#img_5.jpeg

ЕСТЬ ЛИ У ВАС СТРАСТЬ?

По едва заметным звериным тропам мы шли гуськом к токовищу. Мы удивлялись Василию: кругом ночь, а он вышагивает длинными своими ногами, как средь бела дня. Под его тяжелыми, смазанными дегтем сапогами не хрустнет даже веточка, беззвучно расступается перед ним лесная чаща, и кажется, что он ступает по мягкому мху. А мы с Вацисом чуть ли не на каждом шагу спотыкаемся, натыкаясь на трухлявые стволы вывороченных деревьев, торчащие из земли корни сосен или цепкий кустарник, который как бы руками призраков хватает за одежду, рюкзаки, шарит по лицу.

Лес спит. В звенящей тишине застыли высоченные сосны. Играет в небе северное сияние. Только ночной разбойник филин ухнет несколько раз и, словно испугавшись своего одинокого, жуткого крика, тут же смолкает.

Через два часа Василий остановился. Дождавшись нас, снял с плеча ружье, присел на вывороченное с корнем дерево, закурил и вместе с дымом выдохнул:

— Недалеко уже. Можно и отдохнуть.

В темноте уютно посвечивали огоньки сигарет. Где-то сбоку разорвал ночную тишь треск сучьев. Казалось, через чащу ломится неизвестное чудовище, неумолимо приближаясь к нам. Мы насторожились и вопросительно уставились на Василия. На спокойном, сосредоточенном лице карела не дрогнул ни один мускул. Василий предостерегающе поднял руку и застыл на месте. Шум стих в нескольких шагах от нас, а затем снова раздался треск ломающихся веток и, быстро удаляясь, растаял в ночи.

— Сохатый небось, — шепотом сказал Василий и, помолчав, добавил, будто передумав: — А может, и медведь. Вышел голодный из берлоги и шатается по тайге.

Мы снова закинули за плечи ружья и снова цепочкой двинулись по звериным тропам, но вскоре кончились и они. Василий свернул в сторону, и мы подошли к отвесной скале. Она была такая гладкая, словно какой-то великан тщательно обтесал, обточил ее, не оставив ни малейшего выступа или углубления, чтобы поставить ногу, ухватиться рукой. Однако Василий не колеблясь вел нас вдоль каменной стены, и вскоре мы нашли участок, где можно было кое-как вскарабкаться наверх.

— Здесь, — почти беззвучно шевельнул губами карел и жестом показал каждому из нас его место.

Мы немедленно разошлись.

Даже ранней весной ночи в Карелии такие же короткие, как у нас в Литве июньские. Темнело, когда мы вышли из деревни, а теперь, спустя несколько часов, восточный край неба снова начал светлеть, розоветь. Занимающаяся заря постепенно гасила звезды, и только на западе они, робкие и поблекшие, еще подмигивали спящей земле.

Я стоял у замшелого камня и прислушивался, буквально ловил ушами каждый звук. Вот где-то внизу раскудахталась, расхохоталась белая куропатка, ветерок пробежал по макушкам сосен, и деревья зашелестели, приветствуя рождение нового дня.

Вдруг я затаил дыхание: услыхал отчетливый странный звук — словно кто-то щелкал ногтем по спичечному коробку:

— Тек… Тек… Тек…

Сухой, резкий звук шел от сосен на скалистом обрыве. Я не сомневался, что это глухарь. Застыв на месте, я ждал, когда начнут «жернова молоть», но птица только щелкнет несколько раз клювом и опять смолкнет. К такой не подберешься. Она все слышит, все видит. Хрустнет под ногами веточка, и глухарь мгновенно сорвется с дерева и исчезнет в чаще. Бежали минуты, затекали руки, ноги, а глухарь все никак не распоется. Я нечаянно пошевелился, под ногами зашуршал мох, но птица не испугалась. Она по-прежнему текала, а я, ничего не понимая, всматривался в ту сторону. Сделал шаг, другой, третий. Птица не боялась. Я, уже не остерегаясь, подошел к обрыву и… плюнул. Легкий ветерок покачивал сухую сосну, а та:

— Тек… Тек… Тек… — скрипела.

Солнце взошло, и было ясно, что ждать глухарей уже нет никакого смысла.

Вернувшись в условленное место, я застал Вациса за работой. Он сидел у края скалы и делал карандашом наброски пейзажа. Глухари, казалось, его не интересовали: ружье валялось поодаль, рюкзак — тоже в нескольких шагах. Услыхав меня, он обернулся:

— Ты только посмотри, какая красота! Какие краски!

Действительно, отсюда, с отвесной скалы, вознесшейся над лесом на тридцать — сорок метров, открывался чудесный вид на бескрайние леса, усеянные белыми пятнами озер, изрезанные голубыми лентами речушек. Озера были еще покрыты льдом и блестели, сверкали под лучами солнца — не оторвать глаз. На быстрых, порожистых местах речки уже очистились от льда и теперь, пенясь, скакали по камням, рассеивая вокруг себя тучи брызг, в которых играла, переливалась радуга.

Василий вернулся хмурый и задумчивый. Его синие глаза потемнели, скулы выступили еще острее. На вопросы он откликнулся не сразу. Посмотрел на нашу обувь и велел:

— Покажите подошвы.

Мы с Вацисом послушно вскинули ноги, а Василий вздохнул и сказал:

— Пошли.

Провел нас метров триста и показал рукой на снег, сохранившийся в тени деревьев. На снегу ярко отпечатались серые следы крупной мужской ноги, обутой в твердый, подкованный сапог. Мы смотрели, ничего не понимая, а Василий нагнулся и, что-то бурча себе под нос, принялся изучать след.

— Чужой, — то ли себе, то ли нам сказал он. — В нашей деревне ни у кого таких сапог нету… Усталый шел…

— Откуда ты знаешь?

— Как не знать! — Василий поднял удивленные глаза. — Смотри, снег все скажет. Видишь, ноги чуть не волоком волок. Вон какая борозда. И носами сапог все цеплял за снег.

Василий замолчал, с минуту о чем-то думал и неожиданно направился в самую чащу.

— Никуда не уходите. Ждите здесь! — крикнул нам.

Вернулся он через добрый час. Вспотевший, разгоряченный, едва переводя дыхание.

— Думал, может, кто из дальних охотников за лосем или медведем шел. Обежал вокруг — никаких следов: ни лося, ни медведя, ни собаки. Без собаки никто не станет преследовать ни лося, ни медведя… — Он сдвинул на затылок меховую шапку и вздохнул: — Неужто кто-нибудь проведал про токовище моих глухарей? Глухари, конечно, с вечера прилетали: везде полно следов. А этот, — он показал на след человека, — тоже вечером здесь был. Испугал, прогнал.

Слушая его, я вдруг почувствовал, как во мне закипает злая досада, я ненавидел этого незнакомца, которого сюда небось тоже пригнала страсть. Есть ли у вас какая-либо страсть? Если да, то вы поймете меня, так как сами, должно быть, не раз испытывали пренеприятное, заставляющее краснеть и бледнеть мелкоэгоистическое чувство под названием ревность.

Молчаливые и понурые, двинулись мы домой. Особенно переживал Василий. Он действительно хотел показать нам глухариный ток, да не вышло. Но не только в этом была причина его дурного настроения.

Глухарь — лесной красавец. Как лось выделяется красотой среди зверей, так глухарь — среди птиц. Впервые увидев глухаря, можно подумать, что это хищник: твердый, загнутый клюв, когти — как у орла. И размером глухарь не меньше индюка. Но не только за мясо ценят охотники этого красавца. Из-за нескольких килограммов мяса, пускай даже самого вкусного, человек не поедет на край света. Нас тоже привлекало не мясо. Это она — роковая страсть — звала, манила, сокращала пути-дороги… Кто хотя бы раз увидел весной глухариный ток, тот никогда в жизни не забудет этого впечатления. Еще с вечера слетаются огромные птицы на токовище и, рассевшись по соснам, начинают свои песни. Чем дальше, тем страстнее поет глухарь. Он запрокидывает голову, свешивает растопыренные крылья, бегает, вертится волчком на ветке и поет, поет. Когда впервые слышишь глухаря, не можешь прийти в себя от изумления: такой великан — и такое тихое, простое пенье! Сначала птица токует, а после начинает «жернова молоть» либо, как говорят охотники, «те́рять». И в самом деле, вторая часть напоминает музыку домашних жерновов. Подкрасться к глухарю обычно невозможно. Это исключительно пугливая и чуткая птица. Но самое удивительное, что, перейдя ко второй части пения, которая длится совсем недолго, глухарь начисто глохнет. Можешь выстрелить из пушки, и он не услышит. Охотники знают этот секрет, поэтому на глухаря охотятся весной, во время тока. Осторожно, шаг за шагом подкрадывается охотник к глухарю. Стоит птице запеть, он делает несколько прыжков и снова застывает в ожидании новой песни. Так можно подойти к глухарю чуть ли не вплотную. Опытным охотникам иногда удается схватить глухаря даже голыми руками.

Но не так-то просто найти глухариный ток в необозримых лесных просторах. Можно целый год бродить по лесу и не заметить токовища. Разве что случайно наткнешься на него. Правда, еще зимой глухари слетаются сюда и, волоча растопыренные крылья, бродят по снегу, оставляя прочерченные перьями полоски. Набрел на такое место — знай: весной здесь услышишь пение глухаря.

Самое интересное, что глухари из года в год устраивают токовища на одном и том же месте. Тут они пели, яростно сражались с соперниками прошлой весной, тут же будут сражаться и петь нынче.

Василий узнал об этих токовищах от своего отца, который перед смертью рассказал сыну обо всем, что сам узнал от своего отца — деда Василия.

Таково неписаное правило старых карельских охотников: хочешь охотиться на глухарей — найди свой ток. И если хотя бы приблизительно знаешь, где находится ток, открытый твоим товарищем, не смей и шагу туда ступить, пока он тебя сам не пригласит. Только близкому человеку, верному другу, честному охотнику показывают старые карелы глухариные токовища, разбросанные среди болот, скал и непроходимых зарослей. И это понятно. Бесчестный и жадный человек может за несколько весен совершенно отвадить глухарей от полюбившегося им места, такой не постесняется убить и самку, подойти к которой гораздо легче. А без самок — нет токовища.

— Про это место знали только мой отец, один друг детства да я, — говорил по дороге Василий. — Отец с другом — давно в земле. Сам я никому токовища не показывал… Только вот вам… Почему вам не показать? Вы — люди приезжие, погостите и уедете, кто знает, будете ли еще когда-нибудь в наших краях. И вообще, сдается, люди надежные. Так откуда взяться этим следам?

Разумеется, мы с Вацисом ничего не могли объяснить и только успокаивали Василия: очевидно, это следы случайно забредшего в эти места охотника.

— Не подумайте, будто мне жалко, если человек подстрелит несколько птиц! — вдруг обернулся он к нам. — Будь мне жалко, разве я повел бы вас? Боюсь, что это недобрый человек. Глухари и у нас не частые гости.

Измученные, сделав за ночь около двадцати километров, мы добрались наконец до нашей деревушки.

НЕ ПОЛАГАЙТЕСЬ НА КАРТУ!

Дома деревушки приткнулись на полуострове, с трех сторон окруженном озером. Раннее утро и у людей нет никаких срочных дел, но деревня уже не спит: над трубами клубится, поднимаясь в чистое небо, пахучий дым.

Мы живем у ветеринарного фельдшера — пожилого человека с тронутым оспой лицом. Увидев, что мы возвращаемся из лесу, он вышел на крыльцо.

— Ну как?

Василий развел руками и вкратце рассказал о том, что случилось.

На лице хозяина отразилось искреннее сочувствие.

