У го утратил доверие к виа дель Корно. Он затаил злобу не только против Мачисте, но и против всей улицы. В гостиницу он возвращается, когда уже стемнеет, а по утрам уходит крадучись. Когда кто-нибудь из старых знакомых встречает его и здоровается, он лишь подносит два пальца к козырьку недавно купленной фуражки. Уго теперь носит яркие галстуки, иногда — цветок за ухом. По вечерам он почти всегда навеселе. А дела у него идут хорошо. Он даже нанял подручного и, поручив ему вторую тележку с фруктами и зеленью, посылает его в те кварталы, куда не ходит сам.

— Я открыл филиал, — говорит он Олимпии. Подручному Уго платит десять лир в день, а зарабатывает на нем больше чем вдвое. Эти деньги Уго каждый вечер преподносит Олимпии.

— Филиал я открыл специально для тебя, — говорит он ей. — И я буду платить тебе все то, что мне дает вторая тележка, если ты согласишься хранить мне верность — с десяти часов вечера и до утра.

— Попробуем, — сказала Олимпия.

Вскоре она убедилась, что условия ей подходят. Со своей стороны Уго полагал, что его любовница не стоит ему ни гроша, не считая «амортизации капитала».

Уго все еще был полон острого раздражения против Мачисте. Ему все казалось, что вот-вот представится случай и он расквитается с обидчиком. О каком «случае» идет речь, он и сам не знал; а расквитаться надо было еще и за выбитый зуб, вместо которого пришлось вставить искусственный. С товарищами по партии Уго порвал. Он решил, что сейчас не время заниматься политикой; когда положение проясниться — будет видно.

Уго отказался также от мысли подложить бомбу в здание фашистской федерации. Он еще не пришел к заключению, что фашисты не заслуживают ненависти, однако уже считал, что если бы все фашисты походили на Освальдо, то с ними можно было бы договориться.

Каждый вечер после полуночи Освальдо и Элиза заходили в двенадцатый номер навестить Уго. Олимпия играла роль хозяйки. Они просиживали здесь несколько часов, рассказывали анекдоты, играли в «шестерку» по маленькой, пили вино и кофе. Расходы Уго и Освальдо делили пополам. Ристори, потушив фонарь, присоединялся к ним и участвовал в последних карточных партиях. Иногда они приглашали в компанию Розетту и заставляли ее голой танцевать чарльстон. У Розетты грудь свисала на живот, вены на ногах вздулись, она быстро уставала, но умела развлечь их достаточно, чтобы заработать стакан вина и пять лир деньгами.

Недавно они устроили «черную вечеринку»; предложила ее Олимпия, а гостей приглашал Освальдо. Участвовали Ада и Киккона, пришел Оресте — его затащил хозяин гостиницы. Ада и Киккона были награждены аплодисментами за представление: наконец открылась причина их интимной дружбы. Розетта взяла напрокат костюм у театрального костюмера с виа делла Пергола: она нарядилась младенцем и была в этом одеянии комична и страшна. Олимпия облеклась в «сеточку», оставшуюся у нее с того времени, когда она жила в публичном доме. Элиза была совершенно голая и как будто стыдливо куталась в невидимый плащ. Все решили, что она самая красивая из пяти женщин.

На следующий день Оресте не преминул во всех подробностях рассказать сапожнику Стадерини о вечеринке. Нанни дополнил картину со слов Элизы. Так стало известно, что Розетта «изображала» из себя новорожденную, а Киккона взяла ее на колени, чтобы покормить грудью, Ада, возбужденная вином, стала кусать и целовать Уго, а когда он оттолкнул ее, забилась в судорогах. Тогда Оресте «из сострадания» принес себя ей в жертву. Даже Ристори, обычно державшийся подальше от своих жиличек, уединился с Кикконой. Розетта осталась одна и, сидя в своей облитой вином маскарадной одежде, размышляла о судьбе стариков, над которыми насмехаются молодые.

