Оглушительно рвутся бомбы. Невольно зажимаешь уши, чтобы не лопнули перепонки. Вокруг стоит грохот и треск, точно ты накрыт цинковым ведром, по которому изо всей силы бьют железным прутом.

Огромные фонтаны земли взлетают вверх. Глыбы пересохшего грунта и мелкие камни барабанят по каске, больно бьют по спине, засыпают окопы. Рот, ноздри и уши залеплены пылью. Трудно дышать. Время от времени выклевываешь изо рта густую, грязную массу. Больно смотреть: глаза полны песка.

В воздухе стоит пронзительный вой осколков. Они поют на все лады: басом, фальцетом, дискантом — в зависимости от своих размеров.

Отсиживаться на дне окопа или траншеи нельзя, нужно следить за полем боя. Мы уже раскусили хитрые и коварные повадки врага. В то время, когда авиация обрабатывает наш передний край, немцы обычно почти вплотную подходят к нам, чтобы потом, когда отбомбятся их самолеты, броситься в атаку, оглушить нас внезапностью.

Мы замечаем на нейтральной полосе человеческие фигурки. Они приближаются к нам короткими перебежками, цепь за цепью. Враг уверен, что мы прижаты на дно окопов.

Бомбы уже не рвутся, хотя самолеты все так же заходят в атаку, пикируют почти до самой земли, но не бомбят. Немецкие летчики включили сирены, звук которых имитирует свист авиационной бомбы.

Продолжаем следить за полем боя. Идущие в атаку немецкие солдаты уже не опасаются, не делают коротких залеганий. Бегут в полный рост. Уже хорошо видны их разгоряченные лица.

Пора!

И мы открываем огонь. Захлебываются пулеметы и автоматы, заглушая сухой треск винтовок и карабинов. Бьем в упор.

Немецкие солдаты залегают. Наш огонь усиливается. Мы не даем врагу поднять головы, не даем опомниться.

В небо взвиваются две красные ракеты: фашисты подают сигнал своей авиации, которая начала уходить от переднего края. Самолеты возвращаются и опять пикируют, истошно и надрывисто завывая сиренами.

Хитрим и мы. На минуту прекращаем огонь. Пусть атакующий враг думает, что мы уже на дне траншей, что мы не покажем носа, пока не улетят самолеты.

Немецкие солдаты опять вскакивают, бегут вперед. Вновь оживают наши окопы, встречая атакующих дружным огнем. Враг откатывается к своим позициям.

И вдруг наступает тишина, которая давит на ушные перепонки сильнее только что умолкнувшего адского грохота. Эта тишина кажется чем-то невероятным, неестественным.

Стряхиваем с себя песок и глину, проверяем оружие, осматриваем друг друга.

У политрука Кармелицкого на щеке кровь. К нему подбегает Блинов.

— Вы ранены?

— Пустяки, осколком царапнуло. Только сейчас заметил.

— Сколько продолжался бой? — спрашивает кто-то из нас.

Кармелицкий вытаскивает карманные часы, долго смотрит на них из-под взлохмаченных бровей, прикладывает к уху, недовольно морщится.

— Остановились проклятые, не выдержали…

— Сейчас ровно десять, — сообщает техник-лейтенант Воробьев. — Значит, бой продолжался целых два часа.

— Не может быть! — восклицает Степан Беркут. — Не больше десяти минут длилась вся эта свистопляска.

— А по-моему, даже больше двух часов, — замечает Царин.

— Нет, ровно два часа, — повторяет командир взвода.

Техник-лейтенант Воробьев бледен. В глазах — нездоровый блеск. Губы запеклись, щеки ввалились. Льняные волосы прилипли к потному лбу. Под левым глазом подергивается тик. Заметно дрожат руки.

Он по-прежнему все время тихий, незаметный. Вместе с нами ходит в атаки, пулям не кланяется. Но все делает как-то угрюмо, с повышенной нервозностью. Воробьев еще больше замкнулся в себе. В беседы с нами не вступает, а если и заговорит, то лишь на сугубо официальные темы: все ли накормлены, исправно ли оружие, в достатке ли боеприпасов.

