В октябре 1926 года Сергей Прокофьев завел альбом, который назвал: «Что вы думаете о солнце?» На эту своеобразную анкету из одного вопроса отвечали друзья и знакомые композитора. В альбоме сорок восемь ответов, в том числе записи Пришвина, Шаляпина, Мясковского, Глиэра, Маяковского…
Маяковский, например, вписал в альбом отрывок из поэмы «Облако в штанах».
Каждый, кто писал в альбом, полушутливо состязался в оригинальности с другими, но неизменно вкладывал в запись и долю своей жизненной философии, философии художника.
Зачем завел этот альбом Прокофьев? Он даже вскоре забыл о нем. Но для меня существование альбома оказалось неожиданным и счастливым открытием и дало хороший повод к началу разговора о творчестве композитора.
Что думал о солнце сам Прокофьев? Что бы он вписал в альбом, если бы его попросили это сделать? Давайте подумаем вместе.
Надо сказать, раньше я не интересовался творчеством Прокофьева. Но как-то на концерте я услышал марш из оперы «Любовь к трем апельсинам». Необычная музыка заинтересовала меня. Мелодия оригинальна, будто выколота иголками, такие острые, короткие нотки.
Потом я попал в Большой театр на балет Прокофьева «Ромео и Джульетта». Роль Джульетты исполняла Галина Уланова. Впечатление от спектакля осталось очень сильное, а вот когда я стал вспоминать музыку, оказалось, что в памяти образовались большие провалы. Запомнилась сцена на балу (менуэт), тема Джульетты (мелодия со взлетами флейты), что-то еще…
Понравилась музыка к кинофильму «Александр Невский». Нравились мне и другие произведения Прокофьева, но не целиком, а отдельные их части: вальс из оперы «Война и мир», песни «Колыбельная», «Нам не нужна война» из оратории «На страже мира», вторая часть Пятой симфонии. Но очень многое из того, что слышал, я не понимал, и это отталкивало.
Передавали как-то по радио оркестровую музыку. Она привлекла мое внимание удивительной, почти кристальной ясностью. Вальсовые мелодии, как полевые цветы на лугу, были красивы и в то же время просты. Потом будто горны наперебой запели быструю, веселую походную песню. Удивительный, прямо юношеский задор. После окончания передачи выяснилось, что это Седьмая симфония Прокофьева, того самого строгого и непонятного композитора, каким он мне, и не только мне, казался.
И вот куплена пластинка с записью симфонии. Слушаю внимательно от начала до конца один раз, другой, третий… Нравится все больше и больше. Если Прокофьев может быть таким прекрасным, лиричным и простым, так зачем писать чересчур усложненные вещи, отталкивающие слушателей?.. Понимаю, что так ставить вопрос нельзя. Ведь если нет подготовки, сложной может показаться даже сравнительно простая фортепьянная пьеса.
Любовь к Седьмой симфонии вызвала у меня непреодолимое желание как можно больше узнать о творчестве Прокофьева. И может быть, рассказ об этом будет полезен тем, кому еще предстоит открыть для себя этого замечательного композитора.
Седьмая симфония одно из его последних произведений. Очевидно, много лет шел композитор к ее простоте и лиричности. А может, всю жизнь? И я обратился к уже испытанному средству, стал читать биографию Прокофьева, искать, что же привело его к созданию Седьмой симфонии. Каким большим и сложным оказался для композитора этот путь!
Простота… Увы, молодой Прокофьев не мог понять, «как можно любить Моцарта с его простыми гармониями». Он искал тогда гармоний новых, необычных.
