На грани тьмы и света

Прасолов Алексей Тимофеевич

Что ж, разворачивай, судьба,

Новорожденной жизни свиток

 

 

«Итак, с рождения вошло…»

Итак, с рождения вошло — Мир в ощущении расколот: От тела матери — тепло, От рук отца — бездомный холод. Кричу, не помнящий себя, Меж двух начал, сурово слитых. Что ж, разворачивай, судьба, Новорожденной жизни свиток. И прежде всех земных забот Ты выставь письмена косые Своей рукой корявой — год И имя родины — Россия.

 

Сторона родная

Я иду привычною дорогой. Петухи поют начало дня. Месяц, за ночь под мостом продрогнув, Равнодушно смотрит на меня. Вздрогнут травы, и под нежным ветром Сонный куст роняет вешний цвет. Над рекой, невидимые, где-то Соловьи затеяли дуэт. С перекатным гулом ровным шагом Тракторы с околицы идут. Свет зари, как розовая влага, С лемехов стекает в борозду. Там в густом гудении пчелином, Осыпая с веток майский снег, Встанет сад над пустырем сурчиным В недалекой будущей весне. Тонкими зелеными струями Озимь бьет упорно из земли. И насос над речкой, с соловьями, Деловито запыхтел вдали. Это по веленью комсомольцев В поле направляется река. Стихла озимь… И победно льется В небо струйка долгого свистка. Больше горю с желтыми ветрами В этот край дороги не найти. Тропы бедствий заросли хлебами, Дав просторы светлому пути. Дрогнули синеющие дали, Луч сверкнул клинком из-за реки, И хлеба в безмолвии подняли В синеву зеленые штыки.

 

«Вот он грудью встает против бури…»

Вот он грудью встает против бури, Чтоб хлебам подниматься и цвесть, И в его непокорной натуре Что-то истинно русское есть: Среди поля в доспехах зеленых Он стоит — как ни лют ураган, Никогда не сгибая в поклоне Неподатливый кряжистый стан. И недаром не робким осинам, А дубам — вот прекрасна судьба! — Как бойцам, доверяет Россия Охранять золотые хлеба.

 

«…Пройду по памятным могилам…»

…Пройду по памятным могилам, И снова здесь, наедине Предстанет мир живым и милым — Открытым мне. И смерть провозгласит рожденье, И слово с миром — наравне, И словно молния — мгновенье, Понятное и вам и мне. И ночи нет, и светлой дрожью — Поток знакомого огня, И вот стою я у подножья Едва угаданного дня. И взгляд мой луч высокий ловит — Свою наследственную нить: Дай Бог нам встать у изголовья, Чтоб для рожденья — схоронить.

 

«Я пел и легко и бездумно, как птица…»

Я пел и легко и бездумно, как птица, Но так не поется уж мне… Иное — суровое — в сердце стучится И зреет в его глубине. Оно не дает мне покоя ночами, Тревожа, волнуя, маня, И годы, столетия — днями Несутся тогда для меня. И я поднимаюсь ступень за ступенью, И вот на вершине стою, И кажется, больше тоске и сомненью Не тронуть уж душу мою. Кипят во мне силы любви и познанья, И все мне доступно тогда: И тайны сердец, и простор мирозданья, Где мы не оставим следа!

 

«В глаза струится лунный свет…»

В глаза струится лунный свет — И не заснуть. Скажи, родная, мне в ответ Хоть что-нибудь!.. Обидел горько я тебя — И ты молчишь; Потом, страдая и любя, Мне все простишь. В семье проказником я рос, Знаком с лозой, Но возвращался после слез Ко мне покой. Теперь хотел бы слез я сам, Но нет их, нет! — И так тяжел сухим глазам Недвижный свет. И тлеет в медленном огне Душа моя: Прощеньем матери вдвойне Наказан я…

 

«Я никогда не думал и не верил…»

Я никогда не думал и не верил, Что даже имя, данное тебе, Вдруг отзовется горькою потерей В моей судьбе. Я для тебя его придумал сам. И каждый звук в нем душу мне тревожит, Как легкий звон березовых сережек, Сбиваемых ветрами по лесам. Да, в человечьем путаном лесу Полян веселых я немного видел, Но эту боль, что я в себе несу, Я в первый раз стихом сегодня выдал. В нем не ищи бессилия печать — От боли стих упрямее и звонче. Не знаешь ты, как трудно мне начать, Но знаю я — не легче будет кончить…

 

«Сошлись мечами стрелки — не просрочь…»

Сошлись мечами стрелки — не просрочь. И знай закон непреходяще мудрый: В душе перегорающая ночь Приносит неразгаданное утро. И ты иди. И не ищи в любви Незыблемых гарантий и традиций. Она взывает: верь ей и живи, Чтоб с каждым утром заново родиться. … … … … … … … … … … … … … … … И вел нас город, вставший на холмах, В торжественной раскованности русской, Два времени смешавший в именах Мостов, базаров и бетонных спусков. И болью песни он во мне звенит, Перед оградой с незакрытой дверцей, Где давит полированный гранит Кольцовское замученное сердце.

 

Сыч

Монтажник Костя нам представил Чуть оперенного сыча. Сидел он, как на пьедестале, На глыбе мокрого плеча. Бригадой Костя был в особый — Не всем доступный — вписан счет. Казалось, по плечам и робу Скроил монтажнику сам черт. Он шел. А следом зыбкой тучей Неслись скворцы и воробьи, Чтобы сычам — покуда случай — Обиды выкричать свои. И Костя тоном незнакомым Сказал ребятам и сычу: — Я сирота. Я рос в детдоме. Пускай и хищник… приручу! Сыч рос. Забились мыши в щелки, Всем серым племенем дрожа, А он разбойно клювом щелкал И мясо схватывал с ножа. Нас жали сроки. И бывало, Подряд две смены иногда В переплетенье черных балок Горела Костина звезда. Сыч сгинул. Выла непогода. Я слышал друга вздох глухой. Один из нас сказал: — Природа… — Дикарь, — откликнулся другой. И вдруг над крышей троекратно, Как стон, раздался темный крик. Тоскою жуткой, непонятной В мужские души он проник. И нам почудилось, что это, Тоскуя о людском тепле, Душа — на грани тьмы и света — Кричит в бессилье на земле.