По комнате гуляли такие запахи, что мы с Вацисом только переглядывались и глотали слюнки. Хозяйка — невысокая худая женщина — хлопотала у громадной печи, где в пузатом чугунке, сдобренный всевозможными приправами, тушился тетерев, подстреленный вчера Вацисом; на большущей сковороде румянились блины.

Когда мы сели за стол, хозяйка, как бы извиняясь, улыбнулась и сказала:

— Уж и не знаю, что к блинам подать? Масло, сметану? А может, варенье? Есть у меня и свое — брусничное, и какое-то заграничное. Может, понравится?

С этими словами она поставила на стол банку варенья и растерянно смолкла, так как мы с Вацисом разразились таким хохотом, что даже слезы навернулись на глаза. Отдышавшись, мы объяснили, что на банке написано по-литовски: «Slyvų uogienė» — «Сливовое варенье». Вот так заграница!

Собираясь в дорогу, мы с Вацисом не один вечер просидели над картой. Нас привлекали синие дали. Хотелось выбрать по возможности малолюдное место с нетронутой природой, куда еще не проникла цивилизация. Казалось, именно такое место нам удалось найти. Во всяком случае, на карте. Мы выбрали деревню Плаковари. Добрались туда пешком, тяжело нагруженные, запыхавшиеся, мокрые от пота. Деревня стоит на возвышенности, у водораздела. Тут берут начало ручьи и речки, бегущие в противоположные стороны: одни к Белому морю, другие — к Онежскому озеру, в Балтийский бассейн. Мы постучались в первый попавшийся дом, но никто не откликнулся. Тогда сами открыли дверь и удивленно застыли на пороге. В доме стояла мебель, все вещи были на своем месте, но чувствовалось, что здесь никто не живет: все покрыто густым слоем пыли. В соседнем доме — такая же картина. Тяжелые, большие столы, сбитые из толстых досок, вдоль стен — лавки, сундуки, и ни живой души. Как будто случилось какое-то ужасное, непонятное бедствие, и люди бежали, оставив мертвую деревню.

— Кого ищете, милые? — окликнула нас показавшаяся на соседнем крыльце старуха.

Мы перешли к ее дому, рассказали, кто мы, откуда и зачем сюда пришли.

— Что вы, сыночки! Люди вниз отсюда перебираются, в долину, а вы…

— Почему перебираются?

— Как это почему? — удивилась женщина. — Светлее жить хотят. В долине и магазин, и кино, и врач, и школа. А здесь что? Голый камень. Карабкаемся по скалам, как обезьяны, будто за грехи какие-то.

Природа Карелии вообще сурова. А здесь, в Плаковари, она и подавно не балует людей. Повсюду торчат огромные камни, скалы. Деревня — как горошина на ладони: ветер продувает ее со всех сторон, палит солнце, и нет в ней ни тени, ни затишья.

Оказывается, большинство жителей уже переехало.

— Через пару недель и мы переберемся, — вздохнула женщина и добавила: — Спускайтесь-ка и вы, милые, в долину.

Мы последовали ее совету. Как выяснилось, и дом нашего хозяина-ветфельдшера остался в Плаковари. Самый крайний, в который мы раньше всего постучались. Здесь, в долине, человек построил себе новое жилище. Не он один. С самого утра в деревне начинают стучать топоры: мужчины обтесывают смолистые бревна, дома растут как на дрожжах, и по вечерам нередко звенят песни. Это строители «обмывают» фундамент, полы, потолок или крышу.

Вот и верь после этого карте. Плаковари на карте есть, а нашей деревни Остречье — нет, хотя она куда крупнее, чем Плаковари. В каждом доме радиоприемник! Вот и сбежали от цивилизации…

Жизнь в этих лесных районах шагает вперед так быстро, что географическая карта не успевает отразить все перемены. Там, где шумели когда-то непроходимые леса, растут новые поселки. Вернее сказать, новые городки. С электричеством, амбулаториями, кинотеатрами, библиотеками, детскими садами, восьмилетними и десятилетними школами.

Мы макали в сметану жирные, испеченные из муки грубого помола блины и, запивая их крепким душистым чаем, говорили о неудачной ночной охоте.

За окном послышался веселый гомон школьников, группами направлявшихся к школе. Хлопнула дверь, и в комнату вошел наш юный друг Оскар, сын вдовы-соседки. Горящими от любопытства глазами подросток оглядел нас и несмело спросил:

— Как охота?

Мы с Вацисом только руками развели — что тут ответишь.

— Через несколько лет, если и дальше так пойдет, не только глухаря, но и тетерева с огнем не сыщешь, — вздохнул хозяин. — Нынче у каждого шофера в кабине двустволка. Увидит на дороге птицу, глухарь ли, тетерев, самец ли, самка — бах, и готово. А сколько еще пришлого люда…

Хозяин, спохватившись, замолчал и искоса поглядел на нас. Мы с Вацисом «не слышали» его последних слов. Оскар смотрел на хозяина с нескрываемым упреком. С первого дня парнишка так и пристал к нам. Каждую свободную минуту прибегал, взволнованный, с горящими глазами, слушал долгие рассказы Василия об охотничьих приключениях. Отец Оскара погиб уже после войны. Вез бревна из лесу и подорвался на мине, которые некогда попадались тут на каждом шагу. Оскар в ту пору еще пешком под стол ходил. А теперь вырос длинным парнем с загорелым обветренным лицом и выглядит старше, чем на самом деле. После смерти отца осталось одноствольное охотничье ружье. Оно долго пылилось и ржавело в чулане, пока этой весной Оскар не вытащил его на свет. Почистил, надраил, отскреб ржавчину. У кого-то из охотников выпросил пороху, у другого — дроби, у третьего — гильзы. Мы тоже не остались в стороне. Подарили два десятка патронов фабричного производства и приобрели друга, готового за нас в огонь и в воду.

ПЛЯСКА С МЕДВЕДЕМ

Ночью повалил снег. Яростный северный ветер до самого утра шарил по ставням, хлябал дверьми, завывал в трубе. Унялся уже под утро. Печатая на белом дворе отчетливые следы, прошел Василий. Переступил порог, потопал ногами, стряхивая снег, и сказал:

— Еду в Сайзозеро.

До деревни Сайзозеро километров тридцать. На лошади туда и обратно за день вряд ли обернешься, да еще по такой распутице. А вчера мы договорились опять идти на глухарей…

— Дядю медведь помял, — как бы оправдываясь, проговорил Василий. — Вчера вечером тетка приехала. Проведать надо… Может, и вы хотите?

Хотим ли мы? Я тут же бросил свои записи, Вацис отложил альбом с эскизами, и через несколько минут мы были готовы в путь.

Дорога петляла по лесу. Заснеженные сосны, ели, березы с оголенными ветвями так и налегали на дорогу с обеих сторон. Деревья прочно пустили корни и на скалах, где, казалось, не было ничего, кроме голого камня. Даже на болотах там и сям торчали чахлые березки и сосенки-недомерки. Куда ни кинешь взгляд — повсюду лес, лес, лес. Густой, величественный, столетний лес, которому нет, казалось, конца и края.

Сайзозеро — старая карельская деревня. Длинная вереница избушек, банек, сарайчиков жмется к одноименному озеру. Берег высокий, скалистый. Большинство домов стоит у самой воды, будто ищет за высоким берегом укрытия от северных ветров. Обращали на себя внимание странные мосты, перекинутые от скал к крышам домов. Оказывается, жители деревни держат на чердаках корма, зерно и прочие блага, которые рожает земля. Чтобы не таскать тяжелые мешки по лестнице, они прямо на лошадях въезжают по этим мостам на чердак. Можно себе представить, каким прочным должен быть потолок такого дома! Да, карелы умеют строить. Они словно стараются не нарушить гармонию окружающей природы. Возьми в руки карельскую березу, тронь ее лезвием ножа — скользнет, как по камню. Все здесь прочно, грубо, надежно. И, пожалуй, очень странно выглядела бы в этом суровом окружении изящная вилла с легкими очертаниями. А эти мрачноватые, подслеповатые избы, сложенные из громадин бревен, стоят десятки лет, чернеют, но ни северная непогода, ни ветры им не страшны. Похоже, они такие же вечные, Как и эти замшелые скалы.

И люди здесь — тоже скалы.

Еще в районном центре Медвежьегорске мы прочли в газете объявление. Приглашали зарегистрироваться тех, кто всю зиму купался в полыньях и прорубях на озерах и реках. Здесь, очевидно, «моржи» — не редкость.

Переступив порог избы, в которой живет дядя Василия, мы еще раз убедились, что местные жители необычайно здоровы и выносливы.

Дядя Виль лежал под пестрым ватным одеялом на прочной деревянной кровати, украшенной резьбой по дереву. Голова была обмотана бинтами, из которых выглядывал небольшой курносый нос, запекшиеся губы и живые темные глаза.

Василий и здесь проявил свойственную карелам сдержанность. Он не кинулся к дяде с причитаниями, а придвинул к кровати лавку, познакомил нас, пожаловался на распутицу и только тогда улыбнулся, показав белые зубы:

— Не повезло, значит?

В глазах дяди Виля зажглись теплые огоньки, он облизнул запекшиеся губы и тоже улыбнулся:

— Ага… Пришлось поплясать маленько, и, видишь, не совсем удачно…

Карел никогда не скажет, что пришлось сойтись с медведем врукопашную или что медведь ободрал его. «Поплясали…» Ничего себе пляски, черт возьми!

Дядя Виль снова улыбнулся, как бы извиняясь перед нами, и взглядом пригласил садиться. Мы двинулись к лавке, но из-под кровати послышалось грозное ворчанье.

— Молчать, молчать… Свои, — кого-то успокоил дядя Виль.

Мы заглянули под кровать и увидели черную карельскую лайку. Пес, словно беря пример с хозяина, тоже лежал обвязанный, поблескивая исподлобья злыми глазами.

— И ему досталось, — объяснил дядя Виль. — Челюсть сломал, бедняга.

По лицу Василия скользнула тень озабоченности. Он слегка подался к дядиной постели, но опять с улыбкой сказал:

— Вижу, вы не на шутку схватились…

Да, оказывается, там было не до шуток. Дядя Виль поставил мережи на узкой, уже оттаявшей протоке. В эту пору — самый нерест щуки. Она проникает к освободившимся от льда берегам озер на залитые вышедшими из берегов речками луга и мечет икру. За ночь мережи, поставленные на хорошем месте, битком набиты крупной и мелкой рыбой. Так вот, дядя Виль отправился проверить свои мережи. Захватил по привычке ружье, сунул за пояс топор (карел без топора из дому не выйдет), свистнул собаку и пошел. Как всегда, в патронташе была и пуля. На всякий случай. А все прочее — патроны с мелкой птичьей дробью. В этих местах во множестве водятся рябчики, так что дядя Виль рассчитывал принести парочку к обеду. Возле протоки собака, ощетинившись, заворчала, и тут же дядя Виль увидел медведя. «Хозяин» был занят. Забредя в вышедшую из берегов протоку, сгорбившись, мишка старательно вытряхивал рыбу из… мережей дяди Виля. То ли очень голоден был, то ли терпения мало, то ли просто не мог разобраться в хитроумной человечьей снасти, но только сеть в его лапах рвалась, как паутина.

Ни один охотник не упустит такого случая. А дядя Виль за свой век ухлопал больше двух десятков медведей. Ему ли было отступать? Зарядив одностволку своей единственной пулей, он, недолго думая, прицелился под левую лопатку и выстрелил. Обычно медведь при виде человека спешит убраться подальше от своего извечного врага. Нападает в исключительных случаях, когда нет другого выхода. А этот совсем иной попался.

