Выведенная во фронтовой резерв дивизия Черняховского около месяца приводила себя в порядок недалеко от Новгорода. Тут же находились и дивизионные тылы, а так же медсанбат, в который была определена латышская девочка Марта. Нам официально сообщили, что скоро поедем на Урал за новыми, более совершенными танками, а там опять — на фронт.

Но так не случалось.

Однажды ночью нас подняли по тревоге и объявили, что приказано оборонять Новгород, к которому враг подтянул большие силы. Нам предстояло действовать по-пехотински.

Мы идем к Новгороду. Там нас ждут, там мы нужны.

…Большой город в огне. Полыхают здания, склады, магазины. Дым стелется по земле, разъедает глаза, вызывает приступы сухого кашля, который разрывает легкие и гортань. Густой дым заслонил солнце.

Улицы завалены рухнувшими зданиями, битым стеклом, обрывками афиш, каким-то тряпьем, домашней утварью. Мечутся люди. Подвалы забиты стариками, детьми и женщинами.

В палисаднике перед одноэтажным, еще уцелевшим деревянным домиком вижу квочку. Она ранена, тревожно и пронзительно квохчет, созывая разбежавшихся цыплят.

Снаряды и мины гложут камень, рвут тело города, поднимая оранжевую кирпичную пыль. И все же разрывы не в силах заглушить тот характерный треск, который раздается по всему Новгороду. Это треск огня. Кажется, что кто-то огромный и жестокий перемалывает хищными клыками здания, деревья, землю.

Мы укрепились на северо-западной окраине города. Еще утром нам выдали медальоны из черной пластмассы. Они чем-то напоминают футляр от губной помады. В медальоне, завинченном небольшой нарезной пробкой, находится узкая бумажная лента. На ней значатся твоя фамилия, имя и отчество, воинское звание, занимаемая должность, год рождения, номер воинской части, адрес твоих родных. По такому медальону тебя могут опознать в том случае, если ты будешь убит и обезображен до неузнаваемости. Нам приказано носить эти медальоны в правом кармане гимнастерки.

Медальоны мы уничтожаем: они напоминают о смерти. Ляжешь ли грудью на бруствер окопа, прижмешь ли к гимнастерке плечевой упор пулемета, поползешь ли по-пластунски — и ты ощутишь эту трубку-футляр, почувствуешь, как она давит на тело.

К черту медальоны! К черту мысли о смерти!

В этот день немцы пять раз ходили в атаку на наши позиции и пять раз откатывались назад. Пять раз бросались в контратаки и мы. Тоже откатывались назад, встреченные плотным прицельным огнем пулеметов и автоматов врага.

Особенно тяжелой была наша последняя контратака. Мы вынуждены были залечь недалеко от позиций противника на голом и ровном поле. Враг полосовал нас из пулеметов, глушил минами. Отползали назад, таща за собой убитых и раненых.

Вернувшись в окопы, мы многих недосчитались. Не оказалось среди нас и Николая Медведева. Он исчез при последней контратаке. Не нашли Медведева и среди убитых.

Больше всех переживал утрату Максим Афанасьев. Ведь они выросли вместе, потом пошли в школу, сели за одну парту. Так рука об руку, плечом к плечу дошли до этого рубежа, который пролег на северо-западной окраине Новгорода. И наверное, не знали, что именно здесь, на этом рубеже, случится самое страшное и непоправимое.

Максим Афанасьев прятал от нас покрасневшие глаза, и мы не утешали его, ибо знали, что в минуту наибольших душевных потрясений, будь то радостных или печальных, человеку надо остаться наедине с самим собою.

Лишь под вечер к Максиму подошел Степан Беркут.

— Ты погоди, не паникуй. Может быть, еще найдем Николая. Вот стемнеет и поползем на нейтральную полосу, все обшарим. Не может быть, чтобы человек, как иголка, затерялся.

Афанасьев поднял голову. В глазах его мелькнула надежда.

— Конечно, найдем. Но зачем ждать темноты?..

