Искусству рассказывать воспоминания научил меня Мак–Гроу, лекарь с «Утренней Звезды». Теперь этот человек уже повешен на Набережной Казней в Лондоне, и я хотел бы почтить его память во имя светлой нашей дружбы.
Мак–Гроу говорил: «Ищи в себе самом оправдания твоих поступков и искупления грехов твоих».
Написать откровенно все, что думаешь о своей жизни, это уже значит оправдать себя. Рассказывая о своих приключениях, закрепляя их на бумаге, я, как мне кажется, освобождаюсь от всего, что меня угнетало. Мои ошибки, мои преступления, а также преступления моих бедных друзей — корсаров — собраны в этой маленькой книжке, как в шкатулке, ключ от которой дан каждому.
Прошлое не принадлежит нам. Поставив последнюю точку на последней странице этой рукописи, я почувствовал, что я был когда–то совсем другим человеком и что я в праве сожалеть о прошлом, над которым я больше не имею власти.
Перечитывая историю своей жизни, я не могу не позавидовать этому великолепному существованию, которое принадлежит уже не мне, а герою этой книги.
Поэтому я снова пущусь в плавание, я начну новую жизнь, богатую приключениями и похожую на первую. Затем я сброшу мою старую шкуру на страницы новой книги, как змея сбрасывает свою кожу на гладкие камни рва.
И еще говорил Мак–Гроу: «Жизнь человека, идущего прямым путем, сколько бы раз она ни возобновлялась, хотя бы в десяти различных мирах, всегда будет похожа на первую. Идти прямо можно только одним путем».
Мы шли прямым путем через море, и если парус мешал нам видеть перед собой, мы ножами разрезали парус, ибо мы никогда не сворачивали с намеченной дороги — ни вправо, ни влево.
Поэтому–то лучшие из нашей компании были убиты, иные повешены; поэтому–то я, старик, живу в портовом европейском городе, с зеленым попугаем, который надо мной издевается, и с девкой из Ковент–Гардена, которая не перестает меня изводить. Я буду любить птицу до тех пор, пока не убью девку. Я буду любить Нанси, пока не задушу моего зеленого попугая.
I
В детстве мне пришлось ютиться в каменоломнях, расположенных около маленькой деревушки на побережьи. Как называлась эта деревушка, я уже не помню. У меня не было ни отца, ни матери; я жил в обществе нескольких развратных стариков и кормился случайными подачками, что нередко заставляло меня быть гнусным подлизой.
Старики–незнакомцы собирались в заброшенной каменоломне и там пожирали свою добычу. Они расцарапывали свои язвы, толковали о своих болезнях и штопали свои лохмотья. Я не помню имени хоть одного из членов этого общества. В один прекрасный день один из стариков попал в капкан для волков, и я убежден, что мы его съели. Правда, я не мог бы этого доказать. За исключением этого покойника, мы, кажется, не кушали человечины, но опять я не имею бесспорных доказательств этого. Мы съедали все, что попадалось под руку, — полевых мышей, крыс, ящериц, лягушек и всяких насекомых. Старики проявляли исключительное проворство в этой охоте, их руки ни в чем не уступали стрелам арбалета. Они поджаривали ящериц на медленном огне, и некоторые сравнивали это блюдо с другими кушаньями, о которых я не имел и понятия.
Мы ели также и коренья, выкапывая их из земли при помощи ножа. Иногда — зачерствевший хлеб, размоченный в кипятке, иногда — вареную ворону, с которой предварительно сдиралась кожа, слишком горькая на вкус.
В двенадцать лет я питался такими вещами, которых люди никогда не пробовали, но я не знал вкуса обычных человеческих кушаний, и, так как я жил вдали от городов, мне ничего большего не хотелось.
В один прекрасный день — мне было тогда четырнадцать лет — я увидел женщину. Она стояла на опушке леса, совсем близко от того места, где я охотился за воронами.
Она была молода. Ей можно было дать не больше пятнадцати лет. Крестьянка с лицом простым и свежим, со светлыми волосами, стянутыми чепчиком ослепительной белизны.
Мое воображение не позволяло мне сравнивать ее с принцессой, но и такой, как она была, девушка показалась мне божественным совершенством. Я взял ворону, которую убил перед этим, и подал девушке.
— Возьми. Это — тебе.
А сам зашагал по полю.
Когда я вернулся в каменоломню, старики ругались между собою, гримасничая и кривляясь.
— Это мое место… Это место мне принадлежит…
— Ты лжешь, собака!
— Ей–богу, это — мое место!
Удар палки обрушился на иссохшую голову.
Старик заскулил, как ребенок, и уступил место.
А я, улегшись в темном углу, все думал об этой прелестной девчонке, так глубоко взволновавшей меня своей свежей красотой. В самом деле, я никогда еще не встречал женщины, такой молодой и очаровательной.
На другой день на той же самой опушке я поджидал девушку.
Она прошла мимо, даже не обернувшись в мою сторону. На следующий день она направилась прямо ко мне. Она принесла суп в закрытой маленькой миске. Суп был еще горячим. Я набросился на пищу и проглотил ее, щелкая языком, как собака.
Моя новая подруга начала каждый день приходить в лес. Она приносила мне то похлебку, то хлеба со свиным салом, то орехи, то твердый сыр.
Случилось однажды, что разговор стариков смутил мое воображение. Я загорелся новым желанием, я ожидал девушку с большим нетерпением. Я знал теперь, что следовало мне делать.
Когда она пришла и принесла свиное сало и хлеб — кругом ни души, это благоприятствовало моим намерениям — одной рукой я схватил ее за руку, а другой хотел поднять ее юбку.
Она закричала. Ужас исказил ее лицо. Кровь бросилась мне в голову. Я страшно разъярился. Я прыгнул на девушку, как на добычу, и стал душить ее по всем правилам охоты. Когда она перестала двигаться в моих руках, я разжал пальцы, и крестьянка тяжело и беззвучно упала на траву.
Тогда, приподняв юбку, я смог удовлетворить свое любопытство. Впервые я увидел, как устроена женщина. Девушка была молода и толста. Но никто не объяснил мне тайну странного несходства между мной и ею.
«Теперь у меня больше не будет супа», — подумал я.
Вернувшись в каменоломню, я, естественно, рассказал о всем происшедшем старику, который делил со мной ложе из сухих листьев.
Он взвизгнул и разбудил спящих.
— Этот бандит убил девушку из деревни. Что теперь будет! Этот негодяй нас погубит!
Пока они совещались в потемках о том, что необходимо отделаться от меня до появления стражников, я тихонько ускользнул. Я побежал прямо к морю, прыгая по мерзлой земле.
Только впоследствии, много лет спустя, когда я прочел много книг, это приключение встало предо мной в своем настоящем значении. Только тогда я понял, что совершил преступление.
II
Когда я вспоминаю об этой зверской выходке моих детских лет, кровь шумит у меня в ушах, и сердце начинает биться сильнее. Я не знаю, всем ли юношам свойственна подобная невежественность, все ли они не умеют различать между тем, что надо губить, и что — сохранять. Другие юноши, которых я видел, не убивали своих возлюбленных, приносивших им суп, но ведь они привыкли нежно ласкать и маленьких домашних животных. Когда прозвучат трубы страшного суда, кто, скажите мне, обвинит голого мальчишку, который тащит на веревке разорванных лягушек и котенка, им задушенного? Или жестокого рыцаря счастья, за. которым влачится жуткий кортеж человеческих жертв?
В самом деле, мы были жестоки, как большие дети.
До пятнадцати лет я пребывал во тьме, как маленький, еще слепой зверек. Только в Бресте, в кабачке, где я помогал служанкам, я прозрел.
Там я услышал однажды разговор рассерженного солдата. Его звали Мюгэ. Это был коротконогий толстяк, в чулах, плохо обтягивавших его здоровенные икры. Он числился в пехотном батальоне и служил стрелком на фрегате «Мурена». Он получал три ливра в месяц и имел привычки хорошо обеспеченного человека, у него всегда было чем заплатить за вино.
Кабачок, где я помогал мыть посуду, колоть дрова и поджаривать мясо на вертеле, помещался на маленькой уличке возле арсенала. Под вывеской «Головешки» собирались матросы, морские офицеры, а также младшие офицеры из батальона инфантерии, размещенного на судах эскадры.
Все эти люди пропивали здесь свое жалованье и возились с девицами. Когда больше не на что было пить, они печально сидели перед последней опустошенной бутылкой, уронив голову на скрещенные руки. Они умели говорить только о том, как тяжко их ремесло, и как хорош океан. Иные рассказывали о своих морских приключениях, об обетованной земле — Америке. Во время попоек они пели меланхолические бретонские песни. Я слышал пронзительные голоса девиц, вспыхивавшие среди матросских песен, как молнии в душную ночь.
Я наблюдал эту прекрасную жизнь, погружая свои голые руки в лохань с горько пахнувшей водой. От времени до времени пьяный матрос, пошатываясь, пробирался во двор и здесь освобождался от влитой в себя жидкости, упершись лбом в стену; потом он возвращался в жаркую залу, ощупью находя дверь.
Мои обязанности, сводившиеся к мытью жбанов и бутылок, не стесняли свободу моей фантазии. Границами мира, как он мне представлялся тогда, были грязная уличка и большая зала кабачка, где табачный дым окутывал таинственной дымкой все лица.
Среди посетителей кабачка, кроме Мюгэ, мое внимание привлек еще солдат, в свое время служивший писцом на одной из галер Тулона. Это был маленький, всегда тщательно выбритый старичок. Его звали Пелиссон. Болезнь заставляла его волочить ноги не совсем обычным способом, близко напоминавшим походку закованных каторжников.
— Когда я служил писцом на королевской галере, — рассказывал он, — я помещался в одной комнате с начальством. Я зарабатывал двенадцать экю в месяц. На эти деньги я пил, ел и одевался. Я всегда мечтал о том, что наступит день, когда я смогу открыть собственный кабачок. Я плавал всю жизнь с надеждой купить кабачок. Вот.
— И все–таки тебе не удалось его купить? — спрашивали солдаты.
— Надо сказать, что, оставив службу, я поселился вместе с одной девицей, которую я встретил на Мальте. Она была блондинкой, несмотря на свое еврейское происхождение; ее отца сожгли на костре Святой Инквизиции. Так вот…
Его больше не слушали. Матросы и солдаты болтали уже о другом. Старый писец покачал головой, заплатил, открыл дверь, попробовал рукой туман и скрылся.
Я стоял в возбуждении среди залы и смотрел на этих людей широко раскрытыми, восторженными глазами. То и дело одна из наших девиц, Марион Ля–Пенерес, обращалась ко мне со смехом. Она щипала меня за ноги, когда я разносил стаканы. Однажды она дала мне выпить из своего стакана. Писец сидел рядом с нею. Я слышал, как он прошептал: — Назначь ему свидание! — Девица улыбнулась и ничего не ответила. — Назначь ему свидание! — повторил Пелиссон. Марион передернула плечами. И старик сказал мне: — Хозяина нет, садись и пей вино. — Марион пододвинулась ко мне. Когда я ощутил, что ее нога касается моей, я хотел отодвинуться.
— Ты меня боишься, — сказала девушка. Она повернулась к своему собеседнику. — Он ничего еще не знает, он никогда еще не видел женщин.
— Ты лжешь, — сказал я Марион, и мой голос задрожал от гнева. — Ты лжешь, я знаю, что это такое. Я уже видел девчонку без юбки.
— Make quir, — презрительно произнесла Марион.
Она встала, пошатываясь, и протянула мне стакан.
— Пей, глупыш! Это–вино.
Только что вошедший Мюгэ сел рядом с Марион. Его сабля стукнулась о скамью.
— Марион, я знаю, что такое женщина. Слышишь ты, Марион! — И я рассказал ей историю о том, как я из любопытства задушил в лесу крестьянку, которую я любил.
— Какой дурак! Какой дурак! — повторяла Марион, смотря на меня удивленно.
Писец дружески похлопал меня по щеке. Он посмотрел на Мюгэ. Я хотел, чтобы он сказал что–нибудь, и я прибавил враждебно:
— Ну что ж, я не сделал никакого зла.
— Молчи, — произнесла Марион.
Когда хозяин вернулся он послал меня на двор мыть бутылки.
