14 января 705 года от основания Рима (49 г. до н. э.). Цезарь форсировал пограничную реку Рубикон и повел к Риму свое войско. Этот день стал началом новой гражданской войны, которая закончилась полной победой Юлия Цезаря.

Постепенно Цезарь расчистил место для единовластного правления. Он был провозглашен пожизненным диктатором, получил титул императора, звание великого понтифика и народного трибуна в одном лице. Ему было дано право распоряжаться по своему усмотрению всеми государственными финансами и командовать всеми вооруженными силами страны. Подобно царям, он стал носить триумфальное одеяние: пурпурную тогу, красные сапоги, лавровый венок на голове, восседать на золотом кресле, как Юпитер, и единолично творить суд. Его профиль был изображен на чеканящихся монетах, и гению Цезаря римляне стали приносить жертвы так же, как богам.

Но, в отличие от других диктаторов, Юлий Цезарь не стал злоупотреблять неограниченной властью и был достаточно великодушен по отношению к своим противникам и оппонентам. И, может быть, поэтому пал жертвой своих недоброжелателей.

Он был убит в курии, где должно было состояться заседание сената, прямо под статуей Помпея, у которого Цезарь несколько лет назад перехватил власть (в этой мизансцене, по замыслу заговорщиков, тоже был свой символический смысл).

Когда перекрытый толпой заговорщиков и пронзенный их кинжалами, Юлий Цезарь рухнул ниц, большинство сенаторов решило, что с ним неожиданно случился очередной припадок падучей, которой он страдал с детства. Тем более что всем было известно, что с утра Гай Юлий испытывал недомогание. Но как только убийцы расступились и стало видно, что светлая туника Цезаря (пурпурная тога была сорвана с него во время нападения) медленно покрывается алыми пятнами, а по белому мрамору пола расползается кровавая лужа, сенаторов охватил мистический ужас. С дикими криками, отталкивая друг друга, они кинулись к выходу.

Глава заговорщиков Марк Брут попытался призвать всех к спокойствию, и уже начал было произносить подготовленную заранее речь, но его никто не слушал. Каждый стремился поскорее покинуть место, где среди бела дня произошло нечто непонятное и ужасное, где разыгралась какая-то нелепая сцена из гладиаторских представлений, перенесенная в священные стены курии.

На следующий день Марк Брут все же произнес свою речь, но не в сенате, а на форуме перед собравшимся там народом. Он ждал всеобщего ликования и одобрения своих действий, но народ, внимая его речам, угрюмо молчал и так же в молчаливом недоумении разошелся по домам.

Заговорщики надеялись, что на следующем заседании сената, в котором было немало людей, давно жаждавших избавиться от единовластия Цезаря, их поступок все же получит одобрение. Но и этого не случилось. Сенаторы молчали. Возможно, они опасались лишиться благ, вознаграждений и почестей, которые Цезарь раздавал им своей щедрой рукой. А может быть, их преследовал образ беспомощно распростертого на белом мраморе и истекающего кровью Гая Юлия.

Из создавшегося положения нашел выход Цицерон, предложивший компромиссный вариант: объявить всем участникам кровавого события широкую амнистию, но при этом, дабы не нарушать преемственности, оставить в силе все государственные распоряжения Цезаря, не ущемляющие гражданских свобод. Разбор оставшихся после Цезаря бумаг поручался его ближайшему сподвижнику консулу Марку Антонию…

Антоний тотчас принялся за дело, и уже через два дня завещание Цезаря было обнародовано. Согласно последней воле диктатора, основная часть его наследства передавалась внучатому племяннику Цезаря Августу Октавию, который после смерти завещателя должен был считаться его сыном и носить имя Август Октавиан Цезарь. В том случае если последний по каким либо причинам не может или не пожелает входить в наследование, то эта часть собственности переходила бы к Дециму Бруту и Марку Антонию. Затем следовал длинный перечень вознаграждений, которые должны были быть переданы ветеранам, легионерам и бедным гражданам Рима.

Народ, узнавший об очередной щедрости покойного правителя, преисполнился еще большей скорбью и печалью. В день прощания с Цезарем все двери домов были завешены траурной белой тканью, ступени посыпаны лепестками фиалок, и повсюду слышались стоны, рыдания, траурные звуки оркестров.

Когда же вспыхнул сложенный на форуме огромный погребальный костер, на который было возложено закутанное в пурпурную ткань тело Цезаря, и зазвучала траурная мелодия — ее играли одновременно все сошедшиеся здесь оркестры, — из тысяч глоток вырвался единый истошный крик, перешедший в истерические рыдания и вопли.

