, которая берет деньги у населения и крутит их в разных фирмах, банках, не знаю, где... Но суть не в этом. Берет она у тебя сто тысяч, через неделю возвращает сто сорок, через две недели - двести и так далее. Ставки все время растут... Я попробовала - мне понравилось, дело стоящее. Может, и ты попробуешь?

- А получится? - нерешительно, дрогнувшим голосом спросила Августа.

- У всех получается, и у тебя получится, - убежденно проговорила Лена, - тут ума большого не надо: вкладывай деньги и регулярно снимай сливки!

Августа, прокашлявшись, вздохнула: хоть слезное состояние и не проходило, но легче все-таки сделалось, сердце перестало щемить, комок в горле понемногу рассасывался. Она обнаружила, что все ещё сидит в постели, опустив ноги на холодный пол.

- Спасибо тебе, Ленок, - сказала она, - я отключаюсь. Пора на работу. А насчет этого самого... "жижижи" я подумаю.

- И думать нечего, - обрезала её Лена, - надо только один раз решиться - и все. Все, что у тебя есть, все деньги бросить в оборот. Навар пустить на жизнь, на картошку с маслом, а то, что было поставлено на кон снова пустить в оборот. Вот и вся премудрость.

Конечно же, Ленка была права. Если не дано самой открыть дело, приобрести ларек либо прачечную, то надо вкладывать свои капиталы в структуры, которые смогут из этих денег сделать ещё деньги. Часть прибыли структуры, естественно, оставят у себя, а часть вернут как навар. Но у Августы не было денег и на то, чтобы внести первый взнос. Хотя впереди предполагалось получение зарплаты. Но зарплату эту Августа уже целиком расписала, все деньги шли на затыкание дыр, под каждую дырку была определена своя сумма. А что, если зажаться, подтянуть ремень, то же самое сделать и с ребятами, забыть про дыры и всю зарплату пустить в эти самые... в три "Ж": вдруг Ленка права, вдруг это тот самый бог, которого Августа все время безуспешно пыталась схватить за бороду? Августа вздохнула: очень все-таки хотелось, чтобы в конце тоннеля замаячил свет. Пусть слабенький, чахлый, но все-таки свет.

Приняв душ и заглянув во вторую комнату, где мирно посапывали Игорек с Наташкой, Августа снова набрала Ленин телефон, откашлялась, отметила невольно, что голос у неё стал увереннее, обрел звучность и сама она чувствует себя много лучше, чем полчаса назад.

- Ленок, а гарантии у этого самого... у трехсортирного есть?

- Какого "трехсортирного"? - не поняла Лена.

- Ну, у трех "Ж"? "Ж" - это же обозначение женского туалета. Вот и получается: три "Ж" - это три дамских сортира.

- Господи, какие ассоциации у тебя! О каких гарантиях ты говоришь?

- Ну как же! Где гарантии, что я, сдав деньги в этот... кооператив, получу их обратно?

- В русском бизнесе вообще нет никаких гарантий. Сплошной риск. Все, кто вкладывает деньги, - рискуют. Так что, подружка, все под Богом ходим.

- Боюсь я что-то, - вздохнув, призналась Августа.

- Боязно бывает только в первый раз. И то, если только парень с тебя сапоги снимает - из-за сапог в основном. Все остальное - тьфу, ерунда!

- Но потерять зарплату можно и за один раз. Что ты все-таки посоветуешь?

- Как что? Я же тебе сказала... Рисковать! Закрыв глаза. Прыг в бассейн с холодной водой - и скорее обратно, на берег.

- Ладно, - решилась Августа, набрала побольше воздуха, по-цыгански игриво повела плечами. - Чему быть, того не миновать... У меня завтра зарплата. Утром получу.

- У всех вечером, а у тебя утром.

- У нас все не как у людей. Ты когда в очередной раз пойдешь в этот свой... в трехсортирный?

- Завтра и собираюсь. В перерыв. Как на работе объявят перерыв на обед - так и пойду.

- Ленок, возьми меня с собой! Одна я боюсь.

- Хорошо. Завтра в час дня встречаемся... У метро. Собственно, чего я тебе талдычу? Ты лучше меня знаешь где.

Августа приехала раньше, выбралась из метро на улицу. Погода была жаркой, застойной - ни взмаха, ни ветерка, ни всплеска, - воздух обжигал, грохот машин давил на уши. Летом в Москве жить тяжело: воздух сырой, пропитан парами, человек в нем варится, будто в кипящем бульоне. Августа вспомнила о своих детишках, оставшихся в душной квартире, и ей сделалось грустно.

Ленка опоздала - словно бы не к подружке на свидание ехала, а к кавалеру, - вылетела из метро стремительно, ярко и дорого одетая, черноглазая, похожая на испанку, только что покинувшая веселую вечеринку где-нибудь в Севилье, кинулась к Августе, повисла на ней.

- Подруга, я по тебе очень соскучилась. Тысячу лет, тысячу зим! весело защебетала Лена.

- Ну уж и тысячу! Месяц назад виделись. - Августа не удержалась, вздохнула, оглядела Ленку, приказала ей: - Ну-ка, поворотись-ка! Восхищенно поцокала языком: - Выглядишь на тысячу долларов!

- Нравлюсь? - не удержалась от вопроса Ленка, хотя заранее знала, каков будет ответ.

- И сама хорошо выглядишь, и одета... м-м-м!

- И все с этого самого, с трехсортирного, как ты говоришь. - Лена лихо крутанулась на одной ноге, юбка взвилась веером, обнажив крепкие загорелые ноги.

Августа одобрительно покивала головой, вздохнула: Ленка была её ровесницей, а выглядела лет на пятнадцать моложе. И куда дороже.

- Ну что, подруга, решилась? - спросила Лена звонким ликующим голосом - она нравилась сама себе.

- Решилась.

- Тогда вперед, как любили говорить наши воинственные предки.

В офисе "ЖЖЖ" - очень приличном, богато "сервированном" мрамором и лакированным красным деревом, было довольно много народа, двумя струйками люди тянулись к двум столам, около которых высились два молодых, раскормленных охранника в пятнистой форме. Собственно, тощих и худосочных охранников не бывает - только такие, на которых можно лес возить. За столиками же сидели двое парней в цветных "ньюрашнзских" пиджаках, один в свекольно-красном, другой в зеленом, притуманенном, с налетом молока клерки кампании "ЖЖЖ", и выписывали билеты - солидные, как стодолларовые купюры, ассигнации, украшенные портретом основателя компании - молодого, с прилизанной прической человека, очень похожего и на своих клерков, и на охранников. Тот же цепкий взгляд, та же сытость в облике. По лицу угадывалось, что у этого человека есть и брюшко. Вполне возможно солидное, отращенное на осетрине, икре и мясных балыках.

Увеличенный билет-ассигнация висел в офисе на стенде.

- Это кто? - Августа покосилась на изображение. - Это он?

- Он. Наш отец-благодетель, - на Ленкином лице появилось благоговейное выражение, губы расползлись в улыбке, глаза сжались в благодарные щелочки - Ленка перестала походить на привычную Ленку, кормилец наш. И поилец! - Ленка не удержалась, громко чмокнула губами воздух.

Люди, стоявшие рядом, понимающе заулыбались. Очередь двигалась быстро, без сбоев, и вскоре Августа вместо своих "капиталов" держала в руках штук пятнадцать билетов с портретом основателя компании.

- Через неделю придем сюда вновь, - сказала ей Лена, - сдадим эти билеты, часть выручки положим себе в карман, на оставшиеся купим новые билеты.

- А не проще ли по этим билетам платить проценты? - робко, не узнавая себя, поинтересовалась Августа. - Так ведь удобнее, мататы никакой.

- Видимо, не проще и не удобнее. Если бы было удобнее, отец-благодетель так бы не поступал. Ты себе на хлеб хоть оставила?

Августа щелкнула замком сумки, вздохнула:

- Самую малость. На три буханки хлеба.

- Три буханки хлеба на неделю - это, если честно, маловато. - Ленка осуждающе махнула головой, выдернула из модной плетеной сумки с яркой бронзовой ручкой кошелек, достала оттуда две голубоватые бумажки, протянула подруге. - На, иначе дети голодными слюнями квартиру затопят. Ремонт будет стоить дороже. Теперь пошли пить кофе. Смотри, сколько здесь разных шалманов развелось.

На улицу действительно было вынесено десятка полтора полосатых цветастых тентов, у стоек болтались привязанные цветные шарики, попахивало сочным шашлычным дымком, вином, кофе, играла безмятежная музыка. И день уже казался не таким изматывающе жарким, и рев машин сделался тише, и на душе полегчало - забота, едкая, как кислота, свернулась в клубок и поспешила уползти в тень. Августа поверила, что черная полоса должна отступить, на смену устойчивому цвету беды придет другая полоса, другого цвета - надежды, счастья...

- Денег у меня, как ты сама понимаешь, не очень, чтобы... - Августа споткнулась на полуфразе. Лена, мило улыбнувшись, - ну настоящая испанка: глазастая, зубастая, ногастая, носастая, хороша все-таки баба! - схватила Августа за руку, сжала.

- Пусть тебя это не тревожит, я угощаю! - И засмеялась: - А ведь ты, Августа, никогда не была такой. Что с нами делает время!

- Больше калечит, чем лечит.

- Особенно наше время! - Лена помотала над головой рукой, вновь сжала потные, мелко подрагивающие пальцы Августы. - Все, подружка, будет в порядке!

Через неделю Августа вместе с Леной явилась в тот же справный, внушающий невольную робость офис. Охранники стояли другие, но от прежних мало чем отличались - были такие же налитые силой, сытые, и клерки за столиками сидели другие, но тоже очень походили на прежних - приветливые, в клубных пиджаках, один в черном, другой в голубом, при ярких галстуках.

Августа молча протянула тощенькую пачечку билетов, клерк тут же выдал ей на руки деньги: Августа даже ахнула, на лбу у неё выступила невольная испарина - приварок был такой, что она и не ожидала, - получила ровно в полтора раза больше, чем сдавала. За неделю цена акций "ЖЖЖ" повысилась.

- Еще билеты покупать будете? - мило улыбаясь, спросил у неё клерк в голубом пиджаке с прикрепленным к наружному карманчику плоским пластмассовым удостоверением, где имелась его фотография и были напечатаны фамилия, имя и отчество. - Или больше не играете с нами в азартные игры?

- Как не играю? - Августа на секунду испугалась, что так оно может и случиться, её не допустят к дальнейшему "дележу пирога". - Играю, ещё как играю!

- Берете на все деньги? - спросил клерк, и Августа согласно кивнула, совершенно не подумав о том, что хотя бы немного надо оставить для Игорька с Наташкой, купить им по шоколадке да какой-нибудь тортик со сливочной, в цветочках, макушкой.

Кивок она подтвердила медовым тающим голосом:

- На все!

- Очень хорошо, - сказал клерк, чему-то обрадовавшись, - чем больше покупаете билетов - тем больше получаете денег. Закон пирамиды.

Августа не знала, что такое "закон пирамиды", но спрашивать не стала, постеснялась: потом, когда они с Леной вышли из офиса, поинтересовалась:

- Ленок, что такое закон пирамиды?

- Не забивай себе голову всякими глупостями. Это что-то банковское, нас не касается. Ну что, кофе, как в прошлый раз, пьем? Или перейдем на шампанское?

- Да я... я... - Августа растерянно замялась - она опять оказалась не при деньгах, опять в её руке была зажата пачечка зеленых, похожих на популярные в мире кредитки, банковских билетов, она вздохнула и показала билеты подруге.

- На все купила? - изумленно спросила Лена. - Неужто на все?

- На все.

- И ничего себе не оставила? - В ответ Августа отрицательно мотнула головой, на лоб ей упала тяжелая челка рыжеватых волос, закрыла глаза. Как же это я не уследила за тобой? - Лена изумилась ещё больше. - Ну ты, подруга, даешь стране угля! Не думала я, что ты такая азартная!

- Очень уж, Ленок, охота из болота выкарабкаться!

- Терпи! Все мы в болоте сидим, и все выберемся. Никого не оставим! В Лене и раньше, ещё в институтскую пору, проявлялись командные задатки, но были, видно, в зачаточном состоянии, а сейчас они все вышли наружу, стали приметными, проросли - командирская хватка Лены Либиной была видна уже невооруженным глазом. - И вообще, не куксись и не думай о деньгах. Чем больше о них думаешь, тем меньше их бывает. И наоборот. Пойдем лучше выпьем по бокалу шампанского. Я угощаю. У меня в этом трехбуквенном сортире, перед которым я с вожделением снимаю шляпу, крутится постоянная сумма, я её не увеличиваю, и сливки, которые снимаю, трачу на жизнь. Советую так же поступать и тебе.

Лето продолжало править в Москве бал, голубое небо было бездонным, над двумя кирпичными пятнадцатиэтажками плавал красный воздушный шар - за большие деньги на нем катали "новых русских", показывали дебелым матронам и расфуфыренным провинциальным дамочкам, от которых пахло клопами, керосином и дорогими духами "Шанель". Августа этих людей ненавидела, как и сытых задастых мужичков, обеспечивающих им "сладкую жизнь" - взгляд на столицу с высоты птичьего полета.

Августе захотелось туда, под облака, в корзину воздушного шара, захотелось шампанского, рябчиков, мармелада, маслин, копченой корейки, икры, ананасов, бананов - всего, чем богата наша большая земля. Но час Августы ещё не пробил.

В следующий заход Августа получила такую пачку денег, что её просто приятно было держать в руках - увесистая была пачечка, припухлая, на неё можно было купить весь магазин и ещё останется. Августа окончательно поверила в компанию "ЖЖЖ".

Часть денег она оставила себе, да Лене отдала долг - остальное снова пустила в оборот: купила новую пачку билетов. Причесанный господин, изображенный на банкнотах "ЖЖЖ", действительно умел делать деньги - и сам зарабатывал, и с другими делился...

По дороге Августа купила еды - копченой говядины, нарезанной тонкими аппетитными ломтями, бекона, шейки, рыбы слабого, тающего во рту посола, шоколадок шести сортов - от набившего оскомину "марса" до самых модных, лишь недавно появившихся в продаже "милки-вэй" и "виспы", пришла домой, выложила все это богатство перед притихшими детьми и расплакалась.

Она плакала долго, в ней словно бы что-то сломалось, слезы были горячие, горькие, и Августа сама не могла понять, что это за слезы - то ли облегчения, то ли, напротив, те, от которых на душе появляется черный пороховой налет и жить становится совсем невмоготу. Но потом успокоилась и села с ребятишками за стол.

- Ешьте, ешьте, - говорила она ласково, подкладывала им еду, не экономя, улыбалась, ловила взгляды детей: ей сегодня было легко, она наконец-то стала такой, какой всегда хотела быть, какой видела себя во сне...

Вот и она наконец-то сможет с повизгивающими от восторга детишками забраться в корзину красного воздушного шара и показать им Москву: вот это Воробьевы горы, это Лужа, как ныне зовут Лужники - спортивное княжество размерами не меньше Лихтенштейна, обратившееся в гигантский рынок, вот это Москва-река, а вон там, где посверкивают золотом купола, обиталище нынешних небожителей, Кремль...

Первый шаг сделан. Надо было делать шаг второй. У Августы в деревянной шкатулке хранилось старое, с большим чистым бриллиантом кольцо бабушкино наследство. Августиной бабушке оно также досталось от бабушки и было сделано в год, когда Наполеона сослали на остров Святой Елены, - из качественного червонного золота, с искусными платиновыми подушечками, в которые были вставлены бриллианты; из современных поделок у Августы имелись серьги с крохотными уральскими изумрудами, она их берегла, не продавала, считая, что серьги пойдут на черный день, а самый черный день пока ещё не наступил; два обручальных кольца, продавать которые она считала кощунственным, и невзрачный кулончик в виде банального сердечка, на который вряд ли кто из покупателей позарится, слишком уж он неприметный, серенький, на золотой совсем не похож - тусклая самоварная медь, а не благородный металл... Имелись в доме ещё кое-какие ценные вещи - песцовый воротник, который она берегла для себя, а в последнее время подумывала, что воротник сгодится и для Натальи, когда та будет выходить замуж. Августа, перетряхивая свое богатство, решительно отложила в сторону воротник, к нему добавила свою кожаную куртку, совершенно неношенную, деловой костюм, сшитый из отличного тонкого сукна - Алексей Семенюк специально справил, посчитав, что его жена должна пойти работать в бизнес-центр, но работать там она не смогла, хорошие итальянские туфли, которые Августа надела один только раз и потом две недели хромала - они были ей малы - в общем, получился внушительный ворох вещей, за которые она собиралась выручить деньги.

Она могла эти вещи заложить, могла даже продать, если дадут приличную сумму... А что? И продаст. Даже бабушкино кольцо продаст... В душе возникло что-то протестующее: бабушкино кольцо-то жалко, это фамильное, кольцо надо бы по наследству передать Наташке или Наташкиной дочери, но... словом, похлюпав носом, Августа справилась с сыростью и решительно придавила в себе всякие колебания.

Ныне ведь если не будешь жестким и по отношению к себе и по отношению к другим - вряд ли выживешь. Сунула драгоценности в сумку, одежду с обувью аккуратно сложила в два больших ярких пакета и поехала в ломбард.

Сумма, которую ей предложили в ломбарде, была смехотворной - такие деньги она зарабатывала и у себя в конторе, одежду лучше было все-таки продать - получалось больше. И драгоценности тоже продать, закрыть глаза на то, что кольцо старое, фамильное... Жизнь дороже... И пустить все деньги в оборот, в три "Ж". Тут Августа снова схватила себя за руку: а надо ли это делать, может, обойтись одним залогом, а позже драгоценности выкупить? больше всего Августа боялась в этот момент собственных колебаний, раздумий. Но вопрос стоит ребром: либо зубы на полку, либо бабушкино кольцо на чьем-то жирном коротком пальце, либо-либо...

Мысли были невеселые, но Августа боролась с ними и преуспевала, поскольку поверила, что и над её головой в далекой выси, где в догонялки играют веселые звезды, зажглась, пустила к земле свои светлые лучи её звезда, и пока она мерцает в небе, пока помогает жить, этим надо пользоваться. И прочь всякие сомнения, слабость, хлюпанье. Сомнениями ни себя, ни Наташку с Игорьком не накормишь, не оденешь, не обуешь...

Костюм, воротник и туфли она продала в несколько минут - сделала это лихо, как опытная торговка, даже удивилась собственной ловкости, ранее за ней не числившейся, и легкости. Словно бы делала святое дело и была на это благословлена. А вот с драгоценностями решила все-таки до конца не расставаться.

Драгоценности она заложила в ломбард, который поначалу отвергла видать, в бабушкином наследстве была заложена некая сила, оберегающая от непродуманных поступков, - сумма была много меньше той, что она могла получить, продав "цацки", зато душа перестала болеть.

На все деньги Августа снова купила билеты, вечером рассмотрела их, сначала каждый в отдельности, потом пачкой, затем снова в отдельности - в ней и гордость была, и неудовлетворенность - билетов надо бы иметь больше. Да, билетов пока мало, мало, мало, нужно, чтобы пачка имела вес хорошего кирпича, вот тогда она принесет деньги, а эта может принести пока только денежки.

Поразмышляв дня два, помаявшись в сомнениях, Августа решила заложить свою квартиру. Игорьку с Наташкой она объявила утром третьего дня:

- Ребятки, значит так... Вы слышали когда-нибудь про пионерские лагеря?

Игорек слышал, Наташка нет. "Слишком быстро выветривается из нашего народа прошлое", - пришла Августе на память фраза, вычитанная в газете, она пробормотала что-то невнятное насчет детского рая, в котором просыпаются и ложатся спать под звуки серебряного горна, где пионеры, которые любят сладкое, с повидлом едят даже мясо и рыбу, до посинения купаются в реке, по вечерам жгут высокие костры, ходят в походы, собирают грибы, совершают налеты на лесные малинники и вообще живут как цари.

- Хотите провести месяц в пионерском лагере? - спросила Августа у детей. - Целый месяц? А? Или даже полтора? - Произведя в голове кое-какие расчеты, Августа подняла планку. - Тридцать шесть дней... А?

- Хотим! - дружно закричали Игорек с Наташкой, два голоса слились в один, худые бледные лица детей расцвели.

- Мам, а ты сама когда-нибудь бывала в пионерском лагере? неожиданно, хитро сощурившись, спросил Игорек.

- Бывала, - ответила Августа после паузы, улыбнулась грустно. Приходилось.

- Что-то ты об этом никогда нам не рассказывала. Чего так, мам?

- Некогда было, - очнувшись, вспомнила свое легкое и радостное детство, и сделалось ей так тепло, покойно, защищенно, что снова захотелось туда. - Да ты, Игорек, и не спрашивал. Пионеров нет уже несколько лет, само слово "пионер" стало ругательным. Теперь это, скорее всего, не пионерские лагеря, а детские или что-нибудь в этом духе. В общем, едем в лагерь, да? спросила она грозным голосом. - А то я могу и передумать, раз вы начали расспрашивать, где я была, а где не была. Дискуссии мне не нужны.

- Едем, едем! - снова в один голос вскричали Игорек с Наташкой.

- Ладно, а то я уж собралась сдавать путевки. Вот они, - Августа вытащила из сумки два сложенных вчетверо листа бумаги.

Вопрос с детьми был решен - значит, квартиру можно было сдавать за валюту иностранцу либо за хорошую сумму заложить в какой-нибудь банк. Впрочем, лучше сдать иностранцу - иностранцы, они более порядочны и более доверчивы, чем наши. И уж тем более с ними лучше иметь дело, чем с каким-нибудь прожорливым банком, способным проглотить не только квартиру, но и живого человека вместе с нею. Теперь надо было решить вопрос с Иваном Олеговичем и Ингой Тимофеевной. Их квартиру Августа тоже решила заложить. На месяц, не больше. И мебель тоже. Если старики согласятся поехать в лагерь вместе с внуками (впрочем, Игорек - не родной внук, - побочный, но, надо отдать должное, старики и к Игорьку, и к Наташке относились одинаково), это будет то, что надо. А если дед с бабкой не согласятся? Тогда возникнут сложности, тогда их надо будет определять на юг, в Сочи или в Крым, либо вообще в Турцию, чтобы здесь не мешались под ногами. Но Турцию или Сочи Августа вряд ли потянет, поэтому старикам надо предложить другое: пусть трусят вслед за Игорьком с Наташкой в лагерь, селятся там во "взрослом" корпусе, принимают участие в играх, походах, разгадывании шарад и сборе грибов.

Старики согласились на это, им хотелось побыть с внуками. Ключ от своей квартиры вручили Августе - отдавать было больше некому, - попросили заискивающе:

- Ты уж присмотри, пожалуйста... Время ныне лихое, жилье без присмотра оставлять нельзя.

- Конечно, конечно. Все будет в порядке, - пообещала Августа, - не беспокойтесь. Поезжайте, отдохните немного. Главное - присмотрите за детьми. А я присмотрю за квартирой. Ченч, - вспомнила она модное словцо, отнюдь не российское по своему происхождению и сути, - это теперь так называется.

- Что такое ченч? - подозрительно сощурился старик Семенюк, седые брови сошлись у него на переносице в одну линию, лоб украсила частая лесенка морщин. - Английское что-то, да?

- Не знаю, - простодушно призналась Августа. - Может, и английское. Ченч - это обмен. Ты мне, я тебе.

Иван Олегович вежливо рассмеялся, слово "ченч" ему не понравилось: после отъезда сына за рубеж он особенно невзлюбил разные "забугорные" выражения, словно они имели какой-то потайной, запретный, даже неприличный смысл, поднял обе руки, будто отгораживался от того, что слышал. Августа замерла на секунду: ей показалось, что старик сейчас отработает назад, откажется от отдыха в бывшем пионерлагере, но лицо у Ивана Олеговича быстро оттаяло.

- Сделаем это, Августа, без всякого ченча, - сказал он. Вздохнул.

Августа вздохнула ответно, поспешно произнесла, будто боялась опоздать:

- Я тоже не люблю всякие "консенсусы", "саммиты", "ротации", "лизинги" и прочие мусорные словечки. Чужие они. И слово "ченч" тоже не люблю.

- Сплошное засорение языка, - поддержал её Иван Олегович. Оживился: Августа затронула любимую тему старика.

- Да, да, да, - азартно воскликнула Августа, стремясь поскорее закончить разговор - время, мол, деньги, и нечего попусту его тратить. А дело сделано. Осталось только отправить стариков в лагерь. Августа уже думала о том, кому бы повыгоднее заложить их квартиру, отдельно мебель, отдельно - машину, довольно справный "жигуленок" престижной седьмой модели, если, конечно, старичье не вздумает взять машину с собою в лагерь. Но вряд ли там машина им понадобится. Если только отвезти грибы из лагеря в город, но столько грибов вряд ли они наберут.

Надо было решить вопрос и с работой - а что, если Августе там скажут: "ЖЖЖ" - это "ЖЖЖ", а работа - это работа, не следует путать божий дар с яишницей. Ну что ж, если возникнут осложнения, то... тогда придется бросать вызов. Как там сказано в старой пословице? "Если работа мешает пьянке бросай работу!" На этот счет Августа была настроена решительно: она верила в "ЖЖЖ". "ЖЖЖ" не подведет. Если она заработает хорошие деньги - настоящие, а не муру с жидкими нулями на конце, то о работе можно будет не думать.

Итак, значит, в активе - квартира собственная, квартира стариков, машина, мебель собственная, мебель стариков. Все это - деньги, деньги, деньги. Не самые большие, конечно, на этом свете, но они могут стать по-настоящему большими, с заглавной буквы.

Надо было решить ещё одну задачку - снять для себя комнатенку на месяц. Не обязательно в центре - можно на окраине Москвы, в рабочем районе, в какой-нибудь Яузской Непролазовке, или в Замоскворецком Задриполье, или даже за городом, в строительном общежитии, где живут лимитчики. В общем, где повезет.

Но для начала Августа позвонила Лене Либиной.

- Ленок, ты не можешь приютить меня на месяцок... Тьфу, слово какое чудное. В общем - приютить на месяц. А?

- Что, дети из дома выживают? Повзрослели? Начали устраивать свою личную жизнь?

- Это ещё впереди, - отмахнулась Августа. - Я тебе в нагрузку не буду.

Проницательная Лена быстро поняла, в чем дело. Предупредила:

- Августа, играть играй, да, смотри, не заигрывайся! Все хорошо в меру.

- Ты же сама подсунула мне три "Ж".

- Может, напрасно это сделала? - Лена озабоченно вздохнула.

Услышав вздох, Августа по-мужски крякнула и резким движением нахлобучила телефонную трубку на аппарат. Она обиделась. Еще подруга называется!

Мелкие душевные огорчения вскоре были вытеснены большими заботами. Августа довольно быстро нашла контору, согласившуюся выдать под две квартиры и мебель, которой они были начинены, хорошие деньги. Возврат - с процентами, естественно. Но прибыль, которую Августа намеревалась получить с трех "Ж", перекрывала все проценты. Машина, которую Иван Олегович все-таки не взял с собою за город, эту фирму не заинтересовала - слишком стара. Пришлось искать другую, менее привередливую контору. Контор этих, прикрывшихся самыми разными колпаками - в основном с иностранными названиями, - развелось видимо-невидимо, на всякую добычу они бросаются охотно, кучно, - одна из них не отказалась и от старенькой "семерки" Ивана Олеговича.

Как ни странно, сложно оказалось снять комнату. В центре Москвы к жилью вообще не подступись - маленькая квартирка стоит в три раза дороже, чем в Париже, и в восемь - чем в Нью-Йорке. Августа не раз и не два вспомнила недобрым словом свою оказавшуюся несговорчивой подружку: "Вот сучка, могла бы приютить на месяц, да... Видно, я её кобелям сильно мешать буду. Да я бы на улице пережидала их визиты... Подумаешь! Ну и сучка!" Августа не хотела понять - и принять истинной причины отказа, она гнала прочь всякие худые мысли, сомнения, она верила в свою звезду, в то, что станет "новой русской". Однокомнатные квартиры на окраине тоже были дороги, да и не хотелось тратить деньги на пыльные неухоженные хрущобные коморки, поэтому Августа переключилась на общежития: не может быть, чтобы она себе не нашла койку где-нибудь в гулком "спальном корпусе" электролампового завода или строительного треста.

Так оно и получилось - Августа не осталась без крыши над головой. Одна её давняя знакомая работала комендантшей в Текстильной академии, в общежитии, расположенном недалеко от старого, сложенного из прокаленного красного кирпича, монастыря. Это были дедовские, темные угрюмые корпуса, заселенные клопами и тараканами, с толстыми стенами и непродуваемыми узкими окнами. Летом общежитие пустело - студенты разъезжались по домам, на их место поселялись тихие, боящиеся всего на свете абитуриенты, и хотя Августа мало походила на юную абитуриентку, ей удалось получить через комендантшу пропуск даже в саму академию - маленький листок с нечетким расползшимся текстом, отпечатанным на оберточной бумаге.

- Ну вот и все, вот и вышла я на финишную прямую, - прошептала Августа, едва шевеля слипающимися губами и погружаясь в неспокойный, с немедленно кинувшимися на её сдобное тело клопами, сон. - Осталось потерпеть ещё немного, совсем ещё немного...

В комнате стояло пять коек, все койки были заселены такими же беженками, как и Августа, бездомными, занятыми коммерцией и устройством собственной жизни, и едва потухла лампочка под газетным, с коричневой спекшейся середкой колпаком, как все они отключились. Комната погрузилась в храп, стоны, всхлипывания, бормотанья, выкрики и сдавленные угрозы, будто госпитальная палата, куда поместили изуродованных фронтовиков.

Ночь у Августы была тяжелая: обжигали укусами клопы, в забытьи являлись некие страшные, незнакомые, клыкастые лица, предки - не предки не понять, какие-то тени, злобные существа из каменного века, лица бесследно погружались в горячее красное варево, на их месте возникали новые...

А утром начались новые хлопоты - главные, как определила их Августа, она действительно вышла на финишную прямую, теперь надо было нестись к заветной ленточке что было мочи, обогнать всех и прийти первой, а там... там - отдых, расслабление, квартира, полная "сникерсов" и "баунти", ласковые глаза Игорька и Наташки, поездка на Канары, покупка машины скорее всего, иномарки - в общем, обогатившаяся Августа все это сможет себе позволить. Хватит нищенствовать!

Августа сделала все, что и планировала, ей все удалось - деньги она вложила целиком в акции "ЖЖЖ", оставила себе лишь на хлеб, воду и автобусные билеты, - все остальное было брошено в огромную жадную машину финансовой компании, старавшейся создать для своих клиентов "новое общество, особый тип государства, которого нет ещё нигде в мире", как гласили рекламные буклеты трех "Ж".

Теперь оставалось одно - ждать. Минимум неделю, максимум месяц, больше месяца Августа ждать не имела права - надо было возвращать залог, приводить в порядок квартиры - и старики, и дети не должны даже догадываться о её финансовых "опытах", не то чтобы знать, да и, если честно, реакция Лены Любиной породила в ней смутную тревогу.

Потащились дни, одинаковые, словно близнецы-братья, серые, лишенные радостного живого цвета, длинные, как годы. Августа ждала. Гасила в себе чувства, боролась то с внезапно наваливающейся глухой тоской, то приступами беспричинного хмельного веселья, старалась забыться, не думать о деньгах, которые вложила в молотилку трех "Ж", - пусть себе вертятся, пусть старые денежки прилипают к новым, пусть сбивается капитал.

Если думать обо всем, беспокоиться, на все отзываться сердечной болью, можно вообще остаться без сердца - очень скоро оно превратится в мертвый кусок мяса. Августа не хотела поддаваться переживаниям, оберегала себя. Она ждала.

Хотела было съездить в лагерь к детишкам, но благой порыв завял: во-первых, Игорьку с Наташкой надо было везти гостинцы, а денег у неё уже не было даже на буханку хлеба, во-вторых, она боялась посмотреть в глаза старикам - вдруг спросят, регулярно ли она вынимает из почтового ящика газету - единственную, которую они позволяли себе выписать, со скидкой естественно, - "Московский комсомолец", комнатной ли водой поливает герань - этот южный цветок не любит холодной воды, старики могут задать и другие вопросы, на которые Августа просто не сумеет ответить: мало того, что она взяла залог под обе квартиры, она обе квартиры сдала на месяц за хорошую плату целой стае шустрых толстых челночников из Армении. Герань, как и фикус с кактусами - любимицами Ивана Олеговича, теперь поливали они.

Августа отложила поездку в лагерь - пройдет месяц, она сгонит челночников, сделает генеральную уборку, накупит всякой всячины и покатит в гости, - вот тогда и сообщит, как поливала кактусы и герань, чем подкармливала столетник и сколько раз на дню проверяла их почтовый ящик.

Время шло. Августа ждала. В лагерь она послала открытку, где всех целовала по сто раз и просила не тревожиться: у неё все в порядке, только вот приехать, к сожалению, не может - завалена по самую макушку работой. Домой тоже приходится брать, так много работы. И намек сделала, не удержалась - скоро, мол, и мы как люди заживем, не век же нам считать копейки. Наступит время - миллионы за деньги считать не будем, и оно, это время, не за горами.

Перед тем как сунуть открытку в прорезь почтового ящика, торопливо нацарапала шариковой ручкой ещё несколько слов: "Дети, если не смогу в ближайшее время приехать, пошлите мне открытку, сообщите, все ли у вас в порядке? Не болеете ли? Слушаетесь ли дедушку с бабушкой?" И поехала на работу.

На работе у неё осложнений не было, начальник сам, похоже, "химичил", вкладывал деньги в покупку дешевой "фанты" для коммерческого ларька.

Продавал "фанту", естественно, с накруткой. Озабоченность, словно маска, лежала на его лице - лоб испещрили унылые морщины, под глазами, как у старого почечника, вспухли водянистые мешки, уголки губ опустились, придавая лицу горькое выражение.

За сотрудниками он приглядывал, скорее, по привычке. Шефу было безразлично все - и собственное кресло в отделе, и работа, и тощенькая пачечка, которую ему выдавали в дни зарплаты, и сотрудники со своими хлопотами и вечными жалобами, с простудами, воспалениями, словно бы специально изобретенными для того, чтобы не работать, с беготней по магазинам и внезапными исчезновениями. Но и подчиненным, и Августе работа стала безразлична так же, как и их начальник.

Августа целую неделю специально не интересовалась делами трех "Ж" она, словно бы затаившись, выжидала, а когда прошла неделя - помчалась в контору "ЖЖЖ", чтобы хоть одним глазком взглянуть, что там делается, и сердце у неё радостно забухало - её финансовое состояние увеличилось на четверть.

Исходя даже из простого арифметического расчета, через две недели оно увеличится наполовину, а через месяц вообще удвоится. Проще говоря, сдав свою квартиру "челнокам", через месяц она получит две квартиры. Деньги, полученные под залог стариковской квартиры, под старый справный "жигуленок", также удвоятся... Красота! Лепота!

Месяц... Да, месяц ей надо было выдержать. Через четыре дня не утерпела и вновь наведалась в контору, ждать было невмоготу.

- А облигации-то наши вон как скакнули! - услышала она густой фельдфебельский бас, скосила глаза в сторону: бас принадлежал болезненно-хрупкой старушке с короткой седой стрижкой и статью балерины.

Старушка достала из потрепанной кожаной сумки пачку папирос, сунула одну в губы и, неловко чиркнув спичкой, задымила.

- Ага, - согласилась со старушкой Августа, коротко шмыгнула носом, будто девчонка перед старшей пионервожатой.

Не только это было приятной новостью, а и другое - курс "облигаций" стал устойчивым в своем росте и на доске вывесили таблицу: по ней точно можно было высчитать, какой навар получал клиент на свои кровные "деревянные".

- Интересно, из чего это "ЖЖЖ" гребет денежки? - басом поинтересовалась старушка. - Не из воздуха же! Может, в промышленность, в заводы вкладывает?

- Может, - согласно кивнула Августа.

Старушка вновь не обратила на неё внимания - то ли сама с собою разговаривала, то ли вообще была не в себе. Августа на всякий случай отодвинулась от отставной балерины.

Старуха ещё что-то говорила, трубным рявканьем своим тревожа пространство - её голос был слышен даже на автобусной остановке, куда Августа переместилась из офиса, но потом подошел автобус - старый, составленный из двух половинок, скрипучий, прозванный в народе "скотовозом". Августа лихо запрыгнула в него, и отставной балерины не стало слышно.

Августа продолжала ждать. И действительно, чувствовала себя охотником, выслеживающим крупную дичь: следила за каждым движением зверя, за каждым его пробросом, за каждым вздохом.

Все шло по намеченному плану. Через неделю Августа опять наведалась в офис и, к удивлению своему, вновь увидела там басовитую балерину. Старушка, расположившись у стенда, с начальническим видом объясняла трем заморенным женщинам, что такое "ЖЖЖ" и его акции. Красок отставная балерина не жалела. Прежнего сомнения в её голосе уже не было. "Облигации" контора покупала по той цене, которая заранее была объявлена в таблице.

- Главное, чтобы не было сбоев, - басила старушка, - когда нет сбоев - это означает, что фирма солидная, а если сбои есть, то - тьфу, она выпустила из ноздрей две густые струйки дыма, - дым отечества и ничего хорошего...

Августе захотелось посчитать, сколько она заработала на нынешний день, подбить бабки, но, окончательно взяв себя в руки, решительно развернулась и покинула офис.

Она ещё дважды наведывалась туда, и дважды у неё возникало чувство, требующее остановиться, забрать деньги из кассы, поставить на этом точку. И дважды она делала над собой усилие, уходила из офиса на дрожащих ногах, будто побывала в чужой постели, в объятиях ненасытного молодого любовника.

Прошло три недели. Ждать осталось всего ничего - какую-то неделю, всего семь дней. На лице Августы все чаще и чаще появлялась мечтательно-торжествующая улыбка, она строила планы на будущее, где было место всему, о чем мечталось. И конечно же, она не забудет своих стариков: Алексей-то для них ничего хорошего не делает, он словно бы растворился где-то, а может, догнивает где-нибудь в сырой могиле, - так она сделает то, чего не сделала Алексей: позаботится об Иване Олеговиче с Ингой Тимофеевной.

Оставшуюся от покупок сумму она снова пустит в оборот... Впрочем, нет, она поступит не так. Она расплатится с должниками, выручит обе квартиры, выручит машину, затем снова будет ждать. Ждать очередной великой победы, очередных огромных денег. Приток денег в её кассу должен быть постоянным. Августа была счастлива. А если быть точнее - почти счастлива: для счастья пока не хватало малого - нескольких дней...

Августа снова наведалась в офис в четверг - сказала своему полусонному, озабоченному предстоящей деловой выпивкой начальнику, что ей надо выскочить в город часика на два. Начальник разрешающе повел головой в сторону двери - имеешь, мол, право, - и Августа незамедлительно снялась с якоря, понеслась в "ЖЖЖ".

Ощущение беды возникло в ней, когда она ещё ехала в метро - внутри вдруг что-то оборвалось. Своим ощущениям Августа доверяла, хотя, случалось, и они обманывали.

Офис был закрыт, у дверей стояли два одетых в пятнистую форму охранника с пистолетами и дубинками, равнодушно глядевшие поверх голов куда-то в синее пространство, в небо, на далекие силуэты высотных домов. Площадка перед входом была огорожена переносными решетками, сцепленными друг с другом замками. У решеток галдела небольшая, человек в тридцать, толпа.

Первой, кого увидела Августа, была седая балерина.

- Что здесь происходит? - осекающимся, скрывающимся на шепот голосом спросила Августа у старушки.

Та по обыкновению даже не повернула головы в её сторону, словно бы не слышала Августу - такая серьезная была старушка.

- Что здесь происходит? - переключилась Августа на мрачную краснолицую женщину с тяжелым взглядом и квадратным, украшенным волевой ямочкой подбородком. Та смерила Августа с головы до ног.

- А ты разве не видишь?

- Нет, - простодушно ответила Августа.

- Во дает! - грубо восхитилась молодая девчонка, похожая на ученицу вечерней заводской школы, и выругалась матом.

- Фирма обкакалась. Обгадилась с головы до ног, - вздохнув, пояснила женщина с красным лицом. - И в трубу вылетела. Вместе с нами.

- Не может быть, - испуганно прошептала Августа, невольно присела показалось, что собственные ноги её уже не держат.

- Еще как может! - Женщина по-кавалерийски рубанула рукой воздух. Сволочи, забрали народные денежки - наши денежки и пустили их на собственные нужды! Вилл себе понастроили!

- Что, все наши деньги сгорели? - трескучим чужим шепотом спросила Августа.

- Сгорели. Синим пламенем, - подтвердила женщина.

- И что же теперь делать?

- Как что? Бороться!

- Вряд ли что у нас получится, - с сомнением произнес пенсионер в соломенной шляпе с потемневшей от старости лентой и обтрепавшимися полями.

- Даже если не получится... Ладно, пусть не получится, но нервы мы им потреплем.

- Как? Каким образом? - Голос у пенсионера беспомощно дрогнул, на щеки выкатились две крохотные мутные слезки - пенсионер так же, как и многие, кто собрался здесь, вогнал в три "Ж" все, что у него было. Правда, не зашел так далеко, как Августа.

- Сколотимся! - Женщина с красным лицом взметнула над собою два кулака, свела их вместе. - Ты думаешь, мы этих пестрых с ихними дубинками не сумеем понести ногами вперед? Понесем, ещё как понесем! Вместе с хозяевами! - Она снова тряхнула сжатыми кулаками.

- А деньги свои... мы вернем? - с тоской спросил пенсионер.

Краснолицая женщина вздохнула, ответила с сомнением:

- Не знаю. - Глаза у неё сделались ещё более тяжелыми. Она неожиданно отодвинула Августу рукою в сторону. - Ну-к, женщина, посторонись, - шагнула в толпу и в следующий миг очутилась перед балериной с седой стрижкой. - А ты чего тут делаешь, хрипатая сука?

Балерина сделалась маленькой, серой, как мышонок, проглянуло в ней что-то забитое, жалкое.

- А что я, что я... - забормотала она, судорожно захватила губами воздух - от прежней гордой аристократки, какой её видела Августа, не осталось и следа, - я, как все.

- Нет, сука, ты не как все. - Краснолицая женщина сгребла в крепкую мужскую руку кофточку балерины, дернула. От кофточки оторвалась пуговица, шустрым крохотным жучком скакнула под ноги.

- Не надо. Пожалуйста, не надо, - зачастила балерина, - у меня астма.

- Я тебе покажу "не надо", я тебе покажу астму! Это ты все агитировала за этот... - Краснолицая женщина употребила несколько крепких слов, затем добавила, малость сбавив пыл: - За это кошачье дерьмо, за эту мразь - за три голых жо... Это все ты!

- Не я, - отчаянно забарахталась в крепких руках краснолицей балерина. - Честное слово, - под ноги скакнул ещё один проворный жучок, я, как все.

В Августе поднялась горячая волна, накатила душным валом, она тут же круто развернулась к балерине, протянула было к ней руку, чтобы тоже вцепиться в одежду, в седые патлы, но увидела затравленно-беспомощные глаза. Глаза эти кольнули Августу больно, боль была такая сильная, что Августа чуть не задохнулась: "А не ведьма ли это?", - и вместе с тем боль отрезвила её - ещё не хватало прибить здесь жалкую старуху! Потом отвечай за неё перед милицией, перед родственниками, перед Богом! Августа вздохнула, обмякла. Руки сунула за спину, чтобы нечаянно не стукнуть аристократку.

Августа ещё не осознала до конца, что произошло. Настоящее потрясение, с обмороками и безутешным бабьим ревом придет позже, а пока она была лишь оглушена черной вестью. Не сдержавшись, Августа с силой ударила себя кулаком по голове, по темени, пробормотала громко:

- Дура! Форменная дура!

- Ты зачем, собака, рекламировала три "Же"? - продолжала трясти балерину краснолицая женщина. - Кто тебя нанял?

- Я не рекламировала, я не рекламировала, - отбиваясь, слабо попискивала обладательница громового баса, - никто меня не нанимал! - Она пыталась отодрать чужие руки от своей кофточки.

- Убьем тебя сейчас здесь - ни один человек не заступится. А кости растащат собаки. У-у-у, падла! - Но тут с краснолицей что-то случилось, она обмякла и неожиданно громко, в голос, заревела. Крупное тело её затряслось, и она выпустила балерину.

Балерины мигом не стало.

- А-а-а, - задыхаясь, причитала краснолицая, прижимая руки к глазам. - А-а-а! - Крик застревал у неё где-то в глотке, затихал, потом взвивался снова.

К краснолицей придвинулся пенсионер в соломенной шляпе.

- Полноте... Не надо! - Он вскинул руки, сложил их молитвенно над головой. - Спаси вас Господь! Не стоит так убиваться! Полноте! Я потерял больше, чем вы, - я потерял все, что у меня было, все деньги... Даже пенсию, которую ещё не получил, и-и... как видите, не плачу, - пенсионер споткнулся, неловко притронулся пальцами к её плечу, - полноте вам!

Августа хотела закричать, что она тоже потеряла все, ей даже негде жить. У неё просто не осталось шансов на жизнь, но голос пропал, и Августа беззвучно зарыдала.

Они стояли вдвоем посреди возбужденной толпы, две несчастные одинокие бабы. Толпящиеся вокруг люди постепенно смолкли: чужая беда часто забывает свою. Пенсионер подскакивал то к Августе, то к краснолицей женщине, гладил их плечи, успокаивал, перетирал деснами во рту слова, потом не выдержал и заплакал сам, дергаясь всем телом и наклоняя голову чуть ли не до самой земли.

Через час по здорово увеличившейся толпе пополз слух, что руководитель фирмы "ЖЖЖ" отбыл за границу, заработав на пирамиде несколько десятков миллионов долларов. Фирма "ЖЖЖ" ничего не производила, никуда не вкладывала деньги, она только собирала их, упаковывала в мешки, один мешок, впрочем, оставляя незапакованным для тех, кто успел вовремя понять, что это за пирамида. Но таких людей оказалось немного. А таких, как Августа, поставившая на карту все, таких людей не было.

Никто не видел больше Августу у офиса трех "Ж" - впрочем, теперь уже бывшего офиса, не видел и на работе - она туда не явилась, не видел ни её стариков, ни её детей... Никто не знает, что с ними стало.

Скорее всего, Августы уже не было в живых.

В квартире, где она обитала прежде, ныне живут чужие люди. Про Августу они забыли. Она не появляется, и они живут себе спокойно.

СЫР В МЫШЕЛОВКЕ

Сергей Климченко в Москве за всю жизнь бывал дважды, и то проездом, когда служил в армии: вместе с саперным отделением, в составе которого он числился, его посылали получать два списанных понтона в город Ярославль, дорога шла через Москву, и он, когда пересаживались с поезда на поезд, постарался получше разглядеть город. Ему показалось, что вся Москве тогда ела мороженое - на улицах было очень много людей с мороженым, весь город пропах вкусной ванилью - и ничего другого он больше не запомнил.

На обратном пути было уже не до разглядывания, поскольку разобранные понтоны погрузили на платформы и дорогое армейское имущество надлежало стеречь. Так рядовой Климченко с платформы даже и не слез, ни разу не ступил на твердую землю, чтобы размяться. Молодой тогда был, совсем молодой, дурак еще. А старички, те с платформы умудрялись даже в самоволку бегать. Давно это было...

И не думал, не гадал Серега Климченко, живущий на небольшой железнодорожной станции неподалеку от пыльного украинского городка Харцызска, граничащего с нашей Ростовской областью и олицетворяющего дружбу между украинским и русским народами (в Харцызске, говорят, ещё в приснопамятные времена был закопан на этот счет в землю глиняный горшок с грамотой), что ему вновь придется побывать в Москве... И провести там не несколько часов, а несколько месяцев.

Хотя оснований для того не было никаких. Украина сделалась самостийной державой и по этому поводу в собственном сознании взлетела так высоко, что всякий раз старалась вставить России перо в одно место. А это, говорят, сближению совершенно не способствует. Поездкам же украинских граждан в город на семи холмах, бывший когда-то столицей нашей общей Родины, - тем более. Кроме того, три года назад с Климченко случилась беда, после которой он думал, что вряд ли уже когда в своей жизни куда-либо поедет. Маршрут у него после этой беды был один, изучен до сантиметра - с печки за стол, да от стола на печку.

Три года назад он ездил в командировку в город Киев в железнодорожное ведомство пробивать шпалы для расползавшейся во все стороны стальной колеи на их станции, но шпалы не выбил, а вот ног лишился. В самом прямом смысле слова лишился...

Произошло нечто страшное, от чего Климченко не может опомниться по нынешний день. Усталый, раздосадованный от того, что все его усилия пошли прахом - никто ему шпал не дал, люди занялись другим делом - обогащением, начальники главков, по-нынешнему управ или департаментов, в родном ведомстве были больше обеспокоены тем, какие доходы приносят коммерческие ларьки, расположенные в стратегически выгодных местах - на железнодорожных вокзалах, да на площадях, примыкающих к ним, чем какими-то шпалами и костылями, он плюнул на все и вышел из многоэтажной железнодорожной конторы на улицу.

На трамвайной остановке стояло, сбившись в кучку, десятка три человек - кончилась смена на предприятии, расположенном неподалеку, и рабочие торопились домой. С горы, ржаво позвякивая суставами, скатился одинокий трамвайный вагон, резко затормозил. Люди хлынули к нему. Климченко устремился к средней двери, но малость замешкался, в вагон прыгнул уже на ходу и вдавиться в набитое людьми нутро не сумел - чья-то широкая спина, от которой воняло потом, хоть ноздри зажимай, - выдавила его на брусчатку. Сергей закричал, оторвался от поручня и полетел вниз. Он ударился спиной, затылком о камни и на несколько мгновений потерял сознание. В эти несколько страшных мгновений ему и отрезало ноги.

Он тотчас же очнулся, но ног уже не было. Климченко не понял, что произошло, боли не чувствовал, он ощущал только неловкость - как же так он опростоволосился, сорвался с трамвая, валяется теперь при всем честном народе на земле, будто вконец опустившийся бродяжка? Попытался подняться, но не тут-то было - опять повалился на брусчатку... Он вновь попытался подняться, боли опять не почувствовал, боль - оглушающая, вышибающая из глаз красные ошпаривающие брызги, возникла позже, - и вновь упал на камни.

- Да помогите же ему кто-нибудь! - услышал он истеричный женский визг. - Мужчины, помогите!

- Вызывайте быстрее "скорую"! Он же истечет кровью!

Климченко изогнулся на камнях, пытаясь сесть, увидел валявшиеся в нескольких метрах от него новенькие коричневые полуботинки турецкого происхождения, хотя на них стояло клеймо известной немецкой фирмы "Саламандра", поморщился страдальчески: "Это кто же с меня штиблеты стащил?" - в следующий миг разглядел, что из штиблет торчат красные булдыжки с отрезанными клетчатыми носками. Его носками - тоже новенькими, купленными в тон к костюму и к ботинкам...

Так Сергей Климченко стал инвалидом.

Жизнь у него с той поры сделалась выверенной не то чтобы до метров до сантиметров, и была практически очерчена рамками дома: от стола к кровати, с кровати в туалет, расположенный, как в городских квартирах, рядом с кухней, из кухни можно было нырнуть в тенистый палисадник, который Климченко специально засадил погуще, чтобы пыль не проникала в дом с дороги.

А дорога проходила под самыми окнами. Но в палисаднике Климченко долго не задерживался - опасался, что кто-нибудь увидит из знакомых, начнет жалеть его, и Сергей, который вообще считал, что жалость унижает человека, этого боялся.

Пенсия, которую ему положили, была ничтожной - на три килограмма картошки...

Как жить дальше, он, честно говоря, не представлял - плыл пока по течению, стараясь не захлебнуться вонючей водой, а что будет за поворотом не было ведомо ни ему, ни жене, ни дочке Лене и вообще никому, и когда Климченко смотрел на свое немногочисленное семейство, ему делалось тоскливо. Единственное, что спасало, - собственный огородик: ни картошку, ни морковку, ни огурцы покупать не надо было, а это уже кое-что... Впрочем, в таком положении, как Сергей Климченко, находилась вся Украина. За исключением, пожалуй, толстощеких проворных мужиков, которые не растерялись, подсуетились вовремя... Но таких мужиков и в России-то немного, а на Украине, наверное, ещё меньше.

Он пытался производить всякие расчеты, планировать свою жизнь, как планировал её раньше и к этому привык, но куда там - реалии, сама действительность, были сильнее человека. Что он, слабенькая, кривоногая, точнее, вообще безногая мошка против беспощадного железного катка, в который обратилась ныне жизнь - весьма неуступчивая дама, ради которой все мы несем свой крест!

Все кончилось однажды и разом, как заметил известный сибирский писатель, обладающий весьма приметливым глазом. Из Харцызска на их станцию на скором поезде № 23 "Москва-Адлер" прикатили двое внушающих уважение, дорого одетых людей, он и она. Прикатили специально к Сергею Климченко, вот ведь как. И откуда только они о нем прослышали?

Когда Климченко спросил об этом мужчину - золотозубого, с толстыми перстнями на пальцах, в ладном малиновом пиджаке, с черными, лишенными блеска глазами, тот ответил довольно туманно:

- Слухом земля полнится... А земля, как известно, - круглая.

Звали мужчину Эдиком. Женщина, полная, яркая, как новогодний карнавал, обращалась к нему только - "Эдик", но для Эдика он был несколько, скажем так, староват. Его следовало бы именовать Эдуардом и, соответственно, по отчеству: Семеновичем, Львовичем, Ивановичем Батьковичем, словом... Один раз женщина обратилась к нему по имени-отчеству и тогда выяснилось, что он действительно не Эдик. И даже не Эдуард. Женщина назвала Эдика Эдинотом Григорьевичем.

Эдик же величал свою спутницу Азой. Часто - уменьшительно - Азочкой, Азулей, Азонькой. Аза отзывалась готовно, лучилась, будто ясное солнышко, радовала глаз.

- Мы приехали предложить вам непыльную, с хорошим наваром работу, сказал Эдик Сергею Климченко и достал из кожаного кейса бутылку "Белого аиста", на которой было нарисовано не пять, что раньше означало высшую степень качества, а целых семь звездочек, Климченко даже сощурился подумал, что в глазах у него зарябило, начало двоиться, закрыл их, открыл нет, не рябит. На этикетке действительно было семь звездочек.

"Неисповедимы дела твои, Господи", - ахнул про себя Климченко. Когда-то он ездил проводником пассажирского вагона в Молдавию и коньяка этого, с белой изящной птицей на этикетке, перепробовал видимо-невидимо, но семь звездочек ни разу не встречал.

- И что это будет за работа? - сдерживая в голосе радостную дрожь, спросил у гостя Климченко.

- Высокооплачиваемая, - Эдик в назидательном жесте поднял указательный палец, - это р-раз! Культурная - это два. Вам не надо будет стоять у станка и корячиться под тяжелыми стальными болванками. Третий фактор со знаком плюс - это работа в Москве. Вы будете жить и трудиться в столице нашей Родины, как любили говаривать разные товарищи в пору моей юности! - Эдик поднял указательный палец ещё выше. - Дальше. У вас будет прекрасная благоустроенная квартира, апартаменты! - Эдик вскинул руку и зажал на ней один за другим сразу все пальцы, все пять. - Видите, сколько здесь плюсов? - Он показал пальцы хозяину. - Так что собирайтесь!

Эдик быстро и ловко открыл коньяк - семизвездочный по запаху мало чем напоминал пятизвездочный, который Климченко хорошо знал, - от пятизвездочного пахло коньяком, молдавским солнцем и немного дубовой бочкой, а от семизвездочного - сахарином, химией, сапожной ваксой и селедкой одновременно - видать, для приготовления благородного семизвездочного напитка шли совсем иные компоненты, чем для пятизвездочного. Но тем не менее Климченко не отказался выпить, взял стопочку в руки, одолел её одним глотком - побоялся обидеть доброжелательного гостя, хотя его едва не вывернуло наизнанку от семизвездочной бормотухи... Климченко не поморщился, даже вежливо улыбнулся, да понюхал сгиб пальца. Эдик же выпил с удовольствием, шумно затянулся воздухом.

- Умеют же все-таки братья-молдаване варить великолепные коньяки, слово "коньяки" он произнес на одесский манер, с ударением на "я". - Ах! ещё раз радостно воскликнул Эдик и снова взялся за бутылку. - Так что, Сергей Георгиевич, собирайтесь!

"Вона, он даже мое отчество знает", - отметил Климченко, поинтересовался:

- А что же все-таки это за работа? Какого характера?

- Все узнаете в Москве. Пусть это будет для вас сюрпризом. Собирайтесь! Билет уже заказан.

- Не надо мне никакого билета. У меня - бесплатный проезд. Я же железнодорожник.

Эдик перевел взгляд на Азу.

- Азонька, тут мы с тобой лопухнулись. Не надо было платить деньги за бронирование.

Климченко успокаивающе поднял руку:

- Деньги вам вернут, нет проблем. Я скажу - все до единой копейки возвратят...

Эдик смутился. От смущения у него покраснели даже мочки ушей.

- Не надо, не надо, - забормотал он торопливо, - пусть деньги останутся в железнодорожной кассе... Что с возу упало, то пропало. Да и не на вашей станции мы заказывали билет - в Харцызске. Давайте лучше выпьем ещё по стопке за доброе дело. Божественный напиток!

Климченко накрыл стакан тяжелой ладонью:

- У меня - норма!

- Уважаю! - Эдик довольно засмеялся, в прохладном сумраке дома полыхнуло жаром, стало светло - золото во рту гостя горячо и дорого засветилось. - Жил когда-то один писатель, Горький его фамилия. Сейчас совсем уже забытый и немодный. Горький говорил, что пьющих людей он не любит, выпивающих уважает, а непьющих боится... Мудрый был человек, царствие ему небесное... - Эдик сложил пальцы в щепоть, хотел было перекреститься, но увидел выражение, возникшее на лице Климченко, крякнул и потянулся к коньяку. - Я тоже отношусь к числу выпивающих, к тем, кто в меру... Значит, уважаемый человек.

- Мне иногда бывает трудно обиходить себя, - Климченко виновато развел руки в стороны, - не привык еще... Инвалидом-то стал совсем недавно...

- Ничего, это дело наживное, - бодро успокоил его Эдик.

- Мне помогает Леночка, дочка моя... А что, если я её тоже возьму в Москву?

Эдик быстро переглянулся с Азой, та приподняла полное круглое плечо, взгляд её сделался озабоченным, но в следующий миг, пошевелив губами и что-то подсчитав про себя, Аза согласно наклонила голову.

- Только из уважения к вам, Сергей Георгиевич, - сказал Эдик, - для других исключений мы не делаем. Работа есть работа, дочка может отвлекать... Но из уважения к вам... - Эдик прижал к груди пухлую, украшенную перстнями руку, - только из уважения.

В Москву выехали вчетвером: Эдик с Азой в вагоне "СВ" - спальном, самом дорогом, значит, а Климченко с дочкой в купейном, поскольку билеты ныне стали стоить оглушающе дорого - никакой зарплаты на них не хватит.

В первопрестольную прибыли ранним утром, по крышам домов только что побежали розовые солнечные зайчики, самого солнца ещё не было видно - не выплыло, улицы были чисты и тихи, не заплеваны бензиновым выхлопом и прочим смрадом, который выделяет транспорт во всяком крупном городе. Эдик разом сделался озабоченным, неприступным, словно памятник. Азы не было - она либо сошла с поезда раньше, либо незамеченной растворилась в толчее перрона. Эдик сделал повелительный жест рукой, подзывая к себе Климченко. Тот на длинных неудобных костылях неуклюже перекинул по перрону к нему свое тело.

- Значит, так, - проговорил Эдик суровым офицерским тоном, сейчас он совсем не был похож на того добродушного, улыбчивого, осиянного светом собственных зубов Эдика, который два дня назад впервые появился перед Климченко, - дисциплина для всех, кто работает со мной - одинаковая. Воинская. Подчинение беспрекословное. Правило одно, соблюдается железно: "Я - начальник, ты - дурак, ты - начальник, я - дурак". Никакой отсебятины, никаких вольностей, никаких походов на сторону, в самоволку и так далее... Все ясно-понятно?

- Все ясно-понятно, - повторил за Эдиком Климченко, хотя, честно говоря, не очень понимал, к чему такие казарменные строгости, пожал плечами, покосился на дочку - он неожиданно почувствовал себя виноватым перед ней. Не втянул ли он Лену в некую авантюру? Сам вляпался - это ладно, в конце концов он мужик, выпутается - оставит кусок чуба в чужих руках и удерет, но вот дочка - ей-то за каким лихом всякие жизненные испытания?

- Ну а раз все ясно-понятно, то давай сюда свой паспорт, - Эдик протянул к Климченко руку, - будем оформлять твое жительство в Москве.

Климченко про себя охнул - отдавать паспорт в его планы никак не входило, - задрожавшими пальцами он расстегнул булавку на внутреннем кармане пиджака, где был спрятан его главный гражданский документ, протянул паспорт Эдику. Тот небрежно обмахнулся им, словно веером, вздохнул устало надоели вы, мол, все, - и сделал царственный жест в сторону бетонного проема, на котором краснела большая буква "М":

- На выход!

Подчиняясь команде, Климченко решительно кинул костыли к проему, Эдик поспешно обогнал его, предупредил:

- Поперек батьки через плетень никогда не прыгай, понятно? Чтоб неприятностей не было.

Внезапное преображение Эдика, его резкий тон, манеры смутили Климченко, решительность его угасла, и он неловко затоптался на месте. Лена взялась за его локоть, прижалась к руке.

- Что с тобою, пап?

- Ничего, ничего, - поспешил успокоить его Климченко. - Пустячное, минутное... Это пройдет.

- Не телитесь! - подогнал их Эдик. - Быстрее! Добавил ворчливо: Москва - это Москва. В Москве время - деньги!

"Ничего, вот прибудем на место, займем обещанные апартаменты - все уляжется, все успокоится, - с надеждой подумал Климченко. - И Эдик успокоится. Это он нервный такой с дороги!"

Но ничего не успокоилось, не улеглось. Эдика будто бы подменили. Там, в Харцызской волости с ним разговаривал и пил коньяк один человек, здесь был совершенно другой - с хамоватым выражением на лице и напором танка средней величины... Квартира оказалась убогой, с фанеркой, вставленной вместо стекла на кухне, со сгорбившимся от частых протечек, почерневшим гнилым полом и несметью тараканов, шустро ломанувшихся при виде людей в разные щели. Климченко никогда не видел такого количества тараканов. А Лена, она даже сжалась, бедняга - ей при виде огромных усатых прусаков, которые топали ногами, как подвыпившие мужики, даже страшно сделалось. Она вцепилась в руку отца. Тот поспешил успокоить ее:

- Не бойся, они не кусаются.

Эдик, раздавив пару неосторожно подвернувшихся под ногу прусаков, колко глянул на нее, шевельнул бровями, плеснул изо рта золотым огнем, будто горячим супом:

- Чего съежилась? - выкинул вперед руку, как рак клешню. - Документы у тебя есть?

- Нет у неё документов, - Климченко загородил дочку собою, - она ещё школьница.

- У нас, в Москве, есть школьные удостоверения... - громыхнул командирским басом Эдик, - или... или что-то в этом роде. - Он не знал точно, есть в Москве такие удостоверения или нет? Должны быть.

- А у нас, на Украине, - нет.

Нервно походив по квартире и раздавив ещё пяток тараканов чудовищного размера, Эдик успокоился.

- Ладно, хрен с тобой. Приступим к делу.

А дело, к которому Эдик собирался приспособить Сергея Климченко, было простым: попрошайничество. Климченко посадили в коляску с велосипедными колесами, одно из которых было перевязано синей изоляционной лентой, чтобы выглядело более убогим, нарядили в выцветшую пятнистую форму, из-под которой выглядывал уголок голубой десантной тельняшки, на одну сторону груди повесили орденскую колодку, на другую - две ленточки, что соответствовало числу ранений, которые получил "десантник": золотая тяжелое ранение, красная - легкое.

На голову Климченко нахлобучили голубой берет.

- Имей в виду, если домой вернешься без сотни в кармане - жратвы на ужин не получишь. Понял? - Эдик зубасто улыбнулся, осветив золотым сверком стены убогого жилья. - В твой же заработок пойдет то, что насобираешь свыше полутора сотен... Чистая выручка. Ясно-понятно?

Климченко подавленно молчал: все, что он видел, что слышал, не укладывалось в голове. И тараканы эти, и "апартаменты" - убогая квартиренка, состоявшая из кухни размером не больше портфеля, и спальной комнаты, размером ещё меньше кухни, и плохо выстиранная пятнистая форма, тесная в груди и плечах - неужели все это явь, а не сон? Не говоря уже о самой работе.

- Так что вперед! - скомандовал Эдик, хлопнул Климченко по плечу и ухмыльнулся.

- А паспорт? - спросил Климченко с надеждой. Если этот золотозубый вернет ему документ, то в конце концов можно будет бросить инвалидную каталку во дворе и смыться. Жаль только будет костюма - самого лучшего, что имелся у Климченко, костюм останется в этой тараканьей дыре, но, в конце концов, ещё не вечер: хоть и нет ног у Климченко, но зато есть руки, есть голова, он заработает ещё себе на костюм, да и не голый же он уедет из Москвы - в пятнистой солдатской форме...

Эдик издевательски захохотал.

- Паспорт ты получишь тогда, когда я посчитаю нужным отдать его тебе, понял?

Климченко опустил голову.

День они провели в районе Повелецкого вокзала. Пассажиры, спешившие на поезда, подавали больше, чем пассажиры, уже прибывшие в Москву и никуда не спешившие. В подземных переходах подавали чаще, чем наверху, на вольном воздухе. Но все равно эти мелкие открытия не помогли Климченко собрать нужные сто рублей. Когда Климченко пересчитал монеты, оказалось восемьдесят три рубля. В основном новенькими, крохотными, как молодые опята, рыжими монетками-гривенниками. Рыжих монет на Украине не выпускали, и такой лютой тоской повеяло на отца с дочерью от этих металлических опят, что Лена не выдержала, заплакала.

- Пап, может, уедем?

- Без паспорта? Да нас даже на территорию Украины не пустят. Задержат на границе и посадят в кутузку.

- Ну... подержат немного, а потом выпустят. Разберутся и выпустят.

- Никто разбираться не будет. Не те времена.

Лена заплакала ещё сильнее.

- Что делать, пап?

- Выручить паспорт, а потом ехать домой.

Когда Лена прикатила каталку с отцом домой - если, конечно, тараканий клоповник можно было назвать домом, - Эдик уже ждал их. Увидев "десантников", оживленно потер руки.

- Ну что, герои чеченской войны, настригли зелени?

- Восемьдесят три рубля, - сказал Климченко, протягивая деньги Эдику. - Вот, обменял на бумажки. Восемь червонцев и три рублевых монеты.

Эдик небрежно взял деньги, не считая, смял в горсть, сунул в карман, потом нагнулся над каталкой и неожиданно крепко ухватил Климченко пальцами за нос, крутанул вбок, словно бы собирался выдрать его вместе с корнем. Климченко дернулся, пытаясь вырваться, но не тут-то было: пухлые, украшенные перстнями пальцы Эдика оказались на удивление цепкими, сильными, они буквально припаялись к носу, на глазах Климченко выступили слезы. Было больно, обидно, дыхание застряло в глотке. Эдик оттолкнул каталку от себя, та, ржаво заскрипев несмазанными велосипедными колесами, отъехала от Эдика на два метра и остановилась.

- Для первого раза обойдемся таким наказанием, - сказал Эдик, тяжело дыша и брезгливо вытирая пальцы, - но если в следующий раз не наберешь норму, я тебя отделаю, как антрекот перед жаревом. На морде следов не останется, но кости будут ныть долго. Все ясно-понятно? - Эдик сделал презрительное движение рукой, будто отгонял от себя бродячую собаку. - Еды сегодня не получишь никакой. Не заработал.

Климченко ощутил, как во рту у него вспух горький комок, будто он глотнул противного лекарства и не справился с ним, комок застрял у него в горле. "Сы-ы-ы", - засипел он, продавливая комок в себя.

- Сипи, сипи, сколько тебе влезет! - Эдик ушел, заперев дверь квартиры на оба замка. Проговорил уже из-за двери, с лестничной площадки, голос его был громким, раздраженным: - Попробуй только завтра норму не собрать, вонючка!

Лена кинулась к кухонному окну. Там стояла решетка. Кинулась в комнату. На том окне тоже была решетка. Они находились в тюрьме.

