1. По старым местам
Много раз собирался я побывать в Урало-Каспийском крае. Снова глянуть на Каленовский поселок, побродить по родным и памятным с детства местам. Вернуть на момент самую счастливую пору своей жизни.
Осуществить эту мечту мне удалось лишь в 1927 году.
Второго августа, в дни открытия осенней охоты, наша компания двинулась на лодках от города Оренбурга.
Мы проехали водой километров полтораста – до казачьего поселка Кардаиловки Оренбургского уезда. Там недели две скитались по степям и лугам, охотились за дудаками, утками, стрепетами и кроншнепами. Из Кардаиловки я выехал уже один. В Илецком городке сел на автобус, ходивший те годы до Гурьева. Побывал в Нижне-Уральске, пробрался в низовье реки Урала, заглянул в Каленый, прожив там всего четыре дня.
Моя поездка была разведкой. На следующее лето та же компания снова погрузилась на лодки в Кардаиловке и поплыла вниз по Уралу. На этот раз нам удалось добраться до Каленого.
Там мы прожили дней десять. На воде мы были около полутора месяцев. Проехали на лодке не меньше тысячи километров.
Вот об этих поездках я и хочу рассказать.
2. По Уральской степи на автобусе
Верстах в трех от города Илека сохранился земляной вал, отделявший Уральскую область от оренбургского казачества. С особым, щемящим сердце волнением садился я на автобус в Илеке. Сейчас он помчит меня в глубь Уральской области, в центр уральского казачества. Там, за Уральском, ближе к Каспию, в поселке Каленовском я провел детство. С тех пор, больше двадцати лет, я не бывал в этом крае. Детские впечатления неизгладимы.
Теперь я страшусь этих воспоминаний: ведь мой учитель детства – яицкий казак – сам потерпел крушение: мой первый друг оказался самым упорным врагом новой жизни, ярым контрреволюционером. В. Короленко, мельком глянувший на этот край в 1900 году, писал в своих очерках «У казаков»: «Да, казачий строй выработал особенный человеческий тип… Что внесет он со своей стороны в ту будущую волю, которая должна теперь вырабатываться не на “украинских началах” борьбы, а на началах, одинаковых и для Уральска, и для Илека, и для киргизской степи, над которой в эти минуты перед моим взглядом там, за Уралом, висела туманная мгла…»
Теперь мне предстоит посмотреть, что сталось с уральским казачеством после прихода этой, тогда еще «будущей воли», проверить свои детские впечатления, увидеть, как теперь живет уральский казак.
От Илека до Уральска дорога идет Бухарской стороной – через село Бурлин, известное в крае своими огромными скотскими базарами. Отсюда она круто поворачивает, отходя от Урала в глубь степей, бежит солончаковыми степями, выходит на ковыльные просторы и к Уральску скатывается лугами.
Автобус по степи стал ходить недавно. Казачье и крестьянское население им не пользуется: правление Уаса решило отменить скидку для крестьян: все равно, дескать, они не пользуются автомобильным сообщением. На этот раз едут трое торговцев, кооператор из Илека и большое семейство ответработника-казаха.
Автобус быстро проносится мимо станиц, не давая возможности вглядеться в новую для меня казачью жизнь. На переправе через реку Илек, бегущую в Урал из-за Актюбинска, машина шумит и сердится, разгоняя стадо быков и лошадей. Молодой казах в ушастом малахае пытается на низкорослой лошадке обогнать нас. Оскалив желтые зубы, он с минуту несется рядом с «фиатом», потом с гиканьем поворачивает в сторону и довольный едет обратно: степная картина, ставшая обычной и даже шаблонной после есенинского жеребенка. Казаки молча поглядывают на новое для них чудовище, и не узнаешь, что они думают о нем.
Дорога однообразна и пустынна. Степь проносится мимо ковыльным седовато-серым полотнищем, и, если бы она не навевала на меня детских воспоминаний, она могла бы и мне показаться мертвой и скучной. Но я вырос в Уральской степи. Серыми призрачными зверками скачут по равнине перекати-поле; на курганах, по-местному – марах, черными точками маячат хищники, мелькают остатки зимних вешек. И больше ничего. Но я с детства помню о жаворонках, о желтых сусликах, которых мы выливали из нор водою. Я знаю, что по ковылям прячутся осторожные дудаки, стрепета. Помню поездки на бахчи, где зреют лучшие в мире «фрукты» – сладкие арбузы и душистые дыни. В моих глазах скачут быстроногие сайгаки, по рассказам казаков снова появившиеся в здешних местах. Степь снова расцветает в моем воображении, и я сейчас еду не на «фиате», а гонюсь верхом за одичавшим аргамаком, стараясь накинуть ему на шею аркан, как то ловко делал друг моего детства, казах Алибай. Мои глаза невольно ищут на перекрестках дорог горку арбузов и дынь: в прежние времена казак, возвращаясь с бахчей, непременно оставлял здесь подарок проезжим. Я спрашиваю моих спутников, сохранился ли этот добрый старый обычай. Торговцы усмехаются: «Нет, это давно уже вывелось. Дураков не стало. Теперь все идет на базар».
Навстречу нам почти непрерывными караванами тянутся по степи обозы: на быках и верблюдах везут яблоки. Уральские яблоки отправляются преимущественно на Саратов и Оренбург. Здешние яблоки вкуснее ташкентских. Уральские сады расположены по реке Чаган, впадающей в Яик под Уральском. В них вызревают различные сорта яблок: есть несколько сортов аниса, среди них славится московский – бархатный, есть и крепкая антоновка. Много малиновки, растет бледно-розовая грушовка и вкусный кальвиль. Немало более дешевого яблока – черного дерева, перцовки и мягкой, скороспелой белянки. Вызревает в большом количестве ранет. Вся торговля яблоками в руках частника. Я некоторое время не понимал, зачем торговцы и их агенты, едущие со мной в автобусе, так старательно считают возы с яблоками. Они отмечали даже сорта, узнавая их по упаковке. Оказывается, их задача – телеграфно сообщать компаньонам в Оренбург, сколько идет яблок из Уральска. Те уже по этим данным решают, задерживать ли яблоки или, наоборот, сбывать их быстрее. Купцы всю дорогу горестно ахали: за сутки мимо автобуса прошло более четырехсот возов, это не меньше ста тридцати тонн. «Беда. Катастрофа. Через неделю яблоки в Оренбурге будут нипочем». Проходят последние возы с падалицей, она быстро портится, ее спешат поскорее сбыть. За ней следует подбор-щипаница, то есть собранные с деревьев спелые крепкие яблоки.
Я спросил кооператора, почему они не пытаются эту торговлю вырвать из рук частника.
– Пытались. Ничего не вышло. Погноили яблоки. Специалисты-яблочники – все старые торговцы.
Имя известнейшего купца в крае произносилось повсюду. Нынешний год, ввиду редкого урожая, он, по словам агента, наживает больше ста тысяч. Им на корню скуплены заблаговременно все лучшие сады по Чагану. Он, как чеховский купец Варламов из повести «Степь», нагоняет на остальных торговцев страх и трепет: рынок всецело в его руках.
– Почему вы на него так рьяно работаете? – спросил я агента. – Почему не идете в кооперацию?
Агент усмехнулся:
– Разве кооперация так заплатит мне? Там же «режим экономии». А дело всегда требует широты и размаха.
В Бурлине мы остановились на ночлег. Сегодня здесь базарный день. Народу на площади много. Немало и скота. Но нищим мне показался базар в сравнении с прежними уральскими торговыми гульбищами, когда сюда съезжались со всего края богатеи казаки и украинцы, сгоняли баранов, лошадей и рогатый скот. Здесь впервые, после многих лет, я увидел и услышал типичный резкий говор уральских казаков. Увидел даже их старые малиновые околыши: теперь их носит молодежь как эмблему революции.
Чаем нас угощала уральская казачка. Муж ее был украинец, но я узнал ее происхождение по говору, похожему на московский, только резко ускоренного темпа.
– Каймачком бы, хозяюшка, угостила.
Казачка взглянула на меня светлее, внимательнее и засмеялась:
– Тепло, вишь, стоит. Восейка (на днях) ставила каймак, холодней был стало, а нонека киснет он уж очень скоро.
Мы договорились: она обещала угостить меня каймаком – топлеными сгущенными сливками – на обратном пути. В помещении, где мы расположились чаевничать, сидели два пожилых казака. Один был из поселка Свистун, другой – из Трекина, описанного В. Короленко. Оба были уже на взводе. Перед ними поблескивала порожняя бутылка. Свистунский казак обнял за плечи своего земляка и шептал ему горячо на ухо:
– Тамыр ты мой! Во никак не думал тебя живым стретить. В мертвых считал. Давно я тебя схоронил, Евстигнеич!.. Оба, значит, мы друг друга к Миколе спровадили. Выйду на Урал и думаю: «Не один ли я на свете-то остался?..» А тут гляжу, Гришанька, друг заветный! Помнишь, чай, как на багренье вместе на моем Мегреневом скакали. О, конь-то был! Все багры у казаков вдребезгу расшибали!
– А что, земляки, багренье-то у вас теперь ведется?
Багренье – это зимнее рыболовство баграми: длинными сосновыми шестами с железным крюком. Мне самому доводилось бывать на багренье. Это были торжественные и веселые дни для казаков. Со всех концов области скакали они к Уральску на лучших своих лошадях. В лисьих и волчьих шубах, заранее погулявши, они с гиканьем лихо мчались к «ятови», месту зимней спячки рыбы. По дороге сшибались санями, беззлобно, но мастерски ругали друг друга, пели песни. На берегу Урала стройно располагались с баграми в руках и по «удару» пушки бросались на лед. Рыба, спугнутая необычным шумом, кидалась по реке и натыкалась на багры, частоколом опущенные в проруби. Скоро на льду высились груды рыбы. Дневной улов иногда доходил до трехсот пятидесяти тонн. Из центра наезжало на багренье множество торговцев. Рыбу часто продавали еще подо льдом. Происходила игра на счастье, своеобразная торговая лотерея. Икряная рыба ценилась в несколько раз дороже яловой. Белуги встречались такой величины, что, помню, мои ноги не доставали земли, когда казак забросил меня на ее спину. Белуга сломала десятка два багров, пока ее не задержал один из счастливцев. Казакам было где показать свою удаль и молодечество. Я видел, как лбищенский казак Киреев, попав в полушубке и валенках в полынью, из воды повыкидал, сняв с себя, всю верхнюю одежду и тогда вылез на лед: помочь ему казакам было «недосуг».