— Не успел я глазом моргнуть, — вздохнув, продолжал дядя Виль, — как он шасть ко мне… Приостановился малость, отшвырнул вцепившуюся в него собаку и — на меня! Я и не почуял, как он выдрал из рук ружье, сорвал рюкзак со всеми ремешками. Только вижу перед собой разинутую пасть, кажись, даже дыхание на лице чувствую…

В последний момент, когда дяде Вилю оставалось только проститься с жизнью, медведь вдруг закружился на месте, пытаясь схватить собаку, которая мертвой хваткой вцепилась ему в зад. Этого короткого мгновения хватило, чтобы Виль вытащил из-за пояса топор и изо всей силы всадил его в макушку медведя. Но зверь будто и не почувствовал удара: взревел не своим голосом и ринулся на охотника. Покатились оба кубарем, а собака опять вцепилась в мишку. Медведь снова оставил охотника, а тот, уже безоружный, отполз на несколько метров и потерял сознание. Собака воротилась домой вся в крови, с выломанной челюстью и привела жену дяди Виля к месту схватки.

— Прихожу, а он валяется, уже совсем на человека не похожий, в крови плавает, а шагах в пятидесяти — и медведь такой же, — впервые вмешалась хозяйка дома, высунувшись из кухни.

Мы с Вацисом слушали затаив дыхание и с искренним восхищением смотрели на спокойного, грустно улыбающегося дядю Виля. Казалось, он рассказывал о самых простых вещах.

— Так-то… — вздохнул Василий и закончил популярной карельской поговоркой: — На топтыгина идешь — постель готовь, на сохатого — гроб заказывай.

Мы решили, что поговорка не верна. Ведь лось — такое красивое и не хищное животное. То ли дело медведь!

Однако нам сказали, будто в окрестных лесах еще не было случая, чтобы медведь задрал человека насмерть. Помнет, исцарапает, кости переломает и бросит. Через два-три месяца, а иной раз и только через полгода человек поднимется с постели. А если сохатый копытом стукнет, то сразу дух вон. Только дурак станет стрелять в лося на открытом месте. От него не убежишь, и ружье не перезарядить на открытом месте. Единственное спасение — дерево. Бегай вокруг него, пока не загонишь новый патрон в казенник.

В Карелии, как и всюду, охота на лося запрещена. Однако местным жителям выдают лицензии на отстрел одного-двух лосей в год.

Потом мы рассматривали распяленную на рамах медвежью шкуру, которая сохла за домом, на весеннем солнышке. Не дай бог схватиться с таким великаном! От макушки до задней ноги — почти два метра. Когти чуть ли не в человеческий палец длиной. Зубы длиной со спичку.

После обеда над деревней послышался шум авиационного мотора.

— За мной прилетели, — снова как бы извиняясь, улыбнулся дядя Виль. И то было не притворство, а неподдельное смущение: вот, мол, сколько хлопот доставил людям.

Вертолет сел на пригорке, недалеко от дома, и через полчаса опять поднялся, унося дядю Виля и его верного четырехлапого друга.

Как довелось узнать впоследствии, оба полностью выздоровели. У дяди Виля была сломана левая рука, три ребра и разорваны мускулы правого плеча. А он лежал, улыбался, разговаривал! И ни единого стона!

Собака хоть и осталась с перекошенной челюстью, но тоже поправилась. Говорят, теперь во всей округе нет более злого и настойчивого врага медведей. Большие деньги предлагают за нее охотники дяде Вилю, но тот поклялся никому не отдавать ее, делиться с ней последним куском, как и положено самым близким друзьям.

ГДЕ ЗИМУЮТ КОМАРЫ?

И опять мы ни с чем вернулись с охоты на глухарей. Не видали и не слыхали их. Василий ругается на чем свет стоит. Нам тоже не весело. Неужели так и уедем, не повидав этих лесных красавцев?

Но самое главное: на обратном пути вновь увидели на снегу те же проклятые следы. В том, что это тот самый человек, можно было не сомневаться: большие, подкованные сапоги с отчетливым стыком на левом каблуке.

Было ясно, что это не случайно забредший охотник, а человек, проведавший о глухариных токовищах, про которые, по словам Василия, знали только его отец, покойный друг да он сам.

Мы вернулись злые и мрачные. Даже не глянув на завтрак, повалились спать. Подремав часок, улучили момент, когда никого не было дома, и тайком пересмотрели всю имевшуюся у хозяев обувь. Ведь они слышали наши разговоры, когда мы собирались на новые токовища! Представьте, какой стыд охватил нас с Вацисом, когда, обыскав все углы, мы не нашли обуви, даже отдаленно похожей на ту, следы которой видели в лесу.

Вдруг за окном поплыло густое облако дыма. Ветер быстро гнал его, и через минуту вся деревня утопала в дыму.

Мы стремглав вылетели на улицу. Но в деревне было спокойно. Едкий дым густыми клубами катился вдоль раскисших деревенских улиц, тянулся над озером, грыз глаза, душил. Выбежав за околицу, мы увидели Василия и еще нескольких карелов, которые, опершись на колья, наблюдали за охваченным пламенем полем. Языки огня бежали над землей, слизывая порыжелую прошлогоднюю траву, которая, несмотря на раннюю весну, здесь, на солнцепеке, пылала, как порох. Когда пламя со всех сторон окружало растущий у дороги куст или молодую березку, к небу взмывала огненная стрела, собравшая гигантский рой искр, которые ветер уносил вдаль, рассеивал, гасил.

Каждую весну карел огнем и топором отвоевывает у ненасытного леса клочок пастбища для своей скотины. И каждый год лес снова пытается его отнять: ветер разносит множество семян, и, смотришь, там, где еще в прошлом году был чистый луг, нынче на каждом шагу пробиваются кустики, упрямо цепляясь за почву, пуская в нее корни. Человек опять жгет, опять рубит, сечет, корчует.

Нелегко достается карелу каждая пядь пастбища, луга или пахотной земли.

Когда обгоревшие кусты были выкорчеваны, Василий принялся ладить борону.

Достаточно взглянуть на окружающие деревню полоски, отнятые у вечного леса, чтобы сразу понять: современная сельскохозяйственная техника тут почти ничем не может помочь земледельцу. Ни одного более или менее ровного участка! Повсюду крутые взгорки, отвесные склоны, а на них — множество камней. Трактор, может быть, кое-как и мог бы еще пробраться, но пятилемешный плуг — откладывай в сторону: он мгновенно ломается, наскочив на камни, которыми так и усеяна земля, а еще больше прячется под тоненьким слоем почвы. Не пригодны здесь и наши железные бороны, культиваторы. Камень все ломает, как детские игрушки. Выдерживает только дерево. Да, дерево!

Мы смотрели, как Василий, выбрав густые елочки, валил их на землю, нарезал метровыми кусками и расщеплял вдоль ствола. Обрубив концы веток и очистив от хвои, Василий прибивал каждую половинку ствола к бруску. Оставшиеся при стволе метровые сучья напоминали щетку. Ель, как известно, очень эластичное дерево. Вот такой щеткой, взвалив на нее специальный груз, и боронят карелы. Если борона натыкается на камень, сучья гнутся, проползают сверху и тут же опять вонзаются в землю.

— Есть у меня думка, — не поднимая головы, сказал Василий и, закончив тесать брус для бороны, добавил: — Я знаю одно токовище, где наверняка застанем глухарей…

— Так чего же мы ждем? — оживился Вацис и тут же смутился: — Гм… может быть, тебе…

— Нет, что ты, — с полуслова понял намек Василий. — Мне не жалко. Только не знаю, как доберемся до места: токовище-то за Остером.

Больше объяснять не требовалось — мы уже прекрасно знали, что такое Остер. Это река-озеро. Местами его воды разливаются в ширину до километра. В таких местах, кажется, совсем нет течения. Однако там, где высокие и крутые берега сжимают воды Остера, он, пенясь и оглушительно шумя, стремглав летит вниз по крутым порогам и водопадам. Летом, когда тихие места освобождаются от льда, попасть на другой берег Остера не сложно. Захватил топор, гвозди, сделал плот — и плыви на здоровье. Но сейчас все тихие заводи еще покрыты льдом. Недели две назад по этому льду можно было ходить вдоль и поперек, но тогда еще не «играли» глухари. А попробуй перейти Остер теперь, когда лед стал ноздреватым, пористым и мягким, как блин. Правда, на быстрине вода уже взломала, разбила лед, но там нечего и думать перебраться. Течение мгновенно перевернет и плот, и лодку, разнесет в щепки, ударив о подводные камни.

— За Остером раскинулись огромные леса, — говорил Василий. — Глухари там чувствуют себя в безопасности. Для них Остер — надежный страж. Ни одного охотника не пропустит. Но мы попробуем, а?

Теперь мы с Вацисом молчали. Сгоряча согласиться — легче легкого. Но решимости может и поубавиться, когда потребуется не на словах, а в самом деле ступить на хрупкий весенний лед Остера. Надо было серьезно все обдумать, взвесить.

— А пробраться туда можно? — спросил Вацис.

— Не знаю, удастся ли, но рискнуть можно, если лыжи надеть. Люди ходили. Мой отец так делал, — ответил Василий и, помолчав, добавил: — Надо выйти затемно. После ночного заморозка лед покрепче.

Эта мысль подбодрила нас. В самом деле, возвращаясь под утро с ночной охоты, мы нередко удивлялись, до чего быстро и крепко сковал ледок многочисленные ручьи и болота.

— Ну что же, попытаемся! — решили мы.

С вечера собрались в избе Василия и стали готовиться в дорогу. Василий достал три пары широких лыж. Каждый по своей ноге приспособил ремни, испробовал, не слетают ли на ходу. Запяточные ремешки сняли — если случайно провалимся, легче будет освободиться от лыж. Иначе не выкарабкаешься из полыньи.

Всю ночь я не сомкнул глаз. Слышно было, как вздыхал, ворочался с боку на бок и Вацис.

Мы встали до рассвета и гуськом направились к Остеру.

Противоположный берег утопал во мгле, из которой смутно выступали неясные контуры леса; тот берег казался недостижимо далеким, хотя Василий уверял, что здесь чуть больше полукилометра. Он скинул с плеч рюкзак, достал из него аккуратно свернутую длинную веревку и топор. Войдя в густой подлесок, быстро срубил несколько высоких и тонких сосенок.

— Это зачем?

— Под мышки взять, — объяснил Василий. — Если лыжи провалятся — шесты удержат.

Молча помогли мы очистить сосенки от веток, испытали на крепость. Вроде надежные.

— Присядем, — показал Василий на замшелый валун. Он достал курево, угостил нас и принялся наставлять: — Гуськом идти не стоит, потому что первый надломит лед, а второй или последний наверняка провалится. Пойдем в десяти шагах друг от друга. Каждый возьмет в зубы веревку и, если что, конечно, поможет товарищу… И еще: смотрите, тщательно обходите каждый торчащий из воды камень или пучок травы. В таких местах лед слабее.

— А как же мы попадем на лед, если у берега все подтаяло?

— Вот, — похлопал Василий по тем же шестам.

Тем временем рассвело, и мы стали перебираться на лед. Перекинули с берега на лед шесты, закинули за плечи рюкзаки, ружья, взяли в руки лыжи и, балансируя, как циркачи, держа в зубах веревку, шаг за шагом медленно двинулись по гнущимся от тяжести шестам. Вот наконец и зубчатая кромка льда. Я осторожно перехожу с шестами на лыжи, беру шесты под мышки и оглядываюсь на товарищей. Они тоже готовы: один слева, другой справа. Каждый держит в зубах веревку, которая свободно провисает двумя большими дугами. Со стороны, должно быть, смешное зрелище, но нам не до смеха.

Шаг за шагом, вершок за вершком продвигаемся мы по неприятно потрескивающему льду. Веревка в зубах мешает дышать… Вперед к «земле обетованной» — на другой берег Остера, до которого теперь, когда взошло солнце, кажется, рукой подать.

Я искупался первым.