Вот как описал встречу Прокофьева с футуристами в московском «Кафе поэтов» поэт Василий Каменский:
«…Рыжий и трепетный, как огонь, он вбежал на эстраду, жарко пожал нам руки, объявил себя убежденным футуристом и сел за рояль. Для начала сыграл новую вещь „Наваждение“. Блестящее исполнение, виртуозная техника, изобретательская композиция так всех захватили, что нового футуриста долго не отпускали от рояля. Ну и темперамент у Прокофьева! Казалось, что в кафе происходит пожар, рушатся пламенеющие, как волосы композитора, балки, косяки, а мы стояли готовыми сгореть заживо в огне неслыханной музыки… Подобное совершается, быть может, раз в жизни, когда видишь, ощущаешь, что мастер „безумствует“ в сверхэкстазе, будто идет в смертную атаку, что этот натиск больше не повторится никогда…»
Тогда же, по свидетельству Каменского, Маяковский, который тоже был в это время в кафе, набросал карандашный портрет композитора, подписав: «Сергей Сергеевич играет на самых нежных нервах Владимира Владимировича».
Крайности в музыке Прокофьева озадачивали современников, но заражали его оптимизм и молодой задор. «С каким наслаждением и вместе удивлением наталкиваешься на это яркое и здоровое явление в ворохах современной изнеженности, расслабленности и анемичности», — писал в то время друг Прокофьева композитор Н. Я. Мясковский.
Читая биографию Прокофьева, я, к своему удивлению, обнаружил, что сам он давным-давно уже «высказался» о солнце. И произошло это до появления альбома.
26 января 1916 года в Петрограде состоялось первое исполнение Скифской сюиты Прокофьева под управлением композитора. Не без юмора вспоминает он об этом в автобиографии: «…После сюиты в зале разыгрался чрезвычайно большой шум… Глазунов, к которому я специально заезжал, чтобы пригласить на концерт… вышел из себя — и из зала, не вынеся солнечного восхода, то есть за восемь тактов до конца… Литаврист пробил литавру насквозь, и Зилоти обещал мне прислать прорванную кожу на память…»
Скифская сюита Прокофьева вопреки ожиданию не произвела на меня впечатления «скандального». Больше того, отдельные места сюиты мне просто понравились. Например, третья часть — «Ночь», полная негромких, таинственных и глубоких звуков… «Восход солнца», конечно, «слепит» слушателя нарастающим, накаленным звуком труб в высоком регистре. Эти восемь тактов звучат торжественно, но несколько пронзительно, раздражая слух.
Что могло возмутить в этом «Восходе солнца» Глазунова? Может быть, он почувствовал в музыке Прокофьева отсутствие того, на чем держалась музыка его великих предшественников и современников — Глинки, Чайковского, Рахманинова, — отсутствие мелодичности? В Скифской сюите нет запоминающихся, ярких мелодий. Это усложняет восприятие.
Так где же все-таки искать истоки Седьмой симфонии?
На помощь мне пришел сам композитор. Читая его воспоминания, я неожиданно натолкнулся на анализ основных путей, по которым развивалось творчество Прокофьева. Вот эти «линии» творчества.
Первая — классическая — берет свое начало в раннем детстве, когда Прокофьев слышал от матери сонаты Бетховена.
Вторая линия — новаторская. Она идет от знаменательной встречи с Танеевым, когда тот задел «простые гармонии» юного композитора. А произошло это так. Одиннадцатилетний Сережа показывал сочиненную им симфонию, и Танеев заметил, что «больно уж простовата гармония». Маленького сочинителя это «задело». Через несколько лет «новшества» Прокофьева уже обращали на себя внимание.
«А когда через восемь лет, — пишет Прокофьев, — я сыграл Танееву этюды опус 2, он недовольно проговорил: „Что-то уж очень много фальшивых нот“. Я напомнил ему старый разговор, и Сергей Иванович, не без юмора взявшись за голову, воскликнул: „Неужто это я толкнул вас на такую скользкую дорогу!“
К этой линии композитор относит уже известные нам „Наваждение“ и Скифскую сюиту. Назвав эту линию творчества „новаторской“, Прокофьев выразился, пожалуй, не совсем точно. Ведь новаторство — поиски новых путей — может выражаться не только в усложнении формы произведений, но и в упрощении ее, если композитор ставит себе такую цель. Так что эту линию скорее можно назвать „изобретательской“.