Свистунский казак, встревоженный моими вопросами, предался воспоминаниям о былых временах:
– Помнишь, помнишь, Гришанька, как мы цапали с тобой белуг и осетров? Да все икряные!.. Я всегда перед выездом к своему пьянице долговолосому ходил:
«Благослови, батя, улов будет – Миколе на лоб трехрублевую свечу приляпаю и тебе икорки привезу. Молись усердней!»
Казака долила пьяная тоска, он не выдержал, вскочил, затопал и запел отчаянную плясовую:
Притопывая тяжелыми подборами больших сапог, он сотрясал своими ударами ног летнее жилище. Казачка с улыбкой смотрела на разгулявшихся земляков. Плясун обнял своего друга, крепко поцеловал его три раза и закричал:
– Во, божусь перед иконой: стречу тебя через сто лет, четвертную поставлю, хоть на мне и шароваров не будет! Споем, Гришанька, старинную, что баушки наши певали:
Гришанька подхватил мотив, и они, обнявшись, запели пьяно, тоскливо, протяжно, покачиваясь в такт песне:
Всю ночь тосковали в песнях казаки. Рано утром автобус двинулся на Уральск.
3. Земляк Маркушка
В Уральск я приехал двенадцатого сентября. Мне хотелось поскорее выехать на низовье, где живет коренное казачество. Пятнадцатого должна начаться плавня. К ее началу надо непременно добраться до Каленовского поселка. В прежние времена там происходил сбор войска на осеннее рыболовство. Меня до крайности поразило, что в Уральске никто не мог сказать наверняка, бывает теперь плавня или ее нет, как и багренья. Это мне показалось просто невероятным. Раньше эти дни были всенародным для казаков торжеством, будоражливо отражавшимся на всей области. Сейчас уже со всех концов, по всем дорогам тянулись бы к Каленому обозы с разноцветными бударами, скакали бы сломя голову торговцы, представители войскового управления и просто праздные зрители, жаждущие взглянуть на редкое зрелище.
В местной газете даже краткой заметки не появилось о предстоящей плавне. Я не знал, что и думать. Решил поскорее глянуть своими глазами и только не решался, каким способом мне добраться до Каленого.
С 1925 года по Уралу до Гурьева стали ходить пароходы. Вечером я и отправился по Советской улице к пристани. Автобус шел только через два дня: к моему приезду изменилось расписание.
Погожий день тихо угасал. Небо от края до края подернулось красноватой дымкой, как зарумянившаяся пенка каймака. На улицах было пустынно. Уездная тишь губернского города смотрела серыми, сонными глазами из каждого закоулка. Единственное живое существо – пестрая свинья подкапывала носом дряхлый деревянный забор. Я прошел рядом с ней. Она с достоинством сытой животины невозмутимо глянула на меня исподлобья и опять занялась своим делом. Старинный Михайловский собор тихо синел над Уралом вблизи пристани. Волжского типа пароход «Пасынок» неподвижно покоился у берега. Десяток рабочих, кончивших погрузку, мирно раскуривали на деревянных сходнях махорку. Я спросил у них, сколько времени пройдет пароход до Каленого.
– Да кто же его знает? Может, неделю, может, две, может – и больше. Восейка вон тут на виду простоял неделю, а затем опять сюда привернул. Самое верное, идите на базар, там с казаками доедете на быках, – посоветовали они мне без малейшей иронии.
Я тихо повернул обратно в город. Заря погасла. Урал посинел, стал сумрачней и холодней. Спешно пролетела над водой стайка белых чаек. Веяло предосенней грустью и степной тишиной. Длинная широкая улица глядела на меня заброшенной большой дорогой, давно не знающей путников. Никого! Словно я находился не в губернском городе, а где-нибудь в степном покинутом ауле. Я повернул на Чаган и вышел на реку около Куренской мечети. Здесь было еще унылее и тише. Степь молочно-сероватым полотнищем беспомощно поникла под потухающим небом.
Притаился, как серый зверь, Буян-остров. Бескрайние поля, пустынная дорога и степная речка, где когда-то бушевал Пугачев и где еще недавно происходили жестокие драки, теперь были охвачены великим покоем. В голову навязчиво лезли буйные есенинские стихи, так мало соответствующие минуте:
Я вышел к Уралу, туда, где когда-то была Ханская роща и против нее знаменитый учуг – решетчатая перегородка, задерживавшая уход рыбы вверх по реке. Роща вырублена в голодные годы, учуг снят в 1919 году. Теперь казаки уже не являются монопольными владельцами Урала. Сами они, как малая народность, входят в Казахстан. И звание «казахов» передано киргизскому населению. С реки снята их ревнивая охрана. Раньше здесь, ниже учуга, не разрешалось не только ездить на лодке, но даже искупаться нельзя было. В. Короленко описывает испуг казака-пикетчика, когда он спросил его, можно ли ему покупаться в Урале: «Что это вы, бог с вами! – произнес он с изумлением. – Как можно в реке купаться!»
Возвращался я от Чагана по бывшей Штабной. Памятная улица! Когда я учился в Уральске, на ней именно происходили знаменитые кулачные бои русских с татарами. Реалисты и воспитанники духовного училища являлись всегда зачинщиками этих драк. За ними уже стенка на стенку шли взрослые. Героем русской стенки был казак Егорка Спирин. У татар – красивый, стройный Казя. Помню, не успевал из-за угла показаться Спирин, как раздавался панический крик:
«Спирян килатыр!» (Спирин идет!)
Татары обращались в бегство. Один Казя выдерживал с ним бой. Этот Спирин, как рассказывали мне, погиб в одной из станиц от рук генералов Толстова и Моторного. Спирин начал организовывать по станицам красных казаков: это было при самом начале Гражданской войны. На один из митингов в станицу явился из штаба с отрядом Толстов, позднее возглавлявший уральскую Вандею. Митинг был разогнан, причем геройски сопротивлявшийся этому Егор Спирин погиб. Его замыслы соединить казаков с революционной Россией заглохли вместе с его смертью. Как сейчас вижу его сильную, характерную фигуру, широко шагавшую к месту боя; наш детский герой оказался и героем революции, о которой мы тогда, в детстве, и не думали.
Утром я отправился на базарную площадь. Там я скоро разыскал казаков с низовья, приехавших в город за извозом. Спросил, нет ли здесь каленовских казаков.
– Как не быть. Вот те тагарки (кибитки) каленовцев. Третий день стоят. Да смотри, это сам Марк Карпыч шагает. Може, знаешь его?
Марк Карпович был моим сверстником, одним из близких друзей и сотоварищем по играм. Понятно, с каким волнением я воззрился на шагавшего по площади казака. Его окликнул зычно один из казаков и подозвал ко мне. Молодой мужчина, смуглый, как древний пергамент, с резкими чертами лица, заросшего черными волосами, круто повернулся и подошел к нам. Знакомые лукавые глаза блеснули острой улыбкой и вопросительно остановились на мне.
– Марк Карпыч, вот человек тебя ищет. Сказыват, старый знакомый.
Пять секунд, не больше, ощупывали меня хитроватые, узкие, восточного типа глаза Маркушки, как звали мы казака в детстве. Вот они радостно засверкали, лицо зарябилось светлыми излучинами, руки его коротко метнулись по воздуху, и он взволнованно заговорил с гортанными придыханиями:
– Х-хы!.. Валька, никак, зарраза ты этака!.. Рразрази меня бог – Валька!.. Да, право же – он самый. И мурло и мурун тот самый. Аман-ба!.. Помнишь, как в альчи возле сторожки играли, по льду? Эх и здорово же ты играл! Лупили мы те тогда, пострели те в варку-то! Здорово лупили, ревел аж, а нас всех обыгрывал. Ей-ей!
Казаки смеялись. Маркушка все это выбрасывал из себя, стоя недвижно на одном месте, как в строю; только лицо его лучилось бликами неудержимого смеха и лукавой иронии. Он был тот же самый Маркушка, что и двадцать лет назад: игривый, славный, радушный. Мне казалось, что я так же сразу узнал бы его, как он меня. Мы забросали друг друга вопросами, не успевая отвечать на них.
– В Каленый едешь? Вот спасибо! Не забыл, вишь, нас. А мы сами себя забыли, почитай. Бежим из поселка. Капут нам пришел. Мы теперь уже не казаки. Новые казаки вон в малахаях. Мы – русскими стали. Катай, катай в Каленый. Не узнаешь поселок. Степь хочешь посмотреть? Сусликов вместе выливали. Как же, все помню. Ровно вчера было! Степь не та стала. Совсем не та. Никто ее не коснется, не ширнет, не пырнет. Лошадей нет у нас. На быках, на тагарках теперь раскатываемся. Степь стоит золотая. Ржаники выдули выше колен. Ковыли поросли там, где раньше отродясь их не было. Копанки все пообсыпались, дороги заросли. Найдешь ли ты лошадь? Это задача. Мы давно приобычились к волам. Я третий год езжу в тагарке, как князь, соль по кооперативам развожу… Поезжай, посмотри на казаков. К нашим забеги, чаем прикажи себя попотчевать. Скажи моей марзе: в поселок скоро не попаду. К Бузулуку извоз взял. А живем мы, прямо надо сказать, плохо. За что боролись, то и получили. Нажитки, пожитки размотали вконец. А ведь были – куды там! – прямо буржуями. После мы еще больше зажирели, прямо как севрюга старая на ятови. В живых-то у нас мало мужиков осталось. Из моих сверстников пять-шесть на поселке живут. Стариков – Андриан Федорыч да тезка мой шиворот-навыворот, Карп Маркыч. Чуть ходит, а опять будто за сайгаками в степь ладит. Охотник куды! А мне теперь наплевать на все. Барь-берь (безразлично). Волчьи-то шубы все поснимали с казачьих плеч. И за дело: не будь дураками, не воюй против России.
– Ты разве сам-то не воевал?
– Как не воевал, воевал! До Александровского форту драл без оглядки. Гярой! Вольность казачью отстаивал. Веру православну защищал, – издевался над собой со злобой и беспощадной иронией казак. – На уру лез, что твой Еруслан Лазаревич…
– Ну а теперь как живете?
– Плохо. Скажи там у себя в Ленинграде: болеем телом и скорбим душой, а помирать все одно не хотим. В случае чего, готовы постоять за новую Россию… Обиды не помним.
Я спросил у него насчет плавни.
– Как же, как же, будет плавня, не знай только, шестнадцатого либо поздней. Нонека, поди, впервые казаки будары покрасили. Посмотри, поезжай. На быках не поспеешь. Автобусом езжай, если акча в кармане водится.
Утром я выехал в Каленый на автобусе.
