СВЁРНУТОЕ ПРОСТРАНСТВО
Японская культура формировалась в непосредственной близости от китайской цивилизации и под её влиянием, но в то же время в условиях островной замкнутости и самодостаточности, что в конечном счёте и обеспечило её самобытность. Полагаясь на умельцев и мыслителей с материка, японцы научились распознавать полезные знания и приспосабливать их к своим нуждам. Всё, чем сегодня славится в мире японская культура, было заимствовано в Китае. Однако верно и то, что именно благодаря Японии эти ценности получили мировую известность.
К концу I тысячелетия н. э. в отношениях японцев с внешним миром начинают происходить изменения. Он всё меньше их интересует и постепенно отодвигается на второй план. Обитателей древнеяпонского государства не привлекают дальние страны, поездки и связанные с ними впечатления. Им интереснее находиться внутри своего небольшого обустроенного мира, где всё знакомо и предсказуемо. Эту особенность тогдашнего японского взгляда на мир хорошо подметил А. Н. Мещеряков: «Человек Хэйана неподвижно пребывал в центре искусственного садово-паркового мира, со вниманием наблюдая из своего окна за природными переменами. Немудрено, что пространство, охватываемое в это время взглядом человека Хэйана, решительно сужается. <…> И теперь мир этого человека можно назвать «свёртывающимся»: японцы становятся «близоруки» на всю оставшуюся часть истории» (Мещеряков, 2004: 357).
Эта особенность мировосприятия стала важной составляющей национального японского характера. Ощущение внутреннего комфорта и спокойствия, которое дает существование в ограниченном коллективе или пространстве, присутствует в японском менталитете и сегодня. Оно особенно заметно для иностранцев, выросших в иной этнокультурной среде и привыкших больше ценить открытое, неограниченное пространство. Как в прямом, так и в переносном смысле. Проживший много лет в Японии Роберт Марш сравнивает японское бытие с жизнью в ящике, символизирующем ограниченное пространство.
«Жить в ящике — значит жить в обстановке, где всё хорошо знакомо. Всем известны мысли и чувства окружающих, поэтому потребность в информативном общении понижена. Закрытая для других людей сфера личной жизни минимальна. Все согласны, что гармония межличностных отношений возможна только в малом коллективе. Традиции, ритуал и правила общения стандартизированы, они гарантируют каждому уважение его личного достоинства, что является условием "всеобщей гармонии". Люди владеют искусством подстраиваться друг к другу и подавлять агрессивные устремления. Единообразие и унифицированность пространства, ограниченного стенами ящика, не имеют аналогов. Обитатели замкнутого пространства уверены, что это их единственный мир, бежать из которого некуда. Ограниченный объём ящика предопределяет абсолютную ценность таких параметров жизни, как эффективность, точность, статусная иерархичность, экономия пространства, безотходность производства и пр. Контроль и организация жизни в ящике требуют высокой степени упорядоченности и безопасности» (March, 13).
По мере сужения окружающего их пространства, хэйанские аристократы начинают получать эстетическое удовольствие от созерцания приближенной к их жилищу природы, созданных мастерством человека предметов быта и искусства. Им нравится размышлять над внутренней сущностью окружающих их предметов. И сами эти предметы тоже уменьшаются в размерах, приобретают чарующую элегантность простоты. Как отмечают литературоведы, «японцы открыли в простоте бесконечный источник красоты. Это сдержанная красота» (Записки у изголовья, 376). Отдельно стоящий в вазе цветок или ветка кажутся японцу более эстетичными, чем яркий букет. А прыжок одинокой лягушки в пруду и круги на воде возбуждают больше чувств и ассоциаций, чем их нестройный хор на закате. Японские поэты и писатели часто передают своё восхищение природой через одну-единственную деталь, причем не саму по себе, а через восприятие этой детали человеком. Единичное важнее множественного, а детали существеннее целого — в этом суть японского восприятия мира, которое находит отражение в художественном творчестве.
В XIV веке среди самурайского сословия стал особенно популярным поэтический жанр рэнга (цепочка строф). [1] Одно из стихотворений Фудзитака Хосокава (1534–1610) посвящено его близкому другу, тоже воину и поэту по имени Тёкэй Миёси (1523–1564). Вот его смысловое содержание.
«Он сидел бы подобно статуе, положив веер у коленей чуть наискось. Если бы было жарко, он бы очень аккуратно взял веер правой рукой, левой рукой изящно раскрыл бы его на четыре или пять палочек и обмахивался бы им, стараясь делать это бесшумно. Затем он закрыл бы веер левой рукой и положил его на место. Он исполнил бы всё предельно аккуратно, так что веер не отклонился бы от того места, где лежал вначале, даже на ширину одной соломинки татами» (Сато, 22).
Ответить на вопрос «о чём это стихотворение?» не так просто. В нём не происходит никакого действия, автор описывает лишь его гипотетический образ, растворяясь воображением в мельчайших деталях и погружая в них читателя. По японским меркам, они выразительны, эстетичны и самодостаточны для того, чтобы служить объектом поэтического вдохновения.