Третью линию — токкатную, или моторную, идущую, „вероятно, от Токкаты Шумана“, которая произвела однажды на Прокофьева большое впечатление, композитор считал наименее ценной.
Четвертая линия — лирическая. Вот что пишет о ней Прокофьев:
„Вначале она появляется как лирико-созерцательная, порою не совсем связанная с мелодикой… Эта линия оставалась незамеченной, или же ее замечали задним числом. В лирике мне в течение долгого времени отказывали вовсе, и, непоощренная, она развивалась медленно. Зато в дальнейшем я обращал на нее все больше и больше внимания“.
Да, главного-то поначалу в Прокофьеве не заметили, а может, и не стремились заметить. А ведь в этой лирической линии, как в зеркале, отразился сам Прокофьев. В этом я еще больше убедился, обратив внимание на происхождение всех перечисленных композитором линий его творчества. Все, кроме лирической, рождены в результате сильных впечатлений детства и получили с годами более или менее основательное развитие. Лиричность же пробивалась из глубины души.
Сначала лиричность была незаметным и, казалось, никому не нужным ростком, лишь изредка напоминающим о себе в некоторых сочинениях композитора — „Сказке“, „Снах“, „Легенде“. Всего Прокофьев назвал около 15 таких пьес, написанных им до 1919 года. Вот эта четвертая линия, без сомнения, и есть исток Седьмой симфонии.
Итак, ручеек лиричности найден. Еще робкий и незаметный, он струится в тени огромного леса. И солнце Скифской сюиты не смогло отразиться в нем. А этот „лес“ современники, конечно, не могли не увидеть.
Вот как писал о творчестве Прокофьева известный музыковед Б. Асафьев:
„Прокофьев владеет даром свободы и легкости творчества. Он не надумывает и не дрожит над каждой темой. Он их кидает щедро, пригоршнями. Ему некогда отшлифовывать или выпиливать. И зачем? Ему важно утвердить свою буйную волю и высказать в музыке про обуявшую его жажду жизни, здоровой, мощной, идущей напролом и ни перед чем не склоняющейся. Прокофьев — буян, но его буйство — радостно и заразительно…“
Нельзя сказать, чтобы это „буйство“ все понимали. Даже с близкими людьми у Прокофьева бывали недоразумения по поводу некоторых его сочинений. Композитор вспоминает, что однажды, увлекшись сочинением оперы „Игрок“ на сюжет Достоевского, он не заметил, как в комнату вошла мать. Услышав невероятные звучности, которые извлекал из инструмента ее сын, она в отчаянии воскликнула: „Да отдаешь ли ты себе отчет, что ты выколачиваешь на своем рояле?“ После этого они поссорились на два дня. И нужно было определенное время, чтобы, остыв от пристрастия к своему произведению, композитор мог дать ему истинную оценку. Так, вернувшись к „Игроку“ через десять лег, он, по собственному признанию, увидел, что в нем было музыкой, а что рамплиссажем , прикрывавшимся страшными аккордами».
Но ручеек лиричности в конце концов заставил обратить на себя внимание. Это случилось неожиданно даже для самого композитора.
Как-то Прокофьев заметил, что темы, сочиненные без рояля, бывают более удачны, так как пальцы, бегая по клавишам привычными движениями, «вмешиваются» в творчество композитора. Тогда он решил написать целую симфонию без помощи рояля и выбрал стиль музыкального письма, близкий к Гайдну, то есть прозрачный, ясный. Так, думалось ему, легче выполнить эксперимент, пустившись в «опасное плавание без фортепьяно». Композитор считал, что, если бы Гайдн жил в это время, он сохранил бы свою манеру письма, хотя и приобрел бы кое-что от нового времени. Симфонию он назвал из озорства «классической», чтобы «подразнить гусей». Но симфония удалась, и ее любят именно за «гайдновскую» ясность и еще за «кое-что от нового», что внес Прокофьев. Музыканты признали, что Прокофьев не только «буян», но и тонкий лирик.