4. По низовым станицам
От Оренбурга Урал течет до столицы яицких казаков в западном направлении. Здесь он круто повертывает на юг, зачуяв низину Каспия. Степь за Уральском покойна и ровна, как стол. Автобус быстро бежит по проселочным пыльным дорогам. Здесь, на правом берегу реки, рассыпались до самого моря наиболее оживленные раньше старинные казачьи поселки и станицы. Они мелькают через каждые полчаса. По рассказам земляков и из книги Д. Фурманова о Чапаеве я знал, сколь ожесточенной и упорной была в этих местах Гражданская война. Но то, что я увидел своими глазами, превзошло мои ожидания. Ребенком я не раз проезжал по этой дороге.
От детских воспоминаний, естественно, картина разрухи усиливалась, становилась для меня живой, очевидной. Теперь вместо улиц повсюду высились беспорядочные кучи кирпича. На самой длинной улице богатого Лбищенска я насчитал не больше десяти жилых домов. Казалось, мы проносимся по старым степным кочевьям, давным-давно покинутым людьми. Огромная красного кирпича церковь на площади была наглухо забита. Казаки теперь уже не молились. На мой вопрос в Каленом, где тоже церковь заперта: чем объяснить такое резкое падение религии у казаков, любивших прежде торжественные богослужения, – казак Зарудин ответил мне:
– Наш старый поп любил спрашивать нас: «Ну что, казаки, попа надо вам пока?» Мы всегда раньше говорили: «Попа надо пока». Теперь «пока» это минуло. Не об чем нам лоб расшибать. С богом делов не ведем. Он нам не нужен. И мы ему тож. Надолго разошлись. Бог любит тороватых, а не дыроватых.
На пустынной лбищенской площади безлюдно и тихо. Лишь в дальнем углу на завалинке около кооператива сидят трое казаков и лущат семечки. Воспользовавшись часовой остановкой, я направляюсь в лавку за папиросами. Приостанавливаюсь около казаков и спрашиваю у них, где здесь квартировал Чапаев в памятную ночь казачьего набега со стороны Саламихина.
– Во здесь, – указали они на разрушенный кирпичный дом.
– Из вас не видел ли кто, как он погиб?
– Как не видать. Народ видел. Этим порядком, сказывают, отступал, – махнул казак рукой вдоль улицы. – Там вот повернул переулком, а на Красном яру в Урал спущался, – неторопливо объяснил мне казак.
Я поспешил к автобусу. Казаки продолжали тихо беседовать, не оглядываясь в мою сторону. На пыльной дороге я увидел винтовочный разряженный патрон. Эта медяшка, теперь обезвреженная и никому не нужная, валялась здесь давно: стенки ее покрылись голубоватой плесенью. Томящая жарища, бледноватое, усталое небо, едкая пыль, полосы седоватой мертвой степи, безлюдье – как все это плохо вязалось с тем, что эти места не так давно еще были свидетелями жестоких и страшных побоищ. Эта приуральская полоса, где я теперь проезжал, – от Уральска до Каленого – пострадала больше всего. Красные стояли в Сахарновском поселке, в десяти километрах от Каленого, когда казаки свершили свой обход по Кушумской долине мимо Чижинских болот и со стороны Саламихина вышли на Лбище, где стоял чапаевский штаб и находились тыловые склады. Казаки рассказали мне, что в Сахарном их частями был подожжен лазарет, где пожарищем было уничтожено около трехсот больных красноармейцев. Красноармейцы, отступая от Сахарного, в порыве гнева жгли казачьи станицы, где из каждого закоулка на них ощеривалась тупая ненависть и из каждого окна плевалась огнем смерть. Красные взорвали церковь в этой станице. Все мужское население ушло из станиц. Те, кто не мог идти, прятались по лесам и в степи. В Каленовском поселке я сам находил кости и черепа людей на берегу в тальниках возле перевоза. Уверяли, что эти трупы были принесены волнами из Лбищенска. Если это справедливо, то их несло больше семидесяти километров. Урал розовел от крови.
А теперь мертвая тишина царила по станицам. Все это уже поросло быльем, и только развалины и опустевшие станицы безмолвно напоминают еще о том страшном времени. В Лбищенске я спросил у казачонка, вертевшегося около автобуса, помнит ли он что-нибудь о войне в их крае.
– Маманька сказывала: мужики по станицам шли. Казаков били. Сам-то я малой был. Не видал. Пожары быдто помню, да как папанька уезжал, помню.
К четырем часам вечера автобус пронесся по улице Каленого, сбросил меня и мои вещи на площади и запылил дальше к Калмыкову. Осматриваюсь по сторонам: как посерел, ссутулился мир, где прошло мое детство! Церковь выглядит игрушечно маленькой и жалкой. Сторожка при ней, где я учился азбуке у дьякона Хрулева вместе с казачатами, убога и приземиста, как сказочная избушка на курьих ножках. Моя первая alma mater! Но от нее в душе осталось не меньше впечатлений, чем от московского университета Шанявского. Серая площадь начинает вдруг оживать. Кубари, альчи, мазилки, масленичные гульбища казаков, вот этот угол, где мы с Маркушкой шлепнулись со спины буланого «маштака», казачьи песни – все это ожило на момент и захлестнуло настоящую минуту. А из окон меня рассматривают казачки. Их лица мне кажутся страшно знакомыми, но узнать я никого не могу. Захожу в ближайший двор. Казачка с ясным и спокойным радушием приглашает меня в избу. Иду. Та же поражающая глаз чистота царит в комнатах. Ни пылинки: полы моются каждый день. В обуви нас, детей, никогда не пускали в «горницу». Только босиком. Тот же киот с темными старинными иконами. И вечная лампада. Здесь, в женском уголке, еще хранится связь с молчаливыми темными богами, отвергнутыми казаками.
Иду по поселку. Каленый пострадал гораздо меньше других селений. Из двухсот с лишком домов здесь порушено не больше полсотни. Сожжена школа, теперь переведенная в старый дом священника. Захожу на окраине в дряхлый двухэтажный дом к Матрене Даниловне. С ее детьми я рос в одном дворе. Двор одряхлел без хозяйского присмотра. У поваленных плетней, как и встарь, возится казах Доса-Галей. Вхожу в избу. Матрена Даниловна месит темную муку в большой деревянной чашке. Услышав мое имя, ахает, берет меня за руку и ведет к окну. Внимательно осматривает ослабевшими глазами. Она живет теперь вдвоем со своим младшим, девятнадцатилетним сыном Георгием. Остальных ее сыновей разнесло бурей по свету. Муж и дочь умерли от тифа.
Вечером старая казачка угощает меня огромными тонкими блинами с каймаком, жареным судаком и подробно рассказывает мне о годах Гражданской войны. Она в свое время была передовой женщиной в поселке. Несмотря на насмешки односельчан, она первая повезла своих детей учиться в город. В ее эпическом повествовании о страшных годах нет и тени сочувствия казачьим «подвигам» и ненависти к красным. Она умно иронизирует над земляками, и только изредка нотки личных утрат врываются в ее спокойную речь.
– Да, теперь уж казаки не поют, как раньше горланили, о своей неустрашимой храбрости и о своем достатке. Покойный Арсень Фомич, подвыпив, любил петь и баб всегда заставлял петь хвастливую песню казаков:
Правда, эта песня не наша, ее составил бузулукский воинский начальник. Мы любили другие, старинные песни…
Мы беседуем долго, за полночь. Я пытаюсь объяснить себе, из каких корней выросла эта ненависть казачества к революционной России. Казаки и особенно казачки теперь и сами не могут ответить на этот вопрос. Но мне сейчас уже многое понятно и ясно. Слишком органически крепко был заквашен их своеобразный общинный мир. Веками сплетались в один плотный клубок их быт, их верования, их хозяйственный уклад. Исключительная для нашей деревни материальная обеспеченность наряду со старообрядческою неприязнью к культуре создавала и питала казачье самодовольство. Мужика они и близко не подпускали к Уралу. Переселенец, проезжавший по области, удочки не мог бросить в реку. Казачата встречали проезжих мужиков гиканьем, свистом и камнями, как особую, низшую породу. «Музлан» – иного слова они не знали для названия крестьянина. Их община, где было много своеобразного, не имела никакой увязки с остальной Россией. Помню, какими дерзкими бунтарями казались всем богачи Вязниковцевы, впервые выписавшие в поселок граммофон. Старообрядцы плевались и проклинали эту «чертовщину». Даже сенокосилки, появившиеся в области на моих глазах, были для большинства «дьявольской» выдумкой. Газеты, книги, помимо староцерковных, считались развратом и греховным баловством.
Мне самому доводилось испытывать, с какой ненавистью смотрели старухи на иногороднего, особенно если он был «табашник». Когда мы впервые проезжали по области, нам часто не давали посуды из боязни, что мы ее «запоганим». Эта ненависть веками превратилась в физическое отвращение к «чужим». У женщин – зачастую в истерию. Ребенком я наблюдал, как заезжий врач делал в церкви опыты над «бесноватыми» казачками. Это зрелище было поистине жутким: казачки орали и бились, как будто в них на самом деле сидел бес. Воду, поднесенную к их рту в нестарообрядческой посуде, они выплевывали, как яд. Их чутье обострялось до последней степени. Это не было притворством, это было болезнью, казавшейся окружающим чудом. Мог ли этот старозаветный мир понять, хотя бы смутно, революцию? Это была благодатная почва для их тупых и ограниченных военных вождей и правителей, начавших ссору с саратовским совдепом, перешедшую в ожесточенное побоище.
5. Осенняя плавня
Каленовский поселок широко известен по Уральской области: испокон веков отсюда начиналась осенняя плавня. Плавня давала казакам четверть годового улова рыбы: около восьми тысяч тонн. Но нас, ребят, в то время мало занимала экономическая сторона рыболовства. Эти дни пленяли нас другой стороной: широким своим размахом красок, звуков, необычностью зрелищных впечатлений. Дни плавни были для казачат своеобразным пасхальным праздником.
Теперь я приехал сюда взрослым человеком, чтобы взглянуть снова на плавню. Я ночую в том самом доме, где двадцать лет назад я впервые увидел этот своеобразный казачий промысел, так непохожий на обычный деревенский труд. Мне трудно уснуть. Всю ночь воспоминания навязчиво теснятся в моем сознании. В полуяви, в полусне я вновь переживаю старину… Где-то вблизи под окнами шумят обозы, резко и весело покрикивают казаки. Под окнами слышится зычный, типичный окрик: «Пущате на фатеру-то, што ль?» В избах невообразимый шум и гвалт. Вся область в эти дни стекалась в Каленый. До трех тысяч будар сползались в этом месте к Уралу. По Уралу за рыбаками двигались обозы. Купцы «из Московии» приезжали сюда за рыбой. Везли с собой различные невиданные товары и нам, ребятам, незатейливые, чудеснейшие для нас в то время сласти и ряд наивных развлечений, обычных для Центральной России в пасхальную неделю. Здесь впервые я увидал карусель. На плавне узнал и навсегда унес с собой вкус сладких черных стручков и приторных пряников – «жамков», как их называли казаки.
