Оставляем Новгород. Отходим, яростно отстреливаясь. Враг захватывает улицу за улицей. Город по-прежнему охвачен огнем.

Приказано отступать к Кирилловскому монастырю, который расположен на отшибе, уже за чертой города. Чтобы достигнуть монастыря, надо преодолеть большое, поросшее густой высокой травой поле.

Вечереет. Льет проливной дождь. На теле нет сухой нитки.

Ребята нашего взвода держатся кучно. Не видно среди нас только Бориса Царина. Рядом со мной бежит Степан Беркут. Еще утром осколком снаряда ему располосовало брюки и кальсоны так, что в прореху видно тело. В короткие перерывы между атаками над этим событием зубоскалила вся рота. Беркут хохотал вместе с товарищами, материл немцев за то, что они осрамили его перед всем светом.

Занимаем оборону возле монастыря. Когда отступали, все смешалось. Но вот роты и батальоны, страшно поредевшие, опять слились в боевые единицы. Из нашей роты едва ли составишь теперь взвод.

В наскоро отрытом окопе лежу вместе с Василием Блиновым.

— Здорово нас потрепали, — бурчит Василий и, наклонившись над моим ухом, продолжает уже шепотом: — Кажется, Царин остался в Новгороде. Мы бежали сначала рядом, потом он отстал. Когда я оглянулся, он юркнул в один из домов на окраине.

— Так это же плен!!!

— И я так думаю. Не понимаю только, как он решился на это, сволочью стал?

— А ты не ошибся?

— Категорически не утверждаю. В те минуты черт знает что могло померещиться. Пожалуй, я ошибся. Да, да, просто померещилось. В этом я уварен.

Подходит политрук Кармелицкий. Хмурый, злой, неразговорчивый. Усаживается на могильной плите, широко расставив ноги, молчит, попыхивает папироской, спрятанной от дождя в кулак.

Дождь не прекращается. Незаметно вечер переходит в ночь.

— Дайте кто-нибудь хоть кальсоны, — раздается в темноте голос Степана Беркута. — Неудобно так, да и холодновато…

Кальсоны для Степана находятся.

— После войны возвратишь, заказной бандеролью вышлешь, — смеется боец, выручивший Степана.

— Новые куплю, да еще галстук в придачу, — отвечает Беркут.

Все погружено в кромешную темноту. Над головами шумят вековые липы, потоки дождя хлещут но могильным плитам, барабанят по цинковой монастырской крыше.

Василий Блинов трогает меня за плечо.

— Перекусим что ли?

— Стоит ли возиться, смотри, как льет…

— Не обращай внимания. Подкрепиться надо, иначе богу душу отдашь…

Мой друг возится с вещевым мешком.

— Надрывай меня и себя плащ-палаткой, чтобы еду не замочить, — приказывает Василий.

Слышен скрежет ножа о жесть консервной банки.

— Товарищ политрук, — говорит в темноту Василий, — присаживайтесь к нам, перекусим малость.

Политрук Кармелицкий приподнимается с могильной плиты, шуршит одубевшей плащ-палаткой, подходит к нам.

— Что у вас тут?

— Консервы.

— Не откажусь.

— Тогда идите к нам и берите ложку, — предлагает Блинов. — У меня есть чем и согреться…

— Где добыл? — спрашивает Кармелицкий.

— В первый день, как вошли в Новгород. В разбитом винном погребе наполнил флягу. Берег для особого случая. На войне всякое бывает, порой и эта жидкость очень необходима человеку. Вот и не грех принять небольшую порцию, чтобы согреться.

У Блинова припасен для такого случая небольшой металлический стакан. Пьем по очереди.

— У тебя и сухари не промокли, прямо колдун, — замечает политрук.

— Вещевой мешок под животом держал, — поясняет Василий. — Война войной, а про харчи не забывай.

— Это верно, — соглашается Кармелицкий. — Вижу, человек ты хозяйственный, аккуратный. Все припасено у тебя.

— Без этого нельзя. Воевать не на один день собрался. Налегке по фронтовым дорогам не пройдешь…

— И это правильно. Кстати, нет ли спичек? Мои размокли.

— Найдутся, товарищ политрук. Держите коробку, она в пергаментную бумагу завернута. Сухонькая, как из магазина.

Политрук зажигает спичку. Огонек на мгновение озаряет крохотное пространство под плащ-палаткой, наши головы, склоненные над остатками скромного ужина. Защищены от дождя только головы. Остальное — плечи, спина, ноги мокнут под проливным дождем. Он барабанит по плащ-палатке, по нашим спинам. Дождевая вода хлюпает под животом и грудью, холодит тело.

Где-то в темноте, как хлопок мухобойки, раздается приглушенный пистолетный выстрел. Кто-то бежит в нашу сторону, хлюпая сапогами. Человек останавливается возле нас, натуженно, хрипло дышит, отодвигает край плащ-палатки, которой укрыты наши головы. В лицо бьют колючие струи дождя.

— Товарищ политрук, пойдемте, — зовет Степан Беркут. — Случилась беда…

Кармелицкий вскакивает.

— Что произошло, товарищ красноармеец?

— Техник-лейтенант Воробьев застрелился, — вполголоса сообщает Беркут.