- Папа, это что же такое получается?! - воскликнула она слезно. - Нам теперь что остается? Тараканов есть?

Климченко вздохнул: он был виноват во всем, он, и больше никто. Виноват в нищей жизни своей, в увечье, в беде, в которую они вляпались... Хоть накидывай на шею веревку и давись. Если бы он был один, без Лены, то так бы и поступил. Лена заплакала. Климченко потянулся к ней, погладил рукой по голове.

- Не плачь, маленькая, - пробормотал он стиснутым шепотом, - не плачь... Лучше посмотри, не осталось ли у нас в сумке хлеба?

Кусок хлеба нашелся. Небольшой, засохший, с надкусом. Тем куском жесткой ржаной черняшки они и поужинали. Размочили в воде из-под крана и съели. Наутро снова вышли на "промысел".

- Пап, ну неужели нельзя бросить все и уехать отсюда без паспорта? А?

- Нельзя, - Климченко отрицательно мотнул головой. - Без документов нас с тобой арестуют и посадят. Времена ныне жестокие. В тюрьму посадят. А я не хочу этого... Не могу. - Климченко верил в то, что говорил. Привык к тому, что "без бумажки ты букашка, а с бумажкой - человек". - Нельзя.

Лена покорно покатила его к Павелецкому вокзалу.

На этот раз они не уходили с "промысла" до тех пор, пока не набрали сто рублей.

Но Эдик и этими деньгами остался недоволен.

- Мало, - просипел он, морщась, сжал руку в кулак, поглядел на побелевшие пухлые мослаки, - мало...

- Но на еду-то мы собрали, - пробормотал Климченко виновато, невольно начиная заикаться, чувствуя, как холодный обруч стискивает ему голову.

- На еду - да, но за квартиру заплатить - нет. - Эдик вновь неприятно поморщился.

Через двадцать минут привезли еду: кастрюльку жидкого супа, полбуханки хлеба, две миски с холодными макаронами, в которые было втиснуто по взмокшей котлете, и компот в поллитровой банке, закупоренной грязной полиэтиленовой крышкой.

Отец с дочерью переглянулись и молча принялись за еду.

На следующий день они набрали баснословно много - сто шестьдесят пять рублей. Находясь у себя на Украине, Климченко никогда не держал в руках таких денег. Русских денег...

- Давай отложим себе немного, - предложила Лена, - на еду. Хотя бы десятку. А? Не то ведь в один прекрасный момент помрем с голоду.

Климченко подумал-подумал и согласился, отложил от горки монет пять двухрублевок, опустил себе в карман. Улыбнулся грустно.

- Заначка!

Он не говорил Эдику про заначку, но Эдик, сощурившись неверяще, хваткими глазами оглядел сгорбленную, устало просевшую в каталке фигуру Климченко и, неожиданно ловко, бескостно изогнувшись, словно большая пиявка, цапнул его рукою за карман. Вытряхнул. Монеты тускло звякнули в глубине кармана.

- Сука! - выругался Эдик, черные глаза его сделались злыми и ещё более черными, в них ничего, кроме злости, не осталось, одной рукой Эдик вывернул монеты из кармана, другой коротко размахнувшись, ударил Климченко кулаком в лицо.

Удар рассек губу, на подбородок брызнула кровь.

- Сука! - вторично выругался Эдик и ударил Климченко во второй раз, уже сильнее. Голова Климченко мотнулась. За спиной у него закричала, давясь слезами, Лена, Климченко, протестуя, засипел, приподнялся в каталке.

- Не бейте меня при дочери!

- При ком хочу, при том и бью! - Эдик ударил Сергея в третий раз. Если будешь и впредь прятать от меня выручку - вообще убью! Ясно-понятно?

Климченко, всхлипывая - было не столь больно, сколь обидно, - стер кровь с губы, понурился.

- Ясно-понятно, я тебя спрашиваю? - В голосе Эдика зазвенели опасные железные нотки, он вскинул руку для нового удара.

Леночка вскрикнула, и Климченко поспешно мотнул головой: ясно-понятно, мол.

В следующий раз Эдик вновь избил Климченко. За то, что тот недобрал нужную сумму - вместо сотни принес восемьдесят девять рублей. Больше не получилось. Эдик подержал в руке увесистый холщовый мешочек с монетами и неожиданно замахнулся им на Климченко, целя ему в голову, Климченко резко качнулся в сторону, подставляя под удар плечо - плечо не черепушка, не расколется; Эдик точно уловил маневр и в ту же секунду, гортанно хакнув, будто заправский каратист, молниеносно выбросил другую руку.

Голова Климченко мотнулась, зубы звонко лязгнули, из уголка рта брызнула кровь.

- Намотай себе на ус, - цедящим тоном произнес Эдик, - что за невыполнение нормы ты не только хлеб не будешь получать, - Эдик вновь угрожающе мазнул тяжелым мешком по воздуху, - я тебе не только воды не дам, но и из твоего заработка вычту последнее... А если дебет не сойдется с кредитом и ты мне останешься должен - заберу в рабство. Вместе с дочкой.

Эдик вновь без замаха, как каратист коротко и звучно хакнув, ударил Климченко и ушел.

Так день тянулся за днем.

Минул месяц, за ним другой.

Климченко и его дочь исхудали, сделались дикими, зачумленными, и чем хуже, больнее становился их вид, тем лучше им подавали. У Климченко открылась язва желудка, в легких начало что-то хрипеть, шамкать, будто пара облетевших резиновых подошв шлепали во время ходьбы по пяткам, в зеленых нездоровых щеках образовались воронки, скулы вылезли, как два жестких детских кулака, силы сходили на нет.

- Папа, давай сбежим, - просила Лена, в ответ Климченко отводил в сторону страдающий взгляд и молчал. По глазам его можно было прочитать, что без паспорта, без самой главной своей бумаги, удостоверяющей, что он гражданин Украины, он никуда не поедет. Да и деньги... Климченко рассчитывал, что Эдик все-таки выделит ему долю из заработанного.

Лена всхлипывала, зажимала лицо руками и умолкала.

- Не расстраивайся, - успокаивал её Климченко, - цыган этот, Эдик, сказал, что больше трех месяцев держать нас не будет: себе дороже. Климченко гладил по голове дочь и вздыхал: - Ему, значит, дороже, не нам... И это действительно так - здоровьишко-то у меня совсем растрепалось, ещё немного - и придется ложиться в больницу. А это и впрямь обойдется цыгану в копеечку. Проще будет меня убить, чем положить в больницу. Убивать же, Климченко говорил об этом спокойно, как об обычном деле, - тут бабушка надвое сказала - может обернуться так, а может и этак...

Климченко горестно умолкал.

И опять-таки, вспоминая сибирского писателя-правдолюбца, скажем: все кончилось однажды и разом. Милиция проводила рейды среди "героев чеченской войны" и их "работодателей" - эдмондов, будулаев, эдинотов и прочих, - и засекла подходящую пару - Сергея Климченко с прозрачной, совсем исхудавшей дочкой.

Когда убогую каталку с "десантником" окружили дюжие ребята в серой милицейской форме, Климченко, гулко сглотнув слюну, протянул им руки, чтобы те нацепили на запястья железные браслеты.

- Дурак ты, парень, - все поняв, миролюбиво произнес старший группы, белобрысый лейтенант с широким боксерским подбородком, - хотя и безногий... - Достал из кармана пачку фотоснимков. - Ну-ка давай посмотрим, кто тебя так ловко окучил...

Он раскинул фотоснимки веером, будто колоду карт. Климченко сразу отстрелил взглядом Эдика - изображение того оказалось в первой пятерке фотоснимков.

- Та-ак, - сказал лейтенант, едва взглянув на снимок, - этот цыганский полубарон нам хорошо известен... А ещё кто?

В середине колоды находилось и фото Азы.

- И эта мадам нам хорошо известна. - Лейтенант отделил от стопки два изображения, сунул их в нагрудный карман, застегнул на пуговицу. - А теперь я тебе покажу ещё одного деятеля, который пас вас, что называется, физически. - Лейтенант выпрямился и призывно щелкнул пальцами.

В глубине длинного подземного перехода появились двое мужчин, - они вышли откуда-то из-за колонн, - один в милицейской серой форме, с сержантской плашечкой, пришпиленной к погонам, второй в шелковой рубахе и черных струистых штанах, тоже из шелка, с широкими сильными плечами и, несмотря на молодость, тяжелым отвислым брюшком. Климченко обратил внимание на его глаза, какие-то скользкие, будто два черных обмылка в теплой воде. Впрочем, у Эдика глаза не лучше.

- Этого балалаечника никогда не встречал? - спросил лейтенант.

- Никогда.

- Напрасно. Вот он и пас вас. Каждый день. На случай, если вздумаете удрать. Если бы совершили попытку покинуть Москву, вполне возможно, что нашей с вами встречи никогда бы не произошло. И не только этой встречи всех других тоже. - Лейтенант вновь щелкнул пальцами, приказывая увести "балалаечника".

Богатство, обнаруженное у черноглазого Эдинота Григорьевича и его подруги Азы, которая в других "апартаментах", в другой "хрущобе" пасла ещё двух безногих "героев штурма Грозного", удивило даже видавших виды оперативников - несколько сот тысяч долларов только наличными. А сколько ещё лежало на разных счетах в коммерческих банках - вообще никому не ведомо.

И было оно слеплено из жалких медяков, которые собирали для них инвалиды, к Чечне имевшие примерное такое же отношение, как автор этих строк к штурму казарм Монкадо. Иногда под их колпаком находилось несколько человек - трое, как в этот раз, иногда много, очень много - более двадцати. И все ютились в двух крохотных клоповниках, других "апартаментов" у цыган не было. И если каждый приносил хотя бы по восемьдесят рублей, можно себе представить, в какую сумму это выливалось...

Климченко на следующий же день, кашляющий, изможденный, получив паспорт, но не получив никаких денег, отправился домой. Он сидел в купе поезда, прижимал к себе голову дочери и шептал, стирая свободной рукой слезы с глаз:

- Ты меня прости, дочка, за то, что я втянул тебя в это дело... Виноват я перед тобою. Дюже виноват.

Лена ответно прижималась к отцу и молчала.

- Больше в Москву не поедем никогда, - продолжал расстроенно шептать Климченко, - никогда... Нет для нас такого города.

И по-своему он был прав. Города такого - Москвы - нет уже и для многих других...

Что же касается цыган Эднота и Азы, то они оказались не российскими гражданами, а совсем иного государства - Молдавии, иначе говоря, иностранцами. По решению сердобольного московского суда они выплатили штраф, тем и отделались. Другого для них наше законодательство не придумало.

СТАРИЧОК

На него нельзя было не обратить внимания - глаза даже самого рассеянного прохожего обязательно останавливались на нем: такая у него была внешность. И прозвище к нему прилепилось подходящее - Старичок. Борода у Старичка - длинная, едва ли не до пояса, он никогда её не укорачивал, не расчесывал и не мыл, от возраста она пожелтела, а кое-где вообще пошла в ядовитую зелень, будто бы подернулась плесенью, лицо восковое, в прозрачность, но на щеках почти всегда играл живой юношеский румянец, а слезящиеся полувоспаленные глаза иногда вдруг вмиг делались сухими и жесткими от некоего внутреннего кипения, от страшной ярости, неожиданно вспыхнувшей в нем, и тогда человеку наблюдательному на ум обязательно приходило: "А характер-то у Старичка - перец! Когда спит зубами к стенке с палкой можно пройти мимо".

Кстати, Старичок и сам ходил с палкой - с увесистой клюкой, какой запросто можно было перешибить хребет коню или быку. Клюка украшена плохо сработанными спилами сучков и снизу увенчана тремя гвоздями, вбитыми в торец, чтобы зимой не скользить на льду. Ходил Старичок в плаще - и зимой, и летом в одном и том же плаще, только зимой он под плащ надевал меховую безрукавку, а под рубашку - шерстяное белье, вместо шарфа носил старое вафельное полотенце, сбоку заколотое крупной ржавой булавкой.

Идет, бывало, Старичок по улице, скрипит, жалуется невесть кому на свою жизнь, клюкой громко стучит по асфальту, словно слепой, смотрит по сторонам рассеянно, пальцами вытирает сопли (извините!), рукавом слезящиеся глаза. Посмотришь: неведомо откуда выполз этот мухомор, ему же нельзя на улице появляться, бредет еле-еле, вот-вот рассыплется, будто червивый. И люди аккуратно огибают его, боясь задеть.

Но вдруг появляется автобус, нагоняет... И хотя до остановки ещё далеко - нормальный человек вряд ли понесется к нему, подождет, когда подоспеет следующий, - Старичок вдруг подхватывает свою палку наперевес, будто винтовку, и срывается с места. Бег у него стремительный, словно у пионера, имеющего спортивный разряд... Только вафельное полотенце, сдвинутое в сторону стремительным бегом, развевается на ветру, словно грязный флаг. Чтобы сократить расстояние, Старичок лихо перемахивает через чугунную загородку, в несколько длинных ловких прыжков одолевает травяной газон, на бегу протыкает палкой воздух, будто штыком, и, поразив невидимого противника стремительным уколом, совершает последний лихой прыжок, взбрыкивает молодо ногами и оказывается в салоне автобуса.

Там из него, словно бы из проткнутого резинового матраса, с шипением выходит дух, Старичок обмякает, делается бескостным, его перекособочивает, и он беспомощно, будто не видит ничего, шарит рукой по воздуху, всхлипывает жалобно, глаза его начинают слезиться. Старичок обессилено держится одной рукой за поручень, другой все шарит по воздуху, шарит, словно бы стремится что-то найти, но ничего не находит. Всем, кто его видит в этот момент, кажется, что замшелый дед этот, мухомор этот червивый, вот-вот распластается на грязном автобусном полу... Но он держится, немощный полудохлый Старичок, из последних сил цепляется за жизнь, сипит тяжело, словно легкие у него сплошь состоят из дырок, и ему незамедлительно уступают место.

Не было случая, чтобы Старичку не уступили место, даже если автобус переполнен настолько, что людей из него выдавливает через верхний вентиляционный люк. Бывает, что место Старичку уступает какая-нибудь древняя, старше него, бабуля, - уступает безропотно, добровольно, поскольку у неё невольно возникает мысль: Старичок этот вот-вот скончается, ещё несколько минут - и все, а она будет мучиться от того, что не уступила умирающему человеку место, не облегчила ему страдания в последние минуты.

Усевшись поудобнее, Старичок на несколько минут затихает, а потом вновь начинает дыряво, будто умирающий, сипеть... Редко какой человек не обратит на Старичка и его немощное сопение внимание - все обязательно обращают и иногда даже начинают подавать деньги, прямо в автобусе. Кладут в дрожащие слабые руки пятерки, десятки... Меньше пятерки подавать стесняются.

Так и живет наш Старичок - вызывая всеобщее сочувствие, - так и считает годы.

Все, что происходило в стране, его не коснулось: ни перестройки, ни перестрелки, ни ваучеры с "эмэмэмами", ни война в Чечне, ни взрывы в Москве и Пятигорске - ничего. Старичок благополучно оберегся от информационных эмоциональных стрессов, кутался в свой вафельный шарф, застегивал горло булавкой, принимал подаяние как должное и жил себе, жил, ходил с палкой по Белокаменной, покашливал, пугая собак и робких старушек-ровесниц своим кашлем: "Кхе-кхе! Кхе!"

Иногда можно было наблюдать и такую картинку. Заходил Старичок, допустим, в теплый, хорошо отапливаемый в зимнюю пору современный магазин, гремя полами своего старого резинового плаща, критически разглядывал полки с товарами. "Кхе-кхе, кхе!" - крутил носом, но ничего не покупал, а, отогнав от себя продавщицу, - "Кхе-кхе, кхе-кхе!" - резко разворачивался и направлялся к окну. Там снимал с шеи серый, цвета пыли с копотью шарф и расстилал его на подоконнике.

Получалась некая обеденная скатерка. Старичок вынимал из кармана пакет со сметаной - бумажный, похожий на маленькую египетскую пирамидку, сметану Старичок любил больше всего на свете, - доставал завернутую в газету ковригу хлеба, пару яиц и расставлял это богатство на скатерке.

Садился рядом на подоконнике и начинал есть. Ел он громко, чавкая и ковыряясь ногтем в зубах, ехидно щурил свои влажные, с опухшими веками глаза, презрительно поглядывая на покупателей и продавщиц. Ему казалось, что все они покупают не то, впустую тратят деньги. Сметану из пакета он выдавливал прямо в рот, заедал её хлебом; кашляя, брызгал вокруг себя белой слюной. Иногда в груди его рождалось глухое ворчание, как у большой больной собаки, глаза стекленели - значит, Старичок видел нечто такое, что вызывало его особое неудовольствие.

Вареные яйца он лущил очень ловко, двумя движениями: большим пальцем правой руки снимал правую половину скорлупы, будто маленькую аккуратную каску с чьей-то круглой головы, большим пальцем левой руки - левую половину скорлупы. В ладонь соскальзывало чистое, совершенно голое яйцо.

Старичок засовывал яйцо в рот целиком и так же целиком глотал, не разжевывая, потом шарил рукой по дну кармана, доставал оттуда несколько серых крупинок соли и швырял следом себе в бороду. Старичок никогда не промахивался, и крупинки рыбацкой соли отправлялись следом за яйцом в желудок.

Заканчивал Старичок свою трапезу десертом. Как и положено в "лучших домах Лондона и Парижа", - доставал из кармана луковицу, сдирал с неё тонкую шелковистую кожурку и со смаком всаживал в сочный луковый бок пеньки стершихся коричневых зубов, а на лице его появлялось сладкое выражение, будто Старичок тешил себя некими невиданной вкусноты фруктами, слезящиеся же глаза продолжали хищно следить за всем, что происходило в магазине. За тем, как две толстые, с отвисшими подбородками перекормленные тетки покупали десять бутылок дорогого коньяка "хенесси", а затем волокли его в фанерном ящике к большому серебристому "мерседесу", за нищей старушонкой, забредшей в этот магазин и едва не грохнувшейся в обморок от роскоши, обилия товаров огромных, в полстены, зеркал и отражающейся в них еды зеркала создавали впечатление, что еда здесь была кругом, из неё состояли стены, перекрытия потолка, пол, воздух - все. Старичок прокалывал нищенку взглядом и брезгливо приподнимал верхнюю губу.

- Ты, кхе-кхе, при коммуняках, небось, заслуженной учителкой была?

На глазах нищенки появлялись слезы, она, придерживаясь одной рукой за стену, задом, задом, униженно горбясь, выдавливала себя из магазина.

Старичок смеялся - он не любил бывших заслуженных учительниц, готовых при первом удобном случае прочитать мораль кому угодно, хоть самому Ельцину, - время морали осталось позади и то, что было, - не вернется... Старичок хоть и не знал этого, но догадывался. Смяв пирамидоподобный пакет от сметаны, совал надрезанный острый угол в рот, ещё раз сминал его, уже посильнее, выдавливал остатки вожделенного продукта на язык и сладко чмокал.

- Кхе-кхе! - запоздало Старичок подавал голос - нищенка уже скрылась за дверью. - Кхе-кхе-кхе! - Это его "кхе-кхе-кхе" было выразительным. Старичок умел вместить в него очень многое: презрение, злость, угрозу, словно бы он хотел догнать бывшую учительницу и украсить парой синяков её сморщенный портрет.

Закончив трапезу, Старичок ссыпал с вафельной своей скатерки крошки в ладонь, затем решительным броском отправлял крошки в рот и удовлетворенно похлопывал себя пальцами по губам. Свернув серую скатерку, превращал её в шарф, натягивал себе на шею и сбоку закалывал булавкой. Пакет из-под сметаны он небрежно бросал на пол.

Ни одна из продавщиц, - а это были девушки, которые за словом в карман не лезли, - не смела сделать Старичку замечание. Ни словечком, ни полусловечком, ни четвертьсловечком, ни... ни даже запятой, в общем. Только когда он покинул магазин, трое продавщиц кинулись к подоконнику.

- Ну и амбре! - сморщились они дружно и так же дружно помахали перед собою ладошками, потом боязливо оглянулись: а не слышит ли их Старичок?

Похоже, это у них было специально отработано, а точнее, получено в каком-то диковинном современном торговом училище: и мыслить слаженно, в унисон, и говорить. Очень занятные были эти девицы, и напрасно они считали, что Старичок их не приметил. Он их приметил. С тем, чтобы заглянуть как-нибудь в этот магазин еще.

- Сто лет этот фрукт не мылся, - сказала одна продавщица.

- Больше, чем сто, - сказала другая продавщица. - Как родился, так и не мылся... Ни разу.

На несколько минут они включили все, что имелось в магазине по части "освежения воздуха" - вентиляторы, кондиционеры, обдуватели, преобразователи, ионизаторы воздуха и тому подобное, помогали могучей технике тем, что махали перед собой ладошками, а когда через полчаса выключили, то оказалось, что дух Старичка не выветрился, в воздухе ещё попахивало гнилью, потом, ещё чем-то противным, чему и названия нет, и снова включили всю технику. Плюс ко всему открыли окошки, форточки и дверь. И все равно дух Старичка стоял в магазине, такой он был едкий, прочный, заполз в щели, застрял между магазинной утварью и не хотел никак выбираться из помещения.

...У Старичка была племянница - милая скромная девушка, которая в школе поражала успехами: по математике она уже одолевала институтскую программу, по литературе вместо сочинений писала фантастические рассказы на вольную тему, кроме немецкого языка, положенного ей по школьному перечню предметов, она изучала ещё английский, французский, испанский и датский. Словом, очень славная и очень талантливая это была девушка. Родные на неё нарадоваться не могли. Казалось бы, девушка с такими требованиями к себе должна быть синим чулком, прыщеватой дурнушкой, насквозь пропитанной книжной пылью, ан нет - при всем этом племянница Старичка была очень красивой, с длинными ногами и милым большеглазым лицом.

Когда племяннице исполнилось семнадцать лет и она поступила в Московский университет - у неё это счастливо совпало - и день рождения, и известие о приеме в университет, - она пригласила к себе родных.

Пришел и Старичок, хотя, честно говоря, не собирался приходить, но потом, похоже, услышав в самом себе голос крови, приплелся - сгорбленный, кхекающий, в негнущемся жестком своем плаще, спекшемся от жары и отвердевшем от мороза, громко и зло постучал палкой в прихожей... Когда племянница выбежала, протянул ей подарок: перевязанную синтетической бечевкой коробку из-под давно забытых папирос "Казбек", проговорил важно, будто патриций, "подавший руку" простолюдину для поцелуя:

- На!

Племянница размотала бечевку, заглянула в коробку: интересно, что там за подарок?

Оказалось - старая, окаменевшая от времени конфета с репродукцией знаменитой картины Шишкина "Утро в сосновом бору", которую языкастый русский люд повсеместно зовет не иначе, как "Медведи на лесозаготовке", и надкушенное яблоко.

- Яблоко я решил попробовать - хорошо ли? - пояснил Старичок. - Так что извиняй меня, племяшка. Зато смело заявляю тебе - яблоко это хорошее!

Он просидел у племянницы весь вечер, много ел, много пил и все поучал присутствующих насчет того, как надо жить, вздыхал, кряхтел, кхекал и часто повторял: "Неверно вы живете, г-господа!" Оборвать его никто не решался. Съел он столько, что присутствующие невольно удивились: разве может так много еды влезть в одного человека?

Кто-то потом, уже после ухода Старичка, вспомнил банкетных завсегдатаев, которые, как правило, встав у а-ля фуршетного стола, выедали все вокруг в диаметре пяти метров, потом перемещались на следующие пять метров, выедали их, двигались дальше, уничтожая все подчистую - и так до тех пор, пока на столе не оставалось ни крошки.

В общем, нашего Старичка тоже можно было смело причислять к категории таких выдающихся едоков. При этом он колко поглядывал по сторонам, останавливая немигающий взгляд то на одном родственнике, то на другом, то на третьем, и все от этого взгляда замирали, переставали есть и общаться друг с другом, а Старичок все ел, ел, ел. И ещё кхекал, кашлял и сморкался. Поднявшись наконец из-за стола, он хлопнул себя ладонью по животу.

- Ну вот, немножко подкрепился, - сказал он. Пожаловался: - А мне нормально питаться ни пенсия, ни государственный бюджет не позволяют.

Что имел в виду Старичок, произнося слова "государственный бюджет", никто не понял, а спросить ни у кого не хватило духа.

Старичок хмыкнул тоненько, радостно, ногтем выковырнул что-то из зубов, посмотрел, что это такое, и ловко поддел языком, снова тоненько хмыкнул, и опять залез в зубы. Настроение у него, похоже, немного улучшилось.

Вообще-то почти не имелось людей, которым Старичок не желал зла, в том числе и среди родственников. Это у него было заложено в крови. Старичок считал своих родственников бесстыдными нахлебниками, которые ждут не дождутся его смерти. И где-то он был прав. Наступил этот час у Старичка.

Перед смертью он постоял у церкви на низком широком крылечке, взгромоздился на него, уверенно растолкав разных темноликих стариков и старух, набрал довольно много денег, поскольку народ идет в церковь плотным потоком, и покинул паперть в приподнятом настроении. Он был доволен тем, что и в церковь сходил, и денег набрал. А раз он побывал в церкви, то, значит, очистился от грехов - Старичок считал так. Что же касается денег, то их никогда не бывает много, сколько ни собирай - все мало, поэтому всякая копейка, попадавшая к Старичку в руки, приподнимала у него настроение.

В приподнятом настроении он и улегся спать. А под утро у него остановилось сердце. Он увидел - непонятно только, в яви ли, во сне ли, - в комнату вошел мужчина, которого Старичок боялся, хотя того давно уже не было в живых, и все равно Старичок его боялся. Оглядевшись, со спокойным усталым лицом, нежданный гость поманил Старичка к себе пальцем. Старичок задвигал ногами по дырявой серой простыне, постарался нырнуть поглубже под ватное одеяло, но человек этот проник к Старичку и под одеяло.

- Ты чего прячешься? Ну-ка, пошли со мной, - произнес он строго, поманил к себе Старичка, тот закивал испуганно, поднялся с рваной своей постели, сделал два шага по полу и... Старичка не стало.

Он пролежал на полу три дня, облепленный какими-то козявками, мошками, тараканами, прочей ползучей нечистью, что жила у него в квартире и зимой, и летом, уже малость стал приванивать, когда его нашли родственники, а точнее, "облагодетельствованная" Старичком племянница, которая из жалости пришла к деду, чтобы прибраться, и, бесцельно простояв перед дверью, неожиданно почувствовала могильный холод, отчетливо исходивший из квартиры Старичка. Она и подняла по тревоге родственников, те вскрыли квартиру и нашли на полу застывшее в "шаговом" движении опухшее, покрытое трупным потом тело, словно бы Старичок куда-то собрался идти, да не дошел до двери...

Старичка отвезли на кладбище, потом собрались на поминки. Как и положено - в квартире, где он жил, расставили стол, разложили на нем продукты, по тарелкам раскидали блины - обязательные для поминального обряда.

Кто-то предложил:

- Надо бы посмотреть, что у деда осталось из добра. Не то придет милиция, все опечатает. Вы посмотрите - вон и вино, и консервы, и осетровые балыки, закатанные в банки, и икра... Все есть! Надо добро это сложить в общую кучу и разделить.

Предложение не прошло, любителю дележа резонно возразили:

- Вначале надо деда помянуть, а потом уж делить имущество.

Хорошо, что среди родственников Старика нашелся такой рассудительный человек. Тем временем вся квартира Старичка заполнилась "дефицитом", как по-старому называли необходимые для нормальной жизни вещи. Откуда-то выкатились, - словно бы сами по себе, без посторонней помощи, - три рулона добротной шерстяной ткани, два - костюмной, и один - роскошного "ратина", министерской материи на пальто, несколько ящиков чая, самого разного - от "слонов", ведомых каждому москвичу, до изысканного дорогого "Эрл грея" с бергамотовым привкусом, десятка четыре заклеенных в целлофан конфетных коробок, много вина, причем того, что знакомо только гурманам - "Бужоле", "Шато", даже четыре бутылки "Редерера" с надписью "Поставщик Двора Его Императорского Величества" - всего бутылок получилось не менее полусотни.

А добро все продолжали и продолжали извлекать на свет - оно появлялось из каких-то разваливающихся скрипучих шкафчиков, из тумбочек и ящиков письменного стола, с которого было содрано сукно, из тяжелого, сработанного из дубовых плах гардероба, лишившегося при передвижке с места на место затейливо изогнутой ножки - вместо неё под шкафом громоздились, положенные друг на друга, два кирпича...

- О-о! Тут и схороночки с золотом есть! - громко, во весь голос воскликнул гладко выбритый, пахнущий "лагерфельдом" молодой человек, которого звали Максимом. - Ей-богу, где-нибудь в мусоре спрятана кубышка с "рыжьем"! - Он азартно потер руки.

Максим как в воду глядел: в мусорном ведре действительно нашли кубышку - жестяную коробку из-под чая, доверху набитую "рыжьем" - золотыми цепочками, кулонами, бляшками с изображенными на них знаками зодиака - в основном Весов, мужскими запонками и заколками для галстуков.

Максим выложил "рыжье" в пригоршню, пригоршни не хватило, несколько золотых бляшек, вместе с цепочками упали на пол. Потетешкал, будто пробовал на вес, и произнес восхищенно:

- Да на эти побрякушки можно "мерседес" купить. А наш Старичок все прикидывался бедняком...

Максим ссыпал золото назад в кубышку, поднял стопку с водкой.

- За Старичка! - произнес он восхищенно и презрительно одновременно. Все уселись за стол, дружно выпили, но удержаться за столом дальше не смогли: манило барахло, вываленное на пол. Много барахла. И не бросового, не дешевого. Разговор перескакивал с одного на другое, имя Старичка в нем фигурировало, но в основном с некими нотками брезгливости, ещё чего-то. За столом не было ни одного человека, которому бы Старичок не сделал чего-то плохого. Всем обязательно чем-нибудь досадил, вот ведь как: одному - одним, другому - другим, третьему - третьим. И хотя неприлично было о покойном говорить плохо, все-таки худые слова звучали.

- Он нам ещё покажет, - неожиданно, словно бы что-то почувствовав, проговорил Максим, и с лица его само собой стекло бодрое выражение. Он попробовал вновь потереть руки, сделать вид, "что и жизнь хороша, и жить хорошо", но выдержать игру до конца не сумел, поник. - Как бы Старичок не показал нам, где раки зимуют...

- Да будет тебе, Максим! - произнес кто-то из сидящих. - Ушел Старичок - туда ему и дорога! Народ оттуда не возвращается. Не было ещё ни одного случая.

- Не скажите, не скажите, - проговорил Максим удрученно. - Старичок нам ни кубышки с золотом, ни отрезов своих, ни чая с конфетами не простит. Особенно мне. Это я первым раскупорил его кубышку. Давайте-ка не будем говорить о нем плохо, - неожиданно предложил он.

- А хорошо говорить о нем поздно.

Максим тем временем уже почувствовал настоящий страх - мелкий, парализующий, ну словно бы он очутился в черном ночном лесу, полном вурдалаков, леших, упырей, прочей вредной для человека нечисти, и пробует спрятаться от них, укрыться, но ничего не получается. В мозгу невольно возникла мысль: а ведь он-то, Старичок-то, действительно все видит и все слышит. Порхает сейчас над столом, злыми глазами рассматривает каждого и думает о том, как бы и чем бы их наказать.

Кроме нужных вещей, в доме Старичка было полно всякого хлама: свалявшиеся, прогнившие матрасы, ватники, подобранные Старичком на свалке, дырявые одеяла, одежда, от которой пахло помойкой, обнаружились также два ящика лекарств - порошков, склянок, таблеток в упаковках; лекарства эти были выпущены сорок лет назад и тщательно хранились Старичком как НЗ неприкосновенный запас.

- Все это надо сжечь! - предложила племянница Старичка. - Не то отравится кто-нибудь.

- Хлам сжечь, а квартиру вымыть, - поддержали её. - Тут сразу станет светлее.

Сказано - сделано. Во дворе развели костер, отволокли туда матрасы с одеялами, ватники, истлевшие дорожки и ветхую одежду, бросили также знаменитый гремучий плащ Старичка и вафельное полотенце, увенчанное ржавой булавкой, костер взвился высоким, достающим едва ли не до второго этажа пламенем, в него бросили и две коробки с лекарствами.

Больше всех суетился возле костра Максим. Он чувствовал себя виноватым перед Старичком, и это ощущение в нем не то чтобы не проходило, оно, напротив, росло, крепло, и Максим уже больше не улыбался.

Неожиданно в одной из коробок что-то рвануло, пламя осветилось, стало злобным, красным, за первым взрывом раздался другой - это начали рваться пузырьки с лекарствами.

- Назад! Назад! - закричал Максим. - Посечет осколками. Назад! - Он по-птичьи раскинул руки в стороны, будто крылья, оттеснил родственников от пламени.

В это время раздалось сразу несколько громких густых хлопков и Максим умолк, схватился руками за голову. Сквозь растопыренные пальцы потекла кровь.

Осколок вонзился Максиму прямо в лицо. Похоже, Старичок не простил ему кубышку с золотом и не самые лестные высказывания. Один раскаленный осколок вонзился Максиму прямо в глаз. Максим потерял сознание, кулем сполз на землю.

Кто-то закричал:

- Максима убило!

- "Скорую помощь"! Скорей!

Пока бегали к телефону, пока дозванивались до "скорой помощи", прошло минут пятнадцать. Максим с окровавленным лицом все это время лежал на земле...

Он не только наполовину ослеп, не только потерял много крови, но и застудил себе легкие.

Глаз ему, конечно, спасли, но видеть Максим стал плохо - все время колыхалась какая-то муть, дрожала, будто холодец, и вызывала едкие слезы. Максим хлюпал носом, кривился. Ругать Старичка он боялся.

Родственники Старичка притихли - кое-кому из них Старичок уже являлся во сне и устраивал самые настоящие выволочки. Более того, пообещал, что разберется так же безжалостно, как с Максимом.

У Максима, кстати, на лице остались малиново-красные шрамы от стеклянных осколков. По ночам он иногда просыпался с мокрым лицом - плакал во сне, трясущимися руками зажигал свет - ему казалось, что в комнате у него находится Старичок. Максим искал его, но, слава богу, не обнаруживал, хотя бывали случаи, когда он отчетливо слышал торжествующе-скрипучее "Кхе-кхе, кхе-кхе" и, в унисон покашливанию, - громкое постукивание палкой.

Проснувшись, Максим уже не засыпал до утра. Ворочаясь с открытыми глазами, ругал себя за то, что его угораздило родиться родственником Старичка. Он окончательно понял, что общение со Старичком ещё не закончилось, Старичок его будет преследовать до гробовой доски. Как и других родственников, которые покусились на его имущество. И будут они отмаливать грехи, будут плакать, каяться, но это не поможет.

ДУЭЛЬ

...Они учились в одной школе, только в разных классах: Ирина Стеблова в восьмом "А", Сергей Малыхин в десятом "А", Григорий Куроедов в десятом "Б". Раньше они встречались только на переменах между уроками. "Привет!" "Привет!" - вот и все общение. А позже, когда попали в одну спортивную команду и поехали в областной центр на соревнования по плаванию, подружились.

Спортсмены в команды соединялись "по хозяйствам", которые они представляли: из управления механизации, из свиноводческого комплекса сытые, хорошо "упакованные". Водители автоколонны, сотрудники санаторного комплекса, ученики школы - как правило, общались только между собой.

На соревнованиях школьники выступили неплохо - Ирина взяла второе место на стометровке брассом, Малыхин - второе место на двухсотке вольным стилем, а Куроедов пролетел - вошел лишь в десятку, в самый её конец (также в вольном стиле), но это нисколько не огорчило его.

- В конце концов, мир на чемпионских медалях не замкнулся, - заключил он с беззаботным смешком, - в нем есть ещё много других удивительных вещей.

Конечно же, Гриша Куроедов был прав.

Прошло время. Ирина выросла, расцвела и обратилась, как принято говорить в таких случаях, из гадкого утенка в красавицу. Длинноногую, глазастую, модно одевтую - насколько, конечно, позволяли скромные возможности её семьи, как, впрочем, и возможности их районного города, до которого, естественно, ещё не снизошел Пьер Карден.

Тут Малыхин с Куроедовым и поняли - оба сразу, - какое же диво они едва не проворонили, и оба дружно начали ухаживать за Ириной.

Ире Стабловой это нравилось - хорошо, когда двое ухаживают за тобой, а ещё лучше - если трое. Или четверо. Она была ещё девчонкой, совсем юной, несмышленой девчонкой, Ирка Стеблова. Ей нравились оба ухажера, и Сережа, и Гриша, оба - рыцари, оба красивые, оба готовы ради неё броситься в реку с моста. Она не думала, что когда-нибудь ей придется выбирать между этими двумя парнями, мнилось, что так будет всегда.

Но - не получилось. И не должно было получиться. Когда-нибудь приходит конец детским забавам и играм.

Тем временем у всех троих появилось новое увлечение: спортивные пистолеты.

Какие-то богатеи, купившие бывший ДОСААФ вместе со всеми потрохам, обнаружили в дальнем углу спортивные пистолеты и решили подарить их какой-нибудь школе, ну, не какой-нибудь, а именно той, где учились Ирина, Сергей и Григорий, школе номер два.

Куроедов и Малыхин быстро научились выбивать сорок девять из пятидесяти. А иногда и пятьдесят из пятидесяти...

Оба рыцаря поступили в институты: Куроедов в модную Плехановскую академию, Малыхин - в Институт легкой промышленности. Нельзя сказать, что он хотел поступить именно туда, но для поступления в престижный, перспективный вуз нужны были деньги, которых у Сережи не было, не то что у его приятеля.

Куроедов-старший занимал приметный пост в местной администрации - был замом главы, что позволило ему нащупать некие денежные потоки, проходящие через их скромный городок, и сесть на них верхом, в результате чего он образовал одно акционерное общество, потом другое и третье и из "среднего класса" переместился в "новые русские".

Дом заблистал хрусталем, золотом, дорогой мебелью, коврами. Со стола не исчезали миноги, черная икра, омары, разные грудки, шейки, вырезки и прочие деликатесы. Гриша Куроедов разом сделался завидным женихом.

Это мигом перетянуло чашу весов в глазах Ирины в его сторону. И родители её смекнули, где находится счастье их дочери.

- Счастливая ты, Ирка! - Мать потрепала дочку по плечу. - Хоть нормально поживешь, ноги бить перестанешь - тебя теперь будут возить на машине.

Малыхин также понял, куда склонилась чаша весов. Ему сделалось горько. Так горько, как никогда ещё не становилось. Он думал, что пройдет немного времени - и боль утихнет, но она иногда становилась просто невыносимой. Неверно говорят, что время - лучший лекарь: время не только лечит, но и очень успешно калечит.

Ему надо было обязательно повидаться с Ириной, узнать, но это оказалось не так-то просто: её мать, услышав его голос, бросала трубку. Отец тоже не жаловал его, сама Ирина трубку не поднимала и на улицу не выходила. Напрасно он подстерегал Ирину в скверике напротив её дома, где они раньше встречались.

Похоже, надо было вычеркивать её из своей жизни, а вместе с нею и саму жизнь. Вот какие мрачные мысли бродили в голове у Малыхина.

Как-то, когда он ждал Ирину во дворе, появился Куроедов. Он остановился перед Малыхиным, усмехнулся:

- Ну что, все страдаешь?

Малыхин не ответил: мол, это мое личное дело. Бывший приятель произнес грязное ругательство. Малыхин напрягся, но промолчал. Куроедов сплюнул и спросил насмешливо:

- Ну что уставился, как баран на новые ворота? Что ты со мной сделаешь?

Малыхин поднялся со скамейки.

- Я вызываю тебя на дуэль.

Куроедов рассмеялся.

- Чего-о?

Малыхин размахнулся и залепил ему пощечину. Жестко проговорил, как в старину:

- К барьеру!

Куроедов замахал кулаками и бросился на Малыхина, тот посторонился, и Куроедов перелетел через скамейку. Поднимаясь, буркнул:

- Ну ты и сука!

- Какой есть. Жду тебя завтра в девять утра в Грязном бору.

Было у них в городе такое место - Грязный бор, - очень нелюбимое людьми. До войны там энкавэдэшники расстреливали заключенных, слава у этого бора была жуткая. Говорили, что по ночам из черной глуби доносились хрипы, вой, а когда все стихало - наступала такая тишина, что мурашки бежали по коже.

- О пистолетах не беспокойся, я возьму их в школе. А вот записочку насчет того, что в случае своей гибели просишь в этом не винить Малыхина Сергея Степановича, все-таки сочини. Мало ли что. - Малыхин усмехнулся и пошел прочь.

Он сделал выбор, он понял все, понял, что не имеет ни одного шанса стать счастливым, что обречен. А раз так... А раз так - дуэль.

Куроедов, стоя на коленях, оторопело смотрел ему вслед и нехорошо кривил нижнюю губу. Его ошеломила не предстоящая дуэль - все это романтические слюни, его ошеломило предложение написать предсмертную записку.

Взять пистолеты в школе не было проблем. И мать его, и отец работали в этой школе, Сережу знали здесь с грудного возраста, и учителя, и технички, и даже угрюмый, вечно злой завхоз. Патроны, оставшиеся от тренировок, у Малыхина были. Так что и с этим не было проблем. Предсмертную записку - на всякий случай, - о том, что он просит не винить в своей смерти Куроедова Григория Люпиновича, - он сочинил и с легким сердцем лег спать.

Но через полчаса проснулся. От былой легкости ничего не осталось. Перед глазами плавали зеленоватые круги, будто он уже попал в мир иной, во рту было сухо и горько. Ему показалось, что он уже убит и завис между небом и землей. Жить не хотелось. Он посмотрел на часы: половина второго ночи.

В голову пришла неожиданная мысль: а не позвонить ли Ирине? Раньше он всегда звонил в "приличное" время. Но сейчас - приличия ко всем шутам! Вдруг Ира сама поднимет трубку?

Он решительно набрал номер - трубку подняла Ирина. Сердце у него в груди оборвалось.

- Алло! - проговорила она шепотом. - Это ты, Гриша? А? Гришенька!

Малыхин молчал. Нежное "Гришенька" обварило его кипятком.

- Гриша, не молчи! Это ты? - И такой лаской, такой нежностью был наполнен её голос, что Малыхину сделалось ещё хуже. - Что же ты молчишь? продолжала тем временем ворковать Ирина.

Малыхин повесил трубку. Вот все и встало на свои места. Окончательно.

А Куроедов для начала рассказал о дуэли отцу. Тот диковато глянул на сына:

- Он что, этот твой... - покрутил возле виска, - ...круглый дурак? У него шарики за ролики зашли?

- Я тоже так думал и послал его на три буквы, - соврал сын.

- И что?

- Ничего. Или я должен убить его, или он убьет меня.

- Ну, убить этого дурака по нынешним временам не проблема, задумчиво проговорил Куроедов-старший. - Тьфу, - он сплюнул, - и нет куренка. Но сделать это надо так, чтобы тень, даже тень тени не упала ни на тебя, ни на меня. Эт-то раз. И два - чтобы тебя потом не доставала такая хреновая штука, как совесть. На когда у вас назначено это дурацкое мероприятие?

- На завтра. На девять утра.

- И время дурацкое... Хотя нет, время разумное. В девять утра весь город на работе. Значит, так... В девять утра, а точнее, без пятнадцати девять в бор подъедет один товарищ, ты его знаешь, он тебя - тем более... Он все и приведет к общему знаменателю. Понял? Так что иди и ничего не бойся!

Куроедов знал, как надо действовать.

Через двадцать минут к нему по вызову явился невзрачный щуплый паренек с невыразительным лицом и внешним видом невзрачного бойца. Имелось у него ещё одно достоинство: он без промаха умел стрелять вслепую. Снайпер.

- Задача проста, как куриное яйца, вынутое из кипятка, - сказал ему Куроедов-старший, - снимешь этого стрелка и дело с концом. Лучше - до того, как он узреет моего Гришку. Понятно?

- Понятно, - ответил Куроедову-старшему паренек, хотя ему стукнуло уже тридцать четыре и он прошел огонь и воду.

- Где находится Грязный бор, знаешь?

- Примерно.

- В общем, разберешься, не маленький, - сказал Куроедов, забрался в свой джип "чероки" и укатил - у него и без того было полно дел, поважнее, чем какая-то дуэль. Например, переброска сырой нефти и "нафты" через их район, сулившая большие деньги.

Тут Куроедов-отец допустил ошибку - тридцатичетырехлетний "паренек", совершенно незаменимый в других случаях, на этот раз подкачал: где расположен Грязный бор, он знал, но вот где конкретно встречались дуэлянты, не ведал...

Дуэль началась в его отсутствие.

Куроедов явился уверенный в себе, хотя и был встревожен - а вдруг что-нибудь сорвется?

- Записку написал? - спросил его Малыхин.

- Какую записку?

- Что в своей смерти меня не винишь.

Лоб у Куроедова-младшего сделался мокрым.

- А ты написал, что в своей смерти также просишь?..

- Я-то написал, - перебил его Малыхин. - Давай, пиши. Вот тебе ручка и лист бумаги.

- Предусмотрительный, - посерев лицом, пробормотал Куроедов, взял дрожащими пальцами ручку и сложенный вчетверо листок, вскинул глаза на солнце, путающееся в зловеще-черных макушках сосен.

Он знал, что должен появиться человек и разрешить все его проблемы, но человек не появлялся. "Где же он, где?" - почти кричал про себя Куроедов. Коряво, непослушной рукой, он написал записку, отдал Малыхину, взял у него "свою", прочитал и, сжав губы, спрятал в карман.

Где-то вдалеке послышался шум мотора. Лицо Куроедова посветлело, он едва сдержал в себе желание помчаться навстречу машине. Увидел джип, пробирающийся сквозь кусты. Хотел крикнуть: "Я здесь!" - но удержался. Джип промелькнул среди деревьев и исчез. "Паренек" никак не мог найти место дуэли...

Малыхин тем временем открыл кейс, там лежали спортивные пистолеты, такие знакомые по тренировкам, с потертыми щечками и стволами, с царапинами, историю каждой из которых знали они оба. У всякого оружия есть романтическая история.

- Выбирай любой, - сказал Малыхин.

У Куроедова мелькнула встревоженная мысль: "А вдруг у моего окажется подпиленной мушка?" Он протянул руку к одному пистолету, потом к другому, затем снова к первому. Малыхин, насмешливо щурясь, ждал, он понимал, что происходит в душе его соперника.

- Не бойся, подставки нет, - сказал он. - Бери любой. Оба нормальные.

Куроедов взял один из пистолетов, подкинул его в руке, и, выжидательно поглядев по сторонам, произнес почему-то шепотом:

- Этот.

Малыхин согласно кивнул, отсыпал себе в руку полпачки патронов, остальные в коробке отдал Куроедову. Произнес с легкой усмешкой:

- Стреляться будем до тех пор, пока один из нас не будет убит.

- Может, до первой крови? - спросил Куроедов. - В старые времена, когда Лермонтов дрался под Машуком, стрелялись до первой крови.

- Ты можешь до первой крови, а я - пока не убью, - жестко проговорил Малыхин. Обернулся - где-то неподалеку вновь раздался рокот хорошо отлаженного автомобильного мотора. Не хватало, чтобы их кто-нибудь увидел. Достал из кармана монету-двухрублевку. - Орел или решка? Кто угадает, будет первым.

Гриша Куроедов облизнул губы - тут тоже может быть подвох, обеспокоенно дернул головой - джип опять проехал мимо и исчез. Что же выбрать: решку или орла?

Он не знал, что Малыхин уже решил: он не будет стрелять в Куроедова вообще. Малыхину не хотелось жить. Но и покончить с собою он не мог слышал, что это великий грех, что людей, покончивших с собой, даже не хоронят на кладбище, а выкапывают могилу за оградой. Пусть уж лучше его убьет Куроедов. А Ирка... Ирка пусть поплачет, хоть чуть-чуть...

- Орел или решка? - повторил он вопрос.

- Решка, - облизнул губы Куроедов.

Малыхин швырнул монету вверх, она шлепнулась в рыжую сопревшую хвою.

- Орел, - спокойно констатировал Малыхин. - Мой выстрел - первый.

С удовольствием отметил, что у Куроедова затряслась нижняя губа.

- Стреляться предлагаю с двадцати шагов, - сказал он, не пряча усмешки.

- Давай переиграем, - потребовал Куроедов. - Ты сшельмовал, когда бросал монету.

- Давай переиграем, - спокойно согласился Малыхин, ему было все равно. - Орел или решка?

- Орел! - голос Куроедова вновь дрогнул: он боялся - вдруг на этот раз выпадет решка, вытянул шею, прислушался к мерному жужжащему звуку мотору: и чего этот гад телится, рыскает, плутает и вообще даром жрет отцовский хлеб - он давно должен был сидеть на ветке со снайперской винтовкой. Рот у Куроедова вновь горько поехал в сторону, и он повторил: Орел!

Малыхин бросил монету, она взвилась вверх и почти бесшумно приземлилась на пухлую рыжую хвою. Куроедов побледнел, впился глазами в дольку. Лицо его обмякло.

- Орел, - прошептал он, не веря своему счастью.

- Да, - подтвердил Малыхин.

Больше всего сейчас боялся Куроедов, что Малыхин потребует снова перебросить монету - третий, решающий, как и положено в спорных случаях, раз, но Малыхин спокойно и отрешенно глянул на соперника и произнес одно только слово:

- Стреляй!

Куроедов, кусая губу, несколько раз поднимал пистолет и, чувствуя, как трясется рука, опускал его. Он боялся нажать на спусковой крючок. Не потому, что первый раз стрелял в живого человека, а потому, что опасался промахнуться. Он никогда не думал, что так трудно сделать простое движение пальцем. Ноги у него устали, дрожали, свело икры, губы тряслись. Он не знал, кому молиться в таких случаях, а то бы непременно помолился. По лицу густо тек пот, в ушах звенело. Впрочем, сквозь звон он все пытался уловить совсем уже стихший рокоток джипа - хваленый отцовский подопечный, похоже, решил объехать весь Грязный бор.

Наконец Куроедов задержал дыхание, закусил нижнюю губу, сильно, до крови, и нажал на спусковой крючок. Выстрел был гулким, сильным, ствол пистолета здорово задрало вверх, и Куроедов в ту же секунду понял: он промахнулся.

Пуля с гулким звуком пропорола воздух рядом с головой Малыхина, обожгла жаром щеку и защелкала по веткам, срезая одну за другой. Малыхину показалось, что голова у него дернулась, уходя от пули, но на самом деле он не шелохнулся.

- А-а-а! - закричал Куроедов отчаянно, чувствуя, как страх, обварив у него все внутри, родил такой приступ боли, что от неё могло остановиться сердце. - Ты мне подсунул пустой патрон. А-а-а!

- Неправда, - спокойно, выждав, когда Куроедов замолчит, ответил Малыхин. - Патроны у нас одинаковые. Фабричные.

- А-а-а! - вновь закричал Куроедов. Он выхватил из кармана пачку с патронами и судорожно заперебирал пальцами, словно бы проверял "маслята" на пригодность.

Малыхин поднял пистолет, и крик застрял в горле Куроедова. Он понял: это все.

В следующий миг губы у него жалобно дернулись, но сползли в сторону, в уголках проступили пузыри, и он замахал рукою:

- Не-е-ет!

Он не верил в свою смерть и одновременно боялся.

В ответ Малыхин лишь усмехнулся. Куроедов, облизывая языком губы, торопливо выколупнул из пачки патрон и, передернув затвор пистолета, загнал его в ствол. Хоть руки у него и тряслись, движения были точными, автоматическими, как на соревнованиях.

Малыхин медлил, не стрелял; в плоских от напряжения глазах Куроедова появилась надежда: может, он успеет выстрелить раньше. Ведь законы дуэли, всякое там благородство и прочее, что предусматривают правила дуэли, - все это осталось где-то в прошлом. Главное сейчас для Куроедова было - уцелеть.

А благородство - это для тех, кто ни шута не смыслит в жизни, не знает её вкуса, не умеет добиваться цели.

Малыхин наслаждался последними секундами своей жизни, он не думал, что они могут быть такими радостными, такими сладкими.

Кося глазами на руки Григория - тот уже передернул затвор, Малыхин с шумом втянул в себя воздух, прополоскал им рот, будто водой, - дурацкая привычка. Поднял пистолет и выстрелил в воздух.

Пуля с мокрым чавканьем влепилась в макушку сосны и застряла в ней.

Вот и все. Он не хотел жить, но не смог убить себя. Пусть за него это сделает старый приятель Гриша... Без Ирины жизни ему все равно нет. Он ободряюще улыбнулся Куроедову, - глаза у того сделались круглыми, удивленными. Он не понимал приятеля.

В следующий миг Куроедов выстрелил. Малыхин услышал выстрел, но того, как вошла в него пуля, не почувствовал. Пуля откинула его от места, где он стоял, на землю Малыхин упал уже мертвым.

Родители Сережи заявили о пропаже сына, милиция пробовала его искать, даже дала объявление в газете, но тело найти не сумела. Дело было закрыто. Куроедову-старшему удалось, что называется, спрятать концы в воду, все сделать так, чтобы от происшедшего осталась лишь людская молва. И никаких других следов.

А людскую молву, как известно, к уголовному делу не подошьешь...

ШАГ НА ПЛАХУ

У старика Сергеева была отличная квартира, расположенная в спокойном, тихом проулке, похожем на кривую турецкую саблю, спускающемся от улицы Чехова, известной каждому москвичу, к хамовато-шумному, напоенному резиновой вонью, дымом и человеческим потом Садовому кольцу, которое было названо каким-то умником Садовым за то, что там пахло яблоками и, возможно, когда-то хорошо росла антоновка. Но это было когда-то, сейчас в такое совершенно не верится, и полчаса, проведенные на Садовом кольце, оборачиваются для каждого отчаянной головной болью.

Получил Сергеев эту квартиру, вернувшись с войны при парадных майорских погонах, с полным набором орденов - ему, кажется, выдали все, что чеканил тогда Монетный двор, как номерное предприятие, работавшее, как и все, на войну. Имел майор и вожделенную золотую звездочку, мечту всех солдат и офицеров. Звание Героя Советского Союза он заработал за освобождение Праги. Как героя его и ублажили квартирой. Сначала за каждый орден платили деньги, платили даже за медали, такие, как "За отвагу", приравненные к орденам, а потом перестали. Но квартиру он все же получил, успел - ордер ему поднесли на блюдечке с голубой каемочкой. Как у Ильфа с Петровым.

Пошли годы работы - очень напряженные, когда он забывал про время, Сергеев любил работать, не отлынивал ни от какого дела. Был и на командных высотах, к которым, впрочем, не стремился - особенно по партийной части, поскольку общественной работой заниматься не любил и не умел: был и исполнителем, не рядовым, правда, а с теми же "майорскими погонами", если армейское звание перевести на гражданский лад. Вообще-то, поднявшись однажды на командирскую ступеньку, упасть с неё он мог, только угодив в тюрьму.

Такова была система, и Сергеев считался её надежным винтиком. Впрочем, не только Сергеев, было много других - Ивановых, Петровых, Сидоровых... Все эти винтики, шпунтики, шестеренки, колесики цеплялись друг за друга, крутились, и машина работала. Это было божественное время, имеющее чуть пьяноватый привкус, - запах хмеля, брожения, победы не выветривался, и сильному, с ладным телом, умелому Сергееву казалось, что молодость вечна, старость никогда не наступит. Но старость все-таки наступила.

Она подобралась внезапно, как опытная разведчица, подползла по-пластунски, обозначилась вначале дворянской хворью, о которой Сергеев читал только в книгах, - "люмбаго", потом ревматизмом, затем аритмией и так далее. В общем, пошло, покатилось - не остановить, и очнулся Игорь Иванович Сергеев уже стариком. Окончательно он понял это в тот момент, когда сидел за столиком, накрытым куском старого зеленого сукна, пропахшего нафталином и мышиным пометом, в одной руке держал почетную грамоту древнейшего образца - с Лениным в правом углу и красным знаменем в левом, в другой букет цветов, среди которых выделялись желтые тюльпаны. Он глядел на эти тюльпаны и болезненно морщился: "Желтые цветы - это что, к измене?"

И что-то сосущее, противно холодное подползало изнутри к горлу, мешало слушать выступающего директора - загорелого громилу, каждый месяц ездившего отдыхать на Майорку, Гавайи и даже на Сейшелы, но это не смущало его, когда он платил своим подопечным зарплату, которой едва хватало на хлеб и воду.

Директор умел говорить, слова находил такие, что они у иного некрепкого гражданина вызывали слезы умиления. Сергеев сам не раз заслушивался речами директора и впадал в некое наркотическое забытье, а потом, очнувшись, удрученно качал головой: надо же!

Выйдя на пенсию, он сразу же ощутил острую нехватку денег. То, что он припас на старость, в два приема было обращено в труху: первое уничтожение проделал премьер Павлов, второе - премьер или полупремьер Гайдар. Старого Гайдара Сергеев почитал, в сорок первом даже встречался с ним под полуокруженным Киевом, молодого не знал вообще и слышать о нем не слыхивал. Но после того что молодой Гайдар сделал с его деньгами, перестал уважать и старого Гайдара.

- Что нам делать, Игорь? - поинтересовалась как-то утром жена. Денег у нас не то что на колбасу, даже на воду скоро хватать не будет...

Покрутив головой, будто ему что-то мешало дышать, Сергеев крякнул привычно, как на работе, когда ему что-то не нравилось, - подумал, что кряканье здесь неуместно, покашлял, освобождаясь от пробки, внезапно закупорившей горло.

- Надо потерпеть, Ирина, - сказал он.

- Сколько?

- Если бы я знал, если бы я знал...

- А кто это знает? - Женщины, когда уверены, что они правы, обычно наливаются упрямством питбультерьера, перестают следить за своими словами и больно бьют. Логика у них в таких ситуациях бывает просто неотразимая.

Сергеев широко провел рукою в пространстве - жест был неопределенный, что немедленно вызвало гнев у жены.

- Ага, выходит, знает только правительство...

- Наверное, - вздохнув, согласился Сергеев.

- Да пока оно что-нибудь придумает, мы умрем и от голода вспухнем!

- Так не бывает, - невольно усмехнулся Сергеев, - вначале вспухают от голода, а потом умирают. И то такое бывает не у взрослых - только у детей.

- Надень парадные штаны, железо на грудь нацепи, сходи куда-нибудь, побрякай там медалями.

- Я за это железо, между прочим, четыре дырки в теле ношу, - голос Сергеева сделался горьким, - слишком пренебрежительно ты относишься к немецкому наследству. Горбачев, например, так к нему не относится.

- Этот лысый пряник?

- Пятнистый пряник.

- Да чихать я хотела на лысого и на пятнистого! Он за свое ответит придут люди и спросят... Нам есть нечего, Игорь! Десяток куриных яиц, которые размером меньше голубиных, ныне стоят столько, сколько раньше стоили "жигули". Это мыслимо?

Судя по всему, жену так просто не остановить.

- А то, что стариков кладут в землю в полиэтиленовых пакетах вместо гробов - мыслимо?

- Довели страну, - Ирина Евгеньевна не заметила, как повторила жест мужа - так же широко и неопределенно обвела рукою пространство, словно бы призывая в свидетели весь мир, - вот правителей мы себя избрали!

- Это ты избрала, я на выборы не ходил. - Сергеев поморщился оттого, что в груди стрельнуло холодом, пошевелился и ещё раз недовольно поморщился: услышал внутри скрип собственных костей - к старости все начало трещать, скрипеть.

Ирина Евгеньевна не услышала его.

- Нахапали себе столько, что деньги изо рта, из носа, из ушей торчат, и все доллары, доллары, доллары! Зеленые... - Она хмыкнула. - Надо же, долларам название придумали, как щам - зеленые! Хапать ртом уже не могут, так хапают задницей... Бедная Россия!

- Не такая уж она и бедная, если её столько грабят, никак до конца разграбить не могут. Американцы взяли нас без боя - то, чего никто сделать не мог. Долларом одолели, куда ни пойдешь, всюду эту... щи! Щи в палатке, щи в магазине, щи в железнодорожной кассе. Только баба Маня в какой-нибудь брошенной деревне, в которой осталось шесть дворов, не знает, что такое зеленые американские щи. Тьфу! А где взять эти щи, если их не выдают на пенсионную книжку? - Сергеев произносил эти слова, совсем не надеясь, что их услышит жена. Она, когда начинала говорить, то глохла, будто тетерев на току. Так оно и было, Ирина Евгеньевна выступала в привычном для себя жанре монолога.

- ...наедятся наши правители и укатят в заморские края! - Ирина Евгеньевна закончила на вдохновенно-возвышенной ноте: - Здесь им делать нечего, они боятся народа... Да и лиха беда начало: под суд могут угодить. А тюремную баланду после тройной и пятерной архиерейской ухи хлебать не светит...

- Ирка, Ирка, мы безнадежно с тобой устарели, - с грустным пафосом проговорил Сергеев, - мы с тобой - продукт прошедшего времени.

Это Ирина Евгеньевна услышала и, оборвав свою речь, безмолвно опустилась на стул. Откинула каштановую прядь без единого седого волоса, она вообще выглядела много моложе своих лет, и Сергеев любил её такую - не поддающуюся времени, упрямую, с твердо сжатым красивым ртом и совершенно невыцветшими молодыми глазами, полными решимости и ещё чего-то такого, чему и названия нет, что всегда было для Сергеева тайной, ибо, несмотря на все свои заслуги, геройское звание, Сергеев ничем не выделялся среди других и обладал теми же слабостями и недостатками, что и все остальные мужчины. Он подумал о том, что, пройдя немалый путь вместе с женой, так и не понял, не познал её сути. И вообще женщина - существо непознаваемое. Вещь в себе, без каких-либо внешних признаков, характеризующих внутреннюю суть.

Сергеев любил её ещё с войны, когда к нему в батальон прислали девчонку - младшего лейтенанта с санинструкторской брезентовой сумкой на боку, девчонка вытянула его, беспамятного, грузного, с простреленной грудью из пекла и доставила в санбат, оттуда Сергеева забрала машина полевого госпиталя. Они должны были бы расстаться, капитан Сергеев и младший лейтенант Стапикина, по всем законам их должна была разбросать в разные стороны война, которая ещё не закончилась, но они оказались сильнее войны...

- Игорь, как мы будем жить? - жалобно спросила Ирина Евгеньевна. Голос её - словно пуля - вошел в его тело. Сергеев даже ощутил, как у него перехватило дыхание.

Если бы он знал, как выжить в родной стране, ставшей чужой, то давно бы занялся этим и они хлебали бы ложкой зеленые щи из американских долларов, но все способы, известные ему, для выживания не подходили. Способы эти запретные - обман, подлог, спекуляция, воровство и так далее, все было не для него.

- Ладно, надену ордена, схожу кое-куда, - глухо, делая усилие, чтобы подняться, произнес Сергеев.

Поход его ничего не дал - в руке Сергеев принес смятые в комок две кредитки, пахнущие водкой и кислой капустой. Видать, долго находился в злачном месте, раз насквозь пропитались духом еды и выпивки.

- А унижений-то, унижений, знаешь, Ир, сколько? - Он ударом пальца отбил бумажный комок к жене, - в голосе его прозвучало что-то слезное, незнакомое, прежде не звучавшее, и Ирина Евгеньевна невольно вздрогнула.

Подошла к мужу, как маленького, погладила по голове.

- Седой мой, весь седой, - прошептала она нежно, - мой комбат! Не надо, больше никуда не ходи... Не будем ни перед кем унижаться. - Шепот её сошел на нет, угас, она всхлипнула, но в следующий миг взяла себя в руки. Не надо больше никуда ходить, Игорь... Тебе не надо, а я попробую. Если удастся, то удастся, если не удастся - переживем и так. Миллионы живут так же, как и мы. И ничего - держатся. Проживем.

- Эх, устроиться бы куда-нибудь на работу, - обреченно, совсем расклеенно - неудачный поход раздавил его, - в газетный киоск, может быть...

- Хороша страна, которая героя, пролившего за неё кровь, сажает на старости лет в газетный киоск...

- А что делать?

- Пока ничего! - Ирина Евгеньевна старалась говорить как можно мягче, чтобы не добавить синяков мужу - тому и так досталось: Сергеев едва дышал от побоев. - Эх, комбат ты мой, комбат. Лучше бы мы с тобою погибли на войне и остались в глазах других всегда молодыми, счастливыми. Ан нет, останемся в памяти развалинами, дожившими до нищеты. Но нищими нам с тобой, Игорь, быть никак нельзя!

В ответ Сергеев лишь красноречиво развел руками, дернулся, словно бы его ударили током - одно плечо резко приподнялось, другое безвольно опустилось, и у Ирины Евгеньевны, засекшей это движение, в висках заплескался шум.

Наутро она оделась во все лучшее, что у неё было, сказала Сергееву: "Через пару часов я вернусь", и ушла из дома.

Вернулась она раньше, чем обещала, в сопровождении молодого румяного человека, пахнущего хорошим одеколоном, причесанного, будто на журнальной картинке - волосок к волоску, подошла к Сергееву и неожиданно, как в молодости, прижалась к нему, шепнула на ухо:

- Все будет в порядке, Игорь! Доверься мне! - потом повернулась к молодому человеку, у которого оказалась очень приятная, мягкая улыбка: Знакомьтесь, это мой муж, Герой Советского Союза Игорь Иванович Сергеев. А это, - она развернулась, повиснув на локте Сергеева, - это Игорь, человек, которого послало нам само провидение, сама судьба, он твой тезка, тоже Игорь... Игорь Дмитриевич Коронатов.

- Можно просто Игорь, - скромно предложил молодой человек, учтиво и старомодно, будто чиновник прошлого века, поклонился Сергееву. - Если можно, называйте меня по имени, без отчества, иначе я буду чувствовать себя неудобно. Вы - прославленный человек, вас знает вся страна...

- Ну уж, вся страна, - не выдержав, хмыкнул Сергеев и, увидев, что молодой человек вспыхнул, будто красное солнышко, на румянец наполз ещё румянец, загустел, стал бордовым, крепким, словно по лицу его прошелся мороз, замахал руками: - Да ладно вам, Игорь, полноте, какая страна? Вы уж не обижайте меня, старика, и не обижайтесь сами, если я что не так скажу.

- Я это... я совершенно честно, Игорь Иванович, - молодой человек прижал к груди руку, жест был искренним, подкупающим, - я вашу фамилию ещё в школе, когда был пионером, слышал, а потом в институте, когда учился, ходил на встречу с вами. Очень интересная была встреча.

- Я очень рад, Игорь, очень рад, - неожиданно растроганно пробормотал Сергеев, - вашу руку, пожалуйста. Вы в каком институте учились? - спросил он, ощутив приятную крепость руки молодого человека. Он не любил, когда рука парня оказывалась как мягкая лепешка - ни костей, ни мускулов, один только пот, - этот молодой с подкупающей наружностью явно занимался спортом, на таких ребятах мир держится...

- В энергетическом... - ответил Игорь.

- Да, было, - подтвердил Сергеев, - я действительно выступал там. В клубе...

- В клубе, - радостным эхом откликнулся молодой человек.

- Ну вот, видите, как много у нас общего! - Ирина Евгеньевна высказалась не совсем точно, как-то слишком по-деловому, в духе современных хлыщей, привыкших из воздуха добывать деньги. Сергеев это засек и поморщился. От острого взгляда Ирины Евгеньевны реакция мужа не укрылась. Она, успокаивая мужа, ласково, как когда-то давно, прижалась своим хрупким плечом к твердому плечу мужа. - Ты не представляешь, как нам повезло. Игорь представляет фирму, которая, в отличие от современных рвачей, занимается благотворительностью...

- Благотворительностью? - машинально переспросил Сергеев, в воздухе возникло эхо и исчезло. Сергеев подобрался, как на фронте, когда поднимал своих бойцов в атаку, глаза посветлели, но преображение это было секундным, через секунду все вернулось на круги своя и Сергеев стал прежним Сергеевым - усталым, старым, загнанным, вызывающим жалость. И почему он зацепился за это вынырнувшее из глубины времен словцо "благотворительность"?

- Да, Игорь, благотворительностью, - подчеркнула Ирина Евгеньевна, что тебе в этом не нравится? - В её движениях появилась молодая поспешность, даже некая суетливость.

- Просто так. Благотворительность - творить на благо, творить во благо... В пору нашей молодости таких слов не было, хотя слово это старое.

- В общем, мы с тобою будем жить нормально, ни в чем не нуждаясь, сказала Ирина Евгеньевна, - и поможет нам в этом Игорь и его фирма.