Моя злоба не утихла. Я разговаривал сам с собой. Необъятная сила распирала мою грудь.
Я ни о чем не сожалел. Я только был озадачен малым успехом моего рассказа. Эта развратница и эти грубые люди почти не обратили на него внимания.
На дворе меня разыскал Мюгэ, по обыкновению, пришедший сюда мочиться. Повернувшись ко мне спиной, он сказал:
— Что ты собираешься делать? Честное слово, тебе не место здесь!
— Почему?
— Ты отправишься в плавание со мною и с писцом. Завтра я познакомлю тебя с Мак–Гроу, ей–богу! Тебе это пойдет на пользу.
— Правда, Мюгэ, — ответил я с восторгом, — я отправлюсь в открытое море, как другие. А потом я куплю себе кабачок и заплачу за него королевским золотом.
— Королевским золотом, — произнес Мюгэ, подтягивая штаны.
III
Снег спадал на пустынные поля. Вдали море разбивалось о береговые скалы. Казалось, гремели тысячи пушек. Чуя добычу, пронзительно кричали чайки.
Мюгэ шел вереди, освещая фонарем дорогу. Я следовал за ним с Пелиссоном.
Железная оправа фонаря отражалась на снегу в виде огромного андреевского креста, а наши тени вытягивались странно и жутко, перекидываясь на кустарники, запушенные снегом.
Снег хлестал нам в покрасневшие лица; наши глаза слезились.
— Спаси создатель… — бормотал Мюгэ, крестясь свободной рукой.
Все кругом охватил снежный вихрь. Все тропинки стерлись. Мы двигались втроем, при смутном свете нашего фонаря; мы направлялись к определенной точке побережья, достигнуть которой мы должны были на рассвете. Мы шли к маленькой светлой точке, колеблемой ветром, — к фонарю «Утренней Звезды», подвешенному на мачте, у которой дрожал матрос с посиневшими руками.
— Ты увидишь Мак–Гроу, — трещал Пелиссон, — ты принесешь присягу на библии, ты увидишь Жоржа Мэри и всех остальных. А может быть, ты увидишь еще Его Высочество, настоящего рыцаря, старого хранителя адмиральского стяга.
— Он носил всегда голубой камзол, красные штаны и чулки, — произнес Мюгэ, согнувшись вдвое, чтобы защитить свою треуголку от ожесточенных порывов ветра.
— Ты увидишь… — продолжал Пелиссон. — Бог–создатель! Я ничего не вижу… и фонарь, ей–богу же, потух.
Мы остановились среди снежной тьмы, прижавшись друг к другу. Фитиль чадил в фонаре.
Море начало успокаиваться. Вдали, как нам казалось, наступило перемирие между волнами и утесами. Пелиссон дрожал всеми членами. Мюгэ лязгал зубами.
С моря неслись звуки, напоминавшие то скрип блоков, то пение гобоя. На черном небе зажглась единственная звезда.
— Южный Крест! — дружно прошептали мои спутники.
И Пелиссон, опустившись на колени, начал молитву.
Мюгэ последовал его примеру и заставил меня сделать то же.
— Да прославится имя твое, милосердный Христос, — плакался Пелиссон.
— Аминь, — вторил ему Мюгэ.
Голос Пелиссона приобрел совсем девическую нежность.
И ветер рассеял унылые звуки гобоев. Мы насторожились.
— Ты ничего не слышишь больше? — спросил Пелиссон.
Я прислушался.
— Кончилось, — произнес Мюгэ, поднимаясь.
— Тогда в путь! — объявил Пелиссон, — несчастье нас миновало. Эта молитва — самая лучшая. Когда мы плавали в открытом море на галерах Тулона, она всегда помогала нам.
— Ты напишешь ее на кусочке бумаги для мальчишки, — сказал Мюгэ.
Мы вышли на берег. Молитва успокоила бурю и снег. Вдали на мачте «Утренней Звезды» спокойно показался желтый огонь.
Пелиссон свистнул, вложив пальцы в рот. Мы направились к морю.
— Осторожнее, здесь ямы, — предупредил Мюгэ.
С корабля, черневшего на светлом фоне неба, раздался ответный свист.
На палубе показался свет, и я услышал команду на неизвестном мне языке.
— Это Жорж Мэри, — сказал мне Мюгэ.
Жорж Мэри держал фонарь в вытянутой руке. Он стоял на носу маленькой лодки, направлявшейся к берегу. И освещал путь, избранный двумя моими приятелями к покупке маленького трактира, в котором заключались все возможности счастья, рисовавшиеся моему воображению.
IV
Боцмана звали Питти. Это был старый моряк из Тулона, которого ножевая расправа привела на галеры. Он долго бороздил своим веслом воды Средиземного моря, по праздникам развлекаясь музыкой барабанов и гобоев. Каторжники умели извлекать из этих инструментов звуки, которые приятно было слушать на воде, среди ночной тьмы.
При содействии одного из товарищей, получившего за это золотой, ему удалось бежать и скрыться на африканском побережьи, а оттуда попасть на «Утреннюю Звезду», где его отменные качества сразу оценил Мэри.
Старый солдат французской гвардии, знавший Равено–де–Люссан, Нантес, Ансельм Питти и я были, как мне кажется, единственными французами на корабле. Гвардейца звали Марсо; мы были, как он говорил, четырьмя ветвями одного дерева. Тогда я не владел еще английским языком и поэтому дружил с Марсо, с Нантсем и с Питти. Позже я сделался другом Мак–Гроу. Я усвоил привычку мыслить, как Мак–Гроу, ибо он был человеком, созданным для моего обожания. Я перенимал его жесты, я стремился относиться к людям и вещам так же, как это делал он.
Питти учил меня ремеслу, он познакомил меня со сложной системой корабельных снастей. Вместе с ним мы складывали добычу в тюки, и каждый вечер я зажигал лампу над маленьким ящиком, в котором помещался компас.
Несколько раз я взбирался на главную мачту и рассматривал горизонт в направлении Нанта, следя за надувшимися парусами и предвкушая волнующее напряжение схватки. На службе у Жоржа Мэри я превратился в юного Ганимеда, преданного и скрытного.
Я знал теперь все хорошее и плохое об «Утренней Звезде», знал, какую роль суждено играть нам до самой смерти — морским разбойникам.
Море раздвинуло границы моего воображения, столь узкие вначале. Оно потрясло меня в первые дни, когда мне пришлось с ним бороться. Позже, несмотря на многие непредвиденные обстоятельства, я всегда рассматривал его как естественную арену моих поступков и замыслов. Так я отношусь к морю и сейчас, когда пишу, в комнате Нанси, и вижу, как мой зеленый попугай покусывает жердочку.
Часто, когда мы бросали якорь в Бресте, я смотрел на вечно волнующееся море и старался при помощи своего бедного воображения представить себе другой берег. Я населял его странными существами. Я видел там сказочные богатства.
Море служило для меня границей между реальным миром и царством фантазии.
Когда, переплыв океан, я познакомился с чудесами противоположного берега, и сохранил воспоминание о приятной действительности. Мне пришлось пережить много опасных и суровых приключений, пришлось попробовать горя — и все из–за любви к девушке из Вера–Круз, — любви, длившейся десять дней, окрашенной детской радостью и алкоголем.
Море! Поэты, которых я читал, сравнивают его со всем чем угодно, в зависимости от воспитания своего и от настроений, но для меня оно всегда было большой дорогой, по которой двигалась старушка «Утренняя Звезда», — дорогой, где часты перекрестки, на которых налетающие друг на друга корабли плевались картечью, и грохот пушек казался таким странным среди великого молчания бездонного неба и безграничного моря.
Никогда я не видел ничего более ничтожного, смешного, жалкого и безобразного, как сражение между двумя кораблями. Негде развернуться в этих тесных границах.
Море нередко пугало нас, когда «Утренняя Звезда», склоненная рычащими демонами бури, теряла свое гордое достоинство.
Когда море затихало, мы убирали палубу, а потом поплевывали через борт в тяжелые, рокочущие волны.
Я лизал свои ладони, разъеденные веревками, а Жорж Мэри, сдвинув свою треуголку на затылок, так что был виден черный шелковый платок, покрывавший его волосы, вынимал свою трубку и курил, как скромный башмачник, расположившийся у дверей своей мастерской.
Моря больше не было. Оно охватывало нас, но мы не обращали на него никакого внимания. О старой бабушке вспоминали только тогда, когда матрос кричал со сторожевой вышки, что показались на горизонте тяжелые испанские галеоны, груженные золотом и охраняемые бородатыми солдатами в зеленых мундирах.
О море–океан! Иные видели в тебе могилу, прозрачную, но непроницаемую для глаз, но ты, древняя, стонущая водная гладь, тропическое море, было только нашим орудием, мастерской художника, заканчивающего свой шедевр. Наше родное море, необходимое условие для деятельности людей, объединившихся под черным стягом. Море, ты хранишь тела моих друзей, убитых испуганными и ничтожными фиглярами; в загадочном своем течении ты влечешь насильно потопленных; при свете луны ты выставляешь на позор обезображенные тела тех, кого ты кормило. Море, бесстрастная сила, причудливая и красивая змея, вьющаяся из века в век!
О море, украшенное Южным Крестом, о высокие мачты и похоронные флейты «Летучего Голландца», атрибуты морской легенды, которой матросы и пираты украсили бесплодные пустыни твоей стонущей беспредельности!
V
10 октября 1720 года, огибая северный берег Ямайки, мы заметили в бухте Харбор судно, стоящее на якоре.
По нашему обычаю, Жорж Мэри приказал поднять черный флаг. Мы играли без риска, раскрывая противнику наши карты. Одно появление зловещей ткани привело к результатам, на которые мы были в праве рассчитывать, — два человека, находившиеся на корабле, прыгнули в шлюпку, привязанную к корме, и поспешили добраться до берега, где мы их и потеряли из виду.
Тогда Жорж Мэри отправился на судно. Его сопровождали — боцман, по прозванию Пьер Черный Баран, и матрос из Дьеппа, которого мы завербовали в Северной Каролине, во время нашего плавания по реке, протекающей по Области Дружбы.
С наступлением ночи Пьер Черный Баран и Дьеппез пригнали шлюпку к борту «Утренней Звезды». Мы помогли им выгрузить то, что они забрали на корабле. Добыча была, признаться, довольно скудная, но так как она стоила нам небольших усилий, мы приняли ее с удовлетворением. К тому же надо сказать, что наше последнее плавание было неудачно, счастье покинуло наше черное знамя.
Жорж Мэри пробыл на захваченном судне всю ночь и весь следующий день. Мы же, собравшись на палубе, делили между собой товары — несколько кусков ситца, кофе, воск и табак. Боцман взялся оценить их и распределить на части. Позже мы принялись чинить брезентовые покрышки наших пушек.
На виду у нас покачивалось разграбленное судно. Ни один звук не нарушал тишины.
Люди отдыхали, растянувшись вдоль палубы; одни — подложив руки под голову, другие — скрестив руки на груди и расстегнув рубахи. Многие спали, вздрагивая, как животные. Мы были так утомлены, что, казалось, потеряли всякое человеческое достоинство.
Вечером мы услышали свист Жоржа Мэри. На судне зажгли фонарь. Пьер Черный Баран и матрос из Дьеппа снарядили шлюпку, чтобы плыть за капитаном. Когда они возвратились на «Утреннюю Звезду», все уже спали. Том Скинс, стоявший на вахте, утверждал, что прибывших было четверо.
Рано утром Жорж Мэри отдал приказ сниматься с якоря. Южный ветер позволял распустить все паруса, и «Утренняя Звезда» помчалась навстречу случайностям нашего промысла.
Воздух был необычайно чист. Ветер, казалось, нес каждому весенний аромат его родины, и те, кто вкусил когда–нибудь покоя деревень старой Нормандии, глотали слезы. Есть дни, когда море расплавляет мужество в странных и сладких ощущениях.
Матрос из Дьеппа взял свою флейту и выразил в звонких нотах божественный восторг, нас охвативший. Капитан Мэри вошел в круг, и мы впервые увидели, что его сопровождает высокий и плотный юноша, на безбородом лице которого запечатлелись удача и гордость. Капитан представил нам нового корсара, пожелавшего подчиниться законам нашей скитальческой жизни.
