#img_7.jpeg

1

Я уж и не помню хорошенько, когда последний раз ездил верхом. Кажется, еще до войны. Поэтому теперь, глядя на горячего жеребца, я все хожу вокруг и не спешу поставить ногу в стремя — не хочется осрамиться: дело в том, что тувинцы тесным кольцом окружили меня и лошадь и не упускают ни одного моего движения. Конь стрижет ушами и косится большим глазом в ярких прожилках. Я тоже поглядываю на него искоса — стараюсь угадать, какую штуку он собирается выкинуть. Однако сколько можно топтаться вокруг лошади и коситься на нее? Пора решаться.

Тщетная попытка перекинуть ногу через седло вызывает в кругу тувинцев дружный смех. Я краснею, снова подпрыгиваю и все-таки оказываюсь в седле. Круг размыкается, люди отскакивают в стороны, но мне уже некогда взглянуть на них, я только смотрю, как бы удержать бегущего рысью коня и не плюхнуться на землю. В душе я проклинаю эту глупую затею, которая кончится, кажется, тем, что я останусь без зубов и отобью себе все внутренности. Однако спустя минуту мы ныряем под гору, и деревня исчезает. Мой проводник Кара-оол, взглянув на меня и снисходительно улыбнувшись, придерживает своего коня. Лошади переходят на спокойный шаг.

Безжалостно печет солнце. Еще утром термометр в тени показывал тридцать один градус. И хотя белые облака бойко плывут по синему небу, здесь, на земле, не чувствуется ни малейшего дуновения. Мы едем по глубокой лощине, которая то сужается и становится похожей на ущелье, то снова превращается в широкую долину. С обеих сторон горы. У их подножья растут жалкие кусты дикой акации да сухая, выжженная зноем трава, по склонам карабкаются лиственницы и сосны, а над ними голые скалы сияют ослепительными снежными заплатами. Гребни гор врезаются в небо, как ледоломы: набегающие облака разбиваются о них, расступаются и плывут дальше, к следующим вершинам, Безжалостно, неуемно печет солнце, и напрасно глаз ищет тени — кругом голая, серая равнина. Время от времени пересекаем мертвую речку с пересохшим руслом и потрескавшимся дном. Осенью, когда начнутся дожди, реки оживут, но, если осень выдастся сухая, придется им ждать вешних талых вод. Местами в самой долине выпирают из-под земли серые скалы, словно напоминая, что здесь — их царство и все живое должно отступить, поникнуть. Однако жизнь есть и тут. То и дело из-под самых лошадиных копыт испуганно шарахаются крупные разноцветные кузнечики. Я невольно вздрагиваю, потому что взлетают они с таким шумом и треском, как будто крылья у них деревянные. А вот и еще один признак жизни — большие, скользящие по поверхности земли тени. Это, высматривая добычу, описывают в небе круги степные орлы и ястребы. Что можно найти на этой угрюмой, истерзанной зноем земле? Но птицы, вероятно, кружат не зря. Громадный коршун камнем падает вниз и подымается уже с сусликом в когтях. Мелькает серо-коричневая шкурка, которую не сумел уберечь ее владелец. Теперь я уже внимательней оглядываюсь по сторонам и вскоре замечаю еще одного суслика. Он сидит на задних лапках, а в передних держит что-то, точно белка, грызущая орехи. Увидев нас, зверек вытягивает шею, какое-то мгновенье смотрит, а затем со свистом пускается бежать, смешно виляя хвостом. Секунда — и он исчезает в норе, скрытой среди кустиков рыжей травы.

Кажется, что и меня солнце в конце концов превратит в нечто подобное этой траве. Я едва сдерживаюсь, чтобы вслух не обругать свой характер и всю эту затею — отправиться в путешествие верхом. Пока я не сел на лошадь, такое предприятие казалось мне необыкновенно романтичным. Быть может, оно и романтично, но сейчас я почему-то не чувствую этого, зато чувствую невероятную усталость во всем теле и — что еще хуже — страшную жажду. У меня не осталось никаких чаяний и мыслей, кроме единственного желания — как можно скорее развязать притороченный к седлу кожаный мех. В нем — вода. Пускай не ключевая и не холодная, неважно, что она фиолетового цвета и попахивает лекарствами (от марганцовки), но вода. Однако прикоснуться к ней я не смею, потому что свято поклялся своему спутнику и проводнику Кара-оолу неукоснительно выполнять все его приказания и условия, а первое из условий — пить не чаще, чем раз в час. Реже можно. Пожалуйста, не пей хоть целый день, но чаще — нельзя. А мне кажется, что я так бы и скакал, не отрывая меха с водой от губ. Пил бы без передышки, большими глотками, пил бы сколько влезет…

— Трудно? — спрашивает Кара-оол, будто видит меня насквозь.

Я и не пытаюсь изобразить из себя героя, откровенно признаюсь:

— Очень.

— Потерпи, — говорит он добродушно, но мне за этот совет хочется послать его к черту или еще куда-нибудь подальше.

Легко сказать — потерпи. Видно, недаром у нас, у литовцев, есть поговорка: «Своя слеза солона, чужая — водица».

Однако я сдерживаюсь и ничего ему не отвечаю. Жажды словами, даже самыми злыми, не утолишь, и к тому же я вовсе не желаю ссориться с проводником. Без Кара-оола я наверняка бы пропал.

Молчу, как суслик в своей норе, и стараюсь отогнать мысли от бурдюка с водой.

Безжалостно печет солнце. Время, кажется, остановилось.

Глухо стучат копыта, трещат вспархивающие кузнечики, монотонная поступь лошадей укачивает, убаюкивает, и я начинаю дремать в седле.

— Пей, — будит меня Кара-оол.

Вода теплая и вонючая. Я долго держу глоток во рту, полощу пересохшее горло.

И снова убаюкивающая поступь лошадей. Кажется, с незапамятных времен я сижу в седле и никогда этому не будет конца. В голове вертятся слова: «Моя жизнь — в седле, страна моя — в седле и любовь — в седле, потому что и сам я родился в седле…» Это — старинная якутская песня. Точно испорченная патефонная пластинка, все снова и снова звучат эти слова в моей памяти. Якутская песня в долинах Тувы? Откуда? Почему? Десятки, сотни раз возвращается одна и та же фраза. Я силюсь разжать слипающиеся ресницы и почти не видящими от солнца глазами всматриваюсь в широкую долину.

Мы подъезжаем к темной полосе кустарника, которая широкими петлями пересекает долину, однако речка и здесь пересохла. Ни капли воды. Только рассохшееся, потрескавшееся русло, усеянное мелкими камнями.

— Плохо, — говорит Кара-оол и хлопает свою лошадь по шее, точно эта ласка может заменить животному воду.

Хотя Кара-оол излагает свои мысли вслух, но это вовсе не означает, что он советуется со мной, — такая уж у него манера думать. Он решает подняться из долины выше в горы, к лесам. Там мы сумеем найти какой-нибудь родник или речку, несущую ледяные воды тающих в горах снегов.

Теперь мы гоним лошадей рысью.

Выжженная солнцем долина остается внизу, мы едем среди холмов, дышать становится легче, потому что вершины гор все чаще заслоняют склоняющееся к закату солнце.

Кара-оол вдруг останавливает коня, соскакивает на землю и поднимает камень величиной с капустный кочан. С камнем в руках он снова взбирается в седло и гонит лошадь к самой вершине холма. Меня разбирает любопытство, так и подмывает спросить, зачем он тащит этот камень.

На вершине холма высится аккуратно уложенная груда камней. Над нею торчит кол, по-видимому вбитый в землю. Не приходится сомневаться, что эта своеобразная пирамида — творение рук человеческих. Мой проводник соскакивает с лошади и водружает свой камень поверх остальных. Долго и внимательно выбирает он место, где его камень ляжет твердо и надолго, чтобы никакие ветры не могли его скинуть. Потом Кара-оол вырывает несколько волосков из конской гривы и привязывает их к колу.

— Зачем это? — не выдержав, спрашиваю я.

— Чтобы дорога наша была удачной, — отвечает Кара-оол.

— Традиция такая, что ли?

— Может, традиция, может, поверье.

— И камень обязательно тащить снизу?

— Души умерших требуют жертв. А что за жертва, если положишь камень без труда?

— Ты веришь в такие приметы?

Кара-оол не ответил. Он удивленно посмотрел на меня и пожал плечами. Мне показалось, что никогда раньше ни он сам, ни другие ему этого вопроса не задавали, а потому и случая не было задуматься. А мне очень хотелось узнать, откуда взялась эта традиция или, правильнее сказать, суеверие. Два века (с начала восемнадцатого столетия до начала двадцатого — когда Тува была под властью Маньчжурии) в этом краю безраздельно господствовала буддийская религия, но, разумеется, такие суеверия не имеют ничего общего с буддизмом. Может быть, этот обычай сохранился с более давних времен, времен язычества?..

— Видишь? — перебивает мои мысли Кара-оол. Он указывает на торчащую поодаль каменную глыбу.

— Давай посмотрим, — прошу я и подгоняю лошадь.

Мы подъезжаем к одному из тех каменных изваяний, которыми так щедро усеяна земля Тувы. Думаю, что по количеству каменных статуй и идолов Тува, пожалуй, может соперничать с островом Пасхи. В Кызыле, столице Тувинской Автономной Республики, я познакомился в гостинице с группой археологов, которые уже не первый год исследуют эти памятники глубокой древности. Созданы они в период с шестого по одиннадцатый век и установлены главным образом в память полководцев, государственных мужей. Почти все статуи испещрены знаками и письменами. Некоторые надписи почти стерты временем, другие еще можно разобрать. Вот одна из них:

«С печалью покинули мы своих младших и старших братьев, с печалью… С печалью оставили жен своих во дворцах… Вот в чем моя печаль: с печалью расстались мы с близкими и друзьями, сын мой… С печалью, мой сын, с печалью…»

И другая:

«Я обитаю ныне в голубом небе. Я рожден был потомком Хана. Из моей страны пять раз я пускался в походы, во имя славы героя. Я жил для страны. За вас, моя страна, хан мой, я рад…»

Статуя, к которой мы с Кара-оолом подъехали, также была испещрена знаками-письменами. Время сумело стереть часть из них, но и сохранившиеся были нам непонятны. О каких трагедиях рассказывают эти древние знаки?

— Ты умеешь читать их? — спросил я Кара-оола.

— Нет, — ответил мой проводник, — но я знаю, что здесь написано.

Он немного помолчал, а потом, отчетливо выговаривая каждое слово, перевел:

— Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны.

Мы долго ехали молча, погрузившись в свои мысли. Не знаю, о чем думал Кара-оол, но в моей голове вертелись мысли о времени и человеке, о личности и эпохе, которая ее формирует. Слова старой якутской песни о седле, преследовавшие меня весь день, исчезли, и вместо них стало звучать:

«Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны».

Когда наши усталые лошади, мотая головами, взобрались на вершину крутого холма, мы увидели белый столб дыма.

— Скоро отдых, — обрадовался Кара-оол. — Это юрты чабанов, там найдем и ночлег и воду.

— А сколько езды до них? — спросил я, вспомнив, как часто обманывается непривычный глаз, определяя расстояние в таких местах, как это.

— Километров пять… Самое большее — шесть.

— А может, переночуем прямо здесь, под открытым небом?

— Лошади хотят пить, — возразил Кара-оол, и я понял, что хочешь не хочешь, а придется сегодня одолеть эти шесть километров, хотя тело разламывается от усталости и хочется только одного: упасть на землю, вытянуться и не шевелиться.

— Скажи мне, Кара-оол, как перевести твое имя? Оно что-то значит?

— Да. Кара — черный, оол — мальчик. Черный мальчик.

— Слушай, Черный мальчик, ты уверен, что там нас кто-нибудь ждет?

— Дверь любой юрты открыта для путника, — сказал он, подгоняя лошадь. — Если в юрте тесно и всем не хватает места — хозяин пойдет спать на улицу, лишь бы у гостя был кров. Так уж у нас, у тувинцев, принято.

Может, лошади понимают и не все, что творится на этом свете, но некоторые вещи они улавливают отлично. Почуяв запах далекой юрты, они прибавили шагу, будто поняв, что мы говорим о ночлеге, отдыхе.

Я уже признавался, что пропал бы без Кара-оола. Когда мы подъехали к юрте, я смог убедиться в этом еще раз: хозяин ни слова не говорил по-русски, как и большинство тувинцев, живущих в отдаленных местах, вдали от больших городов и дорог. Я нарочно попросил Кара-оола, чтобы он помолчал и позволил мне попытаться договориться самому. Согнувшись, переступил я порог юрты и поздоровался с хозяином, который сидел на полу, поджав под себя ноги, и потягивал длинную трубку. Он кивнул головой, что-то непонятное буркнул и снова стал посасывать украшенный серебром чубук. Я по-русски спросил, можем ли мы переночевать под его кровом, но хозяин ничего не ответил и даже не подал виду, что слышал меня. Тогда я присел напротив него и повторил вопрос, зачем-то ужасно коверкая русские слова, как будто бы от этого они станут более понятными. Хозяин смотрел на меня узкими щелками глаз, и в его взгляде я уловил тревогу. Я еще раз повторил свой вопрос. Хозяин вздрогнул, осмотрелся, точно ища помощи, а потом встал и налил две пиалы чаю. Тогда заговорил Кара-оол.

Они долго толковали о чем-то по-своему, а я сидел, скрестив ноги, прихлебывал чай и осматривал юрту. Конусообразный остов, составленный из деревянных шестов, покрыт войлоком из чистой овечьей шерсти. Такой же войлок, только узорчатый, покрывает пол. Посредине юрты — железная печка, труба которой выведена наружу через оставленное в крыше отверстие. Печка — результат цивилизации, так же как и железные кровати, прижавшиеся у стен и поблескивающие никелированными спинками. Прежде не было ни кроватей, ни печек. Готовили на сложенном из камней очаге, а спали на овечьих шкурах.

Тувинский чай не имеет ничего общего с тем, который мы пьем. Во-первых, он не сладкий, а соленый, вместо сахара в него кладут соль. Если в соленую воду бросить щепотку заварки, долить сливок и положить ложку масла, то получится самый настоящий тувинский чай. Ради него не обязательно отправляться в сердце Азии. Можно приготовить и дома.

Наконец мой проводник вспомнил обо мне:

— Хозяин предлагает нам свой кров.

— Спасибо, — оказал я, а Кара-оол перевел это слово, хотя мне казалось, что приложенная рука и низкий поклон достаточно красноречивы и без перевода.

Хозяина зовут Чулдым. Он интересуется, кто я, откуда, зачем приехал сюда, с какой целью. Кара-оол честно переводит все мои ответы, однако чем дальше, тем больше я замечаю недоверие в глазах хозяина.

— Спрашивает, почему ты верхом, ведь писателей на машинах возят, — переводит мне Кара-оол.

— Не всех, — отвечаю я.

Такое объяснение, по-видимому, не удовлетворяет хозяина, он даже не улыбается и смотрит все так же подозрительно. Что он обо мне думает, за кого принимает, — один бог знает. Но не могу же я вынуть свое сердце, положить на ладонь и показать хозяину. Если не верит моим словам, пусть думает что угодно. Меня волнует совсем другое: как он живет, как трудится, какие радости и заботы сопутствуют жизни овцеводов, проводящих свой век в одиночестве, вдали от людей. Я принимаюсь расспрашивать:

— Колхозных овец пасете?

— Колхозных.

— Сколько?

— Почти тысяча… Девятьсот восемьдесят.