Все было просто. Квартира у Сергеевых была приватизированная, то есть ставшая теперь личной собственностью, вещью четы Сергеевых, как мыльница в ванной, как книги, как мебель, как болотные сапоги, которые Сергеев раньше брал с собою на рыбалку, - эта "личная вещь" и интересовала румяного, приятно смущающегося Игоря и его фирму, носившую то ли греческое, то ли древнееврейское название.

Поскольку у Сергеевых детей не было - природа не одарила их самым сокровенным, а наследника из детского приюта они не брали - можно было жестоко промахнуться, - то и квартира, когда будет завершен их земной путь, вновь, как и при Советах, отойдет государству, что никак не устраивало молодого Игоря и его фирму. Фирма предлагала Сергеевым следующее: она берет на себя все опекунские заботы по семье Сергеевых до конца их дней, обеспечивает деньгами, мясом, кефиром, отдыхом раз в году на юге - в Сочи у фирмы имелся свой санаторий, хлебом, оплачивает счета за электричество и газ - в общем, делает все, чтобы Сергеевы ни в чем не нуждались, и требует от них только одного - даже не требует, а просит - чтобы они завещали свою квартиру фирме.

- Ну как? - с медовым торжеством в голосе спросила Ирина Евгеньевна.

- Не знаю, - неуверенно приподнял одно плечо Сергеев, - надо бы это дело обкашлять...

- "Обкашлять, обкашлять!.." - не стесняясь молодого человека, передразнила мужа Ирина Евгеньевна.

- Ну, если тебе не нравится слово "обкашлять", то, как говорили в молодости, когда шли от Варшавы на Прагу: "пшепшечить и зашвандить"!

- Ну и словечки у тебя! - укоризненно склонила голову Ирина Евгеньевна, причмокнула губами, превращаясь в юную младшую лейтенантшу. Преображение промелькнуло, словно солнечный луч, и тут же исчезло, не успев даже родить в душе Сергеева тоскливый отклик, - а он по своему прошлому тосковал, и чем дальше в старость - тем острее, мучительнее.

- Мы торопить не будем. - Молодой человек по имени Игорь поднял обе руки, зарделся больше обычного. - Единственное, не затягивайте надолго. Потому как предложений у нас много и на все мы откликнуться не сможем. Просто не сумеем. Поэтому главное - не опоздать.

- Мы с мужем все обсудим, - Ирина Евгеньевна сурово глянула на Сергеева, и он ощутил себя неожиданно маленьким, беззащитным, - обкашляем все, как он выражается в духе рыцарей подворотни, и дадим вам знать.

- Только не затягивайте, пожалуйста! - повторил Игорь.

- Завтра же позвоним по телефону. - В голосе Ирины Евгеньевны возникла железная интонация: можно было не сомневаться - завтра она позвонить этому молодому человеку. Сергеев, стесняясь своего румянощекого тезки, вздохнул и опустил голову.

- Как его фамилия? - спросил он, когда молодой человек ушел. Чего-то я не запомнил...

- А что, это имеет какое-то значение?

- Ты как в Одессе - вопросом на вопрос...

- Коженатов, кажется... Нет, Куропатов. Точно - Куропатов. Чем тебе не нравится его предложение?

- Не знаю, - откровенно признался Сергеев.

- Что, внутренний голос не дает покоя? Нашептывает? Если мы не примем этого предложения - сдохнем, извини за резкость, от голода. Мы же выброшены с тобою на помойку, Игорь, разве ты этого не ощущаешь? С нами проводят эксперимент, какой не проводили ни с кем в мире.

- Слишком эмоционально, - не выдержав, отозвался Сергеев.

- Да мне чихать, как это звучит - эмоционально или не очень, - мне важно другое: как жить дальше? Кто ответит на этот вопрос? Лысый пряник, автор бессмертного высказывания: "Кто есть ху"?

- Ху есть кто.

- Какая разница! Это речь необразованного человека, комбайнера.

- Прицепщика.

- Что ты мне все время палки в спицы вставляешь? - Ирина Евгеньевна к старости лет стала быстро заводиться, ей совершенно не требовалось время для разгона. Сергеев, видя это, часто уступал в споре, пятился назад, потом с грустью отмечал это. На этот раз он решил не пятиться.

- Разве? - спросил он с непривычной для себя и жены насмешливостью. Комбайнер - это техническая знать, аристократ, а прицепщик - необразованный рабочий.

- Вернемся к нашей сельхозпродукции, - несколько обиженно, но по-прежнему напористо произнесла Ирина Евгеньевна - к нашему мясу, к кефиру. Что же плохого в предложении этого человека? Игоря, который Коронатов? Я точно вспомнила его фамилию - Коронатов.

- Я же сказал, не знаю, - искренне, стараясь, чтобы в голосе были только сожалеющие нотки, и больше никаких других красок, - самое лучшее, чтобы голос вообще был бесцветным, проговорил Сергеев, - я говорю совершенно серьезно, без каких-либо задних мыслей... Не знаю. Я не знаю.

- Ну хорошо, давай возьмем карандаш, бумагу и посчитаем...

Они сидели и считали довольно долго, из расчетов получалось предложение Коронатова и его фирмы выгодное, но что-то все равно настораживало Сергеева, все слишком удачно сходилось, было без зазоров подогнано друг к другу, - это во-первых, а во-вторых, Сергеев, как человек прошедший войну, за добрую сотню верст чувствующий опасность, чувствовал её и на этот раз. Он не мог понять, что с ним происходит, - все вроде бы нормально, все состыковывается, причин для тревоги нет, но что-то тяжелое, сосущее поднималось у него внутри, едва он начинал думать о безмятежном будущем, вспухало, словно на дрожжах.

- Ну с чем ты ещё не согласен? - спрашивала его жена.

- Со всем согласен.

- Что, будем заключать договор?

- Ладно... Давай заключим договор. - Сергеев вяло махнул рукой. Он хотел, чтобы жест этот вышел у него энергичным, радостным, а жест получился вялым, вареным.

- Нет, действительно, ты подпишешь договор?

- Естественно, раз уж ты так решила...

- Мы решили, Игорь, мы... Мы оба, ты и я!

Оформление заняло немного времени - это даже удивило Сергеева: в нынешней московской давильне, в разных бюрократических конторах, где полным полно пеньков-чиновников, умеющих хорошо есть и хорошо пить, даже самая рядовая бумажка движется бесконечно долго - особенно, если она ничем не подмазана, но когда её подмажут рублем или долларом, движение её ускоряется, черепаший шаг превращается в полет. Так и в этот раз. Сергеев понял, что румянощекий Игорь и его команда имеют хороший склад горюче-смазочных материалов - все прошло как по маслу. Сергеев вздохнуть не успел - не то чтобы "обкашлять" детали сделки, как перед ним уже лежали две лощеные, с красочным фирменным клеймом в углу бумаги - договоры. Их надо было подписывать, оба экземпляра: один для благодетелей, другой для себя...

Он потянулся за ручкой и неожиданно ощутил, как цепким злым холодом сдавило сердце, кончики пальцев перестали что-либо чувствовать, он понял, что даже ручку не удержит, она безвольно вывалится из пальцев, губы у него стали чужими.

- Что с тобой? - обеспокоилась жена.

- Сердце... сердце прихватило.

Ирина Евгеньевна накапала в стакан корвалола - из старых ещё запасов, корвалол уже кончался, встревоженно покосилась на мужа - от страха и нежности ей сделалось трудно дышать, она погладила Сергеева по голове, будто ребенка:

- Седой ты мой... Седой комбат.

Сергеев шевельнулся, захватил серыми губами немного воздуха, проглотил, потом гулко, маленькими глоточками, выпил корвалол, аккуратно, стараясь не делать резких движений, откинулся назад, на спинку стула.

- Не пойму, что со мной, - пожаловался он, приложил к губам палец, проверяя, ощущают они что-нибудь или нет, затем прислушался к самому себе может, организм что-нибудь подскажет? Подавленно покачал головой: - Не могу. Подписывай договор вместо меня.

- Ты же глава семьи...

- А что делать, если глава заболел?

- В таком случае договор подписывает доверенное лицо, - вмешался присутствовавший на подписании румяный Игорек, до этой минуты он молчал, словно происходящее его не касалось. - Это можно, это дозволено правилами.

- Значит, я, - уточнила Ирина Евгеньевна.

- Значит, вы, - подтвердил Коронатов. - Так положено по закону. - Он придвинул к Ирине Евгеньевне договор, сверху положил ручку. - Смелее, смелее, - на лице у него появилась мягкая, какая-то застенчивая, интеллигентная улыбка, - смелее, и мы раскупориваем шампанское.

- Какое шампанское... Полноте! - Ирина Евгеньевна взялась за ручку, но что-то остановило её, на лице возникло неуверенное выражение, глаза сделались беспокойными: - Вы до самой старости нас не бросите? Точно? спросила она.

- Точно не бросим. А шампанское, оно есть. За счет фирмы. Так положено. Считайте, что мы отмечаем маленький праздник.

Вздохнув, Ирина Евгеньевна зачем-то подула на ручку, поглядела на молчащего Сергеева, словно бы ища у него поддержки, но Сергеев отвернулся, он смотрел в окно, на яркое пятно какого-то летучего змея, повисшего в воздухе на блескучей, видимой даже издали нитке. Ирина Евгеньевна махнула рукой - мужик, дескать, он и есть мужик, совершенно непонятный народ, - и с маху, широко, крупно расписалась в договоре. Произнесла, словно бы оправдывая саму себя:

- Чему бывь, того не миновать.

В ту же секунду гулко хлопнула пробка шампанского. Коронатов ловким движением сгреб в кучу три бокала, вытащенных из портфеля и до краев наполнил их. Сергеев невольно поморщился - пена от шампанского, поднявшаяся над бокалом, напоминала мыльную. Мыло? В такой-то день? Что-то в этом распитии шампанского было двусмысленное, противное его затосковавшей душе, показалось, что шампанское пахнет какой-то пылью, плесенью, ещё чем-то, вызывающим брезгливое чувство, а вместе с ним - недоумение и тревогу.

- Выпьем за то, чтобы день сегодняшний был счастливым, - произнес Коронатов, и Сергеев невольно усмехнулся: фраза уж больно "свежая", но тем не менее приподнял свой бокал в ответ на услужливое движение Коронатова. Чуть отпил. - Да, счастливым, - продолжил Коронатов, улыбнулся, словно бы извиняясь за неуют, возникший в душе Сергеева, - он был виноват в этом неуюте, он и его фирма, и Коронатов старался загладить свою вину, повторил тише, извиняющимся тоном: - Счастливым... И для вас и для нас... Я очень этого хочу. Поверьте, Ирина Евгеньевна и Игорь Иванович!

Он ещё что-то говорил, но Сергеев уже не слышал, он думал о том, не сплавит ли фирма их с Ириной в какой-нибудь дом слабоумных старцев либо в больничный приют паралитиков, мочащихся под себя, - в таком разе было бы лучше оставаться у себя, в своей обедневшей, но сохраняющей тепло и дух прошлого, бывшего им таким дорогим, квартире, коротать старость здесь... И шут с ними, с омарами в винном соусе, с телячьими отбивными, с супом из акульих плавников и куропатками, заправленными орехово-чесночным соусом, в конце концов, можно было бы есть и черный хлеб, поджаренный в духовитом подсолнечном масле да запить сладким чаем, как в стародавние студенческие времена. Только вот Ирина, в которой вдруг проснулись аристократические капризы, возражает против этого. И откуда только у неё это взялось? Брал в жены вроде бы кухарку, а на старости лет оказалась дворянкой. Он усмехнулся едва приметно, про себя, скосил глаза на жену.

Та от шампанского раскраснелась, помолодела, сделалась похожей на давнюю, такую молодую и преданную ему лейтенантшу Ирку, главного батальонного медика, и Сергеев заморгал часто - прошлое нанесло чувствительный укол, в ноздри остро пахнуло порохом, горячим железом, танковой соляркой, - Сергеев расстроенно отхлебнул шампанского из бокала и, стремясь оторваться от своего прошлого, выключиться из него, отметил, что благородный напиток пахнет плесенью.

Почувствовав взгляд Сергеева, Ирина Евгеньевна повернулась к нему, улыбнулась молодо. И верно, подумал Сергей, она совсем ещё юная девчонка, не выбралась из страшной войны, осталась там - да, там, а здесь совсем иная женщина... Он чуть не застонал от осознания ошибки, которую сделал...

- Что с тобой? - обеспокоилась Ирина Евгеньевна. - В глаз что-то попало? Да?

- Попало. Бревно.

- Ну и шуточки у тебя, боцман, - произнесла Ирина Евгеньевна грубовато, остановила Сергеева протестующим движением, когда он хотел что-то сказать в ответ.

- Хотите, Ирина Евгеньевна, последний анекдот? - помог ей Коронатов.

- Конэчно! - игриво, с грузинским акцентом произнесла Ирина Евгеньевна. Она сама знала много анекдотов и могла рассказывать их часами.

А на Сергеева снова стала наваливаться тоска. Он поспешно поднес к губам бокал, отпил, звучно сглотнул, потом полоскал шампанским рот.

- Кто же так пьет дорогой напиток? - услышал он укоризненный, с ноткой презрения голос жены, - как был ты, друг мой комбат, деревней, так деревней и остался!

- Ти-хо, - неожиданно спокойно и жестко, по слогам проговорил Сергеев, - не шуми, подруга! Как мне нравится пить шампанское, так я и пью! - Сергеев хотел сделать замечание насчет того, что негоже так говорить с ним в присутствии посторонних, чтобы она никогда с ним больше не говорила таким высокомерным барским тоном, но смолчал - понял, что Ирине так же тошно, как и ему, и она тоже борется с собою, с тоской, с неизвестностью, и грубость её, высокомерие - совершенно неосознанная защитная реакция.

- Еще хотите анекдот, Ирина Евгеньевна?

- Ха-чу!

Сергееву сделался противен этот молодой человек со свекольным румянцем на щеках, застенчивой улыбкой и быстрыми резкими движениями спецназовца.

- Скажите, молодой человек, вы в спецназе никогда не служили?

- Нет.

- А в ОМОНе?

- Нет. Что, Игорь Иванович, нравится элита в погонах?

- Совсем нет, я к ним чувствую отвращение. Обыкновенные убийцы.

- Но вы ведь тоже убивали, когда были на войне.

- Верно. Только там было совсем другое убийство.

- Другая песня? - Коронатов услужливо засмеялся.

- А песни нынче - пошлые, - задумчиво, снова углубляясь в себя, произнес Сергеев, - после каждой песни охота помыться, в бане, да не сразу и отмоешься - столько грязи.

- Вы рассуждаете, как строгий учитель, Игорь Иванович. А народ наш баню не любит. Народ привык к душу, к ванной и к бассейну.

- Душ смывает только пот, а грязь не смывает, и тем более не смывает грязь, накопившуюся внутри. Такую грязь только банькой отпаривают... Сергеев умолк - вспомнил, как на фронте, отойдя от передовой в тыл километров на пять, они устраивали баню в палатках. Каждую дырочку в брезенте старались законопатить, чтобы не уходило тепло - не дай бог, уползет в прожорливое, шипящее пространство, - нагревали на костре камни, поливали их горячей водой - парилка была не хуже, чем в Сандунах.

Из далекого далека до него донесся голос Коронатова - беспечный, отчего-то раздражающий... что же его начало раздражать в этом молодом уверенном голосе? Сергеев не сразу понял, что в голосе Коронатова появились новые нотки - этакие начальнические, хозяйственные, хорошо известные Сергееву по прежней жизни, только те, кто позволял себе с ним такой тон, имели на то право, а Коронатов не имеет. Рано. У него нет прошлого.

- Ну хватит, - тихо проговорил Сергеев, хлопнул ладонями о колени, собираясь подниматься, - говорите, что нам делать дальше, и вообще как жить?

- Нет, нет, нет, - легким жестом осадил Сергеева Коронатов, шагнул к нему, уходя одновременно от взгляда, - сейчас приедет мой шеф, и мы все решим... Вместе решим.

В ту же секунду, словно бы отзываясь на голос Коронатова в двери сергеевской - бывшей сергеевской - квартиры возник квадратный, с тяжелым красным лицом и бульдожьей челюстью человек и объявил:

- А вот и я!

Ключей от квартиры у него не было - Сергеев ещё не успел никому передать ключи, ни Коронатову, ни его фирме, - это что же выходит, квадратный человек просочился в квартиру сквозь стену? Либо он подделал ключи? Сергеев почувствовал, как у него онемели губы, сделались непослушными, язык во рту стал деревянным, чужим, он хотел что-то сказать, но не смог! Услышал только голос Коронатова, раздавшийся где-то за краем сознания:

- Это и есть шеф!

Краснолицый, грузно давя подошвами старый паркетный пол, быстро переместился по пространству - вышло это у него, несмотря на избыточность веса, легко, ловко, висящий живот не мешал движению. Он вмиг оказался около Сергеева: выдернул из кармана опасно блеснувшую в воздухе стальку - тонкую витую стальную проволоку, произнес бесцветно, словно бы ни к кому не обращаясь:

- Больно не будет! Не бойтесь!

Сергеев хотел закричать, но крик застрял у него в глотке, руки и ноги отказались повиноваться, - такое уже было один раз с ним на фронте, когда ему в спину, косо зацепив позвоночник, впился осколок от немецкого противотанкового снаряда, - он снова широко открыл рот, но человек с квадратным лицом уже накинул стальку ему на шею.

- Ы-ы-ы, - страшно, не веря в происходящее, засипел Сергеев, схватился обеими руками за стальку, попробовал просунуть пальцы под проволоку, вывернул в сторону красные, налившиеся кровью глаза, увидел, что Коронатов накинул стальку и на Ирину. Голова у жены, по-птичьи надломившись, упала на плечо, из посиневшего рта вывалился язык. - Ы-ы-ы, напрягся из последних сил Сергеев, но квадратнолицый пришелец был сильнее его, - ы-ы-ы-ы! - продолжал сипеть Сергеев, не желая сдаваться, ломая ногти о стальку, утягивая квадратнолицего в сторону, под стол, в подступающую к Сергееву темноту, в его прошлое.

- Не давай им кричать, - глухо, словно сквозь ватный покров донесся до него голос квадратнолицего - он говорил о двоих, о Сергееве и Ирине Евгеньевне, словно бы сам душил Ирину. Сергеев захрипел, продолжая слышать слабый, словно сквозь вату, голос квадратнолицего. - Не давай, не то сюда весь дом сбежится, слышишь?

- Ты, чиф, делай свое дело, а я буду делать свое, - послышалось в ответ какое-то злобное шипение, совсем не похожее на Коронатова. - Ты меня не боись! Понял?

Сергеев закусил зубами язык, выплюнул кровь, рванулся вперед, но хорошо накачанный, откормленный детскими паштетами, финской семгой и английскими сервелатами квадратнолицый был сильнее изношенного, полуголодного, битого войной и жизнью Сергеева.

- Ы-ы-ы, - засипел напоследок Сергеев, не желая сдаваться, вскинул обе руки в сторону Ирины Евгеньевны, стремясь помочь ей - он не видел, что помогать Ирине Евгеньевне уже поздно, - но силы его были совсем на исходе.

Его убийца не ожидал, что человек будет так трудно прощаться с жизнью, взмок и выдохся, но на помощь квадратнолицему, привычно раздвигая губы в застенчивой улыбке, пришел Коронатов.

Вдвоем они додавили Героя Советского Союза - героя не существующего государства. Опустили Сергеева рядом с женой. Квадратнолицый отер рукою со лба мелкий горячий пот.

- Ну и задал жару дедок! Никогда бы не подумал, что он такой... семижильный.

- А по виду: дунь - упадет! - Коронатов с трудом перевел учащенное, с "шампанской" отрыжкой дыхание. - "Ах, как обманчива внешность!" воскликнул еж, слезая со щетки!

- У меня этих хануриков уже больше тридцати на счету, а если точно это тридцать второй, - квадратнолицый достал из кармана пачку "салема", закурил, - самый старый, может быть, но среди тридцати двух он может занять первое место.

Квадратнолицый покосился на лежащего Сергеева, словно бы опасался, что тот оживет, поднимется с пола, нападет сзади, отер большой, толстопалой рукой лицо, глянул на ладонь.

- Чуть пальцы себе сталькой не отрезал. Ты это, Корона, ты пошустри тут кое-где...

- Чего?

- Этот ханурик, говорят, совковым героем был, с золотой звездой... Это точно?

- Точно.

- Орденов у него небось - большая фура и маленькая тележка к ней.

- Не знаю, не видел.

- Ордена надо забрать. Звезда эта самая, совковая, говорят, из чистого золота отлита, среди орденов тоже есть золотые. Хозяевам они теперь не нужны - хозяева будут похоронены за счет фирмы. Ты знаешь, сколько стоит главный советский орден, Ленина который?

- Не-а.

- Шесть тысяч баксов.

- Слушай, а ведь у этого жмурика орденов Ленина, по-моему, два, Коронатов покосился на Сергеева и быстро отвел взгляд - смотреть на старика было неприятно - сизое, в черной сеточке мелких жилок лицо, наполовину перекушенный зубами окровяненный язык, багровая, в порезах, шея, стянутая сталькой: напарник его работал, как мясник. То ли дело - его, Ирина Евгеньевна выглядит, как живая, хоть одевай да в магазин, в очередь за колбаской. - Точно, два, мне об этом его жена говорила. И ещё у него есть английский орден с изумрудами, очень дорогой, они хотели его продать, но воздержались - памятный, мол, слишком...

- Вот этот памятный нам и надо отыскать, - жестко произнес квадратнолицый, - и все остальное тоже. Понял, Корона?

Отыскать ордена в квартире Сергеева было несложно - бесхитростный хозяин не имел ни схронок, ни потайных сейфов, ни ящиков с двойным дном в письменном столе, все ордена и медали он держал в старой обувной коробке.

Квадратнолицый быстро нашел коробку, подержал её в руке.

- Килограмма два с половиной будет. Полу у любого пиджака оборвет. Во наработал мужик, а!

- Ни хрена он не наработал. Родился нищим, нищим мы его и на тот свет спровадили. Когда трупы забирать будут, в конторе ничего не сказали?

- Вечером, когда же еще?

Они ещё некоторое время стояли и переговаривались о пустяках, человек с квадратным лицом и вежливый розовощекий Коронатов. Потом ушли.

Вечером Сергеева и Ирину Евгеньевну увезли из города, сбросили в лесочке недалеко от станции Внуково в старый водопроводный люк - там проходила магистраль, когда-то питавшая писательский поселок водой, но потом трубы её проржавели, сгнили, вода из кранов полилась, пахнущая уборной, и в поселок провели новый водопровод. От старого остались лишь бетонные гнезда, прикрытые сверху крупными чугунными крышками, очень скоро они заросли травой, сверху на них наплыла земля и все скрыла.

Одно из таких гнезд и стало последним приютом для Сергеева и Ирины Евгеньевны.

ИСПОЛКОМ ПАХАНА ЛЕХИ

Охота была тяжелой. Лазая за кабанами по оврагам и пущам, мы с моим напарником выдохлись окончательно, сбили себе ноги, но ничего не взяли - ни одного выстрела ни сделали. Кабаны по осени бывают очень спокойными, сытыми - зверь будет лежать в пяти шагах от охотника и охотник его не заметит, кабан умеет великолепно маскироваться, он будет лишь лениво следить одним глазом за человеком и даже не шелохнется. Вот если человек наступит на него - тогда заорет благим матом, вскочит, покажет страшные клыки, но напасть вряд ли нападет.

Зимой охотиться много легче, чем осенью. И, конечно же, для охоты на кабана нужна собака.

Один раз, правда, на нас выскочили четыре крохотные косульки с испуганными мордочками, но стрелять в них было нельзя. Запрещено. Косули завезены сюда для развода.

В общем, выдохлись мы с моим приятелем, художником Валентином Дмитриевичем Кузнецовым, донельзя, да вдобавок ко всему в вечернем сумраке заплутались в лесу и не смогли выйти к своей машине, что было совсем уж плохо: в машине, загнанной в осинник, и продукты находились, и горячее в термосах, и горячительное. В ней можно было и переночевать.

Того, что на нас могут напасть, мы не боялись: у нас было с собою оружие - пятизарядный "маверик" и семизарядный "ремингтон".

Плутали мы по лесу, наверное, часов до одиннадцати, а там Кузнецов, более глазастый, чем я, вдруг заметил среди черных стволов далекий огонек.

Похоже, сторожка. То ли лесника, то ли кто-то из заготовителей сосновой смолы заночевал в лесу... Мы дружно устремились к огоньку.

Это оказалась не сторожка лесника и не жалкая избушка заготовителя с крышей из старой заплесневелой дранки, а довольно большая усадьба из двух домов, обнесенная новеньким забором. Прямо дворец! Мы с Кузнецовым переглянулись.

И спасительных огоньков за забором, на которые мог бы сориентироваться заплутавшийся путник, было не один, а добрых полдюжины. На дворе побренькивали цепями две лобастые брехливые собаки. Мой спутник оживленно потер руки.

Наконец-то мы выбрались из черного, тоскливого и жуткого в ночную пору леса. Нас приняли приветливо, но проверили документы. Это у нас ни опасения, ни протеста не вызвало - время нынче такое, что не только доверяй, но и проверяй. Коротко, почти наголо остриженный, с узеньким лбом и острыми глазами парень, проверявший документы, невольно восхитился:

- Ты, гля, блин, журналист с художником к нам пожаловали. Как в телевизоре! - Он толкнул локтем квадратного краба, изучавшего наши удостоверения: - Пойди доложи шефу: что делать?

Тот что-то пробурчал себе под нос и исчез. Вернулся через несколько минут.

- Шеф велит звать к себе. Очень интересно ему познакомиться с журналистами.

Мы с Кузнецовым невольно переглянулись: выстраивается любопытный сюжет. А вообще, туда ли мы попали?

Шефом оказался симпатичный плотный человек средних лет, очень загорелый, будто только что вылез из-под пальмы в телеролике про "баунти", с сильной рединой на темени: волос осталось - пару раз дернуть, и все, дальше запас иссякнет, но самое главное в нем было не это. Улыбка. У этого человека была потрясающе добрая, притягивающая улыбка, которая явно выделяла его из других людей. К таким людям мы обычно обращаемся за помощью на улице, именно они становятся палочкой-выручалочкой. Редкостная улыбка, которая освещает добром все лицо.

Шеф протянул нам руку и представился:

- Алексей Александрович, фамилия - Федоткин, но, наверное, это не обязательно. Все равно не запомните. - Он радушно повел рукою в сторону, приглашая пройти с ним.

Окружали шефа ещё человек пять крепких, как на подбор, грибов-боровиков, каждому лет по двадцать-двадцать два, хорошо накачанные, наголо остриженные. Спортивная команда, и только. Выехала за город, на свежий воздух, чтобы обсудить детали предстоящего участия в республиканских соревнованиях по каратэ.

В большом зале-столовой было тепло, пахло вареным и жареным мясом и дорогими сигаретами, в камине на раскоряченных железных ножках стоял казан, в нем булькало варево.

На столе дымилось свежее, только что вытащенное из казана мясо. Мяса было много, сложено в три огромных фаянсовых блюда. И что это было за мясо, можно не объяснять - около камина, на приступке охапкой, будто мелкие тощие полешки, были сложены обрубленные по колено косульи ножки. Ножки тех самых косуль, которые выскочили в лесу на нас и в которых мы не стали стрелять. Отдельно, на газете, лежали их головы с острыми короткими рогами приготовлены, надо полагать, не для отчета перед охотинспектором, - а для выделки, чтобы украсить стену какого-нибудь дома. Может быть, даже квартиру того же Алексея Александровича.

- Перекусите малость с нами, - Александр Александрович гостеприимно ткнул рукою в стол, - а потом шулюма из котла похлебаем, - он ткнул в казан. - Шулюм ребята делают крепкий, как спирт. Захмелеть можно.

Мясо было вкусным, сухое тепло, исходящее от камина - расслабляющим, и очень скоро мы с Кузнецовым забыли о наших скитаниях по черному ночному лесу, о леших, шарахавшихся в темноте от нас в разные стороны: все-таки не самое лучшее дело ночевать в непроглядной пуще, среди нечистой силы, забыли о том, как проваливались в ямы и натыкались на ветки - я себе чуть глаз не выколол, хорошо, острый сучок вонзился в кожу чуть ниже глаза и оставил там лишь царапину. И главное, мы, дураки беспечные, даже фонари с собой не взяли. А освещать густой мрачный лес спичками - дело совершенно бесперспективное. В конце концов мы подчинились этому лесу и поплыли по нему, словно листья по течению - куда вынесет, и вот, в конце концов, вынесло - в нагретый дом, к разгульному, щедро накрытому столу.

- А что здесь раньше было, в этом доме? - спросил мой спутник у шефа.

- А! - беспечно и одновременно досадливо махнул тот рукой с зажатой в ней косульей костью. - Приезжало разное начальство. Из города, из области, из столицы. Партийное в основном. Сейчас приезжаем мы. - Он вновь улыбнулся лучшей из своих улыбок.

Все-таки необыкновенно доброе, открытое, надежное лицо было у этого человека.

Хоть и расслабились мы с моим приятелем, и вязкая пелена упала перед глазами - первый признак того, что надо определяться на сон грядущий, и в ушах завис медный звон, но разговоры, что пошли за столом, не могли не застрять в нашем сознании. Вначале говорили о каком-то Касьяне, задолжавшем десять тысяч баксов и не желавшем их отдавать ("Ждет, когда мы нальем в рот воды, а в задницу вставим кипятильник, чтобы вода эта вскипела, - с добрейшей улыбкой произнес Алексей Александрович и повернулся к парню, похожему на краба: - Паук, узнай-ка завтра, где Касьян, что он, с кем он, чем дышит? Вечером нанесем визит"), о директоре универсама, поставленном на счетчик ("Этот мужик - кремень, не поддастся. Придется отправлять его в вечную командировку", - сказал шеф и прощально помахал рукой, будто провожал кого-то), о директоре сети заправочных колонок, также сидящем на счетчике ("Этот завтра все отдаст, не будет сопротивляться, вот увидите, братаны", - сказал шеф), о том, что надо готовиться к стрелке с алексинскими...

Говорили открыто, совершенно не стесняясь, не боясь нас, и от этого возникло ощущение, что мы с моим приятелем угодили в плен. Шеф, словно бы что-то почувствовав, прервал обсуждение насущных дел и повернулся к нам со своей располагающей улыбкой:

- Теперь пора похлебать шулюма. Шулюм приводит в норму любую, даже самую свихнувшуюся голову.

Шулюм - густой мясной бульон, в котором плавали лук, укроп, дробины перца, лаврушка и мелкие куски косулятины, - был очень вкусен.

Шеф, съев две тарелки, облизал ложку и, приподняв её, произнес многозначительно, с улыбкой, плотно припечатавшейся к лоснящимся губам:

- А журналистов и вообще деятелей культуры мы очень даже любим!

Фраза прозвучала как-то двусмысленно: как это понять: "любим"? В супе, что ли?

Шеф, словно бы почувствовав двусмысленность сказанного, добавил:

- И уважаем.

В душу вновь натек холод: похоже, мы действительно угодили в плен. Не в Чечню, конечно, но выкуп за нас потребовать могут запросто. Хотя кто за меня заплатит? Союз писателей? Редакция? Дамашние? С каких шишей? За Валю Кузнецова тоже платить некому.

Я начал что-то бормотать насчет машины, которая стынет сейчас неведомо где, Кузнецов неумело поддакивал мне, хотя какое, собственно, отношение имеет машина к нашему плену? Только отнимут её у нас, и все. Вместе с дорогими заморскими ружьями. Холодок пополз вверх, стиснул ключицы, горло. Вот вляпались так вляпались. Лучше бы мы переспали в лесу.

Впрочем, опасения наши оказались напрасными - шеф повел себя как добродушный хозяин - пригласил к себе домой и взял с собой в автомобиль японский джип с большими блестящими буферами. Через тридцать минут мы уже были у него дома, на окраине древнего городка, считавшегося райцентром.

- А как же наша машина? - запоздало встревожились мы.

- Завтра найдем! - Алексей Александрович беспечно махнул рукой. - Не беспокойтесь. Сейчас поспите, а утром... Утро вечера мудренее, - так, кажется, говорили наши предки.

Дом у него был новый, совершенно новый, с невыветрившимися строительными запахами - свежего бетона, кирпича, краски, ещё чего-то, сложного, рождающего в груди удовлетворенность: все-таки потребность строить, что-то возводить крепко сидит в каждом человеке. Это - в генах. Жилое пространство в доме было огромным. Нам отвели на двоих большую комнату, и мы с Валентином скоро уснули.

Правда, тревожное ощущение, что мы находимся в плену, так и не прошло, более того - параллельно с ним возникло новое ощущение причастности к какому-то странному, запретному, скорее всего, преступному миру. Хотя очень хотелось верить, что человек с такой улыбкой, как у Алексея Александровича, причастен к "браткам" и их делишкам. Может, разговоры про Касьяна и про директоров, посаженных на счетчик, нам всего лишь приблазнились?

Но это бритоголовые, с тусклыми взглядами мальчики, что крутились около Алексея Александровича! Одни мальчики приходили, покорно ждали, когда их примут, сидя в огромной прихожей под вешалкой, другие, получив "цеу" ценные указания, беззвучно уходили и растворялись в ночи...

Утром нас разбудил хозяин. Потер руки.

- Подъем! Завтрак уже готов! - Лицо его озарила улыбка. - Вообще-то можете звать меня Лешей. Или Лехой. По-свойски. Деятелям культуры все можно.

Когда мы шли на завтрак, пройти пришлось через прихожую, - оказалось, что в ней набралось полным-полно народу, никакого отношения к "браткам" не имеющего. Две нахохлившиеся, похожие на ворон старушки в черных платках, мужик с лохматыми бровями, похожими на усы Буденного, испитая женщина с высохшим туберкулезным лицом, многодетная мать с шестью молчаливыми проворными детишками, ещё несколько человек. Увидев нашего хозяина, они поспешно поднялись со своих мест.

- Сидите, сидите, - шеф осадил их движением руки. - Через полчаса я освобожусь и займемся вашими делами. Вот только журналистов завтраком покормлю.

Мне показалось, что слово "журналистов" он специально произнес громко. И во множественном числе. Хотя Валя Кузнецов журналистом не был. Он был хорошим художником и, как многие хорошие художники, писал вполне приличные стихи, но газетные статьи, очерки и прочую муру не писал никогда.

Завтрак был обильным - с икрой, осетриной горячего копчения, слабосольной лососиной, с медом и блинами, не говоря уже о мясных разносолах - их было блюд восемь. Было и вино. Как и положено при таком богатом столе - французское. Красное и белое. Хозяин за столом много шутил, смеялся и настойчиво просил называть его Лешей. Или Лехой. Как понравится. А потом неожиданно быстро свернул завтрак и поднялся из-за стола, уже совершенно официальный, чуть притушив свою ослепительную улыбку.

- У меня сейчас прием населения. Видите, полна прихожая народу... Хотите поприсутствовать?

Мы с Кузнецовым переглянулись. Хоть и пора было уезжать домой (если, конечно, отпустят), но посмотреть на такое мероприятие, как прием населения человеком, к официальной власти никакого отношения не имеющим, очень даже стоило.

- За машину свою не беспокойтесь, - по-своему расценил наше переглядывание хозяин. - Ее мои мюриды в два счета найдут и пригонят сюда. Давайте ключи. Где вы её оставили?

- Загнали в осинник на повороте, чтобы с дороги не было видно.

- Найдут и в осиннике. Мои ребята - нисколько не хуже поисковых собак. Тех, что на землетрясениях работают. Может, даже лучше.

Пришлось отдать ключи. Первым на прием, который хозяин проводил в большом зале, застеленном ковром и уставленном добротной кабинетной мебелью, с двумя телефонными аппаратами на столе, - всунулись две похожие на ворон старушки. Хозяин широким жестом указал на стулья, обитые мягким коричневым опойком:

- Садитесь, бабули!

Те сели, натянули на носы черные платки и дружно, в один голос, перебивая друг друга, загалдели. Хозяин поморщился:

- Тихо, бабули! - и, когда те умолкли, предложил: - Расскажите по очереди, не долбая друг дружку, что у вас стряслось?

История их была проста и обыденна: они - родные сестры, живут в одной квартире, с наступлением осени дом у них превращается в водоотстойник - с потолка все время течет вода. Глава администрации восемь раз обещал им починить крышу - восемь раз, они показали на пальцах, сколько раз ходили к нему на прием, но воз и ныне там. Бесполезно.

Старушки выложили это хозяину, захлебываясь словами - вначале одна, потом другая, - смолкли, дружно вытянули из карманов по платку одинаковому, сшитому из стародавних запасов льняного полотна - и уткнули в платки носы.

- Ладно, бабули, дайте мне денек на размышления, а завтра в это же время приходите снова. Договорились?

Он встал и, как всякий вежливый хозяин, проводил старушек до двери. Едва старушки вышли, как за дверью послышался голос одного из бритоголовых, исполняющего обязанности секретаря:

- Николай Иванович, ваша очередь!

На пороге появился мужик с бровями-усами, под которыми светлыми водянистыми каплями поблескивали глаза.

Перед нашим хозяином, на столе, лежала бумажка - ну, точьв-точь как перед председателем райисполкома, ведущим прием населения, - он глянул в неё и добродушно сказал:

- Давай, батя, излагай вопрос. Николай Иваныч Сырцов, так?

У Николая Ивановича также были претензии к главе администрации Третьякову по прозвищу Вратарь - в честь полуоднофамильца, прославленного вратаря хоккейной сборной Владислава Третьяка. Еще в прошлом году целых два с половиной месяца Сырцов горбатился, производя в кабинете Вратаря ремонт, заработал двенадцать с половиной тысяч рублей, а Вратарь до сих пор не выплатил ему ни копейки.

- Все говорит: "Нету!" - произнес Николай Иванович горько и насупился, свел в одну большую щетку свои гигантские брови.

- Ладно, - с прежней обаятельной улыбкой произнес хозяин и написал что-то на листке бумаги. - Зайди ко мне, Николай Иваныч, завтра с утрева. После того как я чаю попью, и приходи. Мы с тобой это дело обкашляем ещё раз. Лады? - Он встал, давая понять, что аудиенция окончена.

Николай Иванович также поднялся со стула.

- Ты уж, Алексаныч, постарайся, на тебя одного надежда.

Следом вошла многодетная женщина вместе со своим выводком, немедленно расползшимся по кабинету. Села. Глаза её засочились влагой, как два источника, откуда набирают воду. От этой женщины ушел муж, Семен Корешков, и до сих пор не выплатил ни одного рубля алиментов. Хотя покинул семейство уже полтора года назад.

- А где он живет-то? - поинтересовался "председатель райисполкома".

- Да у нас же в городе и живет. У одной профуры, которая в школе номер два русский язык с литературою преподает.

- Ладно, поговорю я с твоим бывшим благоверным, - пообещал доморощенный председатель. - Дай мне один день сроку.

Срок он брал намного меньший, чем обычно берут чиновники, бывшие и настоящие. Впрочем, о настоящих я не хочу говорить, эти вообще не держат слова.

Из двенадцати человек, пришедших на прием к нашему хозяину, шестеро имели претензии к нынешнему главе администрации Третьякову, один - к банку, заломившему с ссуды немыслимые проценты, трое - как и многодетная мать - к своим мужьям, один - к приятелю по фамилии Лаверов, который взял тысячу баксов в долг и не отдает, и ещё один - к соседу, вздумавшему на его участке поставить кирпичный забор...

- Прием окончен! - наконец объявил наш хозяин и поднялся из-за своего внушительного стола. Позвал громко: - Кока! - словно бы неведомый Кока находился в другом конце города.

Кока оказался человеком очень даже знакомым - это был тот самый узколобый парень, который проверял у нас документы: "Ты, гля, блин, журналист с художником пожаловали!"

- Кока, возьми с собою двух человек и привези немедленно сюда Вратаря.

Кока засомневался:

- А если у него совещание?

Улыбка мигом стерлась с лица нашего хозяина.

- А мне плевать, что там у него! Хоть запор! Пусть прервет и едет сюда, а если не хочет завтра плыть ногами вперед по реке. В направлении Каспийского моря.

Через двадцать минут в сопровождении трех "мюридов" явился молодой лысеющий человек с бледным расстроенным лицом. Это был глава местной администрации.

- Хорошо, что явился, - встретил его лучшей из своих улыбой хозяин, обнял за плечи.

Третьяков попробовал уклониться от объятий, но хозяин держал его крепко. Трое лысых молодцов незамедлительно придвинулись к шефу: вдруг надо будет этому "мэру" салазки сделать: притянуть ноги пятками к затылку?

- Хорошо, что явился, - повторил хозяин добродушным тоном. - Очень хорошо. Пойдем-ка потолкуем в отдельном помещении. А вы, - он повернулся к трем, неотступно следовавшим за ним парням, - вы будьте наготове. Ясно?

- Ясно! - за всех ответил Кока.

И вновь возникло ощущение некой нереальности и жутковатости. Все окончательно встало на свои места, все было понятно, как божий день, понятно, куда и к кому мы попали, как понятно и то, что если Алексей Александрович Федоткин не захочет нас выпустить из дома, то никогда и не выпустит и никто нас здесь не найдет, - вынесут отсюда нас с Валей ногами вперед. Без всякого оркестра, хвалебных надгробных речей, положенных по такому случаю, и без свидетелей...

Трое бритоголовых, будто с каторги, парней угрюмо и одновременно оценивающе поглядывали на нас. Бежать отсюда? Но как?

Разговор Алексея Александровича с Вратарем закончился мирно. Они вышли из кабинета, и наш хозяин хлопнул главу администрации, будто бабу, по заду. Вратарь неожиданно одобрительно рассмеялся и покивал головой.

- Ну вот и хорошо, что мы обо всем договорились, - сказал хозяин и поднял на ноги троицу. - А ну-ка, братики, загрузите Вратарю в машину два ящика водки очищенного разлива - нашей, значит, два - коньяка, положите килограммовую банку черной икры, - тут на лице хозяина расцвела чудеснейшая улыбка, - для представительских целей. Остальное он себе купит сам.

Хозяин подошел к нам, постоял немного, держа руки в карманах модных, расширенных в паху и суженных книзу штанов. С лица его не сходила улыбка.

- Вот так мы и работаем с населением. Поддерживаем народ, боремся с бюрократами.

Задерживать нас хозяину не было смысла, скорее, напротив, - ему был смысл отпустить: вдруг мы о нем расскажем что-нибудь хорошее.

Впрочем, хорошего мы о нем не могли сказать ничего, как ничего хорошего не могли сказать и о местной власти - беспомощной, опустившейся до якшания с "братками". И грустно делалось от этого, и обидно, и невольно, сам по себе, возникал закономерный вопрос: когда же все это кончится?

Мюриды хозяина нашу машину не нашли - напрасно он хвалился, что они лучше поисковых собак, - и это было единственное, что вызвало у нас с Кузнецовым положительные эмоции. При солнечном свете, днем, мы отыскали её довольно быстро и уехали из этого места, чтобы никогда больше сюда не возвращаться.

...На следующий день старушки - те, что были похожи на двух ворон, пришли к хозяину с десятком яиц в платочке - от собственных курочек, которых они держали в сарае, - с великой, до пола, благодарностью: крыша была уже к вечеру того дня, когда они побывали на приеме, готова, и даже опробована из водопроводного шланга - не течет ли?

Следом явился Николай Иванович - рабочий человек с золотыми руками, принес хозяину два старых венских стула - покрытые лаком, освеженные, они были лучше новых.

- Вот, реставрировал мебель, - смущенно произнес он, не привык ещё гражданин давать взятки, - прими вместе с моим рабочим спасибо, не обессудь...

С Николаем Ивановичем тоже было все в порядке - он получил свои деньги.

С "сувенирами" пришли все, кроме одного человека - того самого, которому приятель задолжал тысячу долларов: вопрос этот оказался сложнее остальных. И все благодарили Леху-пахана - такая была кличка у Алексея Александровича в мире, где он занимал видное положение.

Тысячу долларов вернуть не удалось - присвоивший их Эдуард Лаверов деньги возвращать не пожелал. Через неделю его нашли лежащим на берегу местного озера. Лаверов был ещё жив - похоже, он тонул, но сумел выбраться на берег. "Скорая помощь" спасти его не смогла - он переохладился в озере и слишком много хлебнул воды.

Когда пришла пора выбирать нового мэра, Алексей Александрович выдвинул свою кандидатуру на высокий пост, но на последнем витке его обогнал начальник военного училища. Училище все равно развалилось, подошла пора уходить в отставку, подбирать себе дело на гражданке, вот генерал-майор и подобрал.

В городке этом я больше не появился ни разу, а вот Валя Кузнецов был там трижды - ездил на этюды, писал местные церкви. Он-то и привозил мне все тамошние новости...

От той поездки на охоту да ужина в лесном доме у меня осталась на память тонкая косулья ножка, взятая с приступки, когда мы покидали дом. Как знак беды, если хотите...

А вскоре Алексей Александрович пропал, никто не знает, кому он перебежал дорогу и куда делся, но "свято" место, как известно, пусто не бывает.

У КОТА НА ИЖДИВЕНИИ

Человек и домашние животные всегда сосуществовали друг с другом, жили рядышком, они живут рядом и сейчас - не то чтобы душа в душу, не в идеальной, конечно, дружбе, но живут. Хотя сколько раз человек обижал, например, собаку, сосчитать никто не возьмется. Или кошку. Или же лошадь с козой. Но тем не менее, как свела судьба единожды человека с животными, которых принято считать домашними, так и не разводит до сих пор, так вместе они и идут по жизни, не расстаются.

У нас в доме есть соседка Инна Михайловна Травянская - женщина разумная, хотя и крикливая, доктор наук, забывшая, правда, в связи с послеперестроечными временами про науку - она устроилась на денежную работу в русско-американскую фирму, торгующую кормами для котов и собак, а также разными "цацками" - поводками, ошейниками, пластмассовыми судками, продвинулась по службе и стала получать очень недурные "тугрики", но человеческая натура ведь такова, что, сколько ни зарабатывай денег, все равно кажется мало.

Муж Инны Михайловны, Петр Петрович, - седой, очень вальяжный, служил на телевидении в редакции музыкальных программ, также приносил домой доллары, не учтенные ни одной налоговой инспекцией - часть побочных доходов от рекламы, - но и этого было мало. Надо было увеличивать доход семьи. Такую задачу Инна Михайловна поставила перед собой и своим мужем.

Осталось только решить вопрос: как увеличивать, за счет чего?

Надо заметить, в семье этой очень любили животных - доме были две кошки и собака, точнее, пес, с ласковым уменьшительным именем Васечка. Он был добродушный, очень безобидный и очень трусливый, но с чрезвычайно злобной мордой. Пес этот был наделен всеми человеческими пороками - у Васечки часто болело сердце, морда от хронического насморка всегда была мокрой, из ноздрей тянулись длинные липкие сопли, к которым приставала вся грязь, пух от одуванчиков, еловая шелуха, старые окурки. Такие же сопли тянулись и из уголков брыластого рта, к ним также все прилипало. Куплен Васечка был за большие деньги по знакомству, и выбрать можно было любого щенка из огромной кошелки, застеленной войлоком. Из всего выводка, семи штук, Петр Петрович, отведя ладонью в сторону резвящихся, азартно покусывающих друг друга за ухо веселых детенышей, выбрал одного задумчивого, с печатью грусти на "морде лица" и умными кроткими глазенками.

Щенок этот всем своим видом показывал, что жизнь у него плохая, он никому не нужен, на то, что его кто-нибудь возьмет, нет никакой надежды, и так далее, а потому принимать какое-либо участие в общем веселье ему нет никакого смысла.

Петр Петрович выбрал именно этого щенка - приглянулся он ему своей печалью и человеческой готовностью сносить все удары нелегкой жизни.

Когда он привез Васечку домой, то разглядел брачок, который впопыхах не засек - у Васечки вместо двух семенных яичек было одно. Такие казусы иногда случаются. Вернуть щенка хозяину? Такого в правилах игры не было, да и щенок тогда будет обречен: вряд ли кто его возьмет, и хозяин в таком разе будет вынужден его уничтожить. Щенка было жалко, и Петр Петрович, посовещавшись с Инной Михайловной, решил оставить его: плевать, в конце концов, что он с одним яичком! Так Васечка нашел свое место в жизни.

Был он большим любителем ездить на машине за город, садился в кабину рядом с хозяином, Петр Петрович аккуратно пристегивал Васечку к сиденью, и они отправлялись на дачу к друзьям на реку Истру. Васечка вел себя в дороге азартно, следил за встречными машинами, за тем, что происходит на обочине, приподнимался на сиденье, высовывался в окно, взлаивал, поворачивался к хозяину, словно бы обращаясь к нему за поддержкой и ощущая необходимость обсудить увиденное.

Однажды Петр Петрович в спешке отъезда забыл его привязать, так Васечка, высунувшись в открытое окно, вывалился из машины. Хорошо, упал на мягкое, не разбился, хотя все могло кончиться трагично.

Васечка быстро вырос, потяжелел и стал походить на задастого полнотелого мужичка с крупной головой и короткими ногами, страдающего одышкой и почечными коликами.

Проку от Васечки в смысле прибытка не было никакого, единственное, что он умел, - хорошо есть, исправно переваривать пищу да ходить на горшок - вот и все Васечкины способности.

Имелись в семье два кота. Френки и Бакс. Бакс был найден на помойке, принадлежал он к изрядно потрепанной беспорядочными случками в подворотнях сиамской породе, а скорее, был беспородным сиамцем, - но, отъевшись, неожиданно обрел стать и начальственную важность, сделался темным, как вечер в глухую осеннюю пору, огромные голубые глаза его были выразительны, он всегда словно хотел что-то спросить, и это всегдашнее любопытно-вопросительное выражение пожизненно застыло в его глазах.

Чтобы Бакс не разменивался на встречи с кошками в грязных подворотнях, сидел дома и весною не орал голосом пьяного мужика, пристающего к фонарному столбу, его охолостили. И Бакс разом потерял интерес к прекрасному кошачьему полу, вопросительное выражение в глазах сделалось ещё более устойчивым, во взгляде его не было ничего, ни одной мысли, кроме извечного вопроса любопытствующего существа: "А вы чего это тут делаете?"

Другое дело - Френки. Френки - чистопородный кот с родословной, как у лорда - она расписана у него на целых двадцать колен, и там нет ни одного случайного имени, ни одной приблудной кошечки или котика, - только усатые лорды и их благородные подруги, принадлежит Френки к очень ценной породе, которая называется "английская голубая". Шерсть у Френки действительно голубая, цвета дыма от костра, на котором сжигают яблоневые листья.

Но характер... Характер Френки имел дикий, людей не любил и вообще считал их существами более низкого порядка, чем кошки. Яркие, медно-оранжевые, будто две новенькие монеты, глаза его иногда наполняла такая ярость, что они светились в темноте, как автомобильные фары. В таком состоянии к Френки было лучше не подходить, хотя чувства свои он, как истинный лорд, старался не выказывать, и если кто-то приближался к нему, презрительно отворачивался, всем своим видом демонстрируя брезгливость к двуногим, и если до него пытались дотронуться, чтобы погладить, по-змеиному шипел.

Это был очень серьезный, очень дорогой кот.

На Френки Инна Михайловна с Петром Петровичем и решили сделать ставку. Чистопородных "голубых" котов в Москве было раз-два и обчелся, кошек оказалось гораздо больше и на это Инна Михайловна и рассчитывала. За день общения высокородной "англичанки" с хмурым Френки она установила твердую таксу - пятьсот долларов. Теперь осталось только найти "клиенток".

Расчет был сделан верный. После того как дали объявление в газете, в квартире Травянских раздался телефонный звонок. Петр Петрович брился, Инна Михайловна спала.

- Это вы чистопородный английский голубой? - напористо спросил женский низкий голос.

Петр Петрович опешил настолько, что едва не порезался "жилетом" бритвой, которой, если верить рекламе, обрезаться невозможно, но факт есть факт - он почувствовал боль. Прижав трубку телефона плечом к щеке, он продолжал обривать сложное место под нижней губой, где у него находились две родинки.

- Почему это я голубой?

- Ну вы давали объявление в газету?

- Я.

- Тогда чего же отказываетесь?

Петр Петрович запоздало сообразил, что к чему, - это звонила "клиентка", - пробормотал виновато:

- Извините!

- У вас опыт общения с чистопородными невестами есть? - спросила дама, будто Петр Петрович, а не Френки был котом.

- Нет, - чистосердечно признался Петр Петрович.

- Я так и знала! - Дама фыркнула, потом, поразмышляв немного, снизошла: - Ладно, когда встречаемся?

Петр Петрович никак не мог привыкнуть к святой простоте этого разговора, все сбивался, думал, что речь идет о нем самом, а не о коте, ежился и с опаскою поглядывал на дверь комнаты, где отдыхала Инна Михайловна.

Через несколько минут, справившись с ситуацией, он назначил первое свидание.

Сам же, готовясь к встрече, решил полистать толстую, богато иллюстрированную книгу Дороти Силкстоун Ричардз "Ваша кошка". Из книги он узнал многое из жизни английских голубых, даже то, что во время Второй мировой войны количество котов-производителей в Англии (как людей в России) упало настолько, что их приходилось искать в других государствах; узнал, как эти капризные существа надо мыть лавровишневой водой (Петр Петрович даже не представлял, что такая вообще существует на свете), что такое отметины табби и с глазами какого цвета рождаются кошки, выведенные в Картезианском монастыре и именуемые, как и знаменитый ликер - шартрез, все, в общем, но только не то, что должен был делать Френки, когда в гости к нему придет кошечка, имени которой он не знал.

От книги Дороти Ричардз у Петра Петровича мозги поехали, он впал в некую растерянность и в этом состоянии пребывал до тех пор, пока не прибыла владелица властного баритона.

- Ну, где мужчинка? - спросила она с порога, поставив на пол роскошную кожаную сумку с двумя длинными ручками, в сетчатом окошке сумки виднелась усатая кошачья морда. Только кошечка эта была не голубой, а желтовато-коричневой. Цвет её был очень необычный, дорогой, как определил Петр Петрович.

- А разве так можно? - робко поинтересовался он.

- Что можно?

- Скрещивать дымчатого кота с коричневой кошкой?

- Это не коричневая, а кремовая! - Дама назидательно подняла палец и посмотрела на Петра Петровича, как учительница старшего класса на второгодника, в очередной раз застрявшего где-то посреди учебной лестницы его ровесники уже одолевают десятый класс, а он все ещё никак в пятый перейти не может. - Самые лучшие особи получаются от скрещивания голубого жениха с кремовой невестой.

- А мы... мы что должны с вами делать? - дрожащим голосом спросил Петр Петрович - он ужасно переживал за себя, а ещё больше - за своего Френки: вдруг тот оплошает?

- Как что? Доставайте своего мужчинку, мы их познакомим, - дама тронула рукой длинную лямку своей роскошной сумки, стоившей не менее семисот долларов, - и представим им возможность пообщаться друг с другом. Ну, в общем, вы сами все понимаете. Лучше меня небось... - Дама сделала жест, который Петр Петрович ни за что бы не решился воспроизвести на людях.

- Да-да, - поспешно произнес Петр Петрович и полез под кровать вытаскивать Френки.

Френки сидел в самом темном углу, диковато оглядывался, шипел, как Змей Горыныч, и ни за что не хотел даваться в руки хозяину. Грязи он набрался под койкой столько, что его пришлось бы сдавать в химчиску.

Наконец Петр Петрович поймал Френки, дал ему по физиономии, чтобы не кусался, отряхнул, выбил из гладкой шерсти облако пыли и выволок в прихожую. Про себя выматерил жену: нужно было, чтобы она пораньше встала и вымыла Френки.

Он думал, что Френки не произведет никакого впечатления на начальственную даму, но та, увидев кота, оценила его и произнесла удовлетворенно: "О!" Нагнулась над сумкой, расстегивая золотистую молнию.

- У вас для кошачьей любви есть, естественно, отдельная комната? кряхтя, спросила она.

- Есть-есть, - готовно подтвердил Петр Петрович, только сей час поняв, что собственного кабинета ему не видать отныне как своих ушей. Теперь не он там будет хозяин, а кот Френки.

- Разрешите мне взглянуть, что это за комната? - потребовала дама, доставая из сумки кошку, и Петр Петрович поспешил исполнить её просьбу.

Осмотром "брачных апартаментов" дама осталась довольна - особенно её восхитили несколько очень недурных копий Жоржа Брака, висящих в кабинете. Через пять минут она уехала, оставив "невесту" на попечении Петра Петровича. Петр Петрович, сглотнув тягучую горькую слюну, образовавшуюся во рту, подумал о том, что дама поступает очень рискованно, оставляя дорогую киску ему...

А что, если сейчас он эту кошечку сунет себе под мышку и поедет на "птичку", где можно продать и купить что угодно - не только ворованную кошечку, а и контрабандой ввезенного в страну бегемота? Он выглянул в окно и невольно поежился: увидел, что дама садилась в громоздкий шестисотый "мерседес" серебристого цвета. Дверь ей подобострастно открывал водитель в кожаной куртке, с плечами раз в шесть шире, чем плечи Петра Петровича. Впритык к "мерседесу" стоял джип с охраной. Петр Петрович понял, что любое действие с кошечкой может кончиться для него плохо. Даже если он просто отдавит ей палец на лапе...

Он осторожно, стараясь не издавать ни единого звука, открыл дверь в кабинет и заглянул в проем. Френки, надутый, важный, сидел посреди кабинета на ковре и хмурился, будто начальник, с которым в коридоре не поздоровалась уборщица, кошечка же, сложное имя которой у Петра Петровича вылетело из головы, едва его назвала дама с напористым голосом, возбужденно ходила вокруг Френки, выписывала мягкими лапами вензеля и пыталась заигрывать с ним. Мурлыкала, останавливалась и заглядывала в мрачные глаза, хвостом проводила по его морде, снова мурлыкала. Френки пыжился, надувал грудь и терпел.

- Френки! - шепотом позвал его Петр Петрович. - Ты уж постарайся, Френки! - Он неожиданно повторил неприличный жест, который перед отъездом сделала дама: ладонью ударил по кулаку, будто пробку в бутылку загнал. Ладно, Френки?

Френки мрачно глянул на хозяина и отвернулся. Кошечка же на Петра Петровича даже внимания не обратила, будто он был пустым местом, и Петр Петрович невольно ощутил себя таковым. Вздохнул сдавленно и закрыл дверь кабинета. Он переживал за Френки, так переживал, что готов был сам за него исполнить то, что следовало. Одновременно Петр Петрович переживал за самого себя, за благополучие дома и за климат в родной стране.

Из кухни вышел Бакс - этот четверть-сиамец обладал свойством совершенно бесследно исчезать в квартире - растворялся, будто таблетка аспирина "Упса" в стакане воды, а потом так же внезапно возникал... Следом за Баксом появился и Васечка. Бакс остановился у двери кабинета и недоумевающе посмотрел на хозяина: "А чего это там такое происходит, а?" Поднял хвост трубой. "И почему без меня? А?"

- Ладно, Бакс, иди, посмотри. Вдруг что-нибудь новое увидишь?

В кабинете, собственно, ничего и не происходило: Френки продолжал сидеть на ковре, а благородная леди лежала перед ним в позе курицы-табака и преданно заглядывала в глаза.

Бакс, удивленный тем, что в доме, кроме него с Френки, есть ещё представители кошачьего роду-племени, округлил глаза так, что они вообще стали походить у него на блюдца. Не сводя взгляда с Френки, Бакс приблизился к нему, хотел спросить, что тут делает эта рыжая профура, но не успел: в зрачках у Френки вспыхнул яростный синий огонь, он приподнялся над полом и что было силы врезал Баксу лапой по физиономии.

Бакс, взвизгнув, кубарем полетел к двери, точно угодив в проем, будто футбольный мяч в ворота. Петр Петрович посторонился, кувыркающийся Бакс на скорости пронесся мимо, и Петр Петрович закрыл дверь.

Больше Бакс не интересовался, зачем Френки уединяется с чужими кошками в кабинете хозяина.

Васечка подошел к Баксу и сочувственно лизнул его в голову. В ответ вместо благодарности и слезного скулежа, который всегда отличал сентиментальных котов, - также получил по морде. По закону цепной реакции. Это стерпеть было трудно.

Конечно, Васечка мог перекусить Бакса пополам - от чего кот мигом превратился бы в жеваного кузнечика, попавшего под тракторную гусеницу, но Васечка этого не сделал, он мудро и грустно посмотрел на Бакса и молча повалился на него - просто-напросто лег на несчастного кастрата. Всей тяжестью своего упитанного тела придавил его к полу. Вес Васечки раз в десять превышал вес кастрата.

Другой бы на месте Бакса взвыл бы, укусил пса за толстый, покрытый нежной холеной шерстью живот, причинил бы ему боль, но Бакс избрал другой путь - он терпел... Вообще-то, Васечка часто позволял себе подобные выходки по отношению к Баксу, он по-своему воспитывал кастрата.

В доме у всех этих зверюг существовали свои собственные территории они поделили квартиру на три части, и если вальяжный хамоватый Васечка не допускал никаких поползновений на площадь, скажем, Френки - он вообще, если честно, побаивался голубого кота, - то по отношению к Баксу исходил от обратного: нарушение "государственной границы" происходило постоянно. Васечка, переваливаясь с ноги на ногу, с хамским видом подгулявшего купчика мог подойти к Баксу, спихнуть его с какого-нибудь нагретого местечка и преспокойно улечься на нем.

Если с Френки такие штучки не проходили, то с Баксом - сплошь да рядом. Урчанье, фырканье, шипение, оскаленные зубы и выпущенные из лап кривые когти впечатления на Васечку не производили - он на них не реагировал, - и Бакс некоторое время пребывал в растерянности, не зная, что делать. Но потом и он научился отстаивать свою территорию. Он распластывался на полу, выбрасывал во все стороны лапы и по-гадючьи шипел. Сдвинуть его с места хотя бы на сантиметр было невозможно.

И тогда Васечка стал на него ложиться. Как на подстилку. "Ах, ты не хочешь мне уступить? Ну, ладно!" - и плюх всей тяжестью на Бакса. Кот после таких экспериментов напоминал вяленое мясо под названием бастурма: был плоский, мятый, со слипшейся нечесаной шерстью и безумным взглядом, как у индюка, налетевшего на грузовой автомобиль. Но собой был доволен - не уступил подлому кабысдоху и сантиметра своей площади.

Васечка несолоно хлебавши удалялся на свою территорию, а если дома находились хозяева, то получал ещё и гонорар - пару оплеух от Инны Михайловны или Петра Петровича. Но тут Васечка не стерпел: он решил, что пусть будет гонорар, но кастрата он накажет. При хозяине.

А приезжая кошечка все-таки достала Френки, он занялся ею.

Через сутки в квартире вновь появилась дама с властным баритоном и забрала изможденную от любовных утех аристократку. На столе оставила деньги - пять вкусно похрустывающих новеньких бумажек щавелевого цвета. Пятьсот долларов.

Инна Михайловна и Петр Петрович довольно переглянулись и произнесли в один голос:

- А!

И дружно потерли руки.

Следующая случка также принесла пятьсот долларов.

Еще одна, состоявшаяся через пару дней, - также пятьсот. И пошло, и поехало. Петр Петрович не замедлил на кошачьи деньги приобрести себе новый пиджак и две рубашки "Поло", Инна Михайловна - кожаный плащ.

Но кожаные плащи да рубашки популярной фирмы - это мелочи, мыслить надо глобально, по-крупному, - так считала Инна Михайловна. Для того же, чтобы мыслить "глобально, по-крупному", следовало накопить денег побольше.

Инна Михайловна в приливе нежности даже забралась под кровать, где в мрачном одиночестве пребывал пыльный Френки, и погладила его по голове:

- Ты давай, котик, ты старайся!

В ответ Френки противно зашипел. Инна Михайловна в приливе ещё большей нежности попробовала вытянуть Френки из облюбованного им укрытия, поселить на бархатной подстилке, которую она специально приобрела для любовных утех кота, но не тут-то было: Френки дугой выгнул спину и так полыхнул глазищами, что Инна Михайловна, икнув от невольного страха, задом вылезла из-под кровати.

Тем не менее, выбравшись из пыльного укрытия голубого кота, она ещё раз заискивающе заглянула туда, похлопала рукой по подстилке:

- Это для тебя, родной наш котик, исключительно для тебя.

В ответ Френки прошипел что-то невнятное, хамское и отвернулся от докучливой хозяйки.

Петр Петрович вступил в элитный кошачий клуб. Клубов таких в Москве оказалось превеликое множество, что было в общем-то странно при всеобщем, за исключением нескольких тысяч избранных, обнищании. Клубы районные и клубы микрорайонные - скажем, Хамовнические или Чистопрудненские, клубы отдельных улиц - Волхонки, Кутузовского проспекта и Стромынки, клубы городские, клубы, объединяющие любителей кошек по почтовым отделениям и даже домам, - самые разные, различного калибра, богатства и веса, - но Петр Петрович решил учитывать прежде всего интересы Френки и избрал клуб под названием "Элитный голубой", куда входили владельцы английских голубых и русских голубых кошек. Только голубые, только они, словом... И скоро Френки вновь пришлось работать.

Впрочем, Френки и не возражал, это дело ему нравилось. Заказов на него стало больше. Это означало, что и денег в доме появилось больше. Не каких-нибудь "деревянных", на которые только дырку от бублика и можно купить, а настоящих, тех самых, чье гордое имя носил сиамец.

Иногда Петр Петрович ловил себя на мысли, что ему не хочется выходить на работу, охота остаться дома, понежиться некоторое время в сладком ничегонеделанье и лени, почитывая какую-нибудь газетенку, напичканную разными политическими и светскими скандалами. Он пропустил вначале одну летучку - мероприятие, на котором должны бывать все сотрудники, - сослался на сильную головную боль, потом другую - уже без всяких объяснений, - и получил первое серьезное предупреждение, а когда лень взяла его за горло в третий раз, он не стал ждать расправы над самим собой и подал заявление об уходе. "По семейным обстоятельствам".

"В конце концов Френки меня прокормит, - решил он, - и Инку тоже".

А Френки старался, он был неутомим, с разными нежными кошечками разделывался, будто повар с лапшой, от кошечек только пух летел, но они были довольны - из кабинета Петра Петровича лишь доносились истошные крики. Казалось, что криками этими насквозь пропитались стены кабинета, письменный стол, книги, копии Жоржа Брака, висевшие в двух простенках. Инна Михайловна постелили посреди кабинета молельный мусульманский коврик, купленный на рынке у какого-то турка, - бархатную подстилку Френки не принял, а вот коврик полюбил, - и Френки проворно, безо всяких мерехлюндий и нежного мурлыканья раскладывал там очередную кошечку...

В результате - очередные пятьсот баксов на столе.

Жизнь у Петра Петровича и Инны Михайловны порозовела, посытнела, воздух в квартире сделался иным, и Инна Михайловна пришла к выводу, что пора воплощать в жизнь намеченные планы.

Во-первых, неплохо бы купить квартиру за городом. Не дачу, а квартиру. С дачей запаришься, там каждый день надо что-нибудь делать: приколачивать, замазывать, закрывать, конопатить, красить, белить, мыть, откапывать либо закапывать, откручивать, затягивать - и это только в доме! Что же говорить об участке земли? За ним надо ухаживать больше, чем за домом, поэтому мысль о даче всегда вызывала у Инны Михайловны зубную боль. Другое дело - квартира. Ступил в нее, с порога щелкнул выключателем ("Почему выключателем? - Инна Михайловна всегда задавала себе невольный вопрос. - Не выключателем, а включателем!"), и все - ты дома. Не надо давиться дымом, растапливая камин, разогревать замерзшую в ведре воду... Загородная квартира - это мечта. Если они с Петром Петровичем её купят, то будут жить не хуже, чем те, что вывели у себя на родине породу благородных голубых котов.

Во-вторых, неплохо бы купить ещё одну квартиру в городе, обставить её мебелью и сдать внаем какому-нибудь богатенькому американскому Буратине. За баксы, естественно. Это будет совсем неплохое подспорье к тому, что зарабатывает Френки.

С этим запросто можно думать об отдыхе в Патайе и покупке двух новых машин - джипа, чтобы ездить всей компанией за город, с Васечкой и котами, и машины, что называется, представительской - для визитов к "новым русским", которых у Петра Петровича и Инны Михайловны появилось немало. И раньше было немало, а сейчас стало ещё больше. Кот помог.