 

Рубиновый перстень

В черном зеве печном Красногривые кони. Над огнем — Обожженные стужей ладони. Въелся в синюю мякоть Рубиновый перстень — То ли краденый он, То ль подарок невестин. Угловатый орел Над нагрудным карманом Держит свастику в лапах, Как участь Германии. А на выгоне Матерью простоволосой Над повешенной девушкой Вьюга голосит. Эта виселица С безответною жертвой В слове «Гитлер» Казалась мне буквою первой. А на грейдере Мелом беленные «тигры» Давят лапами Снежные русские вихри. Новогоднюю ночь Полосуют ракеты. К небу с фляжками Пьяные руки воздеты. В жаркой школе — банкет. Господа офицеры В желтый череп скелета В учительской целят. В холодящих глазницах, В злорадном оскале, Может, будущий день свой Они увидали?.. Их веселье Штандарт осеняет с флагштока. Сорок третий идет В дальнем гуле с востока. У печи, На поленья уставясь незряче, Трезвый немец Сурово украдкою плачет. И чтоб русский мальчишка Тех слез не заметил, За дровами опять Выгоняет на ветер. Непонятно мальчишке: Что все это значит? Немец сыт и силен — Отчего же он плачет?.. А неделю спустя В переполненном доме Спали впокат бойцы На веселой соломе. От сапог и колес Гром и скрип по округе. Из-под снега чернели Немецкие руки. Из страны непокорной, С изломанных улиц К овдовевшей Германии Страшно тянулись. И горел на одной Возле школы, На съезде, Сгустком крови бесславной Рубиновый перстень.

 

Память

Ветер выел следы твои на обожженном песке. Я слезы не нашел, чтобы горечь    крутую разбавить. Ты оставил наследство мне — Отчество, пряник, зажатый в руке, И еще — неизбывную едкую память. Так мы помним лишь мертвых, Кто в сумрачной чьей-то судьбе Был виновен до гроба. И знал ты, отец мой, Что не даст никакого прощенья тебе Твоей доброй рукою Нечаянно смятое детство. Помогли тебе те, кого в ночь    клевета родила И подсунула людям,    как искренний дар свой. Я один вырастал и в мечтах, Не сгоревших дотла, Создал детское солнечное государство. В нем была Справедливость — Бессменный взыскательный вождь, Незакатное счастье светило все дни нам, И за каждую, даже случайную ложь Там виновных поили касторкою или хинином. Рано сердцем созревши, Я рвался из собственных лет. Жизнь вскормила меня, свои тайные    истины выдав, И когда окровавились пажити, Росчерки разных ракет Зачеркнули сыновнюю выношенную обиду. Пролетели года. Обелиск. Траур лег на лицо… Словно стук телеграфный Я слышу, тюльпаны кровавые стиснув. «Может быть, он не мог Называться достойным отцом, Но зато он был любящим сыном Отчизны…» Память! Будто с холста, где портрет незабвенный, Любя, Стерли едкую пыль долгожданные руки. Это было, отец, потерял я когда-то тебя, А теперь вот нашел — и не будет разлуки.

 

Кирпич

В низкой арке забрезжило. Смена к концу. Наши лица красны От жары и от пыли, А огонь неуемно Идет по кольцу, Будто Змея Горыныча В печь заточили. Жадно пьем газировку И курим «Памир». В полусонных глазах Не причуда рассвета — После камеры душной Нам кажется мир Знойно-желтого цвета. Резкий душ Словно прутьями бьет по спине, Выгоняя ночную усталость из тела. Ведь кирпич, Обжигаемый в адском огне, — Это очень нелегкое Древнее дело. И не этим ли пламенем Прокалены на Руси — Ради прочности Зодческой славы — И зубчатая вечность Кремлевской стены, И Василья Блаженного Храм многоглавый? Неудачи, усталость И взрывчатый спор С бригадиром, Неверно закрывшим наряды, — Сгинет все, Как леса, Как строительный сор, И останутся Зданий крутые громады. Встанут — с будущим вровень. Из окон — лучи. И хоть мы На примете у славы не будем, Знайте: По кирпичу Из горячей печи На руках эти зданья Мы вынесли людям.

 

Зной

Карьер — как выпитая чаша. Снимает солнце кожу с плеч. Здесь дождик судорожно пляшет, Чтоб ног о камни не обжечь. Кругом под желтым игом зноя Глыб вековое забытье. От жажды — в бочке привозное С железным привкусом питье. А там, вдали, аллеи сада, Легко доступные и мне, В стакане колкая прохлада По трехкопеечной цене. И в ночь, когда идешь с любимой, Вдруг отразят глаза твои Высокий выгиб лебединый Фонтаном вскинутой струи. Но я под плеск фонтана вспомню Ребят победно-хриплый вскрик, От взрыва пыль в каменоломне И в зной ударивший родник. Мы пили, вставши на колени, Как будто в мудрой простоте Здесь совершалось поклоненье Его суровой чистоте.