Оцепившие костер ветераны Цезаря, с которыми он не один год делил тяжести и лишения походной жизни, горечь поражений и радость побед, принялись ритмично постукивать мечами о камни мостовой, славя великого полководца и проклиная его убийц. Когда же пламя вздыбилось выше крыш, они стали бросать в пылающий костер свое оружие, верой и правдой служившее тому, кто уходил от них навсегда.

После этого в погребальный костер полетело все, что было под рукой или находилось поблизости: скамьи, кресла, корзины, части повозок, словом все, что могло гореть. Многие принялись рвать на себе одежды и тоже кидать их в костер. Всем хотелось продлить минуты скорбного прощания, не дать погаснуть огню, который, пока горел, соединял предававшихся горю людей с покидавшим их человеком, столько сделавшим во благо Рима.

Потрясенные этим зрелищем всеобщего горя и растущей ненависти к убийцам, заговорщики тайно, под покровом ночи покинули Рим, устремившись кто куда…

Антоний между тем продолжал просматривать бумаги, оставшиеся после Цезаря, и обнаружил там немало уже готовых законов, направленных на укрепление порядка и преодоление финансового кризиса.

Сенат не желал даже слышать ни о каких посмертных законах, но поскольку Антоний, как консул и как ближайший сподвижник Цезаря, автоматически становился его преемником, то он, продолжая традиции Цезаря, обратился напрямую к народу.

Народ единодушно одобрил все предложенные проекты, и после этого сенату не оставалось ничего другого, как подчиниться народному волеизъявлению…

В год гибели Цезаря Цицерону исполнилось ровно шестьдесят.

Увы, старость его трудно было назвать спокойной и благополучной. Проявленная им по отношению к оппозиции скороспелая жестокость вскоре бумерангом вернулась к нему самому, превратив его жизнь в череду испытаний, лишений и горестей.

Уже через несколько дней после умертвления в Мамертинской тюрьме пяти катилинариев один из избранных на следующий год народных трибунов поднял в сенате вопрос о незаконности смертной казни римских граждан. Произошло это в тот день, когда Цицерон, завершая магистратуру, отчитывался о своем правлении, воздавая себе хвалу за то, что он сохранил в Риме мир и покой, решительно, на корню задушив зловещие ростки преступного заговора.

Но когда разомлевший от похвал сенаторов экс-консул попросил разрешения обратиться не только к сенату, но и к народу с речью-отчетом о своей деятельности, с места поднялся народный трибун Непот и заявил, что он накладывает вето на эту просьбу экс-консула.

— Ты нарушил Семпрониев закон, не удосужившись обратиться к народу, когда без суда и следствия отправлял на смертную казнь римских граждан, — сказал он. — И уж тем более тебе незачем обращаться к народу сейчас.

Непота поддержал Юлий Цезарь, вступавший в следующем году в должность претора, и просьба Цицерона о выступлении на народной сходке была отклонена.

«Отец отечества», настроение которого было омрачено этими неожиданными выпадами против него, не придал им, тем не менее, особого значения, полагая, что Непот и Цезарь запоздало сводят с ним счеты и пытаются таким образом лишить его благосклонности Помпея, в чьей симпатии к себе он нисколько не сомневался.

Но через несколько лет в сенате вновь был поднят этот вопрос и принято решение ввести в судебную практику наказание консулов и других ответственных лиц, по чьей прямой или косвенной вине кто-либо из римских граждан был осужден без суда и следствия.

Почувствовав, что вокруг него растет полоса отчуждения, Цицерон решил не испытывать судьбу, и сам, добровольно покинул Рим, объяснив свой скоропостижный отъезд почти теми же словами, которые произнес пять лет назад изгнанный им из Рима Катилина: «Я уезжаю, дабы избежать бесполезного кровопролития».

Возвратившись в Рим через год, Цицерон решил отойти навсегда от политики и спокойно жить, предаваясь размышлениям и писанию философских трудов. Но в это время сенатская верхушка, оправившаяся после убийства Цезаря, всерьез озаботилась нескрываемыми намерениями Антония занять место Цезаря с соответствующими правами. Зная натуру Антония, они не без основания полагали, что могут получить в его лице рецидив цезарианства в гораздо более опасном и жестоком варианте. Вспомнив про великого оратора, сенаторы решили использовать его дар в своих целях. И честолюбивый Цицерон вновь не устоял перед соблазном в очередной раз приобрести славу спасителя отечества.