При появлении этого щеголеватого парня замолкла волшебная флейта. Каждый затаил про себя мысли, которые этот ловкий, с решительной поступью матрос заронил в глубину наших сердец.
Было очевидно, что капитан покровительствовал новому спутнику, волосы которого, стянутые назади лентой, открывали шею, поразительно тонкую и нежную.
Чужестранец — ибо он, с его смущающей грацией, оставался для нас чужестранцем — оказался хорошим матросом. Он взбирался с пленительной гибкостью по вантам, и нож, зажатый в зубах, делал его похожим на молодую кошку, поймавшую рыбу. Знание дела завоевало ему немного нашего уважения. Его красота позволяла ему оставаться замкнутым, молчаливым и далеким от нас.
Как–то раз мы преследовали два голландских судна, шедших на Мартинику, — одно с балластом, другое с грузом сахара и какао. Борьба была свирепая, но зато добыча превзошла наши ожидания. Всю ночь горел ром в больших медных чашах. Пью и Нантес дрались на ножах. И заря застала нас распростертыми на палубе, еще черными от пороха, запачканными кровью и смолой.
Красивый товарищ вел себя как настоящий корсар. И днем, когда возобновилась оргия, он пил с нами из серебряной чаши, обтирая предварительно ее края.
Он высоко поднял чашу за наши успехи; от резкого движения аграф на вороте его вышитой рубашки отстегнулся, и мы увидели, оцепенев, как из нее показались два розовых купола грудей, нежных и прелестно округленных, словно порозовевшие главки церкви св. Иоанна Отшельника в Палермо.
Изумление при виде этой женщины, которую так грубо разоблачил перед нами случай, лишило нас голоса.
Потом мы стали грозить ей кулаками, мы ревели ей в лицо ругательства на всех языках мира, мы плевали ей в ноги, как преступнице, наша злоба вскипала все больше с каждым позорным словом, вылетавшим из наших глоток.
Мы проклинали ее за то, что она оставалась среди нас в непоколебимом спокойствии своей красоты, за то, что она видела нас, будущих клиентов Набережной Казней, во всей нашей неприглядности, видела наши небритые бороды, наше грязное белье, наше зловоние, нашу презренную нищету.
И мы проклинали ее, не умея определить причины нашей злобы, проклинали за то, что она захватила нас врасплох, своими грязными ногтями мы искали того червя унижения, который грыз нас.
И мы проклинали ее за то, что она не открылась нам вовремя, не дала нам возможности попытаться, облагородив наши лица и руки, покорить ее, прежде чем мы передушим друг друга из–за горьких наслаждений.
VI
В продолжение ночи корабль, разграбленный нами, медленно тонул. Долго еще виднелся мерцающий, как светлячок, огонь фонаря, забытого на мачте. Потом погас и он.
Собравшись на палубе, мы все с жадностью ели, чтобы восстановить наши силы; зеленым пламенем струился в глиняные чаши пунш.
Жорж Мэри, сжав губы над тонким чубуком Гуданской глины, исследовал ссадины своего судна, как хирург исследует язвы раненого. Эх! Эх!.. — бормотал он с негодованием, — с напускным негодованием, ибо палуба «Утренней Звезды» была завалена ценными товарами и полна пленниц, которых мы спасли с корабля по весьма понятным причинам.
Пленниц было семь. Мужчины вертелись возле заплаканных женщин, сгрудившихся у подножия грот–мачты. По–видимому, они все были красивы, но воспоминание о виденном в эту ночь исказило их лица ужасом.
— Поделим завтра, — сказал Мэри.
— А почему бы не сегодня вечером? — промолвил Дьеппез.
— Ты… — сказал Мэри, наступая на него.
Дьеппез попятился, споткнулся о снасти и грохнулся на сундуки. Люди хохотали. Некоторые мыли лицо в медных чашах. Они соскребывали со своих рук засохшую черную кровь, от которой зарозовела холодная вода.
Так как никто не мог спать из–за присутствия женщин, капитан собрал всех корсаров на палубе. Он велел привести красивейшую из женщин, которая оказалась темноволосой девушкой с поразительно белой кожей. Она выступала как королева, с непринужденностью, которая привела нас в замешательство. На рукаве ее серого бархатного платья алело кровяное пятно. Пью молча взял тряпку и попытался его стереть. Женщина кивком головы поблагодарила Пью, потом повернулась к нам, держа руки за спиной. Она переводила свои прекрасные глаза с одного на другого. Она потерла себе руки, хрустнув пальцами, унизанными перстнями, и взглянула на Жоржа Мэри, лицо которого налилось кровью.
— Синьор, — произнесла она.
У нее был горячий, глубокий голос, и Питти, говоривший по–итальянски, подошел к ней и спросил — я не знаю, о чем — на ее языке.
— Синьора, — сказал он, повернувшись к нам, — итальянка. Она говорит, что умеет петь, — Он прибавил: — Можно было бы попробовать…
— Можно попробовать, — ответил Мэри, и каждый бесшумно уселся там, где стоял.
Нантез взял свою флейту и заиграл прелюдию, но синьора движением руки приказала ему замолчать. Гордая, в роскошном бархатном платье, запятнанном кровью, она запела, окруженная нами, и ее голос взметнулся над парусами, словно большая белая птица… спокойно, очень спокойно…
Она пела на неведомом, красивом и звучном языке. Мы не могли понять значение ее слов, но все мы слушали, раскрыв рты, все поддались очарованию, как некогда спутники Улисса в древних морях.
Чистый голос призывал не свирепую смерть, нам предназначенную, а что–то нежное, нам неведомое. Закрыв лицо руками, мы отдавались во власть этого божественного загадочного голоса.
Небесные скрипки аккомпанировали путешественнице, и мы были счастливы не думать ни о чем, кроме этого чарующего голоса.
И голос вознесся среди ночи как пламя — и внезапно погас.
Словно окаменев, мы остались в темноте, которую трубка Мэри сверлила неровным красным огнем.
Синьора, держа по–прежнему руки за спиной, улыбалась, как чудесное, недоступное для нас видение. Мэри вытряхнул пепел из трубки. Нантез спрятал флейту в карман. Двое из нас снесли сундук синьоры в каюту Жоржа Мэри. Жорж Мэри провел всю ночь с нами, а прекрасная женщина покоилась рядом.
Назавтра Жорж Мэри, по обыкновению, приступил к дележу добычи. Женщины — их было шесть — должны были поступить в общее пользование до тех пор, пока мы не достигнем острова Барнако, где мы рассчитывали их высадить на берег и продать колонистам. По безмолвному соглашению, для синьоры было сделано исключение.
Она смотрела на море, оставаясь равнодушной к нашим распрям. Жорж Мэри, указывая на нее концом трубки, спросил:
— А эту?
— Ее надо пощадить, — сказал Мак–Гроу.
— Разве можно поступить иначе, — подтвердил Питти.
— Голосовать! Голосовать! — объявил Жорж Мэри со злостью.
В результате этого необыкновенного совещания было решено, что путешественница и ее имущество останутся неприкосновенными во все время пребывания на «Утренней Звезде».
Жорж Мэри, озабоченный, возвратился в каюту. Он понял, что в присутствии сирены неповиновение может охватить жестокие сердца его подчиненных.
Синьора лежала в изысканно убранной палатке, которую устроили для нее на корме судна, возле порохового склада. Она провела два дня, разгуливая по нашему судну точно королева. Каждый вечер она пела у подножия грот–мачты.
Наутро третьего дня часовой подал сигнал, что с левого борта видна земля. Жорж Мэри приказал плыть вдоль берега. Мы обогнули таким образом маленький остров, показавшийся нам необитаемым. Наши предположения оправдались вечером, когда вернулась лодка с людьми, посланными исследовать остров. Это был, действительно, необитаемый остров — голая скала, покрытая гладким мохом, на котором, как стражи, неподвижно сидели три больших морских птицы.
Жорж Мэри приказал привести путешественницу и надел ей на шею железную цепь с сосновой дощечкой, на которой каленым железом он выжег ночью следующие слова:
СОЗДАТЕЛЬ!
УВЕДИ ЛЮДЕЙ
ОТ ЭТОГО ПРОКЛЯТОГО МЕСТА
Женщина страшно побледнела. Она разразилась рыданиями. Потом она начала произносить заклятия, которых мы не понимали.
Мак–Гроу, сопровождаемый боцманом и квартирмейстером, сел в шлюпку и повез путешественницу на остров, над которым взметнулись три птицы.
Высадив красавицу, они возвратились на судно. И так как нам пришлось лавировать, мы долго еще видели женщину с дощечкой на шее. Она проклинала нас и грозила нам кулаками. Потом, ломая руки, она упала на землю.
Пять лет спустя, приблизительно в этот же день, мы снова проходили мимо острова, на котором покинута была прекрасная незнакомка. Жорж Мэри сам пожелал править лодкой, посланной к берегу. Он как сумасшедший выскочил на берег и начал метаться по острову, пересекая его во всех направлениях. Через час мы убедились, что остров пустынен, и никаких следов путешественницы не осталось.
— Она мертва, — сказал Мак–Гроу, — она мертва. Она бросилась в море.
— А ее сундук? — нерешительно осведомился Мэри.
Мак–Гроу посмотрел вокруг и пожал плечами.
— Сударь, — сказал Мэри, — быть может, она совсем не мертва, как вы предполагаете. И кто поручится, — закричал он с отчаянием, — что я не встречу ее в один прекрасный день — или ночь — на корабле, подобном тому, на каком она плыла, когда я ее захватил!..
VII
Летом мы имели обыкновение плавать вблизи Ньюфаундленда и преследовать рыбачьи суда, которые заходят в многочисленные бухты и порты этого острова.
Мы забирали обыкновенно разные съестные припасы, соленую рыбу, ром, крепкие вина, сахар и табак. Лишения и голод часто вынуждали бедных матросов собираться под широкими складками черного флага.
Нас было семьдесят корсаров на борту «Утренней Звезды», и нами по–прежнему командовал Жорж Мэри, которому покровительствовал ад. За последнее время добычи было так много, что даже самые алчные из нас оставались довольны дележкой. Каждый, если ему это нравилось, мог пропускать между пальцами, словно песок, золотые ожерелья и жемчуг. Как горсти волос, взвешивали мы на руке золотые цепи, и солнце заставляло их блистать тысячью огней. Даже ночью, в тени пушек на палубе, можно было видеть, как загорелые руки ласкали светящиеся камни, похожие на мерцающие звезды.
Менее жадные до богатства черпали свои восторги в винах, не менее драгоценных, чем золото. Нантез наигрывал на своей флейте никому не знакомые танцы, и каждый переводил их на язык собственного воображения: нога, затянутая в красный шелковый чулок, как у королевских гардемаринов, шпага на боку, гримасничающее, чтобы рассмешить зрителей, лицо и с трудом сохраняемое равновесие.
На палубе, при свете звезд, мы плясали словно одержимые. Наши чрезмерно удлиненные тени делали наши танцы совсем непристойными.
Днем мы блаженно грелись на солнце. Растянувшись на животе, опираясь на локти, мы играли в карты или бросали кости, зажав в руке кучку монет. То и дело закипали яростные споры из–за крайнего разнообразия денег, вложенных в игру. Обычно Том Скинс вынимал из кармана книжку, — чудесную книжку, куда он вписывал свои выигрыши, — и определял разницу стоимости с точностью голландского менялы. Мы играли английскими картами, украшенными прекрасными гравюрами на меди, изображающими различные одеяния лондонских купцов.
Последнее воскресенье, проведенное нами у Ньюфаундленда, совпало с божьим днем. В шутку мы заставили всех игроков бросить карты. Чтобы провести время, мы собрались в кружок и принялись рассматривать самые драгоценные и самые забавные вещи, которые случай подарил каждому из нас.
Том Скинс показал нам трубку из слоновой кости, с серебряной крышкой тонкой чеканной работы, наподобие флорентийских трубок.
Пьер Черный Баран показал библию, отпечатанную в Кельне, которую можно было переворачивать, вставляя между страницами ключ и повторяя евангелие от Иоанна: «In principio erat verbum».
Капитан показал нам табакерку с двойным дном, секретная пружинка которой открывала искусно нарисованную картинку. Каждый рассматривал ее, толкая соседа локтем, подмигивая и отпуская острое словцо.
