Смертный приговор
Они обсуждали, следует ли отменять смертную казнь, когда поезд остановился под полуразрушенным бомбами навесом, на ярком солнце, среди подступавших к станции полей. У путей шумела толпа. Время от времени крики и возгласы заглушал пронзительный свисток начальника станции, и над черной массой людей, чемоданов и котомок возникал красный верх его форменной фуражки.
— Значит, по-вашему, нужно отменить смертную казнь?! — воскликнул пассажир с длинными седыми усами, с виду похожий на зажиточного крестьянина. — А я, если б можно было, еще суровее наказание придумал бы. Посмотрите, на что стали похожи вагоны, окна, занавески, бархатная обивка; того и гляди, это жулье и колеса украдет. — Он высунулся и закричал: — Начальник, куда вы столько сажаете? У нас и так полно народу. Пора отправлять!
Начальник станции сдвинул на затылок свою красную форменную фуражку, покорившись неизбежности, и досадливо взглянул на пассажира с усами. А тот, отойдя от окна, убежденно сказал:
— Ему на все начихать. Свое жалованье он получит, а удобно нам ездить или нет, его не волнует. Верно говорил этот самый, что нас только дубинкой можно вразумить. Но мы всегда недовольны…
Он обращался ко всем сразу, но прежде всего к двум пассажирам, которые тоже давно стояли в битком набитом людьми коридоре, один — справа от него, другой — слева. Внезапно в окно протиснулся солдат и тяжело спрыгнул на пол. Увидев рядом с собой еще и солдата, богатый крестьянин окончательно вышел из себя:
— Простите, милейший, мы, кажется, вам мешаем.
Солдат не принял вызова, он высунулся наружу и свистом позвал кого-то из толпы.
— Современное воспитание, — осмелев, поддержал крестьянина пассажир справа и, понизив голос, добавил: — И ведь как раз те, от кого больше всего беспокойства, и ездят обычно без билета.
— У него и отпускных-то документов наверняка нет, — добавил пассажир слева.
— Прикажете отчитаться перед вами? — отреагировал наконец солдат, обнажив бескровные десны и цепочку редких желтых зубов. — Слышишь, им одним целый вагон подавай.
Сперва неясно было, к кому, собственно, он обращается, но потом, спустившись с крыши, в окно пролез еще один солдат, заставив потесниться тех, кто стоял в коридоре.
— Только этого парашютиста нам не хватало!
Новоприбывший был рядовой солдат из авиационного подразделения, и ядовитое восклицание было встречено общим молчанием.
— Их так прозвали за привычку врываться в вагон прямо с крыши, — поспешил объяснить богатый крестьянин.
Второй солдат с нескрываемым презрением повернулся к нему спиной и высунулся в окно. Его волосы, спереди темные от пыли, были на затылке совсем седыми. Какого он года? Старым его не назовешь, но, несмотря на куртку и военные брюки, он меньше всего похож на солдата.
Тем временем новичок при помощи солдата с желтыми зубами втащил в коридор еще что-то. Это «что-то» оказалось худой рыжеволосой женщиной с прыщавым лицом. Казалось, ее дрожащие губы, глаза, плечи просили у всех прощения. Вклинившись в узкий и без того просвет, она бессильно рухнула на мешок рядом с двумя солдатами. Один из них, чтобы освободить ей место, сел на окно, опираясь затылком о верхний его край.
— Так и задохнуться недолго, — снова возмутился богатый крестьянин.
— А по-моему, спорить бесполезно, — робко сказал сосед справа. — Как вы думаете, адвокат?
— О, я давно уже со всем примирился. Мне так часто приходится ездить, что иначе никаких нервоз не хватит.
Они переговаривались через головы двух солдат и женщины; наконец богатый крестьянин сказал:
— Перебирайтесь сюда, адвокат. Ведь ваше место было здесь. Ну… — Он протянул ему руку, помогая перешагнуть через женщину, понуро сидевшую на мешке. А та лишь подняла на него усталые глаза.
— Нечего сказать, умно ты придумал, — обратился солдат с желтыми зубами к приятелю, — Пусть она хоть высунется в окошко, свежим воздухом подышит.
— Нет, нет, — жалобно запротестовала женщина. — Мне и тут хорошо.
— В конечном счете, — заметил адвокат, когда все трое снова очутились вместе, — лучше всего путешествовать в поезде. Пусть это неудобно, пусть долго и все что угодно, но зато едешь без всякого страха.
— Вы в этом уверены? — Правый ус богатого крестьянина зашевелился от ветра, подувшего в окошко, когда поезд ускорил на спуске ход. Мимо проносились миндальные и рожковые деревья и оливы, а крестьянин продолжал:
— Наверно, вам никогда не очищали карман.
— Много они там найдут! — засмеялся адвокат.
— Много ли, мало, они ничем не брезгуют, — вмешался в разговор третий пассажир, стоявший слева от крестьянина. — В наши дни все сгодится. Всего три недели назад у меня вытащили отсюда, — он хлопнул себя по заднему карману брюк, — сверток, а в нем пять пар часов было.
— Значит, вы торгуете часами? — сказал адвокат. — Сколько они примерно стоили?
— Ну пятнадцать — двадцать тысяч лир. Сейчас цены скачут.
— Да, цены растут с каждым днем, — подтвердил богатый крестьянин. — Подумать только, фьяска оливкового масла стоит от шестисот до тысячи лир, — Он тут же мысленно подсчитал, что у него на эту сумму надо было бы украсть двадцать фьясок. Но хотел бы он посмотреть, как они сумеют упереть у него двадцать фьясок масла!
— За вещами надо глядеть в оба, — добавил он. — Я так и делаю. — Разняв скрещенные руки, он показал соседу, что правую надо всегда прижимать к карману, где лежит бумажник. — Паршивые времена наступили, — продолжал он. — Кто знает, когда этому конец придет. Если сами не уследите за своими вещами — дожидайтесь потом полиции! Вот я и говорю: одно было хорошо при фашизме — смертная казнь, так и ту отменили. А ведь сейчас, как никогда, строгость нужна.
Солдату с желтыми зубами, казалось, тоже не нравились новые порядки. Желая привлечь внимание обоих своих спутников к разговору, он толкнул ногой сначала рыжую женщину, а затем седого приятеля, но тот в ответ лишь пожал плечами.
— Плевать мне на все это, — пробормотал он.
— Что угодно, но только не смертная казнь, — возразил адвокат, задетый за живое, — Я готов признать даже пользу пыток. Но как может один человек стать единоличным судьей другого? И мало того, приговорить его к смерти во имя законов, написанных людьми, которые могут заблуждаться, как мы с вами?! Нет уж, увольте.
— Но ведь смертная казнь существует во всех цивилизованных странах, — запротестовал богатый крестьянин.
— А кто вам сказал, что они цивилизованные?
— Так ведь вы же сами говорили недавно, что эти страны потому-то нас и разгромили.
— Нет, помнится, я сказал, что они сильнее и организованнее нас, но это еще вовсе не говорит о высокой цивилизации.
— Тут адвокат прав, — робко вступил в разговор торговец часами.
