Итальянская новелла ХХ века

Пратолини Васко

Павезе Чезаре

Звево Итало

Бассани Джорджо

Нино Палумбо

 

 

Мой маленький мир

Пока я не встретила мужа и мы с ним не поженились, я всегда жила у моей очень старой бабушки и теток, женщин тоже весьма пожилых. Может быть, поэтому я рано повзрослела. Мне часто приходилось слышать, что я как родилась старухой, так ей и осталась. Такой же, как теперь, когда у меня за плечами шестьдесят лет жизни.

Мать я потеряла рано, едва появившись на свет. Я все еще ее оплакиваю и постоянно мысленно обращаюсь к ней. Всю жизнь я старалась представить, какое у нее лицо, фигура и особенно душа. Ведь только нашим глазам дано придать законченность образу самого дорогого нам человека и окружить его ореолом любви. Одной памяти для этого мало.

Сразу же после ее смерти мой отец уехал за границу, надеясь найти там свое счастье. Я узнала его уже старым, таким, каким вижу его сейчас на выцветшей фотографии, стоящей на моем ночном столике за фотографиями моих детей.

Я жила словно на скале. Всегда старый дом с огромными комнатами и высокими сводами; церковь святого Рокко, в которой молились еще мои деды и прадеды; да начальная школа на площади святого Франциска. Это были как бы вершины треугольника. А вокруг — простиралось море, спокойное и безмолвное.

Мне захотелось иметь детей, как только я испытала ощущение одиночества, которого не уменьшила даже школа. Доучилась я в ней лишь до третьего класса, потому что мне не нравились парты, но, главное, потому, что сразу же поняла, что никогда не смогу усвоить того, что смогло бы помочь мне избавиться от одиночества.

В мое время ходить в кино считалось грехом. Ходить в кино можно было только на пасху. Я слышала, как на церковной площади моя бабушка в разговоре с подругами называла имена богатых господ, которые погрязли в грехе, постоянно посещая кинематограф. Еще большим грехом было — для нас, людей бедных, смотреть театральные представления во время мясоеда и, надевши маски, веселиться и бесноваться в течение последних трех дней масленицы. Поэтому масленицу я всегда проводила дома, сидя за закрытыми ставнями. Сквозь ставни я видела, как по улице мчались запряженные парой, а то и четверкой лошадей коляски и как сидящие в них богачи пригоршнями разбрасывали во все стороны конфеты. И также сквозь ставни я видела, как бедняки бросались поднимать эти конфеты, ссорясь и ругаясь друг с другом.

Когда я вышла замуж, я ни разу не была ни в кино, ни в театре и очень смутно представляла себе, что такое железная дорога. Впервые я села в поезд — уже вместе с мужем, — когда это «чудище» увезло меня из моей приморской деревушки сперва в Болонью, а потом в Милан. Я со страхом открывала для себя новый мир, но тогда же поняла, что мир этот очень далек от моего и что они никогда не соприкоснутся. Чтобы жить в каком-то мире, надо в нем родиться. Нельзя перейти в другой мир, не пожертвовав частью уже сложившегося «я» или не отказавшись от того, чем мы были, ради того, что навязывает нам этот чужой мир. Ведь именно в самой ранней юности складывается и формируется наша личность, изменить которую последующие годы уже не властны.

Я родилась в маленьком мире, почти что на скале, омываемой со всех сторон морем. Поэтому я изо всех сил старалась на ней удержаться. Мой муж тоже делал все, чтобы не сорваться с нее. Мы вместе старались задержать волны, которые вскоре стали на нас обрушиваться. Однако жизнь перемалывает всех. Нас она тоже перемолола. Сначала мы пытались сопротивляться, но потом подставили себя под ее жернова. И теперь, когда наш конец уже близок, мы не в состоянии даже подсчитать, что же она оставила нам из того, чем когда-то мы были. И все-таки я всегда хотела лишь одного — жить на моей маленькой скале.