 

«Везде есть место чувствам и стихам…»

Везде есть место чувствам и стихам. Где дьякон пел торжественно и сипло, Сегодня я в забытый сельский храм С бортов пшеницу солнечную сыплю. Под шепот деда, что в молитвах ник, Быт из меня лепил единоверца. Но, Господи, твой византийский лик Не осенил мальчишеского сердца. Меня учили: Ты даруешь нам Насущный хлеб в своем любвеобилье. Но в десять лет не мы ли по стерням В войну чернели от беды и пыли? Не я ли с горькой цифрой на спине За тот же хлеб в смертельной давке терся, И там была спасительницей мне Не Матерь Божья — тетенька из ОРСа. Пусть не блесну я новизною строк, Она стара — вражда земли и неба. Но для иных и нынче, как припек, Господне имя в каждой булке хлеба. А я хочу в любом краю страны Жить, о грядущем дне не беспокоясь. …Святые немо смотрят со стены, В зерно, как в дюны, уходя по пояс.

 

«Каменоломня залита…»

Каменоломня залита Горячей желтизной. Ковшами экскаваторов Не вычерпаешь зной. В стене ступени жгучие — Как каменный пролог. Над вздыбленною кручею Товарищ мой прилег. На глыбу руки сильные Удобно положил. Как многоречье синее — Переплетенье жил. — Скажи мне: жизнь кончается? Теряет свой исток?.. — Меж рук его качается Отчаянный цветок. На стебле, гордо выгнутом, Суровом и тугом, Из трещины он выметнул Оранжевый огонь. Улыбку шлет товарищу От всех земных цветов. …А камни — словно кладбище Погибших городов. Неразделимы исстари И жизнь и власть труда, — Из мертвых глыб мы выстроим Живые города. Ломает камни древние Рабочий аммонит. Но слышишь — ветер времени Тревогою звенит. Двадцатое столетие. Судеб крутой изгиб. Над жизнью дух трагедии Смертельный выгнал гриб. Два МИГа небо голое Прожгли наискосок. На запад клонит голову Оранжевый цветок. На каменной громадине, Осыпанной пыльцой, Вокруг цветка — оградою Тяжелых рук кольцо.

 

Я пришел без тебя

Я пришел без тебя. Мать кого-то ждала у крыльца. Все здесь было помечено горестным знаком разлуки. И казалось — овеяны вечностью эти морщины лица. И казалось — так древни скрещенные темные руки. Я у грани страданья. Я к ней обреченно иду. Так огонь по шнуру подбирается к каменной глыбе. И зачем я пришел? И зачем я стою на виду? Лучше мимо случайным прохожим пройти бы…

 

«Тревога военного лета…»

Тревога военного лета. Опять подступают к глазам Шинельная серость рассвета, В осколочной оспе вокзал. Спешат санитары с разгрузкой. По белому красным — кресты. Носилки пугающе узки, И простыни смертно чисты. До жути короткое тело С тупыми обрубками рук Глядит из бинтов онемело На детский глазастый испуг. Кладут и кладут их рядами, Сквозных от бескровья людей… Прими этот облик страданья Душой присмирелой твоей. Под небом жестоким и низким, Постигнув значенье креста, Романтику боя и риска В себе задуши навсегда. Душа, ты так трудно боролась… И снова рвалась на вокзал, Где поезда воинский голос В далекое зарево звал. Не пряча от гневных сполохов Сведенного болью лица, Во всем открывалась эпоха Нам — детям своим — до конца. Те дни, как заветы, в нас живы. И строгой не тронут души Ни правды крикливой надрывы, Ни пыл барабанящей лжи. Идем — и, под стоны сирены Крещенная в памятный год, С предельною ясностью зренья Романтика рядом встает.

 

Тот час

Когда созреет срок беды всесветной, Как он трагичен, тот рубежный час, Который светит радостью последней, Слепя собой неискушенных нас. Он как ребенок, что дополз до края Неизмеримой бездны на пути, — Через минуту, руки простирая, Мы кинемся, но нам уж не спасти… И весь он — крик, для душ не бесполезный, И весь очерчен кровью и огнем, Чтоб перед новой гибельною бездной Мы искушенно помнили о нем.

 

«Ладоней темные морщины…»

Ладоней темные морщины — Как трещины земной коры. Вот руки, что меня учили Труду и жизни до поры. Когда ж ударил час разлуки, Они — по долгу матерей — Меня отдали на поруки Тревожной совести моей. Я до предела веком занят, Но есть минуты средь забот: Во всю мою большую память Вновь образ матери встает. Все та ж она, что шьет и моет, Что гнется в поле дотемна. Но словно вечностью самою Светло овеяна она. Чертами теплыми, простыми Без всяких слов, наедине О человеческой святыне Она пришла напомнить мне. Так будь, далекая, спокойная, За все, чем в мире я живу, Пока приходишь ты такою Ко мне и в снах и наяву.

 

«В бессилье не сутуля плеч…»

В бессилье не сутуля плеч, Я принял жизнь. Я был доверчив. И сердце не умел беречь От хваткой боли человечьей. Теперь я опытней. Но пусть Мне опыт мой не будет в тягость: Когда от боли берегусь, Я каждый раз теряю радость.

 

«Трепетно дышит палатка…»

Трепетно дышит палатка, Сердце в завидной судьбе Жизни и вечной и краткой Нити связало в себе. Слышу, как мечутся стаей Листья в огне и во мгле, — Кажется, кто-то листает Книгу о трудной земле. Сварки нездешние светы. Шов — к неостывшему шву. В яркой тревожности этой Очень давно я живу. Вижу во флаге высотном Страшно знакомый мятеж. Флаг из бессмертия соткан. Руки на древке все те ж. Все мы добудем, что снилось, Чтобы вблизи и вдали Ты, дождевая унылость, Не заслоняла земли. Дальнее чувствуя веще, Сердце и в скромной судьбе Жизни и краткой и вечной Нити связало в себе.