— Какого колхоза?

— Нашего колхоза.

— А как ваш колхоз называется?

— «Большевик».

— Это все овцы колхоза?

— Нет. Еще у других пастухов есть.

— Сколько же всего овец в колхозе?

— Много. Не знаю точно, но много. Может, шесть тысяч.

— Что получаете на трудодень?

— Нам деньгами платят.

— По сколько выходит?

— В месяц по сто десять, сто двадцать рублей.

— Каждый месяц платят?

— Каждый.

От такого диалога устаешь, пожалуй, не меньше, чем от езды верхом. Я думаю, каким образом расшевелить этого человека, как добиться, чтобы из его глаз исчезло недоверие. Не знаю, что ему сказать, о чем опросить. Сижу поджав ноги, прихлебываю соленый чай, а хозяин тем временем о чем-то осведомляется, нагнувшись к Кара-оолу.

— Спрашивает, какие в Литве деньги? — улыбнувшись, переводит Кара-оол.

— Обыкновенные, — отвечаю я и, достав из кармана рубль, добавляю: — Такие же, как во всем Союзе.

Хозяин кивает головой, но я чувствую, что он все равно не верит мне.

— Сколько держите своих овец? — опрашиваю я, лишь бы только прервать эту гнетущую тишину.

Хозяина будто кто подменил. Лицо его светлеет, и он начинает что-то быстро и весело говорить на своем языке. Кара-оол едва успевает переводить:

— Он говорит, надо было сразу сказать, что вы — финансовый инспектор. Говорит, нечего скрывать, потому что он и сам понял, что мы из финотдела…

— Почему он так думает?

— А зачем же интересуетесь его овцами?

— Хочу знать, зажиточно ли живут тувинцы?

Хозяин снова пронизывает меня испытующим взглядом, встает и вытаскивает на середину юрты большой бидон. Достает из тумбочки миску с холодной бараниной, нарезанной крупными кусками, и груду жареных лепешек.

— Тридцать овец, две коровы и две телки держу, — отвечает он наконец на мой вопрос и снова усаживается.

— И у всех столько скота?

— Не знаю, сколько у других, не считал. Своих хватает, на чужое не зарюсь. — В этих словах чувствуется уже явное недружелюбие.

В бидоне оказывается не молоко, как я было подумал, а домашняя водка — арака. Правда, гонят ее здесь не из зерна и не из сахара, а из молока. Из обычного коровьего молока, которое предварительно заквашивают особым способом.

Хозяин налил полную пиалу и знаком предложил нам пить, а сам обмакнул в водку кончики пальцев, побрызгал во все стороны, шепча какие-то непонятные слова, а потом поднес пиалу к губам и одним духом опустошил, хотя в ней было не меньше литра.

Самогон из молока оказался водянистого цвета и по вкусу немного напоминал сухое вино, особой крепости в нем тоже не было, однако помещалось его в бидоне столько, что даже будь нас тут не трое, а шестеро, и то мы легко могли бы дойти до того состояния, в котором начинают петь песни.

Хозяин поднялся и зачем-то вышел из юрты. Воспользовавшись его отсутствием, я опросил Кара-оола:

— Отчего все-таки он нам не верит?

Кара-оол только пожал плечами, но я почувствовал, что странное поведение хозяина угнетает моего проводника не меньше, чем меня самого. И это после бесконечных рассказов о гостеприимстве и приветливости тувинцев. Было от чего загрустить моему товарищу по путешествию. Я даже попытался утешить его: дескать, что переживать — в семье не без урода.

Хозяин между тем вернулся и сказал что-то Кара-оолу.

— Говорит, чтобы мы тут сами угощались, а потом укладывались на кроватях, а ему пора к овцам.

— Ночью? Что он там собирается делать?

— Сторожить. Не ровен час, волк набредет.

Я бесконечно устал, все тело разламывало, болели мускулы и, кажется, даже самые кости, но, не удержавшись, я попросился вместе с хозяином в ночное. Очень уж обидным показалось мне терять такой случай. Ведь я потом себя поедом съем, если продрыхну ночь на кровати, вместо того чтобы провести ее у костра. У костра в ночном! Ведь об этом только в книге можно прочесть или от стариков услышать — отошли у нас в прошлое и волки и костры. А здесь все осталось так, как было сто, тысячу лет назад.

Хозяин, услышав мою просьбу, никакой радости не выказал. Но Кара-оол не отступал и продолжал упрашивать его.

Наконец тот сдался:

— Возьму, но только с одним условием.

— Каким?

— Ружья оставить в юрте.

— А если волки?

— С волками справлюсь. — Он указал на свой карабин.

Я вздохнул. Что за удовольствие поджидать волков без ружья? Мое желание идти в ночное почти пропало, но и отказаться теперь было неловко. Этот странный человек, услышав, что без оружия я с ним не пойду, может подумать бог весть что.

Пришлось согласиться.

Отара блеяла рядом, на альпийском лугу.

Хозяин выдал нам с Кара-оолом по куску войлока из овечьей шерсти. От такой подстилки двойная польза: и тепло, и никакая змея не страшна. А змей тут много. Ночами они выходят на охоту, но на такой войлок никогда не заползут — не любят запаха овечьей шерсти. Хозяин устроил нас на ночь, а сам пошел на другой конец луга. На прощанье предупредил нас:

— Ночью не бродите, а то приму в темноте за волка. Долго ли до беды… А уж если пойдете куда — дайте знать.

Ночное потеряло в моих глазах всю прелесть, но деваться было уже некуда. Я расстелил войлок, улегся, поджал ноги и долго молча смотрел на снежные вершины, освещенные последними лучами солнца. Вспомнилось, как летел из Москвы в Красноярск. Там, в воздушном лайнере, тоже попался мне недоверчивый, — правда, тот был в другом роде. Когда стюардесса стала разносить по салону подносы с ужином, мой сосед, молодой паренек, отказался от еды. Я поинтересовался, почему он не ест.

— Знаем мы их! — Парень хитро ухмыльнулся и, нагнувшись к моему уху, зашептал: — Дадут всего ничего, а потом сдерут втридорога.

Я стал его уверять, что питание входит в стоимость билета, но парня сбить было не просто:

— Не хочу есть, и все тут.

Увидев, что стюардесса приближается к нам, он предложил мне:

— А вы берите, ешьте мою порцию.

Я отказался, мне и своей было вполне достаточно.

— Ешьте, я правда не буду, — настаивал паренек.

И действительно отказался от ужина. Только попросил стюардессу принести «простой холодной воды». Она подала лимонад, но он опять отказался, заявив, что у него «от сладкого внутри нехорошо». Не стал он и завтракать. Снова усиленно предлагал свою порцию мне, не спуская с меня испытующего взгляда. Я осведомился, куда и по каким делам он летит. Оказалось, паренек родом со Смоленщины, завербовался на работу в один из леспромхозов Красноярского края, слышал, «там можно здорово закалымить». До сих пор ни разу не отлучался из родной деревни, разве только в районный центр — «какую-нибудь тряпку отхватить…». Самолет приземлился в Красноярске, мы спустились по трапу, и я увидел, что паренек ни на шаг не отстает от меня, следует за мной точно тень. Так, словно сиамские близнецы, протиснулись мы в автобус, потом вышли из него, получили свой багаж. Наконец я стал прощаться.

— А и вправду, выходит, не взяли денег, — сказал он растерянно.

— Я же говорил вам…

— Говорили! Мало кто что скажет, так каждому и верить? Я специально уступил вам свою порцию. Думал, если даром, так ведь только дурак откажется. Вижу, вы не берете, — значит, фигушки даром! Вот тебе и на… Выходит, я сам дурак… А жрать-то как хотелось!..

Вспомнил я эту историю и невольно подумал о недоверии вообще. Когда впервые возникло оно меж людьми? Должно быть, после того, как один человек обманул другого. Интересно, как он это сделал и каков был тот первый на земле обман? Мужчина решился обхитрить своего ближнего или женщина?

Незаметно я заснул. Вдруг почувствовал, что кто-то трясет меня за плечо, услышал мужские голоса и открыл глаза. Высоко в небе мерцали большие и яркие звезды. Подле себя я различил силуэты трех вооруженных мужчин. Поскольку я глядел на них снизу, они показались мне необыкновенно высокими, а дула их ружей упирались в самые звезды. Кара-оол тряс меня за плечо и все твердил что-то, но я спросонья ничего не соображал. Наконец я пришел в себя и понял, что требуют показать документы.

Я показал.

Вооруженные великаны долго вертели в руках мой паспорт и командировочное удостоверение, освещая их фонариком. Присмотревшись, я узнал среди них нашего хозяина. Вернув мне документы, незнакомцы накинулись на хозяина. Хоть я и не понимал ни слова, но по тону можно было догадаться, что хозяину пришлось не сладко. «Так ему и надо», — подумал я. Потом один из прибывших по-русски извинился передо мной и пригласил зайти в юрту. По дороге Кара-оол успел мне все объяснить. Оказывается, хозяин еще с вечера отправил жену верхом сообщить соседям, что к нему в юрту забрели два подозрительных типа. Наверное, шпионы. (Особое подозрение вызвали у него моя одежда, кожаный бумажник и большой блок кубинских сигарет «Лигера» с непонятными, чужими буквами на них.) Соседи схватили оружие, оседлали лошадей и поспешили на помощь другу.

Выслушав все это, я не на шутку разозлился.

— Какой идиотизм!

— Почему? — возразил Кара-оол. — Этого человека не трудно понять. За этими горами — граница. Зато теперь понятно, почему нас так встретили, а то я все время думал: что это случилось — тувинец гостя по-человечески принять не умеет. А если ошибся человек, так это не страшно. На границе люди на все смотрят по-государственному…

Я вспомнил услышанные накануне слова: нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны. Однако вслух сказал:

— Больше доверять людям надо.

При этих словах Кара-оол усмехнулся и остановился.

— Доверять, говорите, надо… Они-то на границе живут, а вот вы…

— Что я?

— Да прошлой ночью, помните, когда мы в деревне ночевали, вы свой свитер под подушку сунули. Нет разве?

— Ну, сунул, чтобы повыше было.

— Да нет уж… — вздохнул Кара-оол и, помолчав, добавил: — Деньги у вас в свитере, вот почему…

Меня будто мокрой тряпкой по лицу хлестнули. Я радовался, что кругом темно и Кара-оол не может видеть моего вспыхнувшего лица. Вся злость тотчас остыла.

Хозяин постарался, чтобы мы поскорее забыли о происшедшем недоразумении, и устроил настоящий пир. Теперь и он сам, и соседи, и Кара-оол добродушно посмеивались над рассеявшимися подозрениями. Хозяева все подливали в наши пиалы араку, подкладывали на тарелки различные яства, и кажется, уже в сотый раз хозяин извинялся за свою ошибку. Я старался поддерживать непринужденный разговор и смеялся вместе со всеми, но на душе кошки скребли. У меня почему-то совсем пропало желание философствовать на тему — как, где, когда и почему человек перестал доверять человеку. Наверно, важнее призадуматься о собственных поступках, чем размышлять о том, как вели себя мои далекие предки. Снова всплыла в памяти побитая ветрами и дождями надпись: «Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны». И вдруг по-новому открылся мне смысл этих слов. Словно они были высечены не тысячу лет назад, а сегодня, сейчас, специально для меня.

Хозяин не отпустил нас и на следующий день. Он и слышать не хотел о том, чтобы мы уехали, и все твердил, какой большой праздник для них наше посещение. Мы не сомневались, что он говорит это от чистого сердца. Его вообще невозможно было узнать — совсем не тот человек, что вчера. Подозрения его рассеялись, и он искренне радовался тому, что у него в юрте гости. Традиции гостеприимства сложились у тувинцев в незапамятные времена и свято сохраняются до наших дней. Условия жизни в этом краю, отделенном горными хребтами от всего мира, не дают им угаснуть. Люди круглый год кочуют с овечьими отарами по степи, целыми неделями, а то и месяцами не встречая живого человека. Как тут не назвать счастливым тот день, когда путник переступает порог твоей юрты! Здесь, как и на Крайнем Севере, умеют ценить дружбу и добрые отношения между людьми…

2

Кара-оол едет впереди, за ним, привязанная к его седлу, шагает лошадь с поклажей, а я замыкаю нашу небольшую кавалькаду. Часами не вижу я ничего, кроме хвоста идущей впереди лошади. Четвертый день мы пробираемся сквозь горную тайгу и ни разу за все это время не встретили ни человека, ни селения. Нет даже никакого намека на то, что здесь когда-нибудь побывал человек, — кругом тайга, нетронутая, нехоженая тайга. На каждом шагу дорогу преграждают стволы поваленных деревьев. Поросшие высокой травой, лежат на земле столетние кедры, лиственницы, сибирские ели. Одни выворочены ураганами, другие повержены временем. Некоторые совсем истлели и рассыпаются, как гнилушки, под копытом лошади, а есть и такие, у которых даже хвоя не успела потемнеть, так недавно они упали. Кто сказал, что деревья умирают стоя? Я вижу кругом себя умирающие деревья, они бессильно вытянулись на земле и тщетно пытаются ухватиться за нее корнями. А на освободившемся месте уже пробиваются новые ростки, молодые побеги тянутся к солнцу и заслоняют свет погибающим на земле старикам.

Время от времени громко захлопает сильными крыльями лесной отшельник глухарь или вспорхнет семейство испуганных рябчиков. Далеко они не улетают, опустятся на соседнее дерево и затаятся. Мы успеваем подстрелить одного-двух, а остальные перелетают дальше. Мы больше не преследуем их, ужин нам обеспечен. Впрочем, говорить «мы» не совсем правильно, потому что охотится в основном один Кара-оол. Я весь распух за эти дни, глаза превратились в узкие щелки, а часы пришлось спрятать в карман — руки мои настолько разбухли, что ремешок не сходится на запястье. Так меня преобразили комары и москиты. Их здесь — великое множество. Мы захватили с собой бутылку репудина — специальной жидкости, запах которой должен предохранять от гнуса, однако и репудин почти не помогает — жара и духота стоят невероятные, так что пот моментально смывает весь наш репудин, а когда, стекая, он попадает в нос или, не дай бог, в глаза, начинается такая резь и жжение, что кажется, вот-вот ослепнешь. Теперь мы с Кара-оолом уже ученые, намазываем репудином одежду, шапку, шею, руки, но только не лицо. Кара-оол едет впереди, окруженный ореолом из мошкары. Силуэт человека еле виден сквозь густое облако, образованное этими тварями. Такое же облако сопровождает и меня, но я лишен возможности полюбоваться на себя со стороны. Днем мы еще умудряемся кое-как бороться с этим «бичом божьим», но ночью комары берут реванш. Спим мы под открытым небом, разложив костер из толстых стволов. Измученные дорогой и дневной жарой, мгновенно засыпаем. Репудин, которым мы мажемся перед сном, вскоре испаряется, и тут уж комары могут пить нашу кровь сколько угодно.

Мы едем по глубокому ущелью. Когда-то здесь бежала горная речка, теперь она высохла, осталось только русло, устланное гравием и галькой. Там, где уходящие в небо отвесные скалы стискивают ущелье с обеих сторон, шаги лошадей начинают звучать как выстрелы, и эхо этих выстрелов долго блуждает в горах.