Так же внимательно вглядываются в детали и современные японские писатели, далекие потомки средневековых поэтов. Лауреат Нобелевской премии Ясунари Кавабата в повести «Отражённая луна» сосредоточил одухотворённый писательский взгляд на обычных стаканах: «Стаканы, перевернутые вверх дном, стоят в строгом порядке, будто на параде… Они стоят так близко друг к другу, что их поверхность сливается. Естественно, стаканы не полностью освещены лучами утреннего солнца — они перевернуты вверх дном, и потому только грани донышка излучают сияние и искрятся как алмазы…» (Кавабата, 252). Полное описание освещенных утренним солнцем стаканов в два раза больше этой цитаты.
Концентрация внимания на ближайшем жизненном пространстве стала традицией и отличительной чертой японского мировосприятия. И не только на индивидуальном, но и на государственном уровне. Ограничение внешних контактов во второй половине Хэйан сменилось почти полной самоизоляцией в XVII веке, продлившейся более двух столетий. В общей сложности Япония не имела полноценных официальных связей с внешним миром почти тысячу лет. Ограниченные торговые и культурные контакты на региональном и личном уровнях имели место, но были отделены от официальной политики. Общность местопребывания стала важнейшим критерием национальной самоидентификации. Те, кто по каким-то причинам покидал страну, автоматически превращались в чужаков.
24 июня 1793 года с русской экспедицией Адама Лаксмана вернулся на родину японский торговец Кодаю Дайкокуя (1751 — 1828) вместе с единственным оставшимся в живых товарищем. Из семнадцати японцев, штормом выброшенных 11 лет назад на Курильские острова, до возвращения дожили лишь двое. Центральное правительство долго не могло решить, что с ними делать — прецедентов возвращения из-за границы после столь долгого отсутствия до сих пор не было. 17 августа «возвращенцев» доставили в столицу и начали допрашивать. Бакуфу раздумывало 10 месяцев, и 6 июня 1794 года распорядилось определить «пришельцев» на спецпоселение. Под контролем правительства, на территории плантации лекарственных растений, поставить на казённое довольствие, свободу передвижения ограничить. Предоставлять кратковременный отпуск для посещения родных мест. Государственная служба с элементами домашнего ареста. Так Дайкокуя прожил на родине последние 34 года своей жизни. С его воспоминаний об увиденном в России началось японское русоведение.
Современный отголосок давних времен: более 100 тысяч живущих за границей японских граждан, в том числе дипломаты, до недавнего времени не имели права голосовать на выборах. Раз не в Японии, значит, не совсем «свои». Вот вернутся на родину — тогда пожалуйста. Последние ограничения в избирательном законодательстве были сняты к началу парламентских выборов в июле 2007 года. Живущий в Австралии Macao Такахаси поделился своей радостью, смешанной с удивлением: «Я живу в Сиднее 19 лет, но впервые в жизни голосую за границей» (Ёмиури, 14.07.2007, с. 3).
Японский язык — единственный в мире, имеющий три системы письменных знаков: одну иероглифическую и две фонетические. Его уникальность ещё и в том, что для обозначения иностранных понятий в нём существует специальная азбука под названием катакана. Поэтому ребенок, который только учится читать, даже не зная значения слова, по его написанию сразу понимает, что оно означает что-то чужое, иностранное. Исконно японские понятия записываются либо иероглифами, либо знаками другой азбуки, которая называется хирагана. В Китае, на родине иероглифов, иностранные имена, географические названия и заимствованные слова пишутся теми же знаками, что и китайские. Японцы же, привыкшие каждой вещи отводить своё место и давать наименование, не могли допустить, чтобы исконно японские и иностранные понятая фиксировались знаками одной системы.
Концентрацией внимания на ограниченном, ближайшем к человеку пространстве объясняется, по-видимому, и общеизвестная любовь японцев к миниатюризации всего, что их окружает. Сады и парки, в уменьшенном виде воссоздающие природные ландшафты, искусство выращивания миниатюрных деревьев (бонсай), небольшие аккуратные домики, в которых живут японцы, телевизоры карманного формата, калькуляторы в наручных часах и многое другое — результат извечного японского стремления уменьшить в размерах и облагородить всё вокруг себя. «На самом большом из японских полей вряд ли впору повернуться одному русскому деревенскому возу, запряжённому парой волов… Однако ценой неимоверного труда и кропотливых усилий японцы умудряются жить доходом с этих игрушечных полей» (Шрейдер, 380, 384).
Работа в поле.