В течение полутора лет он неустанно борется с претензиями Антония на единоличную власть. В речах, направленных против Антония, Цицерон не скупится на самые броские эпитеты, сравнения и гиперболы, рисуя образ тупого тирана и самодура, чей приход к власти будет означать полный конец римской республики и, в конце концов, ему удается добиться того, что все общественное мнение восстает против Антония и тот вынужден покинуть Рим.

Но как переменчивы настроения толпы, будь она многотысячной, как на сходках на форуме, или состоящей из сотни сенаторов! Антонию, обладавшему теперь немалыми средствами, удается, используя разные формы подкупа, постепенно перетянуть на свою сторону самых влиятельных лиц. В итоге сенат не только отклоняет предложение Цицерона объявить Антония вне закона, но и вступает с Антонием в переговоры.

Чувствуя, как почва начинает ускользать у него из-под ног, Цицерон решается на мудрый и ловкий, как ему кажется, ход: он входит в тесный контакт с приемным сыном Цезаря Октавианом, которому в это время уже исполнилось двадцать лет, и начинает оказывать Октавиану всяческую поддержку.

Но Цицерон забыл, что в политике не бывает друзей…

Самым простым и неоднократно использованным способом решения финансовых проблем в Риме были проскрипции. И пришедшие к власти дуумвиры Антоний и Октавиан первым делом решили прибегнуть к этому проверенному средству пополнения государственной и собственной казны. Были составлены списки богатых граждан, которые объявлялись вне закона и за головы которых (в самом прямом смысле) назначалась хорошая награда. Все имущество проскрибированных автоматически становилось собственностью государства.

Проскрипции, объявленные Антонием и Октавианом, по своему размаху затмят все предыдущие акции такого рода — и по количеству жертв, и по той наглости и цинизму, с какими они будут проводиться. Будет уничтожено 300 сенаторов и тысячи состоятельных граждан — все они будут выданы или убиты соседями, слугами, вольноотпущенниками, рабами и даже родственниками.

Правда, массовый террор наберет обороты чуть позже. Ев первых порах Антоний и Октавиан внесли в список лишь шестнадцать фамилий.

В самый последний момент по настоянию Антония в список была включена семнадцатая фамилия. Помнивший все выпады против него язвительного оратора, злопамятный Антоний не мог упустить возможность сполна отыграться. Недавний друг Цицерона Август не стал особо возражать…

По горькой иронии судьбы ровно двадцать лет спустя после исполнения смертного приговора участникам заговора Катилины, в такой же точно серый декабрьский день центурион Геренний, настигнув Марка Тулия Цицерона, отсек мечом его седую, давно уже начавшую лысеть голову, потом отрубил правую руку, которой тот писал свои трактаты и речи.

Но и на этом мстительный Антоний не успокоился. Он велел во время трапезы вносить на подносе голову великого оратора и ставить ее на один из обеденных столов. Жена Антония, которую Цицерон тоже не щадил в своих филиппиках, под угодливый смех присутствовавших на обеде произносила в адрес покойного оратора язвительные реплики и втыкала в вывалившийся посиневший язык Цицерона булавки.

Впрочем, вскоре эта забава Антонию наскучила, и он повелел отнести ненавистную ему голову на форум и положить ее вместе с остальными шестнадцатью головами у ораторских трибун на рострах.

Целый день горожане проходили мимо печального места, не рискуя дать волю эмоциям, в полном молчании прощаясь с великим современником, которому невозможно было даже отдать последние почести.

Когда стало смеркаться и поток людей, приходивших попрощаться со своими близкими и с великим оратором, начал иссякать, на форуме появилась пожилая матрона в траурных одеждах. Она приблизилась к рострам и замерла, застыла, будто давно потускневшие глаза Цицерона, в которых отражался последний отблеск вечерней зари, загипнотизировали ее.

Несмотря на солидный возраст, женщина сохраняла еще статность фигуры, а ее большие голубовато-серые, чуть выцветшие глаза, ее идеально ровные черты лица и всё еще густые, хоть и явно крашенные волосы говорили о былой ее красоте, и толпившиеся люди скользили мимо нее осторожно, с почтением, боясь потревожить оцепенелое молчание женщины.

— Ты тоже скорбишь о нем? раздался за ее спиной негромкий мужской голос.

Женщина оглянулась неторопливо и, ничего не ответив, вновь устремила свой взор на ростры.

— Ты не узнаешь меня? сказал мужчина.