Однако богатый крестьянин тут же прикрикнул на него:
— Уж вам бы лучше помолчать. У вас всегда прав тот, кто говорит последний. — И, желая смягчить грубость, добавил: — Адвокат, конечно, много чего знает и язык у него здорово подвешен, иначе бы он не был адвокатом. Ему ничего не стоит подстроить нам обоим ловушку.
— Нет, я хотел сказать, — стал оправдываться торговец часами, — что адвокат прав, когда утверждает, что одно дело цивилизация, а другое — сила… Но я согласен с вами в том, что теперь нужна строгость… Достаточно было бы расстрелять человек десять. Прямо на месте.
— Наконец-то слышу от вас разумные слова! — воскликнул богатый крестьянин. — Именно на месте. И стоило бы включить в состав карательной команды жертву ограбления или его родных.
— Прикажете, значит, вернуться к средневековью, к правилу «око за око», или, как в Албании, к «закону гор», к невежеству и обскурантизму? Нет, вы меня никогда не убедите. И это в Италии, в стране с тысячелетними традициями правосудия, спустя век после Беккарии. Да вы шутите!
— Нет, я вовсе не шучу. Нужно стрелять, стрелять и стрелять. Да, да, я это вполне серьезно. Мы превратились в дикарей, людоедов. Один живьем пожирает другого. Может быть, я преувеличиваю? Все словно с цепи сорвались. Теперь спекулянт — самый честный из людей.
При слове «спекулянт» все злобно, с подозрением уставились на богатого крестьянина. Лишь солдат, сидевший на оконном выступе, весело ощерил свои желтые зубы.
— Вот именно, спекулянты. Это вы правильно сказали. Теперь все до единого спекулянты. Я бы их всех перестрелял, от первого до последнего, — громогласно объявил он, с победоносным видом оглядывая коридор со своего наблюдательного поста.
— Да брось ты, — простонал его приятель с пропыленными волосами.
Но тот никак не унимался.
— Хотел бы я знать, сколько их в одном только этом вагоне. — Он хрипло расхохотался. — Не бойтесь, я не полицейский. У кого нет товару, поднимите руку. — Он подождал немного. — Видишь. Ни одного не нашлось.
Он снова злобно засмеялся, и все сразу умолкли. Каждый бросал на солдата злобный взгляд, но тут же с непроницаемым видом опускал глаза, словно обдумывая, как бы ему отомстить или хотя бы как заставить себя забыть о нем и помнить только о своих делах. Из страха перед его провокационными вопросами никто не решался возобновить разговор на любую, самую безобидную тему. Все замкнулись в упрямом безразличии, которое как раз тогда получило особое название — «наплевизм»; этим словом и пытались оправдать всеобщую апатию и деморализацию. Это был удобный способ неплохо жить в неудобных обстоятельствах. Солдат с желтыми зубами бросил всем вызов, и в наступившем молчании каждый словно задавал своей совести немой вопрос: «Неужто я в самом деле спекулянт?» И каждый приходил к выводу, что нет, он не спекулянт и не желает им слыть. И если никто в душе не согласился с таким определением, то и предпосылки, позволившие каждому прийти к одному заключению, были примерно одинаковы: «Разве я объявлял войну? Моя, что ли, вина в этой неразберихе? Разве я говорю этим мародерам: «Скорее ищите в разрушенных домах драгоценности и несите мне все, что найдете: цепочки, браслеты, серьги, часы, портсигары, лишь бы они были золотыми или серебряными». Я ли виноват в том, что крестьяне сейчас предпочитают вещи деньгам? За пару золотых часов они дают тебе бутыль оливкового масла или три мешка муки. И только если я продам с выгодой эту муку и масло в городе, то смогу как-то перебиться месяц. Что еще остается делать такому, как я? Ждать, пока принесут починить часы, чаще всего краденые, иными словами, потворствовать ворам и мародерам, чтобы не сдохнуть с голоду? Если я не захочу ловчить, всегда найдутся другие, куда более бессовестные». «Так не лучше ли помогать другим — тем, что не выманивают у крестьян продукты, которые они прячут в лесу, дожидаясь своего часа? А этот час настанет. Увидите, вам еще придется на коленях молить нас о куске хлеба. Кончатся эти союзнические поставки, — тогда узнаете, что такое голод! Какое же это преступление, если я отказываюсь сдать государственному консорциуму урожай?
Он, дорогие синьоры, моим потом и кровью полит, и я волен делать с ним все, что хочу. Не хватало мне только признать твердые цены лишь потому, что их произвольно установили власти, которые и власти-то настоящей не имеют и ничего больше не сумели, как выйти из войны? Проиграли ее — сами и расплачивайтесь. А я тут ни при чем. Я, что ли, черный рынок выдумал? А теперь хотите, чтобы я с ним боролся? И весь урожай покорно сдавал вам? Нет уж, лучше на каторгу! Если только она еще существует. И потом, многих вам придется в тюрьму упечь, прежде чем до меня доберетесь. Да и тогда хороший адвокат найдется. Скоро в судах только такие дела и будут разбирать. Так я за муку и мясо отыщу не одного, а сто адвокатов!»
«Конечно, не очень-то приятно мне, дипломированному адвокату, хвататься за все, что только ни предложат. Но жить-то надо. Попробуй один прокорми семью из пяти человек. Правда, мне не повезло. Многие были в сто раз более рьяными фашистами, чем я, а все-таки сумели пролезть в правящую партию. Почему я, видите ли, сделался тогда фашистом? Но ведь другие в фашизм верили, были ему преданы всей душой. Мало того, когда я открыто возмущался произволом, они меня все порицали. А секретарь коллегии предложил даже исключить меня из адвокатуры! Зато теперь этот мерзавец командует вместе с другими в Комитете освобождения, а я должен защищать всяких подонков, продающих на черном рынке продукты по баснословным ценам. И мне еще приходится доказывать в суде, что мои подзащитные правы, что нет точных законов и нельзя так, сразу, изменить общее положение. Тут требуется длительное демократическое воспитание, которое невозможно было получить при фашизме, и что в два счета людей не переделаешь. Каждый раз я выискиваю новые уловки, даю отводы, требую отсрочки суда, чтобы дотянуть до очередной амнистии. Нужно быть снисходительными, ха-ха, да я бы их всех поставил к стенке, всех подряд! А вместо этого — извольте, господа мошенники, я к вашим услугам. Так у меня и выходит: сперва — фашист поневоле, потом — защитник, хлопочущий о спасении тех, кого в глубине души презираю. Не приходится удивляться, что растет преступность и ширится разруха…»
Ему было горько, муторно. Он закурил сигарету; поезд снова сбавил ход, ветер, со свистом врывавшийся в окна, сразу стих, и стало нестерпимо жарко.
Следуя логике своих мыслей, адвокат во всеуслышанье объявил:
— Если бы опять ввели судебный год, как это было, — он хотел сказать «прежде», но из дурацкого страха перед чужими суждениями сказал, — в так называемое доброе старое время, мы бы узнали много любопытного. Страшные цифры! Число преступлений резко возросло.
Он снял шляпу и стал ею обмахиваться; но и это не помогло. Тогда он подставил лицо ветру, высунувшись из окна, на котором сидел солдат с желтыми зубами. Тот запротестовал:
— Еще чего выдумали! Так мне и свалиться недолго.