Это стремление к миниатюризации выглядит логичным: размеры окружающих человека предметов должны соответствовать объёму жизненного пространства, в центр которого он себя психологически помешает. Несколько столетий последовательной миниатюризации этого пространства и наполняющих его предметов — и ощущение нереальности японского мира охватывает всякого, кто соприкасается с ним впервые. Вот ещё одно впечатление нашего соотечественника, попавшего на японский обед в конце XIX века: «Когда я смотрел на это малорослое общество, <…> на эту массу микроскопических чашек, флаконов, блюдечек, чайников, и наконец, на эта микроскопические блюда, годные… разве только для лилипутов и грудных детей — то мне как-то невольно казалось, что я попал в общество взрослых детей, играющих в маленькое хозяйство и употребляющих пищу больше для забавы и развлечения, чем для утоления голода» (Шрейдер, 365).
Кажется, японцы даже есть стали мало из чувства соразмерности объёмов. Судя по сохранившимся свидетельствам, два столетия назад жители японских островов ели в два-три раза меньше, чем русские. И хотя сравнение с россиянами, живущими в самой холодной стране мира, требует оговорки (чем холоднее климат, тем больше потребляется калорий), разница в аппетитах всё равно впечатляет. «Японцы едят очень мало в сравнении с европейцами. Каждый из нас, будучи в заключении без движения, съедал один против двух японцев, а когда мы шли в дороге, то, верно, для троих из них было бы довольно того, что каждый из наших матросов один мог съесть» (Головнин, 362).
Японская кухня: есть или любоваться?
Японцы и сегодня едят меньше, чем в других странах. В японских ресторанах подают всё те же миниатюрные порции и блюда, сконструированные скорее для любования, чем для еды. Правда, послевоенные поколения японцев начали быстро осваивать континентальный рацион с его калориями, животными жирами и углеводами. Они стали выше ростом, укрепились в талии и познакомились с полным набором заболеваний, характерных для западных стран. Сегодня на японских улицах уже не в диковинку и люди с лишним весом. Однако в других странах за эти же десятилетия ушли так далеко вперед в потреблении калорий, что японские «достижения» на их фоне выглядят скромно. По данным Организации экономического сотрудничества и развития, жители Японии по части проблем с лишним весом занимают последнее, тридцатое место среди стран с доступной статистикой. Общее число японцев, имеющих лишний вес, в 2003 году составляло четверть всего населения. На предпоследнем месте находится Южная Корея (31 %), а возглавляют список США с 66 % толстяков (OECD, 2005). Что касается больных ожирением, то по их числу Япония тоже занимает более чем благополучное 55 место среди 59 стран с показателем 4 % (для сравнения: в США таких людей 29 %, в России — 19 %) (WHO, 2005).
ОТШЛИФОВАННАЯ ПРОСТОТА
Длительная изоляция не мешала японцам осваивать полученные ранее знания. Совершенствовались технологии выращивания, обработки и хранения риса, изготовление и окраска шёлковых тканей достигли высочайшего уровня, и т. д. Тяга японцев ко всему простому, понятному и надёжному научила их умело делить сложные процессы и явления на простые составляющие, отрабатывать до совершенства детали и за счёт этого улучшать качество процесса в целом. Этих принципов они придерживались и в работе, и в искусстве.
Заимствованная в Китае чайная церемония — по сути, довольно простое действо — превратилась в углублённый ритуал. При этом размеры чайного домика и используемые во время церемонии предметы неумолимо уменьшались в размерах. Японцы растянули церемонию во времени, разделили на фазы, строго их регламентировали и придали деталям особый, скрытый смысл. Как входить (точнее, вползать) в чайный домик, какими движениями готовить чай, как держать чашку, на что и сколько времени смотреть — всё многократно продумывалось, пробовалось и совершенствовалось. Одна только чайная чашка, не говоря уже о других атрибутах, при надлежащем подходе могла стать объектом множества значимых манипуляций. Вот что пишут по этому поводу специалисты.
«Несведущему человеку… культ чашек порой кажется преувеличенным, граничащим с архаическим фетишизмом. К чашке относятся как к живому человеку: ей дают имя и внимательно следят за её биографией, записывая её на стенках ларцов, в которых она хранится, предварительно завёрнутая в особые сорта шёлка. <…> Перед употреблением чашку купают в горячей воде (зимой несколько дольше), чтобы она «ожила», после чего протирают льняной салфеткой. В жаркий летний день та же салфетка приносится в чашке не отжатой и свернутой, но свободно плавающей в прохладной воде в форме треугольника Поставив чашку на татами, рука не должна двигаться по траектории следующего действия, но медленно прощаться с чашкой в режиме "удержанного сознания", как нехотя расстаются два близких друга» (Мазурик, 137).
При таком внимании к деталям церемониала и стремлении наполнить их философским смыслом, малейшие расхождения в трактовке чреваты расколом и обособлением инакомыслящих интерпретаторов.
Современный чайный домик.
Набор для чайной церемонии.
Это относится не только к деталям церемониала. В 1967 году, почти на пике популярности «японизма» (нихондзинрон), в Токио прошел 13-й симпозиум Всеяпонского научного общества психологического анализа (Нихон сэйсин бунсэки гаккай). Главной и единственной темой дискуссии на симпозиуме стало содержание категории амаэ. [2]Склонность без стеснения пользоваться добрым к себе отношением со стороны других людей.