 

«Еще недавно мне казалось…»

Еще недавно мне казалось, Что я всю жизнь постиг до дна. Познанье было, как усталость, Что самому теперь смешна. Ну что ж, у молодости ранней Он есть, наивно-горький счет, И выдаем мы за страданье Любую из своих невзгод. Теперь, когда у новых станций Взлетает надо мною дым, Я рад, что в этом не остался Неисправимо-молодым.

 

«Схватил мороз рисунок пены…»

Схватил мороз рисунок пены, Река легла к моим ногам — Оледенелое стремленье, Прикованное к берегам. Душа мгновения просила, Чтобы, проняв меня насквозь, Оно над зимнею Россией Широким звоном пронеслось, Чтоб неуемный ветер дунул И, льдами выстелив разбег, Отозвалась бы многострунно Система спаянная рек. Звени, звени! Я буду слушать — И звуки вскинутся во мне, Как рыб серебряные души Со дна — к прорубленной луне.

 

Обреченная ночь

Обреченная ночь, Как ты больно Глаза мне раскрыла! Нет у памяти взрослой Текущих потерь. В сорок третьем году Эта дверь распахнулась от взрыва, Но закрыть я ее не могу и теперь. Ночь нездешней была — От сигнальных гудков иностранных До суровых мундиров За пьяным столом. Твоя острая грудь До кощунства невинно и странно Розовела в соседстве С нагрудным орлом. Здесь религия хищников — Эта еда с полумира. Целый город воздвигнут На белом раздолье стола: Башни банок консервных, И ядра голландского сыра, И российские хлебы, Округлые, как купола. И так чуток сегодня Трагический рот офицерский К дальним взрывам И к близким губам и плечам. И бутылка со штопором В дрожи рейнвейнского блеска — Как забвенья, неверья И похоти конусный храм. Неужели здесь — ты? Не тебя ль я на площади видел, Где, спортивного флага Вонзая в зенит острие, Над землей первомайской В живой пирамиде Пело бронзой античной Высокое тело твое! Красоту твою пьют Европейские тонкие губы. Легче газа дареного Взлет заграничной мечты: Вознесут твое имя Оркестров горящие трубы, В пирамиде красавиц Там станешь вершиною ты. Но свеча новогодняя Сгинет последнею вспышкой, И протянутся пальцы — Холеные, черные — пять. Убежит от дверей Так жестоко прозревший мальчишка, Но чего-то ему из себя Никогда не прогнать. Ты живешь с незлопамятным мужем. Стал мужчиною мальчик — Не злой и не добрый на вид. И средь женского мира В летучие пестрые души Сквозь одежды процеженным взглядом Глядит. По одной — по любимой — Другие он трепетно мерит И порою темнеет В предчувствии чьих-то потерь, Словно сердце опять Просквозило из проклятой двери — Той, которой ему не закрыть и теперь.

 

«По щербинам врубленных ступеней…»

По щербинам врубленных ступеней Я взошел с тобой на высоту. Вижу город — белый и весенний, Слышу гром короткий на мосту. Шум травы, металла звук    рабочий, И покой, и вихревой порыв, — Даль живет, дымится и грохочет, Свой бессонный двигатель    укрыв. Самолетик в небо запускают. Крохотные гонят поезда. Неуемность острая, людская, Четкий бег — откуда и куда? Объясняют пресными словами. Отвечают гордо и светло. Люди, люди, с грузными годами Сколько их по памяти прошло… Тех я вспомню, этих позабуду. Ими путь означен навсегда: По одним я узнаю — откуда, По другим сверяюсь я — куда. Родина? Судьба? Моя ли    юность? Листьями ль забрызганная — ты?.. Все во мне мелькнуло    и вернулось Напряженным ветром высоты.

 

«Грязь колеса жадно засосала…»

Грязь колеса жадно засосала, Из-под шин — ядреная картечь. О дорога! Здесь машине мало Лошадиных сил и дружных плеч. Густо кроют мартовское поле Злые зерна — черные слова. Нам, быть может, скажут: не грешно ли После них младенцев целовать?.. Ну, еще рывок моторной силы! Ну, зверейте, мокрые тела! Ну, родная мать моя Россия, Жаркая, веселая — пошла! Нет, земля, дорожное проклятье Не весне, не полю, не судьбе. В сердце песней — нежное зачатье, Как цветочным семенем — в тебе. И когда в единстве изначальном Вдруг прорвется эта красота, Людям изумленное молчанье Размыкает грешные уста.

 

«Сосед мой спит…»

Сосед мой спит. Наморщенные грозно, Застыли как бы в шаге сапоги, И рукавица электрод морозный Еще сжимает волею руки. Еще доспехи, сброшенные с тела, Порыв движенья жесткого хранят. Сосед мой спит. Весь мир — большое дело, Которым жив он, болен и богат. Часы с браслетом на запястье дюжем Минуты века числят наизусть, И борода — спасение от стужи — Густа и непокорна, словно Русь… Грохочет дом, где хлеб и сон мы делим, И молодая вьюга у дверей По черному вычерчивает белым Изгибы человеческих путей. Они бессмертны — дай им только слиться, Они сотрутся — лишь разъедини. И дни простые обретают лица, И чистый свет кладут на лица дни.