Однако до сих пор все это не выходило за рамки веселого кутежа. Сапожник, парикмахер и уголовник Нанни не имели бы достаточного повода для размышлений, если бы в разгар праздника на Освальдо не нашел припадок откровенности. Освальдо не переносил вина, он пьянел второго стакана. И вот он положил Элизе голову на грудь и начал жаловаться на свою печальную судьбу. Он признался честной компании, что невеста ему изменяет. Уго, которому винные пары ударили в голову, предложил устроить в честь рогоносца Освальдо хорошую скампанату. Розетта и Киккона изображали фонари. Освальдо поставили на колени посреди комнаты и, выкрикивая циничные шутки и прибаутки, стали плясать вокруг него трескону. Освальдо мотал головой, как осел, лил слезы и повторял: «Так мне и надо». А потом Киккона помочилась ему на голову. Остальные женщины, окончательно распоясавшись, собрались последовать ее примеру. Но тут вмешался Ристори, да и Уго нашел, что шутка зашла слишком уж далеко. Освальдо катался по полу и ревел: «Так мне и надо», требуя, чтобы его поносили и оскорбляли. Тогда Уго подставил его голову под струю холодной воды из крана, а Оресте принялся растирать его полотенцем. Все стали просить Освальдо считать инцидент исчерпанным, а он повторял как ошалелый: «Вы же это не со зла сделали! Киккона хотела оказать мне любезность! А вот камераты все это со мной из презренья проделали!» Но Ристори, который любил скандалы только за пределами своей гостиницы, отвлек внимание присутствующих, и Освальдо не мог продолжать свои излияния. К тому же он побледнел, как полотно, и весь дрожал от озноба, его уложили в постель, а вся компания отправилась веселиться в свободный номер с зеркалами на потолке. С Освальдо осталась Элиза, как это было между ними договорено.

Но заключительная фраза Освальдо стала известна всем. И после «черной вечеринки» жулик Нанни, парикмахер и сапожник шепотом обменивались своими соображениями:

— Фашисты-то дерутся меж собой!

— Видно, что-то новенькое предвидится!

Но Стадерини, соглашатель в политике, заявил:

— В своем соку варятся!

И мозг и сердце Освальдо пылали, как в огне.

Каждое утро, когда Элиза тихонько выскальзывала из постели, он просыпался, но притворялся спящим. Прищурив глаза, он видел, как Элиза набрасывает на себя платье и, сев на стул, натягивает чулки, потом берет в руки туфли и на цыпочках выходит. Элиза была красива и послушна, ее близость давала Освальдо ощущение уверенности, удовлетворения. В самые волнующие минуты у нее сильно билось сердце, и это очень нравилось Освальдо. Вообще Элиза оказалась весьма привлекательной женщиной, ему хотелось задержать ее, пусть бы выспалась и ушла позже, чем он, хотелось оставить ее в постели и заботливо укрыть одеялом. Освальдо жаждал супружеского мира и покоя. Это стоило бы ему всего на несколько лир дороже. Но именно поэтому он и не задерживал Элизу. Когда опьянение проходило, он хорошо понимал, что каждый жест Элизы — только притворство. Когда Элиза одевалась, не зная, что он следит за ней, на лице у нее была некрасивая гримаса усталости и отвращения. Освальдо становилось жалко ее, и он чувствовал угрызения совести.

Но когда Элиза уходила, он ложился на ту сторону постели, где она обычно спала, вбирал в себя тепло, оставленное ее телом, вдыхал запах ее волос, которым была пропитана подушка. Ему было страшно оставаться наедине со своими мыслями, и в ранний, предрассветный час, пока еще не звонил будильник, Освальдо, ища поддержки и сочувствия, цеплялся за то неуловимое, нематериальное, что оставило недавнее присутствие Элизы. И он шептал о том, что думал, словно Элиза была еще здесь, рядом, и слушала его, роняя «да» и «нет» по своему обыкновению.

Освальдо боялся своих мыслей, потому что боялся людей, о которых думал.

Неделю назад в гостиницу пришла открытка из фашитской организации: Освальдо приглашали явиться туда к половине десятого вечера. Он едва успел помыться, у него не осталось и десяти минут на ужин.

Его принял камерата Утрилли из дисциплинарной комиссии, человек за сорок лет, плешивый, с лисьей физиономией; странное его сходство с Нанни в свое время поразило Освальдо. В комнате были Карлино и камерата Амадори по прозвищу «Усач» — один из героев кровавой экспедиции в Рикони. Присутствовал и Вецио, зять Освальдо. Черная рубашка была только на одном Утрилли.