Так мрачный кот Френки, не вылезающий из-под кровати, стал фактически содержать семью Травянских. И надо заметить, он не подводил, он старался... Слава о неутомимом коте, сексуальном гиганте, распространилась едва ли не по всей Москве, доллары прибавлялись и прибавлялись. Инна Михайловна хоть и не ушла из своей русско-американской фирмы, но установила себе щадящий режим: "день работы - неделя отдыха". Она купила себе бриллиантовый гарнитур: кольцо, брошь и серьги. А Петр Петрович начал собирать деньги на джип "мерседес" серебристого цвета с золочеными колпаками на колесах.

Как-то он обнаружил такой в автомобильном каталоге: величественный, сработанный под старые машины тридцатых годов, с прямым ветровым стеклом и знаменитой "мерседесовской" звездочкой, украшающей радиатор... Джип "мерседес" стал мечтой его жизни. Петр Петрович спал и видел себя за рулем такого джипа.

А Френки продолжал трудиться. Петр Петрович в кабинет к себе уже не заходил вообще - ни Френки, ни Инна Михайловна этого ему не позволяли.

Если мечтою Петра Петровича был джип "мерседес" и мечта эта ещё находилась в неком розовом тумане, то Инна Михайловна старалась своей цели достичь незамедлительно: она моталась по Подмосковью и искала подходящую квартиру. Наконец нашла - по Калужскому шоссе, в поселке творческой интеллигенции. Там, в хорошем сосновом бору, на берегу тихой русалочьей речки стояли несколько двухэтажных коттеджей. В каждом было по шесть квартир. Цена за квартиры хоть и была высокая, но не такая оглушающая, чтобы её - с их-то доходами, с производителем Френки, - нельзя было осилить, - и вскоре Инна Михайловна оформила сделку, приобрела новенькую трехкомнатную квартиру с двумя лоджиями и видом из окон таким дивным, что, наверное, только во сне и может присниться.

- Следующая покупка - мой джип! - Петр Петрович обрадованно потер руки.

- Подождешь! - обрезала его Инна Михайловна. - Вначале наберем денег на новую мебель, заменим её на старой московской квартире, освободившуюся отвезем в загородную квартиру, разместим её там, затем на очереди приобретение ещё одной квартиры в Москве и только потом - твой джип. Понял, Пафнутий?

В минуты, когда Инна Михайловна была недовольна своим мужем, она называла его Пафнутием. Перечить ей в этот момент было нельзя, и Петр Петрович в такие минуты опасливо втягивал голову в плечи.

А кот продолжал нести свою трудовую вахту. Надо заметить, что по части "невест" супругам Травянским везло - они легко находили дам для Френки, в то время как другие, занявшиеся таким же бизнесом, но малость припозднившиеся, доход имели в несколько раз меньше, чем супруги Травянские. Тут, как говорится, кто первым сделает ход, тот первым и вырвется в дамки.

Инна Михайловна купила новую мебель - штучный спальный гарнитур, изготовленный в Финляндии. Петр Петрович, правда, пробовал заикнуться насчет гарнитура итальянского - Италия, мол, по всем статьям лучше Финляндии, но Инна Михайловна цыкнула на него:

- На итальянских гарнитурах, Пафнутий, ныне глаз останавливают лишь дворники, в Москве эти гарнитуры стоят уже в каждой второй квартире. Нужен финский гарнитур, и только финский. Сейчас это самая дорогая мебель. Для белых людей. Для бе-лых, - отчеканила она металлическим голосом.

Петр Петрович и сам умел чеканить слова металлическим голосом, будто отливая их из свинца, - научился этому на телевидении, - но перечить супруге не смел.

Следом Инна Михайловна купила столовую мебель - также финскую, дорогую, а вот что касается разных столиков да стульев для прихожей, то тут Инна Михайловна решила сделать Петру Петровичу приятное - купила итальянские.

- Только ради тебя, Пафнутий, - сказала она, - а так на табуретки, пахнущие макаронами, глаза бы мои не глядели. Всякий раз, когда я вижу итальянскую мебель, у меня пропадает аппетит.

Прежняя мебель - совсем не старая, модная, обитая кожей и хорошей тканью, - была перевезена на загородную квартиру.

- Года два постоит - купим и туда новый гарнитур! - Она внимательно посмотрела на мужа и добавила, милостиво улыбнувшись: - Так и быть, Пафнутий. Копи себе деньги на джип!

- Йесть! - Петр Петрович приложил пальцы к "пустой" голове, потом вспомнил, что в армии так не положено, поспешно отнял пальцы от виска.

Если бы ему ещё год назад сказали, что он, преуспевающий работник телевидения, получающий не только хорошую зарплату, но и "зеленые" в отдельном конверте - без обозначения суммы, только с фамилией да инициалами, сядет на иждивение кота, - он рассмеялся бы такому человеку в лицо, а сейчас он тихо посмеивался над самим собой и все воспринимал как должное.

В кабинет Френки он по-прежнему не заходил - Френки мигом выставлял его обратно, и Петр Петрович, подчиняясь, поспешно пятился - кота было лучше не дразнить, не то он откажется зарабатывать деньги.

Единственное, что позволял делать Френки, так это чистить коврик, на котором он заколачивал баксы, и ему было совершенно безразлично, кто это делал - Инна Михайловна или Петр Петрович.

Через год после ухода Петра Петровича с телевидения лопнула фирма, в которой работала Инна Михайловна. Хозяева её, американцы, которые никак не могли привыкнуть к дурной России, к её плохому климату и непредсказуемой экономике, сбежали. Инна Михайловна осталась без работы.

Но она не унывала - у них с Петром Петровичем был кот Френки. Тем более что слава о Френки уже шла по всей кошачьей Москве. Инна Михайловна начала подумывать, а не завести ли ещё одного Френки, такого же голубошерстного английского аристократа, и часть обязанностей Френки Первого возложить на Френки Второго, но потом поняла, что ничего хорошего из этой затеи не получится - вряд ли коты уживутся, и в результате она потеряет и первого кота, и второго.

А Петр Петрович тем временем шел к своей цели - копил деньги на джип "мерседес". И в конце концов накопил - подогнал к загородной квартире серебристого, посвечивающего в ночи дорогой краской красавца. Каждые пятнадцать минут он просыпался и тихо шлепал войлочными тапками на лоджию удостовериться, на месте ли красавец. Первая ночь оказалась совершенно бессонной, Петр Петрович даже не думал, что тревога его будет такой сильной и въедливой - очень он боялся: а вдруг джип уведут?

На вторую ночь, в пятом часу, уже перед рассветом, когда над ближним леском пополз сизый, пахнущий грибами туман, Петр Петрович забылся и пропустил очередную пятнадцатиминутную побудку: встал лишь через сорок минут... Сунул ноги в тапочки, прошлепал на лоджию, привычно глянул вниз, со второго этажа, на асфальтовую площадку, разбитую перед домом, и обмер: серебряная крыша джипа не отсвечивала.

Подумал про себя: это же предрассветный обман, галлюцинация, мираж, это туман, который спустился с макушек деревьев на землю, прилип к траве, к кустам, к узкой полоске асфальта, проложенной через лес к коттеджу, проглотил машину. Протер глаза - джипа по-прежнему не увидел.

Кряхтя, стеная, забыв про больные ноги, Петр Петрович проворно, как пионер, спешащий в столовую, сбежал вниз и, ощущая рвущиеся из груди тоскливые задавленные рыдания, сел на асфальт - джипа не было.

Как потом объяснили Петру Петровичу в милиции, джип его был обречен: машину заказали, когда она находилась ещё на смотровой площадке магазина. Серебряное диво кому-то очень здорово приглянулось, и угонщики, которые жили в мире и согласии с продавцами, приняли заказ. Угнанная машина ведь всегда стоит дешевле той, что выставлена на магазинном стенде.

И ещё умудренные опытом господа из милиции сообщили Петру Петровичу, что заказной угон на машину, как и заказное убийство, предотвратить невозможно. Так что с потерей надо смириться. Это рок.

Угнанный джип не нашли. Сколько Петр Петрович ни обивал милицейские пороги, сколько ни намекал на свое знакомство с министром внутренних дел все напрасно. Некоторое время он пролежал в постели - от расстройства отказало едва ли не все: сердце, печень, сосуды, желудок, кишечник, но потом поднялся. И опять стал копить деньги на машину - также на джип, поскольку источник дохода у него с Инной Михайловной был надежный - Френки.

Одно опасение овладело сейчас Инной Михайловной и Петром Петровичем: Френки не вечен. И даже очень не вечен. Кошачий век, как известно, недолог. Что они будут делать, когда Френки не станет? Заведут нового кота? А если он не будет такой трудолюбивый? Либо от него не будут получаться такие славные голубые котята, как от Френки? Что тогда делать? Ведь у Френки имя, и имя это он заработал упорным трудом. Да и соперников у Инны Михайловны с Петром Петровичем полным-полно, которые также хотят заработать деньги с помощью своих питомцев.

Мда-а. Второго Френки можно и не вытянуть из корзины с котятами.

Других забот, других проблем у Инны Михайловны с Петром Петровичем не было, только эта. С остальным все было в порядке: и деньги имелись, и еда в холодильнике, и мебель в доме, и тепло, и квартиру новую, роскошную, в элитном доме на Патриарших прудах они присмотрели. Параллельно Петр Петрович копил "зелень" на второй джип. Три раза они съездили отдохнуть за рубеж: один раз в Турцию, в знаменитую Анталью, в другой раз - на Канары, в третий - в далекое далеко, в Таиланд. Правда, ездили порознь - боялись оставить Френки одного и вообще затормозить конвейер.

По телефону теперь часто раздавались звонки примерно следующего содержания:

- Петр Петрович, вы помните меня? Я - Фрида Павловна. Прошлый раз я была у вас и благополучно забеременела. Теперь вот воспитываю потомство. Через две недели напрошусь к вам в гости снова. Примете?

- Конечно, приму. Буду рад вас видеть! - Петр Петрович морщил лоб, с трудом вспоминая, кто же такая Фрида Павловна, наконец приходил к выводу, что это - полная дама с голубыми, водянистыми от возраста глазами и выцветшим блеклым ртом, в норковой шубе, с нарочито замедленными движениями - дама считала, что так она выглядит интереснее, - и выплескивал её из головы: в этой усталой галоше не было никакого шарма. Впрочем, деньги... Деньги - это тоже шарм. Он ждал следующего звонка.

Он давно уже слился с Френки, Петр Петрович Травянский, он стал его плотью, его сутью, его тенью, его толмачом в человеческом мире, хотя Френки по-прежнему не подпускал его к себе, злобно шипел и выпускал когти. Васечка с Баксом уже давным-давно отошли на дальний план и, если честно, только мешали хозяевам, но все-таки они были нужны в доме для "биологического равновесия", для того, чтобы Френки не чувствовал себя одиноким. Васечка с Баксом жили теперь душа в душу, Васечка не придавливал Бакса и не претендовал на его территорию, Бакс свободно приходил к Васечке в гости, и они, лежа вместе на подстилке, грея друг друга, коротали время. Васечка, положив голову на лапы, тяжело вздыхал, щурил глаза и вспоминал свое светлое прошлое: поездки под Истру, на дачу к старому приятелю хозяина, когда он, пристегнутый ремнем, сидел на переднем сиденье, рядом с Петром Петровичем, и считал встречные машины: утренние пробежки по парку и прочие приятные вещи. Бакс, положив голову на заднюю Васечкину ногу, тоже вздыхал. И тоже что-то вспоминал. Только воспоминания его не были такими конкретными, как у Васечки. Да и натура у него была другая.

Жизнь, в общем, шла. И главное было - удержаться в ней, не упасть в яму, а потихоньку скатиться в старость, а там уже будет не страшно, там близко финиш - у Васечки с Баксом он наступит раньше, чем у хозяев, но все равно они оба ощущали беспокойство по поводу завтрашнего дня: вдруг что-то произойдет, что-то изменится?

Этого, собственно, через некоторое время стали бояться и Инна Михайловна с Петром Петровичем, и когда беспокойство подступало к ним, они садились на кушетку рядом и, обнявшись, долго сидели, не говоря друг другу ни слова, уставившись глазами в пространство: они пробовали просчитать свое будущее, но будущее было туманно, ничего в нем не разглядеть, и тогда Петр Петрович ловил себя на мысли, что ждет очередного звонка от очередной "кошечки", и начинал страдать - по-настоящему страдать, испытывая муки ревности, когда этого звонка долго не раздавалось. Он старел буквально на глазах, лицо его покрывалось мелкими злыми морщинами, ноги и руки опухали, спина сгибалась вопросительным знаком, но он снова становился самим собою, когда звонок раздавался...

А потом он опять невидящими глазами начинал искать в тумане цель, часто моргал, стирал пальцами с век слезинки, гасил в висках заполошный стук, этот стук был ему очень неприятен. Петр Петрович косился на Инну Михайловну и ловил себя на мысли, что она тоже здорово постарела.

- Вот так и идет жизнь, - шевелил он губами неслышно, - вот так она и проходит. И ничего после неё не остается...

...Недавно я узнал, что Петр Петрович все-таки купил себе второй джип - также "мерседесовский", хотя и не такой шикарный, как первый, - без серебристого свечения и золота на ободах, но тоже очень хороший. Кот заработал. И заработает еще, если позволят силы, возраст и здоровье. И на машину, и на квартиру. И на... что там ещё созрело в головах у его хозяев?

ДАЧНОЕ ОГРАБЛЕНИЕ

В конце октября неожиданно зарядили морозы, нитка термометра на градуснике упала до минус десяти, хрустящий, похожий на крупу снег быстро задубел, прилип к земле, сверху ещё навалил снег, пушистый, плотный, и вся земля, дома и дороги в конце октября выглядели уже как в декабре либо в январе - все свидетельствовало о том, что вряд ли тепло вернется на эту землю.

Настроение от этого было тоскливым, внутри словно бы проснулась застарелая боль, от неё становилось нехорошо, в горле першило, как при сильной простуде, и Буренков, собравшийся было поехать на дачу, отложил в сторону сумку, вяло покрутил головой - ехать никуда не хотелось.

Но вместе с тем ехать надо было - в Подмосковье появилось полно всякой разбойной нечисти. Особенно бомжей, которые лавиной, будто саранча, оседают на дачах, громят и крушат все подряд. Полный беспредел. Милиция занимается в основном участившимися убийствами, на раскуроченные дачи уже почти не обращает внимания, выезжает неохотно, протоколы старается не составлять, а от пострадавшего бедолаги дачевладельца норовит отделаться как можно быстрее.

Так что за город ехать было надо, может быть, даже остаться там на ночевку, чтобы показать разным шустрым "квартирантам", что дача находится под присмотром, так что сюда лучше не соваться - не то ведь и отпор можно получить. Хотя оставаться на даче на ночевку тем более не хотелось небольшой затемненный поселок, в котором после войны поселились полковники и генералы, вернувшиеся домой с победой, зимой делался угрюмым, пустынным. Из него исчезали не только люди, но и собаки, а с приходом холодов исчезали даже вороны. Зловещая тишина висела над деревьями и домами, глубокие сугробы образовывались даже в хоженых местах, в них можно было ухнуть с головой и сгинуть, порою по насту пробегал одичалый пес, ветер с поземкой мигом набрасывались на его след, и скромные кабысдошьи отпечатки превращались в волчьи. Знающий человек, случайно увидевший такой след, шарахался в сторону, пугливо оглядывался - не дай бог встретиться с одичавшим зверем.

В общем, ночью в поселке было страшно. Хотя Москва находилась совсем рядом - в тридцати пяти, от силы сорока минутах езды. Буренков вздохнул, положил в черную, с молниями сумку, украшенную трафаретной надписью "SANACO", полбуханки бородинского хлеба, немного бельгийской формованной ветчины, разделанную селедку, завернутую в прозрачную продуктовую бумагу, четыре яйца, немного чая в стеклянной баночке, пару крупных кусков сахара, который в его детстве за синюшный цвет и крепость звали глутками, несколько вареных картофелин, потоптался немного в прихожей, словно бы о чем-то жалея, и отбыл за город.

Через пятьдесят пять минут Буренков сошел на заснеженную платформу подмосковного поселка.

Слева, если повернуться против хода поезда, в сторону Москвы, располагались высокие девятиэтажки, увенчанные усатыми телевизионными антеннами - такие же со всеми удобствами дома, как и в Москве - в этих домах жили многочисленные работники Внуковского аэропорта, справа начиналось огороженное заборчиками разного калибра полудачное-полудикое пространство, летом и осенью пахнущее яблоками, капустой, травяной и грибной гнилью.

Буренков крякнул, когда за воротник ему шмыгнула резкая проворная струйка ветра, опустил уши старой кроличьей шапки, в которой всегда ездил на дачу, и аккуратно, стараясь не поскользнуться на обледенелых ступеньках лесенки, ведущей с платформы вниз, спустился на гладкую, недобро поблескивающую ледовыми темнотами тропку.

Через десять минут он был на даче, отомкнул ключом калитку, толкнул её плечом, но калитка не открылась. "Примерзла, зар-раза", - недовольно подумал он, передернул плечами - мороз забрался под куртку, - толкнул посильнее, но калитка опять не открылась.

Третья попытка также не увенчалась успехом.

Только теперь Буренков понял, что калитка заперта изнутри - в узкую щель он разглядел сваренный из толстой стальной проволоки крючок. "Это что же... Что это значит?" - заволновался Буренков, затопал ногами по обледенелым натекам, образовавшимся под косым козырьком, накрывающим калитку. Она опять не открылась. Да и не могла она открыться, раз её кто-то запер изнутри.

Кое-как он перелез через забор. Неловко спрыгнул и едва ли не на четвереньках переместился к калитке. Она действительно была закрыта на крючок.

- Ох ты господи! - убедившись в том, что это сделали злоумышленники, прошептал Буренков, кинулся к одной веранде - той, что была побольше и выходила на бетонную дорожку от калитки.

Веранда была вскрыта. Замок на двери сорван, погнут и брошен на пол. Замок этот был накладной, и неведомые умельцы выбили его довольно легко: шурупы там стояли слабые, коротенькие, вылетели без особого нажима. В двери, ведущей внутрь дачи, было разбито стекло. Буренков приложил руку к сердцу, словно боясь, что оно выпрыгнет, и пытался удержать его. Он заглянул через стеклянный пролом в комнату, оттуда на него дохнуло холодом, сыростью, чем-то кислым. Он вгляделся - на пол было что-то вывалено: то ли капуста из бидона, то ли огурцы из банки, - в сумраке не разобрать. Во всяком случае, от этой кучи шел кислый запах.

На полу валялись какие-то вещи, тряпки, хотя из приметных потерь Буренков смог отметить только одну - на стене у него висела большая оленья шкура, сейчас шкуры не было.

- Ах ты господи! - надорванно вскричал Буренков, задом отступил от двери и покинул веранду.

Постанывая и ругаясь, он обежал дом кругом. По дороге отметил, что ставни в доме распахнуты, одна половинка даже надломлена в петле и теперь висит косо - этакое беспомощное деревянное крыло, подрубленное неведомым злодеем, - но останавливаться около искалеченной ставни не стал, вытер рукой мокрые глаза и побежал дальше, к малой веранде.

Малая веранда была раскурочена уже более основательно, дверь так же, как и ставня, держалась на одной петле - видать, таков был почерк людей, которые здесь поработали. Замок выдран с мясом, несколько клеток-рамок стеклянного окоема веранды были пусты, осколки усыпали пол веранды и проглядывали сквозь снег. Вообще все кругом было затоптано, загажено, обезображено. Буренков растерянно остановился - ему показалось, что сейчас его вырвет. Он сглотнул несколько раз слюну, собравшуюся во рту, прошептал, не слыша собственного сипения:

- Это что же такое делается, э? Это что же такое происходит? Э?

Поработали неведомые налетчики крепко - судя по длинным, словно бы оставленным гигантскими зубами, следам, ломом, молотком, били не стесняясь, лупили по дереву что было силы, перехряпывая пополам узкие планки обшивки, выкрашенные в зеленый цвет, маленькое оконце над дверью было вынесено вместе с рамкой - забрались и туда, тот, кто забирался, оставил на гладкой, тусклой поверхности двери черные следы, - Буренков застонал, увидев их, его передернуло от омерзения. Боком, обессиленно продвинулся к старому венскому стулу, стоявшему на веранде, и, дрожа всем телом, сел на него. Прижал руки к вискам:

- За что, э? За что?

Он боялся заглянуть внутрь дачи, боялся увидеть разбросанную порванную одежду, разбитые, сплющенные, продырявленные предметы, часы и приемник, газовую плиту с подсоединенным к ней баллоном, и старый, скрипучий, на толстых деревянных ногах стол, доставшийся ему в наследство от прежних хозяев дачи, жена хотела было выкинуть этот стол, но Буренков не дал - очень уж сооружение это имело самостоятельный вид, это была вещь, имеющая грубую, неповоротливую, но живую душу. Это и подкупило Буренкова он любил неказистые, громоздкие вещи, имеющие душу...

Он сидел неподвижно, по-вороньи нахохлившись и всунув рукав в рукав, неотрывно глядя в холодный черный распах разбитой двери, минут десять, потом поднялся. Хоть и не хотел он входить в главное помещение - Буренков откровенно боялся этого, - а входить надо было.

Он сделал два шага, косо завалился на стену, стягивал в себя воздух, заглатывал его, потом шумно выдыхал. Буренков уговаривая себя сделать очередной шаг, вновь морщился, ругал себя. Один раз даже выругался матом. Вообще-то матом он никогда не ругался, но сейчас все слова, которых у него вроде бы и не было на языке, всплыли в мозгу, сами по себе выскочили и, как ему показалось, звучно шлепнулись на изгаженный грабителями пол.

Он вспомнил, как приобрел эту дачу. Буренков сделал несколько открытий - они последовали одно за другим, родив у многих, знающих его людей, мнение, что имеют дело с незаурядным талантом, даже гением, хотя сам Буренков себя гением не считал. Просто ему повезло, написал две книги, получил Государственную премию СССР - это здорово пополнило его кошелек. Буренков никогда раньше не имел столько денег, и они его тяготили. Хотя это и покажется многим нынешним молодым людям, охочим до "зелени" и прочей "цветной" заморской валюты, странным, но деньги действительно тяготили Буренкова. Тяготили своей грешной сутью, тем, что их всегда сопровождала грязь, часто - кровь, обман, злоба, все самое худое, что существовало на белом свете. Ему надо было немедленно их во что-нибудь превратить, вложить.

В дачу, в машину, ещё во что-нибудь - но время было такое, что на крупные деньги купить было нечего. Разве только смести с прилавков магазинов золото, но это сделали за Буренкова другие люди - более проворные и изворотливые, чем ученый, удостоенный Государственной премии. Приобрести меха? Сгниют.

Машина - тоже не то, сопреет на посыпанных ядовитой солью московских дорогах, и произойдет это очень быстро. Он решил вложить деньги в дачу: все-таки недвижимость! Недаром рачительные люди на Западе вкладывают свои "мани" в недвижимость. Недвижимость надежнее всего.

Так он приобрел небольшую трехкомнатную деревянную дачу, крытую шифером, с высокой трубой и газовым отоплением от баллонов - по тем временам это было роскошное строение. Буренкову открыто завидовали: эка, дворец себе отхватил! Это сейчас "новые русские" строят хоромы - шесть этажей вверх и четыре вниз, под землю, засеивают поляны английской шелковистой травой и роют бассейны, обкладывая их голубым "морским" кафелем, а тогда ничего этого не было. И капиталистов, как ныне, не было. При даче, как и положено, имелось пятнадцать соток земли и был разбит сад: несколько яблонь - штрифель и грушевка, антоновка и моргулек, китайка, ещё какой-то сорт, десяток кустов черной смородины, два - смородины красной; пяток крыжовника и малины... В общем, когда он въехал в эту дачу, то ощутил себя настоящим помещиком.

Он полюбил её. Полюбил тишь и прохладу, трепетные ароматы сада, от которых делается пьяной голова, неровную, изрытую кротами землю участка. Обшил дачу изнутри деревом, отчего в комнатах появился особый, вкусный смолистый дух, перекрыл крышу, неожиданно давшую течь, и заново застеклил веранду. Он вкладывал в эту простую работу душу, считал, что дача - живое существо и тоже имеет душу, а душа к душе обязательно прикипит. И вот теперь ему будто в эту душу плюнули.

Наконец он нашел в себе силы, оторвался от стены, шагнул в холодный, с искрами инея на стенах, коридор, затем переместился в маленькую прихожую, увенчанную старой тумбочкой, над которой висело тусклое зеркало. Буренков глянул в него и невольно вздрогнул - зеркало рассекла черная, расширяющаяся книзу трещина.

Эта трещина была как знак беды, она вызвала у Буренкова приступ тошноты. Он всхлипнул, словно бы со стороны услышал собственный всхлип и одернул себя: "Хватит!"

Дальше следовала большая комната. Здесь он вместе со всем семейством в субботние летние дни обедал, во время обеда обязательно открывали широкое, в добрую половину дома, трехстворчатое окно, любовались садом, слушали птичьи голоса, ловили ласковые лучи солнца - но все это было в прошлом и на фоне промозглого темного дня казалось, что ни лета, ни тепла, ни обедов никогда не было.

Буренков огляделся. Со стены были сорваны часы. Сельские, разрисованные яркой масляной краской, с домиком, из которого выскакивала кукушка. Они валялись на полу с безжалостно порванными внутренностями. Буренков печально качнул головой: а часы-то в чем провинились?

Ладно бы завернули, унесли, чтобы продать на рынке у станции - это было бы понятно, но разобрать и бросить? Он подумал, что взрослый так поступить не может - это сделали жестокие безмозглые пацанята лет двенадцати-пятнадцати.

На полу были рассыпаны черные горелые спички, скрючившиеся в рогульки - налетчики действовали в темноте, без света, поскольку Буренков, покидая дачу, выключил автоматические пробки, а налетчики некоторые хитрости его электрического щитка не знали.

- Сволочи! - горько прошептал Буренков, провел пальцами по глазам, вытирая мелкие горячие слезы. - Чтоб у вас руки поотсыхали...

Он слышал где-то, что нельзя проклинать живых людей, нельзя ругать их - проклятье либо матерное слово бумерангом вернется обратно, и Буренков осекся на полуслове.

- Тьфу! - отплюнулся он. Это максимум, на что его хватило.

На старости лет он познал кое-какие житейские истины, стал человеком верующим и старался избегать резких слов. А здесь не сдержался: слишком обидно сделалось. Ну почему грабители забрались к нему, в его, не самый богатый дом, почему не сделали это в каменных хоромах "новых русских" на соседней улице, на соседней станции, в соседней области, в конце концов? Там есть что взять.

У него же взять совершенно нечего. Ему можно было только нагадить.

Он принюхался. В доме попахивало сортиром. Чувствуя, что к горлу вновь подкатывает упругий, похожий на резиновый, комок, Буренков боком, будто краб, протащил свое тело на кухню, где, прикрытый декоративным ящиком с решеткой, находился электрический щиток, на ощупь, пальцем нажал на кнопки автоматических пробок. Раздалось четыре резких щелчка. в доме сразу во всех комнатах зажегся свет.

Буренков зажмурился - вспышка света была слишком яркой, выставил перед собою руки, заслоняясь от секущих лучей, и болезненно поморщился от того, что увидел, - прямо около его ног на полу была навалена большая куча... Буренков зажал нос и вновь переместился на веранду. Там было посвежее.

Через некоторое время он стал замечать некие предметы на веранде, которые сразу не увидел: валявшийся на полу молоток, большой осколок стекла, похожий на клинок с длинным, как штык концом, две консервных банки с аккуратно вырезанными крышками, которые Буренков использовал для карандашей, рассыпанные гвозди... Онемение, в котором он пребывал, понемногу проходило.

В сарае Буренков нашел старый лист фанеры, лопату, метлу, в шкафу отыскал полотенце, сделал себе повязку на лицо, чтобы легче дышалось, и побрел на кухню убирать то, что ему оставил неведомый гость с хорошим желудком. Однако через несколько минут он снова был на улице.

Отдышавшись, Буренков подцепил на фанеру немного снега, разровнял его и вновь загнал себя на кухню. Там с трудом, глядя в сторону, поддел кучу, остатки её соскреб с линолеума лопатой и быстренько, стараясь не дышать и не глядеть на фанерку, вынес "подарок" на улицу, перекинул через забор, на безлюдное заснеженное пространство.

Ему показалось, что он сделал самую трудную, самую напряженную часть работы, хотя на деле это было не так. Предстояла такая сложная штука, как починка замков. С этим мог справиться только его брат, работавший на заводе, выпускающем электромоторы. Буренков прихлопнул дверь веранды, обмотал ручку веревкой, конец зацепил за гвоздь, вбитый в стену, едва ли не вприпрыжку побежал на станцию звонить брату. А заодно зайти к участковому милиционеру.

По дороге задержался - его остановил давний дачный знакомец Котька Мальгин - худощавый, похожий на голодного школяра, живущий в конце улицы. В отличие от Буренкова, который наезжал периодически, да и то в основном летом, Котька обитал здесь постоянно. Звали Котьку в поселке Афганцем - за то, что он не снимал хлопчатобумажную десантную форму-"песчанку" с орденской колодкой на груди и всем рассказывал, что он славно вышибал душманам зубы в Герате да в пустыне под Кандагаром.

Здешние постоянные жители - хоть их и было раз-два и обчелся - Котьку почему-то не любили. Буренков не знал почему. Афганец, рассказывает интересно, повидал немало, в Афганистане провел времени больше, чем другие его "корешки", - целых три года, приятный в общении, и вот на тебе всеобщая нелюбовь. Буренков не понимал этого и всегда при встрече старался сказать Афганцу что-нибудь доброе, выразить свою симпатию, и ему казалось, что Афганец отвечает ему тем же.

- Что-то вид у вас очень потерянный, - услышал Буренков голос, донесшийся до него сбоку, из узкого тоннеля, образованного двумя как бы устремившимися друг к дружке заборами - по этому тоннелю пролегала тропка к колодцу, и заборы будто пытались навалиться на человека, идущего за водой, и зажать его. Похоже за заборами обитали крепкие хозяева, которые не любили друг друга. - Что-нибудь случилось, Сергей Алексеевич?

Буренков остановился, развернулся всем корпусом к человеку, окликнувшему его. Бледная улыбка возникла на лице Буренкова.

- А-а, Константин Константинович!

Так он называл Котьку Мальгина. Когда Котька был школьником, Буренков помогал ему решать арифметические задачки, вместе с ним мастерил макеты моторных катеров, которые Котька потом запускал в здешнем пруду, где, кроме головастиков, никто не водился, и с удовольствием топил их. У него была прямо-таки адмиральская стать - топить корабли. После этого Котька прибегал к Буренкову мокрый, по макушку облепленный тиной, в черных ошметках жирного ила - пруд давно не чистили, и протяжно, со слезами, выл: "Ы-ы-ы-ы!" Буренков успокаивал его, откладывал все дела, и они садились за новую модель.

Впрочем, новая модель была обречена ещё до того, как они взялись склеивать её корпус и выстругивали первую палочку для мачты...

Потом Котька пропал, а когда появился вновь и как-то встретил Буренкова на улице поселка, то расцвел в широкой искренней улыбке, долго тряс ему руку, объясняя, что недавно из Афганистана... Воевал. Одет Котька был в желтоватую солдатскую форму. Раньше такой формы солдаты не носили, а сейчас, когда наши побывали в жаркой угрюмой стране, она появилась удобная, с накладными карманами на штанинах и рукавах, - видать, жизнь заставила портных в погонах придумать форму, соответствующую местности.

Он и сейчас стоял в "песчанке", Котька Мальгин, и изучающе смотрел на Буренкова, покусывал желтоватыми, испорченными никотином зубами спичку и улыбался.

- Да вот, Константин Константинович, - в голосе Буренкова зазвучало что-то жалобное, чужое, ему самому противное, - дачу мою ограбили. Понимаешь? Разбили все, раскурочили, нагадили, вещи - те, что были поценнее, забрали... - Он почувствовал, как у него задергалась щека.

- А кто это сделал, не знаете? - спросил Котька, будто прислушиваясь к себе.

- Если бы знал... Если бы знал - придушил бы этими вот руками. Буренков поднял свои руки с подрагивающими, какими-то чужими пальцами.

- Не расстраивайтесь, добро - дело наживное.

- Я понимаю. Только, Константин Константинович, очень уж противно жить после этого. - Буренков отер рукою лицо, снимая с него что-то липкое. - Словно в душу наплевали. Так гадостно от этого, что наизнанку выворачивает. Вот здесь сидит комок, - он потрогал пальцами твердую крупную костяшку кадыка.

- Пройдет, пройдет, успокойтесь. И добро новое наживете, - проговорил Котька равнодушно, махнул рукой, развернулся и скользнул между заборами. Исчез, будто растворился в воздухе.

Скрипучий, похожий на толченое стекло, снег под его ногами не издал ни звука. А под Буренковым визжал так, что хотелось заткнуть уши.

"В Афганистане Котьку обучили ходить беззвучно, - с уважением подумал Буренков, - там ведь как было: хочешь выжить - учись жить тихо. Это наверняка... Точно так было".

Воздух неожиданно порозовел, в мрачном тяжелом небе образовалась прореха, и показалось, что в неё вот-вот выглянет солнце, но прореха затянулась и стало ещё холоднее, ещё мрачнее.

Телефон на станции не работал, поэтому Буренков пошел к участковому. Участковый милиционер сидел на своем месте в "опорном пункте" - так странно называлась маленькая обшарпанная комнатенка, украшенная косо висящим плакатом с изображением разных видов милицейской формы, - повседневной, полевой, парадной, зимней, летней - словом, всякой, - и сосредоточенно рассматривал в зеркальце свое изображение.

Подняв голову, он молча, одними только глазами, спросил Буренкова: "Чего?"

Буренков назвался, пояснил, откуда он, и рассказал, что произошло у него на даче. Участковый отложил зеркальце в сторону, позвонил куда-то, бросил в трубку несколько сухих невыразительных слов и сказал посетителю со скучным выражением на лице:

- Идите к себе на дачу. Через сорок минут мы у вас будем.

- Так быстро? - удивился Буренков.

- Да. Выездная группа, на ваше счастье, работает на станции.

Ровно через сорок минут, тютелька в тютельку, на дачу приехала бригада - три человека в милицейской форме: участковый, двое оперативников из уголовного розыска и ещё двое молодых доброжелательных людей в штатском. Всего пятеро.

Прибывшие походили по дому, обследовали участок, посыпали графитной пылью дверь и подоконники, сняли отпечатки пальцев, составили протокол, потом сели за стол на кухне - подводить итоги.

Буренков поставил на газ чайник, произнес из вежливости фразу, которую, наверное, должен был произнести:

- Мне очень приятно, что вы пришли. Спасибо! Давно не ощущал такого пристального внимания к своей персоне.

- Да нас бросают, словно это самое, - старший в группе, плотный капитан с посеченным оспой простым деревенским лицом, помотал в воздухе рукою, - что в проруби плавает... По всему району - то в одно место, то в другое, то в третье. Народу-то нет, в милицию никто не идет работать... Капитан перевел взгляд на участкового. - Ну, что скажешь? Какие мысли есть по сему прискорбному факту? - Уточнил: - Факту ограбления.

Речь у капитана была витиеватой, манерной, словно у сельского дворянина начала века.

- А чего тут говорить? И так все ясно. Мальгин это, его работа.

Капитан задумчиво забарабанил пальцами по столу:

- Кто такой Мальгин, ведать не ведаю, но сама мысль интересная.

- Мальгин? - спросил Буренков, почувствовал странное першение в горле и закашлялся. - Быть того не может!

Участковый посмотрел на него с жалостью. Как на человека, который совершенно не разбирается в людских слабостях и вообще в двуногих, населяющих нашу планету. Приподнял одно плечо в выразительном движении мол, спорить с дачником Буренковым он не собирался: Буренков в поселке бывал от случая к случаю, а участковый здесь жил и каждую собаку знал в лицо, более того - ведал, как всех местных кабысдохов величают по имени-отчеству, а уж тех, кто был ростом повыше собаки, участковый знал ещё лучше. Он лишь глянул на капитана виноватыми глазами, словно был повинен в том, что в поселке вырос урод по фамилии Мальгин и, согнувшись, замер, уронив руки между коленями.

- И это тоже очень интересно для следствия. - Капитан вновь побарабанил пальцами по столу. Скосил глаза на Буренкова. - А почему вы, простите великодушно, считаете, что фрукт этот не мог вас ограбить?

- Он же афганец!

Участковый вскинулся, хотел что-то сказать в ответ, но вместо этого лишь тяжело махнул рукой и опять замер в прежней своей позе.

- А что, вы считаете - афганцы не воруют? - спросил капитан.

- Ну... - Буренков нерешительно склонил голову на плечо, - это же... это же неприлично.

Фраза прозвучала так, что собравшиеся не сдержали усмешки. Один из них потянул носом, а потом выразительно помахал перед лицом ладонью.

- Да-да, - подтвердил Буренков, - эти дятлы тут ещё и нагадили. Дух остался... Извините.

- Из этого мальчика афганец, как из меня Папа Римский, - подал голос участковый. - Он в зоне, лес валил, а не в Афганистане воевал. Афганистан... Пхих! И награжден орденом соответственным - лагерной меткой с номером на груди.

- Как же так, - растерянно пробормотал Буренков, - а он говорил, что был в Афганистане. У него наградная колодка есть. В форме ходит...

Участковый покосился на Буренкова, будто видел пришельца с иной планеты, усмехнулся едва приметно - в конце концов ему не хотелось обижать Буренкова, который, как он слышал, и доктор наук, и лауреат Государственной премии, и вообще полезный для России человек.

Буренков растерянно потер пальцами виски, правая щека у него дернулась. Ощущение было неприятным, Буренков знал, что оно означает пошли сбои в сердце. Вот ведь как: держался, держался, пережил разгром на даче, прибрался, как мог, и сердце вело себя нормально, работало ровно, а сейчас пошли сбои. Теперь жди, что в ушах раздастся сплошной писк...

Так оно и вышло: писк раздался.

Картина, которая нарисовалась в результате этого кухонного совещания, была проста: Мальгин собрал под свое крыло стаю малолетних огольцов, которые, словно черви, способны пролезть в любую щель, и пошел чистить дачи. Дача Буренкова - не единственная.

Брать Афганца надо, конечно, с поличным - так, чтобы он мордой воткнулся в кулак, а кривым ртом заглотал крючок. Для этого надо устраивать засаду. Но на засаду у апрелевской милиции, обслуживающей громадный район, не только этот поселок, не было ни сил, ни техники, ни времени.

- Может, с ним поговорить по душам, провести, так сказать, воспитательную работу? - Капитан исподлобья глянул на участкового, сидевшего в прежней, скрюченной позе, словно бы хотел заглянуть ему в лицо, в глаза, понять, что там внутри у него варится в эту минуту. - А?

- Бесполезно, - сказал участковый, - с ним душеспасительные беседы уже тысячу раз проводили. И я проводил, и до меня проводили. В местах, не столь отдаленных... - Участковый поднял голову и печально усмехнулся. - Но поймать я его все-таки попробую. Не знаю ещё как, но обязательно поймаю.

- Отпечатков мы много наскребли? - спросил капитан одного из своих спутников - угреватого парня с совиными глазами, в модном "прикиде" джинсах и утепленной джинсовой куртке.

- Более, чем...

- А если его отпечатки поискать... А?

- Вряд ли... Бесполезное это дело. - Участковый обреченно и устало махнул рукой. - Сам Мальгин по дачам не лазит, так что здесь его не было... Ни одного оттиска мы не найдем. Только отпечатки малолеток - его банды. Еще кого-нибудь, но не его...

Под глазами участкового образовались лиловые тени, какие обычно появляются у человека, который долго не высыпается, веки были красные, белки глаз тоже красные.

- М-да! - Капитан озадаченно закашлялся, глянул на Буренкова удивленно, будто видел его впервые. Буренков, почувствовав внутри смятение - ему было уже неловко от того, что он оторвал от дела столько занятых людей, - переступил с ноги на ногу, словно провинившийся школьник, отвел взгляд. - Жаль, засаду нам не сделать.

М-да. Это в старые, советские времена милиция обладала неограниченными возможностями, - могла и засады делать, и гонку в преследовании преступника выиграть, и оружием пригрозить, сейчас все это осталось в прошлом - криминальные элементы окончательно взяли верх над милицией: и оружие у них помощнее будет, и автомобили, а уж насчет разной техники по части кого-нибудь подслушать, подцепить на крючок либо вообще изловить - тут бандиты оснащены не то чтобы богаче милиции, они вообще имеют такое, что бедным милиционерам и не снилась, вот ведь как.

- Трясти малолеток, - продолжил свою мысль капитан, - тоже бесполезно. Даже если изловим с поличным - все равно не признаются, а если и признаются, то потом от своих слов откажутся. Ежели проявят упрямство, не откажутся - их убьют. Свои же и убьют.

- Как убьют? - недоверчивым тоном спросил Буренков.

- Ножом в горло, в сонную артерию, как это у них принято, - ровным, лишенным какой-либо эмоциональной окраски, голосом пояснил капитан, - либо накинут на шею сталечку - тонкую гитарную струну - и затянут.

Буренков заперебирал пальцами по горлу, нащупывая верхнюю пуговицу на воротнике рубашки - ему вдруг сделалось нечем дышать: капитан с его скучным бесцветным голосом открыл Буренкову некие прописные истины, о которых тот только читал в газетах, но не думал, что когда-нибудь сам будет стоять так близко к трупу, к крови, разлитой, будто простые чернила...

И уж меньше всего теперь хотел Буренков, чтобы эти усталые люди кого-то искали, а уж тем более нашли, повязали какого-нибудь двенадцатилетнего пацана и выдавили из него признание, а юные подельщики потом с ним расправились. Буренков даже представил себе, как это произойдет... Ужасная картина сдавила ему горло. Дышать стало совсем нечем.

- В общем, тут надо что-то придумать, - продолжал тем временем капитан - был он, видать, человеком, привыкшим к смерти, к трупам и покойникам, - а вот что - обсуждать сейчас не будем. И этого афганца в кавычках... как ты говоришь его фамилия? - Он снова наклонился к участковому. - А?

- Мальгин. Котька Мальгин.

- Этого афганца в кавычках, Мальгина, этого мы обязательно изловим, ты прав. - Окончив речь, капитан оперся ладонями о колени, словно собирался в такой странной позе приподняться над табуретом, над самим собой и вообще оторваться от земли; лицо у него сделалось тяжелым - сразу стало видно, какой груз несет в этом мутном мире этот человек с ликом пахаря и натруженными грубыми руками - впрочем, не один несет, со товарищи.

- Может, не надо? - сиплым, чужим голосом спросил Буренков, он уже успешно справился с верхней пуговицей рубашки, теперь также успешно выколупывал из петли вторую пуговицу.

- Чего не надо? - тускло и ровно спросил капитан.

- Ну, этого самого... Искать кого-то, ловить... Найдете, а потом этого пацана свои же и убьют.

- Но вы же подавали заявление?

- Подавал.

- Тогда чего же говорите, что не надо никого искать?

- Крови боюсь. Не хочу, чтобы на мне грех висел.

При этих словах Буренкова капитан печально усмехнулся: подобных речей он, похоже, давно не слышал - слишком уж изменился народ, такие люди, как Буренков, вымерли почти подчистую, как слоны, которые когда-то жили в России. Россия, как слышал капитан, - родина слонов.

Буренков совершенно не думал о том, что его слова могут оказаться обидными для этих людей. Главное, из-за него могут убить человека! Все остальное теряло смысл, поскольку Буренков не раз ловил себя на мысли, что чужая боль для него - гораздо хуже и больнее своей.

- А на вас этот грех никто и не собирается вешать, - сказал капитан.

- Все равно, все равно, - продолжая пребывать в смятении, пробормотал Буренков, со второй пуговицей, застрявшей в петле, он никак не мог справиться, - я, пожалуй, заберу свое заявление назад. Можно?

- Конечно, можно, - тихо и как-то очень устало произнес капитан, - но это с нас проблемы не снимает. Котька этот, афганец, пальцем деланный, от того, что вы заберете свое заявление, гадить, к сожалению, не перестанет...

- Но все равно... Я к этому уже не буду причастен, - произнес Буренков фразу, которую не должен был произносить, и понял это.

- Понятно, - сказал капитан, вздохнул и направился к выходу.

- Вы куда? А чай? - вскричал было Буренков, но один из спутников капитана, парень в джинсовом "прикиде", сделав протестующее движение, пропустил капитана к двери - словно бы прикрыл начальника - и произнес назидательно:

- Не до чая! - потом, покрутив пальцем в воздухе, добавил: - Да и амбре...

После их ухода к Буренкову подступила острая, какая-то тупая тоска. Хорошо, что хоть сердце не болело. Чтобы как-то совладать с собою, он нагрел воды и вымыл комнаты, как мог.

Замотал дверь дачи на веревку и вышел на улицу - надо было все-таки звонить брату, а заодно и размяться, подышать воздухом. Да, на дачу следовало бы чаще приезжать. Тогда её, во-первых, будут меньше трогать разные басурманы, а во-вторых, дух в помещении будет стоять совсем иной, жилой. Тихая, занесенная снегом улочка была пустынна. Над крайней дачей поднимался легкий дымок. Там и зимой жили дальние родственники хозяина, одноногого полковника, у которого грудь от боевых наград напоминала металлический панцирь, так много человек заработал орденов и медалей. Были они то ли беженцы из Чечни, то ли погорельцы с Брянщины. Сейчас стало так много мест, которых коснулась беда, что проще перечислить места, не пораженные пожарами и язвами. Буренков двинулся в противоположную от дымка сторону, в конец улицы, где стояла покосившаяся будка, и вскоре об этом пожалел, увязая по щиколотку в скрипящем снегу.

Как и в прошлый раз, откуда-то сбоку, из тесного кривого проулка неожиданно показался Котька Мальгин, остро и колко глянул на Буренкова, словно бы упрекал за то, что тот вызвал милицию Буренков не сразу увидел Котьку - почувствовал взгляд и резко обернулся. Буренков невольно заслонился рукой, будто увидел что-то неприличное, и, четко, по-солдатски развернувшись, пошел в обратную сторону. Он дошел до своей дачи и, открыв ключом дверь в заборе - язык не поворачивался назвать её калиткой, слишком уж массивным, добротно сколоченным было это произведение плотницкого искусства, исчез за ней. Прислонился спиной к стене дома и затих. Хоть и собирался он вернуться в Москву, все же надо ночевать здесь. Иначе после двенадцати, при звездах, сюда снова наведаются Котькины "мюриды". Минут через пять он перешел в сад, справедливо посчитав, что в саду ему будет легче дышать.

Сад был тихий, грустный. На черных, испятнанных зеленоватыми нашлепками древесной спорыньи либо лишаев ветках висели крупные чистые ледяные капли. На сером, распластавшемся под столами снежном одеяле лежали мерзлые яблоки - антоновка, штрифель, крупная, с пинг-понговый шарик, китайка, какие-то краснобокие плоды неведомого сорта. Три хилых кривоствольных саженца Буренков купил на станции у какого-то дедка, похожего на английского лорда. Дедок продиктовал название сорта, Буренков записал, но потом бумажку потерял, и яблоки так и остались безымянными. Плоды, лежавшие на снегу, были нарядными, яркими, ласково поблескивали, словно елочные игрушки.

Буренков любил мороженые яблоки. Иногда они бывают вкуснее свежих. Поднял со снега одно - твердое, будто вырезанное из дерева, затем сорвал другое, тяжело повисшее на кривой просевшей ветке - яблоко было менее твердым, бока его были даже влажными. Значит, скоро наступит оттепель. Буренков надкусил яблоко. Оно было сладким.

Недалеко раздалось тихое печальное теньканье, Буренков поискал глазами и увидел снегирей, густо обсыпавших маленькую молодую яблоню, растущую в конце участка. Яблоня порозовела от красногрудых птичьих тел.

Раньше снегири в этот сад не залетали. Сейчас колхозов не стало, о земле перестали заботиться, вот снегириные стаи и оседали в садах.

Несколько снегирей пытались расклевать коричневые сладкие плоды, примерзшие к веткам молоденькой яблони, но плоть их была не по силам бедным птицам. Глядя на снегирей, Буренков вновь подумал о Мальгине: насколько все-таки человек грязнее и подлее всего остального мира, и насколько чище и нужнее для природы всякие мелкие птахи, зверюшки, и прочие существа - вроде бы неразумные, а на самом деле куда более разумные, чем человек.

Человек - это сущее наказание для матушки-земли. И кто только назвал его "венцом природы"? Назвал, наверное, ради насмешки, издевки. Ведь человек делает все, чтобы изжить природу, растоптать, уничтожить, унизить, и при этом гордится тем, что приносит ей столько вреда... А Котька Мальгин... Котька достойно отблагодарил его за то, что Буренков когда-то сделал для него...

Что ж, это станет хорошим уроком на будущее.

Хотя где оно, будущее? Нет его. Скоро наступит такая жизнь, что у человека ничего, кроме прошлого, и не останется.

Хорошо, что он отказался от заявления. Пусть Котьку накажут другие. Он вздохнул. Надо было снова выбираться на улицу, к телефону - позвонить брату. Иначе кто ему починит замки...

Котьку Мальгина действительно наказали другие. Поскольку он со своей малолетней командой ограбил не только дачу Буренкова, а и ещё полтора десятка других.

Через несколько дней к Котькиному дому подъехали две машины: новенький "опель" и "жигули" девятой модели. В каждой машине находилось по два человека. Водители остались сидеть на своих местах, а пассажиры молодые, краснощекие, кровь с молоком, коротко, почти наголо остриженные ребята - молча вылезли из машины, переглянулись и пошли к Котькиному дому.

Котька в это время сидел за столом и ел суп - модную новинку, ставшую популярной на подмосковных рынках. Ребятня стащила на местном рынке целых два ящика этих супов, и Котька теперь отводил душу - каждый день начинал с того, что наливал в пенопластовый стакан кипятка, размешивал ложкой, аккуратно накрывал стакан вощеной бумагой, потом сверху нахлобучивал блюдце. После этого надо было подождать минут пять, чтобы в стакане настоялся бульон, кусочки мяса, вымороженные до размеров мелкого гороха, разбухли, со дна поднялись тощенькие, схожие с проволокой скрутки лапши. Эти минуты были самыми мучительными для Котьки. Он даже приплясывал от нетерпения, так хотелось забраться ложкой в широкий пенопластовый стакан, подчерпнуть лапши, выловить кусок мяса или скрюченный креветочный хвостик...

Он получал наслаждение от супа, придуманного явно очень умной головой. Увидев машины, остановившиеся около изгороди его дома, Котька обеспокоенно приподнялся на стуле, пытаясь угадать: к кому же прибыли важные гости?

По его прикидкам получалось - ни к кому, достойные люди рядом с ним не жили, и Котька, озадаченно подув на ложку с горячим бульоном, нахмурился: м-да, удивительные вещи творятся на белом свете!

Удивление его возросло в несколько раз, когда он увидел, что двое крепких, с узко посаженными стальными глазами и пунцовыми щеками парней направились к его дому. "Может, у них заказ ко мне какой-нибудь? попробовал угадать причину их визита Котька. - А что? Запросто. Мало ли что им может понадобиться на здешних дачах? А мои орлы-ниндзя способны стибрить что угодно. Даже коки у главы администрации могут отрезать под стулом и принести на блюдечке. Тем более что планы у меня большие - пора почистить уже не только наш поселок, но и два соседних..."

Котькино лицо высветилось изнутри, орехово-темные щеки окрасились румянцем, в облике проглянуло что-то древнее, цыганское, он азартно ударил кулаком о кулак - в конце концов, и он выберется на большую дорогу, и если не станет "авторитетом", то "паханом" - уже точно. Он облизнул ложку, положил её на стол, почмокал со вкусом, сожалея о том, что суп не удалось доесть, и пошел встречать гостей.

Столкнулся с ними в дверях. Парни оценивающе осмотрели его с головы до ног, будто вещь, болтающуюся на вешалке, переглянулись.

- Афганец - это ты? - спросил один из них.

- Я, - сказал Котька и вытер руку о штаны - приготовил её для рукопожатия, сердце Котьки радостно забилось, и Котька ощутил себя птицей, будто пионер, отмеченный похвалой пионервожатой: - Я!

- Ну что, здесь разберемся или в кусты отойдем? - спросил парень тот, который задал вопрос насчет Афганца. Скучно, словно бы ни к кому не обращаясь, смешно шевельнул ушами, он умел это делать очень лихо: вначале шевельнул одним ухом, потом другим.

Котька, не чуя ничего опасного, обнажил зубы в радостном детском смехе, снова вытер потную ладонь о солдатские брюки, приподнялся на цыпочках, чтобы заглянуть за спины парней, но свет перед ним вдруг поплыл водянисто, окрасился красным. Котька не сразу понял, в чем дело. Спутник парня, задававшего вопросы, даже ответить не удосужился, он только брезгливо шевельнул ртом и, неспешно вытащив из куртки нож, нажал на беззвучно приводящую в действие хорошо смазанный механизм кнопку. Из рукоятки вымахнуло длинное острое лезвие - это лезвие через мгновение и оказалось у Котьки между ребрами.

Котька кошкой изогнулся от боли - нет, это была пока не боль, было что-то иное, перехватившее ему дыхание, - ну, будто бы горло проволокой стянули, - Котька замахал перед лицом руками, стараясь стереть красную налипь, но налипь не стиралась, и Котька, со страхом ожидая, что в нем вот-вот кончится воздух, заработал ладонью сильнее... Парень, ударивший его тонким, как шило, ножом, удивился живучести жертвы, - вона, даже укола не почувствовал, лапкой машет приветливо, словно бы в гости кого-то зовет, - и всадил в Котьку нож вторично, целя на этот раз чуть выше первого удара, стремясь достать до сердца.

Со вторым ударом из Котьки выпростался жалкий шипящий вопрос:

- Вы чего, мужики?

- Как чего? - доброжелательно проговорил парень с ножом. - Впрочем, у него был не только похожий на шило нож, но и пистолет, и в машине лежал заслуженный, побывавший в чеченских боях автомат, в оружии он недостатка не имел. - Хохотнул коротко, без всякого, впрочем, интереса к жертве: ему выдали заказ, он его и выполнял, деньги отрабатывал. - Как чего? Залез в чужой огород, репу с огурцами помял, и думаешь, что это так и пройдет? Не-ет, козел, не пройдет. Нет, и ещё раз нет.

Парень говорил охотно, доброжелательно, совсем вроде бы не замечая, что Котька уже посинел, и дух из него, будто из проткнутого воздушного шарика, совсем вышел. Но Котька был ещё живой. Да и не мог он сдохнуть от двух уколов узкого шилоподобного ножа.

Через несколько секунд длинное безжалостное лезвие в третий раз проткнуло Котьку Мальгина, он вцепился рукою в деревянный выступ, пытаясь удержаться на ногах, но сил уже не было. Котька почувствовал, что тело его, сделавшееся вялым, чужим, перестает слушаться, засипел, не видя ничего - ни света белого, ни гостей своих страшных, ни уютной дачной веранды, построенной по образу и подобию богатых дач, которых в поселке было уже немало, ни самого себя...

В это время его голову перехватила безжалостная жесткая рука, рванула за волосы, и Котька, не в силах вырваться, прогнулся всем телом. Обнажилась нежная, в голубых жилках совсем ещё мальчишеская шея, и парень тихо и ловко, - видать, освоил это мастерство до тонкостей - провел по ней финкой.

Лезвие у финки было таким, что можно было бриться, - Котька, ещё живой, этой боли, последней в жизни, гибельной, не почувствовал, просто ему показалось, что дышать теперь он может не носом, а горлом. Вместе с кровью из перерезанной глотки выплеснулось содержимое стаканчика с заморским супом, и парень гадливо отступил от Котьки.

Вытер о Котькину рубаху финку, спросил спокойно:

- Ну, что?

- Через пару минут будет готов.

- Добавлять не надо?

- Да ты что? Он уже отходит.

А Котька все продолжал держаться рукой за деревянный выступ, сипел мучительно, напрягая остатки сознания, соображал: что же такое с ним происходит?

Вообще-то сказали бы ему, чтобы не трогал дачу такую-то - он бы и не трогал. Котька Мальгин - свой человек в криминальном мире, он дисциплину знает. Интересно, чью же дачу он так неосторожно почистил? Может, Сергея Алексеевича? Котька захрипел, рука, которой он цеплялся за выступ, окончательно ослабла, он попробовал ногтями впиться в дерево, но не получилось, и Котька спиной полетел в пропасть.

Летел он недолго, со всего маху хлопнулся лопатками, хребтом, слабым своим затылком об пол, завозил по доскам руками, стараясь за что-нибудь зацепиться и перевернуться на живот...

- Все, отчаливаем! - сказал один из них. - Готов!

Но Котька ещё был жив, он плыл по страшному красному туману неведомо куда, ему было страшно, хотелось, чтобы туман скорее кончился, но туман все густел, густел, густел...

Четыре года после этого дачи в поселке никто не трогал, а вот в этом году пару дач все же обчистили.

Но, говорят, это сделали не местные, а гастролеры из Рязанской области - слишком уж неуверенно, вслепую действовали. Наверное, так оно и было - ограбления больше не повторялись.

ГИДРО И ПАНКРАТОВ

Тамица - село небольшое, уютно расположенное, с говорливой речкой, вода в которой в любую, даже в самую жаркую летнюю пору, когда по земле невозможно ступать босиком, бывает обжигающе холодна; речку эту не всегда могут одолеть и тридцатиградусные морозы - она, ломая лед, проворно скатывается в угрюмое бурчливое море и растворяется в нем. Случается, что уже в море в тонкие, с частой ячеей сети попадают плоские юркие миноги, скатившиеся в морскую бездонь вместе с речной водой, и рыбаки, путая миног со змеями, брезгливо выколупывают их из ячеи палками либо, ухватив пассатижами за голову, выдергивают из затяжки и швыряют в воду.

Гидро (а если точнее, то Генрих Иванович Сидоркин) был лучшим специалистом в Тамице по части вытаскивания жирных извилистых миног из сеток. Он уважал пассатижи, и вообще считал, что рыбак без пассатижей - не рыбак. Пассатижами можно и проволоку на оборвавшейся рюже закрутить, и запутавшийся стальной поводок перекусить, и грохнуть ими по голове какой-нибудь семидесятилетней зубастой щуки, и червонец из кармана зазевавшегося бригадира дяди Лени Потапова вытянуть.

Очень Гидро это дело любил - тягать нехитрым инструментом деньги из бригадирского кармана (конечно, когда они там были), и в этом деле здорово преуспел. Работал он мастерски, бригадир ни разу не почувствовал, как Гидро забирается ему в карман; водка, купленная на добытые таким способом деньги, бывает очень вкусная, куда вкуснее других водок, особенно если её охладить в воде студеной речки Тамицы. В таком разе любой, даже самый горький, самый гадкий "сучок" будет вкусным, сладким и, главное, как утверждает Гидро, "пользительным": вода реки Тамицы оказывает на всякий без исключения напиток, даже на денатурат с соляркой, облагораживающее воздействие.

У Гидро был приятель Панкратов - такой же, как и Гидро, рыбак, член бригады прибрежного лова колхоза имени Ленина (на севере не пошли на новомодные введения, на всякие ООО, ТОО, АО, АОЗТ: как были там раньше колхозы, так колхозами и остались, и названия у них не изменились, да и к чему менять того же Ленина, когда он ничего плохого Гидро не сделал, и на кого менять - на Брежнева?) Онежского района Архангельской области, человек шебутной, громкоголосый и здорово пьющий. Впрочем, у него было ещё одно "здорово" - он любил рыбу.

На Севере рыбу любят все, даже телята и овцы. Овцы, например, хряпают сырую беломорскую селедку за милую душу, будто траву, иногда даже траву не едят - требуют селедки, коровы пьют рыбное пойло, о поросятах же и говорить не приходится - эти трескают все подряд, от мойвы и ершей до кальмаров с медузами.

А чтобы мясо не пахло рыбой, овцам за два месяца до операции "чик-чик", как Гидро называл забой животных, перестают давать рыбу, кормят только травой, и из крови за это время выветривается не только рыбный дух, но даже и воспоминания о рыбе.

У Гидро, например, теленок - с большой белой звездой на лбу и жилистыми ногами бегуна на длинные дистанции, по кличке "Брокер" настолько привык к рыбе, что даже теплое молочное пойло без нее, родимой, не принимал, поэтому жена Гидро Наталья проводила ему куском наваги по краю таза с пойлом, чтобы пахло рыбным духом,и лишь тогда подсовывала под морду. Впрочем, с теленком случилось нечто ещё более невероятное: он, глядя на хозяина, научился пить водку. Причем не хуже, чем сам Гидро.

Раньше ведь как было заведено - на каждую ферму давали в месяц по сорок бутылок. В лечебных целях. Простудится корова, захрипят легкие в её широкой груди - ей сразу в пойло бутылку водки: корова за ночь пропотеет, отхрипится, откашляется, утром встанет как ни в чем не бывало - с мокрой мордой, но зато здоровая. Сорок бутылок было много, зелья хватало и животным, и их "старшим братьям": где лечилась корова, там лечился и человек.

Сейчас эта традиция, к великому сожалению Гидро, угасла - у колхоза на водку нет денег.

Плыли осенние тучи над Тамицей, игривая речушка, стекающая на деревню из каменно-сосновых джунглей, рассекала территорию пополам, в стылой воде резвились миноги, и местные мальчишки с визгом шарахались от них, принимая за плавающих змей, вдоль каменных тропок, на хорошо просматривающихся взлобках росли белые грибы, они гнездились кучно, на самых видных местах, словно бы специально хотели попасться людям на глаза, встречались и более редкие грибы - северные грузди. Те, конечно, помельче сибирских, сибирские грузди вообще в ведро не влезают, приходится резать пополам, - но зато вкуснее.

...В тот день Гидро запьянствовал. Денег в колхозе давно не давали, поэтому Гидро вышел на тракт, ведущий в город Онегу, и продал автомобилистам два лукошка белых грибов - бросовых, с мусором, и купил на вырученные деньги три бутылки ликера. Ничего другого в местном коммерческом ларьке не имелось. Одно хорошо - ликер был и дешевым, и вкусным, и сердитым - полтора стакана, как сказала продавщица, запросто сбивают с ног, а два стакана вообще погружают в "здоровый крепкий сон".

Гидро продавщице поверил и купил ликер. На все деньги. К ликеру подоспел Панкратов - нос у него чуял выпивку за полтора километра, он безошибочно из всех домов Тамицы находил тот, в котором хозяева собирались выпивать - уже достали заначку и свернули ей жестяную головку. Панкратов появлялся в доме в ту самую ответственную минуту, когда хозяева, разлив водку по стаканам, чокались, готовясь совершить заключительный акт "действа", так что отказать гостю было неудобно.

Исчезал Панкратов из гостеприимного дома незамедлительно, едва там кончалось "горючее" - через три минуты он уже шел по деревне в поисках нового объекта. Ни у кого в Тамице не было такого нюха, как у Панкратова.

- Ну что? - спросил Панкратов у своего приятеля, засмеялся и энергично потер ладонью о ладонь. - А?

- Ага! - подтвердил Гидро и также радостно хлопнул ладонью о ладонь. Скатал в комок бумажку, случайно прилипшую к пальцам.

Открыли бутылку ликера под названием "Тминный" и выпили по стакану.

- А?

- Ага!

Одна бутылка не сбила их с ног - видать, был в ней какой-то дефект, чего-то не хватало, каких-то двух или трех градусов, крепости, ядовитой дуроломности, действующей на все живое, и они открыли вторую бутылку. Быстро набулькали по стакану, чокнулись, опрокинули в себя и закусили навагой, которую жена Гидро, уходя дежурить на ферму, пожарила загодя.

- А?

- Ага!

Подцепив кусок наваги пальцами, Панкратов губами смахнул с него немного мякоти и поморщился.

- Ты чего? - встревожился Гидро. - Не нравится что-нибудь?

- Все нравится. Только рыба холодная.

- Так её жена ещё вчера жарила, чего же ты хочешь?

- Да я вообще не люблю эту рыбу. Как не очень удачное Божье создание. За всеядность и нахрапистый характер.

Насчет всеядности и нахрапистого характера наваги Гидро был согласен с Панкратовым: у наваги действительно был нахрапистый характер. А точнее, хищный характер. Бывает, попадет она в рюжу - большую уловистую авоську, которую ставят на дно моря и, находясь уже в лотке, на берегу, полузадохшаяся, по дороге в магазин обязательно проглотит пару рыбех поменьше. В воде же очень часто хватает рыбу в полтора раза больше себя размером и потом плавает с открытым ртом - только хвост жертвы торчит из зубов. В общем, у Гидро тоже были претензии к этой рыбе, но другой в доме не оказалось, и довольствоваться приходилось тем, что имелось. Он лихо цыкнул одним зубом, будто Соловей-разбойник, и развел руки в стороны:

- Извини!

- Бывает! - Панкратов тоже попробовал лихо цыкнуть зубом, но половина рта у него была пустая и из попытки ничего не получилось, тогда он, чтобы хоть как-то обозначить себя в творческом плане, икнул.

Выпили ещё по половине стакана и оба, разом, один за другим, будто стволы, спиленные пилой "Дружба", повалились на пол.

Уже через минуту оба оглушительно, давясь дыханием и булькающими звуками, вылетающими из горла, храпели.

Дверь в дом осталась открытой. Вскоре в щель всунулись две курицы, но, хватанув ядовитого хмельного духа, поспешно ретировались.

Чуть погодя в проем втиснул свою лобастую голову Брокер, шумно втянул ноздрями воздух, почмокал от удовольствия и решительно влез в дом. Там он, аккуратно переступив через спящих людей, первым делом потянулся к недопитой бутылке. Ухватил её губами и лихо, буквально в несколько секунд, будто заправский пьяница, высосал.

Когда бутылка опустела, приступил ко второй. Но поскольку на второй бутылке находилась жестяная нахлобучка, то теленок и так крутился, и этак, и языком пробовал сковырнуть её, и зубами, и, мотая головой, пытался сдернуть с горлышка, но не тут-то было - все попытки оказались пустыми. Брокер жалобно замычал - ему так хотелось оприходовать вторую бутылку ликера, что у него едва слезы из глаз не покатились от досады.

В конце концов он справился с облаткой, выплюнул её, жеваную, на пол, и с наслаждением выдул вторую бутылку "Тминного". Шатаясь, не зная, в какой последовательности переставлять ноги, Брокер покинул хозяйскую избу.

Наши герои проснулись через полчаса - так же дружно, как и уснули, вначале один, потом второй. Гидро, очнувшийся ото сна первым, приподнялся на полу, покрутил головой и потянулся рукой к столу.

- Счас мы с тобой, брат Михрютка, поправим здоровье и будем думать, что делать дальше. Это самое первое дело для человека, который умеет философски осмысливать жизнь, - опохмелиться. Иначе говоря - чуть выпить. По чарочке, по маленькой...

- ... чем поят лошадей, - закончил за него Панкратов.

Лицо Гидро вдруг разочарованно обвисло, рот распахнулся, обнажив белесый, в нездоровом налете язык, глаза сделались испуганными: он не находил живительного напитка. А ведь ликера оставалось много, полторы бутылки - это на полный сеанс удовольствия. В глазах у Гидро появилось свирепое выражение.

- Ты выпил?

- Что я? - переспросил глуховатый со сна Панкратов. Чтобы лучше слышать, а главное - лучше видеть своего приятеля, он пальцами разлепил пухлые веки одного глаза и уставился на Гидро.

- Ты, спрашиваю, ликер вылакал? Целых полторы бутылки?

- Да ты что, Гидро? Я же, как и ты, спал. Как вместе мы с тобою отключились, так вместе и поднялись.

- Тогда кто? - Гидро подозрительно осмотрел своего собутыльника.

Тот, ещё шире раздвинув пальцами глаз, чуть не вывернув его наизнанку, готовно подставил свое лицо для рассмотрения.

- Нет, не ты, - наконец понял Гидро и мучительно сморщил лоб. - Кто же?

Не было на это ответа. На теленка Гидро даже и не подумал. Панкратов на всякий случай втянул голову в плечи.

- А твоя жена никак не могла заначить эти полторы?.. - Панкратов изобразил руками нечто похожее на женскую фигуру, но, надо полагать, он все-таки имел в виду не женскую фигуру. - А?

- Не могла, - твердо заявил Гидро, поглядел на настенные часы-ходики с лукаво бегающими кошачьими глазами. - У неё дежурство на ферме ещё только через полтора часа закончится. Коров ей, пока не придет сменщица, бросить нельзя.

- Тогда все же кто? - задал Панкратов вопрос, который только что задавал Гидро.