В биографии композитора я прочитал, что вскоре после Октябрьской революции он уехал в заграничную командировку. Уезжал ненадолго, а получилось на годы. Почему затяну лось возвращение? В автобиографии композитор пишет: «Я думаю, основной и главной причиной было то, что я тогда все еще не осознал все значение событий, происходивших в СССР. А эти события требовали сотрудничества от всех граждан: не только от людей политики, как я думал, но и от людей искусства. Кроме того, затягивал ритм установившейся жизни: издание сочинений, корректуры; даты концертов, желание доказать свою правоту в спорах с другими композиторами и другими музыкальными направлениями. Не последнюю роль играли и семейные дела: длительная болезнь и смерть матери, женитьба, рождение сына».
Годы, проведенные на чужбине, конечно, не могли не сказаться на творчестве композитора. Он продолжал много сочинять. Но удачными были произведения только первых лет, задуманные и начатые еще в России.
Прокофьев внутренне переживал свою оторванность от Родины. Поэтому понятно, что он с радостью согласился на предложение сочинить балет на советский сюжет. «Я не верил своим ушам. Для меня как бы открылось окно на воздух…» — вспоминал он. Балет назывался «Стальной скок». Поставленный в Париже, он имел успех. Газеты писали: «Сергей Прокофьев заслуживает быть знаменитым. Как апостол большевизма, он не имеет себе равных… Прокофьев путешествует по нашим странам, но отказывается мыслить по-вашему».
Но постепенно композитор начал терять твердую почву под ногами. «Нет идей!» — восклицает он в одном из писем. «Предков моих не ведаю и, куда иду, не интересуюсь», — пишет в другом.
Так было с балетом Прокофьева «На Днепре». Композитор решил удовлетворить любовь французского зрителя к короткому спектаклю, где главное не лирический сюжет, а хореографические эффекты, и сделал это неудачно. Прокофьеву казалось, что он проявил недостаточную изобретательность в музыке. Но главная причина неудачи, по-моему, та, что композитор не мог проявить здесь своей природной сердечности. Когда я прослушал один из наиболее «лирических» номеров этого балета, мелодия показалась мне надуманной, холодной, написанной без участия сердца.
О некоторых сочинениях, не имевших успеха, мнение автора оставалось неизменным. Особенно интересно его признание по поводу Четвертой симфонии. Хотя симфония успеха не имела, Прокофьев любил ее за «отсутствие шума и большое количество материала». Между прочим, то, что нравилось ему в Четвертой, в будущем станет одним из существенных качеств Седьмой симфонии.
Композитор устал от шума. Устал от искусственности. Мысль о возвращении на Родину не покидала его. И вот он на родной земле. Произошло, по существу, второе рождение Прокофьева. Он обрел душевное спокойствие и ясность, и это сказалось на его творчестве. За двадцать последующих лет он опубликовал около 75 опусов (отдельных сочинений или циклов), что более чем в три раза превосходит все созданное им за границей в течение 14 лет.
По приезде в Москву состоялся знаменательный разговор Сергея Сергеевича с А. М. Горьким. Прокофьев спросил, какую нужно писать сейчас музыку. «Вы сами должны знать это», — улыбаясь, сказал Алексей Максимович. «Все говорят, — продолжал Прокофьев, — что сообразно с нашей новой жизнью нужно писать музыку прежде всего бодрую и энергичную». Горький добавил: «Но также нужна музыка сердечная и нежная».
А ведь это словно сказано о Седьмой симфонии! Хотя до создания ее оставалось еще около двадцати лет, писатель удивительно чутко направил внимание Прокофьева к той стороне творчества, которую композитор сознательно или бессознательно прежде подавлял в себе. Годы, проведенные на чужбине, не прошли бесследно: научили его быть замкнутым, поощряли стремление удивлять слушателей, поражать новыми приемами, неожиданными поворотами в музыке.
Но были в его душе родники, которые постоянно искали выхода, — родники оптимизма, солнечного восприятия жизни.