Освальдо встретили улыбками, пожали ему руку. Сна-чала он решил, что вызвали его для того, чтобы помирить с Карлино. Но Вецио показался ему каким-то встревоженным; едва Освальдо вошел, зять шепнул ему, как бы извиняясь и предвосхищая неприятные известия:

— Они потребовали, чтобы и я тоже пришел. Я тебя весь вечер искал, хотел предупредить.

Утрилли постучал по столу гильзой от орудийного снаряда, служившей теперь пресс-папье.

— Прошу не секретничать, — сказал он. — Садись, Ливерани.

Освальдо сел за стол напротив него. Амадори и Вецио — справа и слева от Освальдо. Карлино остался стоять рядом с Утрилли.

Освальдо подумал: «Сейчас они меня убьют».

Он и сам не знал, почему у него явилась такая мысль, но приготовился к смерти со спокойствием невиновного.

Он увидел, что Утрилли протягивает ему какую-то бумагу, и услышал его вопрос:

— Узнаешь это письмо?

Освальдо взял листок, и внезапно ему все стало ясно. «Теперь они меня обязательно убьют», — подумал он. Но Утрилли, не дав ему времени на размышления, настойчиво повторил.

— Узнаешь или нет?

В его тоне звучала насмешка и угроза.

— Да, — сказал Освальдо.,

— Еще бы! Ну-ка прочти, пожалуйста!

— Я знаю, что тут написано. Я сам это писал!

— А-а, значит, ты писал! Значит, это ты писал дуче, что мы здесь, во Флоренции, ведем себя, как банда насильников, и что мы губим нашу фашистскую революцию!

Освадьдо нашел в себе силы сказать:

— Не совсем так.

— Ну, примерно! И ты по-прежнему держишься такого мнения?

Вецио не дал Освальдо ответить. Он положил зятю руку на плечо и, предостерегающе сжимая его, сказал:

— Ну же, Освальдо! Признай, что ты ошибся. Ты написал письмо в минуту заблуждения и сейчас же раскаялся в своей ошибке.

Теперь Освальдо был уверен, что его ждет смерть. И он смотрел очами жертвы на своих единоверцев, которые так унижали идею, запятнав себя злодеяниями и преступной круговой порукой. Он не сомневался, что письмо не дошло до дуче. Кто-то перехватил его. Значит, разложение коснулось и самых близких сотрудников дуче!

Снова заговорил Утрилли:

— Мы вызвали твоего зятя, во-первых, потому, что в свое время он поддержал твое заявление о приеме в фашистскую партию; во-вторых, потому, что он настоящий фашист и, как твой родственник, сможет засвидетельствовать перед всеми правильность происходящего сейчас разбирательства.

Освальдо попытался заговорить.

— Подожди, — прервал его Утрилли. — Сначала я должен предъявить тебе обвинение. — Он вытащил из красной папки какой-то листок. — Четвертого августа текущего года ты представил в федерацию рапорт, в котором обвинял камерата Карло Бенчини в буйстве и жестокости. Дело разбиралось четырнадцатого августа, и ты был признан виновным в клевете, тем более тяжкой, что она была направлена против ветерана нашего движения, повинного лишь в том, что он энергично разоблачал твое увиливание и пассивное отношение к революции. Ввиду твоего честного, хоть и не блестящего прошлого в отношении тебя была принята довольно мягкая мера взыскания, а именно, временное исключение на шесть месяцев. Но ты не удовлетворился этим решением и двадцать пятого августа осмелился обратиться к дуче, послав ему письмо на двух страницах, содержание которого я считаю бесполезным пересказывать. Теперь мы спрашиваем тебя, камерата Освальдо Ливерани, какого ты заслуживаешь наказания?

Освальдо посмотрел вокруг и увидел жесткие, враждебные лица. На губах Карлино застыла злобная улыбка. Амадори, казалось, наскучила процедура, и он с нетерпением ждал момента расправы; Утрилли положил руки на стол, довольный своей речью; Вецио избегал его взгляда и, стараясь придать себе непринужденный вид, зажигал папиросу. Теперь-то уж Освальдо наверняка знал, что его убьют, в нем не было больше страха, а только покорность. Но ему хотелось оставить о себе память: «Надо красиво умереть», — мелькнула у него мысль. Твердым голосом он заявил:

— Это письмо подсказала мне совесть. Сегодня меня не поняли, но я уверен, что когда-нибудь дуче выслушает меня.

