Дивизия с боями пробивается к Днепру. После тяжелого поражения на Курской дуге враг не может стабилизовать фронт, укрепиться на каком-либо рубеже. Все свои надежды он возлагает теперь на Днепр, где думает остановить стремительное наступление наших войск. Отступая под натиском наших войск, немцы жгут города и села, оставляя после себя мертвые пустыни. Горят нескошенные хлеба, горит степная трава, полыхают железнодорожные станции, взлетают на воздух железнодорожные мосты. Больше вреда нанести русским, стереть с лица земли все, что называется русским, осквернить их леса и реки, испоганить русские поля, зачадить трупным смрадом русское небо — вот чего хотят отступающие гитлеровские войска.

День и ночь над украинскими степями не умолкает гул артиллерийской канонады. Дрожит земля, как в малярийном ознобе.

Дороги усеяны немецкой техникой, брошенной при поспешном отступлении. Целехонькие танки и самоходные артиллерийские установки чередуются с разбитыми «оппель-кадетами», принадлежащими мелкой офицерской сошке, и «оппель-адмиралами», кожаные сиденья которых потерты жирными задами немецких генералов. В кюветах полулежат огромные штабные автобусы, валяются мотоциклы.

Повсюду разбросаны узлы, чемоданы, баулы, до отказа набитые награбленным тряпьем. Почти в каждом чемодане увидишь порнографические открытки, фляги с французским коньяком, банки португальских сардин, запечатанный порошок эрзац-лимонада. Тут же — парадные френчи с железными крестами, вшивое нательное белье, истоптанные носки, заношенные до черноты портянки. О, немцы бережливы, они не выбросят ни одну тряпку.

Эта рвань издает отвратительный запах, и даже воронье шарахается в сторону от всего, что оставил враг на дорогах отступления. Мой знакомый командир похоронной команды, служба которого и так была сопряжена с довольно-таки неприятным делом, ругался, проклинал судьбу за то, что ему приходится очищать дороги, закатывать всю эту дрянь в глубокие ямы или просто жечь на огромных кострах.

Войска быстрым маршем идут на запад. Тесно на дорогах. В воздухе висит многоголосый гомон, гул танковых моторов и артиллерийских тягачей, грохот походных кухонь, скрип армейских двуколок. В безоблачном небе одна за другой проходят эскадрильи наших штурмовиков, бомбардировщиков, истребителей.

Вот оно, большое наступление! Ликует душа солдата. Хотя изнурительны марши, кровопролитны бои, адски тяжела работа солдата, полна неудобств и лишений походно-боевая обстановка, но в наших рядах не найдешь человека с постным и скучным лицом, не услышишь брюзжания, которое порой встречалось в дни обороны. Не подвезли обед — можно потуже стянуть ремень; не мылись в бане целый месяц — можно искупаться в какой-нибудь тихой украинской речушке; опаздывает с письмами полевая почта — не беда: в тылу и так знают, что мы наступаем.

Уже под вечер входим в сгоревшее село. Отсюда немцы были выбиты сегодня утром. По бокам дороги тянутся в ряд печки — все, что уцелело от хат. Из степи возвращаются к пепелищам жители.

В центре села, на площади, возле чудом уцелевшего здания правления колхоза видим пленных немцев. Бойцы-конвоиры с трудом сдерживают напор местных жителей, рвущихся к пленным. Немцы боязливо жмутся друг к другу.

— Ироды! Нашлась и на вас управа! — кричит беззубым ртом сухонькая, с трясущейся головой старуха.

Толпа неистовствует.

— Каты скаженни, смерть им!

— Смерть подлюкам!

— Дайте их нам, мы зробымо то, що воны з нами робылы!

Крики внезапно обрываются, на площади наступает тишина. Люди смотрят в одну сторону. К уцелевшему дому приближается несколько местных жителей. Они несут полуобнаженную мертвую женщину. Голова ее запрокинута, и две косы тянутся по дороге, оставляя в пыли неглубокие бороздки. Толпа расступается. Женщину кладут возле крыльца. Прекрасное, молодое, здоровое тело погибшей осквернено. На грудях, по-девичьи упругих, застыли черные сгустки крови, на теле — кровоподтеки и синяки.

— Ой, бабоньки, що ж воны зробылы с Оксаной?! — разрезало тишину женское причитание.

— Воны всим гуртом, як скоты знущались з ней, — пояснял солдатам-конвоирам высокий, худой, как скелет, дед. — Я в коноплях сидив, все бачив. Як скоты… А потим убылы.

Толпа снова волнуется, бросает в лицо пленным страшные проклятия.

Мы сделали для Оксаны гроб, обили красной материей и установили его в уцелевшем здании правления колхоза.

А вечером рядом с гробом, в котором лежала красавица Оксана, появился второй. В нем вечным сном уснула любимица дивизии смелая разведчица Люба Шведова.