Я родила десять детей. Но их у меня могло бы быть, по крайней мере, четырнадцать. От четырех я вовремя избавилась с согласия мужа и с помощью акушерки. Я избавилась от них, когда с горечью поняла, что не родить ребенка намного дешевле, чем произвести его на свет. Бедняки часто занимаются такого рода расчетами. Однако всякий раз я горько раскаивалась, и гораздо больше из жалости к существу, которое могло бы жить и погибло, чем из-за боязни попреков священника и из страха перед епитимьей, которую он на меня накладывал после того, как я ему во всем признавалась. Он никогда не мог понять, почему я так поступила. Каждый раз он твердил о смертном грехе, словно для того, чтобы устрашить меня, мало было моря, бушующего вокруг моей скалы. Его волновала одна лишь нравственность, но он не представлял, что в окружающем меня море творятся вещи куда более безнравственные и совершаются смертные грехи, заслуживающие ада куда более ужасного, чем я. Только нищета, говорила я ему, вынудила меня избавиться от ребенка. «Не следует рожать детей, когда нет возможности их содержать». Легче всего говорить, рассуждать и осуждать. Чем занимаются, чем могут заняться бедняки в этой жизни? Производством детей. Как проводят они долгие зимние или летние часы после работы в жарких селениях на юге? Производят на свет живые существа, которых потом не может накормить ни палящее солнце, ни светлая мучнистая земля.

У меня могло бы их быть четырнадцать, а может быть, даже шестнадцать или двадцать. Кровь у меня была хорошая и у моего мужа тоже. Во мне течет плебейская кровь, очень плебейская, но древняя. Мой отец бережно хранил наш фамильный герб. Герб принадлежал его прадедушке, мастеру цеха слесарей. Теперь эта вдвое сложенная пожелтевшая бумага хранится у одного из моих сыновей, у того, кто больше других верит в наследственную силу крови и чтит семейные традиции. На бумаге нарисована грубая, старинная наковальня, на которой лежит кусок железа, а над ним занесен молот. Мой сын уверяет, будто он символизирует волю, сгибающую все, что ей противостоит. Я в этом не разбираюсь. Муж мой похваляется родством с атаманом разбойников, жившим во времена Фердинанда Первого. Его звали так же, как мужа. Он был одним из тех, кто решал жизненные проблемы, становясь паладином бедняков, и он действительно раздавал бедным, когда у него было соответствующее настроение, кое-что из награбленного им добра.

У меня могло бы их быть четырнадцать, а может быть, даже шестнадцать или двадцать. Если бы у меня достало сил и средств родить и прокормить всех моих детей. Потому что я всегда любила детей, с тех самых пор, как впервые почувствовала себя женщиной. Я полюбила их, главным образом, потому, что мне довелось жить совсем одной со старухами. Это плохо — жить одной. Моей единственной игрушкой была кукла. Вот почему, когда я повстречала моего мужа, я не захотела принять от него иного залога любви, кроме куклы, большой, словно трехлетняя девочка. Когда ее клали на спину, она закрывала глаза и что-то бормотала. Много лет я тщетно пыталась разобрать — что. Порой мне казалось, что она говорит «спокойной ночи» совсем как дети, когда глаза у них слипаются ото сна. А иногда я думала, что ей просто не хочется ложиться на спину и она жалуется, что ее заставляют закрывать ее черные лучистые глаза. Я сохранила ее. В своем розовом кружевном платье она по-прежнему сидит в правом углу дивана. Всякий раз, когда я смотрю на нее, я вспоминаю, какой я была в двадцать лет и как я тогда любила моего мужа. Я снимала ее с дивана лишь для того, чтобы положить в постель к кому-нибудь из моих детей, когда они болели, плакали и никак не могли успокоиться.

Когда мне бывало особенно одиноко, я всегда говорила бабушке: «Когда я стану большая, у меня будет много детей. Много, чтобы никогда не оставаться одной». Бабушка качала головой и повторяла: «Как будет на то воля божья, дочь моя». И воля божья была. Но теперь я уже не знаю, жалеть ли мне, что я хотела детей, или корить бога за то, что он исполнил мое желание. Потому что родить детей — еще мало; надо вырастить их и суметь удержать подле себя. А это удается не всякой матери. Труднее всего — с мальчиками.