Они не дали Освальдо кончить: Амадори первый ударил его наотмашь. Вецио встал и направился к двери.

— Учтите все-таки, что это работящий парень, — сказал он на пороге, и дверь за ним захлопнулась.

Но смерть — это не потаскушка, которой можно назначить свиданье. Ее ждешь, а она проходит мимо. Когда Освальдо посмотрелся в зеркальные стекла кафе «Колоннине», оказалось, что у него даже нет никаких ссадин на лице, он только стал весь красный, был оглушен и обессилел, словно после долгого бега. У него стучало в висках, мозг и сердце жгло огнем, мокрая одежда пропахла мочой. Он помнил, что Карлино, выталкивая его последним пинком, сказал:

— Это еще цветочки! Скоро будут и ягодки. А Утрилли, приоткрыв дверь, добавил:

— А пока что жди исключения!

В этом— то и был для Освальдо весь ужас: исключение, гражданская смерть! Невозможность участвовать во «второй волне», а ведь она близится и должна быть «решающей»… «Жизнь кончена», -думал Освальдо. А в довершение всех бед у него были основания подозревать, что его невеста снова встречается со своим соблазнителем, первым своим возлюбленным. И по всем этим причинам Освальдо решил не показываться больше в Монтале Альяна.

В этом году из-за засухи хлеб сгорел на корню. Крестьяне просили священников отслужить святой Маргарите молебен о ниспослании дождя. Фатторе, приятели Ри-стори, гадали у Сесто Кайо Баччелли, и тот посулил дождь на сентябрьское новолуние, но на этот раз тосканский чернокнижник ошибся в пророчестве. Барометр на площади Синьории предвещал великую сушь, а на термометре было тридцать шесть градусов! И это тридцатого сентября! Газета «Национе» запросила падре Альфани, городского оракула по вопросам погоды. Альфани заявил, что такой жары не было с 1895 года. К тому же тот номер, который в лотерейной гадательной книге называется «дождевым», вот уже сто три недели не выходил в розыгрышах. Стадерини без малого два месяца напрасно ставил на него. И этого было вполне достаточно, чтобы сапожник усомнился в мудрости зиждителя мира, коему повинуются солнце и звезды.

Но если господь бог и устроил себе каникулы, то управители домовладельцев весьма пунктуально являются за квартирной платой в конце квартала. Правила гласят, что жильцы обязаны сами вносить деньги в контору, но это ухо у корнокейцев глухо. Управляющие приходят с заготовленными расписками и грозят, что утруждают себя в последний раз: в следующий квартал на другой же день после истечения срока они «расторгнут договор». Однако управляющие прекрасно знают, что не так-то легко сдать квартиру на виа дель Корно. К повышенному тону они прибегают, чтобы заглушить жалобы жильцов на вонючую уборную, на потолки, с которых осыпается последняя штукатурка, на дырявые крыши и водосточные трубы.

На виа дель Корно никто, кроме Синьоры, не имеет собственного крова. Левая сторона улицы принадлежит Будини и Гаттаи, а правая — графу Бастоджи. Графский управляющий — толстяк, у которого вечно торчит во рту незажженная сигара. Мачисте всегда предлагает ему выпить, чтобы отблагодарить его за беспокойство. А управитель синьоров Будини и Гаттаи, человек с больной печенью, говорит в свое оправдание:

— Со всех вас вместе взятых мы за год и тысячи лир не собираем. Живете у нас дешевле, чем в ночлежке.

Для управителей самое главное — собрать квартирную плату, а через три месяца они являются снова. Они знают, что каждый корнокеец день за днем откладывает по одной — по две лиры, чтобы к концу квартала накопилась нужная сумма. Деньги обычно хранятся под мраморной доской комода, где их не могут достать мыши, против которых бессильны и кошки и капканы. Мышей на виа дель Корно уйма, они скребутся по ночам, не дают спать, как будто мало людям жары да собственных мыслей.