— Ну что вы, что вы, — примирительно сказал адвокат, подавшись назад и поспешно надев шляпу.
— Смертная казнь, — одними губами выдохнул богатый крестьянин и, многозначительно проведя рукой по горлу, убежденно заключил: — Только она может наставить людей на путь истинный.
— Меня уже чуть было не наставили на истинный путь, — отпарировал солдат с желтыми зубами. — Только я бы на этих путях мертвецом лежать остался.
Он вытер ладонью невидимые капельки пота со лба и яростно сплюнул. Вот так же с яростью плевались солдаты в эшелонах, когда их везли неизвестно куда. «Куда нас везут, черт побери!» И на землю падал чей-то плевок.
— Вы так думаете? А я не согласен! — воскликнул адвокат, — И никогда не соглашусь. Значит, по-вашему, надо ответить нетерпимостью на нетерпимость? Заменить одно насилие другим?
— Верно, — одобрил солдат с желтыми зубами. — Хватит с нас этой смертной казни, — И, обратившись к богатому крестьянину, добавил: — Надоели же вы с этими разговорами про смертную казнь! Неужели не можете придумать чего-нибудь повеселее?
— А ты не слушай, — оскорбился богатый крестьянин. — Если тебе не нравится, заткни уши, — храбро сказал он.
— Сейчас я тебе самому заткну уши! — Солдат показал крестьянину кулак и попытался соскочить с окна, но его приятель с запыленными волосами опередил его. Он слегка отодвинулся от рыжей женщины, которая, по-видимому, заснула, уткнувшись головой в его колени, и сказал:
— Вы уж его простите, это все нервы. Если б вы знали, до чего долго мы едем! И никак соснуть не удается.
Но богатый крестьянин не унимался:
— А мы? Могли подождать другого поезда и тем временем отдохнули бы. И вы бы не так устали, и нам было бы удобнее. И потом, разве я не имею права говорить, о чем мне вздумается? Не обращайте на них внимания, адвокат. Они до сих пор не поняли, что теперь у нас свобода.
Солдат с желтыми зубами, вновь усевшийся на окно, опять сплюнул и усмехнулся.
— Какой умник выискался! Раз теперь свобода, то мы тоже имеем право требовать, чтобы нам не надоедали. Понятно тебе?
— Э, нет, уважаемый друг, — вмешался адвокат, — Вы не имеете никакого права по своему капризу ограничивать чужую свободу. Я имею право высказаться, а вы вольны меня не слушать или возразить мне.
— Короче, вы нам надоели, — ответил солдат. — Ясно вам?
— Разве осла переубедишь, — ничуть не испугавшись, сказал богатый крестьянин. — Попробуйте вбить ему что-нибудь вот сюда, — он многозначительно постучал себя по лбу, — Только зря время потеряете. — И с умным видом добавил: — Они как кальмары, должны вариться в собственном соку. Что, не верите?
Адвокат, который и сам был из крестьян, понимал крестьянскую натуру своего собеседника и в глубине души соглашался с ним, но все же отрицательно покачал головой и сказал:
— Как бы то ни было, не будем больше говорить об этом. Все равно мы никогда не придем к согласию.
— Сразу видно, что вы не читаете газет, — не успокоился богатый крестьянин, — Чудеса, да и только! Вы адвокат — и не знаете о последнем ограблении! — Он поспешно вытащил из кармана газету и протянул ее адвокату. Но тот газету не взял.
— Да нет, я знаю, читал.
— О чем там говорится? — Торговец часами просунул между ними свою большую голову с глазами навыкате.
— О солдате, которого нашли убитым на дороге в Руво. Ну, а подробности в сегодняшних газетах вы читали? — повернувшись к адвокату, спросил богатый крестьянин.
— Нет, по правде говоря, я не успел купить газету.
— Тогда почитайте нам вслух, — обратился богатый крестьянин к торговцу, который уже пробежал глазами заголовок и первые строки.
— Есть что-нибудь новенькое? — поинтересовался солдат с желтыми зубами.
Торговец часами стал читать сначала тихо, а потом все громче. Солдат носком ботинка толкнул в бок своего приятеля.
— Эй, послушай! Тебе что, совсем не любопытно? Да проснись же наконец!
Солдат с белыми волосами протер глаза и заставил свою спутницу поднять голову.
— Как известно, двенадцатого числа сего месяца на дороге в Руво, у селенья под названием Фоссо, крестьянин Даддозио Паскуале обнаружил труп мужчины лет тридцати, одетого в летную форму, — продолжал читать торговец часами. — Он тут же сообщил об этом ближайшему посту карабинеров. Расследованием было установлено, что преступление было совершено по меньшей мере три дня назад. Выяснилось также, что убитый не был переодетым контрабандистом, как предполагали вначале, а солдатом авиационной части Четвертой Воздушной зоны, шофером при штабе. Его имя Освальдо Мартори, он родился в Виченце 27 октября 1915 года. Он был найден в кустах, у заброшенного сарая. По заключению врача, ему был нанесен смертельный удар режущим орудием в правый бок. На теле убитого обнаружены другие, менее глубокие раны и кровоподтеки. Преступники размозжили жертве голову тупым предметом, скорее всего камнем. Все эти детали, равно как и косвенные данные, собранные карабинерами, позволяют уже до вскрытия трупа сделать вывод, что убитый отчаянно защищался от нападающих. Карабинеры продолжают расследование, но, как утверждают в хорошо информированных кругах, полиция ведет поиски в другом направлении: их цель — гнезда бандитов, действующих на Аппиевой дороге и укрывающихся между Ортановой и Бовино, вероятнее всего — в горах, на границе Ирпинии и Пульи».
— Если они успели скрыться в горы, черта с два их там найдешь, — сказал солдат с желтыми зубами, — Они не дураки. Ограбили, и поминай как звали.
— Кто знает, — неопределенно сказал адвокат.
— Подождите делать выводы. Тут на другой стороне есть продолжение, — прервал их торговец часами, перевертывая страницу, — Вот слушайте: «По мнению лиц, ведущих расследование, преступники ставили своей целью завладеть машиной с номерным знаком Р.А.2753, приобретенной совсем недавно командованием авиационной части. Машина была темно-синего цвета, и ее легко перекрасить. Полиция немедленно оповестила все контрольные посты, вплоть до Рима, где, насколько известно, идет оживленная подпольная торговля крадеными машинами, особенно среди оккупационных войск».
— Ну, если она уже попала в руки югославам, — прервал чтеца солдат с желтыми зубами, — тогда ее ищи свищи!
— Очень им нужны наши машины, — заметил адвокат.
Торговцу часами не терпелось прочесть остальное.
— «Из достоверных источников нам стало известно, что есть свидетель, который якобы видел Мартори в прошлый понедельник на Пьяцца Рома, где обычно торгуют контрабандными сигаретами. Мартори беседовал с какой-то женщиной, но пока не выяснено, была ли она просто торговкой сигаретами или же принадлежала к более многочисленному и пестрому по составу разряду проституток, с наступлением темноты буквально наводняющих площадь. Не установлено также, договаривался ли с ней Мартори о покупке или же о продаже партии сигарет. Командование Четвертой Воздушной зоны, расформированное союзниками, а ныне вновь созданное, сообщило, что Мартори было приказано отправиться в Неаполь за одним старшим офицером. Так как дорога на Фоджу открыта только для транспортных средств союзников, он мог ехать лишь по дороге через Потенцу. Предполагают, что Мартори свернул на дорогу в Руво но каким-то личным мотивам».