— Почему же? не оборачиваясь, ответила женщина. Ты Гай Саллюстий, муж Теренции, бывшей жены Цицерона. Но у меня нет никакого желания беседовать с тобой.

— Послушай, Семпрония, я понимаю, почему ты в обиде на меня, и я готов покорно просить у тебя прощения за то, что вольно или невольно я огорчил или обидел тебя. Но сейчас, когда человеческая жизнь ничего не стоит, а мы с тобой уже недалеки от той черты, за которой пребывают Цицерон, а также твой сын и муж и десятки родных и близких нам людей, давай отнесемся друг к другу чуть более терпимо.

— Что ты от меня хочешь, Гай Крисп?

— Мне хотелось бы встретиться и спокойно поговорить с тобой.

— Зачем?

— Не буду лукавить это нужно мне как историку.

— Чтобы вновь очернить меня и моих друзей?

— Нет-нет, я хочу написать книгу о Юлии Цезаре, и меня интересуют кое-какие детали, о которых только ты можешь знать… Клянусь тебе, ты будешь первая, кому я покажу свой труд. Я готов буду внести любые поправки, какие ты потребуешь.

— Ну, хорошо, помолчав, ответила женщина. Если ты так настаиваешь, я готова принять твое предложение. Я думаю, нам лучше встретиться у меня, по крайней мере, мне там будет привычней и спокойней…

Через час они встретились в том самом перистиле, где много лет назад Семпрония принимала Катилину. Здесь так же миролюбиво журчали водяные потоки и шумели фонтаны. Лишь стрелки водяных часов, у которых давно испортился механизм, стояли, показывая одно и то же время.

— Прими мои соболезнования по поводу ужасной смерти твоего сына, начал Саллюстий, но Семпрония перебила его:

— Может быть, и лучше, что его уже нет. Те люди, что сегодня пришли к власти, без сомнения включили бы и его в проскрипционные списки.

— Несчастный Рим, — вздохнул Саллюстий. — Он постоянно истребляет собственных детей. Когда-нибудь его просто некому будет защищать.

— Сейчас слуги что-нибудь приготовят, поежившись от холода, сказала Семпрония, и мы пройдем с тобой в таблиний. В этом году декабрь, как никогда, холодный.

Вскоре они прошли в дом и присели у стола, уставленного яствами.

— Так что интересует тебя, Саллюстий? спросила Семпрония.

— Насколько мне известно, ты достаточно долго и хорошо знала Юлия Цезаря. Я всегда был на его стороне, даже если иногда и высказывался против некоторых его действий. А когда его не стало, я отошел от всякой политики и сейчас полностью отдаю свои силы и время литературным трудам. И пока еще свежи в памяти события последних лет, я хотел бы восстановить все, что связано с именем Юлия, от начала его карьеры до того злополучного дня, когда его не стало.

— Я вряд ли смогу сообщить тебе о Цезаре что-то новое или полезное для тебя. Тем более что я имею на этот счет мнение, отличное от твоего.

— Тем интереснее мне было бы его выслушать.

— Да? Ну что ж, изволь… Хотя, повторяю, вряд ли это будет тебе интересно.

Семпрония велела слугам покинуть комнату и продолжала:

— Кто спорит, Цезарь, конечно же, был великим человеком. Он обладал безумной энергией, мгновенно принимал решения, мыслил огромными масштабами. Если он воевал, то истреблял и брал в плен сотни тысяч. Если он строил храмы, библиотеки или театры, то это были грандиознейшие сооружения. Если он осваивал новые территории, то там навсегда поселялись романский дух, романская культура… Но… Как бы это поточней выразиться… В нем всегда жил игрок, авантюрист…

Когда он начинал делиться со мной своими грандиозными планами, я часто не могла понять, где реальность, а где откровенная фантазия. Он хотел покорить Парфию, присоединить земли Колхиды, покорить скифов, прорыть грандиозный канал, соединив Тибр с Адриатическим морем, провести канал от Остии к Адриатике, превратить в поля Сентинские и Помтинские болота, углубить и расширить все наши гавани…

Но главная его беда была в том, что он прежде всего был великим разрушителем. Он уничтожил в гражданских войнах неимоверное количество соотечественников, истребил сотни тысяч галлов, бриттов, кампанцев, испанцев. Он разрушил почти все республиканские традиции, развалил привычные и далеко не всегда плохие структуры…

Мне кажется, что он вообще глубоко презирал человечество. Нередко то, что люди принимали за широту его души и его великодушие, на деле шло от этого его бесконечного презрения и равнодушия… Как всякий диктатор, он считал, что именно с него начинается совершенно новая эпоха, новая история, которая будет продолжаться не одну тысячу лет…

— Ну, может быть, он был не так уж и не прав, сказал Саллюстий.