Наступила очередь и Гидро приподнимать плечи так, что голова чуть не ушла в грудную клетку.

- Загадка природы, - сказал он и, икнув, мученически сморщился, потер пальцами виски: очень хотелось похмелиться. - Что же придумать, что придумать-то? - заведенно забормотал он, напрягая мозги.

Безвыходных положений, как известно, не бывает. Только надо его найти, выход этот.

- Какой-то Бурумбек в доме завелся, - пробормотал он удрученно.

Жил у них в Тамице один мужик, которого все звали Бурумбеком. Бурумбек этот втолковывал уже насколько лет своим согражданам, что учиться жить надо у природы. Особенно, если хочешь выжить в мутное время. В частности, он подсмотрел, что олени, поев мухоморов, делаются не то чтобы пьяными, но очень веселыми, игривыми, потом в какой-то старой книге вычитал, что древние народы, проживавшие когда-то в этой местности, делали из мухоморов отвары и пили по праздникам. Хранили они мухоморовое вино в хорошо вычищенных и вымытых лосиных железках...

После этого Бурумбека уже никто никогда не видел трезвым, он все время пил мухоморовое вино и ходил бухой... Потому его и прозвали Бурумбеком, хотя у Бурумбека было вполне нормальное русское имя с русским отечеством и фамилия тоже была русская.

- Бурумбек, - подтвердил Панкратов и очень сочно и громко икнул. Дважды. Это был как сигнал, что здоровье их находится в опасности. Нужно что-то срочно предпринимать.

- Что же делать?.. Если мы начнем соображать по этой вот части, Гидро выразительно помял пальцами воздух, - а потом купим "Тминного", то времени уйдет уйма. Упустим время... Но если будет это, то будет и то, - он громко щелкнул себя пальцем по кадыку, - а когда будет то, то будет и это! - Под словом "это" он на сей раз имел в виду здоровье. - А здоровье дороже всего. Понял, брат Михрютка?

Речь у Гидро, как видите, иногда бывала довольно сложной и красочной, её надо было не только слышать, но и видеть. Панкратов с уважением посмотрел на приятеля, ему снова захотелось икнуть дуплетом, но он побоялся перебить Гидро, смять мысль, которая вертелась у того в голове и от которой польза должна быть обоим.

- Ничего ты не понял, - по-своему оценил молчание Панкратова Гидро и был прав. Набрал из ведра стакан воды, с брезгливым выражением сделал пару глотков, поморщился: - С души воротит от этой пакости. Говорят, без воды нет жизни на земле. А чего в ней полезного-то, в воде этой, а?

Несколько минут он сидел молча, тоскливыми глазами уставясь на стакан с водой. Потом поднялся, пошарил у жены в комоде - вдруг завалялась где-нибудь десятка? Ничего не нашел, подошел к шкафу, залез пальцами в карман одной кофты, потом пошарил в карманах другой и вздохнул: пусто. Пояснил приятелю:

- Вчера у жены десятка была. Сегодня - нету. Вот племя, а?! Бабье, сучье, непредсказуемое, неуправляемое! - Гидро повысил голос, снова сел на лавку и, подперев ладонью подбородок, отбил ногтями по верхней челюсти, по самому срезу зубов, костяную дробь. - Ну и жизнь! Рыба есть, грузди есть, он снова постучал по срезу зубов, - а водки - нет.

- Нет, - печально подтвердил Панкратов.

- Жисть-жестянка, вот ё-моё! Был у меня в заначке "шипр"... - Гидро умолк в минорной задумчивости и Панкратов выпрямился с радостно забившимся сердцем, но радоваться было рано, Гидро вновь стукнул ногтями по зубам и сказал: - Был, да сплыл. Сладкий "шипр" я ещё вчера выпил... - Неожиданно лицо его посветлело, в глазах появилось торжествующее выражение. Постой-ка, постой-ка... Не все Бурумбеку ловить кайф, поймаем кайф и мы... Третьего дня Наташка была в Онеге, бутылку оттуда приволокла. По-моему, ликер. У Наташки скоро день рождения, она собирается его отметить, как барыня... С заморским ликером. А этот ликерчик не только ей, но и нам оч-чень даже не помешает...

Гидро заметался по дому в поисках бутылки. Вскоре нашел: Наталья ликер особо и не прятала. Бутылка была ладная, плоская, высокая, с навинчивающейся пробкой и двумя красочными этикетками - одна приклеена к одному боку, другая к другому, на этикетка изображена какая-то травка с красными ягодками, очень похожая на бруснику.

- Не пойму, что это, - в задумчивости произнес Гидро, - брусника или клюква?

- Клюква.

- А по-моему, брусника, - Гидро открутил пробку, понюхал, потом понюхал горлышко бутылки. Пахло вкусно. Вареньем пахло. - Брусника, сказал он, - финский брусничный ликер только так и пахнет. Это он. - Гидро протянул бутылку приятелю.

Тот также приложился носом к горлышку, с сопеньем втянул в себя дух. Подтвердил:

- Он! - Снова понюхал бутылку. - В Москве для обитателей Кремлевского холма специальную водку производят, - сказал он, - в очень малых количествах, "клюковка" называется. Это та самая "клюковка" и есть.

Говорил он так авторитетно, так убежденно, что Гидро засомневался: может, это действительно не брусничный ликер, а клюквенный. Впрочем, все равно, клюквенный или брусничный. Главное - не морс.

- Я думаю так: мы это дело сейчас оприходуем, а Наташка себе на день рождения ещё купит. А?

Панкратов такую постановку вопроса одобрил.

Натальину "клюковку" разлил по двум стаканам. Жидкость оказалась густая, красная, дивный запах её не замедлил распространиться по всей избе.

- М-м-м! - восхищенно повел носом Панкратов.

- Ну что, брат Михрютка, - Гидро поднял свой стакан, - давай, чтобы не по последней! - Свободной рукой он придвинул к себе стакан в водой: желудок-то подпален алкоголем, без запивки уже не работает, поэтому Гидро с Панкратовым всякую жидкость крепче двух градусов обязательно запивали.

- Мугу, за это самое, - сказал Панкратов и также поднял свой стакан.

Гидро залпом выпил, почмокал губами и в ту же минуту с изумлением обнаружил, что у ликера - крепкий мыльный вкус и от вкуса этого во рту тут же образовалась крутая отрыжка, шибанула в ноздри. Он понял, чту конкретно выпил, и тоскливо выругался. В следующее мгновение его уже не было в хате. Гидро вихрем, развив невероятную, словно в космосе, скорость, пронесся по дорожке через огород и скрылся в дощатом летнем домике с вырезанным в двери аккуратным сердечком для "обозрения".

Зимний туалет, как и положено в домах северной постройки, находился в доме, летний - на задах огорода. Расстояние это Гидро преодолел со скоростью звука, поэтому его никто не засек, в туалете заперся на крючок и мигом спустил с себя штаны.

Панкратов же исчезнувшего приятеля не заметил. Он, закрыв глаза от предстоящего наслаждения, поднес стакан к носу и, сладко почмокивая, выпил мелкими глоточками до дна. Выдохнул. Медленно поставил стакан на стол. Вдруг неожиданно для себя ощутил, что его начало мутить. Панкратов подумал: "Ого! Очень крепкая жидкость, однако! Пожалуй, даже покрепче спирта будет!" Он надеялся, что его сейчас перестанет мутить, да не тут-то было - мутить не перестало, а, скорее, наоборот, и он, поискав глазами своего напарника, также вывалился за дверь дома. Панкратов знал, что туалет у Гидро находится на задах огорода, помчался туда, но домик с кокетливым сердечком был закрыт, и Панкратов побежал к себе домой, благо дом его находился недалеко.

А Гидро тем временем в туалете горестно размышлял о своей невезучести. Иногда заглядывал вниз и отмечал с немым изумлением, как из него вылетают радужные пузыри, крупные, как надувные шары, беззвучно уносясь вниз. Похоже, это был шампунь либо специальная жидкость для мытья чего-нибудь женского, чего у Наташки гораздо больше, чем у других баб. Кормовую часть она вон какую себе наела!

И как только он раньше не сообразил, что Наташка никогда на бутылку ликера не раскошелится - даже на день своего рождения, - не заложено это у неё в крови! И стреляный он воробей, Генрих Иванович Сидоркин, попался, как юный натуралист, перепутавший ужа с ежом.

А ведь он и по радио слышал как-то рассказ одного балабола про то, как некий Федя из городской подворотни хватанул шампуня из пластмассовой бутылки, и по телевизору в "Юморине" нечто подобное наблюдал, и в деревню к ним из Москвы милицейский полковник Валентин Борисович Белобородов приезжал, в клубе на колхозном собрании рассказывал про всякие казусы. Был у них в ментовке, оказывается, один капитан. Работал в аэропорту на досмотре багажа и очень любил обирать беззащитных пассажиров по части "огненной воды". А потом изъятым товаром пользовался...

Однажды этот капитан отнял у одной тетки бутылку с шампунем. Обвинил почтенную даму в том, что она в пластмассе провозит самогон, а самогон, как известно, является горючим материалом, запрещенным для перевозки в самолетах Аэрофлота. И так изворачивалась та тетка, и этак - ничего у неё не получилось, проводил её капитан в самолет без бутылки. Оставшись же один, он эту пластмассу незамедлительно оприходовал.

Еле-еле потом капитана откачала "скорая помощь".

Все это знал опытный Гидро, много раз слышал об этом, видел по телевизионному ящику - и все-таки попался. Тьфу! Это надо же так лопухнуться! Никогда ещё Гидро не чувствовал себя так паршиво, так униженно, как сейчас, никогда в жизни его так здорово ещё не мутило.

Он сидел над дырой в туалете, поглядывал под себя и со страхом отмечал, что радужные шары все продолжают и продолжают из него сыпаться. И становится их не меньше, а больше...

С его напарником Панкратовым тем временем происходило следующее. Хотя и находился дом Панкратова рядом, но до дома ещё добежать надо было. Бегун же из Панкратова известно какой: два шага сделает, на третьем уже ноги подкашиваются.

В общем, бежит Панкратов домой, за сердце хватается, хрипит, борода вся в цветной, розовой с белым, пене, пена все лезет и лезет из него, радужными пузырями вылезает даже из ноздрей. Панкратов сдирает её пальцами с бороды, стряхивает на землю, но это не помогает - пены становится все больше. Нет от неё спасенья... Стонет Панкратов, но бежит дальше.

Жена Панкратова как увидела своего муженька, так и сиганула через забор. И в лес умчалась - от греха подальше. Муж-то, получается, с ума сошел, пена вон как изо рта валит... Еле-еле потом несчастную женщину из-под медвежьего выворотня извлекли - она вообще хотела остаться в берлоге на зиму, чтобы не общаться с сумасшедшим мужем.

Добравшись до дома, Панкратов хватанул полную кружку воды - во рту здорово что-то начало припекать от ликера и изнурительного бега, - пена из него полезла пуще прежнего. Радужные пузыри хлопали один за другим, лопались прямо на ноздрях, пена появилась даже на ушах - похоже, полезла уже и оттуда. Перепугался Панкратов страшно - никогда ещё ликер не давал таких последствий.

Он выскочил за дверь и понесся в туалет. Но до "места назначения" не добежал - по дороге из него выбило целый фонтан жеваной, не успевшей перевариться наваги, воды и пены. Следом за первым приступом накатил второй, за вторым - третий, за третьим - четвертый, и так без остановки, пока он не загадил весь огород.

Урожай картошки, который Панкратов с женой рассчитывали взять осенью, погиб едва ли не целиком: неприхотливый северный картофель, привыкший стойко сопротивляться всяким напастям, не выдержал пенной атаки хозяина.

Отлежавшись, Гидро и Панкратов, испуганные, бледные, встретились вновь через три дня. Срок оказался точь-в-точь для выздоровления, - и потащились на берег Белого моря в родную рыболовецкую бригаду, к дяде Лене Потапову восстанавливать здоровье свежей ухой. Тем более, к той поре уже подоспела семга, а только что посоленная семужка, да жирная рыбья юшка это лучшее лекарство от любой отравы. Находясь в бригаде дяди Лени Потапова, они целых три дня не пили, приходили в себя, потом, поправив подорванное здоровье, вернулись к прежнему образу жизни...

А нынешней зимой Панкратов понес тяжелую утрату - его друга не стало.

Гидро, приняв хорошо на грудь, решил проверить, что же будет, если он шлагбаумом ляжет посреди дороги: будут шофера просить "шлагбаум" подняться или же станут обходить его по снежному целику? Всякий же поднятый шлагбаум, естественно, стоит денег... Ну и развалился Гидро посреди накатанной, с обледенелой колеей дороги.

На его беду, ни одна машина на том зимнем тракте не показалась: Тамица - не та деревня, куда машины заглядывают поминутно, и Гидро уснул. Уснуть-то на морозе легко, да вот проснуться трудно. А мороз стоял немалый, даже по северным меркам немалый - тридцать пять градусов ниже нуля. По Цельсию.

В результате Гидро не стало. Как заявила местная фельдшерица - а она человек знающий, - Гидро "умер от переохлаждения спинного столба".

Некоторое время Панкратов вел тихий образ жизни - осмысливал потерю, происходящее у них в деревне и во всем мире, заодно осмысливал и свою собственную жизнь, ходил очень скучный и противный сам себе - слишком трезвый, - но недавно, как мне сказали, взялся за старое... Уже в одиночку. Чтобы традиция, значит, не умерла. Этого нельзя было допускать ни в коем разе.

НАЕМНЫЙ УБИЙЦА

Каждый день московские газеты дают сообщения о заказных убийствах: в одном месте киллер застрелил прямо в офисе, за рабочим столом 28-летнего генерального директора фирмы; в другом - расстрелял майора налоговой полиции, уложил его рядом с домом; в третьем месте от пуль киллера пострадал президент крупного банка, убийца настиг его по дороге из дома на работу, когда тот в сопровождении охранников шел пешком в офис. В ресторане "Какаду", что на Ленинском проспекте столицы, были расстреляны трое посетителей, столько же было расстреляно в обычной шашлычной в районе Ясенева. Последние славно отужинали и в половине одиннадцатого вечера сели в "БМВ", собираясь отправиться домой. Рядом неожиданно остановился "уазик", из машины выскочил неизвестный в маске, с автоматом и выпустил половину рожка в иномарку. Машина, из которой велась стрельба, вскоре была найдена в Битцевском парке, на заднем сиденье валялся и автомат... На пороге собственного дома на проспекте Мира была изрешечена пулями руководительница совместного предприятия "Юнис Корпорейшн" (СП занималось недвижимостью). Охранник предпринимательницы скончался на месте, женщина в тяжелом состоянии доставлена в больницу. И так далее.

Хронику подобных событий можно продолжать бесконечно: в Москве каждый день от рук наемных убийц гибнут люди.

Имя киллера всегда остается неведомым, его не знают ни широкая публика, ни правоохранительные органы. Известность киллеру ни к чему. Заказные убийства практически не раскрываются - так поставлено это дело.

И я, ей-богу, не верю журналистам, которые легко встречаются с киллерами, непринужденно беседуют с ними, пьют чай в домашней обстановке, обмениваются телефонами, адресами и договариваются об очередной встрече в недалеком будущем. Это все, мягко говоря, не так.

Хотя случаи, когда киллеры давали интервью за хорошую сумму в долларах, имеются. Но происходило это с западными журналистами - у западного журналиста шансов встретиться потом с киллером где-нибудь в узком месте гораздо меньше, чем у журналиста отечественного. А для отечественного журналиста знакомство с киллером очень опасно.

Впрочем, продолжая тему, замечу, что я не очень верю в интервью с киллерами, которые рассказывают о себе, находясь в затемненной комнате, сидя спиною к видеокамере, будучи при этом в маске, и говорят измененным голосом. Киллеры ныне, как мне сообщили в Генеральной прокуратуре России, довольно хорошо разрабатываются правоохранительными органами, существует уже целая группа "головастых мужиков", доверительно сказал мне собеседник, - докторов наук, аналитиков высокого класса, которые специально занимаются киллерами, они могут поймать человека, дающего интервью, на какой-нибудь незначительной мелочи, на неприметной детали. Он и сам не заметит, как проколется.

Впрочем, это если говорить о профессиональном киллере. Но ведь полно киллеров непрофессиональных, которые за двести долларов готовы шлепнуть кого угодно. Правда, то, что они готовы, вовсе не означает, что им это всегда удается сделать.

В общем, киллер, если он настоящий, вряд ли когда выпустит из поля зрения журналиста, который пошел с ним на контакт, - журналист долго ещё будет сидеть у него на крючке. Это одна опасность. Вторая опасность в том, что, если киллер завалится, "головастые мужики" будет трясти все его связи и так или иначе выйдут и на журналиста, заставят его ответить на вопрос: почему он, встретившись с киллером, не сообщил об этом органам, то есть, попросту, почему не настучал? И, поверьте мне, очень даже могут притянуть к ответу, каким бы популярным журналист ни был.

Так что тысячу раз надо подумать, прежде чем браться за материал о киллере. А с другой стороны, редакционное задание есть редакционное задание. Если редакция поручила написать материал о киллере, то надо писать.

...Он привык вставать рано, едва в окна начинал сочиться с улицы жиденький сукровичный сумрак рассвета, делал зарядку с обязательными каратистскими приемами, катами и отработкой ударов ногами и руками. Он забыл, как называются многие удары - наше произношение японских терминов все равно неверно, - но не забыл технику, это нельзя было забывать, хотя в его нынешней работе ни каратэ, ни джиу-джитсу, ни какая иная новомодная борьба с ломовыми приемами особо не нужны: пуля все равно оказывалась быстрее любого, самого ловкого каратиста. Но один раз из двухсот знание приемов выручало его, и тогда он думал, что когда-нибудь все-таки попадет в серьезный переплет и его уже не спасет ни умение стрелять вслепую, с закрытыми глазами, на шорох и попадать при этом в мышь, выползшую из-под пола, ни способность маскироваться так, что его не заметит ни один человек, находящийся рядом, он обратится в пень, в кусок земли, - тогда спасет только каратэ. И готовился к тому единственному случаю.

Поэтому он и не прекращал тренировки.

Мебель на кухне у него стояла новая, дорогая, недавно купленная в салоне "Касабелла" - доставлена из Италии. Большой холодильник "Бош" громоздился в углу, рядом высился морозильник "Сименс", который он называл "фрюсом", невесть где подцепив это искаженное словечко, газовая плита, коричнево-серая, элегантная, была доставлена из Штатов - ныне на кухне не то что раньше, посидеть одно удовольствие. Можно расслабиться. А расслабляться он позволял себе только дома, больше нигде.

Даже на рыбалке, которую очень любил, он не расслаблялся, - она слишком затягивала его, превращала в ребенка, уносила назад в детство, босоногое и не самое сытое, когда пяток окуньков были хорошим подспорьем на столе, из них можно было изготовить превосходный рыбный суп, а десяток это было вообще первоклассным жаревом. А на кухне он мог и имел право расслабиться.

После зарядки он завтракал, а потом читал. Читал классику Достоевского, Голсуорси, Монтеня. В газеты, в отличие от многих москвичей, особенно чиновников, привыкших, как они сами считают, держать руку на "пульсе жизни", не заглядывал вообще. Принципиально. Газеты его раздражали. Те крохи информации, которые ему надо было знать, он вылавливал с экрана телевизора. И вообще образ жизни вел чрезвычайно замкнутый - в гости не ходил, в театрах не появлялся, те немногие фильмы, которые позволял себе посмотреть, смотрел в видеозаписи. Он жил в мире, который специально огородил, очень боялся выйти за его пределы и к себе в душу никого не пускал. Даже жену.

Я не называю его фамилии, его имени и отчества - у него несколько паспортов. И все разные. Не изменены только, может быть, национальность он украинец, год рождения - 1960-й. И, естественно, фотокарточки. Домашнего телефона этого человека не знает никто. Заказы он принимает в офисе, оборудованном в подвале, на месте бывшей художественной мастерской, он появляется там каждый день с часу до двух. Телефон, установленный в подвале, записан на другую фамилию. Работает он на шестерых посредников, хотя лично его знают только двое, в последнее время работы прибавилось если раньше он простаивал, то сейчас почти не бывает пустых недель.

Жизнь человека - по его таксе - оценена в следующую сумму: от одной тысячи до двухсот тысяч долларов. Но двести тысяч стоит жизнь какого-нибудь "крупняка" - президента банка высокого полета либо вице-премьера правительства, хотя приятели из правительства ныне никому не нужны, да и препятствий разным коммерческим структурам они не создают, а раз так, то и не доставляют хлопот. Основные клиенты другие: те, кто взял деньги (большие деньги) и не отдал, кто не внял предупреждению - и перешел дорогу более сильному и более злому сопернику, даже те, кто совершил поступок пустяковый - отбил женщину, слишком много выиграл денег в карты или купил не положенный ему по чину "линкольн" и так далее. Если есть необходимость кому-то с кем-то рассчитаться, исполнитель всегда найдется. Исполнитель это он. Киллер.

Биография у него была обычная. Бывший офицер-оперативник, от которого поспешили избавиться во время одной из чисток в армии, - проверили на верность правящему ныне кремлевскому классу и не засекли восторженного блеска в глазах, а раз фамилии небожителей восторга не вызывали, то ему мигом прилепили ярлык: "На выход!" и уволили из армии.

Уволили без денег, без перспектив на будущее, практически без профессии, поскольку военное дело профессией у нас никогда не считалось, и он очутился на улице. Пробовал пойти по легкому пути - двинулся в строители, но оттуда его быстро выдавили: во-первых, он не строитель и профессии этой учиться ему было уже поздно, во-вторых, на Россию нахлынул вал дешевых рабочих рук, весьма квалифицированных, между прочим, "госарбайтеров" - с Украины, из Молдовы, Армении, Белоруссии и Грузии. Люди эти не требовали высокой зарплаты, им лишь бы не умереть с голоду и послать немного денег своим домашним; состязаться с ними он не мог, отступил и вновь очутился на улице.

"Плоха та страна, которая заставляет людей, защищавших её, нищенствовать, - думал он в те дни с горечью, - вдвойне плоха, когда совсем забывает о них..." А Россия забыла о нем, ей было наплевать на бывшего капитана спецназа, награжденного орденом Красной Звезды и двумя ЗБЗ медалями "За боевые заслуги". С горя он даже пробовал пить дешевую, попахивающую керосином водку, но его от водки мутило, выворачивало, тренированный организм не принимал её, и он снова оказывался в гнетущей, серой, очень трезвой повседневности, где не было ни приличной зарплаты, ни еды, ни надежд на то, что с горизонта сползет туман и будущее прояснится.

Потом наступила пора, когда в Москве начали появляться люди в пятнистой форме, куда ни глянь - всюду сытые ребята в камуфляже. Охранники различных банков, частных фирм, совместных предприятий, рынков, магазинов, меняльных контор, ларьков и так далее - несть им числа. Такое впечатление, что Россия разделилась надвое: одна половина залезла в торговые палатки и стала неплохо жить, продавая "сникерсы", вторая пошла в охранники этих "сникерщиков".

Он подумал-подумал немного и решил: "Все, баста! Чтобы не положить зубы на полку, надо надевать камуфляж". Поступил работать рядовым охранником в банк - не мелкий и не крупный, а так, средний, возглавляемый тремя очень энергичными ребятами в красных пиджаках. Название этого банка можно не упоминать - таких банков в стране тысячи, они каждый день рождаются и каждый день умирают. И что нехорошо удивило его: зарплата рядового охранника оказалась в 27 раз выше зарплаты квалифицированного армейского офицера. И это у рядового охранника... А какова же зарплата у командира, у шефа службы безопасности банка?

Он умел и знал много больше, чем его шеф, возглавляющий банковскую "секьюрити", он мог выиграть у шефа любое соревнование по стрельбе из пистолета, из автомата, из карабина, даже если тот будет стрелять с оптическим окуляром, а он - с криво насаженной на ствол прицельной планкой, мог выиграть любую схватку на ковре, будь то бокс, или джиу-джитсу, мог обыграть в карты, в "тренировке на сообразиловку", когда надо было повторить сто только что произнесенных слов и пропустить не более трех, и вообще шеф его был из середины двадцатого века, а он - уже из двадцать первого, вот ведь как, и все-таки он подчинялся шефу.

Однажды шеф вызвал его к себе в кабинет - в этакий сейф, имеющий глухие, без единого окна стены, и сказал:

- У банка завелись должники... - Взял со стола три фотокарточки, протянул: - Посмотри повнимательнее на эти лица... Взяли втроем триста миллионов "деревянных" и до сих пор не отдают. Ни деньги, ни проценты... (А триста миллионов той поры - не то что триста миллионов поры этой.) Смекай!

- Что я должен сделать?

- Принести от них переводной чек на семьсот пятьдесят миллионов "деревянных". Можно в долларах, по курсу валютной биржи.

- А если не получится?

- Тогда либо ты дурак, либо я.

- В каком смысле?

- В прямом. Разве что-то непонятно?

- Понятно, но не очень.

- Извини. Может, ты не у нас работаешь? На всякий случай объясняю: тогда каждому по восемнадцать граммов свинца. Скумекал, что надо делать?

Не скумекать было нельзя: восемнадцать граммов свинца - это старая, ещё времен Великой Отечественной войны мерка двух пуль. Столько весили две свинцовые пули, забранные в латунную оболочку. Но почему две пули, а не одна?

Шеф объяснил, что одна пуля - это основной выстрел, вторая - это выстрел контрольный. В голову.

- Задание ясно? - спросил начальник банковской "секьюрити".

- Да.

- Бери напарника и вперед!

Будущий киллер взял фотокарточки, взял фамилии и адреса людей, которые числились должниками, и поехал выполнять задание.

Должники вернули деньги, а он, получив премию в размере трехсот долларов и поняв, в какое дерьмо мог вляпаться так, что тюремные нары стали бы единственным местом его отдыха в будущем, на следующий день ушел из банка.

Но понял одну вещь: можно безнаказанно нарушать закон и получать за это хорошие деньги, убивать и не отвечать за убийство. А не попробовать ли...

И он создал свою контору. С длинным, очень мудреным названием, чтобы его не запоминали. По оказанию "ритуальных" и "прочих" услуг. Все тщательно продумал. И прежде всего собственную безопасность.

У него будет лишь посредник, на которого также замыкается посредник. Эта цепочка должна состоять из двух, а ещё лучше из трех человек. Тогда до исполнителя не доберутся - уничтожат одно звено, максимум два, и все, исполнитель останется нетронутым.

Вскоре по Москве прокатилась громкая волна убийств. Убивали "воров в законе". Убивали президентов банков, генеральных директоров "джойнт венчерс" - совместных предприятий. Убивали по-разному. Одних умело, из снайперских винтовок, с далекого расстояния, когда охрана бывает бессильна, как это случилось с Квантришвили, - тут работал киллер высокого класса, других грубо закалывали во дворе, третьим просто проламывали американскими бейсбольными битами голову...

Появилось очень много молодых киллеров, так называемых "детей перестройки". Когда им было лет десять, началась горбачевская неразбериха, сейчас им по двадцать, это взрослые люди, которые ничего, кроме как нажимать на курок, делать не умеют. Да и на курок, если честно, тоже толком нажимать не умеют - их часто убирают вместе с теми, кого они убили.

До сих пор почти каждый день появляются сообщения: там-то и там-то под Москвой, в лесу найдены трупы с обгорелыми лицами. Без документов. А это часто убийца и его жертва, это они лежат рядом. Иногда бывает, что рядом лежит и посредник.

Не-ет, киллерство - дело опасное. И тонкое. Чтобы остаться в живых и зарабатывать хорошие деньги, надо создать тройную зону посредников, которую создал он. Зона посредников - это зона безопасности.

Он посмотрел на часы. Сегодня у него дело. Утреннее дело. Простое. Он достал из тонкой, перетянутой двумя резинками, прозрачной папки фотоснимок. На снимке был изображен довольно молодой человек, с густыми, но уже тронутыми сединой волосами. С ироничной улыбкой, прочно припечатанной к губам. Холеный. Киллер вгляделся в снимок. Потом достал из прозрачной папки бумажку, на которой была написана кличка этого человека. Ни имени, ни фамилии не было, только кличка, дальше - возраст, где "клиент" живет, в каком доме и на каком этаже, результаты наблюдений за распорядком дня: когда уезжает на работу, где обедает, сколько человек охраны сопровождает его и так далее - сведения, из которых киллеру нужна только шестая часть, может быть, даже ещё меньше... Еще один снимок - тот же человек. Кличка его - Серж. Здесь Серж снят в другой одежде, в повороте три четверти, рядом очень милая девочка с длинными светлыми волосами, чувственным ртом и ногами топ-модели... Явно не жена. Жена у него должна быть другая - усталая женщина с посекшимися крашеными волосами и опухающими к вечеру ногами, потерявшая фигуру, всю свою жизнь отдавшая мужу. И третий снимок - Серж на концерте в Большом театре. Типичный "новый русский", в черном костюме, с твердым полосатым галстуком-бабочкой под подбородком. Сидит, вольно развалившись в кресле с золоченой спинкой. Рядом другая, также из породы топ-моделей. Большой любитель жизни, этот седеющий Серж...

Киллер усмехнулся, сложил фотоснимки в папку, накинул на углы резиновые штрипки. Портрет этого человека он запомнил, кислотой не вытравить. Но как только он убьет его - через час уже помнить не будет... Ничего. Ни лица, ни расписания его дня, ни места, где тот бывает. Все это исчезнет.

Говорят, когда человек рождается, ладошки его, что одна, что другая, бывают чисты и ровны, как блюдечко, ничего на них нет - ни линии жизни, ни бугров, ни впадин, и лишь спустя некоторое время появляются линии. И когда умирает, то часа через два после смерти ладони также становятся чистыми, с них исчезает все. Интересно бы посмотреть на ладонь мертвого человека... Киллер об этом слышал, но никогда не видел.

Он надел легкий свитер, сверху - такую же легкую куртку, которую можно сбросить и сразу поменять внешность: когда пытаются поймать по горячим следам, прежде всего обращают внимание на внешность - если человек был одет в куртку, то на свитер уже никто не смотрит. Еще лучше иметь двухстороннюю куртку: с одной стороны чтобы была светлая, а с другой темная, вывернуть такую куртку - считанные секунды, и человек сразу становится неузнаваем.

За пояс он засунул пистолет "макаров" желтой сборки, который ныне свободно можно купить на рынке, и прежде всего в "Луже", как теперь величают некогда знаменитые спортивные Лужники, в тамошнем громадье рядов, где продают все, начиная с усатых французских презервативов, кончая бронированными "мерседесами" и "крайслерами". Пистолеты желтой сборник отличаются от пистолетов, производимых на наших заводах, эти пистолеты делают в Польше, в Югославии, в Китае из вязкого, легко поддающегося штамповке металла, совершенно не прокаливая стволы, поэтому пистолеты рассчитаны на три-четыре выстрела, после чего пуля будет уже свободно гулять по стволу, может по кривой вообще уйти за угол дома либо даже поразить самого стрелка. Конечно, это преувеличение, но теоретически такое может быть.

Всякий пистолет, из которого произведен выстрел по человеку, оказывается засвечен - пуля, выскользнувшая из его ствола и угодившая в человека, обязательно попадает в особую "пулетеку", и если пистолет, из которого был произведен выстрел, оказывается вместе с владельцем в руках правоохранительных органов, то участи киллера не позавидуешь. На таком киллере можно ставить крест.

Поэтому опытный киллер предпочитает оставлять оружие на месте убийства - во-первых, пусть милиция с прокуратурой не ломают себе голову в поисках ствола, а во-вторых, он освобождается от улики, способной его утопить.

Большинство опытных киллеров используют пистолеты желтой сборки, они стоят дешевле и бросить их не жалко.

Заспанная жена выглянула на кухню:

- Ты что, уже уходишь?

- Да, - коротко ответил он.

- Чего так рано?

- Есть кое-какие делишки. А потом, кто рано встает, тому... в общем, ты сама понимаешь! - Он рассмеялся и поцеловал жену в пухлую теплую щеку. Тебе-то с какой стати рано подниматься? Спи!

Жена не знала, чем занимается муж, знала лишь - работает в товариществе с ограниченной ответственностью, имеющем длинное и мудреное название, отвечает за безопасность, следит, чтобы сотрудников не обожали разные голопузые рэкетиры - работа у него в общем-то нехитрая, по старой специальности, хорошо знакомая, но, что важно, денежная. Товарищество, в котором он работает, процветает.

- Может, тебе яичницу, омлет, кофе приготовить? Могу гренки поджарить... А?

- Нет, я уже ухожу. А ты досыпай! Сейчас самое сладкое время для сна. - Он ещё раз поцеловал жену в щеку и покинул квартиру.

На место он прибыл за час до отъезда Сержа на работу, вошел в подъезд, проверил вход, набрал код громоздкого кнопочного замка, тот послушно щелкнул, открывая парадное, проверил черную дверь, в притеми подъезда достал пистолет, навернул на ствол глушитель, загнал в рукоять обойму, один патрон дослал в канал ствола и поставил "макаров" на предохранитель. Достал из кармана куртки легкую, из синтетического вельвета, другую кепку, надел её на голову, но в следующий миг снял - если понадобится, наденет потом. Переместился во двор.

Стал ждать. Вначале он прогуливался во дворе, изображая собой гражданина, довольного жизнью, совершающего утренний моцион, потом из подворотни, минуя гулкую "адмиралтейскую" арку, вышел на улицу.

Центр есть центр. Народу тут, едва наступают рабочие часы, бывает полно: одни спешат в свои офисы на работу, другие тянутся в эти офисы на прием, третьи устремляются в магазины. Несмотря на утренний час, улица быстро заполнилась. Машина Сержа - темный, с болотным оттенком "мерседес" подъехала вовремя, минута в минуту. Киллер поморщился: почему-то все смертники схожи в одном - ездят только в "мерседесах". Ни одного ещё не попалось в старом "москвиче" или, скажем, в "жигуленке". Все "мерсы" да "мерсы".

Из "мерседеса" проворно выскочил охранник, вместе с ним вышел водитель - проверить подъезд. Но в подъезде водитель долго находиться не будет - он не имеет права оставлять машину. Иначе ему мигом прилепят к корпусу пластиковую мину, к колесу привяжут гранату либо вообще фугасный снаряд - на Руси ныне развелось великое множество разных умельцев. Через полминуты водитель вернулся обратно, занял свое место в машине.

Все, механизм включился, время начало отбивать свой счет - киллер вернулся во двор, стремительно прошел к подъезду, бесшумно отворил дверь черного входа, похвалил себя - хорошо, догадался взять с собою масленку, малость покапал на петли - те даже не пикнули. Не говоря уже о привычном для таких дверей ржавом визге. Беззвучно покхекхекал в кулак. Охранник сейчас может находиться в двух местах - либо здесь, внизу, ожидать у дверей лифта, либо наверху, у дверей квартиры. Кхекхекал он специально для охранника, изображая "своего", живущего в этом же подъезде человека: выходил, дескать дяденька к мусорному баку, пакет с объедками выносил.

Охранник находился наверху. "Ну и ладненько", - подумал киллер и извлек пистолет. Приготовился к стрельбе.

Наверное, самое тяжелое в его деле - это минуты ожидания. Они всегда полны неизвестности, сомнений, звона в ушах, опасной тиши - все звуки вокруг пропадают, кроме звона и болезненно полной тишины.

Киллер ждал. Напряжение возрастало. Он неожиданно почувствовал, как у него начала предательски подрагивать правая рука. Еще не хватало, чтобы она дрогнула во время стрельбы. Но настоящий киллер тем и отличается от ненастоящего, от перестроечного юнца, что может управлять своим телом, мышцами. Через пятнадцать секунд у него уже не было никакой дрожи, и вообще он словно бы весь был выкован из металла.

Наверху старомодно лязгнули створки лифта, и кабина неторопливо поползла вниз. Киллер точно знал - едет человек, которого ему надлежало сейчас убить.

Лично он к Сержу никакой неприязни не питал, Серж для него - ничего, пустое место, он не сделал ему ничего плохого, но за его жизнь киллеру заплатили, киллер на Сержа уже потратился: и пистолет, и наблюдение, и биографические данные, что он собрал, - все это стоит денег, так что назад дороги нет. А потом, есть некий киллерский "кодекс чести": взял заказ выполни его. Как портной в швейной мастерской или слесарь, ремонтирующий замки чемоданов в "Металлоремонте". Назад дороги нет. Иначе разрушится домик, который он создал.

Лифт спустился вниз, звякнул всеми своими внутренностями - лифт был древний, манерный, с зеркалом и бронзовыми украшениями, створки его распахнулись, и на лестничную площадку выскочил охранник: ростом на две головы выше киллера, коротко остриженный, с крутым затылком, в пятнистой форме. Зыркнул в одну сторону, потом в другую и в следующий миг встретился взглядом с киллером.

Недоумение отразилось на его краснощеком крепком лице, в глазах зажглись недовольные свечечки. Он ещё не понял, кто это, и на всякий случай прикрывал своим телом Сержа, не давая тому выйти из лифта и одновременно соображая, кого же он все-таки видит перед собой: дядьку, вышедшего во двор с ведром помоев, или человека, представляющего реальную опасность?

"Дурак ты, дурак, - невольно отметил киллер, - и зачем только Серж взял тебя в охранники? Из тебя охранник, как из меня Папа Римский".

Он вытащил из-за спины руку с пистолетом и шагнул вперед. Глаза у охранника округлились, лицо сделалось молочно-белым, он судорожно ткнулся пальцами себе под мышку, в кобуру, из которой торчала рукоятка заморского револьвера крупного калибра, и в следующий миг неожиданно косо и тяжело повалился на киллера. Он падал на него, будто Матросов на амбразуру, хотел придавить своей тяжестью и одновременно дать возможность Сержу уехать на лифте вверх.

Киллер стремительно качнулся вправо, уходя из-под падающего на него "шкафа", и освободив левую, не занятую пистолетом руку, в следующий миг нанес тыльным ребром ладони быстрый удар охраннику по кадыку.

Охранник сдавленно вякнул - киллер перебил ему горло - и повалился грузно на каменный, истертый подошвами пол. Только уже без сознания, с выпученными глазами и окрасившимся кровью ртом.

Киллер шагнул к лифту. Сообразительный Серж оказался проворным, быстро ткнул пальцем в кнопку шестого этажа, где он жил, но унестись наверх не успел: киллер вставил в створки лифта ногу и в тот же миг выстрелил Сержу в грудь. Хлопок выстрела был негромким, словно хлопнули в ладони.

Серж выронил из рук портфель, безвольно опустил голову и начал оседать на дно кабины, как мешок, всей массой сразу, будто у него не было костей. Киллер выстрелил в густую, с искорками седых волос, шевелюру Сержа, в следующий миг сделал резкий шаг назад и убрал ногу, сдерживающую створки лифта.

Все. Створки медленно сдвинулись, и лифт пополз вверх, на шестой этаж.

"Вот и хорошо", - отметил киллер. Хорошо было и другое - то, что в подъезд никто не вошел, никто из него не вышел, иначе пришлось бы убирать и свидетелей. А лишнюю душу губить не хотелось. Хотя, с другой стороны, если подвести итог, то одной душой больше, двумя меньше - уже никакой роли не играет.

Он развернулся к лежавшему на полу охраннику - движения его были резкими, угловатыми, будто у робота, тот лежал, не шевелясь, изо рта у него текла кровь.

- Дурак, - тихо произнес киллер и так же, как и хозяину его, выстрелил в голову. Чуть отступил, боясь испачкаться.

Быстро, тряпочкой, стер с пистолета все следы - на этот счет практика у него имелась хорошая, операция заняла всего несколько секунд, аккуратно положил пистолет рядом с несчастным охранником, которому бегать бы да бегать на танцульки, целоваться с девками, а может, вообще ещё играть в детские игры, сражаться на компьютерном поле с инопланетянами, охотиться на носорогов в Африке и засматриваться мультяшками Диснея, но вместо этого он полез в охранники, в услужение человеку, занятому темными делами, или, если говорить аккуратнее, делами скорее темными, чем светлыми. Вот и лег, дурак, рядом с шефом. Хотя могилы у них будут находиться не рядом. Могилы будут разные. И кладбища разные.

- Дурак, - ещё раз сожалеюще произнес киллер и через черную дверь вышел из подъезда.

На улице глянул на "мерседес" Сержа. Машина стояла на тротуаре, у самого входа, ждала хозяина.

- Ну, ну! Жди! - тихо проговорил киллер и неторопливо пошел в обратную сторону.

На углу, прежде чем свернуть с оживленной улицы в тихий проулок, оглянулся: водитель "мерседеса" продолжал чинно восседать за рулем в ожидании шефа. В подъезд никто пока не входил, из подъезда никто не выходил. Так что киллеру не понадобилось даже снимать с себя куртку, а на голову надевать яркую кепку.

Заказ он выполнил технично. Без блеска, правда, без выдумки, но не это главное - главное, что никакой мент не придерется. Он не оставил после себя ни одного заусенца, ни одной неровности. Правоохранительным органам не найти ни одного следа. Тем не менее он некоторое время следил: не прицепился ли к нему хвост? Запрыгнул в автобус, потом пересел в другой автобус - старый, дребезжащий, но, несмотря на свою дряхлость, украшенный рекламным плакатом "Холодильники, стиральные и посудомоечные машины "Бош". Затем пересел в ещё один автобус и через десять минут вернулся к своей машине.

Три часа спустя об убийстве Сержа сообщила радиостанция "Эхо Москвы" - голос у дикторши был ровный, словно бы она читала рекламный текст об очередной распродаже партии компьютеров южнокорейского и сингапурского производства или приглашала посетить концерт группы с названием, которое киллер никак не мог понять: "На-на". Жена прислушалась к тому, что говорила дикторша, повторила про себя фамилию убитого, высокую коммерческую должность, которую тот занимал в бизнес-кругах, и, неожиданно взявшись за сердце, хотя сердце у неё никогда не болело, опустилась на стул. Губы жены сделались серыми, мокрыми.

- Ты знаешь, кого убили? - спросила она.

- Нет, - спокойно ответил киллер.

- Это же мой двоюродный брат... Мы в детстве вместе жили, наши квартиры были по соседству, а потом родители разругались, и мы потеряли друг друга.

- Я был с ним знаком? - спокойно и холодно поинтересовался муж, поморщился недовольно: это надо же, какой подарок преподнесли ему посредники!

- Нет, не был, - сглотнув слезы, устало отозвалась жена.

- Ведь родственник же...

- Ну и что? Я даже не знала, где он живет, что он, кто он - и вот! Она покосилась на нарядный японский приемник, стоявший на кухне. - Только сейчас услышала. В детстве он был очень славным, отзывчивым пареньком.

- Видать, изменился, иначе бы его не убили.

- О чем ты? - На лбу у жены возник мелкий, будто бисер, пот, она хотела ещё что-то сказать, но вместо этого слабо махнула рукой и дурно, по-бабьи громко, расплакалась.

Он молча поднялся, прошел к себе в комнату, взял папку с фотоснимками Сержа. Выходит, этот человек ему - родственник. Неблизкий, седьмая вода на киселе, но все-таки родственник. Он совершил грех - убил родственника... Некоторое время он рассматривал снимки, потом, поиграв желваками, сложил их вместе и порвал на несколько частей. Фотоснимки также могут быть уликой, как и отпечатки пальцев, - правда, не такой веской: улика улике рознь. Прошел в туалет, сбросил обрывки в унитаз, спустил воду. То же самое сделал и с записями о Серже, оставил пустую папку.

- Вот и все, - равнодушно, совершенно бесцветным голосом произнес он и поймал себя на мысли, что в нем ничто не дрожит, не стонет, не сочится болью, раскаянием, вполне возможно, что он мог бы точно так же спокойно, недрогнувшей рукой уложить своего отца.

Можно, конечно, через посредников попытаться выйти на заказчика и совершить "акт возмездия", но посредники вряд ли выдадут того, кто оплачивал сегодняшнее "свидание". Таковы условия игры, в которую он играет, и винить в этом он должен только себя.

Когда он уходил из дома, жена продолжала всхлипывать, - хотя главный поток уже иссяк, остался только ручеек, но ручеек этот у женщин способен сочиться долго, долго ещё будет вымывать из души разный сор, накипь, все лишнее, что накапливается за годы, а с другой стороны, когда все это вымывается из души, то вымывается и то, что позволяет человеку быть человеком, заставляет сочувствовать чужой беде, посторонней боли, слезам другого человека, - считать все это своей бедой, своей болью, своими слезами.

- Ты куда? - не поднимая головы, хлюпающим шепотом спросила жена.

- Как куда? В офис. Я же нахожусь на работе...

Он ждал, что жена спросит ещё о чем-нибудь, но та, поскуливая тихонько, не спросила больше ни о чем.

Через час ему принесли в конверте гонорар за выполненную работу восемь тысяч долларов. Он пересчитал деньги и улыбнулся неожиданно зубасто, широко: эти деньги перекрывали что угодно - и слезы жены, и укокошенного родственника, "седьмую воду на киселе", и затраты, и собственное беспокойство - словом, все! А разные сладкие слюни, сантименты - это вареный изюм, выковырянный из манной каши, это ничего не стоит. Нич-чего! В чем, в чем, а в этом он был уверен твердо. Как и в том, что профессия его, рожденная нынешнем временем, имеет такое же право на жизнь, как профессия учителя, врача, газосварщика, инженера по монтажу электронных систем и так далее. Перечислять все профессии - только время терять.

А время дорого, время - деньги. Формулу эту он усвоил хорошо.

ВОРОБЕЙ НА ЯБЛОНЕВОЙ ВЕТКЕ

Считается, и наверное недаром, что больница - одно из самых тоскливых мест на земле, уступающее, быть может, только кладбищу. И если кладбище последний приют тех, кто любил, жил, пел песни, радовался, ходил на рыбалку, воевал и страстно мечтал о том, что детям будет жить легче, то больница для многих наших сограждан - приют предпоследний.

Некоторые в больницу едут, как на кладбище, едва сдерживая скопившиеся слезы, с горьким чувством, прощально оглядываясь на свой дом, на родные окна, находящиеся где-нибудь на четвертом или пятом этаже, на стены, в которых так много всего оставлено, а потом, добравшись до больничной подушки, прижимаются к ней, стискивают зубы, чтобы наружу не прорвался ни единый звук, и безмолвно плачут.

Разных людей повидал я, пока находился в больнице, расположенной на окраине Москвы, почти на выезде из города - здешнее Каширское шоссе совсем недалеко смыкается с просторами области. Были в больнице и те, что, оказавшись в палате, воздвигали вокруг себя забор, ни в грош не ставя медицину, от врачей воротили нос и прописанные таблетки спускали в унитаз, о других нарушениях я уже и не говорю; и те, что, напротив, строго следовали указаниям врачей, не отступая от рекомендаций. Но это две крайности, а между ними стояло столько народу, столько конкретных фамилий... о-о-о! Не могу сказать, что вторые обязательно выздоравливали, а первые загибались. Часто бывало наоборот.

Видать, в каждом из нас заложен некий внутренний механизм, на который, кроме лекарств, действует что-то, что к медицине и тем более к фармакологической химии никакого отношения не имеет. Какая-нибудь минутная радость, бывает, сделает больше, чем десяток уколов под лопатку или в "пятую точку опоры", а посещение, доброе слово родного человека ставит на ноги безнадежного больного. Лечить надо не болезнь, не тело, а душу, и если в человеке появляется вера, он выздоравливает, он обязательно выздоравливает. Если же он, подмятый болезнью, сдается, то ему приходит конец.

Впрочем, легко рассуждать тем, кто не лежит в больнице, а сидит дома перед телевизором, держа в руке чашку с душистым чаем "эрл грэй", и куда труднее рассуждать тем, кто побывал и полежал в российской больнице.

У Боброва, человека ещё не старого, набрался целый букет болезней, с которыми надо было либо бороться и для этого свести свою жизнь к режиму, где оказалось бы очень много "нельзя" и лишь два или три "можно": можно дышать воздухом, можно три раза в день потреблять пресную диетическую пищу, все остальное нельзя: нельзя делать резкие движения, нельзя есть мясо, копченую рыбу и яичницу, нельзя пить молоко и пиво, нельзя утром разминаться зарядкой, договориться с приятелем в воскресенье съездить на охоту и так далее. В общем, в результате надо либо жить постыло, либо ждать в любую минуту появления пустоглазой в черном капюшоне с косою в руках.

А болячек у Боброва было, повторяю, полным-полно: шалило сердце, одрябли сосуды, допекала язва желудка, которая мешала ему не то чтобы жить - даже дышать; последние три года она регулярно прихватывала весной и осенью. Бобров пил травяные отвары, килограммами глотал соду, ел какие-то разрекламированные таблетки прямо из кулька, но ничто ему не помогало, желудок болел так, словно в него засовывали раскаленный железный штырь, отказывали почки, особенно левая, истощившаяся, набитая камнями, будто кошелек у "нового русского" долларами, окончательно разладилось сердце и так далее - словом, весь он ослаб, издырявился, хотя возраст у Боброва был некритический - пятьдесят восемь лет.

Впрочем, с другой стороны, средняя продолжительность жизни в нынешней России сползла с семидесяти годов на шестьдесят четыре, пятьдесят восемь это уже совсем рядом с чертой, которую специалисты в области статистики называют возрастом смерти. Россия начала хиреть, и вместе с Россией хирел и типичный её представитель - Роман Олегович Бобров.

В поликлинике, перед тем как угодить в больничную палату, он пробовал сопротивляться: "Какая больница? Да господь с вами! Меня же с работы выгонят! Позвольте, я уж лучше полежу дома. Ну, позвольте..." Но участковый врач - краснолицый, бровастый и, судя по всему, крепко пьющий мужчина - так глянул на Боброва, что тот сжалился и мигом стал маленьким, как ребенок.

- Значит, так... Если ещё раз возникнете с фразой "Какая больница? Разве можно?", я вызову "скорую помощь", погружу вас в неё и отправлю прямиком в палату. Без заезда домой. Понятно? - решительно заявил врач.

- Понятно, - согласно кивнул несколько опешивший от такого железного напора представителя "самой гуманной профессии в мире" Бобров.

- Вы поймите, сердце у вас износилось настолько, что может остановиться в любую минуту, сосуды произвестковались - их надо менять метрами, целыми метрами, - краснолицый доктор энергично вздернул указательный палец, - в почках уже не камни, а булыжины, их надо дробить, растворять, размягчать... не знаю, что надо делать, в больнице вам скажут! Так что не играйте больше в поддавки со своим здоровьем, я не хочу за вас отвечать... Либо вы едете в больницу сами, либо я вас отправляют туда силком. На "скорой". Либо - либо, выбирайте... третьего не дано.

- Поеду сам.

- Хорошо. - Врач остыл так же быстро, как и раскалился, заполнил типовую бумажку - направление в больницу, не глядя протянул её Боброву: - В регистратуре поставьте печать и - с богом! Следующий! - рявкнул он по-фельдфебельски басовито, прошибая своим голосом дверь, и верно ведь, прошиб - облезлая дерматиновая дверь перед Бобровым готовно распахнулась, на пороге появилась тощая девица в потертых черных джинсах.

Бобров пропустил её, вышел, подслеповато глянул в длинный конец коридора, где кучками напротив дверей сидели люди, посмотрел свои руки желтоватые, с болезненной влагой, проступившей из крупных пор, затяжно вздохнул.

Был Бобров инженером, специалистом по городскому хозяйству, хорошо знающим свое дело, а вообще-то являлся тем самым винтиком, на который никогда не обращают внимания, но без которого всякая большая сложная машина вдруг начинает прокручиваться вхолостую. Он ещё раз вздохнул - расстроенный был, сунул в карман направление, подписанное краснолицым эскулапом, и поехал домой - надо было собирать вещи и ничего не забыть, чтобы в больнице чувствовать себя человеком. Не то ведь забудешь кипятильник или бритву - и все, уже полуголодный ходишь, без промежуточного, между обедом и ужином, чая, и неряшливый, как разбойник-волосан, вытаскивающий в подъездах газеты из почтовых ящиков...

Жены дома не было - она работала в коммерческой структуре, делающей деньги из воздуха, часто задерживалась, случалось, приходила домой нетрезвая, пахнущая табаком, мужским одеколоном, коньяком, ещё чем-то деньгами, что ли, дважды вообще возвращалась под утро, с припухлым красивым лицом - Людмила выглядела много моложе своих лет, в ней текла далекая янычарская кровь. Один из её предков, бравый запорожский сечевик, привез себе "коханую" из-за моря, из Турции, - такие женщины до семидесяти лет остаются тридцатилетними, а потом разом сдают, превращаясь в рухлядь. Возвращаясь домой под утро, Людмила вызывающе щурилась на Боброва, ожидала, что тот начнет упрекать.

А он ничего не говорил, молча открывал жене дверь и уходил в свою комнату.

Однажды она ему бросила со странным сожалением:

- Ты даже слова резкого сказать не можешь, а уж уда-арить... - Жена замолчала, подыскивая нужное определение, и, видать, подыскала, но не высказала его вслух, лишь сощурила презрительно глаза и вздохнула.

Да, в ней вон через сколько времени проступила заморская кровь, цыганская таинственность, вороватость - и это было, как было и странное желание ощутить боль от крепкой мужской руки. А Бобров не мог причинить боль, он вообще не мог ударить человека.

- Эх, ты! - добавила жена в тот раз, хотела отодвинуть Боброва в сторону, но он резко, по-солдатски, на одной ноге развернулся и ушел к себе - прямо из-под руки ушел, такое осталось у жены впечатление.

Дальше - хуже. Жена иногда задерживалась нарочно - никто её нигде не задерживал, ведь она была хоть и красива, но уже не та смазливая девчонка, на которую, как на сладкую ягоду, слетались разные любители "клубничного промысла" - у неё и лицо обвяло, и губы пошли морщинками, и глаза из сочных, зеленых, будто у лешачихи, превратились в блекло-бутылочные, мутноватые. И вновь повторялось старое: жена, пахнущая табачным дымом, водкой, с размазанной помадой на губах, мятая, улыбалась, глядя на Боброва в упор, ожидая, что муж в конце концов взорвется, но муж не взрывался, лишь запирался у себя в комнате, этим все и заканчивалось.

Зарабатывал Бобров раз в шесть меньше жены, хотя без его мозгов, без его рук в Москве бы в тоннелях никогда не просыхала вода, а в дождливые дни и в пору таяния снега эти подземные прогалы можно было бы вообще одолевать лишь на катере - тонули бы не только легковушки, тонули бы и огромные грузовики, из кранов на кухнях текла бы навозная жижа, а из туалетов нельзя было бы спустить дерьмо. Но что делать, раз время пришло такое, когда мускулы банковского охранника стали стоить дороже мозгов профессора, а ловкость умеющего хорошо обманывать палаточника ценится ныне выше честности врача и производственной хватки инженера.

А если брать разные накрутки, премиальные, отпускные, "пайковые", "дорожные", "обеденные" и прочие прибавки, то заработок Людмилы был не в шесть, а в шестнадцать и даже в двадцать шесть (и такое случалось) раз выше заработка инженера Боброва.

У них была дочь Лена - милое существо, заставляющее сердце отца останавливаться от теплого восторга. Но вот подошел возраст, и Лена стала другой, а Бобров её другой никак не воспринимал, она для него все оставалась ребенком. Он не представлял, что дочку будут хватать волосатые бесцеремонные лапы порочных юнцов. Он надорвал себе душу, оберегая её от посягательств, рассчитывал на благодарность дочери, но достиг обратного. Дочь, повзрослев, отшатнулась от отца - встала на сторону матери. Мать была ей ближе, чем отец, и это было понятно: Боброву не удалось обмануть природу.

И все равно людей ближе, роднее, чем Людмила с Ленкой, у него не было. Он никогда не сможет сказать резкого слова Людмиле не потому, что благодаря чужой, очень злой воле стал практически её иждивенцем, лишним человеком, которого она кормит, а раз кормит, то, значит, имеет право определять, как ей жить, с кем жить, наставлять мужу рога или нет, и так далее; не потому, что у него слабая воля и сам он - червяк, лишенный внутренней твердости, а потому, что любит их. Людмилу любит, а Ленку, дочку... Очень любит!

Если бы не любил, не прощал бы жене её художества, мигом порвал бы, разменял бы квартиру, либо, надавав ей по щекам, ушел к другой женщине. В их громоздкой, имеющей свои пункты во всей Москве конторе работало немало одиноких женщин, заглядывающихся на него, опрятного привлекательного мужчину. И уж наверняка, если бы он обратил внимание на какую-нибудь из них, у него не было бы проблем...

Квартира встретила его проволглой тишью, теплом, запахом женского "парфюма" - духами, пудрой, кремами пропиталась не только прихожая, но и гостиная - центральная комната с круглым раздвигающимся столом, предназначенным для обильных и шумных застолий. Бобров улыбнулся тихо, но улыбку обрезала резкая боль, он даже скорчился от нее, втянул сквозь зубы воздух, стараясь погасить её или хотя бы остудить, но боль не проходила.

Посмотрел на часы - времени у него было в обрез: лишь покидать в сумку одежду да собрать кое-что из туалетных принадлежностей: бритву, одеколон, мыло, зубную щетку с пастой, а потом на метро - и мчаться бог весть куда, на московскую окраину. Впрочем, кого-кого, а Боброва окраиной не испугаешь, он здесь бывал столько раз, что и сосчитать невозможно.

Хоть и думал он, что прощание с домом пройдет "всухую" - не прошло, виски у него заломило от тоскливой боли, на глаза навернулись слезы. Бобров не сумел удержать их, сел на стул, притиснул руки к голове.

Какой бы худой ни была жизнь в доме, в семье - это была его жизнь. Им созданная, им поддерживаемая. И какой бы хорошей ни была жизнь в больнице, как бы ни старались врачи, нянечки - забота их все равно будет дежурной, как всякая забота посторонних людей, и больничное "хорошо" обязательно будет хуже домашнего "плохо".

Вздохнув, он глянул на часы. Время его истекло. Бобров вытер кончиками пальцев глаза и написал записку: "Людмила! Леночка! Меня положили в больницу. Это на Каширском шоссе, недалеко от станции метро "Каширская". Все произошло внезапно. Номера палаты я ещё не знаю. Очень жду вас. Приходите ко мне, навестите... Мне без вас плохо. Целую вас..."

Прочитав текст, он добавил внезапно задрожавшей рукой: "Я вас очень, очень, очень люблю!"

У двери он не выдержал, прислонился к косяку всем телом, раскинул руки в стороны и расплакался. Больница его страшила, он никогда не лежал в больнице. Иногда навещал заболевших сослуживцев, приятелей, родных - это было выполнением долга, не больше. Что же касается сослуживцев - то долга профессионального, цехового, партийного или какого ещё там?..

Через минуту Бобров с изменившимся, каким-то окаменевшим лицом закрыл дверь квартиры и, горбясь, вяло шаркая ногами, будто старик, зашагал в сторону метро.

Звонить из больницы домой было бесполезно, телефоны-автоматы - а их установлено по одному на этаже, - жадно глотали жетоны, каждый из которых, между прочим, стоил полторы тысячи рублей. Редким счастливцам, правда, удавалось дозвониться, - но для удачи надо было наменять жетонов как минимум на среднюю зарплату. Бобров был не из тех, кто мог себе позволить такие траты.

Первая ночь для него была мучительная. Бобров всегда плохо спал на новом месте, ворочался, часто просыпался, а тут сна вообще не было, было лишь забытье, схожее с одурью, и все равно коротенький сон он увидел. Во сне он пришел домой к своему закадычному товарищу, позвонил в дверь, а тот дверь не открывает, спрашивает с той стороны: "Это кто? Юра?" - "Нет". "Володя?" - "Нет". - "Серега?" - "Нет". - "Кто же тогда?" - "Роман". "Роман? Нет, такого я не знаю". - "Это же я, Роман, Роман Бобров!". - "Не знаю такого", - равнодушно ответил из-за двери приятель и дверь так и не открыл.

Очнувшись ото сна, разлепив глаза, Бобров вспомнил, что приятель этот умер восемь лет назад. Внутри у него что-то судорожно сжалось, холодный колючий пузырек медленно пополз вверх к горлу, там лопнул, причинив Боброву боль.

- Как же так? - спросил он себя, подвигал вялыми влажными губами, приподнялся на широкой и плоской, как аэродромное поле, больничной кровати. - Почему именно к нему я пошел в гости? И куда, а? На тот свет!

В окне виднелись деревья, освещенные мертвенно-желтыми фонарями, шоссе, по которому мела кудрявая, сухая поземка - машин в этот ночной час не было. Еще проглядывали далекие угрюмые корпуса - то ли завод какой, производящий галоши для космоса либо нательные рубахи для личного состава Вооруженных сил России, то ли жилые дома новой конструкции и предназначения - для одиноких стариков и старух, которые свои квартиры сдали московской мэрии, то ли что-то еще. Угрюмость проступающих сквозь прозрачную ночную тьму корпусов удручала, Бобров немо шевелил ртом, глядя за окно, потом поглубже вздохнул и спиною повалился на кровать.

- Нет, так с ума сойти можно, - прошептал он, - это совершенно определенно.

Сосед его по палате - востроносый человек с небритыми щеками и крупным, как булыжник, кадыком, храпел, словно паровоз, тащивший за собою полсотни вагонов. Спастись от могучего храпа можно было, только переместившись отсюда километров на двадцать, но куда мог переместиться из больницы Бобров? Он сжал зубы, снова вгляделся в метель, медленно поднимающуюся в ночной темноте, за окном. Как все-таки отличается пейзаж ночной от пейзажа дневного! Деревья, например, днем были совсем другими. Под больничными окнами рос старый яблоневый сад - когда-то давно, в сталинские времена, здесь было, видать, большое хозяйство, показательный подмосковный колхоз или совхоз. Стволы яблонь - разлапистые, искривленные, с крупными ветками, создавали какой-то странный покой и домашность, сонное тепло; ночью же в искривленных, растворяющихся в темноте ветках таилось что-то злое, опасное, готовое вцепиться в человека, ухватить его за одежду, сучком выцарапать глаза...

Бобров почувствовал, что темнота перед ним влажно поплыла, на глаза навернулись слезы. Он сморгнул их, всхлипнул и вдруг услышал, что храп соседа резко оборвался. Сосед повернул в сторону Боброва голову, блеснул в темноте белками глаз. Прокашлявшись спросил у Боброва:

- Ты не куришь, сосед?

- Нет.

- И я не курю. А вот чего-то курить хочется.

Бобров сглотнул слезы, запил их водой из больничной кружки, стоявшей на тумбочке, спросил:

- Что, так тошно?

- Тошно, - не стал отрицать сосед, - так тошно, что...

- И мне тошно, - признался Бобров, - очень тошно.

- Дома эта проблема снимается легко, дома есть друзья, телефон, телевизор, коньяк, пиво в холодильнике, а что есть здесь?

- Только тоска, - сказал Бобров.

- Ну, не только... Есть ещё боль, есть надежда - у всякого, кто серьезно болен, есть надежда, есть слезы, есть радость - всего полно!

- А мне кажется, что, кроме тоски, ничего уже нет.

- У тех, кто попадает в больницу, первые дни всегда черные, настроение - ни в дугу. А потом - ничего, потом проходит... Приедут домашние, привезут каких-нибудь пампушек с повидлом, супца из птицы-курицы, фотографии, на которых запечатлены приятные миги, и все - кривая ползет вверх...

- Домашним я так ничего и не сумел объяснить - не видел никого перед отъездом. Записку оставил, но что записка...

- Верно, записка - не живой человек, но все равно - знают, где ты. В общем, жди и надейся, - сосед похлопал по кровати ладонью, зевнул, надейся и жди! - Перевернулся на другой бок и через минуту рядом с Бобровым вновь залязгал железными сцеплениями мощный грузовой состав, бешено захрипел, напрягаясь из последних сил, паровоз: по части храпа его сосед, наверное, не имел себе равных в мире.

Утром Боброву стало хуже, его тело словно бы наполнилось жидким железом, перед глазами в горячечной рыжей мгле забегали шустрые электрические букашки, он с трудом разлепил глаза, облизал сухим, наждачно жестким языком губы и позвал:

- Сосед! А сосед! - Голоса своего Бобров не услышал, да и не было голоса - лишь слабенькое сипение, движение воздуха в воздухе, а не голос, сосед на зов Боброва никак не среагировал. Бобров перевалился на бок и ладонью постучал по металлической боковине кровати.

- Ты чего? - забормотал сосед, встрепенувшись на кровати. Сел, помотал лохматой головой. - Плохо, что ль?

- Плохо, - пожаловался Бобров, - позови врача!

- Чего ты там шепчешь, я не слышу, - откашлялся сосед. - Сейчас пригоню врача.

Свесил ноги с кровати, поймал ими старые кожаные тапочки, вслепую нащупал клюку, без которой не рисковал покидать палату, и выбрался в коридор. Минут через пять он вернулся с привлекательно-тоненькой, будто яркое тропическое деревце, докторшей, которую Бобров уже видел, но в силу её возраста отнесся к ней с меньшим доверием, чем отнесся бы к иному плешивому старичку, практикующему ещё с довоенных времен.

- Что с нами случилось? - ласковым голосом поинтересовалось "деревце".

- Плохо, доктор, - беззвучно выдохнул Бобров, - слабость. Очень слабо себя чувствую.

Он думал, что эта миловидная девушка не услышит его, но она все услышала, выдернула из кармашка халата стетоскоп, приставила черную холодную бляшку к груди Боброва. Потом померила давление.

- Давление пониженное, пульс тоже пониженный, - сказала она. - Упадок сил. - Голос её приобрел успокаивающий оттенок. - Ничего страшного. То же самое было и с вашим соседом по палате. А сейчас мы его привели в норму. Как, Королев? - Бобров впервые узнал, что фамилия мирового рекордсмена по храпу - Королев. - В норме вы у нас или не в норме?

Тот басовито пробухал кашлем в кулак, стараясь не сбить юную медичку с ног своим могучим, хорошо отстоявшимся за ночь внутренним духом, ответил готовно:

- Еще в какой норме!

- У нас почти все больные такие - вначале упадок сил такой, что человек не может самостоятельно сходить в туалет, а потом ничего, потом потихоньку-полегоньку начинается подъем сил. Лекарства делают свое дело.

Докторша говорила ещё что-то, но Бобров уже не слушал её, он жевал губами, безуспешно силясь перебить её, болезненно морщился, захватывал ртом теплый воздух хорошо нагретой палаты - больницу топили отменно, но и этот теплый воздух казался ему холодным. Наконец докторша замолчала, наклонила к Боброву свое юное, пахнущее хорошим кремом и духами лицо - настолько юное, не тронутое временем, что Бобров чуть не расплакался: а ведь он когда-то был таким же, как это "деревце", но потом все отлетело куда-то под житейскими ветрами, жестоко раскачивающими его ствол, и единственное, что у него пока есть - сегодняшний день, настоящее. И перейдет это настоящее в будущее или нет, зависит от этой докторши, от зав. отделением, от нянечек и сестричек, от Всевышнего - это само собой, поскольку все мы под Богом ходим...

- Что-нибудь ещё надо? - спросила докторша, в голосе её Бобров уловил нетерпение - ведь он не один такой под её началом, в отделении их собралось, наверное, гавриков двадцать, не меньше, и ему сделалось неловко.

- Со...со... - засипел Бобров безголосо. Справился с собой. - Доктор, лучшее лекарство для меня - это родственники, жена и дочь. Со... Сообщите им, пусть придут ко мне. Я хочу увидеть их... - Он говорил долго, бесконечно долго, медленно и еле слышно, служебное нетерпение, возникшее было на лице юной докторши, исчезло, сменилось участием, чем-то теплым и живым, она несколько раз кивнула.

- Хорошо, - сказала докторша, - давайте телефон.

Бобров привстал, потянулся к тумбочке, на которой лежала бумажка с номером телефона, придвинул к докторше.

- Во-от.

Она взяла бумажку и ушла, оставив после себя запах духов, чистоты, мыла и молодости.

Бобров забылся. В забытьи он видел свое прошлое - то самое далекое прошлое, когда он был таким же юным и безмятежным, как докторша, видел себя и Людмилу - трогательно-хрупкую, на которую не то что дышать, даже глядеть было боязно - вдруг что-то сломается, видел дочку, кричащий крохотный розовый комочек со сморщенной блестящей кожей. Маленькая Леночка была очень голосистой. "Лю-юда!" - немо произносил он и тянул к жене руки, она улыбалась, шла к нему, но в последний момент увертывалась, выскальзывала из его рук, и он оставался один на один с пустым пространством. "Лю-юда!" - И жена вновь возникала где-то сбоку, устремлялась к нему, и Бобров, не сдерживая счастливой улыбки, бежал ей навстречу.