Поднялся я с постели вместе с солнцем. Через полчаса уже ехал в сопровождении Георгия прямиком к Уралу. В поселке тихо и буднично. Мы едем верхом на жеребятах, впервые появившихся в поселке этой весной. Мои ноги едва-едва не достают до земли, и я похож на Дон-Кихота, а молодой казак – на моего верного слугу. Гнедой жеребенок весело гарцует подо мной, и ехать на нем приятно. «Погрунтим», – предлагает Георгий, и мы пускаем жеребят сдержанной рысью. Впереди блеснул старый Урал. На западе – серые молчаливые степи. Впереди по дороге тащится подвода на быках. На возу стоит покрашенная в коричневый тон будара. Сзади шагают четверо казаков в широких, разных цветов шароварах. В бударе виднеются невод, веревки, сети-ярыги, колотушки, подбагренники. Едут на плавню. Обгоняем подводу. Казаки кричат нам:
– Не раздавите коней, драгуны!
Выезжаем к реке в том самом месте, где начиналась плавня. Здесь берег километра на три обнажен от леса. По откосам над крутым яром еще с вечера выстраивались в несколько рядов разноцветные будары. Рано утром я вместе со сверстниками взбирался на большое сучковатое дерево и оттуда жадно глазел на эту редкостную картину. Дерева этого уже нет, но пень от него остался. Георгий говорит, что его срубили лишь в прошлом году. Ниже всех по Уралу стояла кошомная палатка рыболовного атамана. Около нее чернела неуклюжая пушка. Масса духовенства в праздничном облачении служила здесь же торжественный молебен. Близилась торжественная минута: все ждут пушечного «удара» – сигнала к отправлению. Казаки в белых шароварах и разноцветных рубахах суетятся каждый у своей будары. Крепят снасти, привязывая их к лодкам. Важно выходит атаман из палатки и направляется на передовую лодку, уже покачивающуюся на голубых волнах покойного Урала. На несколько секунд все кругом замирает в страшном напряжении. Наконец бухает тяжелый пушечный выстрел. Казаки с бударами в руках бросаются к реке. Лодки летят с яра по воздуху в воду. Так же по воздуху прыгают за ними и ловкие рыбаки. Тысячи будар в одну минуту оказываются на волнах. Быстро замахали в воздухе легкие весла. Лодки помчались вперед, стремясь скорее к ятови, месту спячки рыбы, где, по особому знаку, они будут бросать невода. Впереди линия лодок, так называемых «депутатов», с атаманом во главе. Они не дают вырываться вперед особо рьяным рыбакам, сдерживая их пыл мастерскими ругательствами, а если это не помогает, они рубят у них топориками весла.
С вершины дерева кажется, что казаки просто бегут по воде, отталкиваясь веслами. В этой суматохе то и дело опрокидываются вверх дном легкие будары. Рыбаки барахтаются возле них. Если казак, отбившись от своих, пробует ухватиться руками за чужой борт, его отталкивают веслами, крепко бьют по «варке» – голове.
Но не было случая, чтобы казак утонул на плавне. «Казак плавает лучше чухни».
А в это же самое время по степной дороге ползут вперед обозы. Первая остановка рыбаков в поселке Антоновском – за тридцать километров. Там после первого улова начинается базар. Степью, без дороги, в несколько линий скачут купцы, спеша на место базара. Невообразимый шум и гвалт стоят на этой рыболовной ярмарке. Каждому обозу надо разыскать свою рыболовную компанию. Для этого возчики над тагарками вывешивают особые знаки. У кого над повозкой болтается тряпка, у кого – резной петух, у кого – шумливая вертушка. Кто-то повесил на дугу детский бумажный змей. Каких только эмблем и изображений не увидишь здесь! Но мало этого: извозчики звуками кличут своих рыбаков. Какой же это получается дикий и своеобразный джаз-банд! Здесь колотят в медный таз, там пиликают на губной гармошке, а тут просто орут во всю силу своих легких. Кто-то искусно заверещал поросенком, другой заржал, как степной аргамак, а вот затянули хором плясовую. Казачата с деревьев кажут свои горловые таланты. И потом до зари базар и гульбище. Казаки на плавне гостеприимны и щедры, как сказочные разбойники после добычливого грабежа. По песку кружками везде сидят рыбаки, поблескивает четвертная: подходи любой, поздравляй с уловом, – тебе поднесут полную чарку, не меньше петровского кубка. К полуночи начинается пляс, сотни песен несутся с откосов Урала. Чего здесь только не услышишь! И протяжную «Уралку», и «Звончатых комариков», и заунывные «Темные ночи»… До сих пор еще в поселке сохранились иронические частушки, по-казачьи – «припевки», про плавню, где многие любители выпить оставались без улова:
Или другая:
Теперь плавня стала обычной работой, лишенная прикрас и празднично-общественных одеяний. Казаки рыбачат небольшими партиями лишь в районе своих поселков. Низовье Урала около Гурьева отдано в эксплуатацию Астраханскому рыбному тресту. Казаки почти лишены возможности ловить рыбу около Каспия, и им кажется, что рыбное хозяйство разрушено вконец. Они ругают трест за несоблюдение сроков рыбной ловли, за неумение ловить рыбу. Они зло смеются над попытками казахов стать рыболовами.
Но статистика говорит другое: рыбный улов уже в 1925–1926 годах достиг довоенной нормы – 35 000 тонн (отчет Уральского губисполкома). Жизнь резко порушила старые общинные формы казачьего хозяйства, – рыболовство внешне стало более будничным, похожим на российский труд крестьянина. Ничто не стоит на месте. Так безвозвратно ушли в прошлое сладкие стручки и приторные жамки, запомнившиеся мне с детства от дней плавни.
Сегодня на Урале, как в обычные дни, ребята покойно забрасывают в реку свои переметы, и лишь на Бухарской стороне, на песчаном откосе, трое казаков готовятся к вечернему улову: разбирают невод, ставят садки, огораживают плетнями в воде место для рыбы. Они хранят ее в садках до заморозков и потом отправляют или через Уральск на Саратов, или через Гурьев в Астрахань.
Вечером на Болдыревских песках мы наблюдали плавню. Здесь место постоянной ятови. Большинство каленовцев выбрались сюда. Поймано было в эти дни мало: по две сотни судаков на невод и ни одной красной рыбы. Это плохой улов для первого месяца. В Антоновском поселке, как я узнал на другой день, одна компания взяла на невод до двух тысяч судаков. По самому скромному подсчету, около четырех тонн.
Сейчас при мне тянули невод. Когда мотня невода была уже у берега, раздался зычный, резкий крик казака, стоявшего у середины невода:
– Ррыба, рребята, ррыба! Скоро! Скоро!
Это означало, что в неводе бьется красная рыба. Два рыбака бросились с подбагренником в воду и с невероятной быстротой выбросили осетра на песок. Рыбы оказалось килограммов на шесть. Казаки ехидно подтрунивали над собой и над мальцом-осетром, к тому же оказавшимся яловым – не икряным.
Сумерками по Уралу с верховьев проходил пароход «Пасынок», добравшийся до Каленого от Уральска на шестой день. В прежние времена казаки не разрешали никому плавать по Уралу даже на лодке. Рев парохода встревожил земляков. Старик Карп Маркович грозил ему с яра кулаком, бросал в его сторону комки земли и зычно выкрикивал самые непотребные слова:
– Погибели на вас, музланов, нет! Пострелить те в варку-то, в самую что ни на есть утробу! Заразой те убей! Хучь бы в эти дни не пужали рыбу…
Я смотрел на старика и на остальных казаков, вторивших ему с берега. В их брани не было настоящей, неподдельной злобы. Это была историческая инерция, угасающее воспоминание о прошлых временах.
6. Каленовская община
Мои очерки об Уральской области наполовину состоят из воспоминаний. Вот и сейчас, когда я смотрю на Каленовский поселок с ветхого балкона старого дома Матрены Даниловны, прошлое этого края живо встает в моем воображении. Похоже на то, что я рассматриваю выцветшую фотографию, потерянную мною двадцать лет назад… Все так хорошо мне знакомо, все, даже вот этот обветшалый старик в ермолке, напоминающий гоголевского Плюшкина. Это – бывший богач по прозвищу Таз-Мирон; им в детстве пугали нас, как сказочным чудовищем. Он, по рассказам, сошел с ума, выгнал от себя жену и детей. Живет теперь один в большом доме. На дворе у него нет ни единой животины, но он, питаясь подаяниями, сам мажет избу глиной, поддерживает образцовый порядок в сараях и каждый день метет их, хотя в них сорить некому…
Уральцы жили в исключительно счастливых условиях. Едва ли можно было где-нибудь в России найти столь благодатный уголок. Поселок Каленовский является типичнейшим в этом отношении. Я не могу согласиться с решительным утверждением К. Данилевского и Е. Рудницкого, авторов хорошей книги «Урало-Каспийский край» (изд. Уральского губоно, 1927), что «казаки основали на реке Яике (Урале) общину на новых началах свободы, справедливости, политического и экономического равенства, то есть общину на началах, близких к советским (в формах самоуправления) и к социалистическим (в формах общинной организации хозяйства)» (стр. 206).
Трудно отыскать элементы подлинного социализма в казачьей общине с ее отсталыми методами труда, часто чуть ли не натуральными формами хозяйства, но что у них до последнего времени сохранились остатки своеобразного, если хотите, первобытного коммунизма, – это для меня бесспорно по отблескам детских моих воспоминаний, крепко хранящим ряд самых радостных картин человеческого труда.
Казачья вольность, известное равенство обусловливались природными богатствами, находившимися в их распоряжении. Мне и сейчас видны с балкона необозримые ковыльные степи, бегущие на запад от поселка. Кто из казаков задумывался об их границах? Чуть не за сотню километров мы ездили иногда по степи в гости к каленовцам. Нигде для них не было запрета пасти свой скот, пахать землю, косить траву, разводить бахчи. Никаких граней, никаких раздельных межей нельзя было найти в этих просторах. Сотни и тысячи голов скота вольно кормились на их неувядающих травах. А даровые рабочие руки казахов давали казакам безграничные возможности для развития их хозяйства. Неисчерпаемый запас рыбы на Урале был постоянной и нерушимой базой их благосостояния.