Мне говорили, что таков уж закон природы. Один из моих сыновей говорил мне об этом. Но что я понимаю в законах природы. Я знаю только одно: каждый раз, когда мой сын уходит от меня, мне больно, и я плачу. О сыновьях я плачу еще больше, чем о дочках. Для матерей вроде меня богу следовало бы предусмотреть особую кару или награду.

С двадцати лет я не переставала быть матерью. И я никогда не уставала. Всякий раз материнство приносило мне новые радости и новые горести. Ведь дети — это наши горести и наши радости с того времени, как мы их носим в себе, и до тех самых пор, когда мы оставляем их в качестве нашего продолжения на этой земле.

Мой первый сын доставил мне особенно много мучений. Это и понятно. Четыре часа у меня продолжались схватки, с часу ночи до пяти утра. Мне было по-настоящему больно. Но, когда все кончилось, я не клялась, что никогда больше не соглашусь вынести подобные муки. Надо было кормить его грудью; затем пришло время, когда можно было не пеленать его, и я зачала нового ребенка. Он был единственным, который не заставил меня страдать. В одно весеннее утро он ткнулся ножкой в мой живот, еле-еле. Для меня это было совсем неожиданно. Я едва успела лечь в постель. Когда пришла акушерка, он уже спал подле меня. Я его сразу же благословила и потом всегда благословляла. Однако порой я спрашиваю себя, заслуживает ли он этого. Он больше других огорчал меня. Тем не менее я любила его больше всех. Почему? Может быть, потому, что он тихонько стучал своими ножками в мой живот и не сделал мне больно? Не знаю. А может быть, оттого, что я его не понимаю. Он еще в утробе воспринял мое одиночество. Я его совсем не понимаю. Другие мои дети чем-то напоминают друг друга, и их я кое-как могу понять. Только он ни на кого не похож.

Отец мой не раз говорил, что в нем есть что-то от него и от его родителей. Но я мало знала моего отца.

Третий ребенок причинил мне неслыханную боль. Однако и тогда я не зареклась иметь детей. Я готова была вытерпеть любые муки, лишь бы у меня не пропало молоко до тех пор, когда его можно будет отнять от груди. Когда он впивался в мою грудь и сосал, надувая щеки, я стискивала зубы, глаза у меня вылезали на лоб, а лицо покрывалось красными пятнами. Но я только просила его: «Потише, солнышко. Пожалей меня». И все-таки мне пришлось дважды рассекать грудь. От боли я искусала все руки у мужа, который держал меня, пока хирург делал мне операцию. Я все претерпела ради моего третьего ребенка. Зато кормила его я, и только я.

Четвертой у меня родилась девочка. Она и следующие мои дети не оставили на мне особенно глубоких шрамов, которыми словно стигматами наделило меня материнство. Все они вцеплялись в мои груди и сосали их, а о том, как мне бывало больно, узнавали уже потом, когда обида или отчаянье заставляли меня вспоминать какую-нибудь из горьких страниц моей жизни. Мать никогда не должна много говорить о себе, о своем горе и о своих страданиях. Пока ее дети маленькие, им это неинтересно, а когда они становятся взрослыми, жизнь преподносит им столько собственных забот и огорчений, что горести старой матери теряют для них всякое значение. Они о них даже не думают.

Другие мои дети доставляли мне те же самые заботы. Рожать в конце концов привыкаешь. Наступает время, когда ты лучше акушерки знаешь, как все должно произойти. Считаешь месяцы, потом дни. Открываешь глаза и поворачиваешься, чтобы взглянуть, как он спит своим первым сном. Взглядом спрашиваешь мужа. Он тоже понимает, о чем ты его спрашиваешь, и говорит тебе, кто родился — мальчишка или девчонка. Потом вы оба улыбаетесь, вспоминая, как вы гадали на куриной кости, желая заранее узнать, родится у вас на этот раз мальчик или девочка. Вы улыбаетесь, понимая, что ничто не могло изменить естественного хода вещей. Вы уже убедились, что самое лучшее — радоваться тому ребенку, какого послало вам небо. Признаться, сперва я этого тоже не понимала. Зато потом! Я была молода, и мне очень хотелось, чтобы первым ребенком у меня был мальчик, вторым — девочка, третьим — опять мальчик, четвертым — снова девочка. А потом я уже не разбирала. Ведь все они доставляют хлопоты и огорчения, мальчики — одни, девочки — другие.