 

Над полигоном

Летучий гром — и два крыла за тучей. Кто ты теперь? Мой отрешенный друг? Иль в необъятной области созвучий Всего лишь краткий и суровый звук? А на земле — истоптанное лето. Дугой травинку тучный жук пригнул. А на земле белеют силуэты, И что-то в них от птиц и от акул. Чертеж войны… О как он неприемлем! И, к телу крылья острые прижав, Ты с высоты бросаешься на землю С косыми очертаньями держав. И страшен ты в карающем паденье, В невольной отрешенности своей От тишины, от рощи с влажной тенью, От милой нам беспечности людей. В колосья гильзы теплые роняя, Мир охватив хранительным кольцом, Уходишь ты. Молчит земля родная И кажет солнцу рваное лицо. И сгинул жук. Как знак вопроса — стебель. И стебель стал чувствилищем живым: Покой ли — призрак? Иль тревога — небыль В могучем дне, сверкающем над ним?

 

«Ты отгремела много лет назад…»

Ты отгремела много лет назад. Но, дав отсрочку тысячам смертей, Теперь листаешь календарь утрат, В котором числа скрыты от людей. Убавят раны счет живым годам, Сомкнется кругом скорбная семья, И жертва запоздалая твоя Уходит к тем, что без отсрочки — там. И, может быть, поймут еще не все У обелиска, где суглинок свеж, Как он глубоко в мирной полосе, Твой самый тихий гибельный рубеж.

 

«Еще метет во мне метель…»

Еще метет во мне метель, Взбивает смертную постель И причисляет к трупу труп, — То воем обгорелых труб, То шорохом бескровных губ — Та, давняя метель. Свозили немцев поутру. Лежачий строй — как на смотру, И чтобы каждый видеть мог, Как много пройдено земель, Сверкают гвозди их сапог, Упертых в белую метель. А ты, враждебный им, глядел На руки талые вдоль тел. И в тот уже беззлобный миг Не в покаянии притих, Но мертвой переклички их Нарушить не хотел. Какую боль, какую месть Ты нес в себе в те дни! Но здесь Задумался о чем-то ты В суровой гордости своей, Как будто мало было ей Одной победной правоты.

 

«А когда глаза открыл…»

А когда глаза открыл, Сердцу показалось — От неисчислимых крыл Небо колыхалось. Я видение не вдруг По небу развеял. Я спросил: Они — на юг? Иль уже — на север? Я спросил: — А где я был От зимы до лета? Но высокий посвист крыл Мне не дал ответа.

 

«В рабочем гвалте, за столом…»

В рабочем гвалте, за столом, В ночном ли поезде гремящем Резонно судят о былом И сдержанно — о настоящем. И скован этот, скован тот Одним условием суровым: Давая мыслям верный ход, Не выдай их поспешным словом. Свободный от былого, ты У настоящего во власти. Пойми ж без лишней суеты, Что время — три единых части: Воспоминание — одна, Другая — жизни плоть и вещность. Отдай же третьей все сполна, Ведь третья — будущее — вечность.

 

«Строй заснеженных елей кремлевских…»

Строй заснеженных елей кремлевских Краснотой оттеняла стена. На привинченных наглухо досках — Имена, имена, имена. И у самой последней скрижали Вдруг как будто споткнулась душа: Эта память во мне не свежа ли? Да, была нестерпимо свежа. Здесь, познав запредельное небо, Ряд былых и недавних утрат Своим именем слишком нелепо Замыкал твой небесный собрат. Стало как-то пронзительно страшно (Нам такие мгновенья даны), Как от урны последней до башни Оглядел я отрезок стены. Незаполненный, ждал он… Теперь нам Ясно все… Только трудно живым Сжиться с мыслью, Что ты — самый первый! — Мог когда-нибудь стать здесь вторым, Что к стене, чуть апрелем прогретой, Вновь приникнет в печали страна И что даже не прах — Лишь портрет твой Поцелует прощально жена. Я порой так отчетливо вижу: Ты проходишь сквозь облачный вал. …А об урне, вмурованной в нишу, До сих пор ничего не слыхал.

 

«Сенокосный долгий день…»

Сенокосный долгий день, Травяное бездорожье. Здесь копен живая тень Припадает К их подножью. Все в движенье — Все быстрей Ходят косы полукругом. Голос матери моей Мне послышался над лугом. В полдень, Пышущий, как печь, Мать идет Сквозь терн колючий, А над нею — Из-за плеч — Тихо выклубилась туча. Воздух двинулся — и вдруг Луг покрыло Зыбью сизой, Только ласточки вокруг Свищут — Низом, низом, низом. Мать, В томительных лучах Перед тучей Черной, черной Вижу, Как кровоточат Руки, ссаженные терном. Мать, Невидимый поток Горней силою заверчен, — С головы Сорвет платок, А с копен моих — Овершья. Но под шумом дождевым, По колено В душном сене Я стою, как под твоим Ласковым благословеньем.

 

«В кабине, где душно и глухо…»

В кабине, где душно и глухо, Сижу за стеклом взаперти И слышу, Как просит старуха До церкви ее подвезти. Подсела, Вздохнув облегченно (Хоть тут бы ей силы сберечь). Платок Треугольником черным Смиренно лежит Между плеч. В дороге, Ровна и уныла, Доходит беседа ко мне: — А где твой старик? — Схоронила. — А где сыновья? — На войне. — К чему же молиться? — Молчанье. Теперь не вернет их и Бог… Платка треугольник печальный Все так же недвижен и строг. В пути подвезенная старость, Бедой опаленная жизнь В глазах моих Так и осталась Стоять, На клюку опершись. Да, видно, Сегодня не впору (Когда уж ослепла от слез) Для скорбного духа Опору Искать одинокой пришлось. В платочке, Повязанном низко, Бредет, Натыкаясь окрест То вдруг — На звезду обелиска, То в дальней церквушке — На крест.