Казаки ревниво охраняли свое монопольное право на Урал. В неурочное время даже удочкой на нем нельзя было порыбачить и казаку. Теперь этого уже нет. Во время плавни я побывал во многих местах на Урале. Меня сопровождал поселковый объездчик, казак Будигин. Казачата, ловившие рыбу переметами, даже не тронулись с места, когда мы подъехали к ним.
– Разве теперь нет запрета ловить рыбу? – спросил я Будигина.
Казак усмехнулся:
– Нет, удочкой лови где хошь и сколь хошь. Я наблюдаю только за тем, чтобы крупные снасти не бросали без времени.
– Ну как, Мишка, много пумал? – обратился Будигин к белесому казачонку, ловившему удочкой из иголки мальцов для наживки.
– А как же. Гляди, пумали штук пять. Да с ночи еще не смотрели переметов. Надо вытянуть.
Я попросил у Мишки разрешения посмотреть один из переметов. Казачонок усмехнулся и с любопытством стал глядеть, как я это сделаю.
– Не спутай бечеву, мотри.
Я постарался не ударить лицом в грязь и сделал все по правилам рыбачьего искусства. Сердце дрогнуло от волнения, когда моя рука услыхала по бечевке, что на перемете бьется рыба. Я лихо выбросил на песок двух больших судаков, не забыв разбросать перемет правильным узором по берегу. Казачата смотрели на мою работу с явным одобрением.
– Мотри, он из казаков будет? – услышал я тихий шепот.
Будигин засмеялся:
– Не казак, а судаков ловили мы с ним побольше вас в свое время. На этом месте осетра один раз на перемет задели…
Вокруг поселка по лугам множество озер самых различных форм и очертаний. Я вновь осмотрел их все. Вот блещет среди густого тальника мелкий блинообразный Ильмень-Бутаган. Дальше полумесяцем сияет Курюковская старица. Еще дальше таинственным темным плесом разлеглась огромная Церковная, теперь Новая, старица, раньше находившаяся в пользовании церкви. В лесу – красивая синяя подкова Поколотой старицы, ближе к степи мелкое озеро Нюнька. А вокруг них крутые, глубокие котлубани. Совсем рядом с Уралом большие затоны, лощинами соединенные с рекою. Здесь около Крещения в ясные морозные дни происходила зимняя тяга. Разве можно забыть эти чистые, прозрачные зимние дни, когда утренними сумерками все население поселка высыпало на озера, покрытые толстым, крепким льдом. Сегодня тяга! Никто не остается во время тяги дома. И казачки участвуют в ней. За ними плетутся пятилетние, шестилетние казачата.
– Васюнюшка, чевой же ты грудных с собой не прихватила? – смеются старые бородачи.
– Да так уж, не прихватила. Думала, что и вы, старики, на печи просидите, – весело огрызается казачка.
Начинается тяга. Под лед с одного края озера опускают в прорубь огромный невод. На края его навязаны длинные сосновые шесты – прогоны. Деревянными развилками рыбаки по мелким прорубям проталкивают вдоль озера эти шесты, а за ними тащится и невод. Таким способом вычерпывают из озер всю рыбу, зашедшую сюда из Урала во время весеннего разлива. Горы рыбы дыбятся к вечеру на льду. Все, кто выезжает на тягу, непременно должен принимать посильное участие в работе. Мы, ребята, надрываемся изо всех сил, чтобы показать перед взрослыми удаль, умение и опытность настоящих рыбаков. Зато нам, как и седобородому казаку, причитается такой же равный пай из добычи. Вот наступает самый захватывающий момент, это – дележка рыбы. Все участники разбиваются на десятки. Рыба разбросана равными долями. Каждый десяток выбирает делегата. Депутаты начинают конаться: перехватами рук по шесту определяют, кому какой пай. С каким торжеством и гордостью тащил я домой громадного, чуть ли не в десять килограммов весом, сазана-карпа, доставшегося мне на тяге. Ни усталь, ни мороз не существовали для меня в те минуты. Я ощущал себя таким же равноправным членом поселковой общины, как и высоченный суровый старик старовер – рябой Осип Ардальонович или скряга Таз-Мирон, пытавшийся скандалить при дележе рыбы. Теперь поселок не знает общинной тяги. Озера арендуются наиболее зажиточными казаками, у которых сохранились невода.
Земля, как и рыболовные угодья, принадлежала всей поселковой общине и никогда не делилась. Земледелием казаки в то время почти не занимались, а для бахчей, огородов и пастбищ степей хватало на всех с излишком. Лугов было гораздо меньше, и здесь строго поддерживался общинный порядок сенокошения. В назначенный для сенокоса день все казаки уже с вечера выезжали на луга. Утром с восходом солнца начиналась косьба. Лучи солнца заменяли собой «удар» пушки, служивший сигналом на плавне и багренье. Каждый косил, где хотел и сколько мог это сделать собственными силами. Ставить рабочего на сенокос разрешалось лишь вдовам и тем семьям, у кого мужчины были в это время на военной службе. Рабочий заменял собой отсутствующего казака. Работа на сенокосе также была своеобразным трудовым спортом, где удача зависела всецело от личной энергии. Все казаки вынуждены были косить собственноручно. Позднее богатые казаки добились права ставить вместо себя рабочего. Это было первой завязью капитализма, незаметно просачивающегося в общину. На моих глазах в поселке в начале девятисотых годов появились первые машины-сенокосилки. На них тогда разрешалось работать лишь в степи. Машины окончательно подточили этот идиллический мир. Богачи перекочевали со скотом в степи и там накашивали травы гораздо больше, чем остальные казаки в лугах ручной косой. Скоро казаки поняли, что от их общинного сенокошения осталась одна видимость, и сами еще до революции отменили сенокос с «удара», разделив луга на душевые наделы.
Теперь казаки вынуждены крепко держаться за свою землю. Казахское население получило после революции такие же права, какими до революции обладали одни русские. Казахи были совершенно вытеснены казаками с Сакмарской стороны. Они не имели никаких прав на рыболовство. Сами они рыбу почти никогда не употребляли в пищу. Все богатые казахские аулы были лишь на Бухарской стороне. Оттуда казахи приходили к казакам лишь для того, чтобы наняться за бесценок в работники. Все казахи, которых я знал в детстве, – а я их знал немало, – работали пастухами у каленовцев. Это были кроткие, забитые люди, но об их добросовестности даже среди казаков ходили легенды. И у меня о них сохранились самые хорошие воспоминания. Они были настоящими друзьями для нас, ребятишек, все эти смуглые, оборванные Сарасымбаи, Алибайки, Маскары, Джума-Галеи… Казаки их эксплуатировали самым беспощадным образом. К последнему времени, по существу, всю работу, кроме рыболовства, в казачьем хозяйстве делали за хозяев казахи. Революция уравняла во всех правах русское и казахское население.
Около самого Каленого, рядом с большим ильменем, в лучших луговых угодьях вырос небольшой казахский хутор: десяток жалких, крошечных мазанок. Каленовцы жалуются, что казахи травят у них луга, их скот поедает стога сена, оставшегося на лугах после сенокоса. При мне проезжал через поселок заместитель председателя ЦИК Казахстана товарищ Колесников. Он объезжал поселки, как писала уральская газета, для выяснения ряда подобных недоразумений между русским и казахским населением. Каленовцы просили лишь о том, чтобы казахов переселили к ним в поселок. Революция вынудила казаков наконец на признание за казахами тех же прав, какие они имели сами. Казахи начинают принимать участие и в плавне. В самом Каленом не было резких столкновений у казаков с казахами. Но ближе к Гурьеву, как я узнал опять-таки из газет, дело временами доходило до рукопашных схваток. Это последние отблески той исторической вражды, которая жила в этом краю между двумя народностями. Жизнь выкорчевывает последние корни этой вражды, идущей от седой старины, когда казаки были сторожевыми псами Московии, когда на них лежала обязанность охранять рубеж между Азией и Европой. Казахи, обездоленные кочевники, бесправная народность, лишенная лучших своих земель, мстили русским разбойными набегами и грабежами. Все это безвозвратно уходит в прошлое. И если на моих глазах, при проезде призывников, в поселке Каршинском произошла драка между молодежью, то для меня ясно было, что это уже являлось лишь обычным для призывников пьяным озорством, а никак не серьезной национальной стычкой. Взрослые казаки уже примирились с тем, что казахи такие же равноправные обитатели, как и они сами. Слишком ясно для всех, что возврата к старому теперь быть уже не может.
7. У Поколотой старицы
Сегодня мы с Георгием бездельничаем: не задаваясь никакими целями, с утра осматриваем заповедные места, памятные мне с детства. Идем прежде всего к дому покойной теперь казачки Матрены Васильевны. У нее мы жили первый год в Каленом. Саманный серый дом без крыши пережил свою хозяйку. Сохранилась даже завалинка, – мне кажется, та самая, где мы, дети, сиживали по вечерам, слушая сказки. Здесь вот, под крыльцом, жил у меня одно лето белый суслик Альбинос…
На кольях полуразрушившихся плетней так же, как двадцать пять лет назад, сидят вороны, ища глазами воровской добычи.
Идем на Ерик. Берега мне его хорошо знакомы. Под этим небольшим яром я чуть было не утонул однажды зимой, провалившись сквозь лед. Ерик был нашим катком. Мы любили бегать на «коньке». Именно – на коньке. У нас у всех был всегда лишь один конек, привязанный на левую ногу, на правой же были прикреплены особые железные рогульки – «базлук». Ими мы отталкивались и скакали по льду.
Думаем сегодня с Георгием отправиться к вечеру на Сазанчу поудить сазанов. Так называется место на Бухарской стороне Урала, заводь под большим яром, где искони стануют сазаны. Еще в прошлом году Георгий с братом налавливали по десятку крупных рыб за день. Я давно поостыл к рыбалке, но сазанов и мне хочется поудить.
Нынешний год страшно засушлив. Казаки уверяли нас с вечера, что червей нам не найти. Мы старательно облазили все места, рылись по огородам, под полками в банях, в роще на берегу Ерика, – червей нигде не оказалось. Тогда мы решили бросить это безнадежное занятие и отправиться в луга с ружьем, без удочек. Я захотел взглянуть на те места, где мы когда-то охотились с шомполкой. Теперь уже миновали те доисторические времена, и я числюсь заправским охотником. У меня английская бескурковка Джеффри, и даже Георгий раздобыл себе центральную двухстволку. Правда, ее стволы всего-навсего сорока сантиметров длины, у нее потеряно цевье, и я не решился бы из нее стрелять, но и она – чудо в сравнении с нашими прежними ружьями.
Мы оседлали малолеток аргамаков и тронулись за Ерик.