Ужинаем ли мы — он сидит в стороне, сутулится, сжимает между колен алюминиевый котелок и вяло работает ложкой; коротаем ли ночь в траншее, о чем-нибудь говорим, вспоминаем прошлое — он опять один. Смотрит на пылающий Новгород, о чем-то мучительно думает и курит, курит. Иногда хочется подойти к нему, назвать его не техником-лейтенантом, как положено по уставу, а просто по имени и сказать: «Евгений Васильевич, идемте к нам. Одиночество на войне — вещь очень плохая и неудобная…»

Итак, первая атака врага отбита. Оружие приведено в боевую готовность. Подсчитываем свои потери. В нашей роте трое ранено и двое убито — это всегда рассудительный, степенный сверхсрочник механик-водитель Масленкин и башенный стрелок Коротеев, совсем еще юнец. Только вчера он получил письмо от девушки, читал его почти всей роте, и почти вся рота сочиняла ответ.

— Может, уже не сунутся, — делает предположение Степан Беркут. — По зубам они крепко получили…

В ту же минуту слышим Царина:

— Кажется, опять будет жарко!..

На горизонте, в стороне противника, небо усеяно еле различимыми, крохотными точками. Они быстро увеличиваются в размерах, беззвучно приближаются. Изменивший направление ветер относит в сторону гул авиационных моторов. Самолеты идут на нас, как на экране немого кино.

— Торопятся на свидание! — громко зубоскалит Степан Беркут. Смеется, а лицо бескровное. Поблекли даже огромные веснушки, густо высыпавшие на чуть вздернутом носу, на щеках и подбородке. Из-под каски выбивается рыжая чуприна, и Степан сердито теребит волосы, торопливо запихивает их под каску, чтобы не мешали смотреть.

Немцы открывают артиллерийский огонь. Одновременно где-то позади нас раздается залп наших батарей. Значит, подошла к нам артиллерия.

И опять по обеим сторонам траншеи рвутся бомбы. На этот раз фашистские самолеты штурмуют наши позиции особенно долго и ожесточенно. Все сливается в сплошной грохот.

На поле боя появляются немецкие танки, за ними цепи солдат. Издалека танки похожи на неуклюжих мирных животных, которых гонят сзади маленькие человечки. Они покорно движутся вперед, покачиваясь бронированными телами.

На одно мгновение поворачиваю голову, чтобы видеть Кармелицкого, Василия Блинова, всех друзей по роте, и замечаю в нашей траншее командира дивизии. Рядом с Черняховским — незнакомый майор-артиллерист, командир батальона капитан Лямин — и еще несколько командиров. Майор-артиллерист надрывисто кричит что-то в телефонную трубку.

Командир дивизии одет в тот же синий комбинезон танкиста, в котором мы видели его на дорогах Прибалтики. Щеки чисто выбриты, между бровей — знакомая всем глубокая складка. Стоит в полный рост, не отрывая глаз от бинокля. Точно на обыкновенных тактических учениях.

Вокруг немецких танков вырастают султаны разрывов: ведут огонь наши артиллерийские батареи. Разрывы все ближе подступают к бронированным машинам. Вот останавливается один танк, он нелепо вертится на одном месте, как огромный котенок, играющий своим хвостом. Через минуту он обволакивается густым дымом. Загорается второй танк, потом третий…

— Огонь! Беглым из всех орудий! — кричит в телефонную трубку майор-артиллерист.

Фашистские танки пятятся назад, под их прикрытием отходит и пехота.

В этот день мы отбили пять неприятельских атак. Бой утих только с заходом солнца.

Командир дивизии идет но траншее.

— Вы давно здесь? — обращается он к политруку Кармелицкому.

— С прошлой ночи, товарищ комдив.

— Как настроение людей?

— Нытиков и трусов нет. Деремся… Черняховский замечает Блинова.