— Все ясно. Его заставили, — заметил адвокат.
— Кто? — поинтересовался солдат с желтыми зубами.
— Женщина. Та самая или другая.
— Женщина заставила солдата повернуть? Ни за что не поверю! — воскликнул солдат с желтыми зубами.
— Любовь! — подтвердил богатый крестьянин, — Ради нескольких минут люди способны на любое безумство. Разве не так?
— Из-за любви и не такое случалось… женщина, наверно, такие ему авансы делала, что он, болван, согласился отвезти ее в Руво.
— А почему не в Потенцу или в Неаполь?
— Какая разница, куда! — Важно было найти предлог, — разгорячился адвокат, почувствовав себя в родной стихии. — Какое великолепное дело. Девица была в сговоре с целой бандой или же, что вполне вероятно, с двумя-тремя однополчанами убитого. Они «случайно» оказались в том же самом месте и стали его шантажировать. «Либо поделись с нами, либо…» Так оно, по-видимому, и было.
— Ерунда, — словно отвечая своим собственным мыслям, откликнулся солдат с желтыми зубами. Рыжая девица подвинулась совсем близко к окну, будто ее тошнило. — Сказки. А если эта женщина потом сразу же слезла? Тогда все ваши мудрые заключения разлетелись бы в пух и прах, и вы бы проиграли дело.
— Э, о таком деле можно только мечтать. Конечно, я не утверждаю, что вызволил бы убийцу из тюрьмы, но, пожалуй, жизнь бы ему спас.
— А если их было несколько? — спросил богатый крестьянин.
— Тем более.
— Создание банды с преступными целями, адвокат, — напомнил ему богатый крестьянин.
— Э, слова… одни слова… Суть кодекса не в уголовных статьях, а в их толковании. А дает толкование живой человек. И тот, кто должен применить эти статьи, тоже живой человек. Достаточно, чтобы первый внушил свои мысли второму, и дело сделано. Неужели вы действительно верите в объективное право?
Богатый крестьянин не понял вопроса и растерянно пожал плечами.
— Я думаю, — сказал он, — что, когда двое сговариваются убить третьего, это называется заранее обдуманным преступлением. И сколько бы ни было убийц — двое, трое, пятеро, они все одинаковы виновны.
— Не всегда. Возьмите данный случай. Не все несут одинаковую ответственность. Один организовал убийство, другой его осуществил, а третий вполне мог вообще не принимать в нем участия. И потом, не исключено, что непосредственный убийца был далеко не самым жестоким и злобным из всех. Больше того, он мог быть всего лишь покорным и бездумным исполнителем чужой воли. Он позволил какому-нибудь головорезу запугать себя и совершил самый акт убийства, чего никогда бы не сделал при других исторических, социальных и психологических условиях. А в таком случав убийцу могли бы и оправдать.
— Чепуха, уважаемый синьор адвокат, — отпарировал богатый крестьянин, — Охота будет судьям слушать ваши россказни.
— Да, но ведь есть и присяжные. Вот на них-то и надо давить морально. Если б мне доверили защищать этих людей, ручаюсь, я бы их спас от смерти. И прежде всего убийцу, изобразив его жертвой, невольной жертвой стечения обстоятельств.
Солдат с пропыленными волосами, выйдя наконец из полусонного состояния, тоже подобрался к окну, словно захотел глотнуть свежего воздуха, струя которого распушила рыжие волосы женщины, заставила трепетать на плечах ее блузку из розового тюля и колебала занавеску в купе напротив, единственном купе во всем вагоне. Он смотрел, но, казалось, не видел бегущих навстречу в прозрачном воздухе олив, миндальных и рожковых деревьев, красных сторожевых будок и отдельных домиков, запорошенных белой пылью. Кто-то из пассажиров передних вагонов, видно, помахал рукой крестьянским ребятишкам, которые гонялись друг за другом или рвали траву у откоса, и теперь они все еще весело махали руками, словно приветствуя именно его. «Ну что ж, теперь и я пассажир. Надо им ответить». Но, вяло помахав им рукой, он не ощутил ни радости, ни растроганного удивления. Другой рукой он крепко обнимал за талию рыжую. Вот к этой плоти он действительно испытывал нежность. Он весь напрягся, голова его закружилась, как у пьяного. В таком же состоянии он взял ее впервые тогда, в свете зажженных фар, когда Аниелло волок труп в яму.
«Это я его убил, да, я. Но ведь я не хотел этого. Ты-то знаешь, что я не хотел. Но ты орала, ты билась… А я не хотел… — Не хотел, не хотел, не хотел, — дробно повторили колеса… — Потом Аниелло вернулся на дорогу, помыл руки в ручье и спросил: «Ну как, не видно?» Я сказал, что нет, не видно. Наверно, я плохо смотрел, а то как бы они его нашли? Да, а чемодан с гражданской одеждой, куда мы его дели? Возле ручья оставили? Потом она встала, помылась, и мы понеслись. По каким только дорогам мы не плутали, чтобы избежать сторожевых постов! Все же благополучно добрались до Мельфи, где нас поджидал тот тип, что взял машину. Тридцать тысяч лир. Тридцать бумажек. Стоило ради этого убивать человека. Но кто мог знать! Да вдобавок этот подонок ночью полез к ней, она отбивалась, кричала, пришлось вломить ему как следует».
Правой рукой он крепче сжал ребра рыжей, а левой отвел упавшую ей на глаза прядь волос.
«Но где мы все-таки оставили чемодан? Может быть, в багажнике? Ну да, верно, и еще вместе с вещами. Э, наплевать, вещи-то не наши были. Кто их нам дал? Мне — какой-то синьор. А ему крестьянин. В них мы восьмого сентября удрали. А форму в рюкзаки спрятали».
— Послушай, — шепнул он приятелю с желтыми зубами. — Ты ничего в карманах не забыл?
— Нашел дурака.
— Теперь они наверняка уже где-нибудь за границей, — сказал торговец часами.
— Вместе с машиной?
— Зачем им машина, если деньги есть. Вот только женщина могла им помешать. В таких делах женщина всегда лишняя обуза. Ну и от оплошности никто не застрахован. Ведь обычно любой преступник…
— А вот, кстати, тут написано: «Убитый был найден в форме, но без башмаков». — Если убийца по неосторожности надел эти военные башмаки…
Солдат с желтыми зубами, бесцеремонно упершийся своими башмаками в дверцу купе, медленно опустил ногу, и дерево косяка неприятно скрипнуло под подошвой. В тот же миг резко взвизгнули тормоза, и поезд остановился у закрытого семафора.
— Теперь снова жди целых полчаса, — пожаловался адвокат.
— Уж за полчаса я ручаюсь, — сказал богатый крестьянин.
— Пошли, — спокойно сказал солдат с желтыми зубами, спрыгнув с окна и подталкивая в спину двух своих друзей.
— Вас могут принять за спекулянтов и подстрелить, — заметил адвокат.