Не случайно первая настоящая удача пришла к композитору при сочинении детской музыки. Светлая мечта, благородный порыв — все это только ждало пробуждения в душе Прокофьева. В 1935 году он сочинил 12 легких пьес для фортепьяно, которые назвал «Детская музыка». По поводу этих пьес Прокофьев пишет, что в них проснулась его старая любовь к сонатинности, то есть легкому, прозрачному сочинению без драматических звучаний. Он создает чудесную симфоническую сказку для детей «Петя и волк».
Так разрастался наш ручей, вбирая в себя новые потоки чудесной прокофьевской лирики. И вот он уже стал рекой, в волнах которой люди все чаще обретали душевную ясность.
Прокофьев многогранен в своем творчестве. В эти годы он пишет музыку к спектаклям, кинофильмам, создает песни, инструментальные сочинения, кантаты и, наконец, один из лучших советских балетов — «Ромео и Джульетта».
Как будто много лет подряд человек напряженно работал в полумраке, и вдруг в его мастерской кто-то распахнул окно, и к нему ворвался солнечный свет и свежий воздух новой жизни.
Говорят, человек познается до конца в суровых жизненных испытаниях. Таким испытанием для Прокофьева, как и для всего нашего народа, была Великая Отечественная война. Особенно много и продуктивно работал композитор в эти тяжелые годы.
Главная тема любого подлинного художника тех лет — тема защиты Отечества — нашла яркое свое отражение и в творчестве Прокофьева. Он начал работать над оперой «Война и мир». В те же годы родились героико-эпическая Пятая симфония и многие другие произведения. Суровые испытания, как кресало из кремня, высекли из души художника лучшие его творения.
А не прервалась ли лирическая линия? Нет. Она все больше проникала в произведения композитора, делая их душевнее, яснее, проще. И это была уже «новая простота», которую так долго и упорно искал Сергей Сергеевич.
Хорошо зная Седьмую симфонию, я мысленно представил себе композитора, его характер. Многое становится ближе и ясней, когда узнаешь в музыке живой образ ее творца.
«Сергей Сергеевич не мог и не хотел представить себе ни одного дня жизни без работы, — читаем мы в воспоминаниях жены Прокофьева. — Он очень любил природу… всегда находил время для далеких прогулок по полям, лесам, берегам рек…»
Органическая потребность находиться в атмосфере светлых и ясных ощущений заставила Прокофьева отказаться от предложения написать балет на сюжет «Отелло». Работа над этим произведением означала бы для него «необходимость находиться в атмосфере дурных чувств», ему «не хотелось бы иметь дело с Яго».
Стремление к ясности, лиричности вскоре натолкнуло его на мысль написать оперу «Обручение в монастыре» на сюжет комедии Шеридана «Дуэнья». Познакомившись с комедией, он воскликнул: «Да ведь это шампанское, из этого может выйти опера в стиле Моцарта, Россини!»
Конечно, в мире музыки у Прокофьева были свои симпатии. По его признанию, классика всегда была ему близка. Особенно любил он оперу Чайковского «Черевички», романс Бородина «Для берегов отчизны дальной», «Приглашение к танцу» Вебера, Вальс-фантазию Глинки. Но когда Прокофьева попросили назвать самого любимого композитора, он указал на Гайдна.
Сергей Сергеевич Прокофьев был человек большой души, способный на одно из самых высоких чувств — бескорыстную дружбу. Яркий пример искренней человеческой привязанности и уважения друг к другу — сорокалетняя дружба двух композиторов, Прокофьева и Мясковского, таких разных в творчестве, характерах, вкусах.
А какова была сила оптимизма Прокофьева! Ведь известно, что последние восемь лет жизни он был серьезно болен и врачи запрещали ему много работать. А он не мог жить вне музыки и считал день, проведенный без занятий, пустым, не дающим удовлетворения.
Но найдите хоть одну нотку пессимизма в творчестве композитора последних лет. Он пишет произведения, прославляющие мужество, героизм, любовь: оперу «Повесть о настоящем человеке», балет «Сказ о каменном цветке», сюиту «Зимний костер», ораторию «На страже мира» и, наконец, Седьмую симфонию.