Богата осенняя тайга. Поляны сплошь покрыты красной и черной смородиной, брусникой, ветви кедров унизаны шишками, полными вкусных орехов. Всю дорогу нас сопровождает резкий пронзительный крик кедровок. Птицы трудятся, вылущивают из шишек орешки, чтобы сделать запасы на зиму. Мы тоже по возможности пользуемся благами тайги. Не слезая с лошади, на ходу отламываем облепленную ягодами ветку смородины и утоляем жажду, той же веткой стараясь отогнать от себя и лошадей кровопийц-комаров. Не надо только жадничать. Помню, в первый день, как мы въехали в тайгу, я набросился на ягоды. Кисленькие, сочные, они приятно освежали, так что я за весь день ни разу не приложился к меху с водой. Вечером мы расположились на ночлег, и Кара-оол зажарил на костре двух рябчиков. И тут вдруг выяснилось, что я не в состоянии откусить ни малейшего кусочка не то что мяса, но даже и мягкой лепешки — так отчаянно болели у меня все зубы. Впечатление было такое, будто кусаешь не зубами, а деснами, с которых содрана кожа. Ягоды оказались крайне коварными. Потом я выяснил, что по-русски они называются «кислица». Весь следующий день я тоже ничего не мог откусить. Кара-оолу пришлось сварить бульон из рябчика, чтобы хоть чем-то поддержать мои силы. Так я поплатился за свою жадность.

После полудня въезжаем в долину, которую не назовешь иначе как преисподней. Буйные травы, по пояс всаднику. Душно, все пропитано запахом гнили и застоялой воды, черная туча комаров заслоняет солнце. Добрый час пробиваемся сквозь эти своеобразные джунгли, пока наконец начинаем снова подыматься в гору. Кажется, самое тяжкое осталось позади. И вдруг ни с того ни с сего падает лошадь, навьюченная поклажей. Я вижу, как у нее подкашиваются ноги, как, попытавшись встать, она теряет равновесие и валится на бок. Несчастное животное бьет копытами по воздуху, тщетно силится встать. В огромных выпученных глазах отражается ужас. Мне становится не по себе, я чувствую, как по моей спине пробегают мурашки. Бедная лошадь храпит и судорожно роет копытами землю. Все это происходит в одну секунду. Пока Кара-оол успевает соскочить на землю и подбежать к попавшей в беду лошади, та уже лежит недвижно. Я вижу, как дымная пелена затягивает огромный остановившийся глаз и прямо на роговицу, прорезанную яркими жилками, садятся, толкаясь, сотни комаров. Садятся на открытый, ничем не защищенный глаз. Из всего, что произошло, это показалось мне самым ужасным.

— Помоги, — зовет Кара-оол.

Сам он хлопочет возле лошадиной морды. Засовывает пальцы в ноздри, вытаскивает оттуда какую-то темную, липкую массу. Я не сразу понял, что это — комары, каша из комаров. Мы еще пытались спасти лошадь, но было поздно.

— Задохнулась, — сказал Кара-оол.

Оказывается, такое случается здесь, особенно если лето, как нынче, жаркое. Лошадь втягивает в себя комаров вместе с воздухом, и в конце концов они плотно забивают дыхательные пути. Жуткая смерть. Кажется, наши лошади всё поняли и думают о том же, что и мы, косясь на своего павшего собрата.

Мы распустили ремни, сняли с мертвой лошади поклажу и, поделив поровну, приторочили к своим седлам. Пока мы занимались всем этим, по земле заскользила громадная тень. Я поднял голову и остолбенел. В небе кружили две огромные птицы. Распластав крылья, они спускались все ниже и ниже. Я не ошибся. Это были грифы. Всю дорогу я задирал голову и окидывал взглядом вершины гор, напрасно надеясь увидеть этих птиц. По правде сказать, я даже усомнился в словах Кара-оола, который утверждал, что грифы водятся в этих местах. Поэтому я и был так поражен, увидев их. Меня поразило, как эти хищники моментально учуяли добычу — не успел еще затихнуть храп умирающей лошади, а грифы уже парили в небе, точно кто-то дал им знать.

Грифы спускались. Все ниже и ниже, описывая круг за кругом, почти цепляя концами крыльев за выступы скал. Отчетливо были видны совершенно голые, лишенные перьев, жадно вытянутые шеи и страшные, загнутые клювы.

Не дай бог, если путник, путешествуя по этим местам, попадет в беду — вывихнет или сломает ногу, заблудится или ослабеет от голода… Что должен пережить человек, выбившийся из сил, но еще не потерявший сознания, видя, как над его головой описывают круги эти отвратительные птицы, и зная, что они никогда не ошибаются, не покидают напрасно свои пристанища на гребнях скал?

На закате мы остановились. Решили сделать привал под гигантским кедром, который вытеснил все живое вокруг и один царил на лесной поляне. Поблизости от ствола, который едва охватят четверо мужчин, не растет даже трава. Хвоя устлала землю таким толстым слоем, что ноги пружинят, словно идешь по губке. Хорошо живется такому эгоисту, и простора, и солнечного света, и живительных соков для корней — всего ему хватает. И все за счет других.

Пока закипел чайник, стемнело. Первое время я не мог пить этот чай. Слишком было противно. Только нальешь воду в кружку, не успеешь глотка сделать, а там уже столько комаров — словно пенка на остывающем какао. Потрескивают на зубах, как песок. Однако выход был найден. Мы с Кара-оолом стали отрывать по листу лопуха и прикрывать чашки. Так и пьем, не снимая этой крышки. Комары все равно трещат на зубах, но в меньшем количестве.

— Немало мы их уже поели, — говорю я, а Кара-оол откликается:

— Не волнуйтесь, на завтра останется.

— Разве мы и завтра еще не доберемся до Молочного озера?

— Как знать, — Кара-оол пожимает плечами.

А меня уже начинает донимать тоска — чувство, которое не раз приходилось испытать во время путешествий. Я убедился, что нет на земле ничего тяжелее этой тоски. Человек все может вынести — зной, холод, голод, физическую боль, может привыкнуть к самым плохим условиям, но никогда не в силах побороть эту тоску, самую страшную болезнь, название которой — ностальгия. Не раз побывал я в ее лапах и по опыту знаю, что есть от нее только два лекарства — либо работа, отгоняющая прочь все мысли, либо сон. Сейчас ночь, никакой работы не придумаешь, да и сил нету. Остается спать. Я терпеливо расстилаю овечью шкуру, мажусь репудином, ложусь и пытаюсь заснуть под колыбельную комаров. Однако сон не идет, мысли упрямо возвращаются к Литве…

Каждый раз, когда я отправляюсь в дальнюю дорогу и прощаюсь с Литвой, мне вспоминается война. Только начинаю собирать дорожный мешок, и тут же мысль о войне. Это у меня как рефлекс. Может, и впрямь рефлекс, ведь первая моя разлука с Литвой была вызвана именно войной. И теперь каждое расставание с родными местами бередит старые раны, и я снова без конца твержу про себя строки вашего литовского соловья — Саломеи Нерис:

Я к тебе бреду по бездорожью Через голод, холод и беду…

Стоит мне очутиться вдали от родины, как мной овладевает страх потерять ее навсегда. У каждого человека есть в жизни много дорогого, любая потеря бывает болезненна и часто надолго лишает покоя. Однако самая страшная, ни с чем не сравнимая потеря — лишиться родины. Эта рана никогда не заживает; сколько бы ни прожил человек на чужбине, она остается открытой, кровоточит до конца дней. Тот, кто потерял родину, напоминает мне полувывороченное ветром дерево. Оно еще стоит, удерживается частью корней, впитывает земные соки, но у него нет будущего, оно еще существует, старается оттянуть физическую смерть, но участь его решена.

Наука пока не в состоянии ответить на многие вопросы, интересующие человечество. Никто до сих пор не может точно сказать, откуда пришли к берегам Балтики мы, литовцы, какой путь проделали наши предки, какие континенты пересекли, пока наконец добрались до Литвы. Правда, ученые отмечают, что когда-то литовцы жили гораздо восточнее, об этом свидетельствуют сохранившиеся в некоторых местностях географические названия с балтийскими корнями. Где то место на земле, в котором впервые появились литовцы? Неизвестно. Пока что никто на этот вопрос не может точно ответить. Остается только строить догадки и гипотезы. Я не претендую на то, чтобы заполнить пробелы в науке. Я вообще не смею что-либо утверждать или оспаривать, просто я часто думаю о пути, пройденном моими предками, и мне кажется, что этот путь был бесконечно долгим, они обошли много земель, прежде чем нашли ту, о которой мечтали. В одном месте безжалостно пекло солнце, под его жарким дыханьем гибло все живое, в другом — землетрясения или наводнения обращали в прах творения их рук. Только возле Балтийского моря они нашли то, что искали. Здесь леса предлагали людям свои дары, здесь тучные пастбища готовы были принять стада и табуны, здесь ласково грело солнце и никогда не пересыхали русла рек. Плавно, без всяких потрясений сменяли друг друга времена года, и после тяжкого труда наступал сладкий отдых. Кажется, в этом краю природа собрала по крупице все, чем земля богата: синеву неба, сияние радуги, кипучее цветенье весны, сочные плоды, золото осени, белизну снега, туманы и дожди, зыбучие пески и жирный чернозем — всего понемногу, без излишеств и крайностей…

Не могу заснуть. Лежу с закрытыми глазами и вижу Литву. «Я к тебе бреду по бездорожью через голод, холод и беду…»

Я вожу с собою талисман — маленькую сову-свистульку из обожженной глины. Мне подарила ее дочь. «Папа, если тебе будет очень грустно, — сказала она, — ты посвисти». Мне сейчас действительно очень грустно, я достаю глиняную сову и начинаю свистеть. Без всякой мелодии, просто так свищу и свищу. Кара-оол поднимает голову и заспанным голосом спрашивает:

— Что это?

Я не отвечаю, продолжаю дуть, не выпуская совы из губ. Кара-оол подымается и, наклонившись надо мной, трясет за плечо:

— Что с тобой?

Не знаю, что ему ответить.

— Что случилось?

Надо что-то ответить, но так не хочется вдаваться в объяснения, которые к тому же, вероятно, покажутся ему сентиментальными и непонятными. Я говорю:

— Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны.

Кара-оол понимающе кивает головой. Он поправляет костер, ложится на место, и вдруг я слышу странные звуки. Сначала я решил, что это галлюцинация или просто звенит в ушах, привыкших за день к жужжанию комаров. Но тут же догадываюсь, что слышу своеобразнейшее в мире пение. Так поют только в Туве. Кажется, будто поет не один, а сразу три человека — один ведет низким басом, второй берет выше, а голос третьего журчит, как флейта. Медленная, несложная, наполненная какой-то грустью мелодия плывет, словно река, петляет, вьется, то широко разливаясь в долинах, то сужаясь и грозно шумя в ущельях. Порою чудится гул органа, а порою — флейта или рожок, и все это непрестанно, без каких бы то ни было усилий льется и льется с губ одного человека. Я сравнил бы пение Кара-оола с трелями гастролировавшей в Вильнюсе индианки Имы Сумак, хотя все здесь оригинально, неповторимо, выросло из глубоких певческих традиций тувинского народа, и услышать это можно только в Туве.

— Как называется эта песня? — спросил я, когда Кара-оол умолк.

— Хомей, — сказал он и в свою очередь спросил: — А твоя?

— Что — моя?

— Как называется твоя песня?

Очевидно, он принял глиняную свистульку за какой-то наш народный инструмент, на котором я исполнял литовскую песню.

— Ильгесис, — не найдя другого слова, ответил я, и Кара-оол несколько раз повторил литовское слово, как бы желая запомнить его.

Мы еще долго не спали. Кара-оол говорил, как никогда. Может быть, он хотел излить все свои тревоги и сомнения, может, поверяя мне свои горести, сам искал ответ на многие вопросы, а может, рассчитывал услышать его от меня.

По собственным словам, он — человек пропащий, непутевый. Если бы можно было сделать из него двоих, оба вышли бы хорошими, возможно, даже прекрасными людьми, а один вот — никуда не годится, безнадежно испорченный человек, и все тут. Жаль, но ничего не попишешь, — видно, каждая новая эпоха, говорит он, дает таких никудышных людей. Почему никудышных? А потому. Одной ногой они в прошлом, а другой — в будущем. Как это понимать? Очень просто. Человеку, который родился и вырос в горах, чье детство и юность прошли в седле, кто целыми месяцами кочевал за стадом или охотился, — такому человеку очень трудно привыкнуть к новой жизни. А привыкать надо. Обязательное восьмилетнее обучение, средняя школа, цивилизация, грандиозные перемены в жизни не проходят бесследно для человека. Разумом он понимает это и говорит, что будущее за новой жизнью и за теми, кто идет с нею в ногу. Вот и он, Кара-оол, окончив среднюю школу, поехал учиться дальше в Москву. Год проучился в университете имени Ломоносова (теперь понятно, откуда он так хорошо говорит по-русски!), изучал историю. А по ночам ему мерещились тувинские горы и тайга. На каникулы возвратился домой. И чем ближе был день отъезда, тем сильнее одолевало его беспокойство. Но все это как рукой сняло, стоило лишь ему твердо решить, что никуда он больше не уедет, останется там, где испокон веков жили деды и прадеды. И никуда не поехал. Три года снова пас овец, охотился, свободный, как горный ветер, но настоящее счастье так и не вернулось. Тесное знакомство с цивилизацией, появившийся вкус к учебе сделали свое — человек уже не довольствовался тем, что прежде казалось идеальной жизнью. Нынешней осенью Кара-оол снова покинет родные места. Поступает в Кызылский педагогический институт.

— Выдержишь?

— Не знаю, — откровенно признается он. — Если предки не позовут обратно.

Да, действительно, в Кара-ооле живут сразу два человека. Оба они по-своему хороши. И каждый тянет в свою сторону. Думаю, это происходит не только с Кара-оолом. Республика только в 1944 году вошла в семью советских народов. Мы часто говорим в Литве о нашей новой интеллигенции, о том, что подавляющее большинство ее — первое поколение от плуга. Между тем здесь, в Туве, иной интеллигенции вообще не существует. Все люди, занятые умственным трудом, это дети охотников, овцеводов, оленеводов, земледельцев, получившие за годы советской власти новые профессии, о которых в старой Туве никто и не слышал. Впрочем, это особая тема, и к ней мы еще вернемся. На сегодня достаточно, всего хватит на сегодня: и усталости, и радости путешествия, и грусти — всего-всего. Не хватает только одного — сна. Я съеживаюсь, поворачиваюсь спиной к костру и пытаюсь заснуть.

— Спишь? — негромко спрашивает Кара-оол.

Я думаю, что лучше не отзываться, иначе разговорам конца не будет. Но Кара-оол повторяет вопрос, и я вынужден откликнуться.

— Угадай, кто мой любимый поэт? — спрашивает Кара-оол, а меня разбирает досада — вздумал, видите ли, среди ночи викторину устраивать!

— Много поэтов на земле, — говорю я довольно кислым голосом.

— Из современных.

— Не знаю, — вздыхаю я.

— Межелайтис.

— Кто? — переспрашиваю я, будто не расслышав.

— Межелайтис, — повторяет он. — Ваш Межелайтис.

Сна ни в одном глазу. Я сижу и всматриваюсь в Кара-оола. По правде сказать, я не верю ему. Как-то очень уж не вяжется обстановка последних дней с этими словами, слишком далеко находимся мы от Литвы…

— Что ты читал Межелайтиса? — вопрошаю я.

Кара-оол, должно быть, чувствует в моем голосе следовательскую нотку, понимает, что я «ловлю» его. Видно, поэтому и не начинает с «Человека», а перечисляет сперва другие книги поэта, переведенные на русский язык.