Десять раз я вся обновлялась. Для каждого из детей, что я родила. И я принимала все, словно это было впервые. Душа моя была готова обновиться, едва лишь подле меня в постели оказывался новорожденный. Я дарила, как дарит и как должна дарить природа. Щедро, без сожаления. Поэтому мне кажется, что я прожила недаром. Ничего особенного в жизни я не желала. Только вот, с тех пор как себя помню, хотела быть матерью. Но это простительное желание. В конце концов понимаешь, что один день не похож на другой и что каждый из них, обновляясь, приносит с собой свои радости. Вот почему я никогда не уставала быть матерью. А теперь я считаю детей моих детей своими детьми. Теперь я обновляюсь, благодаря внукам. Когда я беру их на руки, мне кажется, будто я прижимаю к груди собственного ребенка. Я научила моих дочерей, как надо кормить их и какое слабительное давать им, пока они еще совсем маленькие, и какое, когда им становится три-четыре года.

Это я научила их мыть и пеленать детей, хотя меня самое этому никто никогда не обучал. Когда я родила своего первого ребенка, подле меня не было никого, кроме мужа. Невесткам я тоже пробовала давать советы. Но скоро поняла, что мне лучше к ним не соваться и помалкивать. Невестки для нас чужая плоть. Нам, матерям, трудно убедить их в том, что их дети еще и дети наших детей. Они поймут это, когда доживут до моих лет и Когда у их собственных детей появятся жены. Они уверяют, будто я говорю так только потому, что не знаю законов природы. Ох, уж эти мне законы природы! Я — мать, а когда мне говорят, что я эгоистка (сколько раз я слышала это), я отвечаю, что когда-нибудь и они станут такими же, как я. Время всех перемалывает, и этого никому не миновать.

Я отдала моим детям лучшую часть своей крови, всю свою молодость, все свои силы. Но я не жалуюсь. Даже теперь, когда голова у меня трясется и мне то и дело приходится, чтобы не упасть, хвататься за что-нибудь либо садиться на стул. Не было дня, чтобы, заботясь о них, я вставала позже шести, даже теперь, когда многие из моих детей от меня ушли. У матери всегда найдется чем заняться до самой старости, и никакая помощь не сможет освободить ее от работы в ее маленьком мире. Но иногда я с ужасом спрашиваю себя, есть ли от меня сейчас кому-нибудь хоть какая польза? Есть ли от меня какой-нибудь прок моим обзаведшимся семьями детям? Я тешу себя надеждой, что все еще немного помогаю им; но знаю, что я им больше не нужна. У них есть жены. У них есть мужья. У них есть свои дети. Нужна ли я моему мужу? А мы оба старые калоши, и скоро даже старьевщик не захочет дать за нас ни гроша.

Но я не жалуюсь. Я не жалуюсь даже, когда кто-нибудь из них ранит меня в самое сердце, спрашивая, «для чего я произвела его на свет». Чаще всего меня спрашивает об этом мой второй сын. Я его не понимаю; а он, спрашивая меня об этом, не понимает, что творится в моей бедной старой голове. Я знаю, что для него я тоже обновлялась, что ради него я страдала и страдаю. Но я не знаю, для чего я произвела его на свет. Мне хотелось иметь детей, чтобы, подобно природе, все время обновляться. И ему я тоже отдала себя всю, чтобы он вырос здоровым и крепким. А если жизнь обманула его и наши надежды, если она чинила нам всяческие препятствия, если она швырнула мою маленькую скалу далеко в море, туда, где яростно бушуют ветры и высоко вздымаются волны, то разве в том виноваты я и мой бедный муж? Теперь, когда мне уже шестьдесят, я твердо усвоила лишь одно: надо жить.