— Здравствуйте, красноармеец Блинов! Поздравляю вас с наградой! Вчера получен указ о награждении вас орденом Красной Звезды.

— Служу Советскому Союзу!

— Тяжело, товарищ Блинов, воевать? — спрашивает комдив.

— Нелегко, трудно даже, — отвечает Василий. — Вот авиации и танков наших не видим. Скучно без них.

— Знаю, что тяжело. Но дайте срок — будут у нас и танки и авиация. Пока их мало. Вывод один — рассчитывать надо только на самих себя. — И добавляет тише: — недавно был в медсанбате, видел там вашу Марту. О вас спрашивает. Дал слово ей, что прикажу вам, как только представится возможность, навестить ее.

— Рад буду выполнить такое приказание, товарищ командир дивизии.

Наступает ночь. Бодрствуем. Уже четвертые сутки нервное напряжение гонит от людей сон и усталость, заглушает позывы голода.

Новгород горит. Огромный пожар то затихает, то разгорается с новой силой. Отсветы огня ложатся на наши окопы, озаряют нейтральную полосу, где застыли черные остовы подбитых немецких танков.

Ветра нет. Воздух недвижим, душно, как днем.

Тут и там раздается говор людей.

— Вот тяну я эту стерву, этого борова, — десятый раз повторяет свой рассказ Степан Беркут, — а он, дьявол, к пистолету тянется…

— Ты эту штуку полковому интенданту подари, — советуют Беркуту. — Преподнеси с подхалимской рожей, в убытке не будешь…

— А ведь это идея, хлопцы! Обязательно подарю. Может быть, и подкинет в роту что-нибудь особенное.

— Проси шампанского на весь личный состав.

— Не забудь о черной икрице упомянуть.

— Ананасы пусть выпишет.

— А это что за штука? — спрашивает Беркут.

— Черт его знает, вычитал где-то: ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний подходит, буржуй. Вот и заключил, что штуковина эта съедобная.

В другом месте:

— Петро, осталось ли что во фляге?

— Есть, да не про вашу честь.

— Значит, сам вылакал?

— Дурень, и слова дурные. На, подержи, сам убедишься, что полная.

Минутная тишина и снова голос:

— И впрямь полная. Зачем бережешь?

— Запас еды не просит. Может, еще и пригодится.

— А все-таки для бодрости неплохо б пропустить глоточек…

— Опять дурные слова. Это фриц для бодрости шнапсом накачивается.

Максим Афанасьев разговаривает с бойцом соседнего взвода.

— Понимаешь, все поле излазил, кругом обыскал, но Николая так и не нашел. Куда он мог пропасть? Странно…

Не участвует в разговорах одни Царин. Сидит на дне траншеи притихший, съежившийся в клубок. Можно подумать, что он спит или дремлет, если бы не тлеющий огонек папиросы, которую нервно сосет Борис.

Блинов шепчет мне:

— Захандрил парень. Смотри, как приуныл. Стал маленьким, незаметным человечком.

— Ты несправедлив к нему.

Василий не сдается:

— Характер Бориса изучил я отлично. Еще в гражданке встречал таких, как Царин. Никого они не любят. Случится беда, они теряют голову, хнычут, думают лишь о своем горе, о самих себе, а на остальных им наплевать.

Не нравится мне, что Блинов говорит сейчас о Борисе с такой злостью и такой категоричностью. У всех сейчас на сердце кошки скребут, а в голове — тяжелые, невеселые думы. Настроение такое, что не захочешь ни песни петь, ни переброситься с друзьями безобидной шуткой.

— Почему его защищаешь?

— Потому что ему нелегко. Война — не прогулка.

— А другим легко?! Но другие не вешают носа… Ты заметил, с каким лицом он ходит в атаки? Однажды я взглянул и страшно стало. И на спину посмотри его. Сгорбился, вобрал в плечи голову. Может быть, это временно. Оботрется на войне.

Возле изгиба траншеи, за которым располагается соседняя рота, о чем-то беседуют политрук Кармелицкий и техник-лейтенант Воробьев.