Как давно они были такими? Сколько лет, сколько веков назад? Это уже потом, много лет спустя, Людмила стала нынешней Людмилой, а тогда она была влюблена в него до одурения, и он был до боли влюблен в неё - так влюблен, что от счастья останавливалось сердце.

Нынешняя Людмила - другая, от прежней Людмилы ничего не осталось. И все равно, какой бы она ни была, судить её он не имеет права, он ей многого недодал - достатка, радости, поездок на юг, в благословенные места, недодал светлых дней, украшающих бабью долю - он многого не сумел, и в том, что Людмила сделалась такой, виноват он, только он. И больше никто!

...Он ждал её, ждал Ленку, ждал, когда они появятся под заснеженным окном больницы, где посреди узкого тротуарчика виднелся черный зев открытого люка, - в него пока не упал никто, но ведь упадет, как только этого не видит больничный завхоз. Он ждал их днем, ждал ночью, в тревожном, красноватом, клубящемся сне, морщась от храпа соседа, думая о жизни, которую больница невольно сколола надвое - в ней и до нее. Он ждал домашних, но они все не шли, словно бы их и не было, словно они и не жили в Москве. Не пришли ни в тот день, когда он передал телефон врачихе, ни на следующий, ни на третий день...

"Как же так? - огорчался Бобров, лежа на кровати и исследуя глазами потолок, по которому были проложены два шнура с пожарными датчиками, похожими на микрофоны, словно бы специально установленными для подслушивания больных. - Неужели Люда с Ленкой не могут выделить мне немного времени? Или этого времени у них вообще нет? А?" - Он пытался представить что происходит дома, но не получалось: в больнице вообще сместились все понятия, мелкое стало крупным, крупное мелким. Во всяком случае виноватой Людмила никак не была... Людмила, Людмила... Она ведь в коммерческой структуре трубит, а у коммерсантов этих, мироедов проклятых, все подчинено одной цели - потуже набить кошелек. Из человека все соки выжмут.

- У-у-у, мир-роеды! - прошептал он едва слышно.

В следующий раз обход делал степенный молодой человек с черной татарской бородкой, обширной, как у Ленина, лысиной и быстрой речью, выстреливающей изо рта горохом.

- Прошу вас, доктор, позвоните моим домашним, пусть они ко мне приедут, - попросил Бобров. - Мне сразу легче станет. А, доктор!

- Сам-то пробовал звонить? - грубовато, на "ты", поинтересовался доктор.

- Пробовал. Все деньги, что у меня были, потратил на жетоны, а жетоны прозвонил, все до единого. И ни разу не соединилось. А мои, мои... - губы у Боброва дрогнули, - мои, они даже не знают, в какой палате я нахожусь, голос вернулся к Боброву, дребезжащий, - иначе бы они давно приехали! А так не едут. Позвоните им, доктор!

- А вдруг они не могут? Жизнь ведь сейчас сумасшедшая.

- Как это не могут?

- Ну... все бывает!

Перед Бобровым в палате заклубился, возникнув из ничего, голубоватый легкий дым, он даже застонал от досады - врач, а не может понять его, больного.

- Позвоните, доктор... - повторил Бобров. - Ну, пожалуйста! В порядке исключения.

- Ладно, - сказал доктор и протянул руку, - давайте номер телефона. Будем считать это терапевтическим средством.

Бобров придвинул доктору лежавшую на тумбочке бумажку - он снова заранее нацарапал на тетрадной четвертушке номер своего телефона и держал его наготове - докторша небось потеряла.

- Вот, доктор...

- Я позвоню, - пообещал доктор, сунул бумажку в нагрудный карман и проговорил торопливо, защелкал по-птичьи быстро: - А теперь послушаем, как стучит ваш мотор, - и приложил стетоскоп к груди Боброва.

По бровям, сдвинувшимся к переносице, и настороженному взгляду Бобров понял, что врач остался недоволен состоянием пациента.

- Что, доктор, пора мне на свалку? - попробовал пошутить Бобров пауза затянулась. Доктор прикусил острыми белыми зубами нижнюю губу.

- Нет, пока не пора, - сказал он. - Вначале полечимся, а потом уже на свалку.

- Доктор, позвоните, пожалуйста, моим, - вновь попросил Бобров, когда доктор покидал палату.

- Обязательно позвоню, - пообещал доктор, - только ставлю одно условие - лекарства употреблять регулярно, не пропускать. В общем, сами понимаете, состояние ваше - баш на баш...

Через пятнадцать минут по-синичьи шустрая сестричка принесла на тарелке таблетки - желтые, розовые, голубоватые, белые.

- Что это? - упавшим тоном поинтересовался Бобров.

- Лекарства разные. Желтые, например, - рибоксин, очень полезные при заболеваниях сердца и печени...

- И все надо съесть? - перебил её Бобров.

- Все!

Он устало опустил наполнившуюся горячим звоном голову на подушку.

- В желудке же дырка будет.

- Дырку заштопаем, - пообещала сестричка и покинула палату.

Бобров съел все таблетки, как и было ему предписано, не ощущая не вкуса, ни каменной твердости, и стал ждать, когда же к нему приедут родные.

Все для него сейчас сосредоточилось в двух людях, в двух женщинах, в Людмиле и Ленке. О том, что Ленка уже стала женщиной - "оскоромилась" ещё в восьмом классе, Бобров, увы, знал - слишком лихая нынче пошла молодежь, ничего святого нет у нее. Он как-то случайно услышал её разговор с подружкой, где Лена жестким, всезнающим бабьим голосом впечатывала в телефонную трубку слова, заставившие Боброва поежиться:

- Знаешь, Алина, нынче целки водятся только в детских колясках, как только девочка вывалится из коляски, научится ходить, а мама на минутку отвернется - все, девочка уже не девочка! Так что не переживай! Нашла из-за чего слезы лить! Для меня это - дела давно минувших дней.

Вот так! "Дела давно минувших дней". Было над чем задуматься отцу. Он тогда потемнел, но Ленке ничего не сказал. Да и отошла дочь от него, стала мамочкиным ребенком - мать теперь воспитывала её. По своему образу и подобию.

И все-таки Лена - его дочь, его родная кровь - она его, его, его! И Людмила, в чью бы чужую постель ни заваливалась, - тоже его. Все, что было плохого в этих женщинах, отодвинулось на задний план, на первый план выступило то, что делало их родными, желанными Вспоминались приятные мелочи - эти подачки жизни: даренные ко дню рождения галстуки, бутылка холодного шампанского, извлеченная из холодильника, титул "папы лучшей ученицы класса", неожиданно пожалованный Боброву, когда дочка училась в третьем классе, что-то еще, что радовало память, оттесняло все темное, наносное.

В тот день, когда он отдал бумажку с телефоном лысому бородачу, Бобров не ждал домашних - рано еще, а вот на день следующий, назавтра, уже ждал. Людмила с Ленкой должны обязательно появиться...

Приемные часы в больнице - с четырех до семи. Бобров несколько раз поднимался, подходил к окну и, держась одной рукой за штору, другой за стену, долго и внимательно смотрел вниз, в укатанную снежную площадку, на которой парковались легковушки и всегда толпился народ. Вглядывался в дорожку, горбато уходящую вверх и сваливающуюся за изгородь, за окраину старого сада, - эта дорожка вела к станции метро, - щурился до боли, желая увидеть на дорожке Людмилу с Леной - хотелось встретить их во всеоружии... Он вышел бы в коридор и встретил их у палаты... нет, возле лифта.

Но Людмила с Леной не появились и на следующий день. И на следующий... Боброву казалось, что кто-то взял да перерубил шланг, через который он дышал.

Он ещё раз попросил врачей, чтобы те позвонили домой - пусть сделают маленькое служебное одолжение, но, видать, в мире, в природе все было настроено против него: ни Людмила, ни Ленка в больнице не появились.

Бобров понял, что ждать больше нечего.

Я не могу осуждать врачей, взявших у Боброва бумажки с домашним телефоном и не позвонивших его родным, - в их обязанности это не входит. Да у врачей и без того много дел и проблем - не хватает медикаментов, не хватает штатных сотрудников, не хватает медсестер, на каждом враче лежит огромная нагрузка - больных стало куда больше, чем раньше.

Как бы там ни было, никто из врачей не позвонил Боброву домой. Или просто не дозвонился.

С другой стороны, врачи отнеслись к просьбе больного не по-врачебному - им ли не знать: как влияет состояние духа больного на течение болезни.

...Покачиваясь, он подошел к окну, оперся обеими руками об узкий подоконник, посмотрел: что там, на воле?

Больничный сад был гол, пуст; по макушкам мелких, ороговело-твердых сугробов бежала поземка - лихая, кудрявая, шустрая. Блеклое, уродливо крохотное солнце путалось в небесном тумане, светило слабо и безрадостно. Деревья тихи и грустны.

"Они спят, - подумал Бобров, - спят деревья, и им хорошо".

На ближайшей яблоне - старой, с разваленным комлем и скрюченными от хвори ветками - сидел воробей. Одинокий, нахохленный, жалкий комочек пуха на секущем ветру. Ветер пробовал сбить его с сучка, но воробей прочно держался на ветке, будто бы смерзся с нею.

- Эй! - засипел Бобров, постучав пальцем по стеклу. - Эй! Ты же замерзнешь! Эй! - Но воробей на стук не обратил никакого внимания, сипенья же вообще не услышал.

Мороз на улице, судя по рисунку, образовавшемуся в углах окна, был немалый, мороз-рукодельник изобразил тропические цветы, гнутые лапы папоротника, гибкие лианы, рисунок полз вверх, а сверху вниз двигался такой же затейливый рисунок. Воробей на ветке рисковал - мороз запросто мог откусить ему лапы.

Вдруг Бобров понял, что воробей мертв, он окаменел, застряв на яблоневой ветке - видать, примеривался, куда нырнуть, где под крышей есть тепло, да не успел спрятаться - мороз оказался проворнее его.

Бобров засипел, помял пальцами горло и отступил от окна к кровати, повалился на неё спиной. Скривился небритым лицом - он вдруг сам почувствовал себя воробьем, сидящим на обледенелом сучке, со всех сторон обдуваемым ветром, обдираемым морозом, в горле у него что-то сжалось, заскрипело тоскливо, и он забылся.

Очнулся Бобров от того, что в палате появился сосед. Сосед уже заимел в больнице друзей и, случалось, лечился не только лекарствами. Впрочем, это тоже было лекарством, его принято считать народным.

- Ну что, брат, - жалобно, сочувствуя соседу, Королев пошмыгал носом, промокнул глаза серым нестираным платком, - опять твое бабье не появилось? - И когда Бобров не ответил, вздохнул понимающе: - Ох, бабье, бабье! Сколько же мы, мужики, от него терпим! - он сжал руками голову, покрутил её, как тыкву, из стороны в сторону, - сколько терпим - что ни в сказке сказать, ни пером описать.

Через пять минут он уже мерно работал огромным кадыком, будто поршнем диковинного механизма и издавал звуки, не поддающиеся описанию.

А Бобров лежал и думал о том, что значат для всякого нормального человека его домашние, его семья. Это и опора, и надежда, и здоровье, и радость, и горе. И силу свою человек черпает только дома, в семье, и жив бывает до тех пор, пока не порвана пуповина, связывающая его с домом.

Он понял, кто он такой, а точнее, что он такое в своем доме. Воробей, замерзший на обледенелой яблоневой ветке, погибший потому, что ему некуда было деться... Воробью мертвому в этой жизни легче, чем воробью живому, вот ведь как.

Эта мысль неожиданно ясно высветилась в его мозгу: а ведь и в самом деле, мертвому легче, чем живому...

- Легче, чем живому, - пробормотал он, поднялся с кровати и снова подошел к окну.

Поземка кончилась, низко над землей с автомобильной скоростью неслись неряшливые тяжелые облака, скреблись о макушки деревьев, пикировали на крыши домов, уносились за окраину сада, за горизонт, ветер сделался смирнее, воробьиный пушистый комочек, приклеившийся к ветке, теперь не трепало. Бобров привычно глянул на горбину дорожки: не идут ли по ней Людмила с Леной?

Дорожка была пуста.

Бобров сбросил с себя спортивную куртку "адидас" - китайская подделка, фальшивка, натянул тельняшку - эта у него была настоящая, с северного флота, сверху надел свитер. Сосед, словно бы что-то почувствовал, перестал храпеть, зашевелился, втянул в себя воздух, сплюнул и открыл глаза.

- Ты чего? - спросил он. - Куда наряжаешься? Али твои пришли?

- Нет, не пришли.

- Тогда чего?

- Чаво, чаво? Да ничаво! Хочу немного подышать свежим воздухом. Не то в легких все слиплось... Скрипят, проклятые, будто я никогда их не чистил.

- А что, чистил разве?

- А как же! И сорокаградусной, и той, что покрепче. Всякими моющими средствами... Вплоть до керосина.

- Это само собой разумеется, - успокоенно пробормотал Королев и повернулся лицом к стене.

Бобров вышел в коридор, держась руками за стенку, добрел до середины, где сновали вверх-вниз лифты, выжидал, когда кабина остановится на его этаже. Когда кабина остановилась, Бобров поинтересовался:

- Вверх?

- Вверх!

Он вошел в лифт, встал у стенки - ему специально освободили место, откинул голову назад и закрыл глаза. Почувствовал, что его повело, понесло в сторону, будто пушинку, в ушах раздался звон, а где-то глубоко внутри родился холодный, колючий, словно крупная летняя градина, пузырек, медленно пополз вверх, к глотке, останавливался вместе с лифтом, замирал на очередном этаже, чтобы выпустить пассажира, и едва лифт начинал свое движение, пузырек полз дальше.

Он был очень неприятный, хотя и знакомый, этот пузырек.

Наконец Бобров почувствовал, что остался в кабине один, открыл глаза, провел пальцем по щитку с кнопками, давя на самую верхнюю, рядом с которой на металл был наклеен кусок лейкопластыря и шариковой ручкой нарисована цифра. Лифт привычно лязгнул своими натруженными суставами, малость приподнялся и остановился.

Он выбрался из лифта и по лестнице поднялся к люку, выводящему на крышу, попав на воздух, замер на секунду - холодный ветер начал заталкивать его обратно, а теплый квадрат люка, через который он вышел, из люка тоже дуло, несло проволглым человеческим теплом, застойным больничным духом, этот дух не пускал Боброва обратно. Он затоптался смятенно, не решаясь сделать следующий шаг, - мороз перехватил дыхание.

- Эх, родные мои, мои так называемые домашние, - пробормотал он горько, - что же вы со мною сотворили, а? И что я вам сделал, чтобы со мною так поступать, а?.. Все, - пробормотал он глухо, - финита ля комедия!

Принесшийся ветер накрыл его охапкой снега, он попятился, ухватился рукой за стылую железную скобу, боясь, что его сдует, влажная кожа больно прилипла к железу, но Бобров не почувствовал боли.

Раньше он задумывался иногда о смерти, страшился её - смерть представлялась ему чем-то безобразным, тяжелым, а сейчас он понял, что это не так, - смерть может быть и облегчением. Он больше не боялся её.

Ветер неожиданно стих. Земля с высоты имела круглый вид, дома напирали друг на дружку, словно детские кубики, теснились, свободного пространства почти не было. Он оттолкнулся рукою от скобы, за которую держался, и медленно прошел к краю крыши.

Горбатая дорожка, проторенная через старый сад, отсюда выглядела едва приметным стежком, воробья - маленького, убитого морозом, не было видно. Бобров ощутил себя таким же воробьем, пока ещё живым, но до небытия его отделял шаг - совсем маленький, птичий. Переступить черту было для него уже делом плевым. И он сейчас её переступит.

- Я - тоже воробей, я тоже, - пробормотал он хрипло, попробовал представить себе, что делает сейчас жена, и не смог - он даже не смог вспомнить её лицо, вот ведь как. Он понял, что уже полностью отсечен от своего прошлого.

Острая жалость заставила закашляться - это прошлое пробовало его удержать, затягивало назад, в распахнутый квадрат двери. Бобров, торопясь, боясь того, что не выдержит, передумает, перешагнул через оградку последнее препятствие, стоявшее на его пути, глянул вниз.

Бобров набрал побольше воздуха в грудь и шагнул вперед. Земля медленно, словно большая величественная птица, совершила вокруг него плавный облет, ударила в лицо морозом, снегом, ещё чем-то железно захрустевшим на зубах. Она приближалась к нему угрожающе медленно, но в какой-то миг движение её убыстрилось, и Бобров почувствовал, как от резкого толчка у него разрывается сердце.

Врачей больницы потрясло не то, что Бобров покончил с собой самоубийцы здесь случались и раньше, потрясло другое: ровно через час после гибели Боброва в больнице появилась ладно одетая, обильно накрашенная женщина цыганского вида с шустрыми глазами и большим ртом; вместе с ней голенастая, с нежным лицом девчонка - почти подросток, но чувствовалось, что она уже знакома со многими взрослыми тайнами...

Опоздали они ровно на час. Никаких телефонных звонков им, конечно же, не было, они разыскали Боброва по его записке. И приди они на час, на полтора раньше - Бобров наверняка бы остался жив.

А может, и нет. Кто знает... Ведь у всех свое время прихода в этот мир и ухода из него.

РАЗВОД ПО-НОВОРУССКИ

Он влюбился в Леночку Свирскую с первого взгляда: она была длинноногая, большеглазая и очень образованная - с упоением читала скучного Пруста и длинные романы Толстого, которого Терентьев терпеть не мог, целыми страницами цитировала рассказы из жизни "болотных людей" Акутагавы Рюноскэ и белые стихи малоизвестных поэтов Серебряного века.

И специальность у Леночки была самая что ни на есть подходящая для Терентьева: Лена окончила Плехановскую академию по разделу "Бухгалтерский учет и аудиторская проверка", и Терентьев, недолго думая, предложил Леночке пойти на работу к нему в фирму. На должность главного бухгалтера.

Очень скоро она стала необходима Терентьеву, как дыхание, как чашка кофе утром, чтобы окончательно прийти в себя, вошла в курс всех дел фирмы, и Терентьев решил на ней жениться. Ведь это же самый лучший, самый выигрышный вариант для процветания фирмы, когда финансы и руководство находятся в руках одной семьи.

Леночка оказалась очень нежной, очень заботливой женой: утром вставала затемно, чтобы приготовить завтрак повкуснее - знала, что Терентьев рано уезжает из дома (главбуху появляться так рано на работе необязательно), покупала разные вкусности, которые Терентьев очень любил копченых кур, заливное из телячьих языков, малосольную лососину, осетровый шашлык, замоченный в вине, устриц, печеных раков и так далее, и это очень нравилось Терентьеву. Приобретала мужу и вещи...

Вкус у неё был безукоризненный, в мужской одежде она смыслила больше, чем Терентьев, хотя на отсутствие вкуса тот никак не мог пожаловаться, всегда был одет, словно бы только что сошел с обложки модного журнала. Особенно точно она умела подбирать галстуки.

- Галстук, Стасик, это то самое, что маскирует недостатки любого костюма. Когда правильно подобран галстук, ни за что не заметишь, что костюм сшит халтурно, что у него косые проймы и один лацкан ниже другого, учила она мужа. - Более того, можно каждый день ходить на работу в одном и том же костюме, менять только галстуки, и ни один человек не усечет, что костюм не меняется. Вот так-то, мой милый...

Вскоре у них родился сын Андрюша, следом второй сын - Антон. Лена узнала, что имена оказывают серьезное влияние на судьбу детей. Не то ведь можно дать ребенку такое имя, что оно прямиком приведет его лет так через двадцать на скамью подсудимых. Но Андрей и Антон - оба имени на "А", оба подразумевают лидерство, оба имеют своих святых - в отличие от какого-нибудь Вилена, Рэма или Гарри.

Терентьев не возражал - он доверял жене: раз та решила дать детям такие имена, то, значит, так и надо. Он был занят своей фирмой. Конечно, Лена, как главбух, тоже была занята фирмой, но у неё на руках все-таки находилось уже двое пацанов, а это - забота такая, что требует полной отдачи, тут уже не до фирмы, поэтому на "подхват" в бухгалтерию пришлось посадить опытную бухгалтершу-пенсионерку, из тех, кто хорошо знает два арифметических действия "прибавить" и "умножить", а два других признает только наполовину, и это устраивало Терентьева. Так что дела у фирмы шли неплохо.

И вообще, никакие потрясения не могли потопить фирму Терентьева, она устойчиво держалась на плаву, и это рождало в Терентьеве некую гордость, ему было приятно ощущать собственную неуязвимость, независимость от финансовых бурь.

Он приезжал домой и, поспешно поглощая вкусную еду, приготовленную Леной, тянулся к её руке, подхватывал пальцы, подносил их к губам, предварительно промокнув рот салфеткой:

- Ты - мой тыл, ты - мое надежное прикрытие. Не имей я такого прикрытия, на моем фронте все давным бы давно рассыпалось... Спасибо тебе!

В ответ Лена гладила Терентьева по волосам.

- Ешь, тебе надо много сил, чтобы тащить такой тяжелый воз, как твоя фирма...

Ласковые слова жены грели Терентьеву душу, в висках, в ключицах, в затылке возникало благодарное тепло, ему хотелось броситься перед женой на колени, прижаться к ним головой и до бесконечности произносить одно благодарное слово:

- Спасибо... Спасибо... Спасибо...

Сыновья подросли, Лена вышла на работу, поработала немного и... забастовала.

- Я не могу так много вкалывать, - заявила она мужу, - это ты у нас двужильный, по двадцать четыре часа в сутки проводишь в офисе, а я не могу. Дыхание пропадает, грудь болит... - Лена прижала руку к сердцу.

- Жаль, - искренне огорчился Терентьев, - я тут кое-какие нововведения задумал, рассчитывал на твою помощь...

- А я и буду тебе помогать, - сказала Лена, - разве я отказываюсь? Всегда помогу. Советом. Это же великое дело - вовремя подать нужный совет.

- У нас и так вся страна этим занимается. Уже целых восемьдесят лет. Только советуют да советуют, - не удержался от едкой подковырки Терентьев. - И сейчас этим продолжает заниматься. Страна советов.

Не думал, не гадал Терентьев, что эта простая фраза вызовет у жены бурную реакцию. На Леночкино лицо наползла тень. (Наверное, именно с этого момента и начались ссоры в семье Терентьева, которая окружающим казалась идеальной, именно этот разговор и стал отправной точкой дальнейших событий.)

- Гробить остатки здоровья из-за каких-то твоих нововведений я не желаю, - резким тоном заявила Лена. - На подхвате у тебя есть старая грымза, - Лена имела в виду бухгалтершу-пенсионерку, - вот пусть она и попляшет малость под твою дудку, а мне ещё надо детей воспитывать... Ты это понял?

Тут Терентьев впервые увидел, какими злыми и холодными могут быть глаза у жены. Он передернул плечами, будто его насквозь пробил мороз, и поспешил согласиться с Леночкой.

- Ладно, пусть бабушка русского бухучета попляшет под мою дудку поусерднее, ничего с ней не сделается.

Он постарался максимально снять напряжение, возникшее, как ему показалось, на ровном месте, но не получилось. Лена уехала домой недовольная мужем, со злым выражением, прочно поселившимся в её глазах. Терентьев метнулся было за ней, но остановил себя: не надо этого делать. Вдруг она со зла что-нибудь наговорит? А он ей ответит? Потом снова она ему, а он ей... Так и покатится с горы тяжелый снежный ком. Остановить его потом будет трудно.

Он остался на работе, открыл секретер, извлек оттуда бутылку коньяка, налил себе целый стакан. Выпил залпом, но ни вкуса, ни крепости напитка не почувствовал. Будто это была обыкновенная вода. Он был расстроен.

Вечером, когда Терентьев приехал домой, Лена отказалась разговаривать с ним, и Терентьев впервые в жизни почувствовал, как у него нехорошо сжалось сердце.

Лену словно бы подменили, в ней исчезла прежняя мягкость, она стала резкой, беспокойной, Терентьеву не хотелось верить, что во всем виноват только он, а точнее - его резкая фраза, произнесенная невпопад... Он не узнавал Лену. Кто-то из знатоков человеческих душ, кажется Паустовский, заметил, что когда однажды утром муж встает с постели и замечает, что у жены дряблые груди и сильно отвис живот, а она недовольно морщится по поводу гусиных пупырышков, выступивших у него на ногах, разрыв между этими людьми неминуем. Видимо, нечто подобное произошло и у Терентьева с женой, а уж неосторожная фраза была только толчком, который ускорил разрыв.

Терентьеву сделалось больно: неужели все так просто, так легко кончается? Будто не было прошлого, тепла их дома, цветов, снимков, на которых Лена смотрит на мужа с нескрываемой нежностью, поездок на Кипр и в Эмираты, теплого моря и увлекательной охоты на крабов? Неужели ничего этого не было?

Терентьев несколько раз пробовал объясниться с женой, но все попытки оказались тщетными: Лена поджимала губы, делалась высокомерной, глаза источали злой свет, и Терентьеву становилось не по себе.

Неожиданно ему в голову пришла мысль: а что, если у Лены появился... как это раньше называли? Посторонний мужчина. Терентьев немедленно выбросил эту мысль из головы: такого не может быть! Почему? Да по определению. Не может быть, и все.

Он гнал эту мысль прочь от себя, а она все лезла и лезла в голову. В конце концов он решил: а ведь проверить это очень просто - стоит только заплатить энную сумму в частное сыскное агентство. Терентьев так и поступил.

Результаты наблюдения ошеломили его: у Лены действительно завелся молодой человек - высокий, коротко остриженный блондин с толстой золотой цепью на шее. Встречаются они у него на квартире недалеко от метро "Смоленская". У молодого человека было две машины - джип и БМВ. Видно, парень средней крутизны. Частный сыщик, выложив материалы перед Терентьевым, так и сказал:

- Парень средней крутизны.

Терентьев не знал, как быть, - внутри что-то мокро хлюпало, словно бы там скопились слезы. Он проводил сыщика и попросил секретаршу в кабинет к нему никого не пускать. Открыл секретер, достал оттуда початую бутылку коньяка и, как и три недели назад, налил себе полный стакан.

И опять, как тогда, не почувствовал ни вкуса, ни крепости.

Вечером он, придя домой, долго глядел на жену, возившуюся с детьми та под его взглядом невольно ежилась, передергивала плечами, а он в упор, неотрывно, не мигая, глядел на нее, ждал, когда она отпустит сыновей.

Лена словно бы что-то почувствовала, долго не отпускала их от себя те рвались к компьютеру, к новой игровой приставке, а Лена держала их. Наконец Андрюшке с Антоном удалось освободиться, и они унеслись в свою комнату. Терентьев, продолжая глядеть на жену в упор, произнес очень тихо и зло:

- Сука!

Он понимал, что этим оскорбительным словом окончательно обрубает все пути к отступлению, но ничего поделать с собою не мог: ему надо было обязательно сказать то, что он сказал...

Ленино лицо напряглось, по нему скользнула тень, губы плаксиво поползли вниз, застыли, Лена рывком поднялась со стула, пыталась разлепить сведенный в судороге рот, но безуспешно.

- Сука, - повторил Терентьев, - сучка!

Лена всхлипнула, в глазах её вспыхнула такая ненависть, что у Терентьева даже перехватило дыхание: если бы у Лены сейчас в руках был нож, она, не задумываясь, всадила бы этот нож в него. Терентьев перевел дыхание, потом четким, слегка подрагивающим голосом продиктовал адрес, который Лена хорошо знала. Лицо Лены вновь дрогнуло.

- Ездит твой хахаль на джипе японской фирмы "Ниссан" номер двести шестьдесят шесть УУ и БМВ номер четыреста тридцать один УЮ. Знакомы тебе эти номера?

Лена так глянула на мужа, что лучше бы ему этого взгляда не видеть. Но ему уже было все равно.

- Может быть, тебе ещё что-нибудь рассказать? - хриплым чужим голосом предложил он. - А?

- Ты за мной следил, - произнесла она опустошенно, окончательно поняв, что скрывать больше нечего: тайное стало явным. Теперь остается только одно - воевать с Терентьевым. - Сволочь!

- У интеллигентных людей это называется по-другому, - сказал он, - но не в определениях суть. Как будем жить дальше?

- Увидишь.

И здесь Терентьев совершил ошибку. Ему надо было рвать с Леной незамедлительно - пусть будет больно, муторно, зато потом все наладится, встанет на свои места, но Терентьеву сделалось жаль детей: они-то тут при чем? Им мать нужна. Пусть некудышная, неверная, но все-таки мать. И Терентьев не сделал того, что должен был сделать. А Лена оправилась и разработала план действий. Грамотный план.

Вообще-то он не рассчитывал на счастливый исход, что все, мол, наладится. Этого просто не могло быть. Он жалел детей и полагал, что Лена займет такую же позицию, как и он, и не будет демонстрировать их разрыв перед Андрюшкой и Антоном, но ошибся: именно перед детьми Лена старалась теперь лишний раз подчеркнуть, что отец у них - никчемный, ничтожный человек.

Терентьев молчал. Но однажды не выдержал и сказал:

- Все, я больше не могу! Давай разводиться!

- Я готова! - незамедлительно последовал ответ. - Только, - Лена сделала кудрявый жест, словно бы расписалась в воздухе, - с условием: ты переоформляешь на меня свою фирму. Тогда я к тебе не буду иметь никаких претензий.

- Какие претензии? - голос у Терентьева задрожал. Он даже представить себе не мог, что у неверной его жены могут быть к нему какие-то претензии.

- Фирму на стол и - до свидания!

Терентьев понял, что Лена не шутит.

- Да ты что-о? - сипло, едва контролируя себя, вскричал он. - Я по двадцать часов вкалываю, я дело поставил на ноги, фирма дает доход... Слова, слипшись в комок, застряли у Терентьева в горле, он закашлялся.

- Ну, как знаешь! - Лена пренебрежительно дернула плечиком. - Тебе же хуже будет! - И ломающейся соблазнительной походкой вышла из комнаты.

Терентьев с нехорошим изумлением посмотрел ей вслед. "Выглядит кроткой овечкой, а аппетит, как у серого волка".

На следующий день он позвонил своему приятелю-юристу и без утайки рассказал ему обо всем. Тот посмурнел - по голосу можно было понять, как сильно испортилось у него настроение.

- Хочешь совет? - предложил он.

Терентьев невольно вспомнил свои слова насчет советов, с которых и начался разлад с Леной.

- За советом и звоню, - сказал он.

- Немедленно перепиши свою фирму на подставное лицо!

Терентьев усмехнулся - а вот Лена требует переоформить фирму на неё и он вскричал протестующе:

- Да ты что! До этого дело не дойдет!

- Сделай то, что я тебе говорю. Умоляю!

Терентьев этого не сделал. И напрасно. Лена первой подала заявление на развод, очень четко оговорив в нем свои имущественные претензии. К той поре она закатила Терентьеву несколько скандалов подряд, каждый раз втолковывая Терентьеву, что он оставляет детей нищими.

И каждый раз Терентьев, будто находясь под гипнозом, спешил что-нибудь срочно предпринять: одному сыну поспешно отписал квартиру, второму машину, первому - мебель, второму - ещё одну машину, - сам же остался с "экологически чистым транспортом" - велосипедом, - потом на двоих отписал свою дачу... Но фирму Лене не отдавал. Так и сказал, что фирму не отдаст никогда.

- Слепой сказал - посмотрим, - холодно произнесла та в ответ.

Через два дня адвокат Лены - шустрый маленький человечек с плешью выдвинул иск к Терентьеву в четыреста тысяч долларов.

Терентьев приехал в суд подавленный, растерянный - не думал, что Лена так стремительно начнет атаку. Он был готов грохнуться перед судьей на колени, чтобы та приняла справедливое решение, хотя понимал бесполезность такого жеста - суд все равно будет стоять на стороне Лены. Это несложно было определить по ускользающему взгляду, жестам и иронической улыбке, прочно припечатавшейся к губам судьи.

Даже объяснять не надо, почему суд находился на Лениной стороне: в глазах суда Терентьев выглядел законченным подонком - бросал жену с двумя детьми. С двумя! А то, что она спуталась с другим человеком - не в счет... Как не в счет и квартира, которую он переписал на детей, и две машины, и дача.

- Даже если я продам все, что есть на моей фирме, вместе с секретаршей и тремя водителями, я и то не наберу четырехсот тысяч баксов, сказал он. - В лучшем случае - сто пятьдесят. От силы - двести. Но четыреста! У меня таких денег никогда не было. Вы понимаете, никогда!

Глаза судьи, строгой женщины в синем старомодном костюме, от этого признания сделались очень сухими и очень холодными.

- Возможно, возможно... Но ваши слова к делу не пришьешь. Экспертиза установит, сколько стоит ваше предприятие, все оценит и свои выводы изложит суду. Ну а мы тогда уже примем решение...

- Какое решение? - машинально спросил Терентьев, почувствовав себя омерзительно.

- Во всех случаях пятьдесят процентов от стоимости своей фирмы вы должны будете отдать своей жене. Таков закон.

В глотке у Терентьева сделалось сухо. Будто песка туда насыпали.

- Я и допускаю, что это будет более четырехсот тысяч долларов, добавила судья.

Терентьев сжал пальцами виски. Какой же он был дурак, когда не послушался своего приятеля-юриста и не перевел фирму на подставное лицо! Какой же он дурак, явился в суд один, без адвоката. Понадеялся на свои силы, на порядочность Лены. Ведь он и так все отдал детям, и вот - на тебе!

Было отчего взяться за голову.

Он понял, что сел на крючок, сел плотно. Лена знает всю подноготную его фирмы, всю бухгалтерию, в том числе и потайную, без коей ныне нет ни одной конторы, и до которой не допускают ни налоговых инспекторов, ни аудиторов - ту самую часть бухгалтерии, где царствует его величество "черный нал"...

Обмануть Лену было невозможно. Если понадобится, она, конечно же, выдаст его вместе со всеми потрохами налоговой службе. И тогда он потеряет не только фирму, потеряет свободу.

Будь проклят тот день, когда он увидел Леночку Свирскую и вдвойне, втройне проклята та минута, когда он решил на ней жениться.

Он вспомнил, как советовался с женой по поводу двойной бухгалтерии, и вновь застонал: Лена знала о его делах не меньше, а, возможно, даже больше, чем он сам.

Из суда он поехал на работу, там снова напился и только после этого почувствовал, что его немного отпустило.

- Вот кобра... Вот кобра... - ругался он, ошеломленно крутя головой.

Сдернул с себя галстук, расстегнул воротник рубашки. Выпил ещё коньяка и начал звонить своему приятелю-юристу - тому, который советовал ему немедленно переоформить фирму на подставника.

- Ты был прав... Ты не представляешь, как был прав, - простонал он в телефонную трубку. - Что мне делать? Что?

- В данную минуту только одно: найти денег, незамедлительно купить себе квартиру и в течение дня прописаться в ней. Иначе ты не только фирму, ты даже прописку потеряешь. Тогда придется тебе испрашивать в милиции вид на жительство, как бомжу.

Терентьев на этот раз послушался приятеля, выскреб все, что у него находилось в сейфе и купил себе квартиру с большой кухней и просторной прихожей в доме на Кутузовском проспекте. Постройка была старая, тридцатых годов, но с толком отреставрированная, отремонтированная по-европейски, полкомнаты приходилось на глухой, очень просторный альков, в который запросто можно было поместить тахту, диван и два шкафа. Обошлась квартира Терентьеву в сумму, конечно, приличную, но не оглушающую: жилье ныне здорово подешевело.

- Молодец! - похвалил Терентьева приятель. - Хоть крышу над головой себе обеспечил... Молодец!

- Что делать дальше?

- Попробуй уговорить жену взять заявление из суда.

- О разводе? Не возьмет.

- А ты пообещай переоформить на её имя свою личную собственность.

- Она не пойдет на это. На горизонте маячат четыреста тысяч долларов. От этой суммы Ленка никогда не откажется.

- И все-таки, попытка - не пытка.

- Ладно, - пообещал Терентьев. Голос у него был обреченным.

- Только постарайся говорить с ней не таким голосом, - предупредил приятель.

- Голос на неё не действует. Она не из тех людей.

- А ты постарайся! - приятель был настойчив. - Уши у женщины гораздо больше, чем глаза, имей это в виду.

Похоже, приятель-юрист лучше знал жизнь и тайники человеческой души, чем Терентьев, - особенно тайники женской души: Лена неожиданно согласилась на предложение. Видать, она понимала, что четыреста тысяч зеленых - это журавль в небе, а личное имущество Терентьева, которое, кстати, также потянет на немалую сумму, - это синица в руках.

Так эта птичка перескочила из рук Терентьева в руки Лены. Зато у Терентьева появилась передышка, он мог сманеврировать и спасти свою фирму.

Но на фирме работала экспертная комиссия, назначенная судом - суд её не отменил, несмотря на то, что Лена забрала заявление. Эксперты были мужики дотошные, цепкие, они осматривали даже ножки у стульев, прежде чем оценить их, и потихоньку толкали свою тележку вперед. Предпринимать какие-то действия при экспертах было опасно, и Терентьев упустил время.

Вскоре Лена узнала, что Терентьев купил себе квартиру на Кутузовском проспекте и стала требовать, чтобы тот переписал эту квартиру на младшего сына, Антона, поскольку старшему сыну, Андрюшке одна квартира уже была отписана.

- Зачем? - тупо глядя на Лену, спросил Терентьев.

- Чтобы потом, когда ты умрешь, не платить бешеные деньги за налог. Без налога ныне наследство не оформляют.

У Терентьева от этих слов сама по себе задергалась щека, будто от электрического тока. В чем, в чем, а в меткости Лене не откажешь: все время бьет в десятку. Терентьев крякнул и произнес ошеломленно:

- Мда-а-а! - Больше он сказать ничего не мог.

- Ну ты же не собираешься жить сто пятьдесят лет, - Лена усмехнулась. - Все равно эта квартира Антошке достанется... - Губы у Лены сделались тонкими, сухими и Терентьева кольнула догадка: "А ведь она не зря старается... Следующий ход просматривается хорошо - она оформит опеку над детьми, и все имущество, которое я отписал детям, достанется ей. Вот так, простенько и со вкусом... В том числе и моя квартира на Кутузовском проспекте..."

Он покачал головой:

- Не-ет!

- Ну, как знаешь. Мы договорились, что ты отдашь мне все личное имущество...

- Но квартира - это же не личное имущество...

- Личное! - Лена была непреклонна.

- Мне же жить негде, - дрогнувшим голосом произнес Терентьев и ощутил к себе жалость - Лена обхитрила его.

- А это меня совершенно не касается. Раньше касалось - сейчас нет.

Терентьев понял, что ещё немного - и он сорвется, и тогда Лена, как пить дать, раздавит его. На него навалилась обида, ещё что-то, родившее в нем боль, он оглушенно замотал головой, хотел было выругаться, но вовремя ухватил себя за руку, остановил слова, что называется, на бегу.

- Решай, в последний раз предлагаю... - Голос Лены был жестким. - Или ты переписываешь квартиру на Антона, или я вновь предпринимаю кое-какие шаги...

- Но ты же обещала!..

- Я ничего никому не обещала, - холодно отчеканила Лена и сделала резкий жест, давая Терентьеву понять, что не намерена терять время на подобные разговоры.

Назавтра её адвокат вновь появился в суде и, лучезарно улыбаясь, ослепляя блеском манер технических сотрудниц судейской канцелярии, объявил, что к его клиентке на руки попали новые документы, которые обязывают её опять обратиться в суд.

Заявление было принято к рассмотрению: все-таки Лена - мать двоих детей, а у нас ни детей, ни матерей не положено обижать.

Суд присудил разделить имущество, активы, пассивы и прочее терентьевской конторы пополам - половину Терентьеву, половину - его жене. Либо - можно было выбрать и этот вариант - выплатить ей четыреста пятьдесят тысяч у.е.: экспертная комиссия проверила все хозяйство Терентьева, поприкидывала кое-что и, учитывая перспективность дела, которым тот занимался, нужность его для общества, дефицит товаров, оценила его в миллион долларов. Когда судья объявила окончательное решение о разводе и приговор о четырехстах пятидесяти тысячах баксов, - Терентьев почувствовал, как у него останавливается сердце.

Лена хоть и старалась не глядеть на Терентьева, но не могла - иногда поглядывала и победно улыбалась. Рядом с ней улыбался, торжествующе светясь лицом, лысиной, чистыми крупными зубами, её адвокат.

Делать было нечего. Четырехсот пятидесяти у.е. у Терентьева не было, имущество фирмы пришлось разделить...

Шансов выжить у конторы, которая ещё вчера процветала и считалась перспективной (очень перспективной), почти не было; разрубленная пополам, она стала быстро угасать. Терентьев отстранился от дел, заперся у себя в квартире на Кутузовском проспекте; первое время он пил беспробудно, опух и подурнел, но потом пришел в себя, попробовал было заняться другим делом, но все раскрутить заново оказалось невозможно, и Терентьев затих.

Удастся ли ему подняться на ноги снова, никто не ведает, но сам Терентьев, с которым я недавно виделся, считает, что удастся - он знает, как это сделать, и сделает, только вот жениться во второй раз вряд ли будет.

Вдруг ему попадется женщина ещё более опасная, чем Лена? Этого Терентьев очень боится. Второго такого развода он точно не выдержит.

ЗОЛОТЫЕ ЧЕЛЮСТИ, ИЛИ ОТЪЕЗД В АМЕРИКУ НА ПМЖ

Чета Володиных давно собиралась отъехать в Штаты. Решение было принято на горячую голову, но потом не угасло, а, напротив, укрепилось и вскоре стало едва ли не целью их жизни. Им перестало нравиться в России, в Москве буквально все - и похмельный энтузиазм крикливых демократов (действительно, орут, будто с перепоя), и нищие старики, увешанные орденами, смирившиеся со своей горестной судьбой, которую чете Володиных не хотелось повторить в надвигающейся старости, и горластые юнцы, привыкшие к наркотикам, как к яичнице по утрам, и безногие, всеми брошенные герои чеченской войны, сидящие в проходах метро с протянутой рукой, и засилие абреков на рынках - словом, все, все, все.

Когда уже окончательно стало невмоготу, подперло, как говорится, старший инженер института, проектирующего клубы, казино и прочие увеселительные заведения, Эдуард Володин уволился с работы и занялся оформлением отъезда. Параллельно Володины засели за язык. По-английски они могли изъясняться только жестами, такую подготовку им дал институт. Стали потихоньку перемалывать разные самоучители, словари, всевозможные пособия, справочники и прочую, не самую качественную литературу, обещающую полное освоение языка за смешной срок - в несколько месяцев, недель, дней, но, видать, головы у Володиных были уже не те, что в молодости - не воспринимали знания, не впитывали их, а отталкивали, и Володины приуныли.

Но ненадолго. Вечером Володин, помешивая чай в стакане с душистым пакетиком "пиквика", сказал жене:

- Придется, Лера, нам от наших ресурсов немного отщипнуть на изучение языка. Иначе английский не одолеть.

Седеющая супруга вскинула на мужа глаза.

- Чего это? - Во взгляде Леры Володиной заблистал металл. - Никакие дополнительные расходы в нашем скромном бюджете не предусмотрены!

- Иначе мы так и будем изъясняться жестами и блеяньем. - Он хмыкнул. - Надо нанимать репетитора.

- Погоди, погоди, не сбивай с толку. - Лера проворно зашевелила губами, высчитывая, во что обойдется репетитор, сбилась, недовольно наморщила лоб и потребовала от мужа карандаш и бумагу. - Ты ведь собьешь с толку кого угодно, даже Пифагора, - с раздражением бросила она, хотя муж не сказал ей больше ни слова, молчал, как рыба...

Готовясь к отъезду в Штаты на ПМЖ - постоянное место жительства, Володины продавали сейчас все, что было им дорого, что нажили трудом праведным и неправедным (всякое бывало) - старый хрусталь и книги, мебель и отрезы, купленные впрок, ещё в брежневские времена, вырученные рубли меняли на доллары. Пришлось немного "отщипнуть" на репетитора.

Не стали продавать Володины только золото и драгоценные камни.

- Золото - оно и в Америке золото, - сказал Володин, - русское золото в Штатах ценится высоко. Золото мы повезем с собой.

- А как? - спросила жена. - Как повезем? У нас же отберут его на границе.

- Кто? - наивно спросил Володин.

- Дед Пихто! Таможенники. Слыхал про таких?

Володин почесал загривок.

- Но ведь на всякую хитрую задницу есть штопор с кривым винтом, очень кстати вспомнил он услышанную где-то пословицу, - так что не тревожься, маман! Кривой штопор мы обязательно придумаем. Иначе для чего человеку дана эта вот самая хренация! - он стукнул себя ладонью по темени. В следующий миг озадаченно сморщился: - Вот только куда нам спрятать камешки, брюлики наши?

То, что им не дадут вывезти камешки и золотишко, было понятно, как божий день. Надо было что-то придумать.

- Я их спрячу, - сказала Лера, потные черные усики, прилипшие у неё к верхней губе, воинственно зашевелились.

- Куда?

- Куда, куда? - Лера засмеялась и выразительно хлопнула себя по низу живота. - Вот сюда! Ни одна собака не найдет.

Тут Володина неожиданно озарило: словно бы утренняя звезда перед ним высветилась, и он забормотал, как заведенный:

- Собака, собака, собака...

- Ты чего там бубнишь? - Лера раздраженно повысила голос. Разбубнился! И так голова болит!

- Собака, собака, собака, - продолжал повторять Володин.

- Чушь какую-то мелешь! Я тут голову ломаю, как нам сэкономить "зеленые", а он болтает разную чушь про собаку. Тьфу! Собаку нашу мы оставим у тети Маргоши, уже решено. Летом она Анзора к будке приклепает цепью, пусть стережет имение, захребетник, хлеб свой отрабатывает.

- Собака, собака, - повторил Володин, и жена посмотрела на него, как на помешанного.

- Как я сказала, так и поступим - Анзор остается здесь. У тети Маргоши на даче. Ясно?

- А я думаю, Анзора мы возьмем с собой. - В голосе Володина появились упрямые нотки - редкое дело, он никогда не позволял себе быть таким. Лера нехорошо удивилась и поднялась с табуретки. Темные пушистые усики, влажно поблескивавшие у неё на верхней губе, зашевелились. Это был первый признак гнева.

Володин загородился от жены рукой:

- Ты только послушай, Лерочка, что я хочу предложить. Умоляю тебя послушай...

Анзор был крепким задастым ротвейлером с презрительным взглядом мокрых кофейных глаз, жирной темной спиной и оранжево-палевой подпушкой на шее и животе, с короткими ногами и тяжелыми цепкими челюстями.

Хватка у Анзора была мертвой, огромные треугольные зубы его можно было разжать только молотком и зубилом.

Глава семьи, когда смотрел на эти зубы, нервно передергивал плечами ощущал, как по ложбинке между лопатками ползет холодная струйка: то ли мурашки бегут, то ли стылый пот катится - не приведи Господь угодить под прикус таких зубов. Как-то Володин купил Анзору для развлечения огромную пластмассовую кость, вкусно сдобренную разными запахами, неосторожно бросил ему. Анзор, узрев в броске что-то опасное для себя, незамедлительно взвился в воздух и с силой хлопнул челюстями.

Кость, которая казалась Володину крепче чугуна, разлетелась на куски. Володин в очередной раз со страхом и уважением посмотрел на своего "младшего брата".

- Это не пес, а лошадь со стальными зубами, - прошептал он. Запросто перекусит ногу жирафу. - Почему на язык ему пришелся именно жираф, Володин не знал. Так получилось, словом.

Зубы у Анзора были что надо, в половину пальца величиной. Володин в тот вечер рассказал жене, что за необыкновенная мысль родилась у него в голове - из золота отлить коронки и насадить собаке на зубы. И таким образом вывезти за рубеж.

Лера, сменив гнев на милость, посмотрела на мужа так, как будто видела впервые.

- Ну и голова у тебя, Эдуард! Моссовет! - произнесла она старинное, практически уже забытое слово. - Английский английским, мы как-нибудь его выучим, не дураки, чай, а вот золото, даже если я его спрячу сюда вот, Лера привычно хлопнула по низу живота, - все равно найдут. Рентген высветит. Драгоценные камушки не высветит, а золото высветит... - Она поднялась с кухонной табуретки и решительно рубанула рукой воздух. - Все! Заметано! Драгоценности провозим в... - на этот раз она хлопнула по ягодице, - а золото - в собачьей пасти!

Осталось только, - кроме забот об английском языке, - найти дантиста, который не испугался бы огромной собачьей пасти и насадил бы на зубы Анзору массивные золотые коронки.

В конец концов Володин такого дантиста нашел, - за деньги в нашей стране сделают что угодно, хоть ракету "тамагавк", нацеленную на Сербию, украдут прямо с палубы авианосца; брал собачий дантист за свою работу дорого - шестьсот долларов, но золото стоило того, его набралось полтора килограмма.

За три дня до отъезда Володин повел Анзора к собачьему дантисту, внутренне содрогаясь: он не то что за шестьсот долларов - за тысячу шестьсот не взялся бы ставить коронки на зубы такому чудовищу. Слишком уж страшна пасть. Но дантист отнесся к появлению Анзора спокойно - видать, уже имел дело с необычными заказами. Это Володин понял по лицу дантиста, по его многозначительному, ироничному взгляду, по ухмылке, застывшей в уголках рта. Он подхватил Анзора, неожиданно сделавшегося тихим и покорным, как курица, за ошейник, и поволок на драную, обитую полопавшейся клеенкой кушетку.

Странное дело, Анзор не сопротивлялся.

Через два дня пасть Анзора сияла так, что в квартире Володиных даже ночью было светло. Анзор бродил по квартире и, видимо понимая исключительность своего положения, громко щелкал зубами. По стенам квартиры метались испуганные блики. Володин смотрел на своего пса с уважением, страхом и некоторым подобострастием, которое обычно бывает свойственно чиновникам: испачканный чернилами младший клерк из провинциальной конторы таким взглядом смотрит, как правило, на заезжего бугая с лампасами, такими же глазами и Володин взирал на свою собаку.

Лера старалась подсунуть Анзору кусок пожирнее, послаще, и тот чавкал, оглушительно хлопал золотыми челюстями, давя ими колбасу, сало, мясо, чернослив - Анзор был любителем фруктов вообще и сухофруктов в частности. Лера лишь умиленно гладила ротвейлера по холке:

- Кушай, Анзорчик, кушай... Ты даже не представляешь, как ты дорог нам с папой...

И это была правда.

Анзор не стеснялся, он старался, ел за троих, как будто бы на всю оставшуюся жизнь хотел наесться российской пищи. Наверное, по-своему он был прав: того, что есть здесь, нет в Америке.

Наступил день отъезда. Володин получил последние деньги за квартиру, которую покидал, посидел на чемодане в прихожей, смахнул с глаз пару слезинок, навернувшихся совсем некстати и вызвавших у него досаду - Володин не причислял себя к сентиментальным людям, - но ведь, с другой стороны, в этой квартире прошла его жизнь... Сейчас он обрубал свое прошлое одним махом, будто топором. Лера, стоявшая рядом, с широко раздвинутыми ногами, у неё даже походка изменилась, жена была с "икрой", набита драгоценными каменьями, которые никак не подпадали под декларацию, тоже всплакнула.

- Ладно, ладно, маман. - Володин, вспомнив прежние годы и нежность, которую он проявлял к молодой Лере, когда ухаживал за ней, похлопал её ладонью по плечу. - Не добавляй сырости в московский климат.

Через три минуты они вышли из квартиры. На морду Анзора была нахлобучена железная арматура, этакая "авоська" для фонаря наружного освещения, - чтобы злая собака с насупленно-грозным взглядом не могла открыть пасть. Володин вел Анзора на поводке и первым проследовал в машину - новенькую "газель", приехавшую за ними.

В аэропорту без приключений не обошлось. Володина с Анзором и вещами пропустили беспрепятственно, а вот раскоряченную Лерину походку засекла опытным глазом старая таможенница и пригласила женщину в отдельную кабинку для "душевного разговора". В результате Лера вышла из кабинки уже нормальной походкой.

Володин все понял без слов: "икру" нашли и оба "пирога" вынули: один "пирог" с каменьями, другой - с долларами. Лера, бледная, с трясущимся подбородком, молча прошла в самолет и лишь когда поднялись в воздух и пассажиров обнесли минеральной водой, обрела голос. Она костерила на чем свет стоит власть, все её ветви, таможенников, политиков, разных красных, белых, черных, голубых, зеленых - всех, словом, не делая никаких различий между коммунистами и демократами, жириновцами и яблочниками, аграриями и черномырдинскими "газпромовцами" - все для неё были людьми в противогазах, с лицами, в которые можно и нужно было плевать.

Перед подлетом к Нью-Йорку она расплакалась. Володин как мог утешал жену. Он гладил то её, то ротвейлера, сидевшего рядом с креслом на полу и надменно вращавшего голову с нахлобученным на неё намордником.

- Ничего, ничего, - шептал Володин успокаивающе, - мы пережили многое, переживем и это. Зато с нами летит полтора килограмма золота. - На несколько мгновений он прекращал гладить жену и двумя руками гладил ротвейлера.

Ротвейлеру это нравилось, он склонял голову набок и внимательно и серьезно, будто решал про себя какую-то задачу, смотрел на хозяина.

Через американскую границу Анзора провели без всяких осложнений: двое в темной форме, он и она, лишь глянули на него, и одновременно, как по команде, сделали жест, которым в старые времена богатые грузины отсылали от себя случайно остановившееся такси - "праезжай, дарагой, далше!".

И Володины "праехали далше". В Нью-Йорке прибывшую чету встречал брат Володина Лесик, имевший в Форест-Хиллз - таком же русском районе, как и Брайтон-Бич, две квартиры и небольшой продуктовый магазин. Лесик приехал за Володиными на микроавтобусе, похожем на старый "рафик" - вполне возможно, из Союза и вывезенном, - погрузили в него вещи, усадил брата с супругой на переднее сиденье, подивился сосредоточенной угрюмости собаки и сказал:

- Этого пса можно было и не вывозить из России. Таких в Америке полным-полно.

Володин возразил:

- Таких - нет. в пасти Анзора полтора килограмма чистого золота.

Лесик неверяще ахнул: как так?

- Ты, похоже, ничего не понял, - сказал ему Володин. - Я же тебе намекал в письме... Понимаешь, я спрашивал, найдется ли в Нью-Йорке приличный собачий зубостав. Что ты ответил?

- В Нью-Йорке есть все, - машинально пробормотал брат: он хорошо помнил, что отписал в Москву. - Как в Греции.

- В общем, у Анзора полная пасть золота. Две челюсти.

- А как ты его кормишь?

- Так и кормлю. Хряпает мясо золотыми зубами, не жалуется.

- Зубостава придется привезти из Брайтон-Бич, - произнес брат, что-то прикинув про себя, - в Форест-Хиллз таких нету.

С Анзора наконец-то сняли проволочный намордник, и пес обрадованно защелкал зубами. Золотые зайчики заскакали по обшарпанному нутру "рафика". Лера не выдержала, вспомнила, как её водила в кабинку для "душевного разговора" таможенница, и опять заплакала.

Зубостава Анзор принял недружелюбно, ушел от него в комнату, залез за тяжелую пыльную портьеру и зарычал.

- Ничего, ничего, пусть порычит, - зубостав весело потер руки, - от меня другими собаками пахнет, вот ваш песик и волнуется. - Он иронично хмыкнул: - Разволновался!

Но подойти к себе Анзор не дал - он не пустил зубостава даже на порог комнаты, в которой скрылся: едва тот показался в проеме двери, как Анзор взвился из-за портьеры и, скаля сияющую пасть, понесся на зубостава. Тот едва успел прихлопнуть дверь. Ротвейлер тяжело ударился в неё четырьмя лапами сразу, едва не выломав вместе с коробкой.

Зубостав стер мелкий горячий пот, проступивший на лбу:

- Во дает! Рычит хуже налогового инспектора.

- Сейчас я с ним справлюсь. Живо справлюсь, - уверенно произнес Володин и шагнул в комнату. В ту же секунду он выпрыгнул обратно, ухватился обеими руками за бронзовую, украшенную вензелями скобу, притискивая дверь к себе.

От удара сильных собачьих лап дверь дрогнула, из пазов полезла какая-то пластиковая дрянь, похожая на окаменевшую замазку.

На лбу Володина также появился мелкий горячий пот. Он растерянно посмотрел на зубостава:

- Это что же такое делается?

- Он вас также не подпустит к себе.

- Почему? - жалобно спросил Володин.

- Ему понравилось жить с золотыми зубами. Комплекс египетской царицы Хатшепсут. Той тоже нравилось золото.

- Я все-таки попробую сделать ещё один заход, - сказал Володин, - не верю, чтобы не получилось.

И опять выскочил из двери с испуганным лицом. Пес вновь хрястнулся всем телом о дверь, выбил из пазов пластмассовую замазку и глухо предупреждающе зарычал.

Подошла Лера, уперла руки в боки, - Володин по обыкновению приготовился к нотации, - но Лера неожиданно захныкала:

- Говорила же я тебе, давай этого живоглота к тете Маргоше на дачу отправим, но ты, как всегда, занял позицию телеграфного столба...

Володин понял, что сейчас - тот самый выгодный момент, когда можно резко ответить жене и не получить отпора.

- А золото ты где бы везла? В пи...? - вскричал он и зло глянул на живот жены.

В ответ на повышенный голос хозяина за дверью вновь зарычал Анзор. Лерино лицо плаксиво скривилось:

- Взяли бы вместо Анзора какого-нибудь другого пса из подворотни, он только бы благодарен нам был за то, что мы его привезли в Америку, свет и мир показали. Да здесь всем собакам не жизнь, а рай... В отличие от проклятой России.

Володин уже не обращал внимания на бормотание жены - понял, что вряд ли та сумеет снова собраться с силами, чтобы обрушить на его голову разящий словесный дождь, он соображал, как же быть дальше.

- Не кормить этого гада, и все! - продолжала ворчать Лера, хотя московского запала у неё уже не было, никак она не могла набрать прежние обороты. - Тогда он это золото сам выплюнет.

На следующий день попытку вынуть золото из пасти ротвейлера повторили - пришел новый зубостав - лысый, интеллигентный, в золотых очках, - но и у него тоже ничего не получилось: Анзор с ревом, будто натовский бомбардировщик, кинулся на зубостава, тот оказался не таким ловким и проворным, как его предшественник, Анзор успел ухватить его за штанину и крепко сдавил челюсти. Зубостав рванулся, половина штанины осталась у Анзора. Зубостав не выдержал, взвыл почище Анзора.

Володин засуетился, извиняясь, кинулся осматривать его обнажившуюся, с редкой черной шерстью ногу - не зацепил ли Анзор своими золотыми челюстями, - потом жалобно заглянул перепуганному зубоставу в лицо:

- Ну что, не удастся?

- Больше я к этой ополоумевшей дворняге не ходок. Пусть в пасть вашему Трезору заглядывают другие.

Ругаясь, он отправился в ванную прилаживать к брюкам оторванную штанину.

- Предупреждала же я! - вновь взялась за старое Лера. - Вон, говорят, что немцы людей травили овчарками, а сейчас выясняется, что это были не овчарки, а ротвейлеры. Ротвейлеры - это специальная порода, выведенная для того, чтобы рвать и есть людей... У-у! - Лера завыла безутешно, как паровоз, на смену которому пришел локомотив с электрическим двигателем. Жрать Анзор не получит больше ни крошки. Через четыре дня сдохнет от голода, и мы легко сдерем с его зубов золото. Неужели его нельзя ничем уколоть, усыпить? Тоже мне, мужчины называются!

- Для того чтобы этого гада уколоть, к нему надо подобраться. Он же к себе никого не подпускает.

Пострадавшему зубоставу пришлось заплатить за порванные брюки, и он удалился. Анзор целый день метался голодный по комнате, выл, бился лапами о дверь, рычал, ярился, вел себя, будто взбесился, а потом неожиданно стих.

- Похоже, смирился абрек, - сказал Володин.

- Все равно ничего ему есть не дам, - заявила Лера. - Когда свои кровные полтора килограмма вернем - может быть, получит пару куриных ляжек в порядке разового поощрения, а так - ни за что! Потом вообще выгоним, нечего этому оглоеду делать в нашем доме.

Через час Володин забеспокоился:

- Что-то он ведет себя слишком тихо. Как мышь. Может, заглянуть?

- Не надо! - повысила голос Лера. - Еще чего не хватало! Заглянешь, когда он подохнет!

Но Володин не выдержал и, соблюдая меры предосторожности, приоткрыл чуть-чуть дверь. В образовавшуюся щель толщиной не более нитки ничего нельзя было увидеть, он попрыгал-попрыгал и приоткрыл дверь пошире.

В лицо ему пахнуло свежим воздухом, из-под портьеры вырвался ветер, взвихрил пыль, Володин хотел было захлопнуть дверь, ему показалось, что вместе с пылью из-за портьеры выметнулся и Анзор, но вместо этого он неожиданно резко и широко распахнул дверь.

В комнате никого не было.

Ротвейлер исчез.

Окно было выдавлено, в образовавшийся широкий проем Анзор и выпрыгнул. Володин с остановившимся сердцем кинулся к окну, выглянул в него, увидел внизу кусок стекла, - крупный осколок блестел зеркально, бил в глаза, рядом была рассыпана стеклянная мелочь, и все.

Хрипя, Володин метнулся в коридор, пулей вылетел за дверь и с грохотом скатился с третьего этажа по лестнице вниз, не стал даже ждать лифта. Лера высунулась из квартиры следом:

- Ты куда?

- Анзор исчез...

Лера запричитала. Володин думал, что Анзор, выпрыгнув из окна, разбился, лежит сейчас, переломанный, с высунутым окровавленным языком где-нибудь под кустом либо в яме, а оказалось - нет: Анзор, судя по всему, приземлился благополучно, отряхнул с себя сеево мелких осколков и умчался в самостоятельную американскую жизнь. С килограммом золота в пасти.

Володин долго стоял над блескучими осколками и продолжал задавленно хрипеть - ему было плохо. Потом заплакал.

Через пятнадцать минут он вместе с братом Лесиком и всем его семейством, - Леру свалил сердечный приступ, и она осталась дома, отправился на поиски Анзора, но куда там - того и след простыл.

СЕМЕЙНЫЙ ОТДЫХ В ТУРЦИИ

Вечером Поплавский принес своей жене огромный букет цветов. Это были роскошные, желтовато-белые, очень крупные хризантемы на длинных ножках, ослепляющие своим богатством, не лишенные, как все тепличные цветы, запаха, и крикнул с порога жене:

- Ирина, неси сюда большую хрустальную вазу с водой!

Из комнаты выпорхнула жена Поплавского - молодая, красивая, с нежной персиковой кожей, гибкая, будто изящный зверь, - такими женщинами можно любоваться бесконечно, они ласкают взор даже самого угрюмого, равнодушного к женской красоте мужчины, тихо всплеснула руками:

- Какая красота! - Спросила, не веря: - Это мне?

- Тебе, тебе, - довольным тоном произнес Поплавский, - дары подмосковной осени.

Наверное, он был прав: цветы тоже можно считать дарами осени, как яблоки, сливы, груши, картошку, прочие фрукты и овощи, что попадают на стол. Было, конечно, в этой затертой фразе что-то манерное, но у Поплавского она прозвучала словно цитата из хорошей книги.

- Ох, Эдичка! - охнула Ирина, обняла мужа за шею, поцеловала в щеку. - Спасибо! Давно я от тебя не получала таких цветов.

Поплавский расцвел ещё больше, улыбнулся лучисто:

- Это не я... Представь себе - не я. Это мой шеф! Он, он! Поплавский засек недоумение, проскользнувшее в глазах Ирины, засмеялся, повторил: - Он! И это ещё не все.

- Шеф? - Ирина попыталась вспомнить шефа... Ей представился опрятный плечистый господин в костюме долларов за восемьсот, шелковом галстуке, стоящем дороже, чем костюм её Эдички, - молчаливый и сильный мужчина, с которым они постояли вместе минут пять или шесть во время презентации фирмы, где работал Поплавский, - и все равно до конца вспомнить его не смогла. Вспомнила только костюм, а вот вместо лица в памяти осталось что-то безликое: глыба лысеющей головы, и все. - Шеф?

- Да. Неужели ты не помнишь Александра Александровича? Ну не может этого быть!

Ирина сделала рукой замысловатое движение, улыбнулась неувренно:

- Почему же? Помню, хорошо помню.

- Он о тебе говорил много лестных слов, вот столько, - Поплавский широко раскинул руки, - целую книгу можно издать. И вообще, - Поплавский неожиданно огляделся, понизил голос до шепота, словно бы его кто-то подслушивал, - он ко мне здорово подобрел.

- С чего бы это?

- Не знаю! - Поплавский приподнял плечи, рукою притронулся к волосам жены. - Может, из-за тебя... Он знает, как сложно содержать красивых женщин, как их обеспечивать. Возможно, меня даже повысят, шеф на это сегодня намекнул. - В глазах Поплавского возникло счастливое мальчишеское выражение, он сунул букет жене в руки, схватил её за талию и закружил, закружил в прихожей.

Прихожая у них была тесная, снести все, что в ней находилось, было несложно, и Ирина, боясь разгрома, тесно прижалась к мужу. Ей стало радостно от того, что у мужа все так хорошо складывается, глядишь, и денег будет приносить больше, и они, в конце концов, выпутаются из долгов, перестанут чувствовать себя униженными, когда на улице доводится останавливаться около лотков с какими-нибудь диковинными фруктами, и они не могут купить ничего - в кошельке у бывшего подполковника железнодорожных войск Поплавского вместо денег - сплошной писк. Собственно, он и раньше не был богатым, военный инженер Поплавский, но все подполковничьей зарплаты хватало, чтобы и питаться прилично, и обновки покупать, и отдыхать на юге...

Потом все изменилось. Армия обнищала, и Поплавский ушел в отставку. Пристроился к одной коммерческой структуре замом генерального директора структура вскоре пошатнулась, директора в подъезде собственного дома пришили двое наемных убийц, выпустив в него четыре пули из ТТ, его коммерческого зама нашли в машине с перерезанным горлом, и Поплавский поспешил покинуть структуру - перешел работать в товарищество с ограниченной ответственностью "Игус" на должность менеджера. Но ему пришлось конкурировать с молодыми мальчиками, не брезгующими никакими способами в достижении цели, и Поплавский увял, перешел в нынешнюю контору, возглавляемую бывшим сотрудником Министерства нефтяной промышленности Александром Александровичем Невским, манерами и стилем руководства походящим на своего далекого великого однофамильца. У Поплавского была странная должность - менеджер по работе с коллективом. Он так и не нашел, чем ему следовало заниматься - то ли возить воду на коллективе, то ли самому привозить воду коллективу... В общем, на работе этой Поплавский потихоньку чахнул, чувствовал себя никому не нужным, метался по офису из угла в угол, мешая работать тем, кто действительно был занят делом; устав, хватался за сердце от одышки, делал кислое лицо и усаживался в углу пить представительский кофе с печеньем, хотя кофе с одышкой и аритмией не совмещался.

В конце концов он не выдержал, пришел к Невскому, выбрав момент, когда тот, после заключения крупной сделки, находился в хорошем настроении, жалобно произнес:

- У меня ничего не получается.

Взгляд у Невского сделался холодным, он оценивающе оглядел Поплавского с головы до ног, словно женщину, - у Поплавского от этого взгляда к горлу подкатил твердый комок. Невский неопределенно помотал в воздухе рукой:

- Пока, Поплавский, работайте, как работали. Проведем ежегодную презентацию - там видно будет.

На презентацию Поплавский пришел с Ириной и по тому, как заинтересованно смотрел старый холостяк и стрелок за красивыми юбками Невский, понял, какой живец нужен на эту рыбу, - сердце у него заколотилось, будто у старого рыбака, подсекшего на удочку крупную добычу. У Поплавского даже руки задрожали - он понял, что надо делать.

А когда шеф вызвал его к себе, усадил в кресло, угостил коньяком, от сладкой судороги свело икры, так и затряслись колени. Поговорили о том о сем, - обычная трепотня, так любимая "новыми русскими", считающими, что они стали тем самым высшим светом, к которому столько лет пытались безуспешно пробиться, - после чего Невский вытащил из вазы огромный букет хризантем.

- Передайте это вашей жене. Она у вас душечка, бриллиант. А бриллианты время от времени надо протирать мягкой бархоткой.

Поплавский ощутил, как в ушах у него что-то тоненько звенькнуло, словно бы где-то далеко, в горних высях, ему подали сигнал, к телу прилипло тепло, и он пробормотал обрадованно:

- Благодарю вас... благодарю вас...