Однако, когда на меня нападает отчаянье, я проклинаю судьбу и твержу, что лучше бы мне придушить их всех, как только они появились на свет. И — очень страдаю от того, что говорю так. А им это даже невдомек. Они тут же становятся моими врагами и больше не чувствуют, что в их жилах течет моя кровь. Потом я Обо всем забываю и, изредка поглядывая на них, даю им понять, что мои слова были вызваны всего лишь раздражением и обидой.

Не они, а всегда я делаю первый шаг к примирению, пытаясь обнять и поцеловать их, и прошу простить меня за то, в чем они же были виноваты. Ведь у матери нет гордости, кроме гордости за своих детей; даже сознавая свою правоту, она вынуждена терпеть и делать вид, будто виновата. А они еще станут, уверять вас, что вы-де темная и отсталая женщина и что куда уж вам понять молодежь, понять то, что ей нужно и к чему она стремится. И вы делаете вид, будто верите всему этому, потому что много раз безуспешно пытались возражать им, намекая, что начали жить задолго до их рождения и что когда-то и вам окружавшие вас люди тоже казались темными и отсталыми.

Это говорят дочери. Потом наступает день, когда им приходится в этом раскаяться. Они становятся матерями, и их дети начинают говорить им то же самое, что когда-то они говорили вам. И вы видите, как они из-за этого плачут. Все повторяется. Даже печали и радости будут завтра такими же, какими они были вчера. Но вас это не обрадует, вы не станете напоминать им, что много лет назад нечто подобное уже было между вами и ними. Вы только скажете, чтобы подбодрить их: «Не обращай внимания, доченька. Наверное, так уж заведено, что старшим не дано понять молодых».

Любовь к первым пяти детям переполняла меня, она была неугасимая, ревнивая и каждую минуту какая-то другая. Остальных я любила уже не так сильно. Почему? Не потому ли, что меня начала оставлять надежда? Впрочем — надежда на что? Не знаю. Пока я не родила своего пятого ребенка, меня что-то внутренне поддерживало. Потом я вдруг почувствовала себя внутренне опустошенной, отданной во власть судьбы. Говорят, будто дети — богатство семьи. Не верьте. Дети — это заботы и огорчения, особенно когда вы бедны. Мой муж был рабочим, но с годами он все чаще оказывался без работы. Ужасно заканчивать день, не зная, что будет с вами завтра. Вот тогда-то я впервые и восстала на бога. Я потребовала в церкви, чтобы он помог мне накормить моих детей.

Кто-то из родственников, которые только и могут, что подбодрить других ничего не стоящими им словами, посоветовал мне надеяться и ждать, пока дети мои подрастут. Опьяненная его словами, я успокоилась. Так один день я надеялась, а на другой впадала в отчаянье.

У меня родился шестой ребенок, потом седьмой, восьмой, девятый. А сил у меня оставалось все меньше. Волны все яростнее обрушивались на мою маленькую скалу. И, наконец, однажды жизнь сорвала с нее меня, мужа — все наше гнездо, и занесла нас далеко-далеко, в один из тех городов, в котором я была во время своего свадебного путешествия, но где я никогда не хотела бы поселиться. И все-таки ей не удалось разрушить мой маленький мир. Я так срослась с ним, что жизни пришлось перенести меня в этот город вместе с моим маленьким миром. Я жила здесь, как глиняный горшок среди чугунов; но я старалась держаться от них подальше и надеялась, что моих слабых сил матери хватит, чтобы защитить моих сыновей и дочерей. Я все время работала.

Вечерами, сидя подле очага и ожидая возвращения мужа, я вязала детям чулки. А когда мои дочери немного подросли, я их тоже научила держать в руках спицы. Когда дыры на пятках уже нельзя было заштопать, я распускала чулки, из той же шерсти вязала новую пару. Они всегда были только черные. Но те чулки, которые я начинала вязать из старой шерсти, а заканчивала из новой, предназначались лишь для самых маленьких. Старшие дети отказывались носить черные чулки различных оттенков. Я стала к тому же и портнихой. Штаны мужа переходили к детям. А от старших к младшим. При этом мне приходилось проявлять большое терпение, подолгу ломая голову над тем, как бы получше приладить друг к другу кусочки изношенной ткани. По воскресеньям, когда я надевала на моих детей — от старшего до самого младшего — рубашки, штаны, чулки, сделанные моими собственными руками, надежда на то, что когда-нибудь они поймут, как мне было трудно, превращалась в уверенность.