Все произошло в одно мгновение. Лыжи продавили наросшую за ночь тонкую корочку льда и погрузились, точно в кашу. Я только почувствовал, что вишу на шестах, до подмышек окунувшись в ледяную воду. Веревку по-прежнему держал в зубах. Какое счастье, что она была не натянута — а то бы и зубы потерял.

— Не бойся… Не теряйся! — донеслось с обеих сторон, и ко мне вернулись дыхание и холодный разум. Вот именно — холодный…

Я обвил веревку вокруг запястья одной рукой, затем — другой и, стиснув под мышками шесты, взглядом умолял, чтобы они скорей тащили меня из этой ужасной ванны.

Наконец меня вытащили, мокрого и скользкого, как тюлень. Лежа на льду, я, зуб на зуб не попадая, выудил из полыньи лыжи, и через минуту мы двигались дальше.

Через несколько десятков шагов ухнул в воду Вацис. Не успел я обернуться в его сторону, как с другой стороны услышал:

— Ух!

Это окунулся Василий.

Ужас сковал меня по рукам и по ногам: вот-вот и я снова провалюсь в ледяную воду. Тогда уже можно считать, что все кончено: никто не протянет руку помощи. Но что это? Василий и Вацис даже не пытаются выбраться на лед. Отплевываясь и ругаясь, они крошат его грудью и, как ледоколы, бредут к берегу. Мель! Значит…

Мою радость вдруг остудила ледяная вода. Она доходила до груди, перехватывая дыхание. Я почувствовал под ногами каменистое, неглубокое дно. Подобрал всплывшие лыжи и направился прямо к берегу.

Несколько секунд мы стояли закоченевшие, мокрые, боясь шелохнуться. Малейшее движение заставляло вздрагивать. Мокрая, задубевшая на утреннем морозце одежда словно каленым железом прожигала тело.

— Быстрей костер! — первым опомнился Василий.

— А как огонь добудешь? — с кривой улыбкой спросил Вацис. — Может, дерево о дерево будем тереть?

У нас с Василием вытянулись лица. Вацис был прав: спички в карманах промокли, коробки раскисли, а головки превратились в кашицу, которая при малейшем прикосновении осыпалась на землю.

— Собирайте дрова… Бересты для растопки надерите, — все-таки придумал что-то Василий и дрожащими, непослушными пальцами поспешно вытащил патрон из патронташа. Стуча зубами, он лихорадочно извлек из гильзы картонную прокладку, высыпал на землю дробь, выковырял пыжи, оставив только порох. Потом стянул с себя шапку, надорвал зубами подкладку и выдернул из-под нее клок сухой ваты. Смял, затолкал ее в гильзу, загнал патрон в ружье и критически окинул взглядом большую груду хвороста, который мы с Вацисом натаскали со всех сторон. Отложив ружье, Василий взял кусок березовой коры и снял с нее верхний слой, тоненький, как папиросная бумага. Вынув из рюкзака топор, он в два прыжка подскочил к стройной, щедро залитой смолою сосне, и тут же во все стороны полетели щепки. Мы тщательно собирали их, обдували, очищали от снега. Каждое движение отзывалось нечеловеческой болью. Казалось, кто-то опутал тело колючей проволокой, которая безжалостно терзает руки, ноги, спину, живот…

Василий скинул телогрейку, наставил на нее ружье и выстрелил. Из ствола вылетел дымящийся, тлеющий комочек ваты. Василий бросился на колени, съежился и стал дуть на вату, со всех сторон подсовывая тонюсенькие полоски бересты. Вот вскинулся язычок пламени, лизнул край березовой коры, но не успел укусить, как тут же выдохся. А Василий все дул и дул. Осторожно, точно рассчитывая каждый свой вздох. Мы с Вацисом, затаив дыхание, следили за этой безмолвной, упорной борьбой. Вот вата снова выжала робкий, трепещущий огонек… Он раз-другой лизнул бересту… Кора почернела, свернулась трубочкой и… вспыхнула!

Через несколько минут весело трещали сосновые щепки, распространяя резкий запах смолы. Пламя костра становилось все шире, выше, и казалось, теперь уже не было силы, которая могла бы задушить его.

— Все озеро прошли, и у самого берега — на тебе… — протягивая руки к костру, бормотал Вацис.

— Это я виноват, — кряхтя от удовольствия, откликнулся Василий. — Недодумал. Тут ведь северный берег… Солнце с юга и подточило лед… Надо было искать переход где-нибудь севернее, где этот берег круче и зарос высокими деревьями. От них и в полдень тень ложится. Там лед покрепче…

— Хорошо еще, что так кончилось.

Не прошло и получаса, как мы сбились с ног: с одного бока жарко припекал костер, с другого — кусал мороз, и мы только знай успевали поворачиваться, пока вконец не закружилась голова.

— Второй костер, — еле ворочая языком, как после хорошей выпивки, предложил Василий.

Набросали в десяти шагах большую кучу веток, притащили головешки. Совсем другое дело. Теперь мы млели от тепла меж двух костров, веки так и слипались.

Однако запас дров таял на глазах, а одежда все еще была влажной. Неподалеку стояла сухая голая береза. Ветры обломали ее верхушку, и дерево напоминало телеграфный столб. Вацис подскочил к березе, нажал плечом, стал выворачивать ее с корнем.

— Отойди! — крикнул Василий. — Ты что, шею себе сломать хочешь?!

Он взял два длинных шеста, один протянул Вацису, другой сам приставил к щербатой коре березы и, упершись босыми ногами в заснеженные мшистые кочки, принялся раскачивать дерево. Вацис пристроился с другой стороны, и после нескольких дружных толчков дерево раскачивалось, как маятник. И вдруг… трах — отскочил метровый кусок верхушки и глухо стукнулся о снег, взметнув облако серой пыли.

— Моего дружка так убило, — сказал Василий как бы между прочим.

Затрещали трухлявые, подгнившие корни березы, и некогда могучее дерево с жалобным скрипом рухнуло в снег. Опять взлетело облако пыли, но что это? Пыль не осела, а роем взметнулась выше и стала медленно опускаться в наш костер.

— Комары!

Да, это были комары. Миллионы комаров! Густой массой падали они в пламя костра и трещали, как жир на сковородке. Некоторые, не долетев до костра, щедро устилали землю. Их было так много, что снег из белого стал серым.

НЕПИСАНЫЙ ЗАКОН

К полдню, высушив одежду и сделав еще десяток нелегких километров по тайге, мы подошли к небольшой охотничьей избушке, приютившейся на крутом, скалистом берегу ручья. Внизу, расшибаясь о камни и пенясь, грозно ревел стремительный водопад, не замерзающий даже в самую сильную стужу.

Вокруг избушки не было никаких следов — ни зверья, ни человека. У входа намело огромный сугроб. Мы откопали, очистили порог, ввалились внутрь.

Избушка была без окон, и не привыкшие к темноте глаза не сразу стали различать предметы. Посредине — громоздкая каменная печь без трубы. Вдоль стен — нары из тонких бревнышек, в углу — крепко сбитый стол. Больше ничего.

— Ну, надо обед варить, не то останемся голодными. Вечер на носу, — сказал Василий, бросив в угол возле двери дорожный мешок и вытащив топор.

В таких случаях мы с Вацисом знаем свое дело — отправляемся по дрова, а Василий, как всегда, разжигает костер, готовит.

Постная, волокнистая, как нитяной жгут, сохатина с густой просяной кашей показалась нам отменным лакомством.

— Видать, вы не пробовали свежую печень или губу лося, что так облизываетесь. Вот это лакомство так лакомство! — засмеялся Василий.

— Почему ты не стал варить на плите? — поинтересовался я.

— Задохнулись бы от дыма. Да и темно внутри.

— Окна что, нарочно не прорубили?

— Угу, — кивнул он.

— Стекла не хватило?

— Не потому. От комаров спокойнее… Закроешь дверь, затопишь печку и выкуришь всех до единого.

— А как сами охотники?

— Охотники? Охотники спят.

Василий тяжело встал, вошел в избушку и позвал нас.

— Вот здесь, — пошарил в полумраке у стены, — дыра есть.

Он выдвинул небольшую дощечку, и в стене открылось четырехугольное отверстие, прорубленное невысоко от земли.

— Когда дыму полно набьется, полчаса комаров поморим, а потом заберемся внутрь, дверь закроем наглухо и откроем эту дыру или другую, повыше. Дым выйдет, задвижку опять закроем и спим себе. Ни один комар не жужжит под ухом, — объясняя, Василий открыл еще две дощечки-задвижки: одну — посредине стены, другую — под потолком.

Теперь в избушке стало больше света, и я заметил под столом массивный, накрытый тяжелой крышкой ларь.

— А это что?

Василий улыбнулся:

— Это — закон тайги.

Мы подняли крышку. В ларе лежали аккуратно расфасованные по мешочкам продукты: крупа, соль, несколько кусочков сахара, щепотка чаю, кучка черных сухарей, в жестяной банке чернел порох вперемешку с пистонами. На самом дне лежало несколько длинных гвоздей, моток проволоки, ржавый топор, коробок спичек.

— Заблудился человек или в беду попал, зайдет в избушку — не пропадет. На несколько дней от голода спасется, а за это время, глядишь, и выберется из тайги, — объяснял Василий. — Таков неписаный закон тайги: сколько можешь — заботься о других, и другие тоже не забудут тебя.

Этот неписаный закон глубоко взволновал нас. Где-то на краю света, в, казалось бы, богом и людьми забытой глуши, среди непроходимых лесов и болот, кто-то позаботился о тебе… Я с грустью подумал о тех краях, где цветет цивилизация и… на ночь нельзя оставить открытое окно или выстиранную тряпку на заборе. Да, здесь, на Севере, в глухой тайге, тунеядцу и паразиту делать нечего. Тут каждый знает вкус хлеба, заработанного тяжелым трудом, мозолистыми руками. И наверняка никто так больно не переживает одиночества, никто не умеет так дорожить дружбой, как жители Дальнего Севера. Индивидуалист никогда не приживется на этой земле, никогда не пустит здесь корни.

— Пора идти, — прервал мои раздумья Василий.

Да. Солнце уже садилось, заливало лес тенями, пробираясь на отдых сквозь путаницу елей и сосен.

— Разойдемся в разные стороны, — решил Василий. — Так скорее наткнемся на глухарей. — Заметив на наших лицах беспокойство, он подсказал: — Чтобы не заблудиться, делайте топором или ножом зарубки на деревьях. По ним не трудно будет вернуться.

Жутковато одному в тайге. Каждый звук заставляет вздрагивать, озираться, кажется, что за каждым вывороченным деревом подстерегает неведомая опасность. Поживи так лицом к лицу с тайгой неделю-две и научишься дорожить человеческой дружбой.

Я бреду по тайге, высматривая места, где сугробы поменьше, где деревья реже и снег слизан солнцем. Через каждые десять шагов делаю зарубки: лучше чаще, чем…

Я застываю с поднятым топором. Над макушками сосен со свистом пронеслась большая птица. Глухарь! Теперь я пробираюсь осторожно, обходя снежные заплаты, которые отчаянно хрустят под ногами, не дают прислушаться. Передо мною небольшой, поросший соснами холм. Он уже сбросил зимний покров. По серому мягкому мху можно красться, как кошка.

— Лап-лап-лап… — залопотало где-то впереди. Это глухарь, садясь на дерево, хлопает так своими мощными крыльями. В тихую погоду этот звук слышен на несколько сотен метров.

Теперь я двигаюсь совсем медленно. Сделаю несколько шагов и снова прижимаюсь к сосне, снова напрягаю слух. Внезапно большая темная птица срывается с сосны и летит прямо на меня. На полдороге свернула, села на сухой сук, прилипла, застыла. Застыл и я. Глухарь выждал, огляделся. Потом прошелся по суку туда и обратно.