Особенно беспокойно спит молодежь. Марио вертится под простыней; на уме у него то Бьянка, то Милена, то разговор с Мачисте; ему кажется, будто он плывет один в утлой лодочке и ветер уносит его в открытое море. Но все-таки у него весла в руках, и он кое-как выгребает к берегу.

У Бьянки плеврит. В лихорадочном бреду ей чудятся во всем дурные предзнаменования: она целиком поддалась суеверию, в котором ее упрекает Марио. Она рисует себе страшные картины: вот она лежит на больничной койке, как Альфредо, «уродливая, хуже чем старуха»; си кажется, что Марио покинет ее.

Комната Милены — этажом выше. Милена спит в своей девичьей постели; из соседней комнаты доносится сонное дыхание матери. Милена долго не тушит свет; ей хочется заснуть, но не удается. В бессоннице она винит жару, мышь, скребущуюся за шкафом, фокса Каррези, который лает неизвестно почему. Винит и петуха Креции Нези, мух, комаров, слетевшихся на лампу. Милена тушит свет и подходит к окну подышать воздухом.

Улица пуста, насыщена обычными скверными запахами. Полицейский обход уже закончился, и кажется, что во всем городе улицы так же пустынны, как виа дель Корно. Безотчетно Милена поправляет комбинацию: бретелька спустилась с плеча, приоткрыв грудь, а ведь окно Марио почти напротив. Что если он увидит ее неодетой?… И невольно она обращает свой взгляд к окну Марио.

В комнате молодых Нези Аурора разбудила Отелло, услышав, как он стонет во сне.

— Что тебе приснилось? — спрашивает она. Не подумав, Отелло признается:

— Снилось, будто мой отец обнимает Лилиану, а я в них швыряю камнями. Приснится же такая глупость! — И он снова заснул.

Если люди спят — значит, у них не болит сердце. Но тем, кто лежит без сна до утра, у кого как будто мыши гложут сердце, нужно принимать веронал. Без рецепта врача веронал не получишь, но у Элизы есть знакомые в аптеке Бидзарри. И поэтому она сейчас спит рядом с Нанни глубоким, но беспокойным сном.

Когда Освальдо вернулся в гостиницу, Ристори сказал, что Элиза просит ее извинить — она устала и «сегодня не может». Освальдо пришлось провести ночь одному со своими страхами. Размышления принесли ему пользу: он наконец принял решение. Возможно ли, говорит он себе, что все ветераны-камераты ошибаются, а он один прав? Кто он такой, этот Освальдо Ливерани? Невольный дезертир, человек, опоздавший на войну и прозевавший поход на Рим! «Настаивая на своей ошибке, — добавляет он, — я рискую не участвовать и во „второй волне“! „Решающей“. Все говорят, что она вот-вот нагрянет!»

Освальдо берет бумагу, перо и пишет Утрилли письмо: дайте мне возможность делом доказать свое раскаяние, направьте мое рвение «как угодно, где угодно и против кого угодно».

Затем он принялся писать второе письмо — своей невесте о разрыве отношений с нею. Тут ветер захлопал рамами, и с неба хлынул первый осенний дождь. Виа дель Корно ослепили молнии, оглушили раскаты грома; гнетущая летняя жара вмиг исчезла. Ливень омыл фасады домов, двери и подоконники, затопил мостовую, и по ней понесся бурный поток; унес кучи отбросов и сорвал вывеску сапожника; залил часть угольного подвала и вынудил кошек искать убежища под навесами и в подъездах. На балконе у Нези петух убрался в курятник, а весь птичник Маргариты испуганно кудахтал и хлопал крыльями; фокстерьер Марии Каррези отчаянно выл.

Женщины проворно соскочили с постелей, чтобы снять белье, развешанное для сушки. А мусорщик, пирожник и землекоп, которые работают под открытым небом, перевернулись с боку на бок и выругались. Таков уж у нас народ: то просили дождя, а как полил дождь, кричат: «Чересчур ты милостив, святой Антоний», — и с испугом думают, что зима уже на пороге, зима с холодами и болезнями.

Только Джордано Чекки и Джиджи Лукателли не слышали грозы. Утром, едва проснувшись, они соорудят бумажные кораблики, и поплывут их флотилии из порта Стадерини в бухту Нези, огибая мыс Мачисте.