 

«К чему б теперь о днях недобрых…»

К чему б теперь о днях недобрых, О выжженных Вагонных ребрах, О бомбах, Плавящих песок? Скользит по проводу Пантограф, Гудит Торжественно Гудок. Ни станций, От мазута грязных, Ни лиц, Что угольно-черны. Несется поезд, Словно праздник, Где окна все освещены. А там, Холодный и могучий, Стоит в запасе Паровоз. В его груди гудок ревучий, Тревожно рвавшийся под тучи, Все жив. О только б не вознес Он голос свой, Сирене сродный, Туда, где мечутся лучи Прожекторов… …Так стой, холодный, И отдохни. И помолчи.

 

«О первая библиотека…»

О первая библиотека, Весомость тома на руке! России два различных века Лежат в домашнем сундуке. И прошлый век в сознанье раннем Звенел мне бронзою литой: Там Пушкин встал у основанья, У изголовья — Лев Толстой. А этот век… За взрывом — взрыв! В крови страница за страницей, И от огня не отстранишься, Одних бессмертно озарив. Других под бурею отвеял Не без мучительных потерь. Но стало тише… И теперь Звук словно сам в себя поверил И, донося значенье слов, Восходит чище и свободней, Как выражение природной Естественности голосов.

 

«Белый храм Двенадцати апостолов…»

Белый храм Двенадцати апостолов, Вьюга — по крестам, А внизу скользят ладони по столу — Медь считают там. Вот рука моя с незвонкой лептою, Сердце, оглядись: В этом храме — не великолепие Освященных риз. Что за кровь в иконописце-пращуре, Что за кровь текла, Говорят глаза — глаза, сквозящие Из того угла. Суждено нам суетное творчество, Но приходит час — Что-то вдруг под чьим-то взглядом скорчится, Выгорая в нас. Но мечта живая не поругана, Хоть и был пожар, И зовет, чтоб я ночною вьюгою Подышал.

 

«В этом доме опустелом…»

В этом доме опустелом Лишь подобье тишины. Тень, оставленная телом, Бродит зыбко вдоль стены. Чуть струится в длинных шторах Дух тепла — бродячий дух. Переходит в скрип и шорох Недосказанное вслух. И спохватишься порою И найдешь в своей судьбе: Будто все твое с тобою, Да не весь ты при себе. Время сердца не обманет: Где ни странствуй, отлучась, Лишь сильней к себе потянет Та, оставленная, часть.

 

«Она вошла во двор несмело…»

Она вошла во двор несмело, И средь больничной суеты Ей утро в душу не успело Дохнуть Предчувствием беды. К стволу сосны Прижалась телом, Зовущий взгляд — в окно отца. Но кто-то выглаженный, В белом, Сказал два слова ей с крыльца. И, тем словам Еще не веря, Увидела со стороны И морга отпертые двери, И тень носилок У стены. Дверной проем, Глухой и черный, — Как зов старушечьего рта, И солнцем Косо освещенный Порог — Как смертная черта. И, глядя пристально И слепо, Меж сосен девочка пошла. В руке, Распертая нелепо, Авоська стала тяжела. А тот, Что вынес весть навстречу, Не отводил усталых глаз И ждал: Вот-вот заплачут плечи, Сутулясь горько и трясясь, Но парк укрыл ее поспешно, Давая втайне перейти Ту грань, Откуда к жизни прежней — Наивно-детской — Нет пути.

 

«Заняться как будто и нечем…»

Заняться как будто и нечем. Вот лестницу он смастерил. Ведь жизнь оставляет под вечер Немного желаний и сил. И тихо — ступень    за ступенью — Он стал подниматься туда, Где пенье, морозное пенье Над крышей несли провода. А все, что отринуто, глухо Замкнули четыре стены. Там как изваянья недуга — Подушка и ком простыни. И встал он — высоко,    высоко — Не краткий закат подстеречь, А холод незримого тока У самых почувствовать плеч, Увидеть в каком-то наитье (Как будто провел их не сам) Вот эти смертельные нити, Ведущие к первым огням. Ну что же, теперь не в обиде: В порыве желаний простых Огонь на поверке увидел И что осветил он — постиг. Но старое сердце дивилось: И в счастье есть горький удел — И выше бывать приходилось, А что-то навек проглядел.

 

«И луна влепилась в лоб кабины…»

И луна влепилась в лоб кабины, И легла за плугом борозда. Взрезывай тяжелые глубины, Думай, что там было и когда. Не враждует прах с безгласным прахом, Где прошли и воды и лучи, И не глянет в небо черным страхом Борозда, рожденная в ночи. И вдали от суетного стана Вдруг возникнет, как из-под земли, Скорбная торжественность тумана В память тех, что раньше здесь прошли. Пусть они живому не ответят, Пусть туман, как привиденье, — прочь, Ты вернешься к людям на рассвете, Но не тем, каким ушел ты в ночь.

 

«Мать наклонилась, но век не коснулась…»

Мать наклонилась, но век не коснулась, Этому, видно, еще не пора. Сердце, ты в час мой воскресный проснулось — Нет нам сегодня, нет нам вчера, Есть только свет — упоительно-щедрый, Есть глубиной источаемый свет, Незащищенно колеблясь без ветра, Он говорит нам: безветрия нет. Мать, это сходятся в сердце и в доме Неразделимые прежде и вновь, Видишь на свет — в темножилой ладони Чутко и розово движется кровь. Видишь ли даль, где играют, стремятся, Бьются о стены и бьют через край, Реют, в извилинах темных змеятся Мысли людские… Дай руку. Прощай.