С последним родившимся у меня ребенком — десятым по счету — я опять обновилась, и ко мне снова пришла любовь, безрассудная, огромная, ревнивая. Его рождение спасло меня. Доктор прямо сказал: «Либо еще один ребенок, либо смерть». Я выбрала ребенка. Но впервые в жизни я стыдилась беременности. Я старалась как можно реже попадаться на глаза своим старшим детям. И при каждом удобном случае повторяла, что только боязнь умереть заставила меня еще раз пойти на материнство. Но это было правдой лишь отчасти. В глубине души я очень хотела ребенка.

Между его рождением и рождением предпоследнего сына прошло много лет. Когда я вижу их рядом, то думаю, что природа еще раз пожелала показать мне свое могущество. Даже теперь у меня, совсем уже старухи, есть младенец, которого я баюкаю, как когда-то баюкала давно отошедших от меня детей. Я вытащила для него из нижнего ящика комода пеленки и детское приданое, которое сшила, пока ждала своего первого сына.

Я могу его нянчить, как нянчила остальных детей. И с ним я могу мечтать о завтрашнем дне. Он-то уж останется моим, и только моим, до самой моей смерти. И никто его у меня не отнимет. Что ж, я признаюсь в своем эгоизме! Но ведь я родила десятерых детей. Пусть же хоть один из них будет только для меня и моего бедного мужа.

Я боялась, что другие мои дети не станут любить этот последний плод моего чрева, а они его сразу полюбили. Но любовью, которой я не знала. Мой ребенок стал словно бы их ребенком, и теперь, когда я и мой муж уже совсем старые, у моего маленького сына много отцов и матерей.

С его рождением меня опять переполняет огромная, ревнивая любовь. Нельзя сказать, чтобы я не любила всех моих детей. Ведь каждого из них я девять месяцев носила в себе. Но все-таки больше всего я люблю тех, что родились у меня первыми, и последнего. Что это — тоже закон природы? Я ничего не понимаю в законах природы. Словно выпущенная из лука стрела, я достигла высшей точки своего полета, а затем стала падать вниз. Однако в определенный момент, с рождением последнего ребенка, я, как бы по волшебству, опять взвилась вверх и снова достигла апогея. Я знаю, что, по мере того как я рожала, запасы сил, накопленные мной в молодости, постепенно истощались. Я приобрела навыки, как обращаться с детьми, но сил у меня — и не столько физических, сколько духовных — становилось все меньше и меньше. Возможно, в этом был виноват и мой муж. Не знаю. Знаю только, что с годами любовь его ослабела. У него тоже был свой полет. Поэтому я нередко со страхом спрашивала себя, не стала ли для него близость со мной всего лишь привычкой? Однако, словно боясь заглянуть в бездну, я не решалась ответить себе на этот вопрос. Но сама я никогда не отдавалась мужу только по привычке. Он был у меня первым мужчиной и остался единственным. Он был для меня первым моим младенцем. И теперь, когда ночью мы лежим рядом, словно два старых друга, разговариваем о наших повседневных заботах и даже еще строим какие-то планы на наше недолгое, неверное будущее, я уверена в том, что он тоже всегда любил одну лишь меня.

Когда-то муж ревновал меня. А я — его. Он говорил, что я красивая, и ревновал. Поэтому он заставлял меня ходить купаться с детьми совсем рано утром, когда солнечный диск только-только поднимается над горизонтом и искрящаяся гладь моря не шелохнется. В то время купальным костюмом служила простая рубашка, оставлявшая открытыми лишь руки да ноги, а на пляже за километры вокруг не бывало ни души. Но меня радовала его ревность. Она давала мне прочную веру в его любовь. Ведь каждой женщине надо уцепиться за что-то прочное и построить на этом свой мир, пусть даже маленький и мучительный. Летом, в самую жару, я надевала ради него очень закрытые платья и непрестанно шептала ему о любви, потому что, услышав в ответ, что он меня тоже любит, переставала мучиться ревностью. Потом могучие силы нашей любви вырывались наружу. Я убеждалась в том, что нужна ему, а он затихал на моей мягкой руке.