Откровенно говоря, этого я не ожидал. Думал, слышал человек фамилию, может, и читал что-либо, зная, что Межелайтис — лауреат Ленинской премии… (Есть ведь немало людей, которые запоминают фамилии, названия произведений и манипулируют ими не хуже всякого эрудита, а на поверку даже в руках не держали их.) И вот тебе на!

— В Туве любят вашего Межелайтиса, — говорит Кара-оол, как бы угадав мои сомнения. — Особенно молодежь.

Вот и ответ тем, кто устанавливает жесткие критерии, в соответствии с которыми решает потом, какого поэта читатель примет, а какого нет. Разговор с Кара-оолом лишний раз доказал мне, что не существует читателя, скроенного и сшитого по единому образцу, строго соответствующему требованиям стандарта.

— Кто переводил Межелайтиса на тувинский язык? — спрашиваю я.

— Не переводили.

— Откуда же люди знают его стихи?

— Молодежь знает, те, кто говорит по-русски. В основном студенты. А это — главное. Разъедутся студенты во время каникул по всей Туве, и многие самостоятельно пытаются перевести то или иное стихотворение.

Меня по-настоящему взволновали слова Кара-оола. Хорошее чувство оттеснило ностальгию и как бы приблизило Литву. Я уже не чувствую себя таким одиноким, не думаю, что зря тащился на край света.

Теперь можно и уснуть спокойно.

3

Второй день живем мы в юрте у Молочного озера. Тувинские названия очень красивы, оригинальны, опираются на сказания и легенды. Я был на горе Желтых Дров и на другой, под названием Стреляный Пень. А теперь вот живу на берегу Молочного озера. Красная тайга: на северном склоне гор вздымаются голые розоватые скалы, а южная часть заросла непроходимой тайгой. Вода в озере удивительно чистая, прозрачно-голубая, но, когда солнце находится в зените и печет макушку, озеро вдруг становится похожим на молоко. Возможно, это объясняется тем, что его со всех сторон окружают белоснежные вершины, а может, на дне имеются залежи известняка или гипса.

Вокруг озера, на альпийских лугах, пасутся тысячные отары овец, которых сгоняют сюда в летние месяцы пастухи окрестных колхозов. Там и сям над озером поднимается дым — в юртах живут семьи овцеводов.

Мы с Кара-оолом следуем за Комбу — пожилым чабаном, опытным охотником, который обещал показать нам редкое, во многих местах уже исчезнувшее животное — архара, горного барана. Комбу сказал, что подстрелить архара вряд ли удастся, но увидеть наверняка придется, так как чабану известны места, где обитает небольшое стадо горных баранов. Мы взбираемся в гору, иногда карабкаемся на четвереньках, цепляясь за камни, скалы, огибая обрывы. Время от времени из-под ног срывается камень и с ужасным шумом катится вниз. В такие минуты Комбу оборачивается и смотрит на нас с упреком. Он сам не уронил ни одного камня, взбирается быстро и ловко, не хуже архара.

Никогда я не был альпинистом. Не привык к горам. Мне здесь не хватает воздуха, немного кружится голова, и все время клонит ко сну. Подъем в горах напоминает жизненный путь человека. Вот взбираешься, пыхтишь, не спуская глаз со своей цели — острого, точно костельная башня, пика, мечтаешь как можно скорей достичь его, перевести дух. А когда достигнешь — видишь, что впереди высятся другие вершины, которые еще предстоит одолеть, и твоя гора — лишь малая часть всего пути. Как в жизни, так и здесь: хочешь не хочешь — приходится иной раз спускаться вниз, к подножью нового подъема, если не желаешь вечно торчать на своей горе, а стремишься к новым вершинам. И так же, как в жизни, здесь необходима последовательность. Не начнешь ведь взбираться с середины. От самого подножья до вершины надо проделать весь путь своими ногами, своими силами. И разумеется, здесь также многое решает подготовленность. Один возвращается с полдороги, а у другого хватает и сил, и воли, и он взбирается с одной вершины на другую, хотя порой бывает чертовски трудно. И мне кажется, что всегда, во все времена, жизненный путь человека будет похож на подъем в горах, и не нужно ни у себя, ни у будущих поколений создавать иллюзию, что, мол, наступит такое время, когда больше никому не понадобится преодолевать свои горы, потому что их не будет, а на пути человека останутся лишь цветущие долины, ни подъемов, ни падений… Нет. Всегда будет существовать большой горный хребет, который предстоит преодолеть каждому поколению. Называется этот хребет — Человеческое Совершенство.

Альпийские луга давно уже кончились, остались где-то внизу. Мы карабкаемся по голым скалам, выискивая надежную опору для ноги. Изредка останавливаемся передохнуть, и тогда я не могу оторвать глаз от Молочного озера, которое ярко синеет далеко внизу, как одинокий, глядящий в небо глаз какого-то великана.

От сигарет у меня в кармане одна труха — пачка лопнула, и теперь мы пользуемся длинной трубкой Комбу. Я достаю из кармана щепотку табаку, набиваю отделанную серебром трубку, затягиваюсь и слушаю, как ветер шепчется о чем-то с горами, жду пушистое облако, медленно приближающееся к нам. Когда летишь самолетом над облаками, всматриваешься в бескрайнюю белоснежную ширь, хочется надеть лыжи и бежать, бежать по этим просторам — такими они кажутся прочными и надежными. Вот и сейчас приближающееся облако похоже на плотную глыбу льда и снега, которая раздавит нас, прижмет к скале или столкнет в пропасть, если не успеешь уцепиться, взобраться на нее и, оседлав, отправиться в небесное кочевье. Но облако редеет, расступается, превращаясь в туман, оно не толкает нас в бездну, не давит, а только обдает лицо прохладным дыханием и плывет своей дорогой.

Комбу оставляет нас и спускается к подножью следующей вершины. Оттуда он снова будет карабкаться вверх, может быть, спугнет горных баранов, погонит их в нашу сторону, и, быть может, нам удастся убить одного архара. Все это лишь — может быть. Но и одно это «может быть» будоражит нас, заставляет быстрее течь кровь по жилам, стесняет дыхание, заставляя прислушиваться к малейшему шороху. Я глубоко убежден: чтобы познать живую природу, надо стать охотником, хоть немножко похожим на наших предков. Есть, разумеется, и другой путь для достижения этой цели — можно изучать естественные науки, годами рыться в книгах, слушать лекции и в конце концов узнать все тайны природы, которые успело разгадать человечество. Однако между двумя этими способами есть одна существенная разница. Наши предки-охотники кормились самой природой, а во втором случае человека кормит наука о природе. Так что это — два разных способа познания, и цена им тоже разная. Много есть тяжелых, неблагодарных профессий. Но профессия охотника, на мой взгляд, резко отличается от всех, ибо за тысячи лет почти не изменилась. В других профессиях люди ввели много новшеств, облегчающих труд, зачастую вместо собственных мускулов впрягают в работу машины. У охотников же за это время почти все осталось по-старому, только вместо копий, дротиков и стрел появились ружья, что несколько удлинило и укрепило руку охотника. Однако суть, главное осталось таким же, каким было и в глубине веков: либо ты обманешь зверя, либо зверь обманет тебя. Более того. За последние десятилетия охота стала, так сказать, профессией отшельников. Если в древности на охоту выходили всей семьей или родом, то современный охотник-профессионал — это одинокий человек, целыми месяцами живущий в глухой тайге, вдали от семьи, отрезанный от мира, от элементарнейших достижений цивилизации. Профессия охотника трудна, требует бесконечной выдержки, а также физических и духовных сил. А главное, никогда нет гарантии в успехе, потому что далеко не все зависит от самого охотника. Не удивительно поэтому, что все меньше и меньше остается людей, избравших это тяжкое ремесло. Я знаю, что многие области Сибири жалуются на нехватку охотников-профессионалов, приглашают людей из других мест, предлагают им богатые зверем участки, но призывы эти чаще всего остаются тщетными. Такое положение создалось в тех краях, где охота считалась когда-то и теперь еще считается самым важным промыслом. Это весьма характерный признак, свидетельствующий об огромных изменениях даже в отдаленнейших уголках нашей страны. По нему можно судить, что у людей теперь есть более легкие способы добывать хлеб насущный, чем охота. На заводе, фабрике, в учреждении, отчасти даже в колхозе существует нормированный рабочий день, один или два выходных в неделю, множество других преимуществ, в том числе и то, что человек трудится среди людей. А у охотника нет ни досуга, ни твердо установленного рабочего времени. Это и заставляет многих расстаться с древней, едва ли не самой древней на земле, профессией в поисках более легкого хлеба. А найти его не так уж трудно. Рабочие руки везде нужны.

Мы лежим с Кара-оолом на горной площадке и следим за удаляющимся Комбу. Когда-то он тоже занимался только охотой, но уже пять лет работает чабаном в колхозе. И лучше, и надежнее, и есть время полюбоваться на своих детей… По всему видать, что Комбу — опытный охотник, не один год существовавший этим промыслом. Он идет спорым, легким шагом, весь будто напружиненный. Кажется, без всякой усталости, без усилий взлетает на преградивший дорогу камень, перемахивает через рытвины, бесплотной тенью скользит по оставленным лавиной обломкам скал. Он удаляется очень быстро, и я уже в бинокль наблюдаю за каждым его шагом.

Внезапно Комбу останавливается и, задрав голову, смотрит вверх. Что он там увидел? Я направляю бинокль в ту сторону, поднимаю выше, выше и вдруг на краю отвесной скалы замечаю горного барана. Он застыл, как каменное изваяние, огромные загнутые рога, сильные передние ноги уперлись в край бездны, тело напряжено, как в прыжке, а голова опущена, — очевидно, он смотрит вниз, на Комбу. Да, они видят друг друга, и оба стоят не шевелясь. Карабин по-прежнему висит на плече Комбу — стрелять на таком расстоянии бесполезно. Я отчетливо вижу в бинокле не только фигуру Комбу, но и прищуренные глаза, руку, крепко сжимающую ремень карабина, вижу, как он облизывает запекшиеся губы. Затем начинается что-то совершенно непонятное. Комбу сбрасывает карабин с плеча и кладет на землю, стягивает свою охотничью куртку и надевает ее на обломок скалы, как бы желая согреть этот камень. Я вижу, как он, присев, тянет руку к большому камню, долго и упорно пытается раскачать его, выдрать из горы, а когда наконец это удается — с трудом поднимает его и ставит на скалу, покрытую курткой. Придерживая камень одной рукой, он в то же время другой нащупывает мелкие обломки и подпирает ими это странное сооружение, затем снимает шапку и нахлобучивает ее сверху. Теперь кажется, что там не один, а два человека. Комбу снова берет в руки карабин и, прячась за скалами и камнями, начинает ползти в сторону.

Баран все так же стоит над краем пропасти, уставясь вниз. Влекомый каким-то любопытством, он делает еще шаг вперед и, кажется, только чудом удерживается на краю обрыва. Между тем Комбу подползает к подножью отвесной скалы и встает, убедившись, что архар не видит его. Выждав немного, разувается, аккуратно прижимает голенища сапог камнями. Уж не думает ли он взобраться наверх? Скала почти отвесная, голая, метров пятьдесят высотой, там негде ногу поставить, уцепиться не за что. И все же Комбу подходит именно к этой отвесной стене. Неужели он сошел с ума — лезет прямо в лапы смерти? Перекинув через плечо карабин, Комбу становится босыми ногами на узкий карниз, лицом и всем телом прижавшись к отвесной скале, и вершок за вершком боком продвигается вдоль стены. Просто мороз по коже подирает, глядя, как человек движется над пропастью. Кажется, что этот путь никогда не кончится…

А баран все стоит. По-прежнему смотрит вниз, на оставленное Комбу чучело. Наконец охотник скрывается за поворотом. Еще некоторое время я вижу одинокую руку, прилипшую к скале, а затем исчезает и она. Тянутся долгие минуты неизвестности.

И вдруг грянул гром. Нет, не гром, это грохнул выстрел, но я не могу найти более точного сравнения — только гром, с его бесчисленным повторением раскатов эха, может дать представление о выстреле в горах… Я не видел, когда упал баран. Я успел лишь заметить, как он стремительно летит в пропасть головой вниз. Вот он ударился о выступ скалы, подскочил, словно резиновый, перевернулся и покатился вниз, пронесся мимо оставленного Комбу чучела, скрылся из глаз.

С грохотом выстрела точно камень свалился у меня с груди. Облегченно вздохнул и Кара-оол. Спустя некоторое время мы увидели и самого Комбу. Он стоял там, откуда несколько минут назад сорвался вниз баран. Сгубило беднягу любопытство. Обычно архары довольно пугливы и осторожны, к ним трудно подобраться на выстрел, и преследовать их в горах — пустая трата времени. Но есть у них слабость — хоть издали поглазеть на такую диковинку, какой является в этих местах человек. Дорого обходится им любопытство…

Хороши рога архара. Огромные, сильные, свернутые чуть ли не спиралью, они служат животному не только оружием. Попав в затруднительное положение, припертый хищным зверем или охотником к отвесному обрыву, откуда, казалось бы, невозможно спуститься, архар прыгает вниз головой, даже если высота достигает двадцати метров и под ним не пуховая постель, а жесткая скала. Он летит, как прыгун с трамплина в воду, ударяется рогами о скалу, подскакивает, как туго надутый мяч, да только его и видели.

Спускаться было ничуть не легче, а может быть, даже и труднее, чем взбираться. Тяжелая добыча тащила нас, бросала в стороны, вынуждала искать более удобные проходы, делать большие петли, и поэтому мы достигли лагеря у Молочного озера, когда уже смеркалось.

При свете костров мужчины содрали с барана шкуру, осторожно, не пролив ни капли, спустили в большое блюдо кровь, разделали тушу.

— Будет хан, — сказал Комбу.

— Какой хан? — удивился я.

— Настоящий, — не пускаясь в объяснения, ответил он.

Женщины очистили бараньи кишки и наполнили их кровью, смешанной со сливками и всевозможными приправами. (Кстати, приправы здесь не покупают, а собирают в тайге и в горах. Тут есть и дикий чеснок, и дикий лук, и разные другие пахучие травы, названия которых я не знаю, но которые вполне заменяют петрушку или лавровый лист. Сейчас, в конце лета, у каждой юрты на расстеленных полотнищах сушатся на солнце эти таежные приправы. На зиму. Здесь сушат и ягоды: красную и черную смородину, а также многие другие, которые, говорят, очень вкусны со сливками.) Наполнив кишку, ее завязывают и опускают в кипящий котел.

Через несколько минут хан готов. Вместе с ханом появляется и бидон араки. Налитая до краев пиала, украшенная орнаментом, переходит по кругу из рук в руки, и каждый, принимая ее, говорит о счастье, желает удачи и здоровья тебе, твоей семье и всему твоему народу. Горячий хан, дымящийся, обжигающий руки, исчезает с большого подноса. По вкусу он напоминает нашу кровяную колбасу.