Однако эти трое, один за другим, уже пробивались к выходу, не обращая внимания на негодующие выкрики пассажиров. Но тут поезд тронулся и неудержимо понесся дальше. Впрочем, мчался он совсем недолго: металлический скрежет тормозов, облачко пыли у откоса, и вот уже поезд замер под дырявой крышей станции назначения.
— Самое интересное, — ораторствовал адвокат неделю спустя в том же самом поезде, размахивая свежей газетой, — что карательный взвод сформировали из однополчан убитого. Единственный раз в истории военный трибунал принял мудрое решение. И надо прямо сказать, солдатам, наверно, впервые было приятно стрелять в живых людей.
— Но ведь вы, помнится, вообще были против смертного приговора, — заметил богатый крестьянин.
— Ничего не поделаешь, бывают случаи, когда без него не обойтись.
— А женщину? Ее тоже расстреляли? — спросил торговец часами.
— С какой стати!? Она доказывала, что согласилась только из любви к тому солдату, и не понимала, что происходит. Словом, она сумела вывернуться, — объяснил богатый крестьянин.
— При ее профессии не приходится быть особенно щепетильной, — со смешком сказал адвокат. — Ей дали пятнадцать лет. Жалкая женщина, из тех, которые и своего-то ремесла толком не знают.
По ту сторону
Просунув голову между прутьями балконной решетки, девочка негромко сказала:
— Тата убил маму. Площадь была пустынна, и девочка повторила ей:
— Тата убил маму. Тата убил маму.
Эта тихая мелодия сливалась с белизной солнца, пыли, штукатурки и простынь, развешанных на балконах, и не нарушала сна двух батраков-безработных, усевшихся в тени дома Федерации сельскохозяйственных рабочих. Устав спорить о политике, двое стариков откинулись на своих стульях, прислонились головой к стене, собираясь вздремнуть. Возчик, сидевший на ступеньках Палаты труда, растянулся за приоткрытой дверью, оставив на солнце лишь ноги, возле которых валялся кнут, и тоже быстро уснул. Лишь ручеек желтой сернистой воды, приносимой на площадь с дальней маслобойни, противился сонным чарам палящего солнца.
Девочка, глядя вниз на эту зеленовато-желтую струю, снова завела свою мелодию:
— Тата убил маму. — Почему они не слышат ее? — Тата убил маму.
Внезапно возчик распахнул дверь, поискал балкончик, повисший в пустоте, но так и не понял, откуда в этом лабиринте лоджий, террас и окон доносится голос, сжал кулаки и сердито крикнул в слепившее ему глаза небо:
— Чего тебе?
Жалобная мелодия тут же перешла в плач, и этот плач привлек взгляд возчика к балкону с красными перилами. Он сощурил глаза и снова спросил:
— Чего тебе?
— Тата убил маму, — объяснила девочка более внятно. Она знала, что с площади ее не увидят, если она не просунет между прутьями решетки руку; так она и сделала, помахав своей черной ручонкой. Ее слезы мгновенно высохли, и все горе выливалось теперь в одной неизменной фразе:
— Тата убил маму.
— Выдумала тоже, — возмутился разбуженный возчик. Все-таки он подошел к дому Федерации и громко позвал: — Коли!
Один из батраков оторвался от стены и дотронулся до руки своего приятеля, а тот ошалело оборотил к площади свое лицо с могучими усами и нечесаной бородой. Его глаза на обросшем лице словно спрашивали у площади, что же произошло.
— Слышь, Коли, — сказал возчик.
Колино глубже нахлобучил на лоб кепку, чтобы заслониться от солнца, и воззрился на балкон, а оттуда снова донеслось, громче, чем прежде:
— Тата убил маму.
— Что там такое? — спросил возчик у Колино, который еще не совсем очнулся после сна.
— Позови тату, — сказал Колино, желая выиграть время и озабоченно почесал лоб, бороду и усы.
Девочка исчезла с балкона, а трое мужчин внизу стали ждать. От нечего делать у них завязался спор: имеет ли право муж убить жену, и они уже начали ссориться, когда подошли две женщины. Они несли вдвоем большущее ведро, и капли пролитой в пыль воды обозначали их путь. Обе остановились перевести дух перед тем, как двинуться дальше, и тоже поинтересовались:
— Что случилось?
Услышав ответ, одна из них воскликнула:
— Ну и ну!
— Матерь божия! — откликнулась другая. И уж дальше они не пошли.
Возчик, увидев, что его оттирают на задний план, громко закричал:
— Эй, малышка!
Но дом не отвечал. Тем временем шум и крики привлекли внимание соседей: распахнулись двери, в черных проемах окон показались ошалелые от яркого солнца лица. Самые нетерпеливые в нижнем белье или в трусах подошли к балкону и стали кричать: «Вито, Вито!»
Тогда Вито наконец вышел на балкон. Он смотрел куда-то влево, очевидно, на девочку, которая вела его за руку. Потом он окинул взглядом площадь, и его, по-видимому, ничуть не испугало, что там собралось множество людей. Больше того, он решительно пригладил волосы, и теперь стало видно, что они почти совсем седые. Стекла его очков блеснули на солнце.
— Ее убил я. Скажите сами, мог ли я поступить иначе?
Вито три года провел на разных фронтах, три года пробыл в плену, а когда вернулся, два года искал работу на биржах труда, таскался из одного бюро по устройству демобилизованных в другое. За время своих скитаний он с грехом пополам выучил итальянский, но в разговор беспрестанно вставлял слова родного диалекта. В ответ на вопрос, мог ли он поступить иначе, народ, собравшийся под балконом, глухо зашумел, точно не решаясь ответить на этот слишком категорический вопрос. Но вот кто-то, осмелев, крикнул:
— Тогда беги!
— А зачем мне бежать? — удивился Вито, словно обиженный этим предложением. — Вито Мингуццо будет ждать здесь закона. — И он крепко, по-солдатски ударил себя в грудь. — Я защищался, — добавил он. Наклонившись к дочке, он поднял ее над перильцами, чтобы все могли ее видеть, — Скажи им, как все было.
— Мама, — неуверенно начала девочка, — надела веревку на тату, а тата ее поборол и надел веревку на маму.
— А куда надел? — спросил Вито.
Черные ручонки обвились вокруг отцовской шеи.
— Мамочка родная! — ахнул кто-то в толпе, а один из мужчин спросил:
— Он ее удушил?
— Да, удушил! — крикнул Вито, поставив девочку на пол. — Она мне рога наставила, а я молчал. Дом забрала, а я молчал. И кровати, и стулья, и стол, и комод. Должен я был все это ей отдать?
— Не-е-ет, — хором откликнулась площадь.
— А я отдал. Она вернулась снова — белье потребовала. Должен был я его отдать?
— Не-е-ет, — дружно ответила площадь.
— А я и это отдал. Потому что я честный человек. Но она и матрац малютки хотела забрать. Должен был я его отдать?
Он опередил людей на площади и первый решительно крикнул:
— Не-ет!
— Его я не отдал, — добавил он. — Матрац малютки она не смела требовать, — Он нагнулся, вскинул девочку над перилами, убрал ей с лица волосы и сказал: — Расскажи всем, что сделала мама, когда я не захотел отдать твой матрац. Расскажи, что сама видела.