Мак–Гроу — хирург и, конечно, самый образованный среди нас — показал нам миниатюру, изображавшую портрет молодой девушки, держащей на руках собачку с светлыми и беспокойными глазами, похожими на овечьи глаза в темноте.
Мы все смотрели на этот милый портрет, и хотя картинка на табакерке еще была перед нами, мы не нашли ни одного слова, для того, чтобы запятнать невинность прекрасного девического лица.
— Вот, сказал Мак–Гроу, склоняясь над портретом, — каждый из нас когда–то знал такую же девушку. Ни более прекрасную, ни менее непорочную. Такой была девушка, которую мы все знали. Это изображение уводит многих в далекое прошлое.
— Дай твою картинку, — сказал Нантез.
Мак–Гроу протянул ему овальную миниатюру, а Нантез вздохнул:
— Это правда, черт возьми! И знаете, я мог бы дать имя этому ангелу, — пятнадцать лет назад, в Нанте, я называл эту юную особу Жанной–Марией. Жанна–Мария — знакомое имя.
Нантез передал портрет Тому Скинсу, и Том Скинс расплылся в улыбке, сделавшей его неузнаваемым.
— Роза или Мэри, — я мог бы дать два имени этому изображению. Но мед моих воспоминаний вызывает во мне горечь.
Он вытер глаза и передал портрет соседу. И тот тряхнул головою, говоря:
— Такая девушка может называться только Катей.
И мы преобразились. Мы с трудом узнавали себя. Наши лица, разъеденные солью всех морей, растаяли в этой вдруг нахлынувшей нежности.
— Да, — провозгласил Нантез, беря щепотку черного табаку, — этот портрет напоминает мне вещи, о которых я не люблю говорить. Сейчас я вижу себя очень ясно на маленькой улочке моего родного города. Я слышу голоса родной матери и Жанны–Марии. Я, должно быть, был таким же ребенком, как и другие, но черт меня возьми, если я имею какое–нибудь представление о том, как я тогда выглядел. Я хорошо помню Жанну–Марию. В моей памяти эта малютка сливается с цветами, которыми она украшала свое окошко. С тех пор я видел много цветов и женщин — более прекрасных, чем на родине. Назвать их имена? Пусть меня повесят в Карльстоне, если я смогу назвать вам хоть одно имя, одно–единственное имя!
— Нантез таков же, как все мы, — сказал Том Скинс, — мы видели больше, чем позволено человеку, но мы забыли обо всем, кроме маленького имени женщины, слышанного в юности.
Тропическая ночь спускалась над бухтой и над «Утренней Звездой», снасти которой чернели в пурпурных сумерках. Великая нежность захлестнула нас, и мы отдались течению реки воспоминаний. Нантез сплюнул сердито, но было ясно, что ему хочется плакать. Внезапно Мак–Гроу, откашлявшись, чтобы придать голосу больше твердости, спросил:
— Если бы вам сказали: «Вы все возвратитесь к началу вашей жизни и снова будете выбирать свой путь, зная все то, что вы знаете»… Что бы вы сделали?
— Мы все разом вскочили, и Нантез, отвечая за всех, поднял руку к небу:
— Мы сделались бы корсарами, рыцарями счастья, черт побери!
— Правильно, — сказал Мак–Гроу.
И бросил портрет в прозрачную воду залива.
VIII
Когда мы, под голландским флагом, прибыли в Вера–Круз, надеясь сговориться здесь с испанцами, мы увидели, что на всех кораблях, стоявших на рейде, подняты желтые флаги. Над городом веяло таинственное и смрадное дыхание смерти.
Жорж Мэри, Ансельм, Питти и Пьер Черный Баран настаивали на том, чтобы повернуть назад и с попутным ветром скрыться от ненасытной чумы. Другие же, в том числе Мак–Гроу, предлагали сойти на берег, доказывая, что можно будет легко обделать дела среди всеобщего отчаяния. Они говорили, что знают одного аптекаря, который при случае поможет избежать карантина и обмануть спесивых и тощих альгвазилов.
Мак–Гроу просил восемь дней, чтобы закончить личные и наши общие дела. Жорж Мэри колебался, но позволил себя уговорить, и «Утренняя Звезда» стала искать якорную стоянку неподалеку от гавани, расцвеченной желтыми флагами, около св. Иоанна Ульмского.
Ночью мы отвязали лодку и отправились — Мак–Гроу, Пью и я.
Темная ночь благоприятствовала нашему вступлению в католический город, по прежним пребываниям знакомый Мак–Гроу до последнего закоулка. Без шума мы причалили к подножию высокого мрачного строения, в котором помещался, надо полагать, карантин. С трудом мы вытащили нашу лодку на берег и спрятали ее под кучей щебня. На это потребовался целый час. Справившись с этой работой, мы вымыли руки в соленой воде и начали почти ощупью пробираться по улицам богатого города.
Мы блуждали до рассвета; нам удалось избежать встречи со стражей и сбирами Святой Инквизиции, которые размножились в этом городе, словно вороны на недавно засеянном поле.
При свете зари мы нашли правильный путь, и Мак–Гроу вскоре поднял молоток у нового дома в испанском стиле, заботливо огороженного, выстроенного из пористого камня и похожего на глиняный кувшин с чистой водой.
Проделанное в двери оконце приоткрылось на наш зов, и, по правде сказать, не слишком любезный голос приветствовал нас такими словами:
— Что вам надо? Кабак это, что ли, что собаки со всей вселенной приходят сюда искать приюта!..
— Это восхитительно, — сказал Мак–Гроу. — Не распространяйся больше… Я узнаю тебя, Красная Рыба. Ты не изменился, старый плут… Открой дверь своего гостеприимного жилища. Это я, — Мак–Гроу, с моими друзьями, и, клянусь Юпитером, чума не отправит меня к дьяволу, которого я уважаю столько же, сколько и твою милость.
После этой речи, которую мы целиком одобрили, дверь отворилась, и показалось лицо Красной Рыбы, освещенное фонарем и подтверждающее, что владелец был во всех отношениях достоин своего прозвища.
Лицо Красной Рыбы было украшено двумя красными глазками; маленький и тощий нос возвышался над беззубым ртом, короткий подбородок сливался с линией шеи, что придавало человеку — если еще принять во внимание заостренный и лысый череп — вид трески. Цвет его кожи, насколько мы могли рассмотреть при свете фонаря и в первых розовых проблесках зари, был чудесного темно–красного оттенка.
— Войдите и закройте за собой дверь, — сказал Красная Рыба.
Мы последовали за ним. Он провел нас через двор, окруженный с четырех сторон строениями и галереей из резного дерева. Мы поднялись по каменной лестнице, и Красная Рыба, исчезая во тьме, задул свой фонарь и уступил нам дорогу. Тогда Мак–Гроу первым, а за ним и мы — проникли в обширную, странно обставленную комнату, распространявшую запах ада.
— Это, — прошептал Мак–Гроу, — похоже на часовню, воздвигнутую для обеден Черному Повелителю.
Он уселся на скамью, и мы последовали его примеру, выискивая место, куда можно было поставить ноги, посреди горшков с краской и кистей, обмакнутых в облупленные кувшины.
— Ты уже не аптекарь? — спросил Мак–Гроу.
— Нет, — резко ответил Красная Рыба, — теперь я занимаюсь живописью. Зачем вы пришли втроем?
Он подошел ко мне вплотную, взял своей грубой рукой мою руку и нажал пальцем на артерию.
— Берегитесь, — прошептал он.
Затем, повернувшись к Мак–Гроу, он сказал с гневом в голосе:
— Вы уверены, что ее у вас нет? Покажите язык… А глаза… какие они у вас красные!
— Ты бы дал нам выпить, — отвечал Мак–Гроу.
Красная Рыба вышел, что–то бормоча про себя. Мы слышали, как он перебирает во дворе связку ключей.
Не обмениваясь ни одним словом, мы осмотрелись. Пол комнаты был завален обрывками холста, горшками с красками и старыми кистями. В углу выстроились какие–то странные сахарные головы из картона, причем некоторые из них, наполовину закрытые, имели смешной и отталкивающий вид. На стенах были развешаны кресты, покрытые латинскими надписями, громадные наплечники, перечеркнутые крестом св. Андрея, а также украшенные фигурами крылатых демонов, размахивающих трезубцами и извергающих пламя.
Мы все еще продолжали разглядывать развешанные по стенам облачения, по меньшей мере непонятные, сшитые из грубой материи и предназначенные разве только для представлений уличного балагана, когда вошел Красная Рыба с двумя бутылками в руках. Он поставил их на стол, рядом со свечным огарком, несколькими ломтями хлеба и высохшими апельсинными корками.
— Пейте, — сказал он. — Может быть, у вас жар?
Мы наполнили наши стаканы и стакан Красной Рыбы и выпили за его здоровье. В этот момент с улицы послышался протяжный и громкий крик, топот лошадей и внушительное бормотание молящейся толпы.
Мы бросились к закрытым ставнями окнам и увидали религиозную процессию, вид которой привел нас в изумление.
Между двумя шеренгами солдат, одетых в плохо пригнанные мундиры и небрежно держащих ружья, шли мужчины и женщины, облаченные в ризы, разрисованные наподобие тех, которые мы видели на стенах комнаты. На головы надеты были безобразные колпаки, разъяснившие нам загадку сахарных голов, которые показались нам столь отвратительными в мастерской Красной Рыбы. За этим маскарадом кающихся следовали рабы–метисы. неся на плечах деревянные ящики, похожие на маленькие гробы.
Священники пели среди этой суматохи; несколько девушек, в церковных облачениях и размалеванных картонных колпаках, бледные от ужаса, огромными безумными глазами смотрели на окружавшую их толпу. Их челюсти дрожали. Иногда они падали на колени, и священник с распятием в руках грубо заставлял их подняться.
— Это Инквизиция, — сказал Мак–Гроу, — и несколько жидовок, которых ведут на костер. Голландский флаг нас защитит
— Они занесли сюда чуму, — пояснил Красная Рыба. — Я рисовал Ангела Чумы на их колпаках, которые называются кароччами, и на их облачениях, так что я состою главным художником святой Инквизиции. На этих ведьмах надеты лучшие мои произведения, проникнутые неподдельным чувством.
И он продолжал глухим голосом, в то время как процессия снова тронулась в путь:
— Я разрисовываю кресты, кароччи и их серые облачения. Посмотрите, как живо и естественно написан этот портрет еретика, или колдуна. Я рисую прямо с натуры, в темнице, где эти подлецы надоедают небу своими криками. Обратите внимание на эту молодую девушку, или женщину, — это безразлично, — третью после цепи мужчин… Видите? Я изобразил эту девушку на обеих сторонах ее облачения, потому что она носит свой балахон за отрицание своей вины перед священным трибуналом, несмотря на то, что ее уличили в том, что она занесла в наш город гнусную, проклятую чуму, лишающую свои жертвы рассудка.
— Ночью, — продолжал этот висельный художник, — мне чудится, что моя напряженная кожа стягивается в один огромный чумный нарыв, который лопается с громовым треском. Чума овладеет миром, и вулканы — это те же нарывы, — быть может, избавители, если верить моим сновидениям.
— Ну, а торговля? — спросил Мак–Гроу.
— Ах, чтоб дьявол, намалеванный здесь, схватил тебя! — завизжал Красная Рыба. — Этот веселый жаворонок говорит о торговле, когда весь город трепещет, словно Девочка, протягивающая свою ладонь гадалке.
— Взгляните, — восторгался знакомый Мак–Гроу, — взгляните на мои портреты, на безукоризненно точные изображения различных пыток, сделанные сообразно с характером преступника, с его вкусами, с тем, чем он был и чем станет, а главным образом с тем, о чем он жалеет, ибо вся тонкость моего искусства состоит в том, чтобы воплотить тоску о жизни в картинах, из которых ни одна не символична…
Художник схватился за голову и простонал:
— Мои лучшие картины, мои бедные шедевры снова будут жертвами костра! Ах, тупицы, которые малюют красные кресты на простых одеждах осужденных, заслуживают меньшего, чем я, сожаления! Я самый несчастный мученик Святой Инквизиции.