На речушке плавало под камышами с десяток чирушек, но мы не хотели задерживаться и прямиком выехали на луга. Я всю дорогу сильно жалел, что не было со мной моего пойнтера Грайки: куропатки то и дело с треском вылетали из-под ног лошадей, уносясь в ближайший лесок. Утрами и вечерами они всегда выбегают пастись на широкие поляны. Похоже было на то, что мы проезжаем полосой заповедного питомника. Кроме куропаток мы выпугнули две стайки стрепетов, переселившихся к осени на луга из увянувшей степи. А подальше от поселка увидели одиночку дрофу. Я попытался было подъехать к ней, но птица оказалась крайне осторожной и тотчас же взлетела и умахала за лес. Три раза спрыгивал я с лошади, когда вылетавшие стайки куропаток опускались на землю на наших глазах, но только раз мне удалось снова поднять их на воздух, – так быстро убегали они, скрытые густой травой. Я сбил пару серых птиц, к большому изумлению Георгия, никогда не видавшего стрельбы влет.
Через час мы въехали в лес и увидели огромное плесо темной Новой старицы. Стаи уток плавали и летали над озером, но все они были недоступны для выстрела. Мы проследовали дальше, к Поколотой старице, вокруг которой я знал много удобных для охоты котлубаней. Георгий тянул меня на самую старицу, уверяя, что там тысячи уток. Я знал, что он говорит правду, но берега старицы заросли густым камышом, ширина ее больше двухсот метров, и уток там не возьмешь. Я уступил настояниям молодого казака единственно из любопытства. Спутав жеребят и оставив их пастись на лугах, мы тихо подошли к берегам старицы. Сквозь густые заросли куги видны были сотни лысух и кряковых уток, мирно копошившихся на воде. Георгий полез в камыши по колено в воде и, высмотрев стаю уток поближе, выстрелил. Какой гвалт поднялся над старицей, сколько крыльев зашелестело над нашими головами! Я выбрал одну из стаек кряковых и пустил в них два заряда, но, видимо, поспешил: утки благополучно миновали меня, и только потом одна из них невдалеке кувыркнулась через голову на зеленый луг. Георгий бегал по камышам, ловя подбитую чернеть. После выстрела утки расселись посредине старицы, и мы, полюбовавшись ими, двинулись дальше.
Около тальника я услышал вдруг резкий металлический крик серой куропатки: лунь настигал одну из них, перелетая за ней через кусты. Скоро хищник камнем опустился в траву и, видимо, схватил куропатку. Когда я подбежал поближе, лунь медленно поднялся с земли и, недовольно вращая желтыми глазами, низом полетел в сторону. За ним со звоном поднялась куропатка; я пустил им вслед два заряда мелкой дроби. Куропатка, теряя мелкие перья, кубарем завертелась в воздухе. Лунь взметнулся от удара, тряхнул судорожно крыльями и порывисто умахал за лес. Спина у куропатки была сильно расклевана хищником, и она едва ли выжила бы и без моего выстрела.
В километре от Поколотой старицы мы наткнулись на лощину, залитую мелкой водой, поросшую лопухами и утиной травой. На воде чернели комочки уток самых различных пород. По илистому берегу расхаживало до десятка неуклюжих, высоких голубых цапель. Здесь были луговины старых бахчей, теперь покрытых водою. Между двух полос воды шла невысокая гривка, поросшая старым, сухим камышом. Под прикрытием камыша мы вплотную подобрались к уткам. Их было несколько сотен. Юркие, пискливые чирята шныряли между лопухов, величавые шилохвости с длинными шеями медленно плавали по воде, жирные тяжелые кряковые копошились в тине, светлые крохали вертелись посредине озера, чернеть и серая утка большими стаями дремали на берегу. С минуту я удерживал Георгия от выстрела, стараясь вдоволь налюбоваться таким редким сборищем птиц. Затем я шепнул ему: «Бей!» Он предложил стрелять вместе, но я снова повторил свое приказание. Тогда он пустил заряд за зарядом в уток, оставив на месте пару тяжелых кряковых. Утки не поняли, откуда в них стреляли, и в беспорядке заметались над камышом. Одна из цапель чуть не задела своими длинными ногами за мою голову. Не меньше десяти раз успел я выстрелить по уткам, выбирая удобную цель. Мне посчастливилось сделать подряд три дуплета. Когда, перевернувшись в воздухе, шлепнулась на воду третья пара длинных шилохвостей, Георгий, загоревшимися глазами следивший за моей стрельбой, не выдержал и дико заорал:
– Ну и лихо же вы стреляете! Урру!
Я цыкнул на него и, высыпав на землю все свои патроны из патронташа, продолжал палить по уткам. Уже более пятнадцати птиц лежало мертвыми комочками на воде, а утки продолжали еще кружиться над озером. Первыми исчезли наиболее сообразительные кряквы, за ними улетели чернеть и шилохвость, а глупые чирки с писком вертелись вокруг нас и то и дело шлепались в нескольких шагах. Но мы их уже не били, выбирая только крупные породы.
Часа три шла непрерывная канонада. Утки не давали нам покоя ни на минуту. Георгий из-за них уронил в воду только что распечатанную полбутылку: пять кряковых уселись в пяти шагах от него. Он зычно обругался, когда его заряд, вздыбив воду, безвредно для уток камнем шарахнул по воде. К вечеру у меня осталось от сорока зарядов только пяток крупной дроби. Всего мы собрали тридцать шесть уток, да не меньше пяти подранков расползлось по камышам, Георгий сильно сетовал на меня, что я не позволял собирать уток немедленно после выстрелов. Черные коршуны вились над озером, опускаясь в траву за подранками. Цапли несколько раз возвращались на старое место. Пара черных бакланов медленно проследовала по направлению к Поколотой старице. Где-то за лесом, видимо, на песках Урала, гоготали гуси.
В сумерках Георгий отправился за жеребятами. Вернувшись через полчаса, заявил, что лошадей нет. Передохнув, снова ушел на поиски.
Вставала вечерняя заря. Стаи уток, одна больше другой, со свистом проносились надо мной, многие стремительно шлепались в воду. Я пустил по стаям заряды крупной дроби, оставив на случай два патрона про запас. В окрестностях бродило, по рассказам каленовцев, немало волков. Кругом стоял стон от кряканья уток, писка птиц и жирных вздохов лягушек. Вода на озерце была сплошь покрыта перьями и кровью. Но это отпугивало только кряковых. Спустившись на воду, они в ту же секунду с испуганным кряканьем поднимались столбом вверх и быстро улетали.
Скоро вернулся Георгий с жеребятами. Нагрузив на седла полные мешок и сетку, мы шажком двинулись лугами без дороги. Густая синяя тьма обнимала нас со всех сторон; сверху раскинулась звездная ширь; снизу, с земли, поднимались знакомые издавна мне луговые запахи трав, болотных цветов. Куропатки, взлетая, то и дело пугали нас и наших лошадей. В стороне густо забунчала выпь. С Урала протянули к степным озерам тяжелые гуси. А около Ерика очень низко пролетели блеснувшие под лунным светом белые лебеди.
Скоро впереди блеснул первый огонек: недалеко поселок. Вместе с огоньками до нас долетели бодрые звуки песни, знаменитой в крае «Уралки». Это пели молодые казачата, возвращавшиеся с лугов. Сотни раз я слышал и раньше эту песню. Слова ее довольно наивны, едва ли песня является народным творчеством, в ней чувствуется искусственность и сочиненность, но мотив ее необычайно красив и глубоко гармонирует с характером казачьей жизни, с природой – широкими степями, отлогими берегами Урала, всегда открытым горизонтом полей. Это любимейшая песня казачат. Мы всегда распевали ее, возвращаясь по вечерам с рыбалки.
Волнообразные, широкие, заливисто-нарастающие звуки песни доносились до нас все яснее. Они были среди каленовских лугов так обычны, как вот эта тихо гаснущая в далекой степи заря. Казалось, что поют не люди, а сама природа источает из себя свою своеобразную мелодию.
Сколько лет и сколькими людьми распевалась по уральским степям и лугам эта песня!
Теперь ее поют все реже и реже. Скоро, вероятно, ее сменят уже другие песни, с новыми словами, как старую жизнь и прежних людей сменяют иные люди и другая жизнь. Старинные песни казачьи уже исчезают по станицам, и вечерами я слышал, как молодые казаки и казачки пели песни, принесенные в этот край из Центральной России.
Ночью я записывал со слов Матрены Даниловны старинные песни. Я знал, что она в свое время была большая песельница. Может быть, эти песни уже не раз записаны были и прежде, но я все-таки привожу некоторые из них. Эти песни были в свое время любимейшими песнями молодых казачек в Каленовском поселке.
8. Последний рейс
В следующем году мы проплыли по Уралу на лодках около тысячи километров. В Кардаиловке, куда нас дотащили от Оренбурга двугорбые верблюды, погрузились мы на лодки в конце августа. В здешних краях сентябрь и октябрь – лучшее время года: комаров уже нет, спадает удушливая жара, поспевают овощи, яблоки, созревают знаменитые илецкие арбузы и ароматные уральские дыни.
Трудно оторваться от города. Мы положительно похищали людей у их жен, из их квартир. Мы бежали, как малолетние заговорщики. Пока не сели в лодки, мне все казалось, что вот кто-то задержит нас. Наша поездка походила на путешествие юношей, начитавшихся Фенимора Купера и тайно удиравших от родителей и педагогов. Лет через пятьдесят человек, вероятно, будет уже не в силах покидать каменные мешки и уходить без цели в природу. Разве что на курорты, жалкие приукрашенные человеческие загоны, томительно скучные для здорового человека…
Урал бежит среди широких степей. Ширина его не больше полутораста метров, обычно даже меньше. Берега повсюду однообразны, но приятны. Русло его очень извилисто. Один берег, куда ударяет течение, крут и обрывист. Другой – отлогая полоса чистого песка. Река повертывает; яры перебрасываются на другую сторону, пески бледно желтеют всегда против яров.
Если вы спросите казака: «Далеко ли до поселка?» – он непременно ответит: «Десять яров».
Берега реки до поселка Каленого, где кончилось наше путешествие, покрыты кустарником и чернолесьем: талами, чилигой, ежевичником, шиповником, ветлой, ольхою, осинником, дубняком, вязом и осокорем. Леса отходят от берега на версту-две, редко дальше. Только под селением Бурлин тянется в степь на десятки километров знаменитый в тех краях Бородинский лес. По Сакмарской стороне кое-где поднимаются небольшие возвышения, к Уральску и они постепенно переходят в равнинную степь. По прибрежным лугам масса разнообразных озер, речушек, стариц, заливов, затонов, ериков, проток.