Не имея особенно глубокого философского содержания, эта категория к тому же не является и исключительно японской, она присутствует, вероятно, во всех мировых культурах, но не имеет отдельного названия и не выделяется в зарубежном японоведении. На симпозиуме разгорелась жаркая дискуссия, в результате которой оппоненты обвинили друг друга в полном в полном непонимании смысла категории амаэ (Дои, 65), что, вообще говоря, маловероятно.
При извечной тяге японцев к фракционности и делению на «своих» от «чужих» такой подход делает неизбежным появление множества школ и направлений, не признающих друг друга. Что и наблюдается сегодня в любом виде деятельности, будь то буддизм или конфуцианство, борьба сумо или боевые искусства, чайная церемония или икэбана.
Японский пейзаж.
Стремление к простоте форм прослеживается во многих сферах японской жизни. Например, национальная японская музыка не является видом искусства в его западном понимании. Она проста по гармонии и служит для оформления сценического действия. Музыка сопровождает и создает фон для восприятия читаемого актерами текста или сценических телодвижений, выступающих основным выразительным средством. Контекстуальный характер музыкального оформления и отсутствие собственной художественной значимости затрудняют его восприятие иностранцами. Широко известное в европейской культуре понятие «программная музыка» до недавнего времени вообще не было знакомо японцам, не знали они и сложной оркестровой полифонии.
Японская вокальная культура тоже довольно специфична. Она строится на использовании среднего голосового диапазона и отличается отсутствием высоких и низких тонов. Традиционный японский вокал не знает ни сопрано, ни баса. Такая манера пения демократична и доступна многим, это не высокое искусство для избранных, а рядовой способ отдохнуть и развлечься. Японские певцы никогда не стремились продемонстрировать мощь голоса и широту его диапазона. Хороший певец в Японии — это человек с музыкальным слухом и выразительным средним диапазоном. Наверное, поэтому за японцами закрепилась репутация поющей нации. Такого количества караокэ, как в Японии, нет больше нигде в мире. Гостиницы, бары, специальные салоны, туристические автобусы… Желающий спеть под аккомпанемент «пустого оркестра» может сделать это где угодно, было бы настроение. Словно подтверждая репутацию поющей нации, японское телевидение регулярно организует всевозможные вокальные конкурсы, в которых участвуют самые обычные люди, не обязательно отмеченные особыми способностями. Уровень исполнения на этих концертах иногда настолько демократичен, что не в каждой стране рискнули бы транслировать их по телевидению.
Индийская храмовая архитектура и скульптура, пришедшая в Японию через Китай и страны Корейского полуострова, изначально имела довольно сложные формы. Примером может служить тысячерукая богиня милосердия Каннон. Однако собственная трактовка японцами пространственной композиции и храмового убранства отчётливо обнаруживает стремление к упрощению. Пустые просторные залы и переходы из некрашеного дуба, минимум убранства и храмового инвентаря неизменно удивляют привыкших к пышности церковного ритуала христиан. Представители высшей самурайской знати эпохи Токугава жили в замках и усадьбах, удивлявших своей простотой и аскетизмом. Французский дипломат писал, что «однообразное убранство дворцов Эдо носит на себе печать благородной простоты», а «публичные здания и резиденции даимё (удельных князей. — А. П.) убираются на Новый год почти так же, как дома простолюдинов» (Гюмбер, 255).
Позаимствовав у индийцев обычай ставить каменную пирамидку на могиле умершего, со временем японцы упростили и её — в качестве надгробия стали устанавливать вертикальную деревянную дощечку. Сегодня композиция надгробий вновь обрела пирамидальные очертания, но отпечаток строгой и благородной простоты просматривается в ней отчетливо. Фотографий, скульптур или других украшений на японских памятниках не бывает.
Самые известные формы японского стихосложения — это танка (31 слог) и хайку (17 слогов). В своё время японские поэты пользовались более сложной формой тёка (букв. «длинный стих»), но отказались от неё в пользу танка, которую затем сократили до хайку. Столь кратких стихотворных форм нет больше нигде в мире. Ещё одна особенность японской поэзии состоит в том, что она меньше, чем в какой-либо другой стране, принадлежит высшим слоям общества. Общее число танка и хайку, написанных дилетантами-любителями из всех слоев общества, намного превышает объём поэзии литераторов, которых сегодня назвали бы профессионалами. После взлета Басё (1644–1694) в Японии появились тысячи почитателей его таланта и подражателей. В крупнейших японских городах начали устраивать поэтические турниры, на которых судьями выступали простые горожане. Удачное хайку неизвестного автора могло быть вырезано на воротах местного храма и стать известным всей округе, в то время как в соседнем городе о нём никто ничего не знал. По оценке X. Нёдзэкан, японское искусство во всех его проявлениях гораздо ближе к простым людям и проще по содержанию, чем в других странах (Nyozekan, 58, 85). Примеров подобного рола можно привести множество.