— Когда этот проклятый маскарад пересечет площадь, — пробормотал Мак–Гроу, — мы предоставим художника его искусству. Потом, если позволит бог, мы снова присоединимся к Жоржу Мэри и бежим из этой земли, где болезнь, словно языческое божество, купается во всех водоемах.
— Этот город похож на громадную раскаленную монету, — добавил Пью.
Он щелкнул языком, потому что воздух вокруг нас издавал запах нагретой меди, и временами ветер доносил запах дыма и горелого мяса.
— Вы трусите, — сказал Красная Рыба, прерывая течение своих мыслей, — вы трусите, кажется… вы дрожите… Откуда явились вы… с таким шепелявым произношением, с такими покрасневшими глазами и с такой повышенной чувствительностью к зрелищу самой природы?
— Ну, полно, успокойся, Красная Рыба. Вспомни старые времена в Лондоне, когда ты, в Ковент–Гардене, глотал с «немецкими вдовушками» пунш матушки Кнокс, напоминающий мочу. Брось притворяться!
— Притворство! Джентльмены! Милостивые государи! Он открывает рот, чтобы сквернословить. Он…
Красная Рыба, задыхаясь, схватился за горло, вздувшееся как змеиная шея. Потом он успокоился и, потирая ладони, боязливо приблизился к двери.
— Джентльмены, — сказал предатель, — поручаю вам мои сокровища. — Он указал на кароччи и балахоны кающихся. — Я иду приготовлять все к празднеству, достойному вашей милости и старого товарища, хотя, по правде сказать, я не совсем ясно понял его намеки на нашу прежнюю матросскую службу. Я скоро вернусь.
Он сделал шаг по направлению к двери… один шаг… но, клянусь, мы все поняли по одному взгляду Мак–Гроу, что следовало действовать без промедления. Мак–Гроу первый прыгнул на Красную Рыбу. Тот не выдержал удара и грохнулся на оба колена. — Ох! — простонал он.
Мак–Гроу, чтобы восстановить силу в пальцах, сгибал Глаза Красной Рыбы медленно закатились, язык высунулся изо рта, и его фиолетовое лицо превратилось в маску, похожую на его рисунки.
Мак–Гроу, чтоб… восстановить силу в пальцах, сгибал и разгибал их; внезапно проблеск жизни, казалось, оживил отвратительную жертву. Тогда наш товарищ трижды сдавил ее в своих объятиях, и мы почувствовали, как человек умер в его руках.
— Он хотел нас предать, — вздохнул Мак–Гроу.
Оставив скорченный труп на полу, мы осмотрели пустынную, раскаленную и душную площадь. Бесноватый бежал по ней, цепляясь за стены, ища спасительной тени. Он поднимал руки к небу. Задыхаясь, он уселся возле высохшего водоема и покатился по земле, царапая ее, как раненое животное.
— Быть может, пора уходить? — сказал я.
Мак–Гроу и Пью согласились, кивнув головой; чтобы этот поспешный уход не походил на бегство, мы принялись искать кругом, чем бы вознаградить себя за такое решение.
Мы схватили Красную Рыбу с его искаженным лицом и нарядили его в серый балахон, на котором недописанные демоны вопили среди языков пламени; мы напялили на голову художника картонный колпак; это был как бы последний мазок кисти, завершающий жуткую фигуру, которую создали мы, взяв на себя роль художников.
Когда он был наряжен, мы вынесли его во двор и повесили у двери так, что ногами он опирался на плиты порога.
— Нам еще нельзя выйти, — сказал Пью, — сейчас день… Подождем ночи… Мы повесили его слишком рано… Не лихорадка ли у меня, Мак–Гроу?
Мак–Гроу в полутьме двора пощупал руку Пью.
— Ничего нет, — произнес он.
Мы остались сидеть на ступеньках лестницы, перед мертвецом в остроконечном колпаке. Никто из нас не произносил ни слова.
— Меня все время… мутит… — снова пожаловался Пью.
Он нагнулся над перилами, и его вырвало.
— Отойди подальше, свинья! — сказал Мак–Гроу.
Мы ждали наступления ночи, как вор, умирающий на колесе смерти. Минуты текли медленно, медленно. А солнце, освещавшее двор, как дно колодца, казалось, не хотело смягчить свои смертоносные лучи.
— У меня… — сказал Пью.
Он не осмелился жаловаться. Я заметил, что Мак–Гроу, укрывшись в тени, со скрываемым беспокойством щупает себе артерию на руке.
И с наступлением ночи, когда с земли поднялись вредные серые испарения, мы переступили порог дома живописца дьяволов.
Пью не мог идти, ноги его ослабели. Мы поддерживали его за руки, чувствуя, как под нашими руками бьется кровь в его жилах.
Запах горелого мяса носился над городом. Большая стая воронов и коршунов пролетела над нами, испуская разноголосы крики; иные птицы стонали как дети.
Вдруг, несмотря на наши усилия, Пью свалился. Мы опустили его на землю. Он поднял на Мак–Гроу свои поразительно умные глаза.
— Сюда, Мак, — произнес он, показывая на сердце, — скорее!
И Мак–Гроу, наклонившись над ним, словно для того, чтобы посмотреть ему язык, налег всем своим телом на нож, приставленный к самому сердцу товарища.
Мы покинули умершего и присоединились к Жоржу Мэри с его шайкой.
И мы никогда не вспоминали ни о Красной Рыбе, ни о чуме, боясь, что нас из предосторожности посадят в лодку вместе с запасом сухарей, водой и ружьем с порохом, и смерть Пью мы объяснили просто следствием ловко описанной ссоры.
Но в продолжение пятнадцати дней и пятнадцати ночей Мак–Гроу и я ощупывали, засучив рукав, толстую вену на левой руке и вопрошали зеркала, отражавшие наши языки.
Наши воспоминания о Вера–Круз не заключали в себе ничего приятного.
IX
Фитиль подожжен. Последнее ядро выпущено. Белое облако медленно растаяло в воздухе. Мы увидели, что атакованный нами испанский корабль, подняв носовую часть к небу, тонул вместе со всем экипажем.
Мы взяли шкипера заложником и перевезли на борт около двадцати тысяч стоп бумаги, сто тонн полосового железа, паруса, а также много саржи и проволоки.
Мы избавились от этого добра, обменяв его на золотые монеты. Корабельный шкипер сослужил нам при этом хорошую службу. Он договорился с одним Голландцем из Маракайбо, который скупил все за наличные. В благодарность за его услуги мы даровали ему свободу. Мы сорвали с него одежду, связали ему руки на груди, и один из нас обмазал его алой краской.
В таком виде его спустили на берег, украсив зад длинным пером какаду, воткнутым, для забавы, в место, которое я не могу назвать.
Человек, очутившись на сожженном солнцем берегу, принялся бежать как дьявол. Мы видели в подзорную трубу, как он напугал женщин, бросившихся от него врассыпную, словно муравьи.
Потом корабль снялся с якоря, и эта забавная картина скрылась из виду.
У каждого из нас карманы были набиты золотом. Мы не могли сдержать свою радость. Питти, усевшись по–турецки на палубе, штопал свою голубую куртку, сопровождая работу песней.
Мак–Гроу, повязав черный галстук и засунув за треуголку трубку, опирался на палку с серебряным набалдашником; из кармана у него выглядывала клистирная трубка. Он готовился сесть в лодку, подпрыгивавшую за «Утренней Звездой», словно ягненок за своей матерью. Он пригласил меня занять место рядом с собой. Жорж Мэри был у руля; Нантез и Марсо взялись за весла.
«Утренняя Звезда» подняла британский королевский флаг. Перед нами вырос Остров Голубей с его удивительным населением, состоящим из плантаторов и девиц. Их яркие платья и широкие соломенные шляпы уже виднелись вдали. Прибытие «Утренней Звезды» в бухту Венесуэлы взволновало всех плутовок Маракайбо. В наших карманах звенело золото, и с нами был Нантез: что еще нужно, чтобы устроить пикник, воспоминание о котором сохранилось бы надолго после возвращения к нашим обычным скитаниям!
Когда мы прибыли на берег, нас встретили как победителей. Девицы протягивали нам цветы и губы для поцелуев. Мак–Гроу все знали. Каждый раз, заходя в гавань, он принимался лечить блудниц острова, и слава лекаря доставляла ему любовниц и всеобщее уважение.
Одна старуха пригласила его навестить больную дочь. Мы последовали за счастливым Эскулапом и вошли в убогую хижину, где красивая шестнадцатилетняя метиска лежала с завязанной тряпками шеей и смотрела жалобными глазами.
— Дочь моя! — произнес Мак–Гроу.
Он заставил больную высунуть язык и, улыбнувшись, вооружился ослепительной клистирной трубкой, вскинув ее на плечо, точно мушкет.
— Ах, матушка, — сказал он, — дайте нам кипятку, да положите туда вот эти отобранные мною травы.
Мы были в превосходном настроении и дразнили старуху, бормотавшую проклятия. Когда все было готово, Мак–Гроу взял клистир и протянул руку к юбкам метиски. Это была целая церемония: в то время как Нантез поддерживал неподвижный зад больной, Мак–Гроу, с осторожностью настоящей Манон, влил туда пинту горячей воды.
Это забавное зрелище привлекло прекрасных блудниц, которых Марсо называл «лошадками». Каждая с горячностью подавала свой совет, а метиска, сидя на своем ложе и опустив юбки, охая, гладила себе живот. Мы покинули это невеселое место. Нас манил свежий зеленый луг, и мы улеглись в тени деревьев, скинув крутки.
С нами были: Кармен, Тереза со Сторожевого Острова и Консептиа с Борики. Эти зубастые, смеющиеся и грубые девушки тотчас же завладели нами. Один Мак–Гроу, благодаря своему клистиру, внушал почтение. Я же, сидя подле маленькой Жуаниты, мог только улыбаться, наблюдая за проворными движениями молодой девушки. Она прыгала как белка и ласково теребила меня.
По правде сказать, Мак–Гроу, Жорж Мэри, Ансельм и я, думая о том, как оживить прогулку, сильно рассчитывали на Марсо и его уменье обращаться с женщинами. На корабле похождения Марсо сделались легендой. На одном французском сторожевом посту — так он рассказывал — он ласкал швей и развратничал с монахиней, в компании с маленьким аббатом, по имени Бужарон. Марсо охотно распространялся о своем прошлом.
Девушки громко смеялись. Они устроили между собой игры и обменивались замечаниями, которые приводили их в веселое настроение, и которых мы не понимали. Молчаливый Жорж Мэри пробовал пошарить в юбках Кармен, но она ударила его за это по рукам веером из перьев.
Мы опьянели. Чаши покатились на траву. Марсо тщетно пытался овладеть какой–либо из девиц. Это ему не удавалось. Он оказался вовсе не таким, каким он представлялся нам в море. И все–таки все наши надежды устремлялись к нему. «Покажи им, — думали мы, — ну, покажи им, этим мерзавкам, кто мы такие!»
Марсо в этот момент пал жертвой одной брюнетки, у которой были стройные ноги. Мы перехватили взгляд, который она бросила подругам, когда Парижанин разрешил ей заглянуть в его кошелек. Мы решили показать себя обаятельными. Питти запел. Но наши песни не занимали девиц. Всю ночь мы пили с ними; наконец нам удалось овладеть ими, но как–то неловко, без удовольствия.
Уже рассвело, когда мы возвратились на «Утреннюю Звезду»с пустыми кошельками и с горечью во рту. А на другой день вечером мы снова услышали смех сирен с Острова Голубей и увидели наших товарищей, которые возвращались, в свою очередь, побывав на берегу.
Имена красоток все же остались в нашей памяти: Жуанита и Консептиа с Борики.
Вера в соблазнителя Марсо мало–помалу возвращалась. И каждый стремился опять в открытое море, так как всем хотелось привести в порядок и разукрасить в одиночестве свои воспоминания, чтобы познать горечь столь приятных сожалений.
Х
— Готово, — сказал Мак–Гроу. — Далила разрешилась от бремени. Я слышу вой ее щенят у кухонной лесенки. Она лежит возле бочонка с ромом. Идите за мной и не шумите.
