В ту зиму умерла бабушка.

Это случилось в воскресенье; небо посерело от стужи, и на улице было так ветрено, что даже дух захватывало. Когда мы пришли, взгляд ее уже угасал, дыхание было частым и прерывистым. На ее табличке было написано: «Воспаление легких». В бреду бабушка, твердила: «Теперь сестра видит, что значит у меня горшок забрать! Теперь я умираю, видите, что вышло! Она такая добрая, а горшок забрала, и вот что вышло!»

Лазарет, как и приемная, находился на первом этаже; через окно видны были два дерева с голыми ветвями, в которых свистел ветер. С других кроватей доносились усталые голоса, иногда переходившие в жалобные стоны. В глубине комнаты за столом сидела сестра. Рядом с бабушкиной кроватью, обложенная подушками и закутанная в шаль, полулежала какая-то старуха. Она сделала нам знак подойти, потом сказала:

— Вот как это случилось. Другие женщины были недовольны, что у Казати есть ночной горшок, а у них нет. Тогда сестра отняла горшок и у нее. Вашей бабушке пришлось вставать ночью, и она захворала. Сейчас она бредит, но она хочет рассказать об этом.

Старуха взяла нас обоих за руки и прошептала, наклонившись почти к самому уху:

— Дорогие мои! Сколько мучений натерпишься за этими стенами. А я и без того немало горя хлебнула: один сын у меня в Америке, другой убит на войне…

Пока старуха говорила, ты в испуге смотрел на нее, широко раскрыв голубые глаза. Ты сказал:

— Спасибо, синьора. — И, протянув ей руку, отошел от кровати.

Бабушка лежала неподвижно, запрокинув голову на подушки, руки ее бессильно свешивались. В бреду она звала маму:

— Теперь мальчики останутся одни, что же мне делать?

Она не открывала глаз, только шевелила губами, томимая жаждой. Лицо ее, не озаренное сейчас ласковым взглядом, было худым и увядшим, мертвенно-бледная кожа на лбу и на висках натянулась. Сейчас это была старая, усталая женщина, как бы искавшая в смерти долгожданного отдыха; лишь ее слова, произносимые с мучительным усилием, свидетельствовали, что мыслями она по-прежнему с нами.

Ты не отрывал взгляда от ее лица; неподвижный, как изваяние, в безмолвной муке смотрел ты на ее агонию. На какой-то миг к бабушке вернулось сознание; она узнала нас и взяла наши руки в свою. По лицу ее текли слезы, а руки были сухие, холодные и в то же время горячие, как снег, который и леденит и обжигает. На следующий день она лежала уже в гробу. Семира обрядила бабушку в ее зеленое платье, вдела в уши серьги и, точно епитрахиль, повязала ей на шею шелковый платок.

Покойницкая находилась в подвале, где прежде, видимо, был погреб, — совершенно голая комната, и лишь на стене висело распятие. Гроб стоял прямо на земле. На лице у бабушки застыло почти веселое выражение. В комнате были лишь ты и я, и мы не ощущали ни страха, ни благоговения перед смертью. Бабушка словно улыбалась нам, долго и ласково прощалась с нами. И мы плакали слезами тихой печали. Бессознательно мы держались за руки.

Ложась в лазарет, бабушка передала сестре-монахине все свои сбережения. Двадцать четыре лиры. Мы подарили их сиделке.