Девочка посмотрела на толпу, потом медленно и тихо, так что ее услышали только те, кто стоял под самым балконом, повторила:
— Мама надела веревку на тату, тата ее поборол и надел веревку на маму.
— А куда? — спросил Вито.
На этот раз девочка дотронулась рукой до своей шеи и уткнулась лицом в отцовское плечо.
— Вот сюда надела, — для наглядности пояснил Вито.
Тем временем возчик успел побывать в доме Вито Мингуццо, а сейчас приближался к площади вместе со старшиной и двумя карабинерами.
— Вито, беги! — крикнул юноша из толпы.
Но Вито, наоборот, еще сильнее перегнулся через перила и, напрягая близорукие глаза, старался разглядеть, откуда донесся тревожный крик; потом снова взял девочку за руки и скрылся в комнате. Когда старшина и двое карабинеров сошли с тротуара и приблизились к дому, им пришлось чуть ли не с боем прорываться сквозь толпу, сгрудившуюся на пороге.
Едва в дверях появился Вито с дочкой на плече, кто-то крикнул ему с мольбой в голосе:
— Держись крепче, Вито!
Но Вито грустно покачал головой, чем сразу сравнялся с остальными, и у всех вырвался вздох разочарования. Пока он стоял на балконе, освещенный солнцем, могло показаться, что он отомстил за всех. А теперь, на улице, растерянный, казавшийся совсем седым, в очках, которые, как назло, съехали ему на нос и придавали его лицу отнюдь не гордое, а скорее даже жалкое выражение, он выглядел простым бедняком. И то, что он смиренно нес девочку на руках, ясно говорило о его покорности судьбе. Тогда одна из женщин выскочила из толпы и попыталась выхватить у него девочку. Но Вито увернулся от ее протянутых рук и пересадил девочку на другое плечо, с той стороны, где шел один из полицейских, — второй остался охранять дом Вито.
— Расступитесь, расступитесь, — приказывал карабинер. — Дайте дорогу.
Слова карабинера и ловкий маневр Вито зажгли у всех угасшую было надежду. Значит, Вито прав. В душе все на его стороне. Даже старшина, который шел за арестованным, словно невзначай положив руку на кобуру пистолета.
— Дайте же нам дорогу! — на своем римском диалекте говорил старшина, кивком головы отвечая этим невеждам-южанам. Пока они вели Вито от дома до казармы, старшину со всех сторон засыпали вопросами.
А знает ли синьор старшина, что жена Вито, эта подлая женщина, три года подряд каждый вечер говорила, что идет миндаль собирать, а сама заваливалась спать с хозяином? А знает ли синьор старшина, что она ему целых три года так вот рога наставляла? И всю мебель из дома унесла. А потом даже матрац невинной малютки хотела забрать. Хоть это-то синьор старшина знает? А знает ли синьор старшина, что Вито, бедняга, все терпел и терпел? Что же синьор старшина на это ответит?
Старшина не стал, однако, ввязываться в долгий спор. Уже на пороге казармы он повернулся к толпе и сказал:
— Я что же, по-вашему, сплю и ничего не вижу, да?
Но толпа не разошлась. Люди собрались вокруг казармы, которая стояла на самой окраине селения, и время от времени кричали что-то старшине в окно.
Громче всех звучал чей-то голос, требовавший:
— Отпустите на волю малютку!
Вечерело, и на пыльную проезжую дорогу постепенно ложилась тень лиловато-розового облачка, которое надвигалось с оливковых рощиц. Слышался громкий лай: это надрывались рыжие собаки, которые вприпрыжку бежали за телегами, возвращавшимися с полей. Подъехав к самой казарме, телеги остановились перед запрудившей дорогу толпой, и собаки сразу же стихли. Наконец в углу казармы зажегся свет, открылась дверь, и появился приходской священник, которого, наверно, провели через сад. Священник без труда заставил всех умолкнуть.
— Успокойтесь, успокойтесь. Девочку никто не арестовывал. Разве можно было оставить ее одну в такой поздний час?
Кто-то крикнул:
— Она невиновна.
— Конечно, невиновна, — отпарировал священник, — Но закону доказательства нужны. А пока отправляйтесь с миром по домам. Завтра во всем разберемся.
— Нет, сегодня, сегодня вечером, — послышалось с разных сторон. — Почему девочку не отпускаете?
— Я же вам сказал, — возмутился священник. — Никто ее не арестовывал, она сейчас в доме старшины. Жена старшины ее вымыла и напоила отваром, чтобы она успокоилась.
А когда его снова перебили, он окончательно потерял терпение:
— О, господи. Закон есть закон, и не я его выдумал. До завтра.
Он резко повернулся, но, перешагивая через порог, зацепился сутаной за отогнутый угол жестяной обивки на двери и чуть не упал. Покуда священник пытался высвободиться, каждый в душе решил, что, если закон и вера не признают Вито невиновным, значит, их мечта о том, чтобы эту шлюху прикончили, — грех. Но, выходит, старшина и священник сговорились признать Вито виновным? Так толпа и стояла в мучительном сомнении, пока лампа в угловой комнате вдруг не погасла — знак того, что не осталось больше никаких надежд. В темноте заскрипели телеги, прокладывая себе дорогу в толпе, которая постепенно разбрелась по полям и тропинкам. И стоило людям разойтись, как снова по улице заструился зеленовато-желтый ручеек с маслобойни.
Три дня подряд Эстерина повторяла одну и ту же фразу: «Мама надела веревку на тату, тэта ее поборол и надел веревку на маму».
— А это правда? — спрашивал священник, вынимая из кармана карамельку. — Помни, кто лжет, попадает прямиком в ад.
— Мама надела веревку на тату, — упрямо повторяла девочка, твердо решив спасти отца. Ни конфеты, ни мороженое жены старшины карабинеров не заставили девочку отказаться от своих слов.
И хотя тем, кто вел расследование, это утверждение казалось нелепым, оно, именно благодаря бесконечному монотонному повторению, приобретало силу доказательства.
Как опровергнуть это наивное описание убийства? «Мама надела веревку на тату, тата ее поборол и надел веревку на маму». Какими данными располагали закон и церковь, чтобы опровергнуть рассказ девочки, в котором мать выглядела кровожадным чудовищем, а отец — жалким, слабым существом, убившим жену лишь ради самозащиты?
— Подумай хорошенько, Эстерина… Ты ведь знаешь, что добрые стоят по одну сторону, а плохие — по другую. Пока ты стоишь по эту сторону, вместе с добрыми, но если ты и дальше станешь лгать, то можешь очутиться вместе с плохими. И тогда ты не сумеешь спасти тату. Потому что будешь уже по ту сторону.
Но девочка в ответ повторяла:
— Мама надела веревку на тату, тата ее поборол и надел веревку на маму.
— А ты не ошиблась? — сказал следователь, — Может, все было наоборот? Тата надел веревку на маму, а мама…
— Нет, — испуганно крикнула девочка. — Это мама, мама надела веревку на тату.