Где-то далеко прогремел выстрел, и его отзвук докатился до моего холма. Я невольно выругался, но, оказывается, напрасно: глухарь по-прежнему сидел и преспокойнейшим образом клевал сосновые иглы. Ужинал. Я не шевелясь ждал, когда он начнет «играть». Но он и не думал. Где-то рядом сел еще один: было отчетливо слышно, как с треском ломались сосновые ветки, как птица хлопала крыльями. Тянулись минуты, но ни тот, ни другой не «подавал голос».

Солнце закатилось. Дольше ждать не имело смысла: раз уж не начали петь до этого, то ночью и подавно не запоют. Расстроенный, раздосадованный, я осторожно пятился назад, стараясь не спугнуть глухарей. Утром никуда не денутся — запоют.

Возле избушки уже весело трещал костер. Увидев меня, Вацис еще издали завопил:

— Смотри! Ты только посмотри!

Гоня прочь невольную зависть, я смотрел на великолепную птицу. Сколько оттенков в темных перьях! Какие когти, какой клюв! Под счастливой звездой родился Вацис.

— Сам подлетел на выстрел, — не в силах успокоиться, в который раз рассказывал Вацис — Иду, прислушиваюсь, и вдруг, откуда ни возьмись, — бряк на соседнюю сосну. Я в него и пальнул!

— Ничего. Утром и мы свое возьмем, — утешал меня Василий. — Глухарей много. Ток непуганый. С песней возьмем. Еще интересней.

Я так и не уснул. У меня перед глазами все время стояла черная птица с отливающим зеленью венчиком вокруг шеи. Ровно в два часа я разбудил товарищей. Мы наскоро напились крепкого горячего чаю и рассыпались по вчерашним тропам.

В сумраке отчетливо выделялись на белом снегу оставленные мной следы, тускло белели зарубки на соснах. Вот и устланная серым мхом площадка… Вот сосна, у которой я простоял вчерашний закат.

Я прислушался. Тайга спала. Ни звука, ни шороха. Стрелки часов, казалось, тоже заснули. Я поднес часы к уху.

— Тек… тек… тек… — Но ведь это не ход часов! Это песнь глухаря! Умолк… Нет. Опять токует. А вот и «молоть» начал. Я пропускаю несколько трелей, мысленно прикидываю, сколько шагов успею сделать за время «помола». Четыре, а то и пять. Но нет! Лучше три прыжка. Вернее будет.

Дождавшись, когда глухарь снова запоет, я, точно подброшенный пружиной, оторвался от сосны и, с заряженным ружьем наперевес, сделал три прыжка по направлению к птице. Только успел притаиться, как глухарь затих. Снова — тек… тек… Новая трель — новые бешеные скачки. Каждый мускул вибрирует от напряжения. Пот градом. Кажется, я уже целую вечность повторяю эти упражнения… И сегодня, когда с той ночи прошло немало времени, я помню все до малейшей подробности. Песнь глухаря где-то совсем рядом, почти над головой. Впереди разлапистая ель. Надо обойти. Она скрывает птицу. Два шага вправо — и я оказываюсь под высокой сосной. Глухарь здесь. Сверху льется его пение. Но где же птица? Трель за трелью, а певца не видно. Я стою не шевелясь. Немеют ноги, сводит икры, но я стою… И вдруг:

— Лап-лап-лап…

Улетел. Я только и успел заметить мощные, широко раскинутые крылья. Как же так? Я не шелохнулся, даже мох не зашуршал под ногами. Что же его спугнуло?

Я сворачиваю в сторону, туда, где накануне сидел глухарь. Все повторяется сначала: в полутьме я не вижу птицу, а она, издав у меня над головой несколько трелей, улетает.

Бессильно уронив руки, я тяжело вздыхаю. Этот вздох и объяснил мне, в чем секрет моего невезенья…

Как я раньше не подумал об этом! Подкравшись к птице, я стою окаменев, а рот — разинут. На предутреннем морозце пар из него клубами валит… А глухарь — птица зоркая.

Я снова тихонько крадусь по мягкому мху, прижимаюсь к точеным соснам, прислушиваюсь.

Поодаль поет глухарь.

Я бросаюсь в ту сторону и через несколько минут отчетливо слышу каждый такт глухариной трели.

А в лесу уже совсем рассвело. Верхушки сосен купаются в пурпуре восхода.

Место удобное: замшелые камни, редкие сосны, молоденькие, рассаженные ветром елочки. Я крадусь, съежившись, уткнувшись носом в грубый ворот куртки, который впитывает дыхание и покрывается мелкими росинками.

Певца замечаю не сразу. Несколько раз вскидываю ружье, прицеливаюсь, но, оказывается, это густая вязь сосновых веток, а глухарь сидит ниже. Опустив крылья, почти отвесно задрав распущенный веером хвост, он мелкими, нервными шажками семенит по суку и глухим, преисполненным страсти голосом выводит «любовную песнь». Птица в экстазе. Запрокидывает голову, топорщит оперение шеи, и с каждой трелью по ее телу пробегает судорога. Пенье становится все более страстным, глухарь кружится на одном месте, словно стараясь вцепиться клювом в перья хвоста. Опомнившись, я подымаю ружье…

Ломая ветки, птица рухнула вниз. Однако, захваченный собственным пением, глухарь еще несколько секунд, продолжал кружиться и на земле, пока не упал замертво. Встопорщенные перья на шее постепенно легли, прижались к коченеющему телу.

Руки у меня дрожали. Голова кружилась от счастья. Я бросился на мшистое ложе рядом со своей добычей — хотел заново пережить все подробности этого дивного утра…

И вдруг я почувствовал на душе пустоту. Все мгновенно поблекло, утратило свою прелесть, меня охватила непонятная жалость, как будто я потерял что-то очень дорогое. Я знаю людей, которые чуть не со слезами на глазах рассуждают об убитой птице или звере, а полчаса спустя уплетают за обе щеки жареного цыпленка. Мне было жаль не глухаря…

Вдали гремели выстрелы… Их эхо катилось по зубчатым верхушкам леса, а я лежал на спине, глядя на все ярче разгоравшуюся зарю, и думал о величии и ничтожестве человека, о жгучей, манящей страсти и о невыносимой пустоте на сердце, когда страсть померкнет.

Под вечер, увешанные добычей, мы покинули охотничью избушку. Однако не сделали мы и сотни шагов, как вдруг Вацис остановился:

— Погодите.

Он снял рюкзак, вынул из наших общих запасов банку литовской свиной тушенки, пачку печенья и побежал обратно, к избушке. Когда Вацис вернулся, Василий окинул его добрым, теплым взглядом.

ОДИН ИЗ ВЕЛИЧАЙШИХ ГРЕХОВ

Больше полсуток мы с Вацисом спали как убитые. Разбудили нас громкие звуки марша и осторожное поталкиванье. В ногах стоял хозяин и, улыбаясь, говорил:

— Вставайте. Так и все праздники проспать недолго.

Из батарейного приемника неслись торжественные марши. Сегодня — Первое мая!

Мы вскочили с постели, ледяной водой прогнали последние остатки сна, надели чистые рубашки, повязали галстуки и… рассмеялись: мы ведь не в Вильнюсе, не спешим на праздничную демонстрацию.

— Просим гостей к столу, — пригласила нарядно одетая, какая-то помолодевшая хозяйка.

Только успели чокнуться и взяться за еду, как на пороге вырос Василий.

— Приятного аппетита, — пожелал он, а хозяин уже предлагал ему стул, усаживал за стол, наливал.

Уважив хозяев, отведав того-сего и сделав несколько глотков, Василий обратился к нам:

— А теперь пожалуйте ко мне.

Изба Василия так и сияла. Тут всегда был образцовый порядок, но сегодня, казалось, можно запачкать стены, прикоснувшись одеждой. Карелы редко, очень редко красят полы или стены своих жилищ. Здесь не увидишь бумажных обоев. Повсюду голое дерево. Но можешь провести по широким половицам белоснежным носовым платком, и на нем не останется ни пылинки. А перед праздником карельские женщины просто сами себя превзойти готовы: потолки, стены и полы надраивают… песком.

Стол ломился от яств, хозяева непрестанно уговаривали есть, накладывали снова и снова, и мы с Вацисом уплели жареную сохатину, съели по глухариной ножке, принялись за пироги. И каких пирогов тут только не было: с рыбой и с капустой, с черникой, брусникой и бог весть еще какими ягодами…

— Ну, за дружбу! — чокнулся уже слегка захмелевший Вацис с Василием.

В это время на пороге появился двоюродный брат Василия — Михаил. Стоит у двери, мнет шапку, а к столу не идет.

— Садись, Миша, гостем будешь, — приглашает Василий, а тот лишь головой мотает:

— Спасибо… Недосуг. Дома ждут. Я за гостями пришел, — и кивает нам, на дверь показывает.

Пришлась встать и идти. Отказываться не принято.

У Михаила не потчуют сохатиной, но зато в большой миске плавают в соусе два румяных, зажаренных в русской печи тетерева, а рядом с ними — жареный глухарь. Жена Михаила, проворная светловолосая карелка, как мы ни отказывались, наложила нам по кусищу холодца, придвинула птицу, нарезала пирог, а отец Михаила доверху налил солидные стопки. Последнее время старик хворает, а когда-то был знаменитым охотником. Не одного медведя убил.

Я слушаю его рассказы, жую из последних сил, а хозяйка знай подкладывает.

— С праздником вас, соседи! — с порога широко улыбаются наш юный друг Оскар и его мать, повязанная ярким, цветастым платком.

Хозяйка вскакивает, просит новых гостей к столу, ищет чистые тарелки, но гости ни на шаг от двери.

— Спасибо… Мы на минутку. В гости звать пришли, — ласково улыбаясь, объясняет женщина, а сын уже смотрит, где наши шапки.

Несколько десятков шагов по раскисшей улице, и мы опять за столом, опять звенят ножи, вилки, опять вылетает пробка из бутылки.

Возле печки стоят высокие сапоги. Один из них упал набок. Я смотрю и не верю своим глазам: четкий стык через весь каблук. Так вот кто оставил «таинственный след» на известных только Василию токовищах! Я подталкиваю Вациса, но это лишнее: он и сам уже уставился на каблук с отметиной.

Оскар и не отказывается.

— Я все просился, чтобы взяли, да где там… Мал, дескать, глуп, еще людей перестреляешь. Ну тогда я сам. Один… — как бы извиняясь, объясняет Оскар.

Да… Бывает. Мы всё — мал, малыш, рано ему, а этот малыш уже давно вырос и раскусил все секреты взрослых. Но откуда у него такие сапоги? Прямо семимильные…

— Все отцовское: и сапоги, и ружье, и патроны, — смущенно объясняет паренек, а мне кажется, что уже не один — два Оскара сидят и оба шевелят губами, оба накладывают мне на тарелку салат… Ох!

— Господи, опять птица. Полгода на пернатых смотреть не сможем.

Хозяйка, не поняв сказанной по-литовски фразы, видимо, объясняет ее по-своему.

— Может, не хватает чего? — услужливо наклоняется она к Вацису.

— Да, — не выдерживает он. — Только курятины и не хватает…

С крыльца доносятся шаги, кто-то ищет впотьмах дверную ручку, и в комнату вваливается невысокий, быстроглазый старичок. Вроде мы раньше не видали его в деревне. Он машет рукой, чтобы мать Оскара не вставала из-за стола:

— Спасибо, не сяду… Я на минутку…

Мы с Вацисом, даже не дослушав, встаем и беремся за шапки.

Я пожимаю руку старичка, и мы, все трое, в обнимку мужественно отправляемся в соседнюю избу, где нас уже ждет хозяйка в белом фартуке.

… Наутро, сидя за столом, мы увидели за окном Василия. Он шел к нашей избе.

— Господи, неужто опять? — побледнел Вацис.