По сравнению с японской, западная культура выглядит изощрённой и насыщенной экстремальными идеями, образами и сверхъестественными явлениями. В ней можно найти образ богатыря и супермена, ковра-самолета и скатерти-самобранки, регулярно встречаются великаны, людоеды, ледяные королевы и т. д. Ничего этого вы не найдёте в японском народном творчестве. В японских сказках действуют обычные люди, живущие обычной жизнью. Иногда их отличает какая-нибудь забавная деталь или особенность вроде очень уж длинного носа. Эта простота выдумки бросается в глаза любому западному читателю и составляет одну из отличительных черт японского фольклора.
И не только фольклора. Вот что писал об отечественной литературе и театре один из японских аристократов в конце XIX века: «В Японии авторами вымышленных или драматических произведений всегда преследуется идея поощрения того, что хорошо, и наказания того, что дурно. Вследствие этого у нас вымышленные действующие лица… всегда несут заслуженную долю наказания и получают заслуженное вознаграждение, при этом авторы ставят себе целью именно в этом направлении произвести наибольшее впечатление на читателей или зрителей — и почти всегда этого достигают… Одним словом, театр в Японии является школой воспитания народного духа в буквальном смысле этого слова» (Николаев, 193). Н. Д. Берштейн, первый российский автор, написавший о театре Но: «Музыка и театр в Японии исполняют задачи наставников, они живым языком проповедуют нравственность, лояльность, честность» (Бернштейн, 11. Цит. по Анарина, 20). Известный японский учёный Яити Хага тоже отмечал простоту японского подхода к жизни и литературе: «Для японцев нехарактерно выражать недовольство этим миром, жаловаться на его устройство, они не бывают по отношению к нему ни снобами, ни циниками. Вот почему японская литература очень проста» (Nakamura, 1960: 590).
Упрощённость сюжета и подчёркнутая дидактичность японского художественного творчества позволили Дмитрию Поздыееву сделать в 1925 году красноречивое замечание об отношении японцев к серьёзной литературе: «Для практического миросозерцания современного японца, литературные вкусы которого не идут дальше того, чтобы следить за интригой романа, русская литература чересчур глубока, сложна и представляет совершенно иное мировоззрение, непонятное и странное» (Позднеев, 97). Давняя и постоянная любовь японцев к рисованным картинкам манга широко известна. Стремясь добиться читательского интереса, некоторые японские профессора даже учебные курсы издают в виде комиксов. Менее известна прямо-таки потрясающая примитивность абсолютного большинства японских телевизионных программ, в которых даже серьёзные и талантливые люди вынуждены кривляться и разыгрывать из себя клоунов, чтобы понравиться публике. Это главенство всё того же принципа отшлифованной до идеального блеска простоты, который может дать превосходные результаты в ремесле, но вряд ли продуктивен в творчестве.
МИР ВЕЩЕЙ И МИР ИДЕЙ
Реальные факты и явления окружающего мира всегда интересовали японцев больше, чем фантазии и выдумки, а простые понятия привлекали больше, чем сложные. Такие понятия и усвоить легче, и оперировать ими проще. Нелюбовь японцев к абстрактным размышлениям и категориям имеет давние корни. Известный учёный китайской школы Сорай Огю (1666–1728) писал: «Великие мудрецы прошлого учили конкретным вещам, а не общим принципам. Тот, кто говорит о вещах, посвящает им всего себя, а тот, кто рассуждает о принципах, занимается пустыми разговорами. В конкретных вещах сконцентрированы все абстрактные принципы, и тот, кто посвящает работе с вещами всего себя, интуитивно постигает суть этих принципов» (Nakamura, 1967: 187).
Схожие взгляды проповедовал сторонник японской научной школы Ацутанэ Хирата (1776–1843). Он утверждал, что истинное знание заключено не в учёных книгах, а в конкретных вещах и явлениях окружающего мира. И как только учёный постигает суть этих явлений, абстрактные концепции бесследно исчезают из его сознания. Поэтому идеи всегда вторичны по отношению к реально существующим предметам.
Много лет изучавший японский национальный характер X. Накамура сформулировал эту особенность научного познания своих предшественников следующим образом: «В любых умозаключениях обобщающего характера [у японцев] доминируют элементы конкретики. Японские мыслители всегда ориентированы на факты реальной действительности, которые воспринимаются и анализируются ими дискретно, по отдельности. В этих рассуждениях нет ничего от западной логики, но есть эстетизм и артистичность, которые всегда находят путь к сердцу японца» (Nakamura, 1967: 190).
Стремление к конкретике и слабость абстрактного мышления японских учёных прошлого проявились в том, что они не разграничивали многих фундаментальных понятий, таких как единичное и множественное, частное и общее. Отдельные буддийские философы касались этих вопросов, но они не имели для них первостепенного значения. Слово кобуцу, означавшее единичный объект, появилось в японском языке как переводной эквивалент только после знакомства с европейской философией.