К пиршеству присоединяются и женщины. Они ютятся под боком у своих мужей и молча слушают мужские разговоры о жизни, о прежних и нынешних временах. Это целые истории. Одни из них веселые, другие — грустные, третьи — драматические и даже трагические. Последние относятся к старым временам. И хотя старина эта очень относительна: лет двадцать — тридцать тому назад, — рассказы мужчин переносят тебя, кажется, в средневековье, в эпоху феодального строя, со всеми его жестокостями и бесправием простого человека. Мы, литовцы, знаем историю своего народа, знаем, что нес нашим предкам феодализм: насилие, произвол, страшные физические наказания, абсолютное бесправие, когда человеку жилось хуже, чем собаке. То же было и здесь, в Туве. Однако особенно потрясли меня сами рассказчики — живые свидетели или участники этих жутких историй. И рассказывают они обо всем не сухим языком учебника, а дрожащим от волнения голосом, и во время рассказа пожилые женщины нередко опускают глаза и отходят от костра, пряча в темноте свои слезы. И у меня мелькает мысль, что, может быть, двенадцатилетняя девочка, которая из-за невыносимой нужды и голода была отдана в лапы богатого феодала, это и есть та самая Шолбан, которая только что встала от костра и ушла в темноту, потому что не в силах слушать рассказ о той страшной ночи, когда ее, двенадцатилетнюю, изнасиловали, как топтали ее ногами, точно шелудивую собаку, и заставляли целовать ноги своего повелителя… И сам рассказчик, по-моему, не кто иной, как тот самый бедный юноша Дандак, который впоследствии связал свою жизнь с несчастной Шолбан, иначе почему у него во время рассказа дрожит голос, почему дергаются мускулы лица и друзья-чабаны услужливо подносят ему полную пиалу араки, а он жадно, большими глотками пьет, словно стараясь погасить разгоревшийся внутри огонь, а потом сидит молча, не отрывая глаз от раскаленных угольев? Больше всего, должно быть, потрясает в рассказах эта непосредственность, когда видишь людей, пришедших в социализм из феодализма, а они еще ничуть не похожи на дряхлых стариков.

Потрескивают лиственничные поленья в костре, пиала делает круг за кругом, безостановочно переходя из рук в руки, и так же безостановочно течет рассказ о навеки канувших в прошлое временах, о страшных обычаях, некогда процветавших в этом крае, ни происхождения, ни смысла которых уже не могут объяснить мои собеседники. Они лишь пожимают плечами, сами удивляясь тому, что такое могло быть на самом деле. Особенно тяжела была доля женщины, и начиналась она в ранней юности, часто в том возрасте, когда девушке снятся еще детские сны. Плохим отцом считался тот, кто не мог поставить своей дочери-подростку отдельной юрты. Позор и стыд падали не только на него, но и на весь род. И родители на последние средства ставили подрастающим дочерям юрты, чтобы они жили там отдельно. А по ночам в такие юрты забредали мужчины — и местные, и из окрестных селений… И так длилось до тех пор, пока кто-нибудь из них не возьмет девушку в жены.

Мы встаем от костра перед зарей.

Хозяева стелют нам в юрте, а сами идут спать в другое место. Перед уходом хозяин ставит у меня в головах «Спидолу». Я включаю транзистор и тут же ловлю сочный голос диктора московского радио. Передают последние известия. Здесь светает, а там, в Москве, еще вечер прошлого дня…

Диктор говорит о Вьетнаме, о разрушенных плотинах, затопленных рисовых полях, о гибели ни в чем не повинных женщин и детей.

С постели Кара-оола доносится вздох.

— Что с тобой, Кара-оол? — спрашиваю я.

Он не отвечает.

Диктор продолжает рассказывать о Вьетнаме, об американских солдатах, которых в этой стране все больше и больше и которые отлично умеют сжигать затерянные в джунглях деревушки, меткими пулями убивают беззащитных женщин…

Опять женщины! Какой далекий и в то же время близкий мост перекинут от феодализма к сегодняшним событиям во Вьетнаме…

Кара-оол снова тяжело вздыхает.

— Ты что, плохо себя чувствуешь, Кара-оол?

— Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей планеты, — откликается он, как бы шутя.

За эти дни мы с Кара-оолом настолько сблизились, что понимаем друг друга с полуслова и без долгих объяснений догадываемся, что творится в сердце друга, о чем он думает. И я понимаю, почему он вместо слова «страна» сказал «планета». Видимо, настало такое время, когда человек не может мыслить меньшими категориями. Кара-оол думает о судьбах всей планеты, ибо уже нет на старушке Земле таких событий, которые в той или иной степени не касались бы всех нас — белых, черных, желтых, краснокожих.

4

Вот и пришел час расставания. Весь этот день Кара-оол был сам не свой. С утра ходил неразговорчивый, отвечал на вопросы одним-двумя словами. Несколько раз я случайно перехватывал его взгляд, устремленный на меня. Кажется, он хотел и не смел о чем-то спросить или сказать мне что-то важное.

После полудня мы подъехали к Чадану — одному из крупных районных центров Тувы. Городок небольшой, в основном застроен деревянными домами, сложенными на русский лад. И это не удивительно, потому что у тувинцев жилых домов раньше не было, нет и традиций в этой области. На ровных, широких улицах много деревьев. Особенно тополей. Между улицей и тротуаром проложены арыки — оросительные каналы. При въезде в город нас встречает протянутое через всю улицу красное полотнище с четкими белыми буквами: «Хулиган и пьяница — враг народа!»

Гостиница расположена в двухэтажном кирпичном здании. Перед фасадом — небольшая асфальтированная площадь. Мы смотрим, куда бы привязать лошадей, и находим им место во дворе.

Комнату я получаю без труда, выполняю все формальности, и мы с Кара-оолом спускаемся на первый этаж, в закусочную. Еще в дороге мы часто говорили о том, что на прощанье разопьем бутылку шампанского, и вот эта минута наступила.

Кара-оол и здесь, за столом, мрачен и неразговорчив. Я без обиняков спрашиваю, что его гнетет.

— Лошадь, — говорит Кара-оол и добавляет: — Та несчастная лошадь, которая пала в дороге. Не знаю, что я им там скажу и чем все кончится…

Я понимаю, что Кара-оол не все говорит мне, что он волнуется о том, как будет отчитываться за погибшую лошадь.

— Сколько стоит такая лошадь? — спрашиваю его.

— Около ста рублей.

Я прикидываю в уме: если уплачу за лошадь, мне придется туго, не хватит даже на обратный билет, а знакомых здесь никого. С другой стороны, как-то расплатиться надо, потому что лошадей нанимал я и обязан отвечать за них.

— Ты здесь ни при чем, — возражает мне Кара-оол. — Это моя вина… Я должен был знать, что лошадь в такой комариной каше не выдержит.

— Так-то так, но ведь не тебе, а мне понадобилась эта поездка. Если б не я, ты не брал бы лошадей и не знал этой беды, — настаиваю я.

— Может быть, и так, но раз уж я согласился провожать тебя, значит, мне и отвечать.

Мы еще долго по-рыцарски присваиваем ответственность и в конце концов решаем разделить пополам стоимость этой несчастной лошади. Я отсчитываю Кара-оолу свою часть, и мы прощаемся, как братья.

Едва успеваю переодеться и лечь, как в дверь моей комнаты кто-то стучится. Держа в руке нагайку, входит Кара-оол. Садится к столу и говорит:

— Послушай, ты можешь написать мне справку?

— Какую справку?

— Про эту лошадь: дескать, было так-то и так-то.

— Могу, конечно.

— Видишь, так будет спокойнее, — объясняет он и достает из кармана моего пиджака записную книжку, авторучку.

Я пишу довольно грустную справку о смерти бедного животного, и мы с Кара-оолом прощаемся еще раз.

Просыпаюсь в темноте, не понимая, что сейчас — утро или вечер. В открытое окошко с улицы доносятся звуки аккордеона, какое-то шарканье, голоса. Я подхожу к окну. Первое мгновение не могу поверить своим глазам: внизу, на асфальтированной площадке перед гостиницей, молодежь танцует твист. Площадь освещена электрическим фонарем, прикрепленным у входа в гостиницу. В его тусклом свете двигаются, изгибаются, темпераментно работают руками, ногами, всем телом девушки в вечерних платьях и в простой дорожной одежде, юноши в черных костюмах, танцуют несколько человек и в рабочих комбинезонах, в тяжелых сапогах. Ночь теплая, безветренная, на черном небосводе сверкают, мерцают крупные звезды, и кажется, что вот-вот услышишь голоса цикад, настолько вся обстановка напоминает южные курорты Черноморского побережья. А в особенности эта нарядная молодежь, танцующая твист. Все было так неожиданно, так невероятно, что я загорелся желанием узнать, кто эти люди и что за карнавал внизу.

Хозяйка гостиницы объяснила мне:

— Молодежь едет по назначению. Уже который вечер так, — и с улыбкой добавила: — Что-то нам на писателей везти стало. То годами не было ни одного, а сегодня еще двое приехали.

— Кто такие?

Хозяйка не знает.

— Они стучались к вам, но вы спали… Сказали, потом зайдут. Познакомиться хотят.

Я выхожу во двор. Затесавшись в гущу молодежи, смотрю на танцующих, слушаю обрывки разговоров и приятно удивляюсь, что не видно ни одного пьяного, не слышно ни ссор, ни грязной ругани. Присмотревшись к группе молодежи, я подхожу и вступаю в разговор. Оказывается, трое из них учителя, четверо остальных — библиотекари. Все из соседнего Красноярского края, закончили там институты, культпросветтехникумы и по назначению приехали в Туву. Вот уже третий день ждут, пока районные власти доставят их в отдаленные селения. Все они русские. Тувинского языка не знают, хотя и полны решимости года за два изучить. Последнее обстоятельство несколько озадачивает меня, и я спрашиваю, как они будут преподавать в школах или работать в Домах культуры и библиотеках, если в такой глухомани тувинское население ни слова не понимает по-русски. Кто-кто, а уж я-то имел возможность на своей шкуре почувствовать, в каком незавидном положении оказывается человек, когда не может объясниться с собеседником. Это относится к самым элементарным, самым простым бытовым вопросам, уже не говоря о преподавании или каких-либо лекциях. Однако молодые люди успокоили меня.

— Будем работать через переводчиков, — говорит один из них, к которому я почему-то сразу почувствовал антипатию. Меня раздражает его чересчур свободная, независимая манера держаться, педантичная аккуратность и даже то, как он танцует — отшлифованные, видимо, не раз отрепетированные перед зеркалом движения.

— Через переводчиков?

— Да. Не мы первые, не мы последние. С переводчиками в Туве работают многие учителя, особенно в захолустье.

— А откуда берутся переводчики? Они работают на общественных началах или получают зарплату?

— Разумеется, это не самодеятельность. Государство платит им жалованье, как и всем педагогам.

— А в библиотеках, Домах культуры?

— То же самое.

Ребята говорили об этом как о самом заурядном, встречающемся на каждом шагу явлении и не видели никаких причин удивляться. Я подумал: где еще в мире увидишь такое, какая из стран того, капиталистического, мира может продемонстрировать нечто подобное, хоть они и во все горло кричат о человечности и гуманизме. Я смотрел на этого юношу, и вдруг у меня прошло, исчезло недавнее чувство враждебности. Теперь я уже совсем не возмущался его аккуратностью и отрепетированными движениями твиста, ибо понял, что не только твист везут они в отдаленнейшие уголки этой горной страны, а что-то гораздо более важное и значительное, хотя и твист, как таковой, вещь неплохая. И чем больше мы разговаривали, тем больше нравилась мне эта молодежь — образованная, думающая, обладающая чувством юмора. Никто из них, если не считать полной светловолосой девушки, чем-то напоминающей пышку, не сетовал, что на их долю выпало работать в этой редко населенной стране, где нет дорог, не летают самолеты, где холодные, вьюжные зимы и горячее, знойное лето. Все они шутили, веселились, танцевали, словно отмечая какой-то особенно дорогой праздник. И только светловолосая «пышка» вздыхала, жаловалась, что неизвестно, как выдержит эти два злополучных года. Она даже не танцевала. Стояла, опершись о деревянный забор, и грубо отказывала парню, осмелившемуся пригласить ее на танец.

— Плохо твое дело, — заметила подруга.

— Почему?

— Плюешь в колодец, из которого пить придется, — сказала ей подруга и сама пригласила отвергнутого.

Рядом с дверью гостиницы была еще одна — в закусочную. Она была открыта. Я забежал на минутку в свою комнату, потому что все деньги оставил в пиджаке, сунул руку в карман, где обычно держал мелочь, и удивился, вытащив крупные банкноты. Первая мысль — кто-то рылся у меня в карманах, пока меня не было в комнате. Но дверь была заперта, а ключ я брал с собой… Ага, должно быть, я сунул деньги не в тот карман еще днем, когда мы с Кара-оолом подводили счет. Однако не та сумма — не хватает денег. Я сунул руку во внутренний карман пиджака и окончательно опешил: мои деньги лежали нетронутыми. Так откуда же взялись эти? И вдруг я все понял. Ах этот Кара-оол! Очевидно, справка о гибели лошади была нужна ему, как мертвому припарки. Это было лишь предлогом, чтобы вернуться и тайком сунуть обратно мои деньги.

Так, с деньгами в руках, меня и застали гости.

Познакомились.

Пожилой человек с сединой в волосах и типичным тувинским лицом представился:

— Олег Саган-оол, председатель Союза тувинских писателей.

Второй гость был гораздо моложе, средних лет, широкие скулы, узкий разрез глаз, черные как вороново крыло волосы.

— Леонид Попов, якутский поэт, — сказал он, пожимая мою руку, и тут же добавил, показывая глазами на деньги, которые я все еще сжимал в другой руке: — Что собираетесь купить?

Я признался, что собирался пойти поужинать, но мои гости и слушать не пожелали: пригласили в свою комнату, где, мол, ждет на столе и ужин, и «все прочее». Они и сами, дескать, проголодались, но ждали, пока я проснусь, а теперь хозяйка гостиницы дала им знать, и они меня уже не отпустят.

В Туве я ни разу не видел селедку, здесь ее заменяет хариус. Эта рыба из семейства лососевых водится и в Литве в некоторых быстрых речках с чистой водой, но у нас ее не часто встретишь. А здесь, в бассейне Енисея, хариуса очень много, ловят его и на удочку и сетью, поэтому соленый хариус тут не редкость не только в закусочной, но и в магазине. Он заменяет здесь селедку. И, я бы сказал, весьма удачно, потому что мясо соленого хариуса похоже на лососину.

Так вот, стол в комнате Олега Саган-оола был заставлен соленым, жареным, вареным хариусом, свежими и солеными огурцами и конечно же неизменной в этих краях бараниной.

Засиделись до поздней ночи. Это напоминало вечер вопросов и ответов: что, как, когда, почему, сколько… Мои новые друзья очень интересовались Литвой, и самому мне спрашивать почти не довелось. Разумеется, много говорили о литературе, и я убедился, что Кара-оол в ту ночь, у таежного костра, говорил правду. Это подтвердил Олег Саган-оол.

— Тувинцы знают ваших поэтов — Саломею Нерис, Юстинаса Марцинкявичюса, его поэму «Кровь и пепел», но самый популярный Межелайтис. Знаете, у нас даже есть его последователи.

— Как это понимать?

— Некоторые наши поэты, особенно молодые, явно подражают ему и не скрывают, что Межелайтис для них — эталон.

— И как же у них получается?

— Знаете, подражание всегда бледнее… И по содержанию, и по форме.

Я ничего не сказал, хотя мог бы подтвердить, что это святая правда и таких примеров мы знаем достаточно и у нас, в Литве. А про себя подумал о молодых людях, которые все еще танцевали на площадке перед гостиницей, о том, что они будут вести уроки и работать в библиотеках с переводчиками…

Мы, вернее сказать, наша литература, тоже говорим с читателями многих народов через переводчика — русский язык.

Прощаясь, Олег Саган-оол предложил:

— Заедем к моим родным.

— А где это?

— В пятидесяти километрах… Едем!

