Свеча почти догорела; я зажег вторую. Ты сказал:

— Почему ты не ложишься?

Я снял пальто и ботинки и потушил свет.

— Ты не раздеваешься?

— Я посплю одетый, 'если ты не возражаешь.

— Ты опять сказал «если ты не возражаешь», да?

Мы оба легли на бок лицом к лицу; наши ноги соприкасались. Тебе пришлось согнуть колени, потому что кровать была коротка. И снова, после молчания, которого я не нарушал, думая, что ты засыпаешь, ты, продолжая свою мысль, внезапно сказал:

— Ты похож: на нашу мать, но сходства больше на той фотографии, что у бабушки, чем на той, что у тебя на столе. А я — нет, я больше похож на нашего отца. (С тех пор мы долгие годы говорили: наша мать, наш отец.)

— Что ты помнишь о нашей матери? — спросил я тебя.

— Ничего. Мне о ней рассказывала бабушка.

— Я тебе тоже говорил о ней на Вилле Росса, еще в детстве, помнишь?

— Смутно.

— В тот день, когда садовник дал мне тростник…

— Нандо?

— Да, Нандо… И второй раз, в автомобиле; и ты сказал…

— Что я сказал?

— Что ты ее не любишь.

— Значит, ты мне о ней говорил… А какая она была?

— Она была красивая, вот какая!

— Ты говоришь — она была красивая, желая сказать, что ты тоже красивый.

— Глаза у нее казались зелеными, и она всегда смотрела пристально и серьезно. Как ты, когда играешь в пинг-понг.

— А какой я, когда играю?

— Ты смотришь так, будто далек ото всех, погружен в какие-то свои мысли, словно ты вдали от мира и против всего мира.

— Я тебя не понимаю… Глаза у нее были зеленые, или они только казались зелеными? Ты хорошо ее помнишь?

— Если ты спрашиваешь, хорошо ли я ее знал, — нет, не могу сказать. Но лицо ее я помню очень хорошо.

— Что она делала?

— То есть как — что делала?

— Ну день ото дня.

— Жила, а потом умерла.

— Вот видишь, ты ее не помнишь! Бабушка тоже ничего определенного не говорит. Как же я могу полюбить ее, если вы и рассказать про нее не умеете?

— Но она была наша мать!

— Ну а дальше что?

— Она умерла, когда тебе было двадцать пять дней.

— Это я знаю. И Клоринда, кормилица, отнесла меня на Виллу Росса.

— Правильно, ее звали Клориндой…

— Она еще жива, но только уехала из Сан-Леонардо. В тех местах многое изменилось… Так, значит, глаза у нее были зеленые. Бабушка мне сказала, что она была высокая, в этом я похож на нее, ведь наш отец ниже среднего роста. Видишь, я тоже немного похож на нее.

— Она любила апельсины.

— И апельсиновое варенье тоже?

— Думаю, что да.

— А ты откуда знаешь?

— Я тоже расспрашивал бабушку. Но она не много мне рассказала… И еще мама не могла есть черствого хлеба. Бабушка говорит, во время войны это было прямо мученье.

— А еще?

— Она любила одеваться в черное.

— А еще?

— Ей нравились комедии со Стентерелло .

— Еще?

— Она не выносила большой толпы. Поэтому она никогда не ходила смотреть на Взрыв Колесницы в страстную субботу.

— Это тебе бабушка сказала?

— Да.

— Что еще?

— Еще… она была хорошей портнихой, ты это знал?

— Угу.

— Она работала в мастерской на маленькой площади — как идти по виа дель Корсо.

— Там, где гостиница «Памятник Данте»?

Мы разговаривали, лежа неподвижно, чтобы не растерять тепла, накопленного телом. Была уже глубокая ночь, через оконце проникал лунный свет, слабый, словно блики утренней зари. Иногда твое дыхание щекотало мне щеку, оно было мне приятно, и я старался придвинуться поближе. Время от времени, каждые несколько минут, слышались гудки машин.

— Это грузовички «Национе», они везут к первым поездам свежий номер газеты, только что из типографии, — объяснил я.

Я был счастлив рядом с тобой; счастлив оттого, что узнал тебя по-настоящему, оттого что ты здесь, со мной, что ты мне друг и мы с тобой разговариваем. Разговариваем о маме и о многом другом.

Потом ты заснул; дыхание твое было немного хриплым. С улицы донесся говор; я узнал голоса моих друзей. Подойдя к дому, они стали звать меня так настойчиво, что переполошили всю улицу. Поэтому я решил встать. Я взял со стола записку, которую было хотел занести в кафе, открыл оконце, сделал им знак замолчать и сбросил записку.

Один из приятелей прочел ее вслух; раздался общий хохот, и по моему адресу посыпались грубоватые остроты:

— Поцелуй ее от меня за ушком, этого твоего братца! — крикнул кто-то.

Ты продолжал безмятежно спать, словно в собственной постели. Когда я снова лег, ты перевернулся на другой бок, пробормотав во сне что-то неразборчивое.