Сегодня ситуация постепенно меняется, особенно это заметно в области научных исследований. Но процесс идет медленно, и многие традиционные черты японского мировосприятия видны невооружённым глазом. Я. Такэути: «Японцы склонны к упрощению абстрактных категорий и понятий. Если А отличается от Б, но разница не имеет особого практического значения, японец склонен считать их тождественными» (Такэути, 73). X. Кисимото: «Непосредственное восприятие играет важнейшую роль в жизни японцев. Оно интроспективно и предельно конкретно. Если рассуждения принимают слишком абстрактный характер, японец быстро теряет к ним интерес» (Кисимото, 112). X. Юкава: «Для японского менталитета в высшей степени характерно отсутствие абстрактного мышления. Японца интересует только то, что доступно непосредственному восприятию органами чувств. В этом причина невероятного мастерства японцев в создании предметов искусства и ремесла… Думаю, что и в будущем абстрактное мышление будет оставаться чуждым японскому менталитету. Оно может привлекать японцев только как экзотика, способная удовлетворить чисто интеллектуальные, отвлечённые потребности любопытствующего разума» (Юкава, 56). М. Каваками: «В силу установившейся традиции в нашей стране не ценилась самобытность и оригинальность, особенно оригинальность мышления» (Каваками, 134).
Стремление к упрощению сложных понятий и нелюбовь к абстрактным категориям нашли своё отражение в японском языке. Преподававший в Токийском императорском университете профессор Гессе-Вартег писал по этому поводу: «Словарь [японского языка] исключительно реальный, отличается абсолютной бедностью абстрактных выражений, необходимых для объяснения идей. Следствием этого является то, что японцы очень легко усваивают обычные научные знания, и в особенности знания технические, но, напротив, останавливаются перед науками абстрактными, как высшая математика, теория права, философия и т. д. Как только они сталкиваются с абстрактными понятиями, их несовершенный язык им изменяет, и они не в состоянии точно составить фразу» (Гессе-Вартег, 199).
Попадавшие в Японию с материка буддийские и конфуцианские рукописи, которые содержали сложные религиозно-философские понятия, долгое время не переводились на японский язык и использовались в оригинальном китайском варианте. Первые японские переводы трактатов стали появляться только в XIV–XV веках, но ещё долгое время они оставались официально не признаваемой апокрифической литературой, второстепенной по отношению к китайской классике. А конфуцианские тексты начали переводить на японский язык ещё позже, в эпоху Токугава (XVII–XIX вв.). В стремлении следовать канону японцы не пытались создавать собственных эквивалентов для заимствованных понятий, и даже в переведенных на японский язык текстах оставляли китайские термины. И в современном японском языке абстрактные понятия выражаются с помощью слов, относимых к так называемому китайскому слою лексики (канго). Исконно японская лексика (ваго) служит для выражения более конкретных категорий: предметов окружающего мира, человеческих чувств, отношений и пр.
Все крупные религиозные просветители Японии, как буддийские, так и конфуцианские, занимались стихосложением, что не могло не оказать влияния на создаваемые ими тексты. Заимствованный в Индии и Китае понятийный аппарат и религиозно-философские постулаты при этом упрощались и конкретизировались, приспосабливаясь к японскому мировосприятию. Например, рождённый в Индии отвлечённый буддийский постулат «три мира — один разум» получил в японской интерпретации более предметное воплощение: «роса выпадает на тысячи листьев и трав, но каждой осенью это та же роса» (Nakamura, 1960: 490). Японцы и сегодня считают, что их родной язык «прекрасно передаёт человеческие чувства и эмоции, но не приспособлен для выражения логических понятий» (Канаяма, 207).
Несмотря на то что японцы довольно рано познакомились с письменностью и сохранили множество замечательных литературных памятников, изучение грамматики родного языка не пользовалось популярностью среди японских учёных. В отличие от античных культур, где составление грамматик считалось делом первейшей важности, японцы ограничивались изучением языка литературных памятников, не особенно задумываясь над тем. как устроена его грамматическая система. Крупный японский лингвист Синкити Хасимото (1882–1945) писал, что «если результаты изучения языка памятников во многих случаях заслуживают самых высоких похвал, то концептуальная сторона этого предмета не выходит за рамки практического изучения языка, что расходится с современным научным подходом» (Хасимото, 46).
До знакомства с европейской наукой в Японии не существовало ни одного системного описания грамматики родного языка, и даже такого предмета в японских школах не изучали. Тексты, которые использовались в качестве учебников письма, представляли собой хрестоматийные образцы писем с приложенным к ним списком полезных слов и выражений. Их нужно было заучить наизусть и запомнить правила употребления. Поэтому завезённые в страну западные грамматики на долгие годы стали эталоном и образцами для копирования. Несмотря на трудность, которую японский язык представлял для иностранных лингвистов, именно они первыми дали системные описания его грамматического строя (У. Астон, Дж. Хоффман, Б.Чемберлен).
