Наши войска вступают в Прагу. Раннее утро. Майское солнце золотит шпили костелов, заливает потоками света широкие улицы и проспекты, купается в чистых водах Влтавы. В безоблачном синем небе кувыркаются голуби.

Большой город гудит, как огромный улей. Улицы запружены людьми. Они приветствуют нас. Колышется шелк боевых знамен. Они плывут по-над колоннами торжественно, плавно, как алые паруса, сверкая орденами, прикрепленными к плотному шелку.

Высокий худой старик с пышными седыми усами поднял над головой обе руки, сцепил ладони и старается перекрыть своим голосом шум улицы:

— Наздар Россия!

— Наздар Червона Армия!

— Смерть фашизму! — подхватывает толпа.

Пожилая, с морщинистым лицам женщина протягивает вперед ребенка, видно, внука, что-то кричит. Ветер растрепал ее седые волосы, они закрывают лицо. Она хочет поправить их, но мешает внук. Женщина плачет и смеется.

Возле небольшого бара прямо на тротуар выкачены бочки с пивом. Полный мужчина в белом фартуке суетится возле бочек, угощает бойцов и горожан. Немного поодаль, в небольшом скверике, чешский духовой оркестр играет «Катюшу».

К нашей колонне подбежала тоненькая девушка. Она обняла Григория Розана, поцеловала его в щеку, подала огромный букет цветов, потом снова отбежала к панели тротуара, счастливая, зардевшаяся. Григорий Розан срывает с головы пилотку, машет девушке.

— Що, влюбывся? — толкает Григория в бок Зленко. — О це краля! Тильки не таращи очи, бо напишу Мариуле.

— Ой, повезло черту черномазому! — громко хохочет Степан Беркут. — Хоть бы меня кто поцеловал.

— Физиономии твоей пугаются, — шутит Николай Медведев.

Войска все идут и идут.

Проходят танки, самоходные орудия, грохочут на мостовой противотанковые и зенитные пушки. Камни древней Праги вздрагивают от поступи армии, которую здесь ждали.

В воздухе висит тысячеголосый гул — звон оркестров, рокот моторов, смех, восклицания, приветствия.

Останавливаемся на площади возле старой ратуши. Нас окружают тесным кольцом горожане. Многие говорят о пережитом во время немецкой оккупации.

К Степану Беркуту подходит щеголеватый, уже немолодой господин. Спортивный английский костюм, велюровая шляпа, желтые сандалеты. На холеном, чисто выбритом лице — вежливая улыбка. Он тронул Степана за рукав и спросил на чистом русском языке.

— Откуда родом, товарищ?

— С Урала.

— О, мы почти земляки! — восклицает господин.

— А вы из России? — любопытствует Беркут.

— Из Самары в девятнадцатом году выехал.

— Стало быть, белоэмигрант.

Господин приятно улыбается.

— О, зачем же белоэмигрант?! Просто эмигрант. Вы, дорогой мой земляк, вижу, все разделяете на белое и красное. Но в природе есть и другие цвета.

Беркут морщит лоб, надувает щеки. Вены на могучей шее вздулись. По всему видно, что Степану разговор с господином не приносит удовольствия, он все ждет какого-то подвоха со стороны собеседника. Он обводит нас взглядом, и мы читаем в глазах нашего товарища: «Уж вы простите, если рубану с плеча. Дипломат из меня никудышный».

Господин в сером костюме снова тронул Беркута за рукав гимнастерки.

— Теперь скажите, дорогой земляк, Советскую власть сразу будете здесь устанавливать? И опять экспроприация капитала, эмансипация женщин и так далее?..

Бедный наш Степан! Сбили его с толку эти мудреные слова. По-бычьи нагнув голову, Беркут уставился на господина.

— Разве плоха наша Советская власть, господин эмигрант?

Беркут взмахнул рукою, обвел взглядом шумевшую улицу, идущие по ней войска и воскликнул:

— Смотрите, господин, Советская власть по Праге идет! А народ-то как приветствует эту власть! Любо смотреть! Порядки свои устанавливать не будем, чехи сами знают, какую власть выбрать…

— Правильно, товарищ! — громко произнес широкоплечий пожилой чех в рабочей блузе. Он оттиснул от нас господина в сером костюме, схватил руку Беркута и крепко сжал ее. — Правильно сказал ты, товарищ. Теперь прошу вас, идемте фотографироваться. Тут рядом. Хочу, чтобы об этом дне у меня осталась на всю жизнь хорошая память.

Фотоателье оказалось, действительно, рядом. Тучный фотограф засуетился.

— О, мне лестно, что вы зашли именно ко мне. Мою мастерскую всегда любили русские. Я фотографировал Федора Шаляпина, много других знаменитых земляков ваших. Милости прошу. Вы никогда не пожалеете, что зашли ко мне: подобных снимков в Праге не найдете.