Однако наши опасения были напрасны. Василий приглашал поохотиться на рябчиков. И кое-что рассказал нам.

Пока мы охотились за Остером, в деревушку завезли несколько ящиков водки и вина. Этот товар в отдаленных, труднодоступных уголках Карелии — редкость. Не так-то просто везти его по каменистым лесным дорожкам. В деревне исстари существует обычай: привезли «веселой водицы» — мужчины собираются и делят все между собой. Кто берет целый ящик, а кто довольствуется и несколькими бутылками. На лекарства. Карелы в основном люди трезвые. Правда, праздник — другое дело. По такому случаю грех не выпить… Деревня и на сей раз поделила эти несколько ящиков. И каждый просил по лишней бутылке, так как у него, мол, гости. Василию мужчины сами выделили побольше: вместе охотятся, так что небось и праздновать вместе будут. Получил дополнительную бутылку и наш хозяин. А как выяснилось, вся деревня ждала одних и тех же гостей — нас с Вацисом.

СМЕРТЬ ДВУХ РАЗБОЙНИКОВ

Каждый день Василий нас чем-нибудь да удивит. Уж очень много известно ему лесных тайн. Сегодня он учит нас охотиться на рябчиков — маленьких лесных курочек. Вырвал из глухариного хвоста горсть перьев и смастерил несколько маночков. Получилось что-то вроде тех свистулек, что вырезают из ивняка подпаски. Только свистулька из глухариного перышка свистит гораздо тоньше — как настоящий рябчик.

Каждый получил по манку, и мы засели на склоне, заросшем елями, осинами и березами. Склон спускался к берегу озера. У края рябила широкая полоса воды, а все озеро еще было покрыто почерневшим льдом.

Я спрятался между двумя коренастыми елочками и свистнул:

— Ти-ти-ти-и-и…

Вскоре из чащи откликнулся рябчик:

— Ти-ти-ти-и-и…

Я тут же свистнул еще раз и прислушался. Василий оказался прав: слышно было, как птица вспорхнула и села на ближнюю березу. Но как ни старался я ее разглядеть, это не удавалось. Оперение рябчика цветом напоминает кору старой березы или осины, так что самый зоркий глаз не заметит прижавшуюся к стволу птицу. Я снова свистнул. Порх — и передо мной опустился хохлатый, с черной шейкой, точно в галстучке, самец. Удивленный не меньше моего, он какое-то мгновение смотрел на меня, а затем его как ветром сдуло. Я свистнул опять. Неведомо откуда выпорхнул новый рябчик и сел на дереве в нескольких шагах. Я видел, как самец вертел головой, высматривая подружку. Снять его выстрелом ничего не стоило, однако наивная доверчивость птички удержала мою руку.

Я встал и перешел в другое место. Снова свистнул, и снова все повторилось. Не знаю, что было тому виной: трогательная доверчивость рябчиков или слишком легкая добыча, — но только эта охота сразу стала не мила мне.

Я сидел на вывороченном дереве у берега озера и прислушивался к певунам, голосами которых звенел весь склон.

Но тут я заметил кружащего вверху коршуна. Поспешно перезарядив ружье крупной дробью, я не спускал глаз с парящего хищника. Вдруг он сложил крылья и камнем упал вниз. Взметнулись брызги…

Я видел немало коршунов, нападавших на птиц, похищавших домашних утят, цыплят, охотящихся на мышей, но коршуна-рыбака мне еще не приходилось видеть. А он, стиснув в когтях серебряную рыбешку, улетел за верхушки деревьев.

Вскоре крылатый разбойник опять появился. Не знаю, был это тот же самый или другой, но он упорно кружил над берегами озера, освободившимися от ледяных оков. Я, забыв о ружье, следил за огромной птицей. Описав десятка полтора кругов, он как бы застыл на мгновенье в воздухе, а затем сложил крылья и стрелой ринулся вниз. Высоко взлетели брызги, до меня донесся глухой звук удара и… коршун так и не взлетел. Не веря своим глазам, я вскочил на ноги и в тот же миг увидел высунувшееся из воды крыло, которое, рассекая гладь озера, удалялось от берега и вскоре исчезло под ледяной коркой.

Я стоял остолбенев, не в силах понять, что произошло. Потом подошел к озеру, пригляделся. У берега плавало множество мелкой рыбешки. Очистившаяся от льда полоса воды нагрелась на солнце. И тут мне все стало ясно. За малой рыбешкой сюда, наверно, явился и разбойник — щука. Она рассчитывала сытно поесть, но получилось иначе. Коршун увидел ее и, упав с высоты, вонзил когти в щучью спину. Ошалевшая от боли и страха щука рванулась вглубь, ища спасения, но не тут-то было: коршун никогда не расстается со своей добычей.

ПОЧЕМУ МОЛЧАЛИ ТЕТЕРЕВА

Есть такая сказка про лису, которая долго ходила за бараном, рассчитывая, что вот-вот его курдюк отвалится и достанется ей. Прошлялась кумушка весь день, глотая слюнки, но так ничего и не добыла — баран принес свой курдюк в хлев.

Нечто в этом роде получалось и с нами. Каждое утро, едва проснувшись, мы выскакивали во двор и прислушивались к голосам тетеревов. С восходом солнца мы видели вдали, на озере, множество черных точек. Они двигались, ходили по кругу, подскакивали кверху. Целые полчища тетеревов, охваченных свадебными страстями, кишмя кишели на льду, а мы лишь глотали слюнки, потому что озерный лед был пористый, подточенный солнцем и полой водой — ни пройти, ни переплыть.

Наконец однажды вода залила лед. В то утро тетеревов на озере не было, но их страстное воркование слышалось со всех сторон. Птицы перебрались в лес.

Тетерев мне чем-то напоминает человека. Во-первых, он сторонник оседлой жизни. Из года в год, едва пахнёт весной, тетерева слетаются на старые, излюбленные места и устраивают здесь свои свадьбы. В Карелии не редкость, когда на ток слетаются сотни черноперых кавалеров. Слетаются и дерутся так, что только перья летят. Как деревенские драчуны. Обычно начинает один. Затокует, зашипит, словно презирая остальных, хвост распустит веером, крылья вниз опустит и давай вертеться и скакать, вызывая на бой соперника. А вокруг токовища сидят на деревьях самки. Крутят хвостами, кудахчут — подзадоривают, распаляют кавалеров. И драчуны не выдерживают — закипает бой за право на любовь, на женскую ласку. Нахохлятся, напыжатся друг перед другом, а брови красные, точно кровью набухли. И долбят клювами, и лупят крыльями. Безжалостно. Упорно. Совсем как люди. До того разойдутся в азарте, что их не остановит даже грянувший из укрытия выстрел. Однажды я убил одного из дерущейся пары, так второй подскочил и еще стукнул его клювом, а затем, подняв голову, горделиво огляделся: «Видали, как я с ним разделался? Кто следующий?»

Солнечным, пышущим жарой и пропахшим смолой полднем Василий повел нас на старую вырубку. Побродив среди замшелых пней, мы убедились, что здесь каждый день происходят яростные схватки. Повсюду валялись тетеревиные перья, а в одном месте мы наткнулись на целую «подкладку» хвоста.

— Лиса поработала, — сказал Василий. — Рыжая — неплохой охотник. Знает, что на токовище легче поймать ослепленного страстью жениха. Но этот, видно, вырвался, оставив только белую подпушку своего хвоста.

На старой вырубке мы и поставили еловые шалаши. Любуясь красками белой ночи, долго пили чай у вечернего костра и только после полуночи, погасив огонь и затоптав угли, разбрелись по укрытиям.

Ночь была теплая, тихая. И уханье филина в этой тишине напоминало крик объятого ужасом человека.

Напрягая зрение, я смотрел сквозь щели шалаша, но так и не увидел, как прилетели тетерева. Я их услышал. Со свистом рассекая воздух, птицы пронеслись где-то надо мной, а спустя несколько минут опустились на утыканной пнями старой вырубке. Через минуту воздух снова рассекли быстрые крылья. И еще… И еще… Затаив дыхание, я прислушивался к этим волнующим звукам, боясь пошевелиться, неосторожным движением или треском ломающейся ветки спугнуть тетеревов. Ныла спина, замлели ноги. Я кутался в свой легкий плащ, ежился и дышал за пазуху, тщетно пытаясь согреться. Наконец, когда предрассветный холодок стал пробирать меня неудержимой дрожью, я услыхал далекий трубный звук — где-то на болотах журавли приветствовали нарождающийся день. Я знал, что ждать осталось недолго. Следом за журавлями затокуют и тетерева.

— Чувиш-ш… Чувиш-ш-ш, — ошпарило меня приглушенное шипенье на старой вырубке. Это они!

И вдруг в предрассветной тишине полилась свадебная песнь тетерева. Описать это пение невозможно. Пожалуй, самое близкое сравнение — стая воркующих голубей, хотя эти звуки издавал один-единственный тетерев.

Опять приглушенное шипенье, миг тишины, и вот уже снова льется, журчит тетеревиная песнь. В предрассветном сумраке я видел, как меж пней мелькали, маячили белесые пятна, как на мгновенье в воздухе повисали темные силуэты. Несомненно, это были тетерева. Много тетеревов. А когда еще больше рассвело, я увидел летящую прямо на меня птицу. Раскинув крылья, она летела так низко, что я подумал, будто сядет на мой шалаш. Но птица пронеслась надо мной и села на березу, метрах в пятнадцати от моего укрытия.

«Самка», — решил я, даже не повернувшись в ту сторону.

Тетерева почему-то смолкли. Неужто я или кто-нибудь из наших выдали себя неосторожным движением? Нет. Тетерева всегда встречают восходящее солнце молча, как бы молясь этому божеству жизни, тепла и света. Этим свойством они мне тоже чем-то напоминают людей.

Ослепительный шар солнца зажег восточный край неба. Тетерева всё молчали. Я подумал, не слишком ли рьяно поклоняются они светилу, не слишком ли долго молчат, не дают о себе знать. Было уже настолько светло, что я без труда мог поймать на мушку птицу, даже гораздо меньшую, чем тетерев. Но тетерева как сквозь землю провалились. Высоко вверху, в залитом солнцем небе, блеяли бекасы, где-то рассказывали о своей жизни чибисы. Тетерева молчали. Прошел мучительно долгий час ожидания — они по-прежнему ни звука. Осторожно повернувшись в тесном шалаше, я увидел, что самка по-прежнему сидит на березе. На самку я еще сроду не поднимал ружья. Тем более весной. Но уж очень хотелось мне сделать чучело, которое напоминало бы об этом восхитительном утре на тетеревином току в далекой Карелии. И, подавив укор совести, я вскинул ружье. Птица свалилась с ветки, точно сбитая невидимой рукой.

Тетерева всё молчали. А может, я не заметил, как они улетели? Может, их давно уже нет? Неужто они могут молчать, когда проснулась вся природа и лес залит звуками?

Прошел еще час. Решив, что больше ждать бессмысленно, мы вылезли из укрытий. Вылезли и обомлели. Вокруг с шумом взлетели тетерева. Множество тетеревов. Мы даже выстрелить не успели. Только таращились на взлетевших птиц.

— Кого убил? — спросил Василий.

— Самку.

Он ничего не сказал, лишь укоризненно поглядел на меня.

Мы все вместе подошли к березе, под которой лежала убитая мною птица. Это был ястреб. Пестрый, как тетерка, ястреб. Лица у всех сразу прояснились. И все стало понятно. Тетерева затихли при появлении разбойника. Следили за ним, притаившись на старой вырубке, и, наверно, очень удивились странному поведению ястреба: он не улетел, а камнем упал вниз и не подымался. В чем дело? Потому-то они и молчали, забыв о свадебных песнях, так как не могли разгадать этой загадки.

— Тиран давно убит, а им, глупым, боязно рот раскрыть, — сказал Василий.