Что касается работ японских лингвистов, то вплоть до второй половины XX века наиболее известные и оригинальные из них несли на себе явный отпечаток конкретно-прикладного мышления. Например, крупнейший японский лингвист М. Токиэда (1900–1967) видел в языке не более чем нейрофизиологический процесс порождения речи. Общепринятый в мировой лингвистике тезис о том, что язык обладает ещё и свойствами системы условных, а следовательно, абстрактных знаков, им категорически отвергался (Токиэда, 1983: 116). Описывая грамматическую систему родного языка, М. Токиэда столкнулся с проблемой соотношения лексических и грамматических элементов на уровне слова, словосочетания и предложения. И предложил решить этот довольно сложный вопрос с помощью простой и наглядной схемы, которую назвал «структурой вдвигаемых друг в друга ящиков» (ирэкогата кодзо) (Токиэда, 1978: 213). Теория М. Токиэда отражает особенности научного познания явлений окружающего мира, характерных для японского менталитета. Возможно, в этом причина её невероятной популярности в Японии: за 32 года (1941–1973) его главный труд Кокугаку гэнрон («Основы японского языкознания») выдержал 28 изданий (Алпатов, 1983: 15).
Японские учёные внесли свой вклад в мировую науку о языке там, где у них всегда лучше всего получалось — в конкретно-практической области. Именно в Японии (не без влияния концепции М. Токиэда) был изобретён метод лингвистического исследования, получивший название «языкового существования» (гэнго сэйкацу). Не углубляясь в абстрактные лингвистические схемы, японские учёные начали последовательно и непрерывно фиксировать техническими средствами весь речевой поток, производимый среднестатистическим носителем японского языка 24 часа в сутки. И так день за днём, неделю за неделей. А затем скрупулёзно систематизировать и определять, что, как и зачем люди говорят друг другу. Изобретение метода сплошного языкового обследования полностью укладывается в традиционные рамки национального творчества и отражает японский подход к изучению явлений окружающего мира.
Все эти примеры наводят на мысль, что для японского мироощущения характерна пониженная чувствительность к всеобщим, универсальным и абстрактным понятиям в сочетании со сверхчувствительностью ко всему конкретному, частому и осязаемому. Несокрушимый приоритет материальной вещи перед неосязаемой мыслью, преимущество реального факта над любой нематериальной теорией проявляются в стремлении понять и объяснить сложные явления через простые, избегая при этом отвлечённых понятий. Это особенно заметно в научно-публицистических текстах и устных выступлениях, оперирующих более или менее сложными категориями.
Приводимый ниже отрывок из японской книги довольно типичен в этом отношении. Его автор — профессор, бывший ректор Токийского технического университета и Технического университета Нагаока, заслуженный деятель науки, лауреат нескольких наград и премий в этой области. Вот как он аргументирует в своей монографии необходимость самоотверженной работы для настоящего учёного:
«А теперь я хотел бы коснуться вопроса научной самоотверженности исследователя.
Хонда-сэнсэй всю жизнь занимался изучением сплавов. В 1931 году ему удалось получить новый хромо-кобальтовый сплав, а затем существенно его улучшить, за что в 1 7 году он был удостоен научной премии. Это был удивительный человек, всего себя отдававший исследованиям. Как-то мне попалась на глаза история, случившаяся с ним вскоре после окончания Токийского университета. Был у Хонды младший коллега по имени Тэрада, человек разносторонний и имевший множество увлечений. Как-то ясным воскресным утром Тэрада решил сходить в столичный парк Уэно на художественную выставку. По дороге случайно встретил Хонду и услышал от него: "Тэрада, смотри, какая сегодня погода замечательная, пошли-ка в лабораторию". Делать нечего, пришлось ему в выходной идти на работу. Вот такая приключилась история.
А другой коллега рассказывал: когда Хонду спрашивали, что он делает, когда устаёт от научных экспериментов, тот отвечал: "Как что? Экспериментирую дальше". Я думаю, мы все должны относиться к делу так же, как Хонда-сэнсэй» (Каваками, 50)
Три момента бросаются в глаза прежде всего. Во-первых, обилие второстепенных деталей. Во-вторых, логическая легковесность аргументации — рассказы третьих лиц о главном герое истории. В-третьих, тривиальность вывода _ учёный должен много и самоотверженно работать. То, что можно выразить одной-двумя логически ёмкими фразами, автор излагает с помощью множества простых, второстепенных и эмоционально окрашенных деталей. Очевидно, что он апеллирует не столько к разуму, сколько к чувствам читателей, и сам при аргументации больше думает о чувствах и настроении, чем о логике и убедительности изложения. В таком стиле пишется абсолютное большинство японских книг.