— Сейчас нельзя, — остановил его Беркут. — В одну минуту прошьют пулеметом: немцы-то рядом. Сказал, жди темноты. Уж я помогу. Одного тебя не оставлю.

Крепко мы поработали в этот день. Стволы пулеметов разогрелись, к ним не притронешься рукой. Лица у всех осунулись и почернели. Губы потрескались, покрылись кровоточащей коркой. Они и ноют и нестерпимо зудят. Во рту стоит горьковато-терпкий привкус, точно целый день ты жевал степную полынь. К пище не притрагиваемся вот уже вторые сутки. Она не идет в глотку. Гортань пересохла, язык набух, сделался шершавым, как пола солдатской шинели. Хочется только пить. Но воды нет. Колодцы в городе завалены, водопровод не действует.

Пить, пить! Но где утолить жажду? Будто это не северо-западный уголок страны, богатый малыми и большими реками, светлыми и прозрачными озерами, а горячая и равнодушная к человеку пустыня. Наступает вечер. На поле боя — затишье. Молчат орудия и минометы. Лишь изредка, захлебнувшись длинной раскатистой очередью, построчит пулемет, раздадутся одиночные винтовочные выстрелы, прошипит взметнувшаяся ввысь ракета, и потом снова наступает тишина.

Нет только тишины позади нас. Со стороны города доносится тот же беспрерывный сухой треск пожаров. Мы углубляем окопы и траншеи. Грунт твердый, плохо поддается лопате. Болит поясница, ноют мышцы рук. Нательная рубашка прилипает к спине. Хочется разогнуться, минуту-две постоять прямо, чтобы заглушить боль в пояснице, но надо спешить. К утру линия обороны должна выглядеть надежнее, крепче.

Иногда мы, как по команде, выпрямляемся, переводим дыхание и смотрим, смотрим на охваченный огнем город. От него не оторвешь взгляда.

— Я никогда не представлял себе, что могут погибать целые города… — говорит Василий Блинов. — Читал о Помпее и Геркулануме, видел картину. Но все это почему-то не трогало воображения. Теперь своими глазами вижу, как большой город превращается в груду развалин. А ведь не только Новгород в беде…

К нам подходит Борис Царин. Он сутулится, шевелюра и лоб испачканы глиной. Дышит тяжело.

— Ну и землица, зубами не угрызешь! — чертыхается он. — Поясницу разломило. Копаешься, как крот, и все без толку.

Достает из кармана пачку папирос, нервно закуривает.

— Слышал, Василий, как ты о Помпее говорил. Вот и мне пришло на память одно стихотворение. Написал его Брюсов. Послушайте.

Царин протягивает в сторону города руку и декламирует:

Приидут дни последних запустений. Земные силы оскудеют вдруг; Уйдут остатки жалких поколений К теплу и солнцу, на далекий Юг. А наши башни, города, твердыни Постигнет голос страшного суда, Победный свет не заблестит в пустыне, В ней не взгремят по рельсам поезда. В плюще померкнут зодчего затеи, Исчезнут камни под ковром травы, На площадях плодиться будут змеи, В дворцовых залах поселятся львы…

Далеко за вражескими окопами глухо бухает орудие. В воздухе слышится нарастающий свист. Снаряд проносится над нами и разрывается где-то в городе.

— Ты, Борис, неплохо читаешь, — нарушает молчание Блинов, — только вот стихотворение не нравится мне. Заунывное оно. Не верю в то, что мир погибнет. Человечество будет жить вечно. Вот они, фашисты, замахнулись на все живое, но мы уничтожим их самих, сотрем с лица земли это дьявольское отродье.

Наступает ночь. Степан Беркут и Максим Афанасьев уползают на нейтральную полосу, чтобы найти Николая Медведева — раненого или мертвого. Афанасьев перебрасывает свое худое нескладное тело через бруствер траншеи, и мы еще долго видим спину Максима, который ползет, словно чудовищная ящерица.

Снова принимаемся за работу, углубляем траншей и окопы. Незаметно бегут часы. Боль в пояснице проходит, вернее, тело уже потеряло всякую способность воспринимать какую-либо боль.