Но между мной и мужем постоянно возникала какая-то тень. Муж называл ее «несчастливой судьбой». «Счастливая судьба», та, что позволяет унижать и угнетать наших ближних, выжимать из них пот и кровь, всегда обходила стороной нашу маленькую скалу. Муж часто винил в этом детей. Может быть, он был прав. Говорю «может быть», потому что мне не хочется возлагать на них ответственность за то, в чем я сама не уверена. Я скорей думаю, что ни муж мой, ни я не были созданы для счастья. Поэтому мы никогда не тщились поймать его. Нам удавалось только рожать детей. Я часто молила бога помочь нам как-нибудь перебиться, но никогда не просила его обеспечить нам завтрашний день. Нашим счастьем были дети. Все они у нас здоровые и крепкие. И красивые. Хотя они и не любят, когда я говорю об этом. В таких случаях они сердятся и кричат на меня. Они уверяют, будто все они безобразны и что я могла бы сделать их получше. Но я горжусь тем, какими они у меня получились. Сперва, когда я бывала беременной, я всегда держала подле себя куклу и пристально вглядывалась в встречавшихся мне красивых детей. Я боялась, что у меня родятся некрасивые дети, а то и уроды. Прежде мне надо было, чтобы моими детьми любовались и восхищались. Теперь же, когда мне случается хвалить их, я предварительно убеждаюсь, что их нет поблизости и что они меня не слышат. Они уверяют, будто у них новые взгляды и что прошло то время, когда матери хвастались своими детьми. Но такое время никогда не пройдет, не может оно пройти, и это я знаю твердо, потому что десять раз была матерью. А потом — я же не вру, я постоянно смотрю на моих детей и вижу, какие они у меня ладные и красивые. Добрая кровь в них от меня и от мужа, от мужа — у них правильные черты лица и статность. Он создал форму, а я ее приняла. В нее мы отлили наших детей. Я могла бы нарисовать портрет каждого из них. Я удерживала их подле себя, пока могла; потом пыталась удержать их с помощью фотографий. Фотографии мне ни к чему, но иногда мне вдруг начинает казаться, будто я забыла их лица, глаза, облик. Признаюсь, мне становится страшно. Тогда я мысленно зову их и бегу к ночному столику, чтобы взглянуть на их фотографии.

Однако если бы меня спросили, что они за люди, какие мысли бродят в их головах, то я не нашлась бы, что ответить. Тут я мало знаю своих детей. Или, может быть, знаю настолько, что не решаюсь признаться себе самой, какая у них душа? Не знаю. Разве не кровь, которую мы с мужем им дали, сформировала их души? Тогда почему же характеры у них столь различны и внутренне они так не похожи на меня и на своего отца? А ведь я всегда заботилась и об их душе. Я старалась воспитывать их в страхе божьем и привить им порядочность.

Но о страхе божьем у каждого из них свое мненье; а о порядочности они рассуждают так, что я нередко прихожу прямо в ужас. Я считала, что поступать порядочно — значит поступать так, чтобы потом тебя не мучила совесть; а вот их совесть не мучает даже из-за того, что я вовсе не считаю порядочным. Когда же я пытаюсь втолковать им это, они твердят, что времена теперь другие и что к жизни теперь надобно подходить не с теми мерками, к которым я привыкла в пору моей молодости. Словно я жила сто лет назад или, проспав шестьдесят лет, только сейчас проснулась.

Поэтому я не в силах обрисовать характеры моих детей. Скажу только, что они хорошие люди и что они у меня молодцы. Ведь они действительно молодцы и в самом деле хорошие люди. В конце концов кровь у них моя и моего мужа, и хотя бы капля-то нашей крови попала им в сердце.