Лицо Мак–Гроу выражало довольство: с тех пор, как я поклялся на библии и сделался его другом, я никогда не мог разгадать его истинное лицо. На этот раз в продолжение нескольких часов мы видели это лицо — лицо смелого и открытого человека. Бывают дни, когда вдруг раскрывается наше истинное лицо, — иногда после богатой добычи, иногда только перед смертью.
Настоящее лицо Мак–Гроу — хирурга на корабле под черным флагом — оказалось лицом простого и доброго человека.
— Да, — сказал нам Мак–Гроу, — отец, вероятно, тот желтый пес, которого мы приютили два месяца назад, когда «Утренняя Звезда» села на мель против Корсо–Кестля. Я оставлю одного щенка для молока матери.
— Надо будет утопить остальных, — сказал Жорж Мэри, — ты единственный, кому позволено иметь собаку, потому что она была с тобой, когда ты пришел к нам. На борту нет места для других собак.
— Нас и самих достаточно, — сказал Дьеппез.
— Надо их утопить, — повторил Жорж Мэри.
Далила, лежа на боку, завывала. Это была маленькая белая сука, с черным пятном на спине, прямыми ушами и глазами, загоравшимися безумием, как только ее хозяин повышал голос.
Мак–Гроу любил это маленькое животное так же, как я любил игру, Нантез — женщин, а Жорж Мэри… ничего.
Стоя на коленях перед ящиком, где мать кормила своих слепых щенят, неподвижный Мак–Гроу, затаив дыхание, по очереди взвешивал на руке маленьких зверьков с розовыми мордочками и лапками, похожими на лепестки герани.
— Я оставлю этого, — произнес он. — Он похож на мать. У него три пятна на спине и острые уши.
— Оставь этого, — сказал я равнодушно.
Тогда Мак–Гроу, с усилием проглотив слюну, взял одного щенка за лапу и бросил его за борт. Маленькое вытянутое тельце черным пятном взметнулось на фоне голубого неба. Не останавливаясь. Мак–Гроу побросал в море четырех обреченных щенят.
Оставшийся ползал в тряпье, ища материнское брюхо. Он уже ворчал, как совсем большое животное.
Вечером мы сошли на берег и отправились пить к девицам в харчевню «Капитан Боб», в которой хозяйничал Тилле вместе с Лоу. Он всегда укрывал нас, кроме того он хорошо знал курс всех денег. Он осведомил нас о постановлениях губернатора Южной Каролины, касающихся пиратов. Можно было спокойно, без задних мыслей, выпивать.
Девицы дразнили Мак–Гроу, которого они нашли слишком мрачным. Наш товарищ пил много, но скучал. Он подошел ко мне и тотчас же заговорил о щенках — о четырех маленьких щенках, которых он утопил.
— Совершенно верно, — уклончиво отвечал я на все его слова.
Потом Мак–Гроу уселся на скамейку рядом с Нантцем и снова начал рассказ о своих щенках. Но Нантез прислушивался к чарующему голосу Изабеллы.
Тогда Мак–Гроу взял свою шляпу и вышел. Морской ветер с шумом ворвался в душную харчевню.
Мы оставались в продолжение восьми дней на берегу, и Мак–Гроу тосковал по утопленным щенкам Далилы до тех пор, пока не встретился с голландским матросом из Лоутерской шайки.
Мак–Гроу сам затеял ссору.
Изабелла наблюдала за происходящим, спрятавшись в цветущих олеандрах. Она видела, как Мак–Гроу вонзил нож между плеч Голландца и как тот упал ничком в высокую траву.
После того наш товарищ снова обрел свою веселость. Он больше не говорил о щенках, которых убил. Он вел себя как человек, который только что стер со своей совести черное пятно. Может ли кровь человека искупить кровь четырех щенят? Трудно объяснить такой характер.
XI
Хохот и непристойные песни нарушили тишину запертых хижин, обитатели которых, утомленные жарой, крепко спали.
Я в это время вместе с Мак–Гроу ловил рыбу на берегу единственной речки Острова Голубей. Мы обернулись на шум и увидели слепого Мейстера, которого две девицы вели под руки. С ними были Бабета Гриньи и Майка из Гудана. Слепой смеялся и пел жалобные песни, посвященные черному флагу и хорошо известные всем морякам. Мейстер участвовал в набегах Ракама; он лишился глаз в пылу приключений. Теперь в этом затерянном уголке он жил барином среди белых девиц и туземок Острова Голубей. Это был лысый толстяк без подбородка; мертвые глаза придавали его дряблому чувственному лицу что–то трагическое, внушающее одновременно уважение и презрение.
Девицы, смеясь, подталкивали его. Они вошли все трое в хижину, где продавался ром. Мак–Гроу и я последовали за ними, чтобы убить время, а также, чтобы воспользоваться, если возможно, щедростью слепого.
В низкой и прохладной, как глиняный кувшин, комнате Мейстер сел, прислонившись спиной к стене.
Бабета Гриньи, сидя рядом с ним, с ребяческой веселостью гладила его лицо своими коричневыми руками.
Она сказала:
— Поглядите–ка на этого резвого молодчика!
Мейстер смеялся, хлопал в ладоши и позволял девице тискать свое бледное, ничего не выражающее лицо. Бабета Гриньи отстранилась от старика и сидела, упершись руками в бедра. Это была белокурая, стройная девушка, ее красивое, обожженное солнцем лицо резко выделялось среди копны светлых волос.
Угрюмая голландка Майка шептала на ухо слепому все, что ей хотелось.
Тогда Бабета Гриньи прижалась к груди Мейстера и, схватив свой стакан, бросила его Майке в лицо.
— Вот тебе, грязное животное! Стерва!
Голландка принялась плакать. Она стонала:
— Что я ей сделала?.. Что я ей сделала?..
Слепой вмешался и прекратил ссору, предложив всем выпить. Вслед за Мак–Гроу и мною собралась вся шайка «Утренней Звезды», даже Марсо, — соблазнитель Марсо, одетый по французской моде, в своей неизменной треугольной шляпе.
Слепой любил Бабету Гриньи с неистовством и безумием человека, который потерял зрение и который во время своей скитальческой жизни был всегда далек от ласк куртизанок.
Он начал свою оседлую жизнь с того, что привел в свою хижину Бабету Гриньи, предмет его ежедневных мучений.
Девица сразу его покорила. Она заставляла Мейстера ползать точно животное, когда он искал ее своей палкой за стульями и под столом.
Наложница слепого наряжалась как проститутка из Вера–Круз. Золото блестело на руках и на шее этой маленькой воровки, убежавшей из колонии, куда привели ее преступления.
А Бабета Гриньи любила Марсо, нашего старого товарища. Слепой был осведомлен о малейших подробностях этой страсти. Поэтому, когда иной раз, среди ночи, руки старика искали нежную шею прекрасной малютки, Бабета пряталась, смеясь над этими покушениями на убийство. Она смотрела на веши трезво, не теряя самообладания, и думала о Марсо, который упорно ухаживал за голландкой Майкой. Мак–Гроу и я, зная, как и все на острове, эту историю, очень удивлялись, увидав, что Бабета, как близкая подруга, нежно опирается на плечо голландки Майки.
— Майка, девочка, — сказала она ей шепотом, — ты любишь Марсо… Я это знаю. Я дам тебе все, что нужно для твоего замужества.
Марсо по–прежнему тянулся к Майке, но Бабета теперь уже не бледнела. Она пила, каждый раз высоко поднимая стакан, чтобы увидеть дно. Слепой держал ее за руку и ничего не говорил. Но вдруг он вскочил, руки его дрожали: он ощутил у своего колена ногу Бабеты, прижавшуюся к ноге Марсо.
Все видели эту любовную проделку. Мейстер уплатил за выпитое и возвратился с покорившейся девицей домой. Он шел один. Бабета не захотела вести его, и слышно было, как его палка стучала по камням, нащупывая дорогу.
Вернувшись домой, слепой и Бабета ругались до поздней ночи. На другой день девица, плача, прошла по деревне. Она застала голландку с нами и предложила ей выпить.
— Майка, я больше не могу жить с Мейстером. Завтра я его покину. Но сегодня вечером он обещал мне дать большие богатства; он говорит, что скоро умрет…
Она плюнула.
— Золото?! У меня его больше, чем камней на этом берегу. Золото, — что с ним делать? Здесь нечего купить… Ах, Париж! Париж! Я не могу больше жить со всеми этими проходимцами.
Она была нежна и весь день возвращалась к воспоминаниям о своем прошлом. Она говорила о Париже, о кабачках Куртиля и о сержанте французской гвардии, по имени Баланьи.
С наступлением ночи она возвратилась к слепому и вышла из дому только затем, чтобы отыскать голландку. Все это рассказал нам мулат Эдвард, хижина которого находилась рядом с жилищем Мейстера.
Бабета Гриньи говорила шепотом:
— Он пьян, говорю тебе, дура; раз я говорю — значит пьян; он ничего не заметит. Когда у тебя будет золото, ты уедешь вместе с Марсо, потому что я не желаю вас больше видеть. Я больше не желаю вас видеть.
Майка не колебалась долго, и на другой день из хижины Мейстера послышались странные крики. Слепой извивался как рыба, причитывая:
— Я убил Бабету Гриньи! Я убил мою любимую девушку!
А на плетеной тростниковой кровати лежала с перерезанным горлом голландка Майка.
Бабета Гриньи исчезла, и слепой тщетно призывал сына божия, к которому он обращался, конечно, впервые за всю свою жизнь. Марсо, переходя из хижины в хижину и нагибаясь под пробковыми деревьями, усеянными встревоженными голубями, искал Бабету Гриньи, чтобы ее зарезать.
Все мы обсуждали это происшествие и думали о том, какое наказание здесь следовало применить. Потом взошло неумолимое солнце экватора и заглушило все человеческие волнения. Остров Голубей охватило оцепенение дня. В это время небольшая лодка стремилась в открытое море; Бабета Гриньи сидела у руля, а Мейстер своими руками, совершившими столько убийств, натягивал единственный парус.
XII
После трехдневного плавания по Гондурасскому заливу, где мы встретили Карла Вана, только что захватившего «Жемчужину» капитана Баулинга, мы бросили якорь в бухте маленького острова Барнако, куда Жорж Мэри решил завернуть, чтобы починить паруса на «Утренней Звезде».
Немногочисленные обитатели этого острова, по большей части негры, убежали в глубь, как только заметили наше намерение высадиться на сушу. Они знали, с кем имеют дело, и поэтому каждый принимал те меры предосторожности, которые ему подсказывало благоразумие.
Оставив небольшую часть экипажа на борту, мы высадились на твердую землю этого плодородного острова, возвышающегося среди океана словно корзинка, переполненная цветами и фруктами.
В домах покинутого поселка нам немногим пришлось поживиться, мы нашли там только фрукты в круглых чашах, врытых в землю, сухую рыбу, молоко и морские раковины, которые мы открывали ножами.
В то время как вся шайка рассыпалась по маленькому поселку в поисках добычи, Нантез, Питти, Мак–Гроу, Джек Севен и еще четверо наших молодцов двинулись вдоль южного берега, который терялся в этом направлении среди тропических зарослей.
Я последовал за этой компанией, так как я пользовался доверием Мак–Гроу, который любил иногда делиться со мной воспоминаниями о своем прошлом. Я воспитывался под его руководством и уже начал довольно прилично читать библию по–латыни и Самюэля Бетлера по–английски.
— Я хочу пить, — сказал Нантез, — есть у тебя ром, дружище Мак? Я расквитаюсь с тобой, когда мы отправимся благословлять саваннских девушек.
Мак–Гроу передал фляжку, и Нантез, стиснув зубы, стал цедить из приподнятого горлышка тонкую струйку рома, глотая медленно, с удовольствием.
Мы продолжали наш путь. Тонкий запах жасмина донесся до нас; среди зеленых ветвей бананов и свежей листвы пробкового дерева мы заметили маленький домик такой ослепительной белизны, что даже тени на нем казались голубыми. Птица, спрятавшаяся в бархатистой тени пальм, свистела, придавая тишине еще более торжественности, ибо только один ее голос напоминал здесь о жизни. Мы, конечно, свернули к дому, и Нантез, наклонившись к маленькому окну, стал поспешно делать нам знаки рукой, чтобы мы прекратили разговор.
— Можете идти, — сказал он, поднимаясь.
Тогда один за другим мы стали входить в чистенький домик.