— Не говори глупостей!

— Сам видел. Прямо в висок…

— Только тише, без шума, — предупреждает Кармелицкий.

Бежим, спотыкаясь на могилах, за Степаном Беркутом.

— Здесь, — произносит Беркут, останавливаясь.

Кармелицкий зажигает карманный фонарь. Его слабый, неровный свет с трудом пробивается через густую сетку дождя, ложится масляным пятном на землю, выхватывает из темноты высокую могилу и распростертого на ней человека. Воробьев лежит на спине, широко разбросав руки. В правой — крепко зажат наган, в левой — пучок влажной травы. Лицо у командира взвода восковое, в мелких морщинках, губы полуоткрыты. Капли дождя падают на лицо, смывая кровь, которая сочится из небольшой рамы на правом виске.

— Оставайтесь здесь, — приказывает Кармелицкий. — Не поднимайте шума, об этой смерти не должны знать другие.

Карманный фонарь гаснет, и темнота кажется еще гуще, она давит на глаза. Будто находишься в глубоком, замурованном склепе.

Стоим в темноте, прислушиваясь к удаляющимся шагам Кармелицкого.

На землю рушатся целые потоки воды. Это уже не дождь, а ливень. Блинов сбрасывает с себя плащ-палатку и накрывает ею тело техника-лейтенанта Воробьева.

— Ему уже все равно, — замечает Степан Беркут.

К нам приближаются люди. Слышен топот многих ног, шум плащ-палаток. Вспыхивают карманные фонари. Расплывчатые, мутные луч-и света прыгают по земле.

— Идите по своим местам, товарищи красноармейцы, — приказывает командир полка.

Через несколько минут нас опять разыскал Кармелицкий.

— Надо похоронить человека…

Работаем молча. Тут же и Кармелицкий. Он помогает рыть могилу. В темноте то и дело натыкаемся друг на друга. Пущены в ход малые саперные лопаты, выданные нам перед тем, как идти в Новгород. Яму заливает водой, наверх выбрасываем не землю, а жидкую грязь.

— Надо касками, так будет сподручнее, — советует Степан Беркут.

Управились с делом далеко за полночь. Опускаем в могилу тело Воробьева, завернутое в плащ-палатку, засыпаем яму землей.

Все устали. Хочется спать. Вот так лечь бы прямо под дождем и забыться в крепком сне.

А дождь все льет.

Трудно представить себе, что где-то есть города — большие, светлые, шумные. Трудно поверить в то, что в эту минуту где-то спокойно и мирно отдыхают люди. Теплая комната, чистая постель, тишина, мереное постукивание маятника стенных часов; в открытую форточку долетают приглушенные звуки и шорохи ночной улицы; на полу играют блики электрических фонарей. Не верится, что есть на нашей планете места, где можно ходить в полный рост без опасения, что тебя возьмет на прицел вражеский снайпер.

Кажется, что эта ночь будет тянуться целую вечность, что нет в этом мире ни розовых рассветов, ни восходов солнца, ни хлопотливых дней с их большими и малыми заботами, ни вечерних закатов, когда все в природе дышит покоем. Осталась одна сплошная ночь вот с этой густо чернильной, осязаемой физически темнотою, с этим нудным и безжалостным дождем.

На плечо ложится чья-то рука. Тяжелая, но горячая.

— О чем думаешь, Климов? — опрашивает политрук Кармелицкий. — Почему притих?

Что-то бессвязное говорю ему о городах, где спокойно отдыхают люди, о розовых рассветах, о вечной ночи.

— Такого не ожидал от тебя, — признается Кармелицкий. — Видно, нервы пошаливают. Это бывает. Надо взять себя в руки, иначе можно до всякой чертовщины дойти, как дошел техник-лейтенант Воробьев.

Садимся на могильную плиту. Тут же Василий Блинов и Степан Беркут.

— Нет сейчас в мире такого города, где бы спокойно отдыхали люди! — со злостью говорит Кармелицкий. — Простыни чистые, комната теплая, конечно, есть, но вот спокойствия нет.

И немного смягчившись, продолжает:

— Вся планета в тревоге. В любом доме, в любой трудовой семье большая тревога. И знает каждый, что если мы не выдержим, война придет в его дом. Будут рваться бомбы везде, где живут люди. Если не выдержим мы, фашизм захватит весь мир. Так-то оно, Климов! А ты толкуешь о чистой постели, о постукивании маятника стенных часов, о тишине. Не хватает только канарейки да гитары над кроватью…

Кармелицкий затягивается табачным дымом. Огонек папиросы на секунду освещает массивный влажный подбородок, насупленные брови, сдвинутые к переносице.

— Вы, конечно, ждете от меня, что я скажу о смерти Воробьева? — произносит Кармелицкий. Голос его звучит опять жестко. — Трусливо поступил Воробьев. Он ушел от друзей в самую трудную, тяжелую для них минуту. Вот и все о смерти вашего командира взвода.

На мое плечо снова ложится рука Кармелицкого.

— Наше светило трудится исправно, — мягко говорит политрук. — После ночи всегда наступает утро. Об этом забывать не надо. А то что розовые рассветы хороши — не спорю. Я сам их люблю, ой, как люблю!