— При всем при том, Цезарь, на мой взгляд, никогда не обладал государственным умом в высоком смысле этого слова, продолжала Семпрония, будто не слышала слов собеседника. — Он просто воспринял многие идеи Катилины и внедрил их в жизнь. Но не воспринял главную идею Луция о том, что прежде всего надо навести порядок у себя дома .

Цезарю хотелось завоевать весь мир. В Риме он был скорее редко заезжавшим сюда гостем, нежели хозяином.

Вспомни, что здесь творилось, пока он занимался своими делами в Египте. Тогда просто чудом не дошло до новой гражданской войны…

Он надавал бесчисленное количество обещаний своим сторонникам, чтобы те горячей поддерживали его, а заодно — и вчерашним врагам, чтобы те переходили на его сторону. В результате он оказался в плену своих многочисленных обязательств и, подобно должнику, без конца занимающего деньги у одних кредиторам, чтобы тотчас же отдать их другим, вынужден был все время вести войны. А для того чтобы вести войны, приходилось каждый раз опустошать казну. В конце концов, образовался заколдованный круг, и ото всего этого экономика наша с каждым годом хромала все больше и больше.

Тот жуткий бюрократический аппарат, который он создал, чтобы централизовать власть, в основном обслуживал самое себя, деньги же мы по-прежнему получали лишь от бесконечных войн. И стоило на какое-то время прекратить эти победоносные рейды по чужим территориям, как внутри все стало сыпаться так, как рассыпаются при ярком солнце песочные дворцы…

— Ты сильно преувеличиваешь, мягко возразил Саллюстий. Это были естественные и к тому же временные трудности. Я точно знаю, что он успел составить программу мер, которые должны были оживить нашу экономику.

— Я это тоже знаю. После его смерти эту программу попытался осуществить Антоний… Кстати, ты никогда не задумывался над тем, почему после смерти Цезаря все его бумаги оказались в таком идеальном порядке?

— Ну, это было в его характере все систематизировать и держать в порядке.

— Да нет, человек, который не собирается завершить в ближайшее время свой жизненный путь, всегда оставляет что-то недоделанным, начатым, незавершенным. А у него все было расписано так, что мы несколько лет продолжали жить по его указам и планам.

— Это лишний раз говорит о его гениальности.

— Или о том, что он готовился к исчезновению.

— В каком смысле?

— Я не хотела тебе об этом говорить, но все же скажу… Если ты помнишь, в последний год жизни Цезаря все шло к нарастающему, прогрессирующему кризису. И финансовому, и общественному. Все больше активизировалась оппозиция, роптал народ…

Я уж не говорю об отвратительных типах из ближайшего окружения Юлия, о тех лицемерах, которые, увеличивая с каждым разом его властные полномочия, заботились при этом прежде всего о том, чтобы упрочить свое собственное положение. Ведь он, как человек проницательный, я думаю, не мог не понимать, что народ, который ненавидел всех этих Маммур, Антониев и прочих, переносил невольно эту ненависть и на него самого…

Ну, так вот. Кризис нарастал буквально с каждым днем. Вспомни, что творилось на улицах, где грабежи, насилия, убийства стали повседневным делом. Как все погрязли в долгах и уже не верили, что когда-нибудь наступит время, когда можно будет чувствовать себя спокойно, надежно и уверенно. Короче говоря, от Цезаря и его деяний все устали… И когда начались бунты, сначала в армии, а потом и в городе, стало понятно, что добром все это не кончится. Те меры, которые лихорадочно предпринимал Цезарь, лишь на время сняли напряженность, но не изменили ситуацию в целом…

И тогда Юлий понял, что для сохранения порядка ему, вероятнее всего, придется подавлять выступления оппозиции и народа, с которым он привык заигрывать, изображая щедрость и великодушие. И что это сразу очернит тот светлый образ Цезаря, который он так долго создавал…

Кроме того, Юлий в это время и физически ощущал себя крайне неважно: он часто простужался, быстро уставал. Чаще, чем обычно, с ним стали случаться припадки падучей…

Короче говоря, у него к этому времени появилось определенное желание исчезнуть… Он знал, что против него давно зреет заговор. Агентов, соглядатаев и шпионов у него всегда было предостаточно, и он просто не мог не знать о готовящемся на него покушении. И при желании, обладая огромной охраной, он мог без особых усилий это предотвратить. Но он не стал этого делать.