Посреди единственной комнаты, на скверной циновке, разостланной у стены, спала довольно молодая негритянка. Она была почти голая, и ее волосы были повязаны платком из желтого шелка с фиолетовыми горошинками. Обстановку комнаты составлял маленький сундук, где огромный паук боролся со смертью. В углу куча грязного белья прикрывала какую–то кухонную утварь.
— Миледи! — закричал Мак–Гроу, прикладывая руки ко рту в виде рупора.
Леди, цвета черного дерева, вскочила, вскинув испуганные белые глаза. Ее лицо в течение нескольких секунд выражало вполне естественный в ее положении страх. Потом ее рот растянулся в широкую улыбку, она поднялась, подошла к Нантсу и положила ему на плечи руки. Ее губы вытянулись, ожидая поцелуя.
— Я знаком с ней, — объявил Нантез. — Эта достойная девица ждала меня. Я плавал двадцать лет, чтобы в конце концов сесть здесь на мель и вступить с ней в честный брак. Господа, я приглашаю вас, — вы все примите участие в церемонии.
С грехом пополам мы дали понять черной женщине, что Нантез хочет жениться на ней. Она говорила только на скверном португальском языке, пересыпая его несколькими английскими словами. Жесты помогли нам объясниться, и скоро негритянка кивнула в знак согласия. В самом деле, это предложение, казалось, отвечало самым пылким ее желаниям.
Свадьба была странной и великолепной. Жорж Мэри подарил бочонок рома, который мы перенесли в дом новобрачных на носилках, сделанных из ветвей. Пили целый день. Разыграли религиозную церемонию. Негритянка, под руку со своим кавалером, одетая в атласное платье, похищенное с французского корабля, принимала поздравления. Весь экипаж «Утренней Звезды» приветствовал чету громкими криками.
Разошлись поздней ночью, оставив опорожненные блюда и пустые бокалы. Все возвратились на берег и разошлись по хижинам. Новобрачные поместились вместе с Мак–Гроу и мной; они должны были провести ночь на узких полатях своей спальни. Прежде чем пожелать доброй ночи новобрачным, мы занялись переливанием остатков рома из бочонка в флягу вместимостью в шесть или семь литров; после этого, с тяжестью в голове, мы поднялись в наше убежище, посоветовав Нантсу не трогать фляги, оставленной на его попечение.
Сон мгновенно сомкнул наши веки, и мы проснулись уже средь бела дня.
Мак–Гроу, со спутанными волосами, кричал хриплым голосом:
— Эй, Нантез, давай сюда ром! Давай сюда ром, дружище!
Никто не ответил. Мы спустились по приставной лестнице и, войдя в комнату, увидели нашего доброго товарища распростертым на циновке, с перерезанным горлом; кровь текла из него, как из только что зарезанной свиньи.
— Это она украла ром! Рома здесь нет! — зарычал Мак–Гроу.
Супругу убитого нашли мертвецки спящей в нескольких метрах от белого домика. Совершенно пьяная, с флягой рома между колен, она разлеглась под деревом. Руки ее были в крови.
Когда ее подняли, чтобы повесить, она с трудом открыла глаза, улыбнулась и, чтобы не быть невежливой, попыталась поцеловать Питти и что–то произнести. Голова ее упала на грудь. Потребовались усилия трех человек, чтобы надеть ей на шею петлю, — так она была тяжела и неподвижна. В своем последнем сне она лепетала:
— Любовь! Любовь!
Питти потянул веревку. Когда негритянка почувствовала, что ее ноги не касаются земли, она внезапно открыла глаза, полные ужаса. Она умерла почти мгновенно и долго качалась, прежде чем остаться неподвижной, странно неподвижной среди шумящего леса.
XIII
После захвата брига, шедшего из Йорктауна в Виргинию, который сдался, как только заметил наше страшное знамя, было решено, что Питти примет командование над бригом и доведет его вместе с грузом до Острова Черепах. Старый охотник, который когда–то преследовал буйволов, должен был служить переводчиком между нами и испанцами из Маракайбо при продаже нашей добычи.
Питти взял с собой двенадцать человек с «Утренней Звезды», среди которых был и я, и мы поднялись на борт этого брига, называвшегося «Роза Марии». Хотя и не особенно приятно было перебираться на этот корабль, трудно управляемый из–за неудобного расположения его парусов, мы с легким сердцем покорились судьбе, ибо эта перемена вносила хоть некоторое разнообразие в наше не слишком удачное плавание вдоль берегов Мексиканского залива.
Мы подняли голландский флаг для большей безопасности, а также с целью обмануть французское военное судно, которое нас преследовало. Так как у нас на борту «Розы Марии» были только четыре пушки, Питти был не очень–то склонен вступать в бой с одним из этих корабликов.
Мы видели, как «Утренняя Звезда» удалялась вдоль берега, и сами с попутным ветром вышли в открытое море. Буйная радость охватила нас; Томас Скинс взял свою скрипку, из которой он умел извлекать скрежещущие, но не лишенные ритмичности звуки, а Жан из Дьеппа, которого просто называли Дьеппцем, затянул старую печальную песню галер.
Растянувшись под парусом, задевающим наши головы, мы слушали певца и скрежет отважного скрипача, как вдруг с правой стороны, среди тихого, залитого солнцем моря, мы заметили чернеющее, едва заметное суденышко. — Лодка! — закричал Питти. Мы все принялись рассматривать что чудо, и Томас Скинс, перестав играть, сказал:
— Это, по всей вероятности, беглый. Дадим ему подойти и возьмем его на борт.
Питти все время следил за лодкой и за человеком, ловко направлявшим ее к «Розе Марии».
— Здорово, — сказал Питти, — человек в лодке, на таком расстоянии от берега! Это все равно, как если бы мне предложили обменяться на этой палубе сигналом с каретой господина Коссэ, чтоб его черти побрали!
Между тем таинственный беглец перестал грести и поднял по направлению к нам свою страшно исхудавшую руку.
Мы бросили ему канат, который он ловко поймал. Он вскарабкался на борт «Розы Марии»с проворством обезьяны. Перешагнул через груду коек, покрытых брезентом.
И здесь все мы увидели, что этот ловкий матрос — мертвец. Кровь остановилась в наших жилах, пот выступил на висках. Питти стучал зубами и растерянно искал свою библию.
— Моя библия… — бормотал он, — в сундуке… — Он перекрестился.
Мертвый матрос, цвета старой слоновой кости, нехотя улыбался, растягивая губы. Он показался нам набальзамированным — или, точнее, пропитанным — морской солью. От него пахло йодом. От него пахло тлением.
Мы услышали его дрожащий голос. Ноги наши подкашивались. Страх закрутил нас в своем вихре. Мы наклонились над этим матросом, как над воронкой, образованной бурей.
Он сказал:
— Я — Николай Мойс из Роттердама. Мне двести лет, и тем не менее я самый молодой на борту корабля, осужденного на вечные скитания по морским путям, как Жуан–Эспера–Ан–Диос — по земным. Я был матросом. О, mein Herr! Я был бравым матросом с загорелым лицом, и вот судьба покарала меня за то, что я преступил святую клятву. В течение двухсот лет я натягивал паруса, раздирая руки в борьбе с суровой стихией. Двести лет я не ел овощей и не пил прозрачной воды из журчащего ручейка. Я хочу, чтобы молодая девушка обвила мою сухую шею, так как жар, который сжигает меня, может утолить только женщина хорошо известным вам способом.
Он остановился, отдавшись своей печали.
Когда сознание вернулось к нам, оцепеневшим при виде матроса, который, в конце концов, ведь был только обыкновенным мертвым матросом, Питти сказал:
— Слушай внимательно, Николай Мойс, ты здесь у себя дома. «Роза Марии» — это не «Летучий Голландец» (он перекрестился). Ты высадишься вместе с нами на Острове Провидения, и мы так познакомим тебя с Консептией с Борики.
— И с Жуанитой с Острова Голубей, — добавил я.
Мертвец поднял руки к небу. Потом растянулся на палубе и заснул, точно умер во второй раз.
Мы высадились с ним, целы и невредимы. На Острове Голубей шумели пальмы. В голубом небе прекрасные птицы расправляли свои пестрые крылья, а молодые девицы кричали от радости, когда мы разостлали на прекрасной траве китайские материи, составлявшие груз нашего брига.
Никто не мог оценить и понять нашего спутника. Так как он выглядел богатым в своей старинной и чистой одежде, одна из девиц обвила своими белыми руками его шею, но отвернулась, как только он попытался поцеловать ее в губы.
— Наконец–то, — сказал Николай Мойс, — сбылась моя мечта: я пил ключевую воду, — в это время он смотрел на ручей, к которому подошли козочки, чтобы напиться, — и я снова изведал ласку женщины.
Он выпил еще раз ключевой воды и попросил рому. Ему подали большой горшок, и он его выпил залпом.
Потом он снова сделался грустным, но не переставая повторял:
— Я пил ключевую воду, и меня обнимали белые руки.
В то время как мы занимались нашими делами или развлекались, Николай Мойс целыми днями смотрел на море. Надо сказать, что девушки относились к нему с затаенной опаской.
Однажды вечером Николай Мойс направился к бухте, где стояла на якоре «Роза Марии». Долго он смотрел на воду, плескавшуюся о борт корабля. Потом, не обращая на нас никакого внимания, он бросился вплавь, влез в свою лодку, привязанную к бригу, развязал канат и оттолкнулся веслом. Он греб прямо в открытое море, и скоро мы потеряли его из виду.
В ту же ночь мы слышали, как ветер рвал паруса невидимого корабля; далекая музыка гобоя отмечала путь «Летучего Голландца»в таинственных водах.
Девицы, онемевшие от страха, цеплялись за наши руки, и мы вернулись в наши жилища, сотрясаемые первыми раскатами грозы.
XIV
Эта история волновала нас в продолжение нескольких Дней. Остров Провидения, его женщины, его проклятая растительность и солнце, покровительствующее неизлечимым болезням, повлекли нас по опасному пути, разжигая наше воображение.
Ни ром, ни девицы не смогли вытравить из нашей памяти образ проклятого Николая Мойза, человека с «Розы Марии»; смутные видения рисовались нам в облаках табачного дыма, заставляя нас содрогаться.
И тогда один Бретонец, который помогал нам чинить паруса и который вместе с нами слышал в открытом море глухие звуки гобоя, несшиеся с проклятого корабля, рассказал нам, чтобы утолить нашу жажду таинственного, о случае, свидетелем которого он был в дни своей юности, совсем ребенком. Рассказ его не был выдумкой.
Бретонец поведал нам о том, что произошло, в гостинице, где Бабета Гриньи вырезала свое имя и имя Марсо на столе, пропахшем крепким ромом.
— Мой отец, — начал он, — жил кораблекрушениями, и меня обучил необходимым приемам своего несложного ремесла. Мы жили в Бретани, на берегу моря, в маленьком, наполовину вросшем в скалу домике, очень похожем на краба. Наше ремесло — я поясняю это тем, кто не имеет о нем понятия — состояло в собирании того, что море выбрасывало в маленькую бухту, течения которой мы прекрасно знали. Когда громоздились облака, предвещая хорошую бурю, мы целыми днями рассматривали горизонт в большую подзорную трубу. Подобно двум паукам, засевшим в середине своей паутины, мы подстерегали злополучные корабли, которые злой рок направлял к подводным рифам, чтобы бросить их в ревущую пучину. Я не знаю охоты более азартной, чем эта. Иногда бочонок рома, принесенный волнами, зарывался в белый песок; иногда — ящики с сухарями, иногда испанские вина, густые и черные как кровь. Мы с отцом проводили долгие часы в пьяной тоске за стаканом пунша.
Он с юношеским задором говорил мне о нашем ремесле. В пьяном азарте он благословлял завывающих демонов бури, и в то время как люди в открытом море осеняли себя крестом, он бросал в воздух свою шляпу с кощунственным весельем. Наш дом, за которым после смерти моей матери не ухаживала женская рука, оживлялся только в вечера бурь и попоек. Украденные вещи, составлявшие нашу обстановку, были для меня как бы живыми существами; становясь болтливым под влиянием алкоголя, отец рассказывал мне их историю, указывая то на одну, то на другую концом своей трубки.