Работая над этими произведениями и пересматривая написанное раньше, Прокофьев уже совершенно определенно говорил о своем неизменном стремлении к простоте и ясности музыкального языка, о сочетании простоты с высоким профессиональным мастерством, с выработкой оригинального стиля. Сама жизнь, советская действительность помогала Прокофьеву, и он пришел к своей вершине в творчестве — Седьмой симфонии.
Композитор поставил перед собой необычную задачу: написать симфонию для детей. Он настроился на самое светлое, ясное — воплощение в музыке детского восприятия жизни. Прокофьев относился к тому типу чистых душой художников, которые, по выражению Горького, умеют глубоко и талантливо помнить детство.
Так был сделан первый шаг. Но симфонию для детского радиовещания, как предполагал композитор вначале, он не стал писать. В процессе сочинения Прокофьев пришел к глубоким размышлениям о жизни. Произошла неизбежная цепная реакция откровенности: перед детьми, перед собой, перед всеми людьми.
И когда хочется восстановить душевную ясность или просто помечтать, когда соскучишься по особому мелодическому теплу музыки, я вкладываю в проигрыватель пластинку с Седьмой симфонией Прокофьева.
…Низкий звенящий удар, и сразу в скрипках высоким отзвуком, словно в синеве неба, рождается мелодия. В ней чувствуется какая-то необычайно искренняя, теплая интонация.
Бывает, так, без предисловий начинается разговор. Ты еще не готов к нему, еще не настроился на душевный тон собеседника, а он уже сразу откровенно говорит с тобой.
…Мелодия возвращается во второй, в третий раз. О чем говорит она?..
Все постигается в сравнении. Вот в басах появилась новая песня — широкая, светлая, радостная. Она контрастирует с лирическим монологом первой темы. Так на смену мечтательной ночи приходит полный ясной мудрости день. А может быть, это человек рассказывает о себе? Живут в нем два вечных начала. Одно — лирически мечтательное, другое — широкое, радостно обнимающее мир. Первая тема симфонии — нежная, она идет сверху, от скрипок, вторая поднимается снизу, из басов, и постепенно захватывает весь оркестр.
Затихает песня, и вдруг… происходит удивительное. В оркестре появляется еще одна тема! Звучит спокойно-размеренная, целомудренно-чистая мелодия, почти хрупкая, тающая солнечными каплями колокольчиков. Что это? Не знаю. Может быть, в этот момент композитор вспомнил одного из персонажей любимой им чеховской «Степи», того самого «счастливого до тоски» человека, который готов рассказать всему свету о своей невероятной радости, о переполнившей его до краев любви.
И вот уже, переплетаясь между собой и обретая в сопоставлении какие-то новые качества, проходят в оркестре отзвуки двух первых тем. Так в одном человеке могут сочетаться лирическая чистота души и открытая любовь к людям, составляя единое, гармонически прекрасное целое. И когда перед нами еще раз проходят все темы, замечаешь, что вторая, подхваченная скрипками и не утратившая своей широты, становится теплее, душевнее. И снова звучит, теперь уже как итог, удивительная мелодия третьей темы…
Как передать ощущение чистой красоты и поэзии, разлитой в музыке второй части? Перед нами, словно в прекрасном сне, проходит легкий хоровод вальсовых мелодий, неприхотливых, нежных, шутливых, фантастических… То слышатся какие-то тихие, таинственные звуки, то вдруг перед глазами проплывает балетная сцена.
Оркестровые краски словно палитра художника. И даже не знаешь порой, чему больше обязана красота звучания оркестра: выразительности мелодии или этим почти сказочным тембрам, неожиданным сочетаниям оркестровых звуков. Мелодии вальса будто светятся мягкими тонами уральских камней-самоцветов.
В первых звуках третьей части настроение спокойно-созерцательное. Появляется новая мелодия — короткая, выразительная, грустная. Инструменты бережно передают ее друг другу, напевая каждый по-своему, словно соревнуясь в нежности исполнения. Редко у Прокофьева можно встретить такую светлую грусть.