 

«…Да, я нечасто говорю с тобой…»

…Да, я нечасто говорю с тобой, И, кажется, впервые — слишком длинно. Здесь ветер, долгий, жаркий, полевой, Идет спокойно ширью всей равнины. И вот, встречаясь с ветром грудь на грудь, Себе кажусь я грубым и плечистым. И я, и он на стане где-нибудь, Мы оба пахнем, словно трактористы, Дымком, соляркой, тронутой землей, Горячей переломанной соломой. Здесь жизни ход — нагруженный, иной (И, может статься, чересчур земной), Чем там, где люди сеют в мире слово, А пожинают — впрочем, что кому. Те два посева сравнивать не ново И не всегда разумно — потому Давай с тобой доверимся на слово В стихии — чувству, в остальном — уму, И даже если все смешает ветер, Как этой жизни — отдаюсь ему.

 

«В ковше неотгруженный щебень…»

В ковше неотгруженный щебень, Как будто случилась беда. В большой котловине от неба Глубокой казалась вода. К холодной и чистой купели Сходил по уступам мой день, И грани уступов горели, Другие — обрезала тень. Я видел высокую стену, Что в небо и в воду ушла, И росчерком — белую пену, Что ярко к подножью легла. Я слышал, как звонче и чаще — Невидимый — камень стучал, Обрушенный днем уходящим, За ним он катился в провал. В паденье ничто не боролось, Лишь громко зевнула вода, — И подал призывный свой голос, И подал я голос тогда. И грозным иссеченным ликом Ко мне обернулась стена, С вниманьем таинственно-диким Его принимала она. А голос в пространстве вечернем, Какою-то силой гоним, Метался, — огромный, пещерный, Несходный с ничтожным моим. И бездна предстала иною: Я чувствовал близость светил, Но голос, исторгнутый мною, Он к предкам моим восходил.

 

«Черная буря идет по земле…»

Черная буря идет по земле — Буря с востока. След твоих губ на мохнатом стекле Смотрит оттаявшим оком. Были когда-то и ночи, и дни, Только и вспомнишь, Видя, как тьму эту стрелки одни Делят на полдень и полночь. Кто там в проталину взглядом проник — Смелость иль робость? Чьи это скулы обрезал башлык, Обледенело коробясь? Жарко в стекло выдыхает гонец Мячики пара: Милая, скоро ли будет конец? Ждет в седловине отара… Сбрось-ка тугие наушники прочь! Зябко и зыбко… Если прогнозом нельзя, напророчь Солнце — хотя бы улыбкой… Только не той — никому и для всех, Вспыхни другою — Ляжет к ногам твоим черный мой снег В оцепененье покоя.

 

Рассвет

1

Пройдя сквозь ночь, я встретил рано Рассвет зимы лицом к лицу. Рассвет работал — поскрип крана Шел в тон скрипящему крыльцу. Над грудой сдвинутого праха, Как ископаемое сам, Скелет гигантского жирафа Явив земле и небесам. Кран с архаичностью боролся, Крюком болтая налегке, А после — пирамиду троса Неся сохранно на крюке. От напряженья бледно-синий, Воздушный с виду в той судьбе, Стальной пронзительностью линий Он поражал ее в себе.

2

А кто там в будке — тот ли, та ли, Душа ль, в которой — высота? Душа ль, что рвется, вылетая Клубочком белым изо рта? Иль, отрешенный, застекольный, Мой ближний стерся и умолк, Чтобы — ни радостно, ни больно, Чтоб только волю втиснуть в долг? Молчанье. Кран, как дух рабочий, Стрелою с хрустом поведя, Покончил вдруг с застоем ночи, Напружился — и, погодя… Не отрывалась, а всплывала Плита, теряющая вес, Как, удивленная сначала, Она недолгий путь свой весь Чертила вытянуто, странно, Не отклоняясь ни на пядь: Она боялась грубой гранью Рассвет до крови ободрать. И двуединое подобье Бетон со спуском обретал: Неотвратимый — как надгробье, Торжественный — как пьедестал.

3

То в профиль, то лицом — при спуске — Там, надо мной, горит душа, На вечность плюнувши по-русски, Живой минутой дорожа. А здесь, по русскому присловью: «Один работай, семь дивись», — По-русски ртами диво ловят И головой — то вверх, то вниз. Железный жест под грузом точен. Без груза — радостно-широк: Талант наукой не источен, Науке дар свободный — впрок. Жаль, с ним — с безвестным — я расстанусь. Да что ему? В пылу труда Хранит в нас душу безымянность Надежней славы иногда…

 

«Сердце, и когда ты застучало…»

Сердце, и когда ты застучало, В утреннем предчувствии своем, Знал ли я, что нежное начало Мне такую муку обещало, Без которой песни не споем. И пока хранить умеешь в тайне До поры и чувство, и слова, Значит, правда — спутница страданья И любви взыскательной — жива.

 

«Пусть гримаса не станет улыбкой…»

Пусть гримаса не станет улыбкой, Но взлетел твой смычок огневой Над блокадной оттаявшей скрипкой, Над ночной многоструйной Невой. О Нева! Ей в гранитной неволе — Как вину в запасном хрустале: Ведь его не пригубит в застолье Та, что там — в пискаревской земле. Та, что знала: не быть с нами третьей Ни тогда, ни теперь средь огней, Та, что знала: не будет бессмертья, Но бессмертье заплачет о ней.