Шеф все понял, улыбнулся - уголки губ у него насмешливо поползли вверх, глаза посветлели, налились водянистой рябью, что было хорошим признаком, сказал:

- Теперь о вашей работе. Вы правы - она скучна для вас. Но это дело поправимо. Я собираюсь учредить должность ещё одного своего заместителя... - Он пытливо поглядел на Поплавского, подбадривающе кивнул. - Это мы ещё обсудим, у нас будет время. - И, поймав вопрос в глазах Поплавского, пояснил: - Я тут собираюсь в одну поездку, на пару недель. Вполне возможно, приглашу вас с женой...

Рыба подсеклась, сама подсеклась - Поплавский, рыбак в общем-то неважнецкий, ничего даже не сделал для подсечки, боясь спугнуть добычу, но добыча шла в руки сама и теперь резко и сильно потянула наживку.

Через неделю шеф объявил, что они едут в Турцию, на берег Эгейского моря.

- Отдохнем малость от московской суеты, смоем её морской водицей работать лучше будем, - сказал шеф Поплавскому. - Пусть жена ваша берет с собою лучшие купальные костюмы.

- Вы меня приглашаете в поездку вместе с женой? - на всякий случай уточнил Поплавский.

- Да, - коротко ответил шеф.

Поплавский думал, что они полетят в Анталью, уже изрядно загаженную "новыми русскими", - там, говорят, даже в туалетах на стенах появились короткие надписи из трех букв, которые наивные иностранцы путают со словом "мир", но они полетели в Измир. Потом Поплавский посмотрел по карте: от Измира до Антальи было не менее шестисот километров.

Самолет садился долго - из-за горных увалов выхлестывали потоки ветра, раскачивали тяжелую машину. Ту-154 скрипел всеми своими суставами, костями, скелетом, сопротивляясь нажиму, пилот долго рисовал круги, прежде чем примериться к бетонной полосе и покатить по ней, притихшие пассажиры, серея лицами, жмурились от страха, один лишь Невский был невозмутим, словно каждый день попадал в летные передряги, посасывал мятную карамельку и с интересом глядел в иллюминатор. Когда крыло накренившегося набок самолета проскользило метрах в пятидесяти от рыжеватой унылой горы, едва не зацепив за её макушку, лишь усмехнулся и распечатал ещё одну карамельку.

Поплавский невольно засек взгляд жены, с восхищением смотревшей на Александра Александровича, - ей показная смелость нравилась. Поплавский с печалью подумал, что он смертен, и Ирина его смертна, и Невский - от всех со временем останутся только кости да кусок жирно удобренной влажной земли. А если сейчас они зацепят крылом за очередную гору и разобьются, то от них останутся лишь мерзкие, пахнущие керосином, пролившимся из распоротых баков, куски мяса.

Поплавского передернуло, холод ошпарил ему грудную клетку, сердце, живот, пополз вниз, делая ватными ноги. Поплавский чувствовал, что сейчас его вывернет наизнанку, понимал, что бороться с собою бесполезно, и поэтому молил Бога, чтобы самолет быстрее приземлился.

Посадка прошла благополучно.

В аэропорту их ждала машина, которая отвезла в курортный городок, о котором Поплавский никогда не слышал - Кушадаси. Впрочем, так, с мягким окончанием, его зовут только наши, немцы, да голландцы - частые гости здесь, сами же турки произносят имя города твердо, будто обтачивают кость Кушадасы, с "ы" на конце и ударением на последнем слоге.

Отель "Имбат", в котором им зарезервировали номера, раскинулся на самом берегу моря, смотрел окнами в воду и был роскошен - кругом мрамор, цветущие деревья, бассейны с голубой облицовкой, свой причал с катерами и яхтами, несколько ресторанов, казино - в общем, рай на земле с пятью звездами на вывеске - своеобразным знаком качества, принятым в Европе и Америке.

Невский, естественно, поселился в "люксовских" апартаментах, по которым можно было раскатывать на велосипеде - так много места они занимали. Поплавский с Ириной - в номере поскромнее, всего из двух комнат, но тоже немаленьком.

- Ну как? Вам здесь нравится? - спросил Александр Александрович у Ирины за обедом, когда они ели осьминога, фаршированного экзотическими кореньями, с чесночной приправой и запивали еду крепким французским вином.

- Очень, - призналась Ирина.

- Ну тогда что ж... за это и выпьем, - доброжелательно и тихо произнес Невский, приподнял свой бокал, глянул сквозь него на море, добавил задумчиво: - Люблю французские вина. Но не люблю турецкие, пусть не обижаются на меня хозяева.

- Чем же плохи турецкие?

- Слишком кислые. Нет в Турции той культуры виноделия, что во Франции, в Чили или у нас в Крыму. У нас в Крыму раньше жили очень хорошие виноделы, не знаю, куда они подевались сейчас, после антиалкогольной кампании Горбачева и этого самого... - Невский, поморщившись, помял пальцами воздух, - ну, который: "Борис, ты не прав..."

- Лигачев, - подсказал Поплавский.

- Вот-вот, после алкогольной кампании Горбачева с Лигачевым профессия винодела приказала долго жить. - Голос у Невского был хотя и тихим, но напористым, это был голос человека, не терпящего возражений. Поплавский в армии встретил одного начальника, который говорил только шепотом, едва слышно, - и все невольно вытягивали головы, чтобы хоть что-то разобрать из его речи. Со стороны это выглядело очень почтительно - люди сидели по стойке "смирно".

- Александр Александрович - большой знаток вин, - сказал Поплавский жене.

- Ну не то чтобы большой, - Невский мягко, обезоруживающе улыбнулся, Поплавский никогда ранее не видел у него такой улыбки, неожиданно доброй, детской, - но кое-что в напитках понимаю. Жизнь научила. А вас, Ириночка, муж часто балует хорошими напитками?

- Мой муж - офицер, - помедлив, ответила Ирина, подцепила вилкой кусок осьминога, разрезала его ножом - движения её были точными, изящными, ими залюбовался не только Невский, залюбовался даже Поплавский, знающий свою жену наизусть - а какие напитки предпочитают офицеры - догадаться нетрудно.

- М-да, Александр Александрович, - поспешил встрять в разговор Поплавский, - жизнь в армии проходила мимо нас, как строй солдат мимо "Макдоналдса". - Поплавский даже удивился, какую мудреную фразу он сочинил и не поморщился. Уловив интерес в глазах шефа, он помотал в воздухе рукой, добавил к сочиненному: - Или как взвод штрафников мимо макаронника.

- Что такое макаронник? - Невский недоуменно выгнул одну бровь.

- Сверхсрочник. В основном это люди с четырехклассным образованием. Но "Тяни носок" и "Налево" знают очень даже хорошо.

- А команду "Направо"?

- Еще лучше.

- Их что, набирают специально? - спросил Невский.

- Похоже. Этим занимаются кадровики. Как и везде, собственно.

- М-да. Видна натура русского человека, - Невский отпил из бокала немного вина, посмаковал его, поймал невидимую капельку, прижал её языком к небу, чтобы почувствовать вкус, а точнее, послевкусие, как советуют знатоки вин, хотя какое послевкусие может быть, когда ешь наперченного, напичканного пряными кореньями осьминога, - находимся в райском месте, по-райски едим, по-райски пьем, а разговор ведем казарменный. Собственно, из чего, из какой пыли он возник? - Александр Александрович строго, будто на службе, посмотрел на своего подчиненного.

Тот отвел глаза в сторону.

- Вернемся к тому, о чем говорили. - Ирина кинулась на вырочку к мужу, отвлекая Невского.

- Да-да. - У Невского потеплели глаза, он согласно наклонил голову. Желание женщины - закон для мужчины.

Пошел незатейливый легкий разговор - обычный полусветский треп, болтовня ни о чем - о книгах и море, о виндсерфинге и восточных сладостях, в которых Невский понимал толк, о целебных травах и ценах на кожу в Турции.

- Здесь можно приобрести очень хорошие кожаные вещи, - сказал Невский, - турки превосходно выделывают кожу, у них появилась кожа-шелк, такая же мягкая и нежная, как настоящий шелк. Это очень модный материал в Европе. Пока его там мало. Турки шьют куртки, пальто, плащи. По европейским моделям, поскольку собственные модельеры у них слабоваты - не тянут, как говорится. Кожа-шелк, кстати, очень практичная, её можно стирать обычным порошком. И не руками, а в машине. Есть изделия из антилопьей замши. Тоже очень мягкий и качественный материал. Только надо выбрать хорошую модель, не промахнуться. - Невский, пока говорил, с жадностью поглядывал на Ирину, крутил в руке бокал.

- Я тоже слышала, что кожевенники здесь - на пять баллов, а конструктора, швейники - всего на три с половиной. Вилка!

- Таков народный обычай. - Невский не выдержал, усмехнулся. - У нас, впрочем, тоже. Мы более турки, чем сами турки. Что ещё тут можно купить? Хороши шелковые ковры. Это... это... - Невский, не найдя нужного слова, помял пальцами воздух, - это непередаваемое, это сказка. Турецкие шелковые ковры даже славятся в Европе.

- Вам и раньше доводилось бывать в Турции? - спросила Ирина. - Вы очень хорошо все знаете.

- Много раз. Двенадцать, а может, и пятнадцать. И по делам и на отдыхе. А все знать - это моя профессия. - Невский наклонил голову к Ирине, глаза его посветлели, в них исчезла обычная жесткость, лицо расслабилось, стало домашним и каким-то незнакомым.

- А что тут есть типично турецкого? В смысле поделок. В Африке, например, - маски, копья, шиты, разные тотемные доски...

- Здесь - машаллахи. - Невский прямо, в упор посмотрел на Ирину, та выдержала взгляд, и Невский приподнял свой бокал с вином: - За вас! чокнулся с Ириной, чокнулся с Поплавским, бросил ему, не поворачивая головы: - Берегите свой бриллиант, старина! - Коротко вздохнул, словно ему было тяжело жить на белом свете или тоже хотелось приобрести бриллиант. Не всякому двуногому "венцу природы" достаются такие дорогие камни.

Слово "двуногому" он произнес так, что Поплавскому послышалось "двурогому", он задержал в себе дыхание, ощутил внутри далекую тоску, но тут же погасил её, заставил себя улыбнуться.

- По мере сил, Александр Александрович, - Поплавский отпил немного вина, беззвучно поставил стакан на стол, развел руки в стороны, - по мере сил и возможностей...

- Ну, насчет возможностей - это проблема разрешимая, - добродушно пророкотал Невский, и у Поплавского истаяли в душе последние остатки тревоги, он засуетился, схватил бутылку с вином, налил Невскому, Ирине, себе, провозгласил громко:

- За нашего бога, за Александра Александровича, за... - У Поплавского перехватило дыхание.

- Хватит, хватит, - остановил его Невский, - не за меня надо пить, а за единственную нашу женщину, за наш бриллиант... Все тосты подряд... Только за нее.

Поплавский хотел было поправить шефа: тосты не пьют, а произносят, пьют вино, но побоялся.

- А вечером мы с вами немного похулиганим, - заговорщицки, пониженным тоном произнес Невский, - вечером мы пойдем в казино. А пока давайте доедать осьминога.

- Тебе здесь нравится? - повторил Поплавский вопрос шефа, когда они остались с женой вдвоем в номере. Поплавский, как опытный разведчик, ищущий в щелях жучков, тараканов и прочие подслушивающие устройства, исследовал номер, постучал ладонью по стенам, одобрительно похмыкал, осмотрев ванную, похлопал дверцами шкафа в прихожей, восхитился: - Блеск!

- Блеск с треском, - не согласилась с ним Ирина, ожесточенно сдиравшая с себя платье через голову - где-то заела молния, где-то ткань липла к горячей коже и мешала. Ирина, сердясь, крутила головой, взметывала руки, боролась с одеждой.

Обнажились её ноги, молодые, с гладкой кожей - недаром классики литературы сравнивали хорошую чистую кожу с шелком и атласом, - у Поплавского внутри зажегся жадный огонек, он хотел было шагнуть к Ирине, взять её за плечи, прижаться лицом к её голове, ощутить вкусный запах её волос, затянуться им, будто дорогой и вкусной сигаретой, но что-то парализовало, сдавило ему руки, он почувствовал в собственном, очень естественном желании нечто воровское, браконьерское, чужое и замер в неловком, обрезанном на половине движении.

- Помоги мне, - сдавленным голосом попросила Ирина. - Чертово платье! Не люблю старые вещи.

- Да оно у тебя почти новое.

- Зато покрой у него времен кайзера Вильгельма.

Он помог ей освободиться от платья, Ирина выдернула голову из тесного разреза и шумно выдохнула:

- У-уф!

- Ничего. Скоро у тебя будут новые платья. Много, - пообещал Поплавский, аккуратно, едва уловимым движением поправил растрепавшиеся локоны на Ирининой голове, затем скупо, словно бы не веря, что он женат на этой яркой красивой женщине, улыбнулся. Произнес задумчиво: - Только ты меня не подведи.

- В чем не подведи? И вообще, при чем тут я?

Поплавский не ответил на этот вопрос, ещё раз улыбнулся, вздохнул, губы у него, несмотря на улыбку, горько сморщились, он помял себе пальцами горло, откашлялся. Пожаловался:

- Что-то я не в своей тарелке...

- Осьминог был очень острый. Это плохо для желудка.

- Желудком, ты знаешь, я никогда не страдал. Желудок у меня, как у утки, может переваривать стальные шарики и ржавые гвозди. Брюхо здесь ни при чем. При чем что-то другое.

- Может, печень? Почки?

- Нет. - Поплавский набрал в грудь воздуха, стукнул кулаком туда, где находилось сердце: - Дыхание что-то зажало, кислорода не хватает... А отель тебе что, действительно не нравится? Пять звезд - высокий полет.

- Звезд... Звездей, как ты иногда говорил в своей военной молодости. Разве в этом дело? Это все наносное, пыль. А здесь много пыли. И этот шеф твой с крепкой хваткой собственника, готовый родную мать обменять на участок земли - это тоже пыль, это все второсортное, неважное. Важны мы с тобою, ты и я.

- Это верно, - растроганно, поддаваясь жене, её настроению, пробормотал Поплавский, - ты и я. Мы всегда будем вместе, никогда не расстанемся. Ты и я... - Жена прижалась к нему.

Вечером они пошли в казино. "Имбат", как всякий пятизвездный отель, имел свое казино - тесноватый дымный зал, наполненный шумом, треском автоматов, гомоном людей, мягким звоном вращающегося колеса рулетки, игроков в казино было много, как много и зевак, праздного воскресного люда, сбегающегося на всякий огонек. Невский внимательно оглядел зал, поморщился:

- Я-то полагал, что в таком отеле казино должно быть пошикарнее...

- Может, уйдем, Александр Александрович? - предложил Поплавский.

- Зачем? Уйти мы всегда успеем. Лучше попробуем выиграть что-нибудь у этих одноруких бандитов, как их величает прогрессивная печать человечества, - Невский едва заметно усмехнулся, - потом выпьем пару коктейлей в баре либо бутылку шампанского и снова попробуем выиграть денежку. Все, что выиграем, потратим на коктейли с шампанским. Как вы считаете, Ириночка? - Невский мягко коснулся руки Ирины, склонил крутолобую, с редкими бровями голову, оглядел её оценивающе.

- Я согласна, - весело отозвалась Ирина.

- Как прекрасно сочетаются эти два слова: "я" и "согласна", - отметил Невский, глаза у него оживились, блеснули жадно, он взял Ирину под руку: Те деньги, что потратим на жетоны для автоматов, считать не будем, а те, что выиграем, - по старой русской традиции пропьем... Прогудим. - Он хрипловато рассмеялся.

Пальцы у Невского были жесткими, сильными, Невский причинил Ирине боль, заставил нехорошо замереть и на несколько мгновений остановиться сердце, ей сделалось неприятно. Легкое хмельное состояние, в котором она находилась, быстро улетучилось, казино на неё не произвело впечатления: ни игорных страстей, ни азарта, ни тайн, которыми должен быть пропитан воздух в таких заведениях... Лица у игроков бледные, прокуренные, с нездоровыми припухлостями под глазами. Пахнет потом и чем-то еще, сладковатым, несвежим.

Невский мигом уловил перемену в её настроении, сжал железными пальцами локоть:

- Вам здесь не нравится?

Ирина замялась, неопределенно приподняла одно плечо:

- Не пойму что-то.

- Значит, не нравится. - Невский внимательно, очень серьезно, как гипнотизер, сосредоточенно поглядел на нее, с огорчением развел руки в стороны. - А мне так хотелось вам угодить. И вот теперь... теперь мне горько от того, что вам здесь не нравится.

- Ну почему же... - Ирина посмотрела жалобно на мужа, словно бы искала у него поддержки, но тот молчал. Ирина повторила: - Ну почему же...

- Вижу, вижу - не нравится. Пойдемте в бар, выпьем по коктейлю или по бокалу шампанского... чего там есть еще? Потом я просажу быстренько энную сумму, и мы покинем этот дымный зал...

- "И дым отечества нам сладок и приятен", - невпопад процитировал классика Поплавский, голос у него был сухим, бесстрастным, как у учителя литературы, приготовившегося поставить двойку одному из своих подопечных, левый глаз нервно подергивался.

- Особенно если его сдобрить запахом французских духов, как справедливо заметил один остроумный человек, - Невский хрипло рассмеялся, достал из кармана синий стеклянный глазок, украшенный ярким белым бельмом, показал Ирине, - это и есть знаменитый турецкий машаллах. Помогает во всем. Предохраняет от сглаза, от пропажи денег, от измены мужа, от ссор с соседями, от препирательств с почтальоном, от неприятностей на работе, от невыгодных контрактов, от утечки информации - от всего. - Он вновь хрипло и незнакомо рассмеялся, помахал перед собой ладонью, разгоняя застойный дымный воздух. - Однажды, когда я работал ещё в министерстве, поехал в командировку в Киев. Там один знакомый скульптор подарил мне плошечку, так же, как и машаллах, оберегающую от сглаза. Только та плошечка не от всего сразу оберегает, а от чего-то одного... На Украине машаллахи те называют отоглядками. Я спросил: от чего же мне досталась отоглядка? Ответ был достойный, оцените: "От партийного выговора".

- Ну и как, помогла отоглядка?

- Нет, через два месяца я получил выговор. Как раз по партийной линии. За подписание контракта с недружественной страной.

- Александр Александрович, пусть это будет у вас самым большим огорчением в жизни. У всех - и у меня тоже, например, - были такие выговоры, - сказал Поплавский и Ирина неожиданно для себя покраснела она-то знала, что у Поплавского никогда не было никаких выговоров - ни партийных, ни служебных, ни профсоюзных, и вообще такой выговор в армии просто-напросто означал бы конец карьеры... Невский остро глянул на Поплавского и не сдержавшись, засмеялся - он это тоже знал, приподнял обе крепкие, с короткими пальцами руки, придавил ими воздух.

- Все, все, все, - сказал он, легонько чмокнул губами в синий стеклянный глазок и спрятал в карман. - Выпиваем по вкусному коктейлю - и за игру!

Играл он на автоматах с покерной "начинкой", составлял хитрые комбинации, пробовал блефовать, но с железом, как известно, не очень-то поблефуешь, железо обязательно обыграет человека, и выиграл, а если быть точнее, отыграл, в конце концов, лишь четвертую часть того, что заплатил за жетоны. Невский поднялся из-за автомата, крутанул кожаный, привинченный к полу стул, весело сощурил глаза:

- Ну что, батеньки и матеньки, пропиваем нетрудовой капитал, - он приподнял фирменное пластмассовое ведерко, в которое собирал жетоны, меняем это железо на лиры - и в бар. А?

- Пропиваем, - весело, поддаваясь настроению Невского, невольно уступая его напористости, - а этому танку не уступить было невозможно, тяжелую, надежно сваренную броню его нельзя было прошибить даже крупнокалиберным снарядом, - проговорила Ирина. Протянула к Невскому обе руки, попросила капризным девчоночьим тоном: - Дайте хоть подержать этот пластмассовый горшок.

Невский с грохотом встряхнул жетоны в ведерке, улыбнулся Ирине:

- Жалко отдавать, но для вас я готов на все.

Потом был бар и снова игровой зал, в котором, кажется, прибавилось народу - дыма во всяком случае стало больше, опять бар с коктейлями, шампанским и закуской, в которой Ирина не разобралась, и вновь игровой зал, где подвыпивший Невский учил состязаться с "однорукими бандитами" Ирину, Поплавского, какого-то "нового русского" с толстой пачкой долларов, едва вмещавшейся у него в руке, осторожного араба с влажными оленьими глазами, с интересом поглядывавшего на Ирину, играл сам, постоянно пополняя запас жетонов в ведерке - обменял три или четыре стодолларовых банкноты на тяжелые железные кругляки с изящным "монетным" тиснением. В конце концов все выдохлись и Невский, устало разведя руками, объявил:

- Все... финита! Пошли в ресторан пить шампанское. А потом... - в голосе у него появились придыхающие теплые нотки, - пойдем любоваться жаркой турецкой ночью, звездами, морем, портовыми огнями, пароходами, черными силуэтами пальм... Чем ещё можно любоваться? - От выпитого, от возбуждения Невский сделался многословным, лицо у него побагровело, на лбу появился пот. - В общем, вперед!

После ресторана они ходили по влажному песчаному пляжу, слушали плеск волн, следили за передвигающимися в море огнями, - несмотря на ночь и черную духоту, движение там не прекращалось, небольшой порт почти не имел свободных мест, причал был плотно забит: одни суда уплывали, другие приплывали, расходясь буквально в сотне метров от причала - похоже, Кушадасы для Турции был чем-то вроде Сочи для России.

Подвыпивший Невский неожиданно, не стесняясь Поплавского, обхватил Ирину за плечи, прижал к себе, коснулся лицом её волос. Ирина, понимая, что шеф её мужа под градусом, объяснять ему правила хорошего тона бесполезно, не отшатнулась от Невского, хотя внутри у неё возник опасный холодок, ей захотелось развернуться и уйти, но она этого не сделала. Невский что-то прошептал ей на ухо - что именно, она не разобрала, ухо, висок, волосы обдало жарким пьяным дыханием, - холодок, возникший внутри, не замедлил на это отозваться, расширился, пополз вверх. Невский отстранился от Ирины, проговорил громко:

- Пожалуй, следует выпить ещё шампанского. Пошли в бар!

Но до бара они не добрались: около большого, с мраморным окоемом и подсвеченной голубой водой, видать главного в "Имбате", бассейна обнаружили магазинчик с выставленными в витрине золотыми изделиями. Невский остановился, одобрительно постучал пальцем по толстому витринному стеклу:

- Все-таки Восток толк в золоте знает! Гораздо больше нас смыслит, где находится душа у желтого дьявола. Давайте зайдем!

Магазинчик, несмотря на поздний час, был открыт, - магазины, расположенные на территории "Имбата", вообще работали до тех пор, пока в них были способны заходить пьяные, колготящиеся обычно до самого утра посетители. Из-за прилавка немедленно поднялся молодой небритый турок в зеленой феске со шнурком и кисточкой, свисающей ему на самые глаза.

- Очень рад приветствовать вас, - лихо выпалил он по-английски мудреную фразу, потом, безошибочно угадав в пришедших "нью рашенз", спросил коряво по-русски: - Чего желаете? Кофе, чай, пиво, висики?

- Не висики, а виски, - поправил турка Невский.

- Виски, - согласно склонил голову турок.

- Таков здесь народный обычай, - пояснил Невский. - Вы, Иришечка, кажется, сегодня уже вспоминали про народный обычай? Так вот, здесь в каждой лавке вам обязательно предложат кофе, чай, холодное пиво и, как видите, даже виски. Таков народный обычай. Независимо от того, купите вы что-нибудь или нет. А потом обдерут как липку. Таков тоже народный обычай.

- А если человек ничего не покупает - обижаются?

- Они пиво с чаем заранее закладывают в расходы.

- Что хотите? - снова по-русски спросил продавец в феске. - Кофе, чай, виски?

- Не надо пива с чаем, и висики тоже не надо, - отмахнулся Невский, покажи-ка нам, зайка, вот что... - Невский задумчиво начертил пальцем в воздухе несколько восьмерок, бросил, не оборачиваясь: - Учитесь, Поплавский, делать подарки, - и, закончив рисовать вензеля, остановился на золотом, с яркими изумрудными и алмазными вкраплениями браслете, - это вот покажи нам, зайка...

Продавец, кряхтя, достал из-под стекла браслет, вложенный в прорезь коричневой бархатной подушечки, запушенной тканью, протянул Невскому:

- Это очень хорошая и дорогая вещь, - сказал он по-английски.

- То, что дорогая, вижу и без увеличительного стекла, цифры на этикетках ещё различаю, главное, чтобы она была хорошая. - Невский аккуратно освободил браслет из прорези, повернулся к Ирине: - Сударыня, вашу руку!

Та аккуратно вдела узкую кисть в браслет. Невский, ловко колупнув толстым пальцем замок, защелкнул его. Поинтересовался:

- Ну как?

- Потрясающе! - не смогла сдержать восхищения Ирина, повертела браслетом на кисти, изумруды вспыхнули яркими травянистыми светлячками, алмазы ожили, добавили игры - оранжевые, синие, красные, зеленые, фиолетовые лучики дразнили глаза, заставляя счастливо обмирать сердце.

- Нравится?

- Очень, - призналась Ирина.

- Он - ваш!

- Как?

- Очень просто. Я же сказал Поплавскому, что покажу, как надо делать подарки. Теперь ваш ход, Поплавский!

Но возможности Поплавского были не те, что у шефа, это Ирина знала прекрасно, и ей сделалось неприятно - Невский словно бы издевался над её мужем, он знал, что Поплавский не может делать жене такие подарки, и сознательно унижал его. В Ирине вспыхнула злость, но в следующий миг она овладела с собой и улыбнулась.

- Поплавского я освобождаю от подарков, - сказала она.

Невский в ответ одобрительно хмыкнул: ему понравился шахматный ход Ирины.

- Сколько стоит? - спросил он у продавца, неподвижно замершего с восторженным лицом - цветастые лучики били ему в глаза, проникали в темную глубь роговиц, вспыхивали там крохотными радостными фонариками. Невский повторил свой вопрос на ломаном английском: - Хау мани?

Продавец, не выходя из состояния задумчивости, поднял голову, перевел взгляд на потолок и проворно зашевелил губами, что-то про себя считая, романтические фонарики, мерцавшие у него в роговицах, померкли.

- Молодец, зайка! - вновь одобрительно хмыкнул Невский. - Актер Малого театра! Ну будто действительно не ведает, сколько это стоит.

Продавец хоть и знал немного русский язык, но не настолько, чтобы понять Невского. Продолжая шевелить губами, он придержал на макушке чуть было не свалившуюся фреску, прикрыл глаза.

- Ах, как держит паузу, - восхитился Невский, - вы обратите внимание - как держит паузу!

Продавец словно бы не слышал его, целиком ушел в себя. Наконец он выпрямился с решительным видом, будто, кроме благословения, получил от аллаха наказ: ободрать этих "рашен" как липку, не то не будет ему отпущения грехов, произнес жестко, действительно актерским, хорошо отрепетированным голосом:

- Тысяча восемьсот долларов!

- Для нас это - не деньги, - Невский хмыкнул, - но триста долларов ты для порядка все же скости.

- Айм сори, - продавец, придерживая на макушке феску, наклонился, сморщился, будто сердце у него прихватила боль, полногубый рот обиженно дернулся, пополз в сторону.

- Тысяча пятьсот! - твердо поизнес Невский и скрестил руки перед собой в популярном жесте: "Стоп, дальше нельзя!" - Больше не дам. Соглашайся, зайка! - Он приятельски, будто тысячу лет знал турка, подмигнул ему, затем хлопнул рукой по плечу. - Ну? Говори, что "моя твоя согласна" и дело с концом.

- "Дело с концом" - вас ист дас? Вот ит? - путая немецкие, английские и русские слова, спросил продавец.

- Дас ист - полторы тысячи долларов. Тысяча пятьсот. Гут?

Продавец снова задрал голову, угас лицом и начал по второму заходу шевелить губами.

- Сейчас мы возьмем и уйдем, - сказал Невский, - он ведь за нами вприпрыжку бросится. И пиво с "висики", по турецкому народному обычаю, что-то перестал предлагать.

- Я согласна, - по-русски, ломано, произнес продавец.

- Ах ты, моя милая, - громко захохотал Невский, восхищенно тряхнул головой, - согласна, значит? Ну тогда держи мани! Хотя надо было бы ещё поторговаться, - Невский отсчитал от пачки полторы тысячи, покосился на Ирину, - вы, Иришечка, браслетик с руки не снимайте, пусть он украшает вас. - И тут же повысил голос, всем своим телом отодвинул продавца в тень: - Ты мне сертификат давай, сертификат! - Невский потыкал пальцем в браслет.

- Йес! Но проблем! - Продавец в ответ мелко покивал феской.

Через минуту они уже снова были на улице. Пронзительно трещали цикады, сверчки, разные ночные жучки, мухи, кузнечики, мошки, прочая летающая голосистая дрянь, с моря тянуло легким низовым ветром, пахло свежестью, цветами, ещё чем-то терпким, восточным. Далеко над головой, зряче, осмысленно, будто живые, помаргивали звезды.

- Мусульманин, когда он что-то продает неверному, решает главную задачу... Она аллахом перед ним поставлена. Обмани кафира! А кафиры - это мы с вами. Неверные, то есть. Поэтому на будущее, Иришечка, учтите: сумму, которую с вас запрашивают, делите пополам, от половины отнимайте треть, и уж потом, от этой новой суммы, и торгуйтесь. Это уже будет более-менее реальная цена.

- Но вы-то не стали сбивать цену. Даже наполовину. Почему?

- Этого паренька в феске контролирует отель "Имбат", тут обмана много меньше, чем в городе, но в городе, особенно когда вы пойдете в здешний "караван-сарай", в торговые ряды, контроля такого уже не будет. В "караван-сарае" надо торговаться и торговаться...

- И все равно обманут. - Ирина засмеялась.

- Почти всегда - да. - Невский остановился, задышал шумно, обдавая Ирину перегаром. - А куда мы, собственно, идем? Я уже забыл, куда мы шли.

- Лучше всего - в номера, - сказала Ирина и, поежившись, обхватила себя крест накрест руками, словно ей было холодно, хотя турецкая ночь была тепла и романтична. - Уже поздно.

- Великолепная мысль - в номера! - одобрил Невский. - Пошли в номера, в наши славные меблирашки! Вперед с песнями и гиканьем под трехцветным российским флагом!

- Ты устала? - с непривычной нежностью в голосе спросил Поплавский Ирину, она удивленно глянула на него: давно муж не был таким размягченным, участливым. И лицо у него отчего-то виноватое...

А в общем, все понятно - ему так достается в этой жизни, в этом перевернутом мире, где нет ни одного видимого ориентира. Она поглядела на браслет, на камни, словно бы разговаривающие друг с другом, переливающиеся таинственно, неземно, качнула головой.

- Нет, не устала. Хотя... хотя есть немного. Но это не страшно, это... это ничего не значит.

- Вот и молодец! - обрадованно проговорил Поплавский, погладил её по плечу: - Ты у меня умница!

В ответ Ирина благодарно опустила глаза, поймала свет, идущий от браслета - ну какая же женщина способна отказаться от разглядывания драгоценностей? - это же целое действо, представление, это что-то такое, чему и точного названия нет, - она ощутила жалость и нежность к мужу... Прижалась щекой к его крепкому теплому плечу, замерла. Потом, очнувшись, спросила совсем не то, что хотела спросить:

- Невский - богатый человек?

- Очень, - быстро, словно бы ждал этого вопроса, ответил Поплавский. - И могущественный. С фантастическими связями.

- С фантастическими связями, - задумчиво повторила Ирина слова мужа, вновь со вздохом прижалась к его плечу, - но это его связи, его, а не наши... И...

- Надо сделать так, чтобы они были и нашими связями, - перебил жену Поплавский. - И нашими тоже, так будет точнее, - он специально сделал ударение на "и", - ты правильно подметила: "и..."

- Если честно, я хотела сказать другое: нам, в конце концов, наплевать на этого твоего... и на его связи. У нас есть гораздо большее ты и я, - Ирина отдернула дымчатую струистую занавеску на окне, обнажая черное звездное пространство, похожее на бездну, - ты и я...

- Нет, нам Александра Александровича никак нельзя сбрасывать со счетов. И тем более терять. - Поплавский погладил жену по теплой, нежно пахнущей духами голове, склонился, поцеловал в волосы. Вздохнул, снова поцеловал: - Ты хорошо пахнешь. Вкусно.

- Вкусно пахнуть может только яичница, - с неожиданной печалью произнесла Ирина.

- Ну почему же, почему же... - Поплавский попытался вспомнить, придумать, соврать в конце концов, что же ещё может вкусно пахнуть и быть вкуснее яичницы, но, странное дело, не нашелся. Он вздохнул и отстранил жену от себя. - Ты погоди, пожалуйста, немного... Я должен отлучиться.

- Куда?

- Скоро узнаешь, - Поплавский, словно дух, растворился в темноте комнаты. - Я должен сходить к Александру Александровичу, а потом...

- А потом - суп с котом.

- Вот именно. - Поплавский засмеялся, смех у него получился скрипучий, чужой, и хлопнул в темноте дверью.

Ирина осталась одна. Свет они с Поплавским так и не зажгли. И не надо было зажигать, когда за окном дышит чернотой небо, усыпанное, как светлячками, звездочками. Ирина всегда боялась ночной черноты, а здесь не боится... Ночь здесь была мягкой, мурлыкающей, ласковой.

Ночи в России совсем другие - они опасные, жестокие. Из темноты может прогреметь выстрел, разорваться граната, и вообще из любой подворотни может выскочить банда безжалостных "джентльменов удачи". Особенно свирепствуют малолетние - эти ничего и никого не боятся, поскольку знают, что их и наказать-то толком не могут. Ирина поежилась, обхватила руками плечи.

Хлопнула дверь номера. Вернулся муж, поняла Ирина. Спросила, не оборачиваясь:

- Это ты, Эдинька?

Поплавский не ответил. "Ему сейчас трудно, очень трудно, - подумала Ирина о муже. - И это ненужное соперничество с Невским. Да, нам нужны деньги... Чтобы жить, чтобы чувствовать себя людьми... - Она вздохнула. Потом коротко зевнула, прижала пальцы ко рту. - Пора спать". Решительно задернула занавеску.

- Все, - проговорила она, - пора спать... День был нелегкий.

Она ожидала, что муж отзовется, подойдет сзади, обхватит руками её плечи, лицом прижмется к её голове, зароется в волосы, прошепчет что-нибудь ласковое.

Ее действительно обхватили сзади за плечи, но это были не руки мужа...

Она вскрикнула и резко, всем телом повернулась.

Перед ней стоял Невский.

- Вы? - задыхаясь, воскликнула Ирина. - Вы?

- Да, я, - тихо, совсем не пьяным голосом отозвался Невский.

Ирина попробовала вырваться из его крепких рук - не удалось, только плечам сделалось больно.

- Вам же завтра стыдно будет! - переходя на шепот, воскликнула она: где-то Ирина слышала, что самый страшный крик - это крик шепотом и подивилась тогда точности этого наблюдения.

- Не будет, - твердо и просто произнес Невский. - Не будет стыдно.

- Вам мой муж набьет морду.

- Не набьет, - качнул головой Невский.

- Как же, как же... - она широко раскрыла рот - было нечем дышать, сердце закололо, - набьет!

- Во-первых, у него просто не хватит сил, я его изуродую, а во-вторых, мы с ним обо всем договорились.

Это прозвучало для Ирины, как выстрел. У неё подкосились ноги. Она попробовала закричать, но голос пропал, пискнуло что-то во рту и исчезло, словно она зубами прокусила воздушный шарик. Ирина уперлась руками Невскому в грудь, оттолкнула, просипела:

- Прочь от меня! Вы пьяны!

Лицо Невского странно укрупнилось, сделалось ясным, словно его осветила луна. Ирина увидела злые, расширившиеся глаза, морщины, крупно изрезавшие его лоб, редкие, мелкие, с желтоватым налетом зубы и особенно уши - мясистые, с большими пухлыми мочками.

В Ирине зажегся костер обиды, боли, которой она не ведала раньше: это что же, выходит, Поплавский предал ее? Она сомневалась в том, что было ясно, как божий день.

- Люблю, когда сопротивляются, - отрывисто, коротко засмеялся Невский, - сразу появляется вкус к победе. Не сопротивляются только куры.

- Прочь! Пр-ро-о-о... Вы пьяны!

- Возможно, - в темноте сверкнули золотые коронки, пахнуло табаком, спиртом, чем-то кисловатым и одновременно очень крепким, мужским. - Тихо, тихо, - пробормотал Невский и опять отрывисто, торжествующе рассмеялся, все равно сюда никто не придет. Ник-то.

- Поплавский.

- Поплавский сидит в моем номере, пьет коньяк и смотрит телевизор.

Ужас сжал Ирине горло, и она вновь крикнула:

- Поплавский!

- Ирочка, все, все! Не будет Поплавского, я же сказал. Он меня не ослушается, Ирочка... Все!

Ужас толкнулся ей в сердце. Она всхлипнула, из глаз её выкатились две обжигающие слезы, заскользили по щекам вниз, Невский притянул Ирину к себе, - сил сопротивляться у неё уже не было, ноги подгибались, сердце колотилось где-то в горле, сорвавшись с места, готово было выскочить, покинуть тело, - в следующий миг Невский забрался рукой сзади под вырез платья, тяжело надавил ладонью на лопатки:

- Не надо, - простонала Ирина, - ну, пожалуйста, не надо. Мне больно.

- Извините, Ирочка, я не хотел причинить вам боль, - раздался шепот Невского возле самого уха. Шепот этот проник в голову, в мозг, кисловатый чужой запах подействовал на неё одуряюще, тусклые светлячки, что внезапно зароились у неё перед глазами, сделались яркими, ослепили её, как звезды турецкой ночи, и Ирина, теряя сознание, начала медленно сползать вниз, на пол.

- Поплавский, - прерывающимся шепотом вновь позвала она. Поплавский!

Она уже не отталкивала Невского от себя, она лишь прятала от губ Невского свое лицо, глухо стонала и продолжала медленно сползать вниз, на холодный, покрытый "каменным" пластиком, всегда сохраняющим прохладу, пол. Невский сжал её крепко, больно, потянул вверх, выпрямляя тело Ирины, потом резко нагнулся и подхватил её на руки.

Ирина застонала, закричала безголосо, перед глазами полыхнул жаркий красный огонь, будто в неё стреляли, и Ирина полетела вниз, на дно глубокой пропасти.

Она ожидала удара, ошеломляющей боли, взрыва, который разорвет её тело на части, но вместо этого упала на что-то мягкое, пухлое. Она вновь застонала, но стона своего не услышала.

Сверху на неё навалился всем своим тяжелым коротконогим телом Невский, дохнул горячо, и Ирина почувствовала, как ей делается дурно.

Где-то далеко-далеко, может быть, даже не в Турции вовсе, глухо вздыхало, постанывало погруженное в сон море, слышался чей-то беспечный смех, из соседнего корпуса донеслась восточная, с характерным подвыванием мелодия, потом все стихло.

Поплавский пришел поздней ночью, часа через два. Ирина лежала в постели и плакала. Одна, в страшном ватном сумраке, который не мог одолеть слабенький ночничок, прикрепленный к стене, - опустошенная, не способная даже пошевелиться. Единственное, что она могла делать, - плакать. Только плакать.

Внутри все болело - Невский добился своего. Неверно считают, что если женщина не захочет отдаться - мужчина никогда не возьмет её. Это все сказочки для малолеток. Женщина слаба, хрупка, совершенно не защищена перед мужчиной, тот может над ней легко надругаться, - и если не вмешается другой, такой же сильный человек, женщина обречена: она будет сломлена, смята.

- Попла... Поп... Поплавский... - Ее лицо, мокрое от слез, было бумажно-белым, даже растрепанные, разбросанные по подушке волосы тоже были мокрыми. - Ты меня предал, Поплавский!

Он сел на койку, потянулся к Ирине рукой, та испуганно отдернулась от него, отодвинулась к стенке.

- Ты, ты, ты... - задыхаясь, она попыталась что-то сказать, но не могла - не получалось.

- Иришечка, ты пойми... Так надо... так было надо. - Поплавский жалкий, совершенно не похожий на прежнего Поплавского, опять потянулся к ней. Ирина больно вжалась спиной в стену, боясь его прикосновения. - Иначе, понимаешь... Иначе нам не выжить. Он бы меня уволил. Понимаешь? Прости меня, Иришечка!

Он неожиданно ткнулся головой в подушку, плечи его задрожали. Поплавский плакал. Громко, навзрыд, захлебываясь слезами. Он понимал все, как сейчас все понимала и Ира.

Поплавский плакал, трясся всем телом, выгибался, словно раненый, а Ирина лежала рядом и слушала его. Не было в ней ничего - ни сочувствия к мужу, ни жалости, ни боли, ни ненависти - одна пустота. Она словно бы переродилась, постарела за два часа на много лет. Она понимала, что на смену её неожиданному спокойствию очень скоро придет равнодушие - ей будут одинаково безразличны и муж - отставной козы барабанщик, и его хваткий шеф, не пропускающий, судя по всему, ни одной юбки.

Может быть, он бросается даже на кошку в подворотне, кто знает...

Главное было не это, главное, чтобы на выжженном, вытоптанном, испохабленном участке её души появилась бы хоть какая-то зелень, живые ростки, завязь, что поможет ей оттаять, прийти в себя, выжить.

Еще десять минут назад она ненавидела своего мужа, в голове у неё не укладывалось, как же он мог продать её этому сопящему кабану... как его фамилия? Волжский, Ладожский, Яузский, Обский, Двинский? Речная какая-то у него фамилия... Или рыбная. Или... Она вздохнула, прислушалась к плачу мужа и снова вздохнула.

Можно, конечно, сейчас вести себя по-разному. Можно надавать мужу пощечин и потребовать, чтобы он немедленно отвез её в аэропорт и посадил на самолет, - и плевать, куда идет этот самолет, в Карачи или Париж, в Киев или в Рио-де-Жанейро, главное - уехать и никогда не видеть этого города, Турции и вместе с ней Поплавского; можно было просто вырубить мужа из сознания, как ненужную вещь, и демонстративно перекочевать к человеку, которому он её подсунул, - в рыбно-речные объятия и насладиться страданиями предателя; можно было потребовать компенсацию - и они выложили бы её оба, как миленькие; можно было покатиться по наклонной плоскости и только тем и заниматься, что наставлять Поплавскому рога; можно было... все можно было бы... Но хватит! От этих "можно было" в ушах уже звенит, а сердце сжимает холодными липкими лапами тоска, тяжелая и студенистая, как медуза. И если она сейчас не остановится, то...

Муж продолжал всхлипывать. Она вздохнула.

И что же будет, если она сейчас не решит, что делать. Застрелится, утопится в какой-нибудь грязной луже, растворится в воздухе, заснет и не проснется - что произойдет? Этого Ирина не знала. И заскулила тихо, тоскливо, стиснув руками лицо и мерно раскачиваясь на постели.

Взглянув на неё невидяще, жалко, Поплавский снова опустил голову на подушку, затрясся, задергался в схожих с конвульсиями рыданиях. Потом стих, будто вырубился - не слышал теперь ничего, не видел. Потом приподнялся на подушке и, униженно моргая заплаканными глазами, попросил:

- Ир, не уходи от меня, пожалуйста! Не покидай меня! - Опять тяжело опустил голову на подушку.

Когда они вернулись в Москву, Невский выполнил свое обещание - ввел в штатное расписание новую должность зама: раньше у него были три заместителя, теперь стало четыре. Четвертый, Поплавский, был назначен замом по пыли, воздуху, хорошему настроению, солнцу, температуре воздуха в Москве и окрестностях, по смене месяцев: январь обязательно должен был сменяться февралем, а февраль мартом; по смене времен года, по обязательной смене дня ночью и никак не наоборот, - и чтобы никакого мухлежа, никакой халтуры.

Он добился того, что хотел. Иногда он застывал у себя в кабинете, погружался в свои мысли, глаза у него светлели, делались детскими, чужими, но трудно было поверить, что поседевший и раздобревший, с рано обозначившимся брюшком, Поплавский был тоже когда-то ребенком, казалось, он таким и родился. Те, кто случайно или по служебной нужде заходили в эту минуту в кабинет, поспешно выдавливали себя назад и беззвучно закрывали за собой дверь. Поплавский знал, что должность его - пятиминутная, он в любой момент может оказаться на улице.

На что в таком разе они с Ириной будут жить? На браслет, который Александр Александрович подарил Ирине в милом, но так стремительно стершемся из памяти турецком городке, на воспоминания о незапятнанном прошлом, на накопления, которых у них нет?

В любую минуту в его кабинет может войти Невский и, иронично поблескивая золотыми коронками, спросить:

- Ну что, марксист-ленинист?! Отчитайся-ка передо мною за проделанную работу, пора решать, даром ты ешь мой хлеб или не даром?

А за что конкретно он будет отчитываться? За перемещение облаков в небесной выси? За содержание кислорода в атмосфере?

И тогда в их конторе появится приказ о сокращении должности зама директора по "пыли". Ждать осталось недолго, совсем недолго, он это чувствовал...

А не послать ли все к такой-то маме, не намылить ли веревку пожирнее и не просунуть ли в неё голову? Поплавский нерешительно двигал нижней, окаменевшей челюстью, словно после уличной драки проверял, целы ли у него зубы, вздыхал тоскливо и поднимал глаза к небу: молил Бога, чтобы этого не произошло. И ещё молил, чтобы от него не ушла Ирина.

А НА ЭЛЬБРУСЕ ИДЕТ СНЕГ

Узнал Солонков о том, что болен, случайно - проходил обследование в писательской поликлинике, находящейся в "Дворянском гнезде", как в Москве называют район, примыкающий к станции метро "Аэропорт", на Ленинградском проспекте. Неожиданно для себя стал свидетелем разговора двух молодых лаборанток. Они обсуждали его анализ крови.

А поскольку лаборантки не знали Солонкова в лицо, то выдали, как говорится, полную информацию - у Солонкова было белокровие. Оглушенный тем, что услышал, Солонков приехал домой, вытащил из холодильника бутылку "Столичной", ноль семьдесят пять, трясущимися пальцами распечатал её, налил себе полный стакан и залпом выпил.

Вкуса сорокаградусного напитка не почувствовал, будто пил обычную воду. Такое бывало с ним в горах. Однажды в альпинистском походе они попали в пургу. Они уже замерзали совсем, не могли говорить, когда старший группы отстегнул от пояса солдатскую, обтянутую шинельным сукном литровую флягу и пустил её по кругу. Во фляге был чистый спирт. Солонков сделал несколько глотков, это было много, очень много, в иные разы его просто свалило бы с ног, а тогда он ничего не почувствовал, даже не ощутил, как обожгло внутри.

Так произошло и с холодной "Столичной". Солонков даже не понял, водка это или вода. Налил второй стакан, до краев, также залпом выпил. Опять ничего. В голове чисто, пусто, в ушах, в висках далекий, слабенький звон, а в сердце тоска. Пронзительная, оглушающая тоска.

Он подошел к окну, глянул на запушенные снегом деревья, разглядел среди веток стайку снегирей. Красногрудые птицы что-то шустро склевывали с веток. Он стоял и смотрел до тех пор, пока на глазах не выступили слезы.

- Как же так? - наконец пробормотал он. - За что такое наказание? Я не хочу умирать, не хочу!

Протянул руку к телефонному аппарату, стоявшему рядом на столе, взял трубку. Услышал тонкий равнодушный гудок в трубке, вздохнул. Налаживая дыхание, втянул в себя побольше воздуха, выдохнул. Почти вслепую набрал номер приятеля и напарника по преферансной "пульке", профессора-терапевта.

Тот оказался дома - в телефонной трубке раздался добродушный, сочный бас довольного собою и своей жизнью человека. Солонков остро позавидовал ему, под горло подкатило что-то теплое, давящее, глазам сделалось больно, он заморгал часто, стер пальцами слезы, повисшие на ресницах, произнес глухо, чужим голосом:

- Игорь Сергеевич, это я!

- Кто я? Не узнаю...

- Да Солонков это, Солонков!

- Господи! Ты что, не выспался? Голос у тебя что-то не твой. Я даже не узнал... Богатым будешь!

- Вот именно, богатым, - Солонков не удержался, снова горько вздохнул, - это мне больше всего сейчас нужно - быть богатым. Богатство не здоровье...

- Что-то, друг мой любезный, слишком бурчлив сегодня.

- Будешь бурчливым... - Солонков умолк. Потом собрался с силами, попросил: - Слушай, дай совет...

- Если по моей, по медицинской части - ради бога, всегда готов.

- По медицинской. Один из моих друзей заболел белокровицей.

- Лейкемия? Это штука серьезная. Я знаю этого человека?

- Нет.

- Старый хоть?

- Мой одногодок.

- Молодой. В такие годы рано болеть лейкемией.

- Скажи, шансы выкарабкаться у него есть?

- Нет.

- Ни одного?

- Ни одного. Можно только облегчить боль, страдания, но вылечить... Я не знаю... таких примеров у меня нет! Не помню. Он случайно не из физиков, не из облученных?

- Нет, не из физиков. А насчет облучения... Все мы, наверное, облученные. Здоровые среди нас вряд ли есть.

- Это точно, - в сочный бас Игоря Сергеевича натекла какая-то опасливая трескучесть, голос у профессора потускнел, стал таким же, как у Солонкова, глухим, - иногда я диву даюсь, глядя на то, как иной тянет ношу, проволакивает себя по жизни... Уже на обе ноги хромает, уже упал на четвереньки, а все дышит, требует есть и пить.

Профессор говорил что-то еще, но Солонков не слушал его, и слова Игоря Сергеевича, звучавшие кощунственно, не доходили до него.

- Скажи, и сколько мой приятель ещё сможет протянуть?

- Все зависит от того, на какой стадии находится болезнь.

- К сожалению, он уже прошел последний поворот, осталась финишная прямая.

- Месяца четыре-пять... Год может протянуть. До полутора лет может продержаться. Но не больше. Скажи, пожалуйста, я знаю его?

- Нет.

- Ну тогда фамилию назови.

- А что фамилия? Фамилия тебе ничего не даст. Ладно, - устало проговорил Солонков, - я отключаюсь. Спасибо за консультацию!

Легче от этой консультации не стало, скорее наоборот - сделалось тяжелее. Но, с другой стороны, появилась ясность: теперь понятно, на что он может рассчитывать, сколько ему отведено времени, а на что рассчитывать уже нельзя.

И наткнулись-то на болезнь случайно. Солонков, как член Союза писателей, проходил обычную годовую диспансеризацию - сдавал на анализ кровь, мочу, кочевал по кабинетам, от одного врача к другому, проверяя сердце, почки, глаза, уши и прочее. Во время этой диспансеризации и обнаружилось, что Солонков болен.

Стоял конец февраля. Через несколько дней Солонков собирался уезжать в горы, на Кавказ, в Терскольское ущелье, где имелись хорошая горнолыжная база и была толковая трасса. Солонков каждый год ездил туда кататься на лыжах, мотался на огромной скорости по склонам, он вообще любил скорость каждая мышца начинала петь, каждая жилка стонала, когда он несся с верхотуры в далекий, окаймленный соснами теплый распадок, где располагалась гостиница "Чегет", любимая Солонковым, а внутри возникало ощущение восторга, радости... И вот теперь ни восторга, ни радости - абсолютно ничего не осталось, лишь холод внутри, усталость, тоска в сердце. Больше ничего.

В Чегет Солонков собирался ехать вместе со своей невестой Викторией Колокольцевой, Викой, художницей из конструкторского бюро, занимающегося промышленным дизайном, которая была Солонкову ещё дороже и ближе, чем скоростная езда на лыжах. При виде Вики у него сладко сжималось сердце, он начинал слышать громкий стук своего сердце, а следом и стук её сердца. В общем, дороже и ближе человека у Солонкова не было.

После гор они собиралась сыграть свадьбу - для этого уже все было подготовлено, даже ресторан заказан. А сейчас свадьба не то чтобы отодвигалось - улетала в никуда.

Солонков сел на тахту, откинулся назад. Потянулся за полуопустошенной бутылкой, приложился к горлышку, сделал несколько больших глотков, хмель опять не взял его - водка была как вода. Солонков застонал.

На несколько минут он, похоже, забылся, а когда очнулся, то ощутил, что лицо у него мокрое: в забытьи Солонков плакал. Он отер щеки ладонями, взялся за телефон. Некоторое время колебался - звонить Вике или не звонить? Ведь она человек чуткий, все поймет по его голосу, по неверным ноткам, по окраске, по глухоте, все раскусит, а ему не надо, чтобы Вика его раскусила. Зачем ещё эту тяжесть взваливать на нее? Придет время - все узнает сама.

Он так и не решился ей позвонить, повесил трубку.

Но в эти минуты, пока колебался, звонить или не звонить, принял решение: поездку в горы не откладывать. Пусть эта поездка будет последней в его жизни. В горах он попрощается с тем, что было его любовью, его привязанностью. Впрочем, попрощается не только с горами, попрощается со своей жизнью, нарвет охапку рододендронов и привезет их в Москву. Потом эти горные рододендроны, пахнущие Эльбрусом, синью обжигающего высокого неба, снегом, радостью сильных людей, льдом, ему положат на могилу. Вика тоже поедет с ним в горы. Так они договорились ещё тогда, когда Солонков ничего не знал о своей болезни.

Чегет встретил их солнцем, далеким грохотом лавин, подтачиваемых приплывавшим с юга теплом, тихим журчанием целебной нарзановой речки, пронзительной свежестью снега, музыкой и слепящим сиянием двух округлых горбушек Эльбруса.

- Красота какая! - не сдержалась Вика, рассмеялась довольно, раскинула руки в стороны, будто собиралась куда-то полететь. А куда можно улететь из этого рая? Только в рай. Если он, конечно, лучше рая чегетского, и дух братства в нем крепче, чем здесь. Солонков вытянул из кармана своей куртки темные очки, надел Вике на нос:

- Смотри, глаза не сожги.

- А что, глаза можно сжечь?

- В несколько минут. Неделю потом будешь ходить и плакать - глаза будут слезиться. И ночью спать не сможешь - резь не даст. - Солонков беспокоился о Вике, как о ребенке, он вообще решил научить её азам поведения в горах. Вика была здесь первый раз, и от этого первого раза зависело, захочет ли она в последующие годы приезжать сюда, тогда, когда его не станет.

Впрочем, вряд ли она будет сюда приезжать. Но это потом, потом... А пока Солонков хотел прожить нормально двенадцать дней, которые он получил в подарок от судьбы. Ведь этих двенадцати дней могло и не быть. Что-то тяжелое, горькое исказило его лицо, он отвернулся от Вики, сделал вид, что разглядывает вершину Донгуз-Оруна, где погиб не один десяток альпинистов, отер пальцами глаза. Вика этот жест заметила, попыталась развернуть Солонкова к себе:

- Что случилось?

- Солнце, - соврал тот, - солнечного зайчика поймал.

- А-а-а, - рассмеялась Вика, - старый, опытный... меня учишь, а сам правил не соблюдаешь!

Он натянуто улыбнулся. Постарался, чтобы улыбка выглядела как можно веселее, и, похоже, обманул Вику. Тревога, возникшая на её лице, исчезла.

- Пойдем, - Солонков обнял её за плечи, - пойдем в гостиницу. Номер нам выделен солнечный, с деревянным балконом и с видом на гору. Тут, собственно, все номера с балконами. А из нашего можно прямо с кровати смотреть, как катаются люди... Тебе понравится.

Номера в "Чегете" были небольшие, но уютные, деревянный настил балкона сиял чистотой, словно его специально вымыли к их приезду. Собственно, так оно и было, поскольку Солонков дружил с директором этой гостиницы. Он вынес на балкон пакет с двумя бутылками шампанского и бутылкой "столичной", поставил в угол. Рядышком приткнул большой пакет с едой - с сырокопченой, твердой, как железо, колбасой, которую в ту пору невозможно было найти днем с огнем, с консервами, необходимыми во всякой поездке в горы. Среди них красовались яркими боками три банки с красной икрой. Были там запасы масла и трюфельный торт, любимый Викой; её вообще хлебом не корми, дай только отведать чего-нибудь сладкого.

Разные бывают женщины, думал Солонков. Стандартные красавицы, как на обложках глянцевых журналов или на конкурсах красоты. А бывают вроде некрасивые черты лица, неправильные, и глаза невелики, а есть в них какая-то изюминка, что притягивает к себе, как магнит.

Вика относилась именно к ним. К тому же она обладала живым умом, была наблюдательна и начитанна. Короче, ему повезло с Викой, он был счастлив до того самого момента счастлив, пока не узнал, что безнадежно болен.

Теперь вот Солонков уйдет из жизни, а Вика в ней останется. И если он сделает её своей женой, то нанесет такую рану, с которой она может не справиться. Из молодой жены сразу превратится во вдову. Нет, лучше с ней порвать...

Но как порвать? На это у Солонкова не было сил. И желания, если честно, тоже не было. "Не сейчас, только не сейчас, потом, ещё немного времени..." Но времени у него совсем мало. Последняя черта стремительно приближались...

В дверь раздался стук, вошел директор гостиницы Анатолий Шихалиев, прокаленный здешним солнцем до ореховой темноты, белозубый, быстроглазый, элегантный, в безукоризненно сшитом костюме из тонкой английской шерсти, с огромным букетом мимоз. От цветков этих в номере мигом запахло весной, чем-то щемяще-сладким, радостным. Шихалиев протянул мимозы Вике, поклонился как настоящий горец, преклоняясь перед прекрасным полом.

- Это вам! - Потом поднял указательный палец: - Одну минуточку, Вика! - И он принес глиняное, расписное ведерко. - Посуда специально для цветов. Цветы здесь будут жить долго-долго. Целых две недели держит эта "емкость"... А в Москву повезете с собой другой букет.

Шихалиев шагнул к Солонкову, обнял его:

- Здравствуй, брат! С приездом!

- И ты, брат, здравствуй!

- Сейчас немного перекусим, а вечером я приглашаю тебя вниз, к камину. Устроим маленький праздник в вашу с Викой честь.

Внизу, на первом этаже "Чегета", имелась гулкая каминная комната, не комната даже, а "зала" с высокими окнами, в которые стучались лапами здешние ели и заглядывали синицы, по вечерам там зажигали камин, бросали в огонь охапку поленьев, гасили свет, и здешние жильцы, глядя завороженными глазами на пламя, пели альпинистские песни, жарили на огне шашлык и маленькие, пахнущие дымом колбаски, пили вино.

Солонков проворно метнулся на балкон за шампанским, но Шихалиев предупреждающе поднял руку:

- Не надо, не обижай своего брата! У меня все приготовлено.

Началась райская пора, те самые две святые горнолыжные недели, к которым каждый спортсмен, в том числе и Солонков, готовится целый год: откладывает деньги, достает разные горнолыжные "примочки": очки противотуманные, очки для пасмурной погоды, мазь для снег в солнечную погоду, мазь для сырого снега, мазь для снега обледенелого, хотя родные отечественные умельцы все мази заменяют одним универсальным средством обычной парафиновой свечкой. Натирают ею самую рабочую, "ездовую" сторону, лакируют пробкой и катаются в любую погоду по любому снегу. Так бывало каждый год, и каждый год Солонков приезжал сюда, донельзя измотанный работой, издательскими делами - он писал книги, но счастливый от сознания того, что наконец-то выбрался в горы, которые целый год снились ему. Уезжал же отсюда обычно огорченный тем, что райская жизнь кончилась и следующего счастья надо ждать целый год, зато здорово окрепший, посвежевший, забывший про московские невзгоды и сутолоку.

Солонков сейчас не хотел загадывать, думать о том, что будет дальше. И, наверное, был прав, хотя иногда глухой стук сердца вдруг взрывался у него в висках, оглушал, делал движения скованными, но Вика не видела этого. Вика была счастлива. Она первый раз попала в горы. На тихой снежной поляне - залитой солнцем мульде - освоила горнолыжные азы: торможение плугом и поворот с упора, - и поднялась с Солонковым на первый Чегет, к кафе "Ай".

От кафе канатная дорога шла дальше, в поднебесье, ко второму, заснеженному поземкой Чегету, но Вике подниматься туда было рано - слишком опасно. Впрочем, опасным было не столько само катание, сколько "чайники" неуправляемые лыжники, которых постоянно несло со склона вниз в разных позах.

Когда Солонков съехал в первый раз с Викой с горы, показав ей все опасные места, где может растеряться лыжник, и Вика была уже внизу, раздался крик:

- Берегитесь, люди! "Чайник" едет!

С горы, напрямую с крутого выката, по которому позволяли себе спускаться лишь очень опытные лыжники, на широко разведенных ногах, вцепившись руками в палки, словно в последнюю надежду, не пытаясь даже затормозить, несся нарядно одетый, в дорогом спортивном костюме лыжник.

Солонков невольно поморщился. Лучше бы он свалился, этот парень, на ходу, лучше бы нырнул куда-нибудь в сторону, прыгнул вбок. Лыжи у него сами бы отстегнулись от ботинок и стали на рогульки скис-стопов, а так он может разбиться. Либо переломает ноги и попадет в Тырныауз, районный городок, где лечат поломавшихся в Приэльбрусье лыжников.

- Осторожно, Вика, - предупредил Солонков, - этот "чайник" может в нас врезаться.

Помочь "чайнику" уже, к сожалению, было нельзя, он ничего не видел, ничего не слышал.

"Чайник" в людей не врезался. На его пути оказалась начальственная черная "Волга", на которой какой-то чин прикатил из Нальчика, а поскольку чин здешним законам не подчинялся (въезд на территорию гостиницы "Чегет" был строго запрещен, все машины, кроме машины директора гостиницы, останавливались за шлагбаумом, на асфальтовой площадке), то он подогнал "Волгу" к самому выкату, с которого начиналась кресельная дорога.

"Чайник" въехал прямо под черную "Волгу" - нырнул под неё и... будто в воду погрузился. Пропал. Тихо сделалось. Невероятно тихо. Стало даже слышно, как в поднебесье недовольно клокочет голодный орел, а под самым Эльбрусом, около "Приюта одиннадцати", переговариваются гляциологи, изучающие подвижку кавказских льдов.

Через некоторое время из-под "Волги" медленно вылезла одна лыжа, потом вторая - крепления, поставленные на них, не имели скис-стопов. "Чайник же не показывался.

Солонков первым кинулся к "Волге", отметив, что она поставлена на высокое шасси, иначе бы "чайник" вряд ли залетел под машину, и бог знает, что бы было тогда. "Чайник" здорово ободрался, но был жив и - вот ведь как - даже не поломался.

- Вы родились в рубашке, - сказал Солонков "чайнику - толстощекому упитанному молодцу, пахнущему хорошей туалетной водой.

Костюм, купленный где-нибудь в Париже за дуроломные деньги, потому что за меньшую сумму горнолыжную одежду не достать, был испачкан и порван. "Чайник" невидяще глядел на Солонкова, губы у него приплясывали, из разбитой скулы сочилась кровь. Он не слышал, что ему говорил Солонков. От будки канатной дороги к ним уже бежала девушка в белом халате со старомодным чемоданчиком-"балеткой" - дежурный врач...

Как, оказывается, близко находятся друг от друга жизнь и смерть, совсем ничего не стоит переступить с одной дорожки на другую. Этот парень мог с ходу влететь в нети, из тела выпросталось бы нечто ошалелое - парок, дух, взмыло бы в воздух, чтобы поглядеть на бездыханное тело взрослого дурака, занявшегося не тем, чем ему надлежало заниматься, и понеслось бы, понеслось... А куда? Куда улетает душа, когда покидает тело?..

Никто не знает. Для того, чтобы узнать, этот путь надо хотя бы раз пройти. Увы, те, кто его проходит, не возвращаются.

Вика расширенными глазами смотрела на "чайника". Потом вцепилась в руку Солонкова, проговорила тонким, испуганным голосом:

- Мне страшно!

- Ничего страшного, успокойся. Главное, не терять голову. Это же горные лыжи, а не катание на фанере с подмосковных пупырей. Мы в студенческие годы катались с горок на пластиковых подносах. Брали в столовой подносы и катались. Лихое, веселое было время! А горные лыжи - это опасный вид спорта. Тут и хорошая реакция нужна, и мозги, и физическая сила, и владение техникой. Техника катания должна быть доведена до автоматизма.

Он поморщился. Слова, которые он произносил, показались ему казенными, сухими, как некий технический текст - ни души в нем, ни сердца, сплошной холод да сухомятка. А может, это и хорошо, что у него рождаются такие бездушные слова, может, ему будет так легче порвать с Викой.

- Тебе на сегодня хватит кататься, - сказал он Вике, - не надо перенапрягаться, иначе завтра не встанешь на ноги.

- А тебе не хватит?

- Мне можно. Я ещё пару раз хочу спуститься с верхнего Чегета. А ты... Ты можешь позагорать на балконе. Видишь, какое тут солнце! У нас, в Москве, такого даже летом не бывает.

- А если я поднимусь к кафе "Ай"? Там ведь загорают. Я видела там женщин.

- Это горнопляжницы. Тут две категории отдыхающих: есть горнолыжники, есть горнопляжники...

Горнолыжники и горнолыжницы катаются, отрабатывают технику на склоне. Здесь, кстати, в те дни тренировались и обе сборные страны, мужская и женская. Потеют, выкладываются так, что вечером у них не остается сил даже на то, чтобы сходить в столовую, проглотить "кирзуху", сдобренную мясным соусом, иначе каша не втиснется в горло. А горнопляжницы, надев на себя роскошные комбинезоны, захватив фирменные "белые звезды" или "россиньолы", поднимаются на канатке к "Аю", загорают там до обеда, после спускаются по той же канатке в гостиницу. Многие из них не умеют даже двух шагов сделать на лыжах. Эти горнопляжницы - особый социальный слой, богатые женщины из Москвы, Питера, Киева, Таллина. Среди горнопляжниц встречаются и горнопляжники - холеные мужчины, одетые в роскошные горнолыжные костюмы.

- К кафе "Ай" можно, - разрешил Солонков. - Это безопасно.

Он проводил Вику в номер, подождал, когда она оденется, а потом вместе с ней поднялся по канатной дороге на первый Чегет, к уютному, проблескивающему лакированной деревянной обшивкой "Аю". Оставил Вику там, а сам поехал выше, на макушку горы.

По дороге с горечью оглядывал яркие горы, слепяще голубой ледяной язык, сползающий с вершины Донгуз-Оруна, и думал о том, что через год он уже сюда не приедет. Счастье его, такое недолгое, такое непрочное, будет обрублено одним черным ударом.

Он понимал, что сейчас пока держится, и продержится все время пребывания в горах, но как только вернется в Москву, сломается и сгорит в две-три недели. В том, что так оно и будет, Солонков не сомневался. И ещё убивала его жалость к Вике. Ей будет плохо, когда его не станет, очень плохо...

Он поднялся на вершину Чегета, глянул с неё на выглядевший очень домашним, добродушным Эльбрус, усмехнулся про себя - впечатление очень обманчивое - и, резко оттолкнувшись палками, пошел по трассе. Он быстро набрал скорость, понесся вниз, будто вихрь, срезая закраины трассы, подпрыгивая на застругах и проносясь по воздуху над камнями, опасно вылезшими из снега в нескольких местах, рубя стальными канатами лыж повороты, стискивая зубы от того, что ветер больно обжигал ему лицо, проносясь в нескольких сантиметрах от деревьев. Многие на Чегете видели одинокого лыжника, который несся на огромной скорости с вершины Чегета до нулевой точки, до самого выката.

Солонков не стал сворачивать к "Аю", чтобы посмотреть, как там Вика, обогнул и лежбища горнопляжников. На канатной дороге очереди не было, и он снова поднялся на вершину Чегета.

В один из моментов, когда он шел по окоему горы, по самому краю трассы, за которым начиналось непотревоженное, набухшее грозной тяжестью снеговое поле, готовое скатиться в ущелье лавиной, и скорость была оглушающая, все звуки, кроме свиста ветра, исчезли, - Солонков подумал о том, что счеты с жизнью он может свести в один миг... Вот сейчас, например... И не надо будет мучиться, загибаться в больнице от боли, проклинать собственную слабость.

Скорость была такая, что за Солонковым не поспевала тень - отрывалась на ходу, отставала от хозяина.

В следующий миг Солонков отогнал от себя навязчивую мысль.

Игру, отведенную ему судьбой, надо было сыграть до конца, и ни минуты, ни секунды своей жизни никому не дарить.