Она трясла головой, и ее волосы, заплетенные женой старшины в две жиденькие косички и перевязанные белой ленточкой, тоже испуганно вздрагивали. Вымытая, причесанная, она упрямо повторяла свое «нет», казалось, подсказанное ей кем-то из взрослых. Но тата сидел в тюрьме и уже наверняка не мог этого сделать. Тогда попытались отыскать брешь в ее беспокойных снах и дрожи, когда внезапно открывалась дверь или с улицы доносился громкий крик. Но в мозгу Эстерины раз и навсегда застыла ритуально-точная фраза: «Мама надела веревку…»
— Ничего не поделаешь, — сказал наконец следователь и посоветовал отпустить девочку: пусть себе играет на улице.
Освободили ее так: однажды утром старшина, сделав вид, будто ведет ее погулять у дома священника, оставил девочку на засаженной деревьями рыночной площади и сказал:
— Я скоро приду, а ты пока погляди, что тут лежит на прилавках. Если хочешь, можешь поиграть с ребятами. — Навстречу им как раз бежала стайка ребятишек.
Он отошел на несколько шагов, спрятался за угол и стал наблюдать, что будет делать Эстерина. А она постояла неподвижно, потом села на камень, бессмысленно уставившись в небо.
— Смотрите-ка, Эстерина! — закричали первые из подбежавших ребят.
Они сгрудились вокруг нее и сразу засыпали девочку градом вопросов, на которые Эстерина неизменно отвечала: «Мама надела веревку на тату, тата ее поборол и надел веревку на маму».
— Мы поняли, поняли, — сказал самый старший, — Но она кричала, когда ее душили?
На это Эстерина не знала, что ответить. Ее воспоминания об убийстве сводились к одной фразе, а вопрос мальчика все до крайности усложнял.
— А как она упала? — задал вопрос другой паренек.
Эстерина этого не видела и снова промолчала; тогда третий мальчуган требовательно спросил:
— Ну, а рот она открыла?
Эстерина опять промолчала, и тут уж один из ребят не выдержал:
— Что же ты, спрашивается, видела?
Подошло несколько женщин, услышавших бог весть от кого об освобождении Эстерины.
— Значит, ты так ничего и не видела? — спросила одна из них.
— Ничего, ничего, ничего! — закричала Эстерина и залилась слезами.
— Какая она уродка! — сказал старший из ребят.
— Ты, Эстерина, — прошамкала беззубая женщина, — расскажи хоть, как тебе там было? — И показала на казарму…
— Так! — сквозь слезы выдавила из себя Эстерина.
Тут подоспел старшина карабинеров.
— Оставьте ее в покое. Разве это по-божески мучить девочку?
Круг расступился.
— Что вам от нее надо? — продолжал старшина. — Нет, нет, не вы, — крикнул он ребятишкам, которые стали недовольно расходиться, — Вы можете еще поиграть, если хотите. Эстерина одна, у нее никого нет. Придумайте какую-нибудь занятную игру. В салочки, жмурки, в четыре угла.
Он повернулся, чтобы показать углы, но насчитал только три. Потом заметил общественную уборную и сказал:
— Вот вам и четвертый угол, за которым можно спрятаться.
Он оставил растерянную Эстерину в окружении семи босоногих оборванцев. И все семеро ребят глядели на нее с неподдельной насмешкой и одновременно с подозрением.
— Вы уж смотрите не обижайте ее, — отойдя на несколько шагов, крикнул старшина.
Стоило Эстерине во время игры на минутку остаться в сторонке, она тут же начинала повторять: «Мама надела веревку на тату, тата ее поборол и надел веревку на маму». Как видно, страх навсегда запечатлел эту фразу в ее мозгу, и теперь девочка повторяла ее совершенно непроизвольно. Даже после того, как освободили Вито, признав, что он действовал в целях самозащиты, девочка не забыла фразы, которая спасла отца.
— Хватит, — говорил ей Вито и пытался объяснить: — Больше не нужно повторять. Твой тата свободен. Понимаешь, свободен.
Эстерина кивала головой, но едва она оставалась одна, как слова о маме и тате сами собой слетали с ее уст. И даже когда она молчала, эта фраза ясно читалась в дрожи ее губ, а если девочка нарочно крепче их сжимала, Вито все равно видел эти слова раз и навсегда запечатленными на ее нахмуренном лбу.
— Успокойся, — говорил он девочке. — Подумай о чем-нибудь другом.
И Вито, хоть был беден, всегда старался купить ей игрушку или конфетку. Девочка пыталась «думать о чем-нибудь другом», но вскоре ее мыслями снова завладевало прежнее видение, и с губ слетали привычные слова. Но теперь, когда отца уже незачем было спасать, они точно обвиняли его. Вито все чаще испытывал глухое раздражение против своей отупевшей дочки, из чьих уст, стоило ей пошевелить губами, одно за другим слетали слова, некогда спасшие его, но которые он не желал больше слышать.
И вот однажды он решил вызвать свою старуху-мать из ближнего селения. Старуха приехала и немедля испробовала все известные ей знахарские средства, способные излечить внучку. Она повесила матрац Эстерины сушиться на солнце, потом подмешала в мочу девочки руту и в лунную ночь выставила банку на улицу, а утром заставила девочку выпить эту смесь; сделала отвар из мальвы и желудей, добавив в него все зелья, какие употребляют знахарки. Девочке стало еще хуже, она никак не могла избавиться от своей навязчивой идеи. У старухи не осталось другого выхода, как взять девочку с собой в деревню, чтобы спасти Вито от кошмара.
Так Эстерина очутилась в бабушкином доме. Она спала теперь на большущей кровати, посередке между двумя незамужними тетками, Аньезе и Порциеллой. Вся ее одежда уместилась в узелке, который она крепко сжимала в руках. Но теперь эти вещи Эстерина носит не снимая. У теток нет времени сшить ей новую одежду, а ее старое платье превратилось в лохмотья. Когда все же приходится ее мыть, тетки ставят девочку в корыто одетой и, чтобы сэкономить мыло, моют сразу ее, рубашку и платье. А если девочка начинает хныкать, тетки мыльными руками отвешивают ей две звонкие пощечины. Потом сажают на плетеный стул обсыхать, рядом с псом Филиппо, который рычит и дергает цепь. Для девочки это единственные минуты отдыха. Правда, все уверяют ее, что она отдыхает и когда бабушка Мария бреет дедушку Колетте, а ей приходится сидеть рядом с тазиком на коленях и с зеркалом в руке. Она должна передать его дедушке, едва тот замычит, но всегда упускает этот миг, и дед ударом босой ноги напоминает Эстерине о ее обязанностях. «Будь проклят, кто тебя на свет произвел», — ругается старик. В сущности, его проклятие относятся не к Вито, а к господу, давшему ей жизнь. Но Колетте, который бреется, собираясь к мессе, это невдомек, да и чертыхается он просто с досады.
Но что же скажут всевышнему отец, мать и дочки, подойдя к алтарю тяжелым шагом крестьян, надевающих башмаки лишь по воскресеньям? Что они скажут о босоногой девочке, которую превратили в рабыню и сейчас оставили одну в огороде?
Бабушка Мария скажет, что у нее, ей-ей, не было времени подшить внучкины сандалии куском старой американской шины, тетки скажут, что больно она непослушная, а Колетте — что ей и положено остаться дома, пусть печь растопит: имеют же они право хоть в воскресенье поесть горячего. В остальные дни недели Колетте, поработав хорошенько в огороде, возвращается домой лишь вечером. С раннего утра он, словно циркач на проволоке, осторожно ходит по борозде, поднося растениям воду. При этом он нещадно их ругает за то, что они пьют, пьют и никак не насытятся.