Сходные ощущения довольно часто возникают во время выступлений японских учёных и специалистов, людей, безусловно знающих своё дело. Независимо от состава аудитории, их выступления всегда прекрасно подготовлены и организованы: каждый слушатель получает на руки конспекте основными положениями доклада и дополнительные пояснительные материалы (сирё). Выступающий тщательно подбирает простые, понятные слова, любой сколько-нибудь трудный термин подробно объясняется, иногда с помощью заранее подготовленных иллюстраций. Эти иллюстрации и дополнительные материалы тоже составлены грамотно и продуманно, достаточно одного взгляда, чтобы понять суть тезиса, не отвлекаясь от доклада. Такие выступления часто оставляют ощущение глубокого несоответствия между огромным объёмом подготовительной работы и продуманностью мельчайших деталей, с одной стороны, и очевидностью, если не сказать больше, содержания самого доклада — с другой. Возможно, самой сильной стороной подобных мероприятий является их процессуальный аспект, докладчик старателен и сосредоточен, слушатели внимательны и доброжелательны, аплодисменты в конце доклада исполнены самой искренней благодарности.
Несколько лет назад в центральной газете была опубликована статья современной японской писательницы Сэтоути Дзякутё (Харуми). Автор нескольких популярных романов, известный в Японии деятель культуры выбрала в качестве темы нехватку воображения у современной японской молодежи. Она понимает это свойство исключительно конкретно, в этико-прикладном аспекте поведения. По-видимому, такое понимание воображения ближе всего японским читателям. Вот фрагмент её текста:
«В нашем материально богатом обществе происходит удивительное падение способности к воображению у детей. Слишком много среди них тех, кто совершенно не может себе представить, чего хочет другой человек и почему он этого хочет. Сидящий рядом с таким ребёнком человек может побледнеть и измениться в лице, но тот ничего не заметит до тех пор, пока к нему не обратятся прямо с просьбой о помощи. Он не обратит внимания на состояние друга, у которого отец потерял работу из-за сокращения штатов. Отсутствием воображения объясняются многие ужасные преступления, которые совершают в последнее время [японские] дети» (Нихон кэйдзай симбун, 30.06.2001, с. 11).
Зато с простыми понятиями и категориями японцы работают превосходно. Там, где нужно доступно и понятно объяснить последовательность действий, цель и смысл каждой отдельной операции, японцам нет равных. Чтение составленных ими инструкций и пояснений по использованию того или иного продукта, технического устройства и т. п. может доставить понимающему человеку немало удовольствия. Их язык прост и понятен, текстовая информация дублируется графической — кажется, что схемы и рисунки могут объяснить смысл написанного даже тому, кто вообще не умеет читать.
Японский подход к изложению, усвоению и аргументации материала заметно отличается от традиций, сложившихся в рамках западной рационально-логической модели мировосприятия. Знакомый с японской культурой Клод-Леви Строс в этой связи предлагал различать два типа мышления — научное и мифологизированное. По его определению, научный тип мышления (западный) оперирует преимущественно понятиями, а мифологизированный (японский) — знаками (Строс, 25). В западной научной литературе японский способ познания мира часто называют также антиинтеллектуальным, иррациональным или интуитивно-чувственным. Г. Кларк в своё время писал о том, что японцы — «это простые люди, ориентированные на групповые действия в конкретной ситуации. Их не особо интересует логика и принципы аргументации, поскольку японское общество не испытывало в них потребности на протяжении почти всей своей истории». Р. Марш: «Японцы в своих мыслях и поступках руководствуются не принципами логики, рациональности или экономической выгоды, а требованиями принадлежности к группе или отношений с другими людьми. <…> Если речь идёт о защите того, что им дорого, логике нет места в дискуссии. Прибегая к разного рода аналогиям, концепциям и системной логике, вы только вызовете отчуждение со стороны японских партнеров и заработаете репутацию холодного, бесчувственного человека, лишённого гуманистической идеи» (March, 44,62). Сама по себе гармония логики, строгость умозаключений, изящество мысли в глазах японцев не имеют той красоты, которую усматривали в них европейцы начиная с античных времен.
Японские социологи не спорят с такими оценками. X. Накамура: «Умозаключения японцев и выражающие их речевые произведения более конкретны и предметны, чем в других языках. Они имеют своим содержанием единичные факты и явления и не содержат обобщающих умозаключений, совершенно необходимых для научного и логического мышления» (Nakamura, 1967: 191). По-видимому, эти особенности национального мировосприятия лежат в основе распространённого утверждения о том, что там, где европеец думает и анализирует, японец чувствует и переживает.
Набирающий силу процесс глобализации постепенно ретуширует, а кое-где и стирает острые грани национального мировосприятия и образа мышления. Как и в других областях, японцы и здесь много заимствуют и быстро учатся. В научных работах последних десятилетий заметен растущий уровень логического анализа и абстрактного мышления японских авторов, в то же время сохраняющих национальный колорит в подходе к объекту изучения.