На двух лодках нас выехало семь человек и моя собака, пойнтер Грая. Впереди шла большая лодка «Ленинград», – в ней сидят пятеро. Позади плывут двое наших компаньонов на меньшей – «Москве», обычно именуемой: «Москва-товарная». Имелись наскоро слаженные паруса; у нас – косой, у «Москвы» – китайский, прямой.
Гребем мы в две смены: каждому приходится махать веслами часа по три в день. На нашей лодке четыре весла, сменяемся по двое, на «Москве» пара весел, – там гребет один человек. Встаем обычно с солнцем, рыбачим, охотимся, готовим себе пищу. Дичи и рыбы у нас всегда вдосталь. Мы иногда даже меняем дичь и рыбу на хлеб, арбузы, яйца. Редко-редко выпадают малодобычливые дни. Да и странно было бы, если бы мы сидели без рыбы и дичи. У нас шесть дробовых ружей, есть винтовка – автомат-винчестер. Много рыболовных снастей: недотка – маленький бредень для ловли животки, несколько переметов, жерлиц, лесок и, наконец, – вероятно, впервые на Урал, – мы привезли спиннинг.
За восемнадцать дней до Уральска мы раза три делали дневки для передышки. Особенно хорошим станом оказалось устье притока Урала Утвы, против села Бурлин, у белых меловых гор. Здесь мы хорошо поохотились на серых куропаток, встретили тетеревов, стреляли уток, ловили щук, судаков и сомов.
Долгое время Павел Дмитриевич не мог ничего поймать на спиннинг. Мы трунили над его мудреной, заморской снастью. Но пришел и его час.
Выехали мы утром против поселка Требухин на перекат: Урал здесь разбивается на два рукава. Пробираемся у берега по глуби. Смотрим, на перекате бьется какая-то рыба. Подъезжаем ближе. Жерехи то и дело выскакивают на поверхность, поблескивая серебристой чешуей. Я предложил стрелять рыбу. Но Павел Дмитриевич взялся за спиннинг. Не успел он кинуть с размаху длинную лесу в воду, как жерех уже сграбастал блесну. Началась борьба. Жерех оказался побежденным. Все схватились за блесны. Но спиннинг здесь действительно показал себя: за три часа было поймано с помощью его около пятидесяти жерехов, причем в среднем рыба была не меньше четырех фунтов. О, как засиял наш скромный спиннингист! Да и мы все после этого прониклись уважением к английской удочке. Казак, пришедший к нам на стан из Требухина, долго рассматривал спиннинг и качал с удивлением головою. Мы смеялись:
– Закажи себе у кузнеца такую.
Погода все время стояла жаркая, безоблачная. Мы ехали днем в трусах, с обнаженными торсами. Ночью было похолоднее, и кое-кто из обладателей тонких байковых одеял жаловался на свою судьбу. Но скоро мы приспособились и к ночной прохладе: стали настилать в палатку сена. За все время только раз проливной дождь загнал нас в казахский аул. Но и тут нам пришлось спать в своей палатке.
С облегчением мы выбрались снова на Урал. Снова поплыли по голубым волнам. Впрочем, далеко не бесспорно, что на Урале – голубые волны. Утрами они розовеют от легкого прикосновения широких степных зорь, будто в сине-зеленом стекле их вод загорается теплый румянец. Днем, когда с Бухарской стороны дуют ветры, они делаются сизыми и взмывают вверх прозрачно-свинцовыми гребнями. Вечерами они темнеют ласковой темью, а ночью блещут самыми разнообразными отливами, смотря по погоде. Но постоянно из их глубины просвечивает легкая голубизна сизовато-седого оттенка. Старый Яик не устает встряхивать своими древними лохмами.
Полмесяца мы плывем на лодке вниз по Уралу. Мы не спешим. Разве можно торопиться, когда стоит изумительная погода: круглый день в вышине раскинут широчайший голубой шатер безоблачного неба, согретого щедрым, жарким солнцем. Вот оно – первобытное большое счастье: плыть по голубым волнам, калить обнаженное тело на солнце, не отрывая глаз от степных ширей Бухарской стороны и кудлатых зеленых деревьев, бегущих по правому Сакмарскому берегу. Радостно следить за веселой игрой беспечных птиц: слушать жирное кряканье уток, тонкое позвякивание кулика-воробья и вертлявого песочника, задушевное воркование вяхирей, горлиц и клинтухов, ночами – задумчивый переклик-посвист неторопливого кроншнепа. По утрам и вечерам – дремать под грустный бред курлыканья журавлей, под звонкие выкрики красивых пеганок и разжиревших, ленивых лысух. Синицы, дрозды, сороки и воронье кричат с песчаных берегов разными голосами. Строгие хищники провожают с высоты наш бег острыми глазами. Жалобный чибис ни на минуту не перестает грустить над поемными лугами. В темную полночь с гор вдруг донесется робкое пробное завывание волчиного выводка, тоскующего по открытым местам, где пасется скот. Сумерками мы с фонарем в руках пробираемся по сизой теми вод, ставим на ночь переметы, слушаем мягкие всплески судаков и сазанов, игру хищных щук, бойких жерехов по перекатам, шорохи вспугнутой мелкой рыбешки в заливах, а на заре с волнением вытягиваем на бечеве жадных темных сомов, соблазненных жирными кишками кряковой утки, насаженными с вечера на удочки… Но нет ничего лучше на свете, как, устав за день от игры весел с водою и искупавшись, сидеть у костра на песке, варить уху или похлебку из дичи, спать под ометом пахучего сена, проснуться на заре и, очутившись снова во власти солнца и неба, плыть и плыть по голубой воде, радостно наблюдая переливы волн, слушая хоры пернатого царства: красноногих куликов-сорок, серых авдоток и голубых цапель.
К станицам, расположенным у яров Урала, мы обычно подъезжаем с песнями.
У большой станицы Рубежки гурьба разноцветных казачек заводит в ответ нам свою песню:
Повертываем на речушку Рубежку, поднимаем паруса. Певцы наши вдохновляются. Голоса их звучат громче, возбужденнее. Казачки, сидя у плетня огорода, начинают голосить протяжнее, заунывнее:
Причаливаем к берегу. Начинается веселый торг. Бабы несут нам яйца, масло, ребята тащат арбузы, дыни. Я нахваливаю свой товар: кряковых уток, куликов, вымениваю на них у девчат овощи. Лакомимся жирным каймаком, намазанным на хлеб, едим сахарные красные арбузы, зубоскалим с веселыми казачками, расспрашиваем казачат об охотничьих, рыболовных местах и, отчалив от берега, снова запеваем на этот раз нашу собственную песню:
По черному высокому яру за нами идет группа казачек. Вслед нам несется новая песня:
Звуки наивной песни тихими волнами, как зыбь, бегут к нам по водам покойной речушки.
Девки идут, сцепившись хороводом, покачиваясь из стороны в сторону под размеренные переливы песенных стихов:
Мы сдерживаем лодки, зацепившись за коряжину. Слушаем песню, по-видимому, вызванную в памяти певиц нашим появлением. Смеемся над наивным рассказом о похищении девицы моряком, который ставит себя, донского казака, выше герцога и графа. Весело ударяем веслами по воде и снова выезжаем на Урал. Сзади от станицы доносится смех, взвизгивания, крики. Ветерок ударяет по парусам. Лодки ложатся набок и с шумом бегут по волнам. Впереди пылает закат.
9. Последние выстрелы
От Уральска мы двинулись вчетвером уже на одной лодке «Ленинград». Трое наших компаньонов повернули домой: у них кончились отпуска.
Здесь Урал шире, привольнее. От города он резко повертывает на юг. Нам в спину нередко дуют попутные ветры. Теперь за нас работает сама природа, а мы сидим на лодках и, как вино, глотаем солнечный воздух, пьем «нарзан» из реки: так называем мы прохладную воду Урала.
Конец сентября. Желтеют по пригоркам поля. По утрам на пески серебристой пылью ложится иней, ночи стали холодными. Но днем по-прежнему жарко. По берегам то и дело поблескивают озера и старицы. Утки от выстрелов поднимаются над лесом черными тучами, но быстро улетают дальше: начался уже перелет. По пескам множество гусиных следов и помета, но сами птицы видны редко. Они перекочевали на степные озера. Здесь они жировали в августе и первой половине сентября. На лугах частенько выпархивают выводки серых куропаток. Жаркое из них вкусно, и мы теперь редко едим другую дичь. Рыба стала ловиться еще лучше. Колокольчики над палаткой, соединенные с переметами тонкой ниткой, ночами звенят не умолкая. Мы уже не тревожимся, слыша их позвякивание. Вчера над переметом тяжело взметнулась красная рыба. Поводок оказался порванным. По-видимому, то был хороший осетр. Утром над палаткой протянули на запад дудаки. Птица собирается в стаи. Чаще всего над Уралом видишь треугольники черных бакланов. Они часто беспокоят нас: издали их принимаешь за гусей. В жару бакланы черными, обгорелыми пнями недвижно торчат по пескам. Никак не подумаешь, что это живое существо. По утрам они с азартом охотятся за рыбой: сядет на коряжину черная уродина и высматривает острыми крошечными глазами добычу. Заметит рыбу в воде и, как заправский спортсмен, бросается в реку, поджав крылья. Подолгу пропадает в воде. Потом выныривает, держа в «зубах» добычу. Рыбаки ненавидят бакланов. Не любим и мы их. Часто пускаем по стаям заряды. Но какая это крепкая птица! Редко собьешь ее на лету. Чаще всего, вильнув острым хвостом, она и раненая уносится за лес. Ночами за лесом на старицах гогочут гуси, но на пески уже не вылетают. Утрами тянут в степь, на поля, но обычно слишком высоко для охотников.
На тринадцатый день мы добрались до Каленого. С полудня подул сильный попутный ветер, мы помчались на парусах, как на лихой тройке. Обычно мы преодолевали за сутки тридцать, самое большее сорок километров. А тут мы легко проплыли больше шестидесяти и в сумерках были против поселка. С волнением вглядывался я в «знакомые» берега: ведь двадцать пять лет тому назад частенько сиживали здесь с отцом, дожидаясь клева сазанов. Но берега Урала однообразны, и я часто ошибался, определяя места.
Черномазый крепкий казачонок Пашка вез на телеге в поселок наш багаж. Он зычно покрикивал на быков, лениво переставлявших ноги. Я начал расспрашивать его о каленовцах, об охоте, волках, лисах, о начавшейся плавне. Когда я стал называть по именам казаков, говорить ему названия озер, он с удивлением глянул на меня и казачьим говорком спросил:
– Мотри, каленовский будешь? А чей? Никак не признаю.