— Тут ты, пожалуй, права, согласился Саллюстий. Его действительно многие предупреждали о возможном покушении… И у меня тоже было впечатление, что он сам шел навстречу гибели. Надо сказать, Юлий часто говаривал, что хотел бы умереть внезапно, не дожидаясь старости…

— Так вот, когда Цезарю доложили о готовящемся на него покушении, в его изобретательном мозгу возник фантастический план подставить вместо себя двойника.

Саллюстий мелко потряс головой из стороны в сторону, изображая крайнюю степень непонимания и недоумения.

— Да, у него был двойник, продолжала Семпрония. — Это был раб, точнее вольноотпущенник, грек по происхождению, необычайно похожий на Юлия. Ты ведь знаешь, что у многих царей, начиная с Рэма-Ромула были двойники. А сегодня есть двойник у Августа. Рассказывают, из-за этого двойника Антоний и потерпел поражение в Египте. Когда он ворвался на корабль, в котором должен был быть Август, то сразу наткнулся на него и сразил своим мечом. И тут же увидел настоящего Августа в окружении охраны. Антоний ретировался в ужасе с горящего корабля, наверное, решив, что у Август десять жизней или что он сходит с ума…

— Ну, хорошо, а причем тут Цезарь?

— Цезарь тоже использовал двойника, чтобы понять, откуда ему ждать опасность. Он не раз выпускал его вместо себя проехаться в носилках по Риму, и никто никогда не обнаруживал подмены… О существовании двойника знало считанное число самых доверенных лиц, включая моего сына Децима Альбина Брута. Цезарь полностью доверял ему, зная, что Альбин предан ему до конца, потому что тот не раз доказал это и в бою, и в мирное время…

— Ну, он точно так же был уверен, что и Марк Брут никогда его не предаст. Ведь тот был сыном женщины, которую Юлий искренне и глубоко любил. Поговаривали даже, что это его внебрачный сын.

— Это были всего лишь досужие слухи. На деле там все было гораздо сложнее. Марка и его мать всегда связывали какие-то странные отношения. Сервилия не любила своего первого мужа, вышла за него по настоянию родителей, и когда у нее родился первый и единственный сын, она всю свою нерастраченную ласку и нежность перенесла на него, на сына. Это бывает у женщин, которым мало приятны их собственные мужья, особенно если эти нелюбимые мужья постоянно надоедают им своими ласками. Тогда женщина делает вид, что она очень занята ребенком и ей не до нежностей. И Марк, который с раннего детства постоянно был при матери, тоже был к ней привязан гораздо сильнее, чем это обычно бывает. Когда же муж Сервилии погиб, я подозреваю, что бедолага и на войну постоянно отправлялся, будучи не в силах выносить отчуждение жены, его место занял Цезарь. И если даже к родному отцу Марк испытывал полувраждебное чувство, то можно себе представить, что он ощущал по отношению к чужому мужчине, спавшему с его матерью. Так что на его решении возглавить толпу этих безумцев, я думаю, повлияли не только политические мотивы.

— Ну, хорошо, и что, по твоей версии, было дальше?

— В тот день, когда было намечено покушение, Цезарь сказался больным. Это страшно перепугало заговорщиков. Они не без основания опасались, что диктатору стало известно об их намерениях… А дальше произошло следующее. Мой сын, которому заговорщики полностью доверяли, считая его своим, вызвался привести Цезаря в курию. Он пришел к Юлию, и они вместе обрядили двойника Цезаря, после чего Децим отправился вместе с ним в сенат. Что произошло потом, ты видел своими глазами.

— Именно поэтому я не верю не единому твоему слову, сказал Саллюстий. — Я действительно собственными глазами видел мертвого Юлия Цезаря. А позже я стоял рядом с погребальным столом, на котором лежало бездыханное тело Цезаря, прежде чем его предали огню.

— Ты видел не его. Это был другой человек, очень на него похожий и к тому же настолько изуродованный во время убийства, что трудно было понять, кто лежит в луже крови, а потом на смертном одре. Да и кому тогда могло придти в голову сомневаться, Цезарь это или не Цезарь?

Саллюстий молчал, продолжая пристально смотреть на женщину, будто пытался определить, не лишилась ли она рассудка.

— Подожди, подожди, вымолвил он, наконец. Даже если поверить твоей легенде, что мне трудно сделать, то все равно концы с концами не сходятся. Ну, представь: а вдруг покушение по каким-то причинам не состоялось? Как бы выглядел тогда Цезарь? Нет, нет, это все досужий вымысел и фантазия.