Фотографируемся. И опять мы на улице. Широкоплечий чех в рабочей блузе теребит Николая Медведева:

— Товарищ, навестите мою семью. У меня больна дочь очень больна. О, как она хотела быть сегодня на улице, чтобы увидеть русских людей! Пожалуйста, не откажите! Это ей доставит большую радость, и кто знает, может быть, подействует лучше всякого лекарства. Я живу рядом, на все потребуется не больше пяти минут.

Глаза человека в блузе умоляют, просят. Морщинистое серое лицо, какое бывает у людей после хронического недоедания, светится доброй виноватой улыбкой.

Мы не смеем отказать.

В тесной каморке на пятом этаже мы подходим к кровати, на которой лежит девочка лет десяти. Худенькое восковое лицо и огромные печальные, недетские глаза. Поверх одеяла лежат тонкие, тоже восковые руки, сквозь бледную кожу видны синеватые прожилки.

Девочка улыбается как-то страдальчески.

— Наздар, русские солдаты! — приветствует нас маленькая хозяйка.

Николай Медведев наклоняется к ребенку, пожимает руку девочки, целует костлявые пальцы.

— Что с ней? — опрашивает он у хозяина.

— Резкое малокровие, — поясняет чех. — Но что мы могли поделать? Нас держали на голодном пайке. Хорошо жили одни спекулянты и немцы.

В одно мгновение наши вещмешки опустели. Выкладываем на стол все, чем богат в походе солдат: сало, хлеб, сахар, консервы. У кого-то нашлась плитка шоколада.

Чех растерянно стоит посреди комбаты, смотрит на все это богатство, машет руками, протестует:

— Зачем же так? Зачем себя обижать? Не надо! Мы как-нибудь обойдемся. Мне стыдно! Выходит, я позвал вас, чтобы показать свою бедность, разжалобить вас… Не надо!..

Беркут трогает хозяина за плечо.

— Не обижайте нас, примите скромный подарок. От чистого сердца он.

— Господи, как добр русский человек! — восклицает чех. — Я никогда не забуду этот день!

Больной девочке мы дарим запасные звездочки к пилоткам. Ребенок смеется, личико его чуть порозовело.

Поздно вечером мы были уже далеко за Прагой. Каждый уносил в своем сердце неповторимые чувства, вызванные встречей с этим чудесным городом, его людьми.

Мы шли на запад, к заданному рубежу. Где-то там, впереди, навстречу нам двигались американские войска.

Уже давно опустилась ночь, безветренная, теплая, наполненная пряным ароматом майской зелени.

До слуха доносятся разговоры солдат:

— Вот, братишка, и дошли мы до победы. Скоро домой. Встречай, жена, любимого мужа, накрывай стол…

— А у меня ни кола ни двора. Город сожгли, где семья, — не знаю.

— Не тужи, сыщешь семью. В другом месте:

— Моя зазноба за старика, заведующего орсом, замуж вышла.

— Значит, не дождалась?

— Выходит, дружище, так. Кишка тонка оказалась.

— Не тужи. Значит, не любила, значит, сволочь она. Другую, хорошую сыщешь. Посмотрит твоя зазноба, как ты с другой живешь, так все ногти на пальцах пообгрызает.

И еще разговор:

— Поедем, Иван, со мною. Все равно ты холостяк, детдомовец. Колхоз наш богатый. Избу тебе поставим, женим, и заживешь же ты!

— Что ж, ты дело говоришь, надо подумать. Пожалуй, поеду.

— Спасибо, Иван. Уважил ты своего дружка. Уж мы с тобой так за работу возьмемся, что люди ахнут. По-фронтовому, по-солдатски, без передыха работать будем. Ох, как я истосковался по такой работе! Вот закрою глаза и вижу, как я скотный двор мастерю. Плотник ведь я. В большом почете был.

— Только я вот в плотничьем деле — ни бельмеса не смыслю.

— Научишься. Дело нехитрое. Сейчас ты мой командир, а там я старшинство возьму, учителем буду. Только не думай, что буду придираться, как ты иногда: то котелок не почищен, то автомат не смазан.

— И ты обижался?

— Шучу я. Сам знаю, дружба дружбой, а служба службой. Парень ты незлобивый, жить с тобой можно.

В конце колонны беседуют вполголоса два бойца.

— Как бы нам с американцами не схлестнуться. Не верю я им…

— Ты, дядя, не повторяй, как попугай, Геббельса. Это он, колченогий пес, распустил слух, что союзники обязательно столкнутся, сцепятся, как петухи. Брось такую ересь высказывать вслух.

— А ты думаешь, мне воевать охота? Сыт этой войной по горло. В селезенках помутнение произошло.

— Не только в селезенках, но и в голове твоей наверняка не все дома, раз такую околесицу несешь.

Тот, кто начал разговор, первым умолк, видно, обиженный на собеседника.

Беседы, разговоры бойцов льются по колонне, как шумные весенние ручьи. Да и как в такие минуты можно идти молча? Ведь конец войне, конец всему, что перенес и пережил на фронте.