А я сказал, что из всех лесных птиц тетерева мне больше всего напоминают человека.

МЕДВЕЖЬЯ УЧЕБА

Теплый южный ветер раскрошил, размолол остатки льда, и озеро, казалось, радовалось свободе: шумело, играло белогривыми волнами, непрестанно посылая их к берегу, сгоняя последний лед.

Василий еще неделю тому назад подготовил лодку. Разогрел на костре большой котел с варом и тщательно просмолил им борта и днище.

Сегодня он собирался переправиться на другой берег озера, где в туманной дали чернеют вершины сосен. Плыть через бурное озеро — удовольствие маленькое, но Василия подпирает нужда: сено кончилось, а выгонять скотину на пастбище еще рано. Там, на другом берегу, остался стог прошлогоднего сена. Вот Василий и решил привезти его для своей буренки.

Вызвались и мы ему в помощники.

Переправившись на другой берег и вытащив лодку на песок, мы вдруг услышали, как кто-то с шумом окунулся в воду. Повернулись и увидели странное зрелище: в озеро с разбегу кинулись три лося, а за ними — медведь. Он пытался догнать удалявшуюся добычу, но где там! Увенчанные ветвистыми рогами головы лосей все удалялись, уменьшались. Мишка, недовольно кряхтя и фыркая, выбрался обратно на берег и, как раздосадованный человек руками, хлопнул себя передними лапами по бедрам. Ветер дул от него, и зверь не учуял нас. Мы сидели за вывороченной с корнем елью, смотрели, что будет дальше.

Медведь долго провожал взглядом лосей, а затем вздохнул и принялся рыть мох. Выроет, схватит в охапку и, переваливаясь на задних лапах, несет в кучу. Что он задумал: уж не постель ли себе готовит?.. А мишка трудится, старается. Когда выросла большая куча, он оглядел ее своими маленькими глазками, удовлетворенно крякнул и побрел вперевалку к лесу. Но ушел не далеко. Остановился метрах в двадцати, припал к земле и давай красться обратно к куче мха. Когда до нее оставалось метров десять, молниеносно вскочил, стремительным прыжком пролетел оставшееся расстояние и вонзил когти в мох. Потом отряхнул лапы, поправил кучу и снова стал подкрадываться. На сей раз прыгнул с большего расстояния и шлепнулся на землю, не долетев до мха. Ох, до чего же недовольно он взревел!

Так зверь тренировался с четверть часа, пока наконец не стал каждый раз приземляться прямо на кучу мха. Видимо, остался доволен результатами, так как зачмокал и неторопливо заковылял в чащу.

Мы вопросительно смотрели на Василия. Он объяснил:

— Медведь учебой занимался. Видать, застал спящих лосей, прыгнул на одного, да не попал. Ну, а лоси в озеро — плюх, и до свидания… Из-под носа ушла пожива. Вот он и учится, чтобы в следующий раз не оплошать.

В самом деле, медведь удалялся гордый, довольный. Весь вид его как бы говорил: «Ну, теперь вы не уйдете от меня».

— Смышленая тварь, — сказал кто-то из нас. — Без труда и тренировки — ничего не добьешься.

— Да, кое-кто мог бы у него и поучиться, — серьезно рассуждал Василий. — Особенно те, кто разинув рот ждет манны небесной и орет благим матом, не дождавшись ее.

ПОБРЯКУШКИ

Еще в поезде мы познакомились с миловидной девушкой. Ее золотистые волосы, мелкие, правильные черты лица, синие глаза и грациозная фигура невольно привлекали внимание пассажиров. Одета она была тоже изящно, со вкусом.

— Ляля, — назвалась девушка, показывая белые зубки.

— Настоящая лялька, — пробормотал Вацис.

Девушка оказалась безумно болтливой. Как только мы с ней заговорили, на нас обрушился такой поток слов, словно до этого дня она жила среди глухонемых и все ждала возможности выговориться. Через полчаса мы уже знали, что Ляля — ленинградка, любит эскимо, обожает балет и французско-итальянские неореалистические фильмы, мечтает стать артисткой, «всю жизнь» готова жить под знойным кавказским небом…

— Так что же вы едете на Север?

Ляля достала из сумочки конверт, вынула из него фотографию и, положив на столик, объяснила:

— К жениху еду.

С фотографии смотрел не первой молодости, лысоватый человек.

— Стар? — перехватив наши взгляды, то ли спросила, то ли подтвердила Ляля. Впрочем, наше мнение для нее значения не имело. Ляля давным-давно все взвесила и решила. Она беспечно заявила: — Это ничего. Он — ученый. Много зарабатывает. Можно пару лет и на Севере потерпеть, зато потом… Не правда ли?

Она говорила с нами, как с единомышленниками, как с людьми, одобряющими ее замысел. А нам стало грустно. Я подумал, что так цинично человек может говорить только в двух случаях. Либо он свято уверен, что слушатели смотрят на вещи теми же глазами и сами поступили бы не иначе. Либо он столь же свято верит, что больше никогда не встретится со своими слушателями. Первое предположение само собой отпадало, оставалось второе.

Когда Ляля пошла обедать в вагон-ресторан, наш четвертый попутчик, который не вмешивался в разговор и, казалось, с головой ушел в журналы, улыбнулся:

— Обожжет крылышки.

Мы удивленно посмотрели на пожилого, полного человека, глаза которого прятались за очками в солидной оправе.

— Нет там такого ученого, — добавил он. — Я знаю.

— То есть как это нет?

— А так. Я их всех наперечет знаю.

— Почему же вы не предупредили девушку? Зачем ей понапрасну тащиться на край света?

Человек ответил не сразу. Улыбнулся, отхлебнул глоток холодного чая и снова улыбнулся:

— Во-первых, она мне не поверит, а во-вторых, слова — плохой учитель. Жизнь учит куда лучше и основательнее. Так чего зря языком болтать?

Мы сошли с поезда, и вся эта история тут же выветрилась из памяти. А сегодня вдруг вспомнилась. И вот почему.

Еще первого мая жена Василия нечаянно разбила белую фаянсовую тарелку. Я удивился, когда Василий, тщательно собрав разлетевшиеся осколки, завернул их в газету и куда-то спрятал. Я хотел было спросить, зачем они ему понадобились, но в тот момент мы о чем-то спорили, а потом забыл.

Сегодня Василий сам напомнил о них, вытащив сверток из-за картины.

— Зачем они тебе?

— Осколки? — переспросил Василий и лукаво подмигнул: — Простушек ловить.

— Каких простушек?

— Увидишь.

Василий полез на чердак и вскоре вернулся, весь в пыли, облепленный паутиной, держа под мышкой сеть. Квадратную, с частыми ячейками. Разложив ее на полу, Василий принес две сухие деревянные дужки, сложил их крест-накрест и привязал к концам углы сети. Дужки скрепил посередине проволокой, насадил на длинную палку, и получилось сооружение вроде огромного ковша с удлиненной рукоятью.

Мы сели в пахнущую свежим варом лодку и поплыли от берега.

Озеро было как стеклянное. Ни морщинки на гладкой, залитой весенним солнцем воде.

Василий достал осколки фаянсовой тарелки, бросил их в сеть и медленно погрузил в черную глубину. Прижав палец к губам, предупредил, чтобы я не шумел. Мы закурили. Василий подмигнул и, схватившись за черенок, быстро поднял сеть, с которой струйками стекала вода. В сетке трепыхалась щука.

— Вот и есть одна, — довольно улыбался Василий. — Глупая рыба щука. Как легковерная баба, бросается на побрякушки, а потом — рвется, мечется, да только поздно…

Он ухватил рыбу широкой, сильной ладонью, стукнул ее головой о ребро скамейки и бросил на дно лодки.

Вот тогда-то я и вспомнил повстречавшуюся в поезде красотку.

ЦЕНА ХЛЕБА

Человеку всегда нужен хлеб насущный. И каким бы он ни был — черным и рыхлым, как комок земли, или белым и мягким, как вата, — всегда растет из земли. И не придет в закрома, если человек сперва сотни раз не поклонится земле, не окропит своим потом каждый ее вершок. Земля недоверчива: она до тех пор ничего не даст, пока не возьмет с человека все, что ей положено. Впрочем, и земля не везде одинакова. В одних местах она словно беспечный, веселый ветрогон, у которого и душа и карман открыты для друзей и для совсем незнакомых: бросил в нее зерно и знаешь, что к осени она принесет тебе спелый колос. В других местах она похожа на старую скупердяйку: сколько ни обхаживай ее, не откроет свои сундуки…

Отто стар. Очень стар. Когда он говорит, на лице оживают сотни морщин и складок, а за увядшими губами маячат два зуба. Редкие волосы серебрятся в лучах весеннего солнца, легкий ветерок перебирает их. И руки, потрескавшиеся словно кора вяза, неуверенно, на ощупь берут предмет. Но разум светлый. Мысли Отто, много повидавшего и пережившего на своем веку, весомы, осязаемы, точно камни, которыми усеян наш путь.

Мы идем со старым Отто посмотреть, как мужчины сеют овес. И дорога, и распаханные полоски по обеим сторонам усеяны мелкими и крупными камнями. Бросишь взгляд на поле и сразу понимаешь — машины здесь бессильны. Трактор, правда, пройдет, продерется, но что проку, если пустишь его порожняком. А про пятилемешный плуг или культиватор тут забудь. Даже простая железная борона здесь не годится. Железо крошится, ломается, когда на каждом шагу его путь преграждает камень.

Сын старого Отто Николай, тоже человек с сединой, ровным, широким шагом меряет ноле. Взмах руки — и на солнце сверкают падающие в землю зерна.

Мы сидим на замшелом плоском валуне.

— В Литве на такой земле сажают лес или пастбище устраивают, а иногда и под залежь остается, — говорю я старому Отто.

— Вы землей богаты, — вздыхает старик и кивком указывает на приближающегося к нам сына: — Он с боями прошел по вашей земле… Под Шяуляем ранен был.

Подходит Николай. Снимает с шеи берестяное лукошко, садится рядом с нами, отдувается:

— Уф, жарища… Как в печи.

— Нелегко выращивать хлеб среди этих камней.

— Когда по весне выходишь в поле, пусть даже налегке, через полчаса уже ног не чуешь, — честно признается Николай.

— Легкого хлеба нигде не сыщешь, — утешает старик. — Везде его заработать надо.

…На небольшом каменистом поле зерновые еще только-только поднялись, а на болотах и топях травы уже по пояс. Лишнюю неделю пропустишь, и трава начнет грубеть, рыжеть, потеряет и вкус и ценность. Достает карел из-под навеса «горбулю» и отправляется косить. «Горбуля» — не коса и не серп. Лезвие как у серпа, только не такое изогнутое. А черенок метровый. Убирать сено или хлеб «горбулей» легче, чем серпом, но спину гнуть все-таки приходится. А косой на этих землях не помашешь: валуны, обломки скал, кустарники. Зато при помощи «горбули» карелы дочиста выбривают траву или рожь вокруг каждого камня, каждого кустика.

Карельское лето гораздо короче и дождливее, чем в Литве. И все-таки здешние земледельцы не оставят гнить на покосах ни клочка сена. Люди не ждут, что оно просохнет на земле. Еще влажное складывают в копны.

Копны здесь не такие, как у нас. Карелы навивают их в мокрых низинных местах, у болот, там же, где и косят. Вывезти сено летом невозможно. Надо ждать, когда мороз скует болота и речки, топи и многочисленные протоки, когда толстое снежное покрывало выровняет дорогу… А пока нарубит карел множество длинных шестов. Сперва настелет их снизу, чтобы болотная вода не подступала к сену, потом навалит охапку травы. Поверх охапки снова скрещивают и втыкают в землю шесты. Новая охапка сена ляжет уже на них и не будет давить на нижнюю. Так складывается высокая, рыхлая копна, в которой сено отлично сохнет и сохраняется. Чтобы северные ветры не растрепали копну, ее со всех сторон подпирают шестами, а сверху накрывают еловыми лапами, по смолистой хвое которых дождевая вода сбегает, как по крыше.