— Ну, во-первых, двойник лицом почти абсолютно походил на Цезаря. Во-вторых, Лже-Цезарь появился час спустя после напряженного ожидания сенаторов, и в таком состоянии они вообще могли ничего не заметить, кроме пурпурной тоги, которой, к тому же, двойник, изображая болезненное состояние Цезаря, прикрывал часть лица. А, в-третьих, первый удар ему нанес мой Брут, Децим Брут, после чего и началась уже вся эта свалка. А главное, повторяю, никому в голову не могла придти мысль о подмене…

Цезарь же в это время, переодевшись в простую одежду и нацепив парик, усаживался на корабль, отбывающий в Грецию. Он понимал, что мертвый он сможет сделать гораздо больше, чем живой. Так оно и вышло. Погибнув в расцвете славы, он стал легендой, мифом, национальной святыней. Все его заветы были полностью выполнены, бунты и волнения приостановлены, а главное он не потерял народной любви, в которой всегда испытывал в сто раз б о льшую потребность, чем в любви женщины или мужчины…

— И откуда тебе все это стало известно?

— Ну, нетрудно догадаться. Конечно же, от сына. Его все время давила эта страшная тайна, и когда Децим в последний раз уезжал из Рима, он, скорее всего, понимал, что ему уже вряд ли суждено будет вернуться назад. Поэтому он и решился рассказать об этом, взяв с меня клятву, что я никогда и никому об этом не скажу… Увы, бедному Дециму суждено было до конца доиграть роль, которую ему дал Цезарь…

— А почему ты вдруг решила рассказать это мне? спросил Саллюстий.

— Наверное, по той же самой причине. Трудно держать все время тайну в себе… И потом, ты ведь все равно никогда и никому об этом не расскажешь. Ты же историк, тебе надо сочинять красивые исторические мифы. А миф о Цезаре уже сочинен, и кто же осмелится этот миф опровергнуть? Так же, как и созданную Цицероном и тобой легенду о Катилине, Семпрония для наглядности сняла с полки свиток с трудом Саллюстия «О заговоре Катилины» . Нет уж, подожди. Ты сам набился на этот разговор, так что будь добр выслушай меня до конца. Хоть ты и считаешь, вероятно, мои мысли бреднями выжившей из ума старухи… Так вот, я внимательно и не один раз прочла твое сочинение. И каждый раз у меня возникал вопрос: почему ты, который на самом деле терпеть не мог Цицерона и которому в глубине души ты всегда завидовал (я подозреваю, что и на его Теренции ты женился по этой причине), в своем труде фактически подпеваешь ему?

— Просто истина для меня дороже любых отношений между людьми.

— Но истина твоя почему-то всегда совпадает с истиной победителя… Мне же более по душе слова Катона-старшего: «З а победителя боги, побежденный любезен Катону». Ты прекрасно знал, что Катилина — действительно незаурядная личность. Умом и волей он нисколько не уступал Цезарю. И это просто дело случая, что повезло Цезарю, а не Катилине. Можно сказать, что Катилина тоже оказался фактически двойником Цезаря. Двойником политическим. И в определенный момент хитрый Цезарь выставил его вперед, чтобы проверить настроения народа и возможность захвата власти вооруженным путем. После чего понял две вещи. Первое — что нужный момент еще не настал. И второе — что народ ждет решительных перемен…

В отличие от Катилины, у Цезаря было бесценное для политика свойство: он внутренним ухом чувствовал ход событий и знал, когда можно рисковать, а когда стоит отсидеться в тени, дожидаясь своего часа. А главное, в отличие от прямодушного Луция Сергия, он понимал, что в Риме наступили такие времена, когда все решают деньги и еще раз деньги. Что деньги это власть и что для большой власти нужны очень большие деньги. И он этим и занимался: постоянно доставал и тратил большие деньги.

— Ну, отчасти ты права. Хотя любой случай все равно подчиняется исторической логике. Конечно, Цезарь должен быть благодарен судьбе и галлам, которые подняли восстание и дали ему проявить себя столь блистательно, а главное фантастически разбогатеть и погасить свои безразмерные долги…

— …За что он в порядке благодарности и вырезал сотни тысяч этих несчастных… Но подожди, я закончу свою мысль. Так вот, я никак не могла понять, почему ты, ненавидя в глубине души Цицерона, тем не менее, оказался столь солидарен с ним в отношении Катилины… Но когда я перечитала приводимые тобой почти дословно речи Катилины, включая и его последние слова перед боем, я, наконец, сообразила, в чем дело. Я поняла, что никакого описанного тобой Квинта Курия на самом деле не было. Это всего лишь придуманный тобой мифический персонаж. Да-да.