— Воды, только и подавай им воды, — бормочет он, — Будь проклят, кто их на свет произвел.
Эта проклятая жажда заставляет летом всю семью беспрестанно доставать воду из колодца и носить ее в огород. И лишь когда заходит солнце, Колетте возвращается с последним пустым ведром на локте. Он так привык не топтать ростки, что ступает легко-легко, точно плывет по воздуху, и все же при этом даже тут боится наступить на какой-нибудь побег. Темнокожий, седой, дедушка Колетте похож на танцора-негра. Вечер он всегда встречает, сидя в старом кресле-качалке. Он насыпает табак в обрывок газеты и закуривает. Цигарка дымит, словно головешка, а дедушка Колетте кидает камни в собаку, которая, черт возьми, лает на каждый упавший лист. Даже с собакой Колетте не может говорить спокойно: очень скоро он теряет терпение, и у него вырывается неизменное: «Будь проклят, кто тебя на свет произвел!»
Мария весь день проводит в городе, откуда возвращается вконец усталая. Она продает, смотря по сезону, винные ягоды, либо тутовник и виноград, расхваливая их сладким голосом. Но когда она приходит домой, от спелых сладких плодов остаются лишь шипы усталости и злости, и она отводит душу в крике. А предлог накричать на дочерей либо на внучку всегда находится. Но в итоге виноватой всегда оказывается Эстерина. Бабушка не замечает работы Эстерины; да и мудрено было бы ее заметить. Всего лишь убрать стойло, перетаскать охапки хвороста к очагу, помочь дедушке в самых тяжелых работах, разжечь огонь, отнести серу и медный купорос на виноградник. А работу Аньезе и Порциеллы сразу видно. Если они моют или прядут шерсть, это сразу в глаза бросается, а если таскают воду из колодца, то сразу видно, что весь огород полит. Даже когда козел заболевает дизентерией и уж шерсти с него и клочка не получишь, все равно видно, как славно дочки за день потрудились. И в самом деле, они уже привязали козла веревкой за задние ноги к двум деревьям, помыли его, ввели в рану трубочку и дули до тех пор, пока бедный козел не перестал блеять, уставившись в небо помутневшими глазами. Так легче содрать с него шкуру, которая снимается разом, точно перчатка с руки.
Когда соседи говорят, что семейству Колетте здорово живется, они намекают на давние кражи со склада союзников в те дни, когда каждому удавалось унести ну хоть покрышку или дюжину банок сгущенного молока. С той поры у Колетте осталось несколько банок мясных и овощных консервов, но Эстерина рада была бы до них не дотрагиваться. Когда дедушка открывает очередную банку, девочка бежит с едой к воротам, словно карабинеры сквозь ветви миндальных и оливковых деревьев следят, что же ест это подозрительное семейство.
— Иди сюда, — кричит бабушка. — Так все догадаются, что мы едим!
— Будь проклят, кто тебя на свет произвел и к нам привел, — рычит дедушка Колетте. Эстерина в испуге возвращается, но она все равно не может есть так же быстро, как остальные.
Она по-прежнему боится рот раскрыть и больше уже не решается повторить слова о маме и тате. Однажды ночью, когда она уложила собаку к себе под кровать, вдруг послышался странный шум. Вместо того чтобы отпустить злобно зарычавшего пса, Эстерина из страха удержала его за ошейник. Скорее всего она потеряла сознание, но ей показалось, что она уснула. На рассвете Колетте обнаружил, что его навестили воры, и, скатившись с сеновала, разбудил всех долгим пронзительным «у-у-у». Он туг же поднялся, бросился к дому и стал колотить в дверь; подбежала старая Мария и тоже принялась оплакивать пустой комод, а Порциелла и Аньезе убивались по освежеванному козлу и американским консервам: все унесли воры, все. Лишь в огороде ничего не тронули, хотя и сильно вытоптали его, шныряя повсюду, где прежде легким, воздушным шагом проходил дедушка Колетте. Когда в рассветной мгле яснее проступили очертания огорода, Колетте, окончательно почувствовав себя несчастной жертвой, в бешенстве завопил: «Будь проклят, кто тебя на свет произвел». Его ругань была обращена к Эстерине, которая покорно позволила схватить себя за косы и стукнуть о ствол мушмулы. Она не увертывалась, не плакала под градом оскорблений Аньезе и Порциеллы.
— Что ты видела? Говори, что ты слышала? Правду говори!
И они, так же как отец, как старшина карабинеров, как священник, требуют от нее показаний, требуют правды, одной только правды. При этом она должна быть точной, хотя ничего не знает и ничего не видела.
— Что ты видела? — один за другим допытываются родичи. (Она неосторожно обмолвилась, что да, слышала какой-то смутный шум.)
— Ну хорошо, а слышала ты что?
Эстерина не знает, что ответить; она собирается сказать: «Мама надела веревку на тату», но вовремя спохватывается. Не потому, что надеется избежать наказания, — она свое получит; но просто она знает, что любые ее слова сейчас окажутся ложью. Она хочет сказать, что слышала шаги, голоса, что сквозь темноту узнала одного из воров, разглядела его лицо, но фраза слишком сложна для нее. И Эстерина словно жует и пережевывает ее, уставившись в землю, а родичи злобно наседают:
— Говори, что ты видела?
Эстерина не отвечает. В скрестившихся на ней взглядах она читает немое обвинение во всех грехах; ведь это она привела воров, когда ела американские консервы у ворог, она позвала старшину карабинеров, когда вышла на балкон рассказать об убийстве.
Тогда она заплакала, а сейчас разучилась плакать. Верно, потому, что она уже не по эту сторону, с добрыми, а по ту, с плохими. Она подросла, и, может быть, поэтому не боится больше побоев. Эстерина знает, что ее должны наказать, и думает лишь одно: «Поскорее бы». Оттого и дедушка Колетте бьет ее без особого рвения, словно он сам больше не получает при этом удовольствия. Кажется, будто кто-то приказал ему избить девочку сейчас, немедленно, пока не кончится год, — ведь через год Эстерина уже будет по ту сторону. Ее со временем обвинят в краже или каком-нибудь другом преступлении, как обвинили их самих. У нее тоже будет внучка — рабыня, на которой она будет вымещать всю свою бессильную ярость в тяжелые дни.
Эстерина неподвижно стоит посреди двора, и кажется, будто ей самой хочется, чтобы ее наказали, — тогда она скорее очутится по ту сторону. Она не спешит спрятаться за собачьей будкой, а опустив голову, ждет, пока все сорвут на ней злость. А потом она не хочет, чтобы все заметили по ее глазам, как нетерпеливо она ждет наказания. И лишь когда дедушка с бабушкой и обе тетки выместили на ней свою злобу, Эстерина медленно, медленно садится на землю, в просвете между стеной и собачьей будкой. Пес Филиппо ложится рядом; он знает, что сейчас не должен радостно вилять хвостом и греметь цепью. Пес нежно лижет руку Эстерины, которую девочка бессильно положила на живот, разглядывая сухую землю и крепко сжимая губы, чтобы никто не узнал ее правды.