За всю свою долгую жизнь старый Отто помнит одно-единственное лето, когда хлеба просохли в поле, в бабках. На такую удачу карел обычно не рассчитывает, а спокойно и настойчиво делает свое дело, преодолевая все капризы природы. В каждой карельской деревне мы видели риги — небольшие сооружения с маленькими окошками. В конце лета, когда начинаются непрерывные дожди и воздух пропитан влагой, в эти риги свозят невысохшие хлеба.

Внутри риги вдоль стен идут сбитые из деревянных планок широкие двухэтажные нары, в углу стоит сушильная печь. Составив на этих нарах снопы колосьями кверху, карелы затапливают печь. К вечеру хлеб уже сухой. Его сносят на другую половину, где через несколько дней обмолачивают.

Мы возвращались с поля другой дорожкой, вдоль леса, где синела крохотная ламбушка. Ламбами карелы называют небольшие озера, бесчисленное множество которых украшает карельскую землю. И все они безымянные.

Рядом с ламбушкой тянулось каменистое, выжженное пожаром поле, на котором там и сям валялись кучки вывороченных пней, бессильно вытянувших к нему почерневшие, обгорелые корни.

— Вот как достается нам пахотная земля, — сказал старый Отто, окидывая взглядом поле. — Огнем и топором отвоевываем у леса каждую пядь. Год пропустишь — лес опять все захватит, и землю, и хлеб отнимет…

— Да, дорого стоит ваш хлеб, — согласился я, думая о скупой карельской земле и несокрушимом упорстве ее работников.

— А все-таки не дороже, чем на Украине, — пошутил Отто. — Ведь цена килограмма хлеба у нас в стране везде одинакова. — Однако улыбка быстро спряталась в морщинах его лица. — До советской власти мы действительно дорого за него платили. За несколько горстей муки лавочник семь шкур с тебя драл. И хоть зубами скрипи, хоть богу молись — мука не снег, с неба не сыплется. Хочешь не хочешь — протаптываешь дорожку к лавке.

Так говорит старый Отто о тяжелом прошлом лесорубов, сплавщиков, земледельцев и охотников этого края.

РАЗГОВОР С СОБОЙ

Солнце работало засучив рукава. Спускалось на короткий отдых, но, видно, даже не успевало глаз сомкнуть: стояли белые ночи, такие светлые и короткие, что только положишь голову на подушку, а в выходящее на восток окно уже стучатся первые лучи восхода. Опять оно, солнышко, принимается за работу. Вчера оно растопило последние обломки льда на озере, а сегодня взялось за лес: под его жаркими лучами расстегнули свои одежки почки на молодых березах, и необозримая тайга зацвела зелеными пятнами.

На полях вокруг деревни снега нет и в помине. Он забился в таежную чащу, в ложбины и ущелья, залег меж скал, но солнце находит его и там. Оно выпаривает из земли талые воды и, точно беспокойная совесть, зовет пахарей к плугу.

Деревня зашевелилась. Одни лихорадочно копаются в земле, а другие, самые здоровые и сильные мужчины, укладывают в дорожные мешки продукты, смены белья и отправляются на речку.

Василий расцеловался с женой, погладил маленьких сыновей и кивнул нам. У крыльца к нему, виляя хвостом, подскочил Буян. Василий ласково потрепал пса по лохматой шее и, как человеку, сказал:

— Смотри, Буян, будь умным.

Пес долго стоял у калитки, провожая нас тоскливыми глазами, в которых все еще тлела надежда, что хозяин вдруг остановится и позовет его.

Нелегок и опасен труд сплавщика. Карельские реки бегут, ревя и прыгая по камням, перекатываясь через пороги, низвергаясь водопадами. По таким рекам плоты не ходят. До истока реки бревна сплавляются по озеру, однако и здесь их не связывают в плоты. Карелы сцепляют железными скобами гигантский квадрат из бревен, будто загон для скота, и набивают его до отказа сосновыми бревнами. Подтащат такой «кошель» к сливу, где устроена небольшая запруда, поднимут деревянный щит и спускают бревна по одному в стремительно мчащийся поток, который подхватывает тяжелое бревно, как щепку. Бешеная сила у карельских рек.

— Лет двадцать назад, — рассказывает Василий, — был у нас в деревне странный и смешной случай. Жил тут один старичок. Маленький, издали не разобрать — мальчонка или взрослый. Он пас деревенских коров. Чтобы скотина не заблудилась в лесу, ей подвязывают под морду колокольчики. Однажды слышит старичок: трезвонят колокольчики, мычат коровы и кто-то отчаянно ревет. Прибежал он туда и видит — коровы кидаются на сидящего под деревом медведя…

— Коровы?

— Да, коровы. Таков уж у них прав: сами смерти в лапы лезут… Увидал старичок такое дело и за голову схватился. А медведь завидел человека и ползет к нему, волоча зад. Старичок прыг за дерево. Так они добрых полчаса и вертелись вокруг сосны, пока мишка ни с того ни с с сего не упал. Тут только старик вспомнил про топор. Хватил медведя по макушке, тот и протянул ноги. Потом уже охотники по следам все узнали. Оказывается, косолапый рыбу в речке ловил. А мужики там лес сплавляли. Бедняга увлекся и даже не заметил несущегося бревна. Его так стукнуло, что хребет сломался. Еле выполз медведь на берег. Несколько раз срывался в воду, пока выкарабкался. Ну, а там его коровы и почуяли.

Мы сидим на камне у реки, слушаем рассказ Василия и смотрим на пенистый поток.

— Вот бы человеку такую стремительность, а? — мечтательно говорит Вацис.

— Я не согласился бы, — качает головой Василий. — Больно короткий век. В несколько дней домчит до Онеги и уймется. Если человек вложит этак всю энергию в несколько дней, то и впрямь ничего путного не выйдет. Только глупостей, чего доброго, наделает.

— Но ведь река испокон веков течет, — возражает Вацис. — Нас с тобой еще на свете не было, а она уже давным-давно шумела, мы в прах превратимся, а она по-прежнему шуметь будет, стремиться к своей цели, к Онежскому озеру.

— Это верно, — вздыхает Василий.

Я смотрю на бурную, стремительную и своенравную речку и завидую ее постоянству, завидую ритму ее жизни. Весной и осенью, полноводная, могучая, она пробивает себе дорогу к цели. Не останавливает ее и летняя сушь: обмелевшая, вбирающая по дороге каждую каплю родников и притоков, она с прежним упорством и яростью налетает грудью на преградившие дорогу скалы. Не в силах ее сковать и зимние морозы. Вечно живая, вечно неугомонная… А течение моей жизни, хоть и небольшое, как та струйка, что выплеснулась на берег, слишком часто отступает, наткнувшись на каменную скалу, сворачивает в сторону…

— Началось, — прервал невеселые мои мысли Василий.

На излучине показались белые бревна. Река с бешеной скоростью несла их на своей спине. Иногда бревно ударялось о каменный горб, переворачивалось, подскакивало и снова скользило вниз.

Задача Василия — зорко следить, чтобы бревна не сбились в кучу. Река в этом месте делает крутой поворот, ее русло сжато береговыми скалами и усеяно камнями. Если одно из бревен застрянет, оно тут же преградит путь остальным, а тогда — беда. Через несколько минут река нанесет гору бревен, взгромоздит, наворотит их, и сплав остановится на несколько дней — пока люди не разберут, не растащат бревна, не расчистят им путь.

Василий, пристроившись на плоском камне, держит наготове длинный багор и не спускает глаз с реки. Стоит какому-то бревну подозрительно завертеться, как он сильным ударом направляет его в русло и провожает несколько шагов.

Такие караульщики стоят вдоль реки не слишком далеко друг от друга, чтобы в случае затора быстро дать знать людям у запруды. Те прекращают сплав, собираются у затора. Сыплются острые словечки, едкие насмешки.

Несчастье приключилось как раз на посту Василия. Мы и глазом не успели моргнуть — столкнулись несколько бревен. Их прибило к камням, а сверху стали громоздиться новые деревья.

Василий, бросив багор, побежал к верховью, а мы с Вацисом, беспомощные и растерянные, смотрели, как растет груда бревен, как деревья, точно живые, встают на дыбы, трещат, стреляют и, изувеченные, с ободранной корой, так и лезут на берег. Пока сбежались люди, куча деревьев была как дом.

— Ворон считаешь?! — попрекнул Василия пожилой, коренастый мужчина, очевидно старший сплавщик, прибывший из другой деревни.

Василий промолчал.

— Болтают, как бабы на посиделках, а ты тут бейся из-за них, теряй время, — продолжал незнакомец.

Василий насупился. Он, как и мы, понял, что ему достается и за нас: на сплаве не место посторонним. Тут люди собираются не для развлечений.

— Я найду виновника и сам все улажу, — медленно сказал Василий.

Ропот сразу стих. Мы с Вацисом поняли, что Василий решился на что-то очень опасное, так как мужчины стали отговаривать.

— Не дури…

— Не горит — разберем за несколько дней.

— О жене, о детях подумай.

Василий только буркнул:

— Отойдите.

В сапогах, в одежде он вошел в ледяную воду и, придерживаясь за бревна, двинулся дальше. Он пробирался медленно, неторопливо, ощупывая нижние бревна. Через несколько минут он снова буркнул:

— Есть виновник. Топор давайте.

Мужчины молча подали с берега острый топор на длинном топорище. Василий принялся рубить невидимое бревно. И вдруг мы с Вацисом поняли: сплавщики называют «виновником» бревно, которое застряло первым и держит остальные. Вот его-то Василий и пытается перерубить, разрушить затор.

Безмолвные, оцепеневшие, мы наблюдали за Василием.

Вдруг он, спотыкаясь, кинулся к берегу, и мы услышали, как грозно заскрипела груда скопившихся бревен. Каким маленьким был Василий в сравнении с этим, казалось, живым и лишь дремлющим чудовищем. Но чудовище не кинулось на него. Оно погрозилось и опять застыло. Василий вернулся, снова занес топор. Через несколько секунд, в течение которых можно было поседеть, бревна заскрипели, Василий, подкинутый невидимой силой, выскочил на берег, и в тот же миг с оглушительным грохотом рухнули бревна.

Мужчины баграми сталкивали их в русло, выравнивали, а Василий, подойдя ко мне, попросил закурить. Я протянул ему пачку сигарет. Его руки дрожали. Сделав несколько жадных затяжек, он как ни в чем не бывало встал на прежнее место на плоском камне и вместе со всеми толкал разрозненные, уносимые потоком бревна. Я смотрел на него и думал: «Ты многое сказал мне своим молчаливым подвигом. Как часто мы, зная, что «виновник» таится у нас в душе, притворяемся, будто не видим его, и, вместо того чтобы решительно отрубить, собираем щепочки. Но жизненный поток успевает нанести новые кучи щепок, и они вновь цепляются за главного «виновника», с которым мы сразу не покончили. Мало того! Часто мы и щепки-то собираем не сами — предоставляем эту работу другим…»

Мне довелось немало ездить. Бывал я и на юге, где беловерхие горы упираются в ясную лазурь. Красиво. Но красота эта легкая и нежная, как дуновение южного ветерка. Возможно, поэтому юг и не оставил в моей душе значительных следов, таких, которые остались после далекого Севера. И странно: ведь меня зовут и манят туда не мрачная тайга, не вязкие топи и угрюмые скалы. Так что же? Может быть, то, что суровая природа, которая окружает человека, ставит его лицом к лицу с нелегкими испытаниями и заставляет глубоко заглянуть в свою душу?

Может быть.

1960