Ветер изменяет направление, дует с севера. Он приносит запах полей. Пахнет созревшим житом. Оно здесь, рядом. Скошенное, связанное в снопы, поставленное в бабки. Его не успели перевезти. Мы приносим целые снопы в окопы, зарываемся лицами в колючие колосья и полной грудью, с торопливой жадностью вбираем в себя этот пряный теплый запах. Сейчас этот мирный запах дороже всего на свете.

Со стороны города к нашим окопам идет несколько человек. Через минуту в траншею прыгает агитатор полка политрук Кармелицкий. Он в кирзовой тужурке и в таких же кирзовых бриджах. На груди болтается бинокль, за ремнем — две гранаты, через плечо перекинут новенький автомат.

— Заготуйте и мне мисто, — кричит наш батальонный повар Петро Зленко. Он плюхается на дно траншеи с двумя большими, походными термосами.

Петро Зленко служит поваром на батальонной кухне, хотя этой должности боялся, как черт ладана. И все произошло из-за оплошности самого Зленко. Когда мы находились во фронтовом резерве, он по доброте своей решил приготовить для комбата вареники.

Капитан Лямин с аппетитом съел приготовленные великаном вареники и тут же приказал:

— Кормите ими теперь весь батальон. Назначаю вас старшим поваром.

Зленко взмолился:

— Да який же из мэнэ повар?! Пошлите в роту, во взвод техника-лейтенанта Воробьева, там у мэнэ дружки. Соромно поваром воюваты…

Капитан был неумолим.

— В армии всякая должность почетна.

Так и стал Петро Зленко воевать на батальонной кухне с черпаками и кастрюлями.

— Что у тебя нынче, Петро? — спрашиваем повара.

— Рисовая каша и чай.

— Открывай тогда термос с чаем, а кашу прибереги для себя.

Зленко упрямится.

— Ни, споначалу рис скушайте. Куда я його подину?

— Значит, сумел приготовить, да не сумел к столу подать? — смеется Кармелицкий. И уже серьезно: — Товарищ Зленко, сделай так, как тебя просят — разлей сначала чай, а там видно будет…

Пьем, обжигаясь, душистый сладкий напиток. Он промывает иссохшуюся гортань, освежает рот. Все хорошо, только нестерпимо болят и ноют потрескавшиеся губы.

— Эй, Зленко, открывай термос с кашей!

Петро торжествует, сноровисто орудует поварешкой. Повар обводит нас взглядом, кого-то ищет, наконец, спрашивает:

— Куда подивався Беркут, чого не бачу Степана?

— Успокойся, Петро. Жив твой Степан. На одно дело пошел, вот и опаздывает к ужину. Ты лучше отложи-ка для него и еще для одного нашего дружка порцию посолидней.

Петро Зленко и его помощники по батальонной кухне уходят с переднего края. А мы обступаем Кармелицкого, справляемся о новостях, о положении на других фронтах.

Политрук Кармелицкий целыми днями находится на переднем крае. Он часто заглядывает и в наш взвод. Приходит с обычным своим приветствием: «Здорово, орлы!» Нам по душе пришелся этот высокий, атлетического сложения человек, с высоким лбом, большим ровным носом, массивным тяжелым подбородком. Все у него огромно: рост, плечи, грудь, руки, сапоги. Ходит политрук как-то по-медвежьи, наклонив корпус тела вперед. Ногу ставит сразу на всю ступню. Густые, взлохмаченные брови почти срослись на переносице, они бросают тень на темно-зеленые глаза. Глаза кажутся черными, смотрят на мир мрачновато, вопросительно, будто их хозяин всегда ищет и не находит ответа на известную только ему задачу, которую надо решить во что бы то ни стало.

Но стоит только заговорить с Кармелицким, и это впечатление необщительности и нелюдимости исчезает. Когда смеется, в его глазах вспыхивают оранжевые крапинки, лицо теплеет.

Кармелицкий умеет и прикрикнуть. Как-то я был невольным свидетелем того, как в лесу, где мы стояли на отдыхе, политрук отчитывал одного хозяйственника. Тот был равным ему по званию и все же принял положение по стойке «смирно».

