Годы, тропы, ружье

Правдухин Валериан Павлович

В Алазанской долине

 

 

1. Фазаны

Одержимый неуемной страстью к охоте, я часто забывал, зачем я сюда, в Закавказье, послан.

Мое звание инструктора сельского хозяйства мне было приятно единственно потому, что в борьбе с мышами-полевками я все время кружил по зеленой долине реки Алазань, где до сих пор сохранилось еще много фазанов.

А я всегда возне с мышами предпочитал бродяжничество за птицей.

Старый лезгин Сулейман, старшина селения Ляляло, к которому я заехал как чиновник к чиновнику, сразу понял мою неисцелимую страсть и предложил мне проводника, сожалея искренне, что смерть младшего брата Юсуфа не позволяет ему пойти со мной. Со мной отправился на охоту Элдар, немолодой, но еще юношески стройный лезгин в рваном, заплатанном бешмете. В его темных, как сливы, круглых глазах я с восхищением прочел тоску и восторг, с которым он глядел на мою двухстволку и на то, как я беспощадно расковыривал ножом бумажные гильзы, чтобы снабдить его порохом и дробью. Он через плетень кликнул мягким зовом своего сына. И черномазый парнишка, десятилетний Осман, подал ему длинное шомпольное ружье, изузоренное медными заплатами, завистливо глядя на нас такими же черными, как у Элдара, глазами. Подхватив небрежно свою шомполку, Элдар, не оглядываясь на меня, быстро двинулся к лесу, охватившему высокой зеленой изгородью селение. Мы быстро миновали рощу кудлатых лип, чинар, дубов и орешника, не замечая истошного гвалта дятлов, иволг и соек, встревоженных нашим появлением, и вышли на большую поляну, красиво окаймленную со всех сторон держидеревом, цепко хватавшимся за наши одежды. Буйная зелень, потемневшая от избытка влаги и соков, начинала томиться под жгучими лучами поднявшегося над лесом солнца, утренний туман рассеивался, оседая на землю. Я совершенно не замечал огромных гор, высившихся вправо от нас, где в двадцати километрах распластался Главный хребет, отрезавший Алазанскую долину от сурового Дагестана. Я не обращал внимания на желтую ленту реки Алазани, убегавшую во впадину Нухинского уезда, место гордой смерти Хаджи-Мурата. Дали для меня исчезли, я целиком был здесь – среди этих колючих кустарников терновника и светлых рисовых стержней. Я замирал от предчувствий, инстинкт охотника убеждал меня, что здесь должны быть фазаны. Элдар по-русски не говорил совсем, я знал всего два-три слова по-лезгински, вернее, по-татарски, – и мы шли до первой поляны молча.

– Бар? – указал я на кусты.

– Чох, – ответил с серьезной озабоченностью Элдар.

Я и сам в этом теперь не сомневался. В такой именно местности и у нас в России держатся обычно куропатки, тетерева, сородичами которых когда-то являлись фазаны. С замиранием сердца и благодарностью я принял перо фазана, поднятое лезгином с земли. Элдар начал кружить вокруг кустов, сотрясая их, заходил в бурьян, торчащий на межниках посевов. Я подражал ему, моля судьбу, чтобы первый фазан взлетел возле меня. Мое сердце сжималось в комок и снова опадало вместе со вздохом, которым я отмечал всякий раз свой выход на поляны. По-видимому, и Элдар надеялся выпугнуть фазанов скорее, чем они встретились нам в этот день. Мы прошли уж около километра, испытывая на кустах держидерева прочность нашей одежды, а фазанов не попадалось. Мы мужественно пролезли через илистый ручей, закрытый прочно деревьями, увитыми крепкими лианами и диким виноградником; мы исцарапали в кровь лица и руки, изорвали одежду в клочья, но это нас не останавливало ни на минуту. За ручьем лежала огромная поляна, густо заросшая зеленью. Трава здесь была выше и темнее. Под деревьями мягким веером покоился, изнывая от духоты, папоротник и рядом высокие дудки растения, напоминавшего русскую борщовку с корявыми листьями конского лопуха. Я перепрыгнул узкий заливчик ручья и вдруг на мгновение увидел: впереди, в сотне метров, шакал, блеснув серым глазом в мою сторону, мягко уносил свой хвост за кусты. Не успев поймать зверя на мушку, я выстрелил из левого ствола, сообразив, что в нем дробь покрупнее. Дробь, рассыпаясь, зашелестела по кустам. Но я, очутившийся там же со скоростью полета дроби, напрасно искал глазами то, о чем пропело мне мое воображение: распластанное на траве тело остроухого зверя.

– Иок, иок, – взволнованно успокаивал меня Элдар, махая вдаль рукой.

Он что-то жарко объяснял мне, показывая вперед, но я долго лазил по кустам, охваченный напрасной надеждой. Наконец, не найдя зверя, я потерял и надежду. Раздосадованный, вышел я к Элдару на полянку. Я протянул ему папиросу, которая тут же упала у меня из рук в траву. Четыре фазана с ужасающим треском поднялись впереди нас. Три выстрела, глухо ухнув по лесу, слились в один. Две птицы упали в конце полянки. Я успел заметить, что один фазан, подобрав сломанное крыло еще в воздухе, моментально юркнул в траву. Другого схватил Элдар. Я кинулся, чтобы схватить подранка, но его уже не было здесь. Сколько ни тянул я Элдара за полу бешмета – искать спрятавшегося фазана, он, мотая головой, упрямо бормотал одно:

– Иок, иок.

Не двинувшись с места, он достал из-за пояса ножик, прижал ноги фазана чувяками и, потянув его за голову, быстро дернул ножом по горлу. Я с жаром, полным непоколебимой уверенности и негодования