Но существовал некий реальный человек, который присутствовал на всех собраниях катилинариев, знал все о каждом из них и почти дословно записывал слова Катилины. А потом сообщал обо всем, что там происходило, Цицерону — наверное, за хорошую плату. Или под угрозой шантажа…

И этим человеком был ты. Да-да, Квинт Курий — это был ты.

— Ну, знаешь ли, это уж слишком, сказал Саллюстий, резко поднимаясь с кресла. Я с трудом выслушал твои бредни про Цезаря, но слушать оскорбления в свой адрес я не намерен.

— Хорошо, хорошо, успокойся. Считай, что это лишь гипотеза, предположение, фантазия на свободную тему. Ровно, как и твое сочинение о Катилине — это всего лишь фантазия на тему заговора, которого не было .

— Как это не было?

— А так. Не было. Это вы с Марком Туллием все гениально сочинили, потом блистательно разыграли и талантливо описали. Возможно, не без участия Теренции, без которой Цицерон не принимал ни одного решения.

— Ну и что же тогда, по-твоему, было?

— А ничего не было. Был всего-навсего кружок людей, не довольных тем, что происходит в государстве и желавших перемен к лучшему. Вначале эти люди хотели придти к власти совершенно законным путем. И все у них сводилось в основном к разговорам и мечтаниям. Интрига же, которую закрутил Цицерон, не без твоего и Теренции участия, рано или поздно должна была вызвать у них взрыв возмущения. Что, в конечном итоге, и произошло…

Вначале, когда Цицерон захотел стать консулом, он слепил из своего основного конкурента на выборах образ безжалостного чудовища. Потом господину консулу понадобился подвиг, чтобы войти в историю, а на горизонте, как назло, все было спокойно. Ну, не считать же великим деянием блокирование им проекта простака Рулла… И тут снова пригодился несчастный Катилина, который, благодаря усилиям нашего блистательного оратора, а потом и твоим писаниям, превратился в символ зла и сгусток пороков…

Используя тебя и других агентов, Цицерон имел возможность постоянно получать самые подробные сведения о кружке Катилины. И, соответственно, принимать нужные меры, замедляя или ускоряя ход событий. Когда же он увидел, что дни его консульства истекают, а, кроме пустых многословных обвинений, он ничего предъявить Катилине не может, хоть и довел того своим маниакальным преследованием до белого каления, Цицерон форсировал историю с аллоброгами, на которую мог клюнуть только такой самодовольный идиот, как Лентул Сура. То есть это была чистейшей воды провокация…

Впрочем, не будем продолжать эту тему. Извини, если невольно тебя обидела. У меня, повторяю, не было никакого желания встречаться с тобой, ты сам затеял этот разговор…

Семпрония поднялась с кресла и сказала, печально глядя на мерцающее пламя светильника:

— Ты верно заметил: мы с тобой пережили почти всех своих друзей и родных. Мало того, мы с тобой пережили свою эпоху, которая, увы, ушла безвозвратно.

Она подняла бокал и добавила тихо:

— Расставаясь, я хотела бы предложить: давай осушим наши бокалы за память. За светлую, как мрамор, и грустную, как вечернее небо, память о тех, кто был с нами рядом, за тех, кого мы любили, за тех, кто был частью нашей души…

Они подняли бокалы и молча выпили их содержимое до дна.

За стенами дома послышались крики, топот ног и звуки борьбы. Очевидно, охотники за вознаграждением настигли очередного несчастного, внесенного в проскрипционные списки.

— Ты права, сказал Саллюстий, ставя свой бокал на стол. Давай простим всё друг другу, пока мы еще находимся здесь, на земле.

— С чем я не могу не согласиться, так это со словами из твоей книги о том, что если бы духовная доблесть правителей в мирное время была такой же, как и на войне…

— …то человеческие отношения носили бы характер более ровный и устойчивый, продолжил Саллюстий, и не пришлось бы наблюдать бурных революционных порывов, изменяющих и ниспровергающих все.

— Если бы, вздохнув, повторила Семпрония.

Возбужденные крики и шум борьбы на улице приблизились, стали громче, и, наконец, все перекрыл последний, отчаянный предсмертный вопль жертвы…

До начала новой эры оставалось 42 года…