— Вот видишь этот буфет… черт побери, великолепный буфет. Не плохо сделано… черт возьми! Теперь такого не сделают. Я взял его с брига, разбившегося возле Гленана, это было в тысяча шестьсот восемьдесят девятом, два года назад… Так же как и мою треуголку с серебряным позументом… И синее сукно, из которого тебе сделали одежду… Цирюльник с «Лориана» купил у меня остаток. Этот резной сундучок, — правда, он хорош, старина? А ведь мы его нашли в прошлом году вместе с тобой у Острова Чаек. Помнишь, какая была погода? Наша шхуна плясала на волнах как щепка. Ну и погода! Черт побери! Эх! Здесь не везло чужим кораблям. К черту англичан! Пей, малыш, — твой богом данный отец этого требует.
Он смеялся и протягивал мне стакан пунша. Мои губы погружались в теплую и сладковатую жидкость, которая меня оглушала.
— А вот это? — спрашивал я, указывая на жалкую колыбель из ивовых прутьев, которая служила постелью для нашей собаки Дианы.
— Это?.. Это было в тысяча шестьсот восемьдесят третьем. Я нашел эту вещь около ямы, наполненной креветками. Еще одна шхуна из чужой страны! Я должен сказать, что в этот же день я нашел бочонок со сладким вином… прекрасным вином… Что, малыш? Ты уже выпил…
Так проводил я вечера вместе с отцом, в то время как ветер налетал на наш дом, и свирепое море билось о берег на протяжении многих миль.
В один из бурных вечеров — кажется, все памятные вечера моей юности были бурными — мой отец, сильно возбужденный выпитым ромом и яростью природы, потирал руки, выражая этим привычным жестом полное свое довольство.
— Какое чудесное ремесло, мой сын! Даже нет надобности натягивать сети. Само провидение заботится обо всем. Оно не забывает своих сынов… черт побери! В шесть часов я видел большой трехмачтовый корабль, шедший на всех парусах… Я думаю, что он уже свернул свои паруса сейчас…
Ветер стонал за стеной, а я слушал отца, поджаривая на сковородке головля, которого я поймал в устье реки.
Послышались два решительных удара в дверь.
Мой отец подскочил. — Это объездная команда! — Он колебался.
— Пойди открой дверь, — приказал он совершенно спокойно.
Он спрятал бутылку с ромом, а я, дрожа от страха, открыл дверь. В комнату ворвался ветер, наполняя ее запахом йода, водорослей, свежей рыбы — словом, всем тем, чем пахло от проклятого Николая Мойза; примешивалось и еще что–то сладковатое, исходящее от всего мертвого.
Тогда, вместе с отвратительным запахом, появился человек, одетый матросом. Он был высокого роста; его кожа начала уже разлагаться, как у мертвеца, долгое время пробывшего в воде; невероятно раздутый живот делал его смешным и страшным.
Он закрыл за собой дверь и, показывая свое изъеденное лицо с обнаженными деснами, складывающимися в жуткую улыбку, осмотрелся мертвыми глазами вокруг, как человек, который ищет какую–то вещь, не зная точно, где она находится.
Отец сделал над собой усилие, чтобы смотреть на пришельца. Пот показался у него на лбу, и трубка дрожала в руках.
— Я Ганс Корк, — сказал человек удивительно слабым голосом. — Я пришел, чтобы найти свой сундук, на нем раскаленным железом выжжено мое имя. Я — Ганс, лоцман с «Варлуса», и я ищу свой сундук, который вы у меня украли. Теперь я плаваю на «Летучем Голландце».
Мертвец взял сундук в свои руки, изъеденные рыбами, и, задевая за дверные косяки, вышел. Ветер подхватил его.
— Нужно запереть дверь, — сказал отец со стоном.
Мы забаррикадировались, яростно сдвигая всю мебель к окнам и к запертой двери. Потом мой отец налил себе рома, дал выпить и мне; мы стали ждать, не говоря ни слова. Всю ночь мертвецы стучались в наши окна; ставни хлопали; мы слышали сверхъестественные голоса, требующие свое имущество. Один просил свою бутылку, другой шляпу, и все называли свое имя и имя корабля. К восходу солнца спокойствие водворилось в небесах, на суше и на море. Отец с тяжелым вздохом поднялся и взял свою шляпу.
— Какая ночь… а? Надень шляпу, мы выйдем. Опасность миновала, я задыхаюсь здесь!
Мы освободили доступ к двери и вышли. Серое небо сливалось с морем. Вдалеке виднелись высокие паруса корабля.
— Нужно было захватить подзорную трубу, — сказал мой отец, там виднеется корабль…
Он не кончил: вдали среди волн мы с ужасом услыхали плач ребенка. Тогда отец, заткнув уши, бросился к нашему жилищу, он скоро вернулся с колыбелью из ивовых прутьев и бросил ее в море.
И сколько мы ни напрягали слух, мы больше не слышали среди морских волн детского плача.
XV
Старик толкал перед собой тележку и кричал:
— Устрицы, вот настоящие устрицы из Вэнфлита!
Мак–Гроу остановился, схватил меня за руку так, что я перевернулся на одной ноге, и показал на старика. Потом мы взглянули друг на друга с нежной улыбкой. Город, настоящий европейский город захватывал нас, вызывал в нас легкую дрожь. Воспоминание о наших печалях и радостях исчезло. В течение нескольких минут мы были похожи на обычных горожан, готовых подчиниться законам, опирающимся на общую мораль.
Его Величество, через посредство Карла Эдена, кавалера и правителя Северных Каролинских Островов, обещал прощение всем пиратам, которые сдадутся до последнего дня марта месяца. Мы согласились, следуя советам Жоржа Мэри; вернее — некоторые из нас, потому что остальные покинули «Утреннюю Звезду»и уплыли на «Черном Повелителе», которого мы встретили за неделю до опубликования приказа.
— Подчинимся, — сказал Жорж Мэри, — и будем в безопасности. Назначенное сбудется в свое время, а пока никакая сила земная и небесная не помешает нам достигнуть того высокого положения, которое нам принадлежит по праву.
Он насмешливо улыбнулся и прибавил с широким жестом:
— Пойдите, пройдитесь по Набережной Казней, черт возьми! И закажите место этой собаке, Жоржу Мэри.
После этих мудрых слов многие из нас уехали в Лондон на английском корабле, пополнив его экипаж. У нас было достаточно денег, и эти деньги жгли нам пальцы, когда мы опускали руки в карманы.
— Ты бывал в Лондоне? — спросил меня Мак–Гроу. — Нет? Тогда, мой милый, ты увидишь прекрасный город, — более великолепный, чем Вера–Круз; в этом городе мы навестим нашего старого друга Ника Спенсера, — Ника Спенсера со старого «Варлуса».
— Спенсер там поселился? — сказал я.
— Да, ему это удалось, так как он плавал в хорошее время. Он умел, кроме того, откладывать деньги, а не сорил ими, как мы, как ты, как я. Нужно сказать еще, чтобы быть вполне справедливым, что ему удалось жениться на порядочной женщине. Все это привело к тому, что он открыл гостиницу под вывеской «Старая Молль», а настоящая Молль была погребена, по его желанию, лицом вниз задолго до большого лондонского пожара. Ник будет рад снова встретиться с нами.
Мы стояли у гостиницы «Старая Молль». Это был низенький домик, выкрашенный в цвет бычьей крови. Над входной дверью помещалась выцветшая от солнца и сырости вывеска, на которой все же еще можно было разобрать черты лица знаменитой воровки.
— Вот гостиница, — заметил Мак–Гроу. — Войдем.
Мы растерялись, войдя в большую залу. Я никогда не мог понять, почему наша задорная храбрость вдруг исчезла, лишь только мы покинули «Утреннюю Звезду».
Однако ведь Спенсер был нашим старым товарищем. Двадцать лет он странствовал под черным флагом, не пренебрегая ни одним нашим развлечением.
Друг за другом мы вошли в залу, украшенную позолоченным камином.
За дубовым столом сидели три матроса королевского флота и пили эль из оловянных кружек. Они повернулись, чтобы посмотреть на нас, а здоровая и красивая женщина, ответившая на наше приветствие, не сводила с нас глаз.
— Мы пришли, чтобы видеть Николая Спенсера, — сказал Мак–Гроу.
— Это мой муж, — ответила женщина.
Мак–Гроу поклонился. В этот момент Николай Спенсер появился из кухни и подошел к нам, вытирая руки о передник.
— Здравствуй, Ник, здравствуй, — сказал Мак–Гроу, растрогавшись. — Это мой друг и я — Мак–Гроу с «Варлуса».
— Ах, да! Ах, да!.. Мак–Гроу, твой друг; да, конечно, твой друг, Мак–Гроу. Присядьте; я выпью бокал за ваше здоровье.
Спенсер потирал руки и смущенно опускал глаза.
Его жена подала нам по кружке пенистого пива. Наши нервы были напряжены. Каждый пил свое пиво, ни слова не говоря, глядя на собравшуюся у краев оловянной кружки пену.
Спенсер, усевшись рядом с Мак–Гроу, смотрел прямо перед собой. Когда три матроса королевского флота собрались уходить, он поднялся, чтобы получить с них деньги, и опять вернулся на свое место рядом с нами.
— Так значит, — сказал он, — вы теперь подчинились?
— Да, — ответил Мак–Гроу.
— Вы хорошо сделали.
Мак–Гроу пожал плечами,
— А Жорж Мэри? — спросил трактирщик.
— Жорж Мэри последовал за Ракамом. Мы еще встретимся с ним рано или поздно, — может быть, очень скоро… А ты… Тебе не жалко Антильских Островов?
— Старый Остров Черепах? И Саванну, где Жуанита ударила меня ножом?.. Нет, мне не жалко.
Он поднялся, взял опорожненную кружку и вернулся, неся назад полную. Мы выпили за его здоровье и за здоровье его супруги. Затем Ник Спенсер оттолкнул свою табуретку и протянул нам правую руку, на которой не хватало двух пальцев — большого и указательного. Мак–Гроу взял руку и хотел взглянуть Спенсеру в глаза, но тот отвернулся.
— Слушайте, друзья мои, — сказал старый пират почти шепотом, — вот вам немного денег; вы будете тратить умеренно, это будет более рассудительно, — не правда ли? Возьмите деньги, возьмите.
Мак–Гроу взял монеты, со звоном бросил их на стол, и тогда миссис Спенсер подбежала к нам со сковородкой в руках.
— Прощай, Ник, — сказал я. А Мак–Гроу дотронулся до своей шляпы.
Мы долго, не произнося ни слова, шли по неровным мостовым улиц и набережных. Ветер потрясал вывески лавок, торговавших всем необходимым в плавании. Женщины сомнительного поведения выходили из темных углов, откуда порывы ветра доносили запах смолы.
Отвращение ко всему сдавило мне грудь, и я сказал Мак–Гроу:
— Мы с тобой одиноки, одиноки в целом мире, мой бедный, старый Мак.
— Спенсер тоже одинок в целом мире, — ответил Мак–Гроу.
XVI
На саваннской виселице, на набережной, у самого океана повешен молодой человек.
Он одет так же, как одевался на «Утренней Звезде», — великолепный красный камзол, вышитый жилет, штаны из черного бархата и белые чулки. Все это щедро украшено золотой тесьмой.
На черепе, уже лишенном мяса, кокетливо надета набок треуголка, порыжевшая от прикосновения рук и от солнца. Она закрывает половину его спины, что придает повешенному вид горбуна.
Это — Жорж Мэри, капитан «Утренней Звезды». Он уже не будет больше задумчиво курить свою длинную трубку, и полные испанки не будут утолять его желания.
Великолепный и стройный на своей веревке, он едва привлекает внимание прохожих. Пример его смерти пугает только самых слабых.
А там внизу, среди океана, «Утренняя Звезда» продолжает свое дело под начальством другого капитана. Черный флаг развевается на верхушке мачты, и для корсаров, которые, собравшись на палубе, вспоминают о прошлом, — Жорж Мэри только небольшая подробность, растворяющаяся в воспоминаниях о блудницах из Маракайбо, о Нантсе и его негритянке, обо мне самом и о той совсем маленькой девочке, которая с беспокойством подняла свою розовую юбчонку, чтобы оросить мандрагору, распустившуюся у подножия виселицы.