 

«Земля свободна и просторна…»

Земля свободна и просторна, Земля тепла и глубока, И перевеянные зерна Томит предчувствие ростка. Для праздных глаз — однообразье, А для меня — на сотни верст Неразделимость и согласье…

 

Безвременье

— Ой, Корнила, Корнила, Стало дома все немило. А куда бы мне, Корнила, Снарядиться в поход? — Дал бы я совет — на север, Да все дороги снег завеял, Не к поре поход затеял — Добрый конь не пройдет. — Ой, Корнила, Корнила, Пропадает даром сила! Ты отправь меня, Корнила, Не на север, так на юг. — А на юге-то, на юге Прошли черно бури-вьюги — Конь травы не найдет. Еще мать нам не велела: Там идет чума-холера, Человеческому горю Нету берега, как морю, Не ходи ты на юг. — Эх, Корнила, Корнила, Мне слова твои немилы, — Кован конь, клинок наточен, Мое сердце воли хочет — Отпусти хоть на восток! — На востоке, на востоке, Там Урал стоит высокий, Люди пушки льют, Кандалы куют. Не ходи на восток. — Ой, Корнила, Корнила, Что-то сердце заныло… Коль пути мои не торены На глухие на три стороны, Хоть четвертую мне дай! — А четвертая сторона Будет к западу, А на западе Двери заперты, И без умысла без злого Не поймут там твое слово. А поймут, так не поверят — Не откроют тебе двери. Не ходи на запад. — Эх, Корнила, Корнила, Постарела твоя сила! Только ездит к куму в гости, Только греет свои кости — То твоя и доля! А моя-то доля Не ночует дома, Ночью кличет меня с поля, Закликает с Дона! Я слыхал про атамана, Про его победу, Я до Разина Степана На совет поеду. — Не найти тебе Степана — Изменило счастье, Порубали атамана На четыре части… — Что ж об этом человеке Всюду слышу речи? — В церкви прокляли навеки — Значит, Стенька вечен.

 

Дивьи монахи

Ночью с Дона — страхи Клонят свечку веры. С Киева монахи Роют там пещеры. Как монах заходит С черной бородою, А другой выходит С белой головою. Каково, монаше, Житие-то ваше? Белая — от мела Или поседела Твоя голова? Солнце тяжко село. Свечка догорела, На губах монашьих Запеклись навеки Кровь или слова?.. Руки их в бессилье Непокорны стали: На груди скрестили — Разошлись, упали Дланями на глыбу, Что весь день тесали.

 

«На пустыре обмякла яма…»

На пустыре обмякла яма, Наполненная тишиной, И мне не слышно слово «мама», Произнесенное не мной. Тяжелую я вижу крышу, Которой нет уже теперь, И сквозь бомбежку резко слышу, Как вновь отскакивает дверь.

 

На реке

Воткнулись вглубь верхушки сосен, Под ними млеют облака, И стадо медленно проносит По ним пятнистые бока. И всадник, жаром истомленный, По стремя ярко освещен Там, где разлился фон зеленый, И черен там, где белый фон. А я курю неторопливо И не хочу пускаться вплавь Туда, где льется это диво И перевертывает явь.

 

Далече рано…

Налево — сосны над водой, Направо — белый    и в безлунности — Высокий берег меловой, Нахмурясь, накрепко    задумался. Еще не высветлен зенит, Но облака уже разорваны. Что мне шумит? Что мне звенит Далече рано перед зорями? Трехтонка с флягами прошла, И, алюминиево-голые, Так плотно трутся их тела Как бы со срезанными головами. Гремит разболтанный прицеп, Рога кидая на две стороны. Моторный гул уходит в степь Далече рано перед зорями. Теки, река, и берег гладь, Пусть берег волны гранью    трогает. Иные воды, да не вспять, А все — сужденной им дорогою. И сколько здесь костей хранит Земля, что накрест переорана?.. Звезда железная звенит Далече рано перед зорями.

 

«Вокзал гнетущую зевоту…»

Вокзал гнетущую зевоту Давил в обмякшем кулаке. Я ожиданье, как заботу, Стряхнул — и вышел налегке. Через дверной замок скрипучий Рывком — за мглою по пятам — Туда, где ветер с током пущен, Чтоб стон и свист — по проводам. Туда, где гул в пустых киосках, Где лист афишный — как декрет, Где вдруг два профиля матросских Наклонно вычеканил свет. Не шло — «проезжие» — к обоим: Средь ночи ль той, на том ветру ль Годилось имя лишь одно им — Непреходящее — патруль. И как в бессмертие — легенда, Врывались в черный переход Балтийски взвихренные ленты, Крылатый ворот — наотлет. И всю дорогу словно жженье Касалось моего лица: Нет повторенья у движенья, Есть продолженье — без конца.

 

На рассвете

Снегирей орешник взвешивал На концах ветвей. Мальчик шел по снегу свежему Мимо снегирей. Не веселой, не угрюмою, А какой невесть, Вдруг застигнут был он думою И напрягся весь. Встал средь леса ранним путником — Набок голова — И по первоснежью прутиком Стал чертить слова: «Этот снег не белый — розовый, Он от снегиря. На рассвете из Березова Проходил здесь я…» И печатно имя выставил Прутиком внизу, И не слышал, как высвистывал Некий дух в лесу. Снегирей смахнув с орешника, В жажде буйных дел, Дух над мальчиком — Над грешником — Зычно загудел: — А зачем ты пишешь по лесу Имя на снегу? Иль добрался здесь до полюса? Иль прошел тайгу? Снег ему не белый — розовый… Погляди сперва! И под валенками россыпью — Первые слова. Но едва спиной широкою Повернулся дух, Мальчик вслед ему сорокою Прострочил их вслух. Первый стих, сливая в голосе Дерзость, боль и смех, Покатился эхом — по лесу И слезами — в снег.

 

Сыну

Тебе, кого я в мире жду, Как неоткрытую Звезду Ждет днем и ночью Человек, Уже забыв, который век. Коснулся воспаленных век Уже не слыша, плач иль смех, Уже не зная, дождь иль снег, Уже не помня тех имен, Что для Звезды придумал он, Уже — ни молодость, ни старость, Уже светил круговорот В глазах пошел наоборот, И Человеку показалось, Когда свой взгляд он устремил На небо, — не Звезда рождалась, Рождался заново весь Мир.