Так вот я, как все, строила свой маленький мир. А теперь мне не хватает сил, чтобы оплакать участь моей маленькой скалы. Мне был дан знак, что конец мой теперь уже близок. Страшная болезнь подступает ко мне все ближе и ближе. Я строила, строила, ну и что?

Возможно, операция продлила бы мне жизнь. Но я не хочу никакой операции. Если я плачу, то вовсе не из-за болезни, которая сведет меня в могилу. Я плачу при мысли о том, что мне придется навсегда расстаться с детьми. Вот почему я молю бога, чтобы он отсрочил мою смерть. Не из-за себя. Я прожила даже слишком долго. Когда год назад я узнала о том, что серьезно больна, то готова была колдовать и ворожить, даже отречься от моего бога, лишь бы оттянуть разлуку с ними.

Они вскоре тоже узнали. Однажды я плакала одна на кухне. Неожиданно вошла моя дочь и увидела, что я плачу. Я не смогла обмануть ее. Я сказала, что больна и что меня ожидает. С тех пор об этом знают все. Они заставили меня сходить к гинекологу. Тот сказал, что операция бы спасла меня. Но я не хочу. Я родила десять детей, здоровых и крепких. Я не желаю, чтобы меня оперировали. Не хочу подставлять себя под нож. Правда, когда у меня родился третий ребенок, мне рассекали грудь, и у меня до сих пор остались шрамы. Но тогда от этого была кому-то польза. А теперь! И потом: а вдруг я умру во время операции? Время, отпущенное мне на любовь к детям, будет безвозвратно потеряно. А стыд? Я жила только для мужа и для детей. Не могу я оперироваться теперь, когда я старуха и когда жить мне осталось какой-нибудь год-другой. Нет, не могу я лечь в больницу. Кто позаботится о моем муже? И о моем последнем ребенке, который не может заснуть без того, чтобы я не подошла к нему. Он обнимает меня за шею и говорит: «Мама, когда я вырасту, то сделаю тебе хорошую могилу». Могилу?! Другие дети мне тоже обещали: «Когда я вырасту, мама, хлеба у нас будет вдоволь», «Вот погоди, стану большим, и у тебя будет свой дом», «Тебе не о чем будет беспокоиться». Ох, дети, дети! Признаться, я цепляюсь за их обещания. Однако даже при самом горячем желании, дом на песке не построишь. Я родила десять детей, но теперь никто уж не может расшевелить угли в старом моем очаге. И когда мой последний сын обещает мне могилу, я в знак согласия киваю головой, и мне хочется сказать, что я буду рада и тому, если он окажется последним, кто забудет меня.

Я жду, пока болезнь разрастется и пожрет меня. Я плачу, но так, что этого никто не видит, и молю бога, чтобы минута, когда мне придется покинуть моих детей, настала как можно позже. Иногда по ночам мне бывает трудно дышать. Мне кажется, что я задыхаюсь. Тогда я кричу и зову их. Я зову их одного за другим, всех десятерых, называя их детскими, уменьшительными именами, которые помню теперь я одна. Мой муж зажигает свет и будит меня. Нет, я еще не умерла! Протянув руку, я беру с тумбочки фотографии всех моих детей и разглядываю их так, словно не видела их давным-давно. Страшно думать о смерти. Потому, хотя это и величайший эгоизм, мне хочется, чтобы все они находились подле меня, как в те дни, когда они были еще маленькими и когда, чтобы не дать им заснуть до возвращения мужа с работы, я рассказывала им сказку о божьем милосердии.

Я хотела бы умереть на своей кровати и неожиданно, как умер мой отец. Меня больше не волнует то, что мой гроб не отвезут в мою родную деревню, где земля мучнистая и такая мягкая, что босые ноги мужчин глубоко проваливаются в нее. Теперь я буду рада клочку земли на любом кладбище, лишь бы оно было недалеко от того места, где живут мои дети. Кто знает, может быть, хоть кто-нибудь из них придет ко мне на могилу, переменит цветам воду и помянет меня добрыми словами за то, что я произвела его на свет.