Во второй раз он скатился с горы ещё быстрее, чем в первый.

Мысль, которую он прогнал, пришла ему в голову снова, и он опять отогнал её от себя.

Наступило восьмое марта. Вика ещё находилась в постели, когда Солонков, одетый, чисто выбритый, надушенный хорошим одеколоном, появился в номере.

- Вик, проснись! - Он тронул Вику за плечо. - Так ты проспишь женский день.

Вика открыла глаза, и первое, что увидела, были цветы - большой букет роз, завернутый в серебряную бумагу, и только за цветами загорелого Солонкова. И воскликнула по-девчоночьи счастливо:

- Ой!

Солонков протянул ей букет. Она уткнула в розы лицо:

- Какой большой букет! Сколько их здесь?

- Двадцать одна. Очко! Выигрыш, как в картах. Но это ещё не все. Солонков отступил чуть назад, поднял с пола ведерко, плотно набитое мимозой. - Это от Анатолия Дзадзуевича Шихалиева.

Вика всплеснула руками:

- Еще одно ведро мимозы!

- Сегодня на горе игры будут. И в Адыл-Су, на альпинистской базе... Здесь - горнолыжные, там - керосиновые, вечерние. Мы приглашены и сюда, и туда.

- Королевская жизнь! - восторженно воскликнула Вика.

В окно было видно, как порозовел ледяной край Донгуз-Оруна, а потом его разом залило золотом. Это над горами Терскольского ущелья поднималось солнце.

Днем около кафе "Ай" состоялись снежные игры. Начались они с состязания двух команд. Команды по десять человек накрыли попонами и поставили на лыжи. Головной лыжник в каждой команде нахлобучил на себя здоровенную коровью маску, вырезанную из картона и ярко раскрашенную гуашью. У одной коровы были удлиненные персидские глаза черного цвета, с пушистыми ресницами, у другой - глаза голубые.

- Корова с черными глазами, то есть "Черная", корова с голубыми глазами, то есть "Голубая"! - объявил в микрофон распорядитель праздника Анатолий Шихалиев. - Итак, приготовиться к старту, - скомандовал он, выждал некоторое время и рубанул воздух криком: - Поехали!

Команды двинулись вниз с горы. "Коровы" были длинными, изгибистыми, попоны на ходу сползали, обнажали ноги горнолыжников в разноцветных брюках, дружный хохот всколыхнул древние Кавказские горы, от него, кажется, даже солнце подпрыгнуло. Строй одной коровы сбился, команда начала распадаться на ходу, и вскоре та, у которой были жгучие антрацитовые глаза, завалилась на бок.

Голубоглазая корова проехала чуть дальше, опередила метра на два или три и тоже завалилась. Но этих двух метров оказалось достаточно, чтобы голубоглазую корову объявили победительницей и вручили ей приз - четыре бутылки холодного шампанского "Три пиявки", как зубоскалы называли благородный напиток Московского завода, эмблема которого походила на трех застывших в выжидательной позе, изящно изогнутых пиявок. Как полагал Соловков, это была буква "Ш", изображенная в виде трех пиявок...

Видать, московские напитки тут пользовались популярностью, хотя качество столичного шампанского оставляло желать лучшего, особенно здесь, в древнем винном краю... Потом были ещё соревнования, но Солонкова они как-то не занимали. Солнце угасало у него в глазах, и в душе рождался холод. И ещё слабость, страшная, иссушающая, когда человеку становится тяжело таскать не только самого себя, но и собственную тень. Он вытянул перед собой руки, посмотрел на них. Место загара заступила пергаментная желтизна, ногти казались восковыми, безжизненными. "Руки мертвого человека", - невольно отметил он, понял, что пробил сигнал, дальше медлить нельзя. Покосился на Вику. Вика смеялась - ей нравилось представление, устроенное директором.

"Эх, Вика, Вика, - устало подумал Солонков. - Если бы ты знала, что ты для меня значишь, как мне не хочется прощаться с тобою... А со всем этим? - Он обвел глазами белые хребты, задержал взгляд на двуглавом Эльбрусе, окутанном мелкими серебристыми облачками. Там шел снег. - Все. Время свое я отыграл..."

Утром, когда Вика ещё спала, он внизу на доске объявлений прочитал бумажку, красиво написанную синим фломастером: "Срочно ищу спутницу жизни на период с 8 до 20 марта", и это хамское, хотя в общем-то безобидное объявление разозлило его, он неожиданно сопоставил "спутницу жизни" с Викой и, хотя это было несправедливо, понял, что перешел некий внутренний порог, который до сих пор не мог перейти. Придя в номер, он поднял Вику с постели и объявил сухим, совершенно бесцветным голосом:

- Виктория, тебе сегодня надлежит уехать в Москву. Сегодня! Сейчас же!

- Как так? - не поняла она со сна и, приняв слова Солонкова за шутку, рассмеялась. - Ты посмотри, какое солнце за окном! Разве можно уезжать в такую погоду?

Знала бы она, какой накат боли вызвала в Солонкове своими словами, он даже зажмурился, отвернулся в сторону и протер кулаком глаза. Но нашел в себе силы, проговорил по-прежнему сухо:

- Собирайся!

- Ты что, серьезно?

- Очень серьезно. Мы расстаемся, Виктория! Навсегда расстаемся!

Лицо у неё побледнело, задрожало. Вика, не веря тому, что слышит, прижала пальцы к вискам. Беспомощно глянула на Солонкова.

- Собирайся! - В бесцветном голосе Солонкова зазвучал свинец. Машина стоит внизу, билет на самолет у водителя.

Солонков круто развернулся и вышел из номера. В коридоре силы покинули его, он на ватных ногах добрел до стены, прижался к ней лицом. Боясь, что Вика увидит его, слепо разводя перед собой воздух руками, поплелся в конец коридора, свернул вправо, остановился у маленького, полуслепого, зашторенного оконца. Сдернул с него занавеску, промокнул глаза.

Когда от подъезда гостиницы отъезжала черная "Волга" Шихалиева, увозя Вику в аэропорт "Минеральные Воды", Солонков хотел закричать, чтобы машина затормозила, и даже сделал несколько шагов вслед, но тут же остановился, покачнулся и сел на снег. Он сидел до тех пор, пока не подошел Шихалиев, не подал ему руку:

- Вставай, брат!

Солонков поднялся. Шихалиев заглянул Солонкову в лицо.

- Что?

Вместо ответа Солонков покачал головой. Сглотнул. Он не мог говорить.

Солонков покинул Чегет на следующий день - такой же беспощадно солнечный, как и восьмого, и девятого марта; в тот же день, прилетев в Москву, вечером лег в больницу...

Он сгорел в две недели, приказав себе не сопротивляться болезни.

Хоронили его в солнечный день, очень похожий на те звонкие, весенние дни Чегета. В марте в Москве почти всегда стоит хорошая погода, но этот день выделялся из череды весенних дней, природа провожала Солонкова такой погодой, какую он любил.

Когда все ушли с кладбища, у могилы осталась молодая женщина. Он долго, будто не веря, разглядывала бугорок свежей земли, заваленный венками и цветами.

Случилась эта история десять-двенадцать лет назад - безумно долгий срок в рамках короткой человеческой жизни. Виктория Сергеевна Колокольцева до сих пор ходит на кладбище, убирает могилу Солонкова. Она так и не вышла замуж.

А когда наступит её черед рвать финишную ленточку, она попросит, чтобы её положили рядом с Солонковым. Наверное, только тогда успокоится исстрадавшаяся, измученная её душа.

СОПЛИВЫЙ КИЛЛЕР

Когда учительница спросила ученика седьмого класса школы, расположенной недалеко от Лялиного переулка, Сергея Жигунова, кем бы он хотел быть, тот ответил, не задумываясь:

- Киллером!

Учительница даже поперхнулась - не ожидала такого ответа, она думала, что тот пожелает стать бизнесменом, либо банкиром, или, на худой конец, владельцем продуктовой палатки на Киевском рынке. Конечно, о таких ответах, как "хотел бы быть космонавтом" или "доктором физико-математических наук", заслуженный педагог мог бы только мечтать (такие желания остались в прошлом и, похоже, навсегда), но все-таки такого откровения, которое выдал Жигунов, она не ожидала, ошеломленно покрутила головой и произнесла тоном судьи:

- Да, Жигунов, надо заметить со всей откровенностью, ты далеко пойдешь!

- Рад стараться, Нина Порфирьевна, - Жигунов саркастически ухмыльнулся, - ваш ученик.

Было Жигунову всего двенадцать лет, но выглядел он на все семнадцать, даже борода начала расти... Одно слово - акселерат. Впрочем, фигурой совсем мальчишка - тощий, поджарый.

Жигунов знал, что говорил. Во дворе их "хрущобы", обнесенной бетонным забором, часто появлялся человек по прозвищу "Веревка" - бывший ученик слесаря завода "Кр.Пр.", то есть "Красный пролетарий". Слесарное дело он так и не освоил, зато вполне сносно научился нажимать на спусковой крючок пистолета. А поскольку глаз у неудавшегося слесаря был верный, то он очень скоро стал неплохо зарабатывать, купил машину "опель", одежду с яркими "лейблами" и открыл долларовый счет в коммерческом банке.

Ряды киллеров время от времени несли урон - милиция научилась бороться с заказными убийцами, поэтому Веревка получил указание от шефа пополнить ряды и подыскать кого-нибудь из молодняка. Шефом у него был мрачный человек с офицерской выправкой по кличке "Черный". Впрочем, это могла быть не кличка, а фамилия. Веревка замыкался на Черного напрямую, получал от него и задания, и деньги, только перед ним, и больше ни перед кем, отчитывался.

- А если подберешь двоих, будет ещё лучше, - сказал он Веревке.

- Какого возраста должны быть ребята? - спросил у него Веревка.

- От двенадцати до шестнадцати.

Веревка удивился, хотя этого не полагалось:

- Двенадцать? Да это же шнурки!

Черный ответил ему презрительно, хотя мог и не отвечать, ибо люди в их мире, отличающиеся чрезмерным любопытством, обычно плохо кончают:

- Из таких шнурков получаются самые лучшие киллеры. Куда лучше взрослых... Ладно, подбери сперва одного... для пробы, а там посмотрим.

Веревка поразмышлял немного и пришел к выводу: шеф прав. И вообще, есть очень хорошее правило, которое он должен усвоить на всю оставшуюся жизнь: шеф всегда прав!

Так Жигунов попал в поле зрения Веревки.

В жизни все взаимосвязано, все смотано в один клубок. Спаяно в общую цепь. Через два дня после того, как Жигунов так удачно ответил на вопрос Нины Порфирьевны, во дворе к нему подошел Веревка.

- Слушай, Пенек, пострелять хочешь?

У Жигунова было две клички - "Жига" и "Пенек".

- Из чего?

- Из пистолета.

- Настоящего?

- Не деревянного же!

Жигунов не поверил. Оружие он любил, знал чем отличается "люгер" от ТТ, а "пантера" от "стечкина", но настоящего пистолета в руках никогда не держал.

- Не врешь?

Веревка высокомерно усмехнулся.

- Да ты что, шнурок! Соображай, что говоришь! - И вспомнив своего учителя Черного, посуровел лицом. Неохотно разлепил затвердевший рот: Будешь сомневаться в том, что я тебе говорю, - все зубы из пасти повыколачиваю. Один только оставлю - коренной. Для развода. Понял?

Жигунов пошмыгал носом.

Стреляли в овраге неподалеку от Поклонной горы. Несмотря на то, что совсем рядом проходил оживленный Кутузовский проспект и вообще это место считалось едва ли не центром, за Поклонкой имелось много глухих мест. Таких глухих и замусоренных, что, кажется, здесь никогда не ступала нога человека.

Овраг был сырой, пах крапивой и травяной прелью. Где-то звонко и по-весеннему задорно тенькала капель. Веревка обеспокоенно закрутил головой, ему показалось, что звук этот исходит от людей, потом ногой откинул длинный травяной хвост, увидел, что под ним течет холодная тонкая струйка. Струйка выбивалась из-под земли и скатывалась в черный омуток. Из омутка и исходил весенний звон. Веревка успокоился, огляделся по сторонам и достал из-за пазухи новенький, возбуждающе пахнущий смазкой пистолет.

- Настоящий? - не веря своим глазам, спросил Жига. Вспомнив о предупреждении Веревки, насупился, но взгляда от пистолета не отвел.

- Да, - небрежно ответил Веревка, о своем строгом предупреждении он уже забыл. - Желтая сборка, из Юго-Восточной Азии.

Следом он достал из кармана длинный черный цилиндр глушителя, навинтил на ствол, потом нацепил на ветку куста бумажную мятую мишень, протянул пистолет Жиге.

- Стреляй, Пенек!

- Прямо так, сразу?

- А чего кота тянуть за коки? Целься в середку и нажимай на спусковой крючок.

Стрельба шла с двадцати шагов. Мишень на расстоянии выглядела серой, черное пятнышко центра расплылось, но Жига этим нисколько не обеспокоился, он взял пистолет в руку, прицелился и выстрелил. Выстрел прозвучал едва слышно - глушитель был отличный.

Результат превзошел все ожидания Веревки, он думал, что Жига выбьет в лучшем случае молоко, а Жига выбил девятку. Следом - десятку. Потом опять девятку.

Веревка одобрительно повертел мишень в руках, поцокал языком.

- Давай еще!

Жига благодарно глянул на Веревку и облизнул губы. Стрельба ему понравилась. Веревка вновь огляделся по сторонам и снова выдал ему три патрона. Жига отстрелялся быстро, как ковбой в американском фильме. Результат оказался ещё более высоким: две десятки и одна девятка.

Если один раз Жига мог так отстреляться случайно, то во второй раз вряд ли. Выходит, у Пенька этого был очень редкий, очень точный глаз.

- Молодец! - похвалил его Веревка, и они отправились домой.

На следующий день Веревка доложил о Пеньке Черному, показал ему мишени. Тот приподнял пальцами оба листа, посмотрел на свет и сказал:

- Дело ясное, что дело темное, - скупо хохотнул - собственный каламбур ему понравился, - давай привлекай этого юного червяка к нашему общему делу, - и вытащил из кармана три бумажки по пятьдесят долларов, сунул Веревке в нагрудный карман пиджака. - Это твой гонорар.

Потом поразмышлял немного и добавил ещё пятьдесят.

Веревка довольно потер руки - за выполнение задания, где запросто можно было сложить голову, он получал столько же, а тут ни за что ни про что, лишь за то, что дал шнурку пострелять из пистолета - двести баксов. Нет, жить действительно стало лучше, жить стало веселее. Веревка сел в свою верную иномарку и укатил домой.

Вечером того же дня, когда небо потемнело, а по низким облакам заметались яркие всполохи рекламы японских магнитофонов, занимающей весь фасад соседнего дома, Веревка изловил Жигунова, поманил к себе:

- Пенек, хочешь двести баксов заработать?

- А кто ж этого не хочет? Покажи мне такого человека!

- Считай, что ты их уже заработал.

- Каким образом? Что делать? - деловито спросил Жигунов.

Веревка пощупал глазами его всего, от пяток до макушки, оглядел одежду: брюки на Жиге были старые, обтрепавшиеся внизу, с пузырями на коленях, которые не исправить уже никаким утюгом, рубашка выцветшая, мятая... Жигуновы жили плохо: отец часто болел, работы не было никакой, завод, где он до сих пор числился мастером, остановился ещё полтора года назад; мать мыла полы в двух школах сразу, надрывалась, денег в дом приносила так мало, что их едва хватало на хлеб... В общем, Веревка знал, хорошо знал, какие мысли бродят в Жигиной голове, о чем тот думает.

- Что надо делать-то? - обеспокоенный тем, что Веревка молчит, лишь придирчиво рассматривает его, спросил Жига. - А?

- Завелся тут один хорек. Рогатый... Голова, два уха и рога посредине... Убрать его надо, - проговорил Веревка медленно, понизив голос до шепота, не сводя с Жиги своих маленьких, похожих на раскатанные вальком сырые чечевичины глаз.

Он думал, что Жига дрогнет, изменится в лице, в глазах вспыхнет трусоватый огонек, на курносом, с круто вывернутыми, будто у негра ноздрями, носу засеребрится пот... Но в невзрачном Жигином лице ничего не изменилось.

- Двести баксов, значит? - переспросил Жига внезапно загустевшим баском. Слово "баксов" он произнес с ударением на последнем слоге и фраза получилась неожиданно игривой. Не дожидаясь ответа, произнес твердо, по-мужски решительно: - Я готов!

"Рогатый хорек" жил в центре Москвы, в девятиэтажном доме сталинской поры, имевшем две арки и двор, украшенный, как сквер Большого театра, фонтаном, ездил на джипе в сопровождении лысого сморчка с чаплинской щеточкой усов под носом - это был компаньон "хорька", который и бухгалтерию у него вел, и "черный нал" - неучтенные деньги, и заказы оформлял, - он был и правой рукой, и правой ногой, и очень трезвой головой, и печенками своего хозяина, поскольку "хорек" любил выпить и в этом состоянии терял здравый рассудок. Чарли Чаплин его одергивал, либо выхватывал из-под носа стакан, лихо опрокидывал его в себя, спасая шефа.

Жига без труда нашел подъезд, где жил "хорек", обследовал его, входную дверь с простеньким кодом открыл кривым гвоздем, - гвоздем же и закрыл, проверил, действует ли ход на чердак, и остался доволен осмотром. Все он совершал по подсказке Веревки - на это, мол, надо обязательно обратить внимание, и на это тоже, а на то можно не обращать. Жига все выслушал, а постарался вырубить из себя то, что внушал ему Веревка, - хотя бы на время, - и просчитать ситуацию самому: где ему лучше встретить "хорька", с какой точки удобнее стрелять, что делать, если из двери высунется какая-нибудь любопытная бабка, как уходить от всезасекающего взгляда этой бабки, каким образом слинять после ликвидации "хорька" словом, Жига вел себя как настоящий взрослый киллер. Если честно, он и сам не ожидал от себя такой прыти. Улыбнулся краешком рта - увидела бы его сейчас эта глупая курица Нина Порфирьевна, рот бы от удивления разинула, так что вывалилась бы вставная челюсть.

Одна деталь облегчала выполнение задания: "хорек" всегда приезжал домой в одно и то же время - в восемь часов вечера. Будто его заводили, как будильник. Это значит, что Жиге не надо куковать в ожидании клиента - ровно в восемь он выполнит задание и уйдет.

"Хорек" появился в восемь - хоть часы по нему проверяй - одышливый, разноглазый, пахнущий на добрые пятнадцать метров хорошим коньяком и дорогим американским табаком. Чарли Чаплин подпирал его своим жилистым сухим телом сбоку. Они вывалились из кабины лифта, сплетясь в единое целое: "хорек" был пьян настолько, что не переставлял ноги. Чарли Чаплин же был трезвый, как стеклышко. Окинув цепким взглядом Жигу, спускающегося по лестнице, он шутовски повел рукой в сторону распахнутой двери лифта:

- Прашу! Пли-из!

Жига с невозмутимым лицом прошел мимо, даже не повернув в сторону Чапли Чаплина голову. Он был восхищен собою: все-таки вел он себя очень неплохо. Хотя сердце колотилось так, что даже ушам сделалось больно, он был готов кубарем скатиться по лестнице вниз, забыв про задание, но все же взял себя в руки.

- Ку-ку! - дурашливо крикнул ему вслед Чарли Чаплин.

В ответ Жига просвистел задорный мотивчик из одного американского фильма, который видел раз шесть.

На следующий день "хорек" выполз из двери лифта так же в восемь часов и так же не знал, как переставлять ноги, чтобы не упасть. Чарли Чаплин с натужным красным лицом выглядывал у него откуда-то из-под мышки.

- Ба-а-а, знамые все лица! - выдавил из себя - он еле удерживал грузного хозяина, но все же сделал ныряющий кивок головой в сторону открытой двери лифта: - Пли-и-из!

Жига, вступая в некую опасную игру, снова просвистел задорный заокеанский мотивчик. Спустившись на два пролета вниз, задрал рукав куртки и посмотрел на часы: было две минуты девятого.

- Однако! - проговорил он. Слово "однако" ему нравилось своей взрослой многозначительностью и одновременно - насмешливостью.

Жига ещё не встречал в своей короткой жизни таких точных людей, как этот пьяный короед, - и как только в подпитии он не теряет ощущения времени? Может, в это время у него начинает сочиться мочевой пузырь? Или ещё что-нибудь?

На третий день он без четверти восемь вошел в подъезд, где жил "рогатый хорек", поднялся на последний - девятый - этаж, проверил все там и неторопливо, считая ногами ступеньки, двинулся вниз: он проверял себя будет ли у него на этот раз оглушающе громко биться сердце или, наоборот, внутри все останется спокойно. Все эти психологические штучки-дрючки Жига узнал из американских киношек и детективов, которых развелось ныне видимо-невидимо на уличных прилавках.

Они подсказали ему детали, до которых он никогда не дошел бы своим умом, пробудили интерес к стрельбе, к охоте, к войне - к тому самому, что заложено в каждом мальчишке. Ведь всякая охота - это убийство, а убийство это охота. И всякий киллер - и в душе, и на деле - охотник высокого класса, который умеет выслеживать добычу и подводить её под выстрел.

Жига ощущал себя охотником.

Спустившись на два пролета вниз, он постоял несколько минут на площадке, прислушиваясь к себе, к тому, что творится внутри, и остался собою доволен: все у него работало нормально, лоб не вспотел, сердце не рвалось на куски, как два дня назад, колени не тряслись, пальцы на руках не немели...

Он двинулся дальше по лестнице, глянул на часы - до появления "хорька" оставалось ещё пять минут. Пройдя один пролет, он вновь остановился, послушал себя. Лицо у Жиги сделалось каким-то кошачьим, в несколько минут он перестал походить на прежнего школяра-переростка. Внутри не было ни тревоги, ни холода, ни смятения.

Дверь лифта на чистой, до блеска вылизанной площадке, распахнулась ровно в восемь - тютелька в тютельку, - в беспечно разинутой пасти лифта показался "хорек", пьяный больше обычного. Из-под мышки у него выглядывал Чарли Чаплин.

- А-а, - натуженно просипел Чарли Чаплин, увидев Жигу, - подрастающее поколение продолжает успешно бить баклуши... - Но в следующий миг осекся: в упор на него глядело дуло пистолета с навернутым на ствол глушителем.

- А-а-а, - засипел Чарли Чаплин, глаза у него побелели от испуга, и Жиге показалось - исчезли совсем. Чарли Чаплин дернулся, прячась за спину хозяина, но не успел - Жига злорадно усмехнулся и нажал на спусковой крючок.

Он опередил нырок Чарли Чаплина за хозяйскую спину на несколько кратких мигов, пуля вошла ему точно в переносицу, Чарли Чаплин зацарапал пальцами по рукаву "хорька", пытаясь за него ухватиться, но это ему не удалось, и он рухнул на пол лифта.

Жига перевел ствол пистолета на "хорька" и вновь нажал на спусковой крючок. "Хорек", похоже, даже не сообразил, что происходит, лицо у него как-то тупо обвисло, по-собачьи обозначились брыли. Жига очень не любил такие лица... Пуля вошла "хорьку" в горло. "Хорек" даже не понял, что он уже труп, и, раскинув руки в обе стороны, шагнул к Жиге. Рост у него оказался под два метра - человек-гора, а не "хорек". Жига вновь нажал на спусковой крючок пистолета. Вторая пуля вошла "хорьку" в лоб, выдавила красную, брызнувшую кровью звезду, и "хорек" молча повалился лицом в пол, под ноги Жиге.

Только кровь брызнула и разлилась ковриком на чистой метлахской плитке лестничной площадке.

Нагнувшись, Жига приставил ствол к голове "хорька" и сделал контрольный выстрел. Пуля выломала кусок затылка вместе с длинной прядью волос и лоскутом кожи. Кровавые ошметки влетели в открытую дверь лифта и залепили маленькое мутное зеркало, привинченное к стенке лифта. Лифт закрылся и неспешно покатил на первый этаж.

Жига побежал по лестнице вниз. Остановившись на площадке, он открыл мусоропровод и швырнул туда пистолет. Побежал дальше.

Спиной, худыми, сведенными вместе лопатками, затылком он чувствовал, что в доме уже началась суета, произошло это быстро, очень быстро. Он даже подивился: что-то чересчур быстро началась там возня.

На улице он увидел, как из соседнего дома выскочили двое милиционеров в серой мятой форме, нырнули в подъезд, из которого он только что вышел, следом неслись ещё два - тяжелые, неуклюжие, держа руки на пистолетах, подскочили к молодому пареньку с тонким восточным лицом, заломили ему руки за спину, следом задержали мужчину спортивного вида с одутловатой физиономией и ямочкой на подбородке.

Пока Жига шел через двор, милиционеры схватили ещё двух человек так называемой кавказской национальности. Жига выругался: и как это он зевнул, проворонил, что рядом находится милицейский пост. Ведь Веревка говорил ему об этом... Там обитают два банкира и эти "быки" в милицейской форме охраняют их.

Впрочем, даже если они и задержат его, то все равно ничего не сделают - ни один человек в мире не сможет доказать, что "рогатого хорька" с напарником уложил именно он. На пистолете, выброшенном в мусоропровод, нет ни одного отпечатка его пальцев, Жига успел их стереть платком, на его же пальцах пистолет тоже не оставил, естественно, ни одного отпечатка: пистолеты, как известно, их не оставляют.

Сомнение возникло на лице Жиги, он круто повернул назад, прямо к милиционерам, отчаянно переругивающимся с людьми, которых они задержали. Жига выбрал одного из милиционеров, щекастого, с маленьким лобиком и злыми, навозного цвета глазами.

- Ты стрелял сейчас, ты! - давил тот на задержанного - кавказца с кривым орлиным носом. - Мы сейчас возьмем у тебя отпечатки пальцев, и они точно окажутся в картотеке Интерпола! - Белки глаз у щекастого сделались красными, видно, этот парень умел быстро заводиться. В следующий миг взгляд щекастого милиционера остановился на Жиге, и он закричал нервно, резко: - А ты чего тут застрял, сопляк? Любопытно, что ли? А ну, пошел вон отселя!

Жига отметил, что милиционер этот сейчас очень походит на кролика.

Жига молча развернулся, спокойно пересек двор и исчез на улице. Ошибки, которую он допустил сегодня, Жига уже никогда не допустит.

На следующий день Веревка передал ему двести долларов - вложил в раскрытую ладонь четыре сладко хрустнувшие, будто шоколадки, пятидесятидолларовые кредитки, сверху прикрыл Жигину руку своей рукой, словно бы благословляя его как младшего брата на благие дела.

- Шеф как увидел труп "хорька" по НТВ, так не сдержался, велел открыть шампанское - переживал за тебя... Вдруг ты завалишься. Нравится тебе такая работа?

- Нравится.

- А гонорар?

- Гонорар нравится даже больше работы.

- Н-ничего! - одобрил ответ Жиги Веревка. - Губа у тебя, шнур ботиночный, не дура. Что с деньгами-то будешь делать? Небось "сникерсов" купишь на всю сумму! А?

Рот у Жиги недобро шевельнулся, он отвернулся от Веревки.

- А? - повторил вопрос Веревка.

- Знаю, что сделаю, - неохотно произнес Жига, - только никому не скажу.

Веревка захохотал. Отхохотавшись, высморкался одним пальцем, сунув его, будто отвертку, в ноздрю, сказал:

- Неделю можешь отдыхать, Пенек. Потом получишь новое задание.

Вторую половину дня, после встречи с Веревкой, Жига учил уроки: делал это едва ли не первый раз в жизни. Мать удивленно смотрела на него: она не верила в то, что видела. Потом прижала пальцы к вискам:

- Господи, сынок, неужели ты взялся за ум?

На следующий день Жига получил четверку по истории. Вторую четверку в своей жизни. Первую он получил, когда учился ещё во втором классе; тогда юной учительнице, проработавшей в школе всего полмесяца, понравился его ответ, и она поставила ему четверку. За что получила замечание от завуча: Жига уже в ту пору находился у школьного начальства на особом счету.

Мать встретила его на пороге, сухая, в старой одежде, с тяжелыми потрескавшимися руками, густо испятнанными старческой гречкой, доброжелательно глянула на сына.

- Ну, что мы имеем сегодня с гуся, Сережа?

- Жир, - привычно ответил Жига, потом достал из сумки дневник и показал матери четверку.

Та только руками всплеснула, потом неверяще улыбнулась и опустилась на стул - тихая, ставшая вдруг незнакомой.

- Выходит, ты действительно взялся за ум!

Через неделю Веревка выдал Жиге новое задание: убрать владельца крупного игорного зала, расположенного на Тверской улице, - этот молодой, но уже очень богатый человек пытается вытеснить из игорного бизнеса другого молодого и также очень богатого человека, и уж коли на одной площадке им стало тесно, то одному придется уступить. А кому охота уступать добровольно?

Поэтому решить спор может только пуля. Она, матушка, именно она все чаще и чаще становится ныне судьей в самых разных вопросах.

- Уберешь эту вонючку - ещё двести баксов получишь, - пообещал Веревка.

Черный быстро оценил юного киллера, и прежде всего то, что интуитивно засек Жига: никто никогда из ментов-мордоворотов, привыкших ловить летящие ломы, не поймает спичку и даже не подумает, что худосочный мальчишка-шнурок с мокрыми следами соплей под носом может быть киллером. Такое им просто не придет в голову. Это во-первых. Во-вторых, жертва также не дотумкает до того, что пацаненок, едва достающий головой до стола, может оказаться киллером - у жертвы просто не хватит на это фантазии, а раз так, то перед сопливым убийцей он окажется совершенно беззащитен - не успеет даже попытаться уйти от пули. В-третьих, стоит такой киллер гораздо дешевле, чем взрослый дядя из бывшего спецназа, и это очень важно. И в-четвертых, если понадобится убрать "шнурка", то это будет сделать гораздо легче, чем взрослого киллера.

Жига посмотрел фотоснимки "вонючки", которые ему предоставил Веревка, потом, отпросившись у Нины Порфирьевны с последнего урока - от его вежливости бедняга чуть не грохнулась в обморок, - съездил посмотреть жилой дом, в котором обитал преуспевающий владелец казино.

Дом ему не понравился. Узкие лестничные клетки, мощные, укрепленные броневым стальным листом двери, длинные, будто бы специально стиснутые до толщины доски окна на площадках, похожие на ружейные бойницы, а главное никаких запасных путей для отступления. Чердачный лаз наглухо заколочен огромными гвоздями, дверь черного хода также укреплена стальным листом и надежно заперта на два сложных врезных замка.

Если он здесь попадет в ловушку - ни за что не выберется.

Поразмышляв немного и поклевав дома салата с консервированной кукурузой, заботливо поставленного матерью на стол, Жига пошел к Веревке.

- Мне нужна взрывчатка, - сказал он.

- Зачем?

- Чтобы выполнить заказ.

- А что, пистолет уже не годится? Ну, Пенек, ты зажрался! Прекрасный ствол желтой сборки. Привезен из Таиланда.

- С пистолетом не получится, - скучно произнес Жига. - Опасно. Завалиться можно.

Он изложил свои доводы. Веревка, пофыркивая, выслушал их, поковырял в носу - он любил иногда работать под дурачка, сковырнул с ногтя липкую козявку, выколупленную в ноздре.

- Ладно, доложу шефу, - наконец сказал он. Веревка понял, что Жига предлагает дело. Хотя, с другой стороны, он сомневался - слишком уж мал пацан, чтобы его соображения принимать всерьез. Если с пистолетом он как-то может сладить, то со взрывчаткой... Тут мозги надо покруче иметь.

Он думал, что Черный отмахнется от него либо, ещё хуже, выговорит, но Черный отнесся к Жигиной просьбе серьезно.

- А что, шнурок этот прав, - Черный задумчиво поскреб пальцем подбородок, - только сумеет ли он справиться с пластитом?.. - Черный скосил глаза на Веревку, в зрачках у него мелькнуло что-то железное, будто в глазах было вколочено по гвоздю.

Веревка сглотнул и приподнял плечи.

- Ладно, дадим ему взрывчатку, - решил Черный.

Так Жига получил пакетик мягкой, схожей с глиной массы, очень безобидной на вид и ничем не пахнущей.

Он повертел кусок "глины" в руках, почмокал от удовольствия.

- То самое, что нужно гиппопотаму, чтобы плавки не натирали задницу.

- Ты что, и с этим знаком? - Веревка от удивления даже рот открыл: взрывчатка ведь - оружие сложное, деликатное, чтобы все правильно сделать, надо поработать карандашиком над бумагами, поломать голову, - а в Веревкином мозгу это не укладывалось.

У преуспевающего владельца казино охрана была, как у премьер-министра: только в машине с ним ездили три человека. Жига внимательно оглядел этих плечистых мордоворотов с крупными клешнястыми руками, усмехнулся недобро: с пистолетом-пукалкой он их не взял бы, а вот с куском взрывчатки они ему совершенно не страшны.

Охранники засекали каждого "достойного", на их взгляд, человека, попадавшего в поле зрения, подозрительно ощупывали глазами даже длинноногих проституток, у которых тряпочкой, странным образом именуемой юбкой, была прикрыта лишь верхняя половинка живота (хотя где уж там "ночная бабочка" могла спрятать пистолет), а вот на пацаненка с цепкими глазами внимания совершенно не обратили: крутится себе шнурок около машины и пусть крутится, блестящими деталями любуется. Может, он шофером решил стать и лет через десять, глядишь, будет вертеть баранку на таком же "мерседесе", номер шестьсот...

Впрочем, к той поре появится что-нибудь новенькое: "мерседес"-семьсот или "мерседес"-тысяча двести... Охранники поглядывали на Жигу снисходительно.

А он походил вокруг машины, повздыхал завидующе, тронул пальцем зеркало, прогнувшись, подышал на него, протер, снова повздыхал и вскоре исчез.

- Ученье - свет, а неученых - тьма, - проговорил один из охранников, проводив Жигу ничего не выражающим взглядом.

Через час "вонючка" собрался ехать на обед - он заказал столик в ресторане "Сирена", приятно поражавшем видавших виды охранников, когда они бывали там, - в ресторане под ногами, под толстым прозрачным полом плавали гигантские осетры, переворачивались вверх брюхом, пробуя маленьким ротиком ухватить иного гостя за подошву, - и оторопелый человек невольно подтягивал к себе ноги, глядел испуганно сквозь толстое стекло на жирного осетра; знающие люди только смеялись над струхнувшим гостем, - в стены были вставлены настоящие корабельные иллюминаторы и в иллюминаторах плескалась штормовая волна.

Создавалось впечатление, что на пути этого вкусно пахнувшего корабля действительно вот-вот повстречаются сирены, начнут обольщать людей, но хмельные веселые люди не боятся коварных морских дамочек, они только и ждут, когда эти соблазнительные "телки" появятся...

"Вонючка" в сирен не верил и в Тулу поехал со своим "самоваром" красивой девятнадцатилетней "телкой". Ноги у "телки" были такой длины и красоты, что видавшие виды телохранители даже удивились.

"Вонючка" с красоткой расположился на заднем сиденье, там же устроился один охранник, второй сел рядом с водителем, следом за головным "мерседесом" двинулся второй, поменьше - с охраной.

Головной "мерседес" проехал всего ничего, метров сорок, когда под днищем его вдруг распласталось яркое желтое пламя, легло на асфальт по всей ширине улицы, затем края простыни приподнялись и словно бы обернули машину в плотный огненный кокон. В следующую секунду пламя полыхнуло так высоко, что достало до макушки дерева, растущего на тротуаре.

Из пламени вывалился огненный комок, покатился по тротуару и, уткнувшись в колесо большой задастой машины, вытеснившей с тротуара пешеходов, замер.

Взрыв вынес во второй машине стекла, ослепший от осколков водитель резко рванул руль влево, и "мерседес" с охранниками врезался в бетонный надолб. Из задней двери вывалился охранник и, сильно хромая, выдергивая на ходу из подмышечной кобуры пистолет, побежал к машине шефа, но приблизиться больше чем на десять метров не сумел - слишком люто полыхало пламя; схватившись рукою за брючину, пропитавшуюся кровью, охранник откатился к огненному колобку на тротуаре, но и к колобку тоже нельзя было подойти. То, что охранник увидел, исказило его лицо, глаза едва не выскочили из орбит: в горевшем колобке угадывалась длинноногая "телка", обрубленная по колени. Туловище, словно масло, догорало на тротуаре. К полыхающему колобку тянулись два красных осклизлых следа.

Охранник оторопело слезившимися от боли глазами глядел на горящий комок, потом перевел взгляд на полыхающую машину шефа и отер рукою лицо. Там что-то начало рваться - скорее всего, патроны, что находились в пистолетах шефа. Некоторое время охранник стоял неподвижно, глотая воздух широко распахнутым ртом, потом опустился на заплеванный тротуар и заплакал.

Он не мог прийти в себя до тех пор, пока не прикатили одна за другой три машины: одна с синей мигалкой, милицейская, вторая - пожарная, длинный красный вагон с выдвижной лестницей и звучной сиреной, и третья новенькая карета "скорой помощи", больше похожая на броневик. Когда машины подъехали к месту трагедии, спасать было некого, тушить было нечего. Охранник, продолжая сидеть на тротуаре, неожиданно начал дергаться, словно внутри у него заработал мотор, потом со звериным повизгиваньем потыкал пальцем в сгоревшую машину шефа с обугленными мертвяками и завыл:

- И-и-и! И-и-и!

Но Жига ничего этого не видел, он уже подъезжал к своему дому. Дома Жига сел за уроки: после того, как он занялся новым делом, его потянуло на учебу. Что-то сделалось с этим двоечником. Нина Порфирьевна останавливалась около него и глядела с испугом и сочувствием, как на безнадежно больного. Она даже несколько раз протягивала руку к его голове, чтобы потрогать лоб и проверить, нет ли у него температуры, но останавливала себя, не зная, как Жигунов на это отреагирует.

А может, она думала о другом, о том, что в каждом классе должен быть свой отпетый двоечник, свой Мишка Квакин, в её классе Квакиным был этот горластый паренек, и все уже к этому привыкли, а сейчас он получил две четверки подряд и, судя по всему, останавливаться на этом не собирался. Что с ним приключилось, Нина Порфирьевна ума приложить не могла. Она настолько была озадачена этим невероятным фактом, что даже перестала придираться к своим подопечным, она думала лишь о Жигунове и иногда шептала, обращаясь сама к себе:

- Ну, Жигунов! Ну, Жигунов!

Веревка на следующий день принес гонорар - очередные двести баксов, торжественно вручил их Жиге и неожиданно произнес голосом, похожим на недоумевающий голос Нины Порфирьевны:

- Ну, Пенек! Ну, Пенек!

- Еще задания будут? - деловито спросил Жига, пряча деньги в карман.

- Будут задания, будут! - неожиданно раздражаясь, ответил Веревка и бросил резким, тонким по-птичьи голосом: - Жди!

Следом Жигунов снял "индюка" - толстого вице-президента одного из коммерческих банков, обитавшего рядом с большой строительной площадкой. Из-за этой площадки его машина не могла подъезжать к самому дому, и банкиру приходилось вылезать из машины и, минуя кучи строительного материала, пешком добираться до подъезда.

Тропка, которой он шел, оказалась для добродушного, с расплывшимся ликом толстяка последней в его жизни. Сверху на "индюка" свалилась огромная бадья с раствором, невесть кем и для чего поднятая наверх.

Бадья расплющила толстяка как лепешку. Опознавали банкира по щегольским лаковым штиблетам с широким модным рантом, по костюму, сшитому из тяжелого, модного в этом сезоне "мужского" шелка и золотым коронкам, вылезшим из месива, в которое была превращена его голова.

Стройку окружил милицейский кордон, следователи начали трясти рабочих, двух прорабов-молдаван, приехавших в Москву на заработки, несчастные люди, им теперь не выбраться из Белокаменной, затаскают, засудят за то, что не присмотрели за бадьей. Арестовали специалиста по технике безопасности, жалкого старичка с лиловым носом, остальных взяли на карандаш...

Единственный человек, которого милиционеры беспрепятственно выпустили из кольца, был пацаненок со школьным профилем, случайно оказавшийся на стройке.

- А ну вон отсюда, пока я твою мать не пригласил в детскую комнату! рявкнул на него майор, командовавший облавой.

Жига исчез стремительно, словно дух бестелесный, даже тень его нигде не промелькнула, а милицейские мужи продолжали изучать бадью, труп да следы, оставшиеся на лесах.

Черный похвалил Жигу - впрочем, самого Жигу он так ни разу и не видел, и видеть не собирался, - киллер должен знать только одного человека, того, который дает ему задания, в данном случае - Веревку, так что слова похвалы он передал Веревке. Добавил:

- Если дело так пойдет и дальше, то очень скоро ты, парень, пойдешь на повышение, из "шестерки" превратишься в "семерку".

- Рад стараться! - по-солдатски ответил Веревка и на следующий день передал Жиге новое задание - убрать одного продажного деятеля в милицейских погонах, "крысака", который работал и на наших, и на ваших, и на "паханов" со стороны. Короче, надоел продажный мент кое-кому хуже горькой редьки.

Узнав о новом задании, Жига поморщился:

- Убрать мента - штука сложная! - Будто у него был опыт по этой части. - Мент - это мент. Отказаться никак нельзя?

- Никак.

Жига снова поморщился.

- А если я все-таки откажусь?

- Тогда я тебе не позавидую. - Веревка произнес эти слова таким тоном, что у Жиги под мышками, как у толстой бабы, стало мокро.

- Ладно, - произнес он нехотя, передернувшись нервно лицом.

Поразмышляв немного, Веревка постарался успокоить подопечного.

- Ты это... - сказал он, - ты не дрейфь, Пенек! Понял? Менты - такие же люди, как и все остальные. Такие же мясные, костяные, с соплями и жилами, так же харкают кровью, когда их угощают свинцовым "диролом".

Жига ушел домой, не сказав Веревке ни слова, - просто развернулся и медленно, будто очень усталый, сгорбленный старичок, побрел домой, загребая носками ботинок пыль по дороге и думая о том, что завтра Нина Порфирьевна обязательно устроит какой-нибудь новый опрос насчет "кем быть?" - такое у него было предчувствие. И сдвинув в ехидной улыбке свой жабий рот, обязательно поинтересуется, кем же хочет стать в будущем её ученик Жигунов.

Прошлый раз он лихо обрезал её. От возмущения у старой квашни едва не потрескались стекла в очках... А что он ответит сейчас?

Наверное, то же самое, только оснований для такого ответа у него будет гораздо больше, чем месяц назад.

Дома он спрятал деньги. Потом, словно бы вспомнив о чем-то, снова извлек скромную долларовую пачечку, аккуратно уложенную в конверт, пересчитал купюры и вздохнул. Если бы у него сейчас спросили, для чего конкретно он копит деньги, он не ответил бы на такой вопрос. Конкретной цели у него не было.

Может, на учебу в институте, может, на автомобиль - такой же, как у Веревки, может, на отдых в Турции, может, ещё на что-нибудь. Он вновь спрятал доллары в конверт, конверт засунул в одну из книг - ни отец, ни мать тягой к чтению не отличались, так что в книгу эту они никогда не заглянут. Даже случайно.

Веревка, конечно же, прав: менты - такие же уязвимые люди, как и все остальные, у них те же кости, та же кровь, то же мясо, они так же подвержены страху... Может, они только подлее да мстительнее других, но и то бабушка надвое сказала: для одних менты бывают подлы, как немецко-фашистские оккупанты, расстрелявшие Зою Космодемьянскую в селе Петрищеве - или что они там с нею сделали? Для других - милее коммерческого банка, в котором с ума сошел управляющий, решил выдавать вместо деревянных рублей полнокровные баксы. Но от задания отказываться нельзя. Во-первых, это гонорар, а во-вторых... Жига почувствовал, как у него внутри, в низу живота, образовался холодок. Он начинал понимать, что из этого круга ему уже не выбраться. Лучше обмозговать, как потише провернуть дело.

Таких клиентов, как этот капитан, надо снимать с безопасного расстояния, с чердака какого-нибудь здания, из скорострельной винтовки с оптическим прицелом, как сняли Квантришвили, но Жига понимал, что винтовку ему никто никогда не доверит, эта штука слишком дорогая, и Жига сожалеюще вздохнул.

Значит, придется что-нибудь скумекать - так, чтобы было безопасно и без осечки. Он вновь подумал: а не отказаться ли от этого "почетного" поручения? Нет, нельзя. Веревка прав: этим он подпишет себе приговор.

Услышал, как в соседней комнате зашаркала шлепанцами мать, стукнула дверью и остановилась в проеме двери, сосредоточенно и как-то встревоженно посмотрела на сына и так же, как и он - это у них было родовое, - подергала губами:

- Не узнаю я тебя, сын!

- Я и сам себя, ма, не узнаю, - хрипловатым, совершенно взрослым голосом отозвался Жига, приподнял одно плечо - жест был и вопросительный и недоумевающий одновременно, - вздохнул слишком громко - не сумел удержаться.

Если же достать автомат, то тогда проблем вообще не будет - автомат кого угодно переорет и что угодно обгонит, даже английский "ягуар". Но если ему не дадут винтовку, то автомат не дадут тем более. Жига поскреб пальцами висок: что же делать, что делать...

Для начала надо было разведать места, где лучше подстеречь капитана, и уж потом, выбрав точку, танцевать дальше. Жига вздохнул, остановил взгляд на пустом проеме двери - мать исчезла. Жига вновь подергал губами, сглотнул слюну и пошел спать: утро вечера мудренее.

Он установил, что капитан любит ходить в одно уютное тихое кафе недалеко от "Макдоналдса", расположенного на Тверской улице, - у него там директор был приятелем, а девочка, сидевшая за кассовым аппаратом, любимой подстилкой. В этом кафе капитан бывал регулярно, выпивал две кружки светлого бочкового пива "Балтика" номер три, съедал традиционные шпикачки, поджаренные на медленном огне, запивал съеденное ещё одной кружкой пива и исчезал, прихватив с собою кассиршу.

Это было первое место, которое любил продажный капитан, вторым же любимым местом была баня. Он приезжал в бывшую олимпийскую деревню, в один из спортивных комплексов. Там для спортсменов построили первоклассные парилки с циркулирующими и прочими душами, сбивающими со всякого огрузневшего человека лишний жир, с бассейнами и специальными приспособлениями, на которых можно основательно размять косточки.

Капитан обычно снимал себе отдельный номер, как правило, старался взять номер побольше, приезжал со своей кассиршей и выходил из него, выполнив программу целиком - ровно через три часа. Создавалось впечатление, что у капитана в его ментовке не было никакой работы и время свое он посвящал лишь двум увлечениям - пиву и бане.

"Нет на этого мента Нины Порфирьевны, - Жига усмехнулся, - она бы живо обучила его тому, как подлинный властелин России должен трескать пюре из свеклы и намазывать горчицу на хлеб". Удивился тому, что в голове стали рождаться какие-то сложные фразы, да и мысли, которых раньше не было. "Чего-то там сдвинулось в извилинах, - Жига снова вздохнул, спичкой почистил ногти, - как бы котелок от напряжения не накренился..."

И все-таки где лучше взять мента в оборот - в кафешке, где он любит перемигиваться с кассиршей, или в бане, где он её раскладывает, будто цыпленка-табака на сковородке?

Домашнего адреса капитана Жиге не дали, словно бы его и не было, словно бы этот поганый мент, будто бабочка, перелетал с цветка на цветок и тем довольствовался.

Жига опять вздохнул. Что-то муторно ему было. Он никак не мог найти ответа на вопрос "где лучше"? На следующее утро он поехал в кафе, оглядел подступы к нему, потом, небрежно посвистывая, сунул руки в карманы на манер Гавроша и вошел в кафе. Одного взгляда ему оказалось достаточно, чтобы понять: здесь он может попасть в ловушку. Ему легко закупорят выход.

Кухонька в кафе была небольшая, она просматривалась насквозь прямо из зала, - просто крохотная кухонька, окно зарешечено, окно в подсобке также зарешечено, дверь, которая обычно из кухни выходит во двор, здесь отсутствовала.

В углу стоял музыкальный автомат, из двух круглых, подвешенных к потолку динамиков лилась тихая грустная музыка. Жига усмехнулся: ну, прямо к случаю похоронный марш!

Из кухни выдвинулся толстый человек с пухлыми влажными губами. Директор. По-нынешнему - хозяин. Вытер руки о брюки.

- Чего тебе, пацан?

Жига молча развернулся и вышел из темного, маленького, пахнущего табаком зала. Места в зале действительно было в обрез. Стены обтянуты тканью, посетители курят много, а ткань охотно вбирает в себя табачный дым. И держит его долго, цепко. Даже если кафе переместится отсюда куда-нибудь, а здесь расположится аптека, стены все равно будут пахнуть табаком и запахом марганцовки и йода пропитаются нескоро.

Жига вышел за дверь, невозмутимо засвистел. Хозяин проводил его взглядом, хмыкнул и вновь вытер руки о брюки, ковырнул пальцем в зубах, прикидывая, чей это может быть пацаненок, откуда взялся, но так ни к чему не пришел и вновь скрылся на кухне.

А Жига сел в метро и поехал на станцию "Юго-Западная", откуда в бывшую олимпийскую деревню ходили автобусы.

Спортивная цитадель, в которой когда-то тренировались чемпионы, устроила его больше, чем кафе. В огромных темных залах олимпийского комплекса было, во-первых, проще затеряться, а во-вторых, тут можно придумать что-нибудь хитренькое... этакое... в духе лучших американских боевиков.

Жига решил остановиться на олимпийском комплексе. Способов убрать капитана можно придумать много. Можно подсоединить ток к бассейну, в который поганый мент обязательно полезет, когда вынырнет из парилки блаженная прохлада бассейна станет для него вечной. Можно подпереть дверь и зажарить капитана в парилке - за три часа он превратится в курицу-гриль вместе со своей зазнобой, можно сварить его в кипятке - в общем, способов полно, но все они... - Жига поморщился, ощутил внутри нервный, обжигающий холод, повел шеей из стороны в сторону, освобождаясь от чего-то, стиснувшего ему горло... - но все эти способы - американские. А если с капитаном поступить по-русски, пулю в лоб и дело с концом?

Поразмышляв ещё некоторое время, Жига съел мороженое, купленное в буфете, и поехал домой. По дороге пришел к окончательному выводу: с капитаном надо разделаться по-русски. По-простому. Чтобы он потом не снился.

Тем временем на Черного неожиданно вышел капитан, тот самый. Фамилия его была Касьянец. Он внезапно появился в маленьком кабинете охранной фирмы, где Черный работал консультантом, закрыл за собою дверь и застыл в выжидательной позе, заняв собою едва ли не все пространство кабинета. Черный внимательно оглядел капитана, все понял, спокойно, без всякого сожаления о том, что может произойти, прикинул: кто из них выстрелит первым, он или капитан?

Капитан должен был выдернуть пистолет из подмышечной кобуры либо из кармана пиджака, Черный - из стола... Получалось, что Черный имеет все шансы сработать быстрее. А с другой стороны, вдруг пистолет спрятан у капитана в рукаве?

- Ну? - спросил капитан лениво, перекатив языком дорогую сигарету из одного угла рта в другой. - Мне все известно...

Черный доброжелательно улыбнулся: раз капитан произнес эту фразу значит, не будет хвататься за пистолет, ему выгодно, чтобы Черный был живым, а не мертвым. Ведь лицензия на отстрел капитана выдана исполнителю именно Черным, значит, только Черный может её отменить. Ибо никто, кроме Черного, не знает фамилии и клички исполнителя.

- Ну и что из этого? - спокойно и благожелательно спросил Черный. Заказ отменить не могу, он оплачен.

- Заказ отменить придется, я его перекупаю. - На красноватом лице капитана птицей взметнулась одна бровь, застыла, выгнувшись, будто подкова. Касьянец помял рукою губы и спросил Черного в упор: - Сколько?

Когда задают вопрос "сколько?", значит, за ценой стоять не будут, и Черный неопределенно двинул плечом:

- Много!

- Я не спрашиваю, много или мало, я спрашиваю: сколько?

Если капитан своими деньгами перебьет заказ, который на него сделан, то исполнитель для Черного будет потерян: со способным мальцом, так лихо убравшим несколько человек, придется распрощаться.

Впрочем, судьба сопливого киллера Черного не волновала: Веревка приведет еще. Их много, этих детей перестройки. Пусть киллеры из нового набора будут менее изобретательны и менее хладнокровны, чем этот сопляк, но все равно они могут оказаться лучше взрослых капризных бойцов. В этом Черный, после эксперимента, проведенного с Жигой, был уверен твердо. Вообще-то, если честно, он не ожидал от сопливого киллера такой результативности, но потом понял, в чем дело: всякому мальцу, прикоснувшемуся к оружию, кажется, что он стал взрослым, и малец начинает мыслить по-взрослому. Отсюда и изобретательность, и хладнокровие, и четкость в исполнении.

- Сколько? - повторил вопрос гость и выразительно потер палец о палец.

- Четыре тысячи баксов, - помедлив, назвал цифру Черный.

Капитан не выдержал, хмыкнул, показал хозяину чистые, будто отлитые из фарфора крепкие зубы.

- Не много, однако, стоит моя жизнь.

Черный ухмыльнулся в ответ, подумал о том, что сопливый пацаненок из этих денег получит вообще одну двадцатую часть, произнес примиряюще:

- Моя жизнь, капитан, стоит, например, ещё меньше.

- Это дело твое, - капитан протестующе мотнул головой, - а я свою жизнь оцениваю гораздо дороже. - Он сунул пальцы в карман пиджака. Черный напрягся, стремительно нырнул рукою в стол, схватил пистолет, сжал его.

Капитан сделал успокаивающий жест.

- Не бойся. Провокаций с моей стороны не будет.

Черный вытащил руку из стола, выжидательно глянул на капитана. Тот достал из кармана пачку долларов, повертел её перед собой и кинул на стол.

- Перекупаю лицензию. Вместе с киллером.

Черный ловко подхватил пачку, пальцем провел по торцу, словно счетная машинка, банкноты.

- Сколько здесь?

- Восемь тысяч. Деньги подлинные, не фальшивые, можешь не проверять. Наша фирма веников не вяжет. Ну что, по рукам?

Поколебавшись немного, Черный встал и протянул капитану сложенную опасным ковшиком ладонь. Такой ладонью хорошо рубить человеку по горлу, она прочнее прямой ладони и главное - в ударе не раскрывается, её невозможно осушить.

- Кто именно и когда собирается меня убрать?

Черный молча достал из стола цветной, сделанный "полароидом" снимок. Со снимка на капитана затравленным волчонком смотрел худосочный школяр с цепкими, подернутыми какой-то странной старческой белесостью глазами - это было, судя по всему, из-за сильного света, бьющего с обеих сторон - и слева, и справа. Капитан невольно присвистнул: школяру на снимке было лет одиннадцать, не больше.

- Вы это серьезно? - удивленным тоном спросил капитан.

- Серьезно, - Черный утвердительно наклонил голову, - очень серьезно, капитан.

- М-да, не оскудела русская земля юными дарованиями, - не удержался от усмешки капитан, - ни за что бы не подумал... И когда?

- В баню вы когда собираетесь?

- В баню? Завтра.

- Как обычно, в олимпийскую деревню?

Капитан снова присвистнул.

- Лихо вы меня обложили...

- А как вы думали! - Черный в поддан капитану также присвистнул, сделал это по-мальчишески беспечно, словно бы речь только что не шла о жизни и смерти, ткнул пальцем себе в спину: - Вот там это и должно произойти.

- Понятно! - Капитан взял со стола снимок, положил себе в карман, затем задом двинулся к двери: действовал он так, скорее всего, по привычке. Похоже, в жизни этого человека бывало всякое.

Черный, проводив его глазами, подумал, что за дверью капитана обязательно кто-нибудь страхует - держит палец на спусковом крючке и нервничает, гадая, все ли в порядке с ментом или нет, переминается с ноги на ногу, готовый в любую секунду сорваться с места и выбить чугунным плечом дверь.

- Чего ж не поинтересоваться, как я узнал, что на меня выдана лицензия? - спросил на прощание капитан.

- А зачем? - Спокойное лицо Черного потяжелело. - Мне это неинтересно.

В гулких помещениях спортивного комплекса было много детей: одни учились барахтаться в лягушатнике, чтобы потом перейти в настоящий бассейн, другие занимались водной акробатикой, третьи осваивали гимнастические залы и так далее, - и Жиге было легко раствориться среди них, он чувствовал себя здесь как рыба в воде, это была его стихия.

Он уже знал номер бани, в которой будет париться капитан, осмотрел замки на двери. И хотя замки были плохонькими, открыть их ничего не стоило, войти "замковым" путем в баню вряд ли удастся: капитан закроет дверь изнутри на засов и сделается недосягаем. С засовом этим Жиге не справиться, открыть его может только сам капитан. Других способов оттянуть засов нет.

И все равно Жига был уверен, что он обязательно проникнет в баню номер пять. Он пристроился на ступеньках лестницы недалеко от стеклянной уютной верандочки, специально выгороженной в длинном подвальном коридоре; на верандочке той, будто купчиха у себя на даче, сидела администраторша краснощекая, очень упитанная девица, - и ждал.

Ждать клиента пришлось недолго. Баня у капитана была заказана на три часа дня. С трех до шести, как обычно. В эти три часа его и надлежало убрать. Появился капитан с небольшим опозданием, минут пятнадцать четвертого, оживленный, шумный, с истомившейся по любовным утехам кассиршей.

Остановившись около стеклянного заборчика, за которым сидела администраторша, он взял ключ с большой деревянной бобышкой, болтающейся на цепочке, и четыре простыни. Удивленным домиком сложил брови:

- А что, простыней больше нет?

- Будут ровно через пятнадцать минут, уважаемый, - ласковым голосом проворковала администраторша.

Жига отвернулся - ему было противно. Поерзал ртом, сплюнул себе под ноги.

- Тогда договоримся так. Через пятнадцать минут не надо, это слишком рано, а вот через час - самый раз. Принеси ещё четыре, а то их хватает на десять минут, - попросил капитан администраторшу и потянулся было рукой, чтобы ущипнуть её за щеку, но вовремя остановил себя и, заразительно засмеявшись, пошевелил пальцами в воздухе. Будто спрут.

Администраторша также заразительно засмеялась - она была слеплена из того же теста, что и капитан.

"За этот час я тебя и сделаю", - решил Жига.

Капитан ушел, уверенные крепкие шаги его недолго раздавались в гулком подземном коридоре, администраторша увлеклась телефонным разговором, позвонил хахаль, как понял Жига, - и администраторша забыла обо всем на свете. Жига занялся делом. Он прополз под стеклянной рамой верандочки и, став неслышимым и невидимым, двинулся по коридору к бане номер пять. По дороге остановился, глянул на часы. Сделал это машинально, поскольку на часы можно было не смотреть: времени у него более чем достаточно. Достал из внутреннего кармана куртки пистолет, навернул на ствол глушитель, снова сунул пистолет за пазуху - пускай пока греется, - беззвучно проследовал в конец коридора.

За углом раздался шум, он замер, нырнул под какую-то обмотанную изоляционной тканью трубу. Мимо прошлепали ногами человек десять школяров-младшеклассников с мокрыми от купания головами. Жига проводил их взглядом, подождал, когда их шаги стихнут, затем двинулся дальше.

В тамбуре, в который выходила дверь бани номер пять, было тихо. Жига притиснулся ухом к двери, прислушался. Тихо. Капитан со своей пассией явно забрался в парилку - из бани не доносится ни единого звука. Жига вздохнул, выбил из легких остатки воздуха и затих. Несколько секунд он, не дыша, прослушивал баню.

Нет, ничего не слышно. Места там много, от парилки до прихожей, где гости раздеваются, пьют и закусывают, надо такси нанимать, чтобы доехать. Ну, если не такси, то хотя бы велосипед.

Вполне возможно, что капитан раскладывает свою пассию прямо в парилке. Жига брезгливо усмехнулся - он ещё не понимал прелести всего этого, как вообще не понимал, чего хорошего сокрыто в женщинах.

Тихо было в бане, очень тихо. Жига почувствовал, как по шее у него пополз озноб, поднял глаза, увидел около двери, на лаковой деревянной планке, прибитой сбоку, кнопку электрического звонка, рядом с кнопкой выключатель. Быстро сообразил, что если люди находятся в предбаннике, пьют водку под абажуром, повешенным над низким прочным столом, то до них, конечно же, дойдет звук звонка, а вот если они в парилке... Тогда нужно пользоваться выключателем - никакой звонок до глубины бани не достанет. А на погасший свет среагируют обязательно...

Он ещё раз проверил пистолет, навертку глушителя, глянул на часы. Время тянулось медленно. Полысеть можно, как медленно тянулось время.

Минут через пятнадцать послышалось шлепанье босых ног по кафелю, затем раздался грузный распаренный стон, и Жига отчетливо услышал, как капитан произнес сладким размягченным голосом:

- Уф, ничего нет на свете лучше бани!

Игривый женский голос поинтересовался с легкой усмешкой:

- А я?

- Ты вне всякой конкуренции!

Было слышно, как капитан со стоном опустился на диван, открыл банку с пивом.

- Дурачок! - Кассирша подсела к капитану и легонько шлепнула его ладонью по щеке. - Никакая баня не может сравниться с хорошей женщиной.

- Согласен. Хотя задачи у женщины и у бани разные. Баня снимает напряжение, смывает с мужчины грязь, а женщина делает все наоборот.

Кассирша ещё раз ударила кавалера ладошкой по щеке. Капитан захохотал: он был доволен своей удачной фразой.

Посидев минут десять на диване, капитан с кассиршей вновь переместились в парилку.

"Ну вот и все, они там находятся только вдвоем, - облегченно подумал Жига, - и вряд ли кто к ним ещё присоединится. Так вдвоем там и останутся".

Он выждал ещё минуты три, проводил глазами очередную стайку мальцов любителей барахтаться в лягушатнике, - он мальцов видел, а мальцы, укрывшиеся за бетонным пилоном, Жигу не видели, - и когда их топот стих, нажал на кнопку звонка, услышал, как где-то в глубине банного помещения, скорее всего, около бассейна, стиснуто, ржаво продребезжал звонок. Отпустил палец, дребезжанье стихло. Он нажал ещё раз. Звонок повторился.

Следом Жига несколько раз щелкнул выключателем, гася в бане свет. Именно так должна была действовать администраторша с простынями...

Но до прихода администраторши оставалось ещё двадцать минут. Жига вновь несколько раз пощелкал головкой выключателя, услышал шлепанье мокрых ног по кафельному полу и громкий преждающе-долгий крик:

- Иду-у-у!

Жига напрягся, сунул руку за пазуху, сжал пальцами рукоятку пистолета.

Дверь распахнулась стремительно, Жига моментально ослеп - в глаза ему ударил резкий, разом вырубивший видимость свет, от этого все перед ним поплыло куда-то в сторону, под ноги, дышать сразу сделалось трудно, - в глаза ему било несколько ламп, очень сильных, слева и справа подступали люди. Перед тем как ослепнуть, Жига успел засечь, что люди эти - тяжелые, с литыми мускулами, в цветастых плавках, будто пришли на пляж, а не в баню; один из них ухватил Жигу за горло и коротким боксерским движением приподнял над полом. Жига лишь услышал, как у него дернулись, стукнули друг о друга, ноги... Второй ловко перехватил его руку с "макаровым" и вывернул из пальцев пистолет.

Жига захрипел. Боль накрыла его страшным душным одеялом, парализовала мышцы. Он попробовал закричать, но крика не было - крик угасал в горле, а ему так важно было сейчас докричаться до толстой администраторши. Он дернулся в руках огромного мускулистого парня, который продолжал сдавливать ему горло. Жига не понял, что с ним произошло, не понял, как - ведь в бане никого, кроме капитана с его смазливой бабенкой не было, откуда же взялись эти битюги? - он снова захрипел, задергался в руках мускулистого человека в плавках.

- В обойме - четыре патрона, - издалека донесся до него неприятный масляный голос.

- На нас с Инкой как раз бы и хватило, - ухмыльнулся капитан, - ещё и тебе бы досталось.

- Ну, до меня не так просто дотянуться! - Владелец неприятного голоса засмеялся.

- Куда его, шеф? - спросил человек, который держал все ещё дергающегося Жигу на весу.

- Как куда? В бассейн! На дно!

- А переговорить с ним не надо? Вдруг он что-нибудь путное скажет?

Перед Жигой всплыло солнце, оно яичным желтком проклюнулось сквозь красную муть, ему сделалось жарко, ноги прекратили приплясывать на весу, Жига обмяк, но сознания не потерял - слышал, о чем говорили.

- Все, что он может сказать, я уже знаю, - в голосе капитана прорезалось раздражение, - в бассейн его!

- А может, он сообщит имя заказчика?

- Он не знает не только имя заказчика - не знает даже того человека, который выдал ему наряд! Я же сказал - в бассейн, и дело с концом!

- Ну смотри, старшой! Тебе с твоего ночного горшка видней, чем мне с моего. - Пальцы человека, державшего Жигу за горло, сжались сильнее, Жига изогнулся всем телом, засипел, протискивая сквозь зубы язык и его понесло, понесло по волнам, свет померк, и в следующую секунду Жига полетел в бассейн.

В бассейне он очнулся, захрипел, хватил полным ртом воды и быстро-быстро, по-собачьи заработал руками, устремляясь наверх, но в голову ему уперся шест, ткнул с силой, отправляя Жигу на дно. Жига заработал руками сильнее, сквозь воду увидел на краю парня в плавках. Тот держал в руках половую щетку на длинной палке. Парень дотянулся палкой до его головы, ткнул.

Жига вывернулся, всплыл опять. Человек, стоявший на краю бассейна, одобрительно засмеялся.

- Молодец, сученыш! К жизни тянется изо всех сил! - Нагнулся, всадил конец палки в углубление между ключицей и шеей, как в гнездо и притиснул тело Жиги к кафельному дну бассейна. Похвалил, кряхтя: - Ох, какой молодец!

Жига, теряя сознание, задергался под шестом, завозил руками и ногами в воде, он царапал ногтями шест, стремясь оторвать от себя страшную деревяшку, но мускулистый молодец держал шест крепко.

Мимо бассейна капитан провел в парилку пугливо сжавшуюся, охающую "залетку", на всякий случай предупредил её, оттесняя одним плечом от бассейна:

- Туда не смотри! Может плохо повлиять на пищеварение.

Кассирша перестала охать, нервно хихикнула и покорно сжалась под рукой капитана. Капитан втолкнул её в парилку, плотно закрыл за собою дверь.

А Жига продолжал барахтаться, он сбил до костей мясо на пальцах, содрал себе все ногти, извивался под шестом, стараясь высвободиться, булькал в воде кровяными пузырями, но мускулистый молодец держал его до тех пор, пока Жига не перестал дергаться.

Из парилки выглянул капитан, смахнул пот со лба:

- Ну что, готов?

- А куда он денется? Готов, сученыш! Цепкий оказался. За жизнь держался до последнего. Куда его теперь?

- Как обычно - в целлофановый мешок и - за город, в карьер. Завтра утром бульдозер сгребет его в отвал - и пусть гниет сопливый киллер себе на здоровье! - Капитан засмеялся и снова нырнул в парилку.

Смятого, изжеванного, будто тряпка, Жигу достали со дна бассейна, сунули в мешок, склеенный из плотного пластика, горло мешка обвязали вонючей рыжей липучкой, потом сунули в черный мусорный пакет, большой, как перина. Вот и все, что осталось от талантливого киллера Жиги.

И куда его вывез подручный капитана, в какой карьер сбросил, или, может быть, вообще не сбрасывал, а утопил в болоте, либо, привязав к ногам железку потяжелее, швырнул в свинцовые воды Москвы-реки, обильно воспетой сочинителями, не знает никто. Капитан не спрашивал, а подручный сам не сказал - не проявил, как говорится, охоты, а вскоре и подручного не стало: он попал в разборку на Бутырском рынке и получил три пули в живот, что, как известно, укреплению здоровья не способствует.

...Черный продолжает работать до сих пор. И Веревка работает. Он привел к Черному ещё двух ребят, одному - тринадцать, другому четырнадцать. Они и заменили Жигу, стали киллерами. Неуловимыми. Исполнительными. В результате Веревка получил повышение, из "шестерки" его произвели в "семерки", теперь командует этими пацанами.

Правоохранительные органы о "сопливых киллерах", конечно же, знают, по их рассказам и написан этот материал, но до сих пор ни одного юного киллера так и не поймали.

Но даже если и поймают, то с такого преступника все равно взятки гладки: судить малолетних у нас не положено. Нет такого закона. А это значит, что "сопливые киллеры" начнут плодиться, как саранча.