Я сказал, что похож, как видно, на старую цирковую лошадь, которая, заслышав звуки марша, подымается на задние ноги и готова пуститься вскачь вокруг арены. Стоит мне услышать слово «поедем», и я уже не могу устоять, руки сами тянутся к дорожному мешку.

Мои друзья всласть посмеялись над этой «лошадиной» шуткой и обрадовались, что меня не пришлось долго «обрабатывать».

5

Шеми, родина Саган-оола, — большая деревня, вытянувшаяся вдоль низкого берега реки. Если бы не горы, подпирающие горизонт, можно было бы подумать, что ты где-то на Украине: многие дома, выстроившиеся вдоль длинной деревенской улицы, сияют беленными известью стенами. Улица обсажена акациями и тополями, в огородах желтеют подсолнухи — настоящая Украина. О ней напоминают и поля здешнего колхоза. По дороге мы любовались густой пшеницей, высокой кукурузой, крупноколосым ячменем, посевами проса… Земледелие в этой горной стране не имеет таких древних традиций, как на Украине (оно получило здесь более широкий размах в советские, годы), однако урожаи, пожалуй, нисколько не уступают украинским. Здесь, в широкой долине Енисея, земля хорошая. Краснозем.

Шеми — деревня нового типа. Без юрт. С просторной школой, новенькой больницей, клубом и магазином, библиотекой и детским садом. Деревня опутана электрическими проводами. Что ж, вряд ли стоит этому удивляться, жизнь идет вперед, цивилизация даже в самых отдаленных уголках пускает все более глубокие корни. И все-таки тувинский пейзаж без юрт удивляет меня, потому что я привык к ним за время путешествия с Кара-оолом — много дней и ночей они были для нас единственным кровом. Когда я сказал об этом Саган-оолу, он только улыбнулся и поведал мне историю деревни Шеми.

Еще не так давно и здесь были юрты. О возрасте деревни можно судить по зеленым насаждениям — акациям и тополям, которые только-только сравнялись с крышами домов, а некоторые еще и не достигли их. Деревья сажали в тот же год, когда начали строить новую деревню. Поставили избы, и часть юрт исчезла. Но каково же было удивление колхозных руководителей, когда, явившись проведать новоселов, они увидели, что в избах стоят войлочные юрты и люди живут по-старому. Кое-как объяснили людям, что к чему, те разобрали юрты, вынесли из избы и поставили их на дворе. Снова живут в них, не заходят в деревянные избы, хранят там лишь предметы домашнего обихода. Так продолжалось довольно долго, и всего несколько лет назад юрты окончательно вывелись.

Сколь сильна привычка, мы убедились, едва переступив порог дома Ёндара Былдый-оола. Сложенный из круглых бревен дом внутри оштукатурен, в нем всего одна комната. Правда, большая, просторная. Стены увешаны войлочными коврами домашней работы, на полах тоже войлок, но больше всего напоминает юрту большой очаг, установленный прямо посреди комнаты. Интерьер настоящей юрты.

Хозяин дома — высокий костлявый старик, двоюродный брат Олега Саган-оола, — встретил нас у калитки своего двора. По всему было видно, что хозяин ждал гостей: на заборе висела свежесодранная баранья шкура, весь двор пропах запахом вареного и жареного. Ничего не скажешь — сытно живут тувинцы. Взять хотя бы и хозяина двора. Вчера съездил на пастбище, где вместе с колхозным стадом пасутся и овцы колхозников. Одного барана пригнал (это его, бедняги, шкура болтается на заборе), а еще двадцать девять осталось. По двору слоняется старый одноглазый козел, недовольно ворча на коз, которых я насчитал семь штук. Есть еще в хозяйстве две коровы и три телки. Думаю, что жить можно.

Ну и не жалеют люди ни себе, ни гостю. Едят, как говорится, до отвала. Вообще тувинцы питаются довольно странно, хоть и живут, можно сказать, по соседству с китайцами, у которых родилось поучение: «Завтрак съешь сам, обед раздели с другом, а ужин отдай врагу». Здесь, в Туве, все наоборот: на завтрак тувинец пьет соленый чай, заправленный молоком, и съедает лепешку, на обед — чашка молока и несколько кусков домашнего сыра. Ну, а вечером едят как следует — и суп, и мясо. И не по тарелочке, не по котлетке или кусочку мяса, а сколько влезет — килограмм, полтора, а добрый едок и все два умнет, да еще вдобавок полную миску жирного супа. И не мучают его ни кошмары, ни дурные сны, наоборот, спит крепко, точно принял люминала, и от души сочувствует тем, кто избегает плотного ужина.

— Какой сон голодному? Всю ночь бараньи ребра будут сниться, — говорит хозяин, подкладывая мне половину бараньей ляжки.

Своеобразен домашний сыр тувинцев, так называемый пыштак, который делают из коровьего молока. Пыштак мягкий и тягучий, как замешенное для пирогов тесто; его нарезают длинными языками, у него почти нет запаха и остроты — настоящее блюдо для диетиков.

И еще одна особенность здешней кухни — тувинцы никогда не разогревают вареное мясо. Пускай хоть полбарана останется со вчерашнего дня, его не поставят в печь, а нарежут ломтиками, положат в пиалу и зальют традиционным тувинским чаем.

Гостеприимные хозяева не хотели нас отпускать, но время торопило, особенно меня, и волей-неволей им пришлось уступить. Надавали нам в дорогу массу еды — баранину, огурцы, пыштак, лепешки, — этого нам хватило бы почти на неделю. И напрасно мы отнекивались, отказывались. Потом, когда мы уже сидели в машине, Олег Саган-оол объяснил, что обычай этот сохранился с тех времен, когда люди добирались от селения до селения не только днями, но и целыми неделями по абсолютно нежилым местам. А когда приходилось ездить в столицу Кызыл, то вели с собой и еду — живого барана. Теперь же «Волга» домчит до Кызыла за восемь часов. Несколько лет назад проложено асфальтированное шоссе, но старая традиция осталась жить, и тувинец никогда не отпустит гостя в дорогу, не нагрузив его запасами съестного.

Дорога действительно хороша. Асфальтированная, прямая как стрела, она летит по долине Енисея, почти безлюдной, хотя следы деятельности человека встречаются довольно часто — убегающий вдаль строй электрических столбов, участок распаханной земли, кое-где посевы. Долина широкая, ничто не мешает взгляду, пока он не упрется в высокие горы на горизонте, которые то приближаются, то снова удаляются, окутанные дымкой.

Хорошо коротать дорогу с Олегом Саган-оолом. Тувинский писатель прекрасно знает свой край, его историю, настоящее и будущее. Отличный гид Саган-оол, хоть он и далеко не безупречно говорит по-русски: иногда приходится по нескольку раз переспрашивать.

Оказывается, на территории Тувы могут разместиться Голландия, Бельгия, Дания, Швейцария и еще останется свободное место. Здесь находятся богатые залежи железной руды, меди, свинца и цинка. Бесценные клады. Золото, каменный уголь, каменная соль и многие другие полезные ископаемые, хотя ископаемыми их можно называть только условно, так как некоторые из них лежат прямо на поверхности земли. Неподалеку от Чадана мы видели издали шахты. Запасы каменного угля здесь в миллиарды тонн!

— Удивительная страна! — говорит сидящий рядом со мной якутский поэт Леонид Попов и со вздохом добавляет: — Не понимаю, почему мои предки ушли отсюда?

— Они не ушли, их выгнали, — оборачивается с переднего сиденья Олег Саган-оол.

— Кто выгнал? — спрашивает Леонид.

— Тувинцы.

В самом деле, история Тувы — цепь войн за независимость.

С середины восемнадцатого века она была под пятой маньчжурских захватчиков, которые продержались здесь до второго десятилетия нашего века. Страшный, почти невообразимый гнет насилия, эксплуатация, продолжавшиеся все эти полтораста лет, не сломили тувинский народ. В историю вошло знаменитое восстание Шестидесяти Богатырей, длившееся с 1883 по 1885 год. Горстка патриотов вооружилась и ушла в горы, откуда совершала смелые набеги, сжигая юрты феодалов, мстя за кровь и слезы народа, призывая людей к борьбе. Однако силы были слишком неравные. Восстание было жестоко подавлено. Головы всех шестидесяти воинов были отрублены и выставлены на придорожных столбах, огороженных деревянными клетками от хищных птиц, чтобы устрашать тех, кто попытается последовать примеру повстанцев и подымется на борьбу с тиранией.

— Ни один строй не может держаться на отрубленных головах, — как бы между прочим вставляет Леонид и, глядя из окна машины на подпирающие небо горы, снова вздыхает: — Все-таки поистине чудесный край. Здесь курорты строить надо.

— Есть и курорты, — говорит Саган-оол. — Приезжайте, полечим от ревматизма.

И он рассказал о знаменитом Аржане, где из-под земли бьют минеральные источники. Люди в давние времена случайно узнали про целебную силу этих источников. Больные пригоняли своих овец и жили там все лето, а осенью возвращались уже здоровыми, не чувствуя больше болей в суставах, помолодевшие, снова деятельные и неутомимые. Теперь в Аржане оборудованы прекрасные санатории, лечебницы обеспечены специалистами.

— Мы непременно вернемся сюда, — говорит Леонид.

— Доброму гостю всегда рады, — посмеивается Саган-оол. Они с Леонидом близкие друзья и, хотя подтрунивают друг над другом, не обижаются.

— Знаешь, Олег, одно мне в Туве особенно нравится.

— Что именно?

— Понимаешь ли, все время, где бы я ни был, смотрю на ноги девушек…

— На это ты горазд…

— Смотрю на девичьи ноги и радуюсь: прямые, стройные, — ни следа того, что был рахит. То же и у парней. А вам, тувинцам, как и нам, якутам, известно, что за штука эта социальная болезнь, болезнь людей, вечно живущих в нужде, в дурных условиях. О многом говорят, Олег, ноги молодых тувинок!

— А якуток?

— Тоже.

— Хорошо тебе хвастаться, а на самом-то деле никто не знает, потому что якуты, говорят, круглый год в унтах ходят — попробуй разгляди, какие у них там ноги.

— Неправда. Бывает, Олег, и у нас жаркое лето. Достаточно солнца и в Якутии.

Наконец мы подъехали к какому-то поселку.

— Шагонар, — говорит Олег.

Между белостенными домиками поблескивает синяя полоса воды — Енисей. Этой весной он наделал много бед. Зима была необычайно снежной, и, когда начался весенний разлив, река вырвалась из берегов, сметая все, что попадалось на пути. Пострадал и Шагонар. Часть поселка была залита водой, паводок унес несколько десятков домов, до сих пор заметно, где они стояли. Однако новых домов никто не строит, потому что скоро вообще не останется следа от нынешнего Шагонара. Когда в Саянах вырастет плотина Шушенской гидроэлектростанции, уровень воды резко повысится и поселок окажется на дне будущего Саянского моря. Поэтому и не отстраивают Шагонар, а кое-что даже сносят и перетаскивают на высокое место, где вырастет новый городок.

Я удивляюсь, что так далеко разольются воды будущего Саянского моря, но удивляться, оказывается, нечего, потому что это будет самая большая в мире гидроэлектростанция, высота которой достигнет двухсот тридцати шести метров. Если на строительство Красноярской электростанции израсходовано пять с половиной миллионов кубометров бетона, то для Шушенской электростанции понадобится уже девять миллионов, и ее мощность превысит шесть миллионов киловатт.

— Нет, в самом деле, зря мои предки покинули этот край. Надо будет нам вернуться сюда, — снова пытается Леонид поддеть своего друга, но Саган-оол не теряется.

— Пожалуйста, приезжайте, — приглашает он, — на строительстве Шушенской гидроэлектростанции понадобится более тридцати тысяч человек, а у нас нехватка рабочих рук.

В Кызыл мы приехали под вечер.

Мне отвели в гостинице роскошный номер, я поспешно смыл с себя дорожную пыль, и мы вместе с Леонидом Поповым отправились посмотреть город.

Еще лет двадцать тому назад Кызыл был большой деревней. Сейчас в нем около пятидесяти тысяч жителей, каменные дома, широкие асфальтированные улицы, утопающие в зелени, — словом, растет новый город в самом сердце азиатского континента. Да, здесь — центр Азии. На берегу Енисея установлен островерхий обелиск, на котором так и написано — центр Азии.

Я долго стоял на берегу и не отрываясь глядел на широкий, могучий поток, в котором слились в единое русло воды Большого и Малого Енисея. У места слияния высится огромная гора, а на ее вершине, видной из любой части города, четко выведено: «МИРУ — МИР». Гигантские белые буквы кажутся высеченными в скале. Словно какой-то великан продолбил верхний слой, и под серой каменной оболочкой проступила белая сердцевина горы. Глядя на эту надпись, я вспомнил Кара-оола, вспомнил каменную статую с высеченным на ней изречением: «Нет у меня другой печали, как печаль о судьбах моей страны…» Потом Кара-оол перефразировал его. Теперь мне хотелось перефразировать эту мысль еще раз:

«У человечества нет иной печали, как печаль о судьбах своей планеты».

Над горой бледно мерцает первая звезда. Енисей с шумом несет свои воды. Из века в век сверкали звезды и так же шумели воды реки, но для человека каждая встреча с ними — всегда нова, каждую ночь человек подымает голову к небу, ища звезды, и тихо радуется, если видит их, если тучи не заслоняют неба. Человек хочет каждый день видеть зажигающиеся звезды и поэтому высекает на горных кручах или выкладывает белыми камнями два очень важных слова. Пожалуй, самые главные слова нашего века.

6

Мне повезло. Капитан мощного речного буксира согласился взять меня в очередной рейс к верховьям Енисея. Других дорог туда нет. Можно, правда, нанять специальный вертолет, но такая роскошь мне не по карману. Пассажирские суда из Кызыла не ходят: ни вверх, ни вниз. Их вообще здесь нет. Слишком опасны и трудны пороги Енисея. Мне поистине повезло. Буксир идет к самым верховьям Енисея, где должен взять плоты, чтобы доставить их в Кызыл. Для строек.

Все места в каютах заняты. Экипажу буксира надо отдохнуть, хорошенько выспаться, и капитан принял меня на борт с условием, что я не буду предъявлять каких-либо претензий по поводу неудобств. Я согласился без колебаний. Места на палубе достаточно. Только бы не зарядил дождь, потому что уже много дней подряд небо чистое, ни облачка, и жара, как в хлебной печи. Кстати, в Туве солнечных дней в году не меньше, чем в Ялте.

Капитан судна Петр Кириллов еще молод. Высокий, худощавый, неразговорчивый, как большинство коренных сибиряков. Еще до отплытия он познакомил меня с судовым коком, которого все называют дядей Колей, так как он по возрасту старше всех. Мы с коком должны были решить проблему моего питания, потому что плыть предстоит в местах совершенно безлюдных.

— Блокнот есть? — спросил дядя Коля.

Я кивнул.

— Бери карандаш и ниши. Первое — семь буханок хлеба…

— Я же не с семьей еду, — пытался я пошутить, мысленно прикинув, что семи буханок мне не только что за пять суток, но и за целый месяц не съесть. Но кок был не расположен к шуткам.

— Ежли с семьей, так было бы не семь, а может, и все двадцать… Второе — килограмм масла и литр подсолнечного, — сказал он, загибая второй палец и вопросительно глядя на меня, будто ожидая возражений и, видимо, заранее готовый их отвести.

Но я молчал.

— Третье — пять кило огурцов…

— Ну знаете, — только и успел я сказать, а «дядя» вытащил у меня из рук карандаш и пошел себе прочь, даже не оборачиваясь, — маленький, кругленький.

Я догнал его, снова взял карандаш и послушно повторил:

— Так, пять кило огурцов.

— Десять банок мясных консервов, — продолжал как ни в чем не бывало дядя Коля.

Я поднял на него глаза, наши взгляды встретились, но я молчал.

— Полтора кило сахара…

— Так.

— Три пачки чаю.

— Так.

— Кило макарон и кило крупы.

— Так.

— Хорошо бы еще ведро картошки, — сказал он, но, встретив мой умоляющий взгляд, вздохнул: — Да где ее возьмешь? Вместо картошки возьми-ка ты лучше помидоров — что ни говори, овощ. Я видал на базаре.

У меня во рту пересохло. Я тоже видел на базаре помидоры и своими ушами слышал, сколько просили за них торговки. Однако я ничего не возразил и еще набрался мужества спросить:

— Сколько? Ведро?

— Нет. Хватит и половины.

— Все?

Дядя Коля степенно кивнул и, забрав свой карандаш, покатился, как мячик, по направлению к камбузу. Однако напоследок обернулся и добавил:

— Забыл сказать, чтобы взял еще для аппетита что-нибудь.

— Сколько? Ведро? — меня начал раздражать этот откровенный грабеж.

— Сколько хочешь, столько и бери, однако ежели капля и дяде Коле перепадет, — он ткнул большим пальцем в свое брюшко, — так все, что я тебе велел, дели надвое и тащи только первую половину.

— Идет, — согласился я.

Через два часа, навьюченный как верблюд, я вернулся на судно и все покупки, кроме одной, передал из рук в руки дяде Коле. Он все осмотрел, принял, однако продолжал озираться, словно что-то потеряв, а затем поднял на меня вопросительные, не на шутку опечаленные глаза. Я понял все без слов.

— Есть и для аппетита, дядя Коля.

— Я знал, что ты настоящий мужчина, а не какая-нибудь, извини за выражение, сухопутная серенада…

Собирались и остальные члены экипажа. Пришел медленный, флегматичный механик Федор Солдатов. Не спеша, по-хозяйски снял костюм, повесил в шкафчик, надел рабочую робу и скрылся в машинном отделении.

Вприпрыжку пробежал юнга Саша. Он — тувинец. Совсем еще молодой паренек, первый год на судне. Мечтает стать капитаном, освоить профессию речника, новую для его земляков. Вообще в Кызыле приходилось видеть много молодых тувинцев, которые полны решимости овладеть техникой, все обильнее плывущей сюда из братских республик.

Последним, как и положено, на палубе появился капитан. Он встал к штурвалу, взревели двигатели, юнга убрал деревянный трап, мы отчалили, и наш буксир, зарываясь тупым носом в енисейскую воду, пыхтя поплыл вверх по Большому Енисею.

Многие называют верховья Енисея Сибирской Швейцарией. Мне в Швейцарии быть не довелось. Я не знаком с ее природой. Видел тамошние пейзажи только в кино да на открытках. Слов нет, красиво. Не буду спорить. Однако есть в этом швейцарском пейзаже что-то чересчур идиллическое, приторное. Не знаю, чем это объяснить. То ли виноваты красивые домики и виллы, то ли еще что-либо, но только и природа там кажется какой-то искусственной, отшлифованной, «приукрашенной» человеческими руками. Не берусь судить — хорошо это или плохо. Дело вкуса. Но на меня верховья Енисея произвели гораздо более глубокое, я бы даже сказал, потрясающее впечатление. Здесь не увидишь не только красивых, но и вообще никаких домиков. Высокие, розоватые скалы с обеих сторон стискивают реку, которая с бешеной скоростью несет свои воды, будто стремясь как можно скорее вырваться из каменных тисков на степной простор. Везде, где только дерево может пустить корни, — вечная, нетронутая тайга: лиственница, кедры, сосны, сибирская ель, а по берегам — черемуха, береза, непролазный кустарник, горные осыпи, набросавшие в реку огромные каменные глыбы, через которые, пенясь, перекатывается вода.

Наш буксир пыхтит от зари до сумерек. Меняются вахтенные у штурвала, а дизельный двигатель работает без передышки. С трудом преодолевая частые пороги, мы упорно продвигаемся вверх по течению. Местами река несется по столь крутому руслу, что кажется, будто мы плывем прямо в небо.

Я сижу на носу судна и весь день гляжу на берега. Иногда ко мне подсаживается кто-нибудь из членов экипажа. Чаще всего это бывает дядя Коля. Стараясь перекричать шум двигателя, он рассказывает мне были и небылицы о войне, на которой он командовал взводом разведчиков. Обычно все начинается примерно так: дядя Коля садится рядом, смахивает пот, выступивший, пока он возился с кастрюлями, закуривает мою сигарету «Лигера» и вместе с дымом выдыхает:

— Да-а-а… Когда-то и я ходил в начальниках.

И начинается: авантюрнейшие подвиги вперемежку с детективной интригой, невероятные муки, безвыходные ситуации, и повсюду главный герой — он, дядя Коля, и все кончается хорошо, счастливо, и генерал (непременно генерал!) пожимает ему руку, благодарит. Убедительности ради дядя Коля закатывает штанину и показывает шрам подозрительного происхождения. Посидев с минуту молча, как бы окунувшись в воспоминания, дядя Коля вдруг поворачивается ко мне, вздыхает и робким, тихим голосом спрашивает:

— Еще капельки не найдется? Что-то аппетит пропал.

Я в первый же день раскусил все эти истории — дядя Коля, не моргнув глазом, выкладывал мне отрывки из разных приключенческих романов. Бывало так, что на самом интересном месте я, вспомнив когда-то прочитанную книгу, сам пересказывал развязку. Тогда кок без тени смущения заявлял:

— Я уже рассказывал тебе? Проклятый склероз! Ну как там, осталась еще капелька?

Капитан, между прочим, рассказал мне, что дяде Коле не довелось понюхать пороха — всю войну он просидел в тылу. Зачем же пожилому человеку понадобилось пересказывать все эти были и небылицы, вычитанные из книг, но выдаваемые за собственные приключения? Очевидно, дядя Коля один из тех людей, которые не замечают окружающей их обстановки, живут мечтами о подвигах, а когда подходит старость и уже нет надежды совершить подвиги, они выдумывают, будто совершили их раньше. Не хочет человек пройти свой путь, не оставив за собой героического следа. Это естественно и понятно. Только зачем же дяде Коле присваивать вычитанные в книгах подвиги? Ведь его повседневный труд уже сам по себе напоминает подвиг, хотя дядя Коля и служит простым коком. С весны, как только на Енисее открывается навигация, он, как и другие речники, почти не бывает дома. Плаванье к верховьям и обратно длится почти неделю, но, едва вернувшись, иной раз даже не переночевав дома, приходится снова идти в рейс. Если вахтенные у штурвала сменяют друг друга, то у дяди Коли нет ни сменщиков, ни помощников. Он раньше всех встает и позже всех ложится. День-деньской парится в тесном камбузе, где от жары нечем дышать. Это ли не героизм? Однако дяде Коле этого мало. К слову сказать, не ему одному. И капитан Петр Кириллов мечтает о морях, и механику Федору снятся бури где-то в Индийском океане… Один только Саша пока что ни о чем не мечтает: первая навигация — все еще свежо, в новинку, а сколько радости, когда старшие товарищи доверяют ему штурвал и он может поспорить с диким, необузданным течением.

Наш буксир подошел к знаменитому Хутинскому порогу, и повеяло реальной опасностью. Еще на подступах к порогу капитан приказал всем надеть спасательные пояса — широкие и легкие пробковые ремни. Как перед воздушным налетом, взвыла судовая сирена, предупреждая команду, дежурившую у порога. И хотя двигатели работали без передышки, я еще издали услышал глухой шум, перекрывающий все другие звуки. Мы обогнули высокую скалу у излучины реки, и впереди вынырнул покрытый белой пеной конец порога — несущаяся с бешеной скоростью вниз масса воды. Двигатели работали с предельным напряжением, судно дрожало мелкой дрожью, но мы почти не двигались с места. Мимо с головокружительной скоростью мчалась река, и, глядя на нее, казалось, что наш буксир, отчаянно вибрируя, летит вперед, но достаточно было бросить взгляд на берег, как иллюзия тут же пропадала: отвесная скала была по-прежнему перед нами, хотя прошло уже немало минут. У штурвала — капитан. Зажав в зубах папиросу, он смотрит вперед по носу судна и не замечает, что пепел сыплется ему на грудь, папироса давно погасла и почти вся изжевана. Кажется, мы никогда не сдвинемся с мертвой точки. Но это только кажется. В действительности мы все-таки продвигаемся вперед, однако так медленно, что глаз не замечает этого, как не замечает и движения часовой стрелки.

Левая ладонь капитана еще не зажила. В позапрошлом рейсе на этом пороге так повернуло судно, с такой силой бросило его в сторону, что вырвало штурвал из рук капитана и, когда Петр пытался его схватить, словно теркой содрало с ладони кожу вместе с мясом. Зато теперь капитан более осторожен, не дает судну отклониться в сторону, направляет его прямо навстречу волнам, которые обрушиваются на палубу. Понемногу приближаемся к берегу. Там, за скалами, течение слабее, но есть опасность напороться на камни. Вдоль берега, чуть ли не цепляясь за отвесные скалы, вершок за вершком добираемся мы до излучины, а затем снова бросаемся к другому берегу, теряя с таким трудом завоеванные метры. Однако на другом берегу мы опять отвоевываем их и еще продвигаемся вперед. Новый поворот реки. Теперь перед нами открывается весь горб порога. Едва взглянув на этот горб, я понимаю, что своими силами нам его не одолеть. Так и есть. Судно причаливает к берегу, где стоит длинная металлическая баржа. Матросы стальными канатами привязывают эту баржу к носу буксира. Неужели мы еще и этот балласт будем толкать в то время, как сами не можем перебраться через порог?

— Это — чтобы нас не перевернуло, — объясняет капитан и посылает меня вместе с другими членами экипажа за каким-то тросом.

Выскочив на берег, мы переваливаем через гребень скалы. Там, уже выше порога, стоит огромная баржа. Матросы с нее дают нам стальной конец, который мы закидываем на плечи и тащим, как бурлаки, к своему буксиру. Привязываем трос, пронзительно завывает сирена (не знаю, слышат ли ее на барже, потому что вокруг такой шум, что, даже приложив ухо к губам собеседника, сговориться невозможно), и мы трогаемся: осторожно крадемся вдоль берега и вдруг выскакиваем из-за скалы на самую быстрину. Трехметровые волны перекатываются через идущую впереди баржу, но мы ползем, карабкаемся вперед. На самом горбу несколько минут стоим на месте, как бы повиснув в состоянии невесомости, а затем береговые скалы снова медленно ползут вниз. Выбрались.

Капитан дает команду отцепить трос. И тут происходит непредвиденное. На какую-то долю секунды двигатели опоздали включиться на полную мощность, и мы очутились опять на горбу порога. Безнадежно пытаемся зацепиться, но поздно — мощная грудь реки уже толкнула нас вниз, повернула и несет, заливая палубу, запрокидывая набок и нас, и прикрепленную баржу…

Снова приходится все начинать сначала.

— Как в жизни, — говорит капитан, очевидно желая поднять настроение команды. Он кричит в мегафон, мы напряженно вслушиваемся, ожидая какой-то команды, а он философствует: — У каждого свой порог, который раньше или позже надо преодолеть.

Мы снова тащим но берегу трос. На сей раз нам везет.

Порог остается где-то за горой, наш буксир снова ползет вперед, снова ритмично поют двигатели, матросы сбрасывают спасательные пояса, и капитан передает штурвал юному Саше. Сам же спускается на палубу и протягивает руку к пачке моих крепких сигарет «Лигера». Рука заметно дрожит. Жадно затянувшись, Петр Кириллов говорит:

— Много, бестия, жизней унес… А имущества сколько поглотил!

Вскоре мы забываем о пороге, недавнее напряжение спадает, и на судне снова воцаряются серые будни, снова дядя Коля «травит баланду», выдавая чьи-то подвиги за свои, а я думаю о том, что же такое настоящий подвиг — кратковременное напряжение воли и физических сил в какой-то важный момент или способность сохранить душевное равновесие в серой повседневности, делая простую, порой до скуки однообразную и не оставляющую следов работу, как, например, работа дяди Коли?

На правом берегу Енисея стоят Семь Братьев — семь горных хребтов, подпирающих блестящими снежными вершинами небо. Потом проплываем Черный яр — высокий, сточенный рекой, обнажившей вечную мерзлоту; от него почти каждую секунду отрываются пласты земли и с громким шумом обрушиваются в речной водоворот, вздымая серебряные брызги. А над обрывом растет лес. Некоторые деревья повисли вверх тормашками — корни еще цепляются за почву, а вершина почти касается воды.

Я с грустью смотрю на лесных гигантов, вырванных с корнями из земли и выброшенных на многочисленные мели. Они бессильно выставили к небу свои мертвые корни, а в то же время гибкие, тонкие кусты, которые густо стелются по самому берегу, словно смеются над этими великанами, постоянно сгибаясь, не противясь дикой силе реки. Вот и посуди, кому лучше — вывороченному с корнем великану или по-прежнему зеленеющему гибкому кусту?..

Это место у речников зовется «Сорок Енисеев». Здесь мы и увидели одинокую заимку — первое человеческое жилье за все время нашего пути от Кызыла. Интересно, сколько мы прошли километров?

— Двести с лишком, — говорит капитан.

На заимке живут речники, которые из «Сорока Енисеев» должны выбрать самую лучшую, наиболее подходящую для прохода судов и плотов протоку. Работают они днем и ночью, потому что река часто меняет свое русло даже после небольшого дождя, прихотливо выбирая для своих вод тот или иной рукав, а люди должны вовремя заметить это и установить соответствующие знаки — иначе не избежать беды. Мы видели много выкрашенных в красные и белые полосы шестов, очутившихся на суше, посреди усеянных камнями больших мелей.

На исходе дня достигли цели путешествия — поселка Ырбан. Здесь мы возьмем плоты и двинемся обратно.

Поселок новый, заложен всего несколько лет назад, все дома еще пахнут смолой. Лесорубам пришлось стать пионерами этого края. Обычно лесорубы приходят, валят деревья и перебираются на другое место. В Ырбане эта традиция нарушена. Поселок строился навсегда, с добротными домами, магазином, клубом, амбулаторией. С каждым годом он расширяется, растет и станет как бы опорным пунктом для покорения этих отдаленных, нежилых мест.

Мне кажется, что труд людей, которые здесь живут, можно без преувеличения назвать подвигом, хотя им самим он кажется серыми буднями. Видимо, настоящий подвиг и состоит в преодолении повседневности, а случающиеся порой опасности лишь в той или иной степени разнообразят эту серую повседневность.

7

В Ырбане к нашему буксиру причалила моторка, в которой сидел человек с окладистой черной бородой. (Здесь, в верховьях Енисея, большинство мужчин носит бороду.) Так вот, на дне этой моторки я увидел большую рыбу с розовыми пятнами по бокам и оранжевыми плавниками. Это царь енисейских вод — таймень. В общем, эта рыба мне была известна, однако ловить ее никогда не приходилось, потому что на европейском континенте тайменей нет, это обитатели холодных, быстрых и кристально чистых сибирских рек. Правда, реки и здесь не всегда бывают хрустальными. Как всякая горная река, Енисей очень быстро поднимается и мутится даже от слабого дождя. По этой причине мне до сих пор и не довелось попытать счастья, хотя мы, останавливаясь на ночевку, использовали несколько свободных часов для ловли хариуса в мелких притоках Енисея, где вода гораздо чище.

Капитан буксира, видя, что я не свожу глаз с лежащего в моторке тайменя, спросил:

— Волнует?

— Как тут не волновать!

— Бери мой спиннинг и попытай счастья.

— А сам?

— Я пойду навестить родных.

Оказывается, в Ырбане живет брат капитана, тоже речник — капитан катера.

Чернобородый хозяин моторной лодки Иннокентий (в Сибири едва ли не каждый третий мужчина — Иннокентий), как и все здешние старожилы добродушный, предупредительный, гостеприимный человек, вызвался показать места, где водится таймень. Дважды просить меня не требовалось. Я мигом очутился в лодке Иннокентия, и мы отправились к одной из многих проток.

Солнце еще не село, и Иннокентий сказал:

— Рановато для тайменя, хотя иногда он и днем берет. Половим пока что на блесну ленка.

Ленок — тоже рыба из семейства лососевых, встречающаяся только в Сибири, по виду и вкусу напоминает нашу речную форель.

В течение часа я вытащил спиннингом пять отличных ленков. Правда, особенно больших не было — от пятисот граммов до полутора килограммов. А по словам Иннокентия, здесь попадаются на крючок ленки весом в пять килограммов и больше.

Пока он говорил, я вдруг почувствовал резкий и сильный удар, словно кто-то сильной рукой схватил под водой конец лески и дернул, пытаясь выхватить спиннинг. Когда я смотал леску и осмотрел блесну, выяснилось, что все концы тройного крючка обломаны.

— Его работа, — сказал Иннокентий и объяснил: — Он, брат, не такие крючки ломает, как спички…

Почему-то Иннокентий перешел на шепот, избегая называть рыбу ее настоящим именем, вместо слова «таймень» употребляя таинственное местоимение «он». Его тревога и волнение заразили и меня.

— Пора, — шепнул Иннокентий и, запустив двигатель, двинулся к главному руслу Енисея. Вышли на берег. Вместо блесны я поспешно приладил «мышь» — изобретение сибиряков, которым больше нигде не пользуются. «Мышь» делается из пробки, обмотанной слоем поролоновой губки, а сверху обтягивается темно-серым, коричневым или даже черным плюшем, хотя некоторые вместо плюша используют мех белки или бурундука. К такой «мыши» прикрепляются три крючка: один тройной — на конце и два двойных — по бокам, там, где условно должна быть шея «мыши». Никакого грузила не требуется, потому что плюш и губка, пропитавшись водой, становятся достаточно тяжелыми, и «мышь» пролетает около сорока метров. Конечно, она не тонет и держится на поверхности, а когда вращаешь катушку, слегка выступает над водой, и впрямь напоминая мышь или какого-то другого зверька, который плывет по реке, барахтается, борется с быстрым течением.

Обычно тайменя найти не трудно, потому что он выдает себя громким всплеском, охотясь на хариуса. Но это в сентябре, когда вода бывает действительно кристальной, когда из малых речушек «таймень катится вниз, в Енисей, держится на мысах отмелей», как говорит Иннокентий. Теперь же август, еще недавно в горах прошел ливень, и вода не совсем прозрачная, но попытка не пытка.

Я спускаюсь вниз по течению и усердно закидываю «мышь». Некогда даже отмахиваться от комаров, лезущих в глаза, нос и рот, жалящих лицо, шею, руки. Раз пятьдесят или больше посылал я «мышь» в реку, и она все время возвращалась пустой. Вот уже и солнце село, сгущаются сумерки, я теряю последние крохи надежды, как вдруг — шлеп кто-то там, где только что упала моя «мышь»; в следующее мгновенье сильный удар рвет у меня из рук спиннинг. Я чувствую, что там, в глубине, бьется, сопротивляется крупная рыба. Включаю тормоз, кручу катушку, с трудом тащу неподдающуюся добычу и во все горло зову на помощь Иннокентия.

— Я уж думал, на тебя медведь насел, — говорит подбежавший Иннокентий, но мне совсем не хочется шутить, потому что там, в глубине, бьется, трепещет моя мечта. Удилище спиннинга изогнулось, леска со звоном рассекает воду. Внезапно на миг показывается светлое брюхо рыбы, и вода закипает. Какое-то время таймень тянет леску на себя, мечется, бросается в стороны, кувыркается так, что вода бурлит, а я упираюсь, тащу к себе и не сразу понимаю, что кричит Иннокентий:

— Пусти! Отпускай, язви тебя в душу! Разве жеребца такого удержишь?!

Я отпускаю, и рыба бросается против течения, снова разматывая леску, которую я с таким трудом отвоевал.

— Прижми пальцем, олух царя небесного! — кричит мне в самое ухо Иннокентий.

Я притормаживаю катушку пальцем, и таймень сразу начинает плыть гораздо медленнее.

— Пускай его попашет, пускай, — уже спокойнее говорит Иннокентий.

Рыба еще несколько метров тянет против течения, потом останавливается, и я снова кручу катушку, подтаскиваю добычу к берегу. И снова вижу белеющее неподалеку брюхо, новый всплеск, и на этот раз таймень бросается вниз по течению, но я уже взял себя в руки и без подсказки Иннокентия делаю все как надо: останавливаю рыбу, тащу назад, несколько раз вывожу на поверхность, даю наглотаться воздуха, а потом уже тащу прямо на берег. Иннокентий хватает громадную рыбину за жабры и бежит с нею подальше от воды. А мне все чудится, что таймень еще выкинет какую-нибудь штуку. Не полагаясь больше на Иннокентия, я хватаю попавшуюся под руку палку и, замахнувшись ею, ломлюсь через кусты, чем не на шутку перепугал своего нового знакомого.

Потом мы сидим на берегу и хохочем до изнеможения.

— Я уж думал, ты меня тюкнуть хочешь за то, что я тебя олухом обозвал, — сквозь слезы говорит Иннокентий, а мне хочется поцеловать этого бородача, но я только хлопаю его по плечу, жму руку и сотрясаюсь в новом приступе смеха.

— Килограммов восемь потянет, — говорит Иннокентий, глядя на лежащего на траве тайменя. — А бывают такие жеребцы, что и пятьдесят с гаком весят. Вот тогда-то уж попляшешь «казачка». Семь потов сойдет, а у кого сердце слабое, так и вовсе на тот свет отправиться можно.

Перестав смеяться, я дрожащими руками хватаю спиннинг. И откуда у человека такая жадность? Видите ли, не хватает ему восьмикилограммового, подавай ему трехпудового! А может быть, это вовсе не жадность, а просто несбыточная мечта — болезнь, знакомая каждому рыбаку? Так или иначе, но я прилежно тружусь и спустя пятнадцать минут вытаскиваю второго тайменя, чуть побольше. Все повторяется, как и с первым, только уже без «олуха» и без судорожно стиснутой дубинки, занесенной над головой товарища.

Такова рыбалка в верховьях Енисея.

8

Как и почему человек стал заискивать перед другим человеком? В каких формах проявлялось подхалимство в глубокой древности, когда человек жил еще в пещере? Такие мысли занимали меня на обратном пути из верховья Енисея.

Коллектив нашего буксира невелик — четыре человека и я, полуматрос-полунаблюдатель. Обязанности и работа здесь строго распределены, каждый знает свое место, что должен делать, за что отвечает: капитан Петр Кириллов руководит всем экипажем и добросовестно несет вахту у штурвала, механик Федор Солдатов отвечает за работу двигателей и механизмов и также отстаивает свои часы у штурвала, судовой кок дядя Коля должен вовремя приготовить завтрак, обед и ужин, а юнга Саша делает все, что ему велят, — моет палубу, колет дрова на кухне, спускает и убирает трап, закрепляет трос, когда швартуемся, радуется, когда ему дают подержать штурвал, а также исполняет множество других мелких дел. И надо сказать, что все безупречно справляются с порученной им работой. Кажется, все просто и ясно. Однако и в этом небольшом коллективе есть еще и другая, едва приметная жизнь, напоминающая подводные течения.

Есть садимся все одновременно, устраиваясь вокруг небольшого стола на корме, под натянутым брезентом. Дядя Коля сам подает на стол, каждому отдельно наливая суп и накладывая кашу. В миске капитана неизменно торчит большая мясистая кость, и дядя Коля, ставя еду перед своим непосредственным начальством, приговаривает:

— Ты ведь любишь косточку…

Проговорит это нежным голоском, а затем окинет всех каким-то странным взглядом, точно извиняясь.

— И я люблю, — сказал однажды молчаливый механик Федор.

Дядя Коля развел руками:

— Нету больше.

На следующий день дядя Коля опять ставит перед капитаном миску, приговаривая:

— Ты ведь любишь косточку… — И тут же добавляет: — Была одна, дай, думаю, тебе оставлю.

Капитан предлагает:

— Хочешь, Федор?

— Да нет… Сам ешь. Ты ведь любишь, — отмахивается Федор, а еще вчера он жаловался мне, что терпеть не может угодничества кока и только поэтому покушается на несчастную кость. Сейчас он отказывается, трясет головой и неожиданно краснеет до корней волос — видимо, вспомнил вчерашний разговор.

Капитан держится степенно. Это действительно хороший человек, понапрасну не гоняющий команду, не придирающийся к подчиненным, отлично знающий свое дело. Но и он заразился этой болезнью после одного из сеансов радиосвязи с руководством в Кызыле. Начальник эксплуатационного участка Сергеев, видимо, случайно проговорился. Мы с ним решили, что меня возьмут на буксир в качестве обыкновенного туриста, пожелавшего увидать верховья Енисея и при случае попытать счастья в ловле тайменя. Я думал, что так будет гораздо удобнее и спокойнее. И вот Сергеев проговорился, спросив: «Как там корреспондент?» Отношение капитана ко мне изменилось, он стал другим и с подчиненными. Был хороший человек, отличный капитан и вдруг заделался мелочно-придирчивым, излишне требовательным. Теперь он в свободное от вахты время подсаживался ко мне и старался вызвать на разговор, удивляя дядю Колю, который, высунувшись из тесного камбуза, находил свое место занятым. Бросались в глаза и другие перемены. Матросы почти целую неделю не брились. Так уж тут повелось: всю дорогу не бреются и только на обратном пути, уже недалеко от дома, сбривают щетину, принимают душ, переодеваются. Теперь же матросы ходят чисто выбритые, причесанные, и от них несет таким ароматом, будто они работают на парфюмерной фабрике. Дядя Коля даже передник надел, которого отродясь не повязывал. Не удивился я и на следующий день, когда за обедом увидел в своей миске традиционную мясистую кость.

— Может, любишь погрызть, — сказал дядя Коля, ставя передо мной миску со злополучной костью.

Буду откровенен до концах Говорю абсолютно искренне: никогда я не любил грызть кости, никогда они меня не волновали, а тут вдруг захотелось косточку. Да так захотелось, что нету сил отказаться, смотрю на нее, не решаясь ни взять, ни отодвинуть, хотя разум подсказывает, что надо просто-напросто переложить ее на свободную тарелку и пускай она там лежит, если не найдется любителя. Разум разумом, а какой-то червячок зашевелился, так и соблазняет: «Бери, не зевай… сам ведь понимаешь, что не в кости суть…» Не знаю, правда, не знаю, как бы я поступил, не вмешайся тут капитан с механиком. Как сговорившись, оба в один голос:

— Ешьте, ешьте!

И что вы думаете? Червячок победил. Голыми руками схватил я кость и, как последний вандал, стал «разделывать» ее, перемазав не только губы, но даже подбородок и щеки, мысленно повторяя двустишие Саломеи:

…О могучий соблазн — И святой искусится…

А после обеда капитан снова удивил меня. Солнце было высоко, мы могли плыть еще несколько часов, а он направил судно к берегу, и матросы поставили плоты в спокойной заводи, стальным тросом причалив их к толстенному кедру.

— Порыбачим, — сказал капитан.

Я понял, что это делается только ради меня, и рыбалка стала уже не мила мне.

На другой день мы спускались через грозный Хутинский порог. Нам помогал дежурный катер, который следил, чтобы течением не занесло плоты на скалы, не выбросило их на берег. Когда мы благополучно миновали порог, тот же катер догнал нас. Один человек перебрался к нам на буксир и сказал капитану:

— Петр, я хочу к тебе пару пассажиров посадить.

— Кто такие?

— Бабы наши, Михаил вчера их сюда забросил, а сегодня с ягодами и рыбой хочу домой отправить.

Капитан немного помолчал, а затем, покосившись на меня, сказал:

— Нельзя. Сам знаешь, что нельзя, а просишь.

Человек с катера только хмыкнул и посмотрел на меня.

Буксирам строго запрещается брать на борт каких бы то ни было пассажиров, а тем более рыбаков или ягодников, потому что иначе суда, идущие в верховья, были бы набиты битком. Ягод в тайге неисчислимое множество, и рыбы в реке не меньше.

— Возьмите женщин, Петр, куда же им теперь деваться? — попросил я, и лицо капитана сразу просияло.

Две женщины с многочисленными ведрами, бочонками и фанерными ящиками тут же были переброшены к нам…

Только юный Саша был и остался таким, как раньше. Я думаю, не только по молодости лет, но и оттого, что вырос в юрте, в горах, где не к кому подлизываться, нет спроса на подхалимов.

Все это я вспомнил уже по возвращении в Кызыл, разбирая свои записи. Вспомнил и задумался. Почему люди, живущие среди суровой природы, неизменно остаются искренними, гостеприимными, почему они дорожат настоящей дружбой, совсем или почти совсем не умеют угодничать? Это присуще не только тувинцам, но и многим народам Крайнего Севера, живущим вдали от цивилизованного мира. Это люди, которые все делают только по велению сердца, без каких бы то ни было мудрствований и расчета, без малейшей примеси подхалимства. И если уж не понравишься или обидишь их, то ничего хорошего и не жди, будь ты хоть царь или сам господь бог.

Задумался я и не нашел ответа.

За окном смеркается. Подходит к концу последний день моего пребывания в Туве.

Время собираться в путь.

Складываю в рюкзак свои небогатые пожитки и по пустынным улицам Кызыла шагаю к автобусной станции.

Роскошный, с белыми чехлами на сиденьях «Икар» трогается. Все места заняты. В основном едут тувинцы. Молодежь. На учебу. В Минусинск, Красноярск, а некоторые и еще дальше — в Москву и Ленинград.

Проезжаем новый мост через Енисей. Мост упирается в новую дорогу, которая пересекает Саяны и спускается с гор уже в Красноярском крае. В некоторых странах порты называют окнами в мир. Эту дорогу через Саяны можно смело назвать дверью Тувы в мир, потому что это пока единственная дорога, идущая за пределы республики. Разумеется, если не считать воздушных дорог.

На перевале шофер остановил автобус, и мы на минутку вышли.

Была светлая ночь, залитая мягким лунным светом. На фоне усеянного звездами неба чернели острые силуэты вершин и зубчатые макушки леса. В звенящей тишине я сделал несколько шагов назад, как путник, который уже было вышел из дому, но вернулся к калитке, чтобы сказать слова прощанья:

— Нет у меня другой печали…

Потом мы ехали всю ночь по Саянам, а когда рассвело, я открыл глаза, увидел огромное конопляное поле и почувствовал, как от этой «конопли зеленой в отцовом садочке» на меня повеяло несказанно милым теплом далекого дома.

1966