Политрук опять с нами, в окопах. Сейчас, он, конечно, побывает и в других ротах. Так он и делает. Перед уходом сообщил, как бы между прочим, что по данным разведки немцы планируют назавтра генеральный штурм Новгорода. Кармелицкий ушел, пообещав опять возвратиться к нам после того, как обойдет весь батальон.

Тревожная ночь. Никто не спит.

С нейтральной полосы возвращаются Степан Беркут и Максим Афанасьев. Максим нашел танкиста из соседней дивизии, раненного в ногу. Мы тут же перетянули ногу крутым жгутом и направили бойца в тыл. Степан приволок здоровенного, грузного немецкого офицера, тоже тяжелораненого. Он был отправлен в штаб полка.

— Николая нигде не нашли, — упавшим голосом объясняет Афанасьев. — Обыскали все поле, у самых немецких окопов побывали, каждую воронку, каждый куст ощупывали, и все напрасно. Как в воду канул. Даже странно…

Степан Беркут уже уплетает свою порцию рисовой каши. Одновременно рассказывает о том, как он нашел раненого немецкого офицера.

— Под кустом обнаружил. Сначала думал, что наш, потом разглядел каску, шинель, погоны и понял, что передо мною настоящий фриц. Услышал стон: значит, живой. Ну, и взвалил на спину. Тяжелый, стерва, как боров. Чуть нутро мое через задний проход не выдавил. В глазах зеленые круги пошли. Понял, что отощал я за эти дни, ослаб. Дурнем себя обозвал за то, что к еде не притрагивался. Надо бы ее кулаком в глотку забивать, потому что солдату не положено слабосильным быть. Итак, ползу с немцем. Он что-то лопочет по-своему. Потом к кобуре потянулся, да я этот его ход заранее предусмотрел. Парабеллум фрица уже давно лежал у меня за пазухой. Пока дополз сюда, семь потов прошибло.

Беркут вытаскивает из-за пазухи новенький, сверкающий вороненой сталью парабеллум.

— Хорошая штука, а? Смотри, как здорово блестит.

— Вещь неплохая, пригодится, — отзывается кто-то из нас.

— Первый мой трофей, — довольно констатирует Степан. — Будут и другие…

— Ты разве падкий на трофеи?

— Вкуса к этому делу, правда, не имею, особенно к барахлу и разным шмуткам, но вот отнимать у фрицев такие штуки очень выгодно и полезно.

Степан взвешивает на ладони трофейный пистолет, внимательно осматривает его.

Светает. Уже хорошо видны впереди заросли мелкого чахлого кустарника. Там проходят немецкие позиции.

Черные воронки, которыми усеяна нейтральная полоса, напоминают следы оспы на здоровом теле земли. Ближе к нашим позициям земля перепахана металлом, разворочена на большую глубину тысячами снарядов и мин.

— Здорово, орлы! — гремит по траншее голос политрука Кармелицкого. — Вот и вернулся, сдержал слово. Теперь уж не уйду.

Идет по ходу сообщения огромный, шумливый; сильный, немного наклонив корпус тела вперед.

Всходит солнце, огромное, словно набухшее кровью. На траве, на пластах дерна, которым покрыты брустверы окопов и траншей, радужно искрится роса. Все так же сильно пахнет житом. Небо чистое, без единого облака. Значит, сегодня для немецкой авиации будет раздолье. И славно в подтверждение этой догадки, на западной стороне неба появляются самолеты. Их много — не сосчитать. Они приближаются, увеличиваясь в размерах. С каждой секундой нарастает гул авиационных моторов.

— Держитесь, орлы! — летит по окопам призыв Кармелицкого.

Вот уже отчетливо видны черные кресты на плоскостях «юнкерсов». Ведущий делает глубокий вираж, отрывается от строя и резко пикирует на наши позиции. За ведущим устремляются остальные самолеты, поочередно отрываясь от строя и пикируя по примеру первой машины. Раздается противный свист авиационных бомб.