С Пашкой мы крепко подружились. Он не отставал от меня ни на шаг, таскаясь со мной на охоту в свободное от работы время.
В Каленом мы пробыли десять дней. Поселок нисколько не изменился с прошлого года. Может быть, стал еще тише и малолюдней. Многие уехали на плавню к Каспию. Кое-кто из казаков переселился поближе к городу в поисках заработка. Уехала совсем из Каленого и Матрена Даниловна в поселок Трекино к сыну-учителю, покинув старый, разваливающийся деревянный дом, где прожила почти всю свою жизнь. Георгий был на военной службе. Ночи мы проводили с казаками за беседой, за песнями. К сожалению, мне не удалось повидаться ни с Маркушкой, ни с сайгачником Карпом Марковичем. А как мне хотелось услышать его рассказы о прежних охотах в каленовской степи! Вспомнить, как мы спугнули когда-то у него из-под носа стаю уток. Не было в поселке и Хрулева, он переселился в поселок Кулагинский, ближе к Каспию.
Днями мы обычно пропадали в лугах, бродя вокруг Поколотой старицы. Ловили окуней, щук, караулили на вечерних и утренних слетках уток по озерам, а чаще всего стреляли по открытым лугам серых куропаток. Грайка не успевала делать стойки, а мы уставали палить по птице. Утрами и вечерами куропатки высыпали из перелесков на поля. Звенели приятным металлическим хором с разных сторон, волнуя собаку. Мы ходили за ними, пока сами не выматывались вконец.
Сумерками после охоты Павел Дмитриевич иногда успевал половить спиннингом на Ерике хищных щук. Ребята с раскрытыми ртами восхищенно глазели на невиданную рыболовную снасть. Сегодня последняя блесна зацепилась за камыш, островком зеленевший посреди речонки. Жаль рвать ее: щуки берутся азартно.
– Ну, ребята, выручайте! Пятьдесят копеек тому, кто сплавает за блесной.
Ребята, поеживаясь, смеются, пробуют руками воду, но никто не решается плыть. Холодно, дует северный, пронизывающий ветер, вода ходит сизая, ледяная. С горки бежит Пашка:
– Чево тут? Опять блесна встряла? Ишь ты! Я? Я могу. Нужон мне твой полтинник. Я, може, богаче тебя. Я так.
Пашка, тонко улыбаясь, секунду смотрит острыми черными глазами на сизоватую воду, молниеносно сбрасывает с себя рубаху, штаны и, крякнув как взрослый, бросается с размаху в Ерик.
– Эх ты, кака холодна! У, язвай тебя!
Широкими саженками доплыл он до камыша, погрузился в воду, отцепил блесну, вывел ее в зубах на чистое место и выплыл обратно. Попрыгал на берегу, оделся и снова вприпрыжку поскакал в гору:
– Вы не уходите без меня. Я скоро! Телят домой загоню. Волки в лугах воют.
Попытались мы выбраться за дудаками. С трудом разыскали молодую лошаденку. Она шагом потащила нас в степи, где мы когда-то детьми охотились за стрепетами. Через пятнадцать километров заморилась и встала. Пришлось нам идти пешком. На обратном пути мы все-таки заприметили стаю дудаков. Василий Павлович поехал нагонять их на нас с Павлом Дмитриевичем. Мне удалось сбить одного из них на очень большом расстоянии. До стрепетов мы не добрались.
Последний вечер у Поколотой старицы. Стою на полуостровке, покрытом зеленой кугою. Впереди бледным темноватым глянцем поблескивает вода. Кричит коростель. Сумерками вверху посвистывают крыльями невидимые утки. Невдалеке протянуло несколько стай казары. Совсем было навернули на меня. Я уже загорелся, приготовив ружье, но в последний момент они вдруг свернули в сторону. Я все-таки полыхнул в них из обоих стволов, но – увы! – безрезультатно. Темно. Я уже было думал идти собирать сбитых за вечер уток, как вдруг мимо меня темным веретеном просвистела низко какая-то острокрылая птица. За ней совсем близко, чуть не задев меня, – другая. Выстрелить я не успел: так стремителен был их лет. Я сообразил, что это были вальдшнепы. Впервые наблюдал я их осенний перелет. Штук восемь пронеслось их мимо меня, но ни разу не успел я выстрелить. Птицы летели вдоль Урала, перебираясь с луки на луку реки по перелескам. Начинались осенние высыпки. Откуда они летят? Видимо, с горного Урала, двигаясь все время по реке. Я решил назавтра поискать их по осинникам. Но днем мне не удалось этого выполнить: решено было ночью выехать на пароходе в Уральск. Весь день прошел в сборах. Только к вечеру мы перекочевали на берег Урала, так как никто не знал, когда подойдет к поселку пароход.
На берег с нами вышло несколько казаков и казачек проводить нас. Прибежала гурьба казачат. Среди них Пашка с узелком огурцов нам на дорогу.
Вечер стоял чудесный: теплый, по-осеннему задумчиво-ясный. Мягко золотились по берегам осиновые перелески. Травы пожелтели, но пахли еще пряно и сильно. Над нами прозрачно-серебряными нитями протянулась легкая паутина. Урал покойно бежал среди песков и черных яров. Длинными косяками пролетала черная казара. В степях за поселком далеким светлым костром умирал широкий закат.
Казачки уселись кружком на берегу и пели песни. Подвыпивший молодой кудрявый парень джигитовал по полю на невзрачной сивой лошаденке. На всем скаку нарочно валился ей через голову на землю, – умная лошадь останавливалась над ним как вкопанная. Стоя на коленях на ее спине, бешеным карьером мчался к Уралу, – лошадь, врезавшись копытами в землю, застывала на шаг от крутого яра. Казак сползал ей на брюхо, держась на одних стременах, и она снова несла его по полю. Казаки возбужденно гикали ему вслед, глаза их блестели от возбуждения. Развеселившийся старик Панкрат рвался к реке, кричал:
– Эх, не ушла еще моя сила! Сейчас переплыву на Бухарску, померяюсь могуществом с Яик Горынычем. Сигану, как чухна, на пески!
Его держали два казака. Он кулем повалился на землю и тихо захныкал, как обиженный ребенок:
– Че вы меня не пущаете? Дите я вам? А?
Я сидел на яру и смотрел на тихие волны Урала. Вспоминалось детство, наши детские скачки, купание, степи весною, казак Василистович, лечивший на хуторе нашего Карего от «мышек». Над рекой плыла песня:
Панкрат кричал:
– Земляки, а земляки! Спойте мне: «В степи широкой под Иканом». Во это песня! А это што? Тьфу!
Пашка вертелся возле меня и звал меня на охоту. Мы пошли с ним вдоль берега, по мелкому осиннику. Обошли Курюковскую старицу. Грая тихо выступала по желтым увядающим листьям. Потянула в густой осинник и задумчиво остановилась в его чаще. Я приготовился к выстрелу. С берега ясно неслось:
Грая не трогалась, кося в сторону желтым круглым глазом, словно прислушиваясь к песне.
– Пиль!
Собака осторожно шагнула вперед. Темным золотым серпом взметнулся среди тонких белесых стволов осинника острокрылый вальдшнеп. После выстрела безвольно раскинулся с каплей рубиновой крови на длинном носу у корня старой ветлы. Пашка хищно сграбастал его, прохрипев:
– Гляди, глаза, как у калмыка, назад смотрят…
Мы часа два бродили по берегу Урала, наслаждаясь покоем погожего вечера, красивой работой собаки в поисках большеглазых ночных птиц. Их было немало здесь. А ведь мы в детстве даже не знали об их существовании.
В сумерках на поле зазвенели куропатки. Грая метнулась туда. Сразу же поиск ее стал иным: стремительным и напряженным. Пашка указал мне на белое пятно остановившейся за кустом собаки. Я подошел и выстрелил из обоих стволов в взметнувшуюся стаю. С трудом отыскали мы в темноте убитых птиц и пошли к стану. Охота кончена. Последние выстрелы.
Парохода все еще не было слышно. Казаки повезли нас на лодке на Бухарскую сторону посмотреть садки с рыбой. По пескам виднелись следы волков. Они ночами ходят сюда воровать рыбу. В заливчике, отгороженном плетешком, закрытом с берега сетями от ворон и волков, кишела рыба. Высовывали свои тупые головы сонные судаки, взметывалась красная рыба – осетр и шипы, поднимая над водою свои обмахи – полумесяцы. Метались бойкие жерехи.
Поздно ночью вдали над лесом мягким широким заревом вспыхнул прожектор: пароход освещал себе путь. Послышался глухой говор вод от колес парохода. Распрощавшись с казаками, мы отплыли в темноте из Каленого. Невидимый Пашка кричал мне с высокого яра:
– Мотри, на тот год приезжай! Волков гонять будем. Я аргамака себе куплю. Во! Не забывай нас. Письма шли!
В шуме вод потонули его последние слова. Пароход двинулся. Замелькали реденькие огоньки в Каленом. Светлыми точечками закачались они в синей тьме, будто волчьи глаза в степи.
Пашка, орущий из темноты, напомнил мне меня самого, когда я был таким же малышом. «Напомнил» – странное слово по отношению к себе. Я – малыш. Да, теперь это – лишь воспоминание, моя мысль, не более. Сейчас мне самому трудно поверить, что я на самом деле был таким же, как Пашка. То время не вернется никогда. А ведь это я шлепал здесь по пескам, босой, загорелый. Ловил судаков, сазанов. Ведь это я тащился за отцом с длинными удилищами, спотыкаясь о кочки болот, в черные, чудесные весенние ночи. Вот здесь под яром, против Поколотой старицы, мы сидели на зорях с отцом, не видя вокруг ничего, кроме красноватого поплавка из коры, покойно качающегося на мелкой зыби розоватой реки.
Из-за леса вставало большое, горячее солнце, курились земля и травы, над водою подымался белесыми клубами густой туман, мягко журчал Урал, металась рыбешка на перекатах, по озерам озабоченно крякали проснувшиеся утки.
Мог ли я, мальчишка, тогда думать, что этот, такой обычный, простой и чудесный мир когда-нибудь уйдет от меня? И что все имеет конец? Теперь отца уже нет в живых, а через два, самое большее три десятка лет не станет и меня. Но и сейчас не могу себе представить, что я когда-то не буду ходить по этой земле, перестану дышать ее теплыми запахами.
Над пароходом, над моей головой, в черном клочкастом облачном небе летела казара. В глубокой заводи под яром тяжело взметнулась какая-то крупная рыба. Так же, как четверть века назад, на ятови переваливался жирный осетр, а вверху гоготали гуси, пересекая мир с севера на юг.