…В канун этого дня Люба Шведова с тремя разведчиками углубилась далеко из тыл отступающего врага. Засекли на карту немецкие батареи, установленные на новых оборонительных рубежах, обнаружили свежую танковую дивизию врага, прибывшую на подкрепление отступающим частям. Эти ценные сведения нужно было срочно передать в штаб дивизии.

Разведчики возвращались назад. Шли поодаль от больших дорог, балками, редкими дубовыми рощами. Уже недалеко от своих наступающих частей, в дубовой роще, на поляне, разведчики увидели четырех немецких автоматчиков. Перед ними, на краю свежевырытой могилы, стояли обнявшись молодая женщина и паренек-подросток. Что могла предпринять Люба? Ей предписывалось избегать всего, что может помешать доставке в штаб добытых сведений. Но разве могла она не спасти этих двух приговоренных к смерти? Разве могла она уйти, оставив людей в беде?

По команде Шведовой разведчики открыли автоматный огонь по немцам. Трое из них были убиты наповал, четвертый, падая, успел пустить из автомата длинную очередь. Люба Шведова была смертельно ранена. К ней подбежали товарищи и те двое, которые спаслись от расстрела — местная учительница и ее братишка. Тело Шведовой несли километров двадцать, пока не пробились к своим. Вместе с разведчиками прибыли в дивизию и спасенные от смерти партизаны.

Проститься с Любой Шведовой пришли командир дивизии, начальник политотдела, офицеры полков.

Возле гроба своей невесты стоял Василий Блинов. Землистого цвета лицо его окаменело и казалось, что оно сейчас недоступно ни самому большому горю, ни самой большой радости. И только в глазах было столько отчаянной боли, столько жуткой тоски, что в них было страшно смотреть.

Степан Беркут надрывисто дышал, переминался с ноги на ногу, толкая людей. Он достал из вещмешка голубую газовую косынку, осторожно покрыл ею голову девушки.

— Хотел подарить в день Победы…

Степан дико завращал глазами и рванулся к порогу, чтобы не показать людям, как он умеет плакать — с матерной бранью и скрежетом зубов.

Трогаю за плечи Василия:

— Выйдем на улицу.

Блинов повинуется.

В сарае, где разместились разведчики, я налил из фляги полный стакан водки, протянул его своему другу.

— Выпей, полегчает…

Василий оттолкнул стакан.

— Убери!..

Солнце клонилось к горизонту, когда к нам пришла Анна Резекнес. Уселась рядам с Блиновым, долго молчала, потом осторожно коснулась руки Василия.

— Родной мой, я пришла, чтобы утешить вас. Мужайтесь! Я знаю, кем была для вас Люба, и теперь ваше горе — это мое горе.

Блинов поднял голову.

— Уйдите!

Анна жалко и виновато заулыбалась.

— Простите, если я сделала что-нибудь не то. Но я искренне волнуюсь и переживаю за вас…

Блинов поморщился:

— Уйдите!..

Сгущаются сумерки. Мимо полуразрушенного сарая идут войска. Гремят походные песни. Когда они стихают, слышен тысячеголосый говор:

— Иван, не стучи котелком: на нервы действует.

— Тебе тогда не на войне быть, а цветочки в поле собирать.

— Эй, славянин, застегни шинель! В таком виде ты на попа смахиваешь.

— Священных особ пуля не трогает, вот и хочу походить на попа.

— Папаша, дай понесу пулемет…

— Не папаша, а товарищ сержант!

— Тогда извините, а все-таки дайте я вам помогу.

— Что ж, пронеси его немного, уж больно тяжел. Спасибо, сынок, за помощь. Уважительный ты…

— Не сынок, а товарищ старшина…

— Простите, не разглядел.

— Шире шаг, товарищи! Держать равнение! Левой! Левой! Левой!

— Запевала, песню!

Шумит на дороге война. Ей нет дела ни до красавицы Оксаны, ни до разведчицы Любы, ни до горя, которым охвачен мой друг.

На похоронах не было речей. Мы стояли с обнаженными головами на окраине сожженного врагом села, стояли молча, и только громкий плач женщин и одержанное всхлипывание стариков нарушали эту тяжелую, горькую, как слеза, тишину.

И снова вперед, на запад, двинулись колонны бойцов. Не слышно шуток. Не слышно песен. Даже балагур и весельчак Григорий Розан не проронит слова. Идет, плотно сжав челюсти. Цыганские глаза блестят недобрым огонькам, брови сошлись на переносице; под смуглой и сухой, как пергамент, кожей играют желваки.

Пылит дорога. Угасает закат. Впереди ухают орудия. Ветер доносит едкий запах гари и трупов.

Что мы увидим завтра утром в освобожденных селах? Кого будем хоронить? Сколько еще мы увидим крови, страданий и слез? Вот об этом мы думали в ту теплую украинскую ночь, когда спешили на запад, где еще буйствовал, упивался русской кровью враг. В ту ночь бойцы упросили командиров не делать привала, хотя прошли более пятидесяти километров без сна и отдыха.

Надо было спешить, чтобы драться, гнать врага, уничтожить его и на Днепре.