И вновь появляются две уже знакомые мелодии. Теперь они еще больше контрастируют между собой. Первая, с подвижным ритмичным аккомпанементом, напоминает мне баркаролу. Так вечером на берегу реки слышишь, как струится вода. О чем думаешь, глядя на бегущую воду? Не о времени ли, течение которого все дальше уносит нас от прошлого? Но можно мысленно вернуться — подняться по этому течению к началу, к истокам… Не сделал ли это и сам композитор?
…Вот в тишине раздались глухие шаги. В их ритме повел простую мелодию фагот. Ее подхватил кларнет, потом гобой. По-своему излагая мелодию, они звучат, словно в далекой матовой дымке. Как будто слышишь пастуший рожок… Другие инструменты подхватывают эту тему, проясняя и оживляя ее. Сомнений нет: в мечтах вернулось далекое детство.
…Степи Украины, открытые солнцу и ветрам! Родная Сонцовка, где Прокофьев родился и вырос, бегал с ребятами по улицам, слушал сонаты Бетховена, которые играла мать, сочинял первые детские песни. Воспоминания далекие, почти сказочные.
Но стоит отвлечься от них — и перед глазами новое детство, новая юность. Горны зовут в поход. Звучит звонкая пионерская песня-марш. Темп ее под силу только легким ребячьим ногам.
Так начинается финал. Не эта ли песня была задумана композитором для детской симфонии? Мы знаем, что он изменил свой первоначальный замысел, и это было видно в прозвучавших частях Седьмой. Но финал симфонии особенно ярко раскрывает тот путь, который прошла мысль Прокофьева, и то, к чему он пришел в своих поисках.
Идет развитие жизнерадостной, дерзко-веселой темы юности. Заражает волевой ритм музыки… Неожиданно сильной лирической волной нас захлестывает короткая экспрессивная тема скрипок. И в результате совершается необыкновенное.
Появляется четкая, таящая сдержанную энергию маршевая тема. Звучит она тихо, собранно, сначала у английского рожка, потом у гобоя, но вторая половина темы вспыхивает в оркестре яркой эмоциональной мелодией, подхваченной скрипками. Своим волевым порывом эта тема напоминает мне марш из третьей части Шестой симфонии Чайковского. При втором проведении у кларнетов поступь марша становится более твердой, и вновь воспламеняется оркестр, сместив звучание на более высокую ноту. И в третий раз властный ритм вызывает еще более восторженную реакцию всех инструментов… Непобедимо шествие новой жизни, нового строя!
Горны возвращаются, словно композитор не хочет расставаться с воспоминаниями юности. И, лишь испив еще раз живой воды из этого источника, он переходит на высшую ступень откровения.
В мощном хоре оркестра неожиданно появляется знакомая нам мелодия из первой части симфонии — та самая, широкая, светлая и радостная… Будто радуга мостом перекинулась над землей. Торжественно и ликующе звучит музыка. Что это?.. Это восходит солнце, творя вокруг жизнь.
Представим себе, что, закончив Седьмую симфонию, Прокофьев перелистал свой альбом и нашел запись о том, как когда-то в юности собирался вместе с Маяковским уйти от тех, «которые влюбленностью мокли», «солнце моноклем» вставив «в широко растопыренный глаз». Наверное, теперь композитор улыбнулся бы и, отвечая на вопрос «Что вы думаете о солнце?», написал в альбоме за себя и за отсутствующего собрата по искусству:
Таким был Прокофьев до последнего дня жизни.
И неожиданно понятным становится теперь смысл той звонкой капели, которая появляется в оркестре следом за картиной восхода солнца. Это глубокое умиротворение, счастье человека, отдавшего людям все тепло души. Это благодарность природе, наделившей его радостью жить, любить, создавать новое.
На фоне этой капели набегают в музыке шумные валы прибоя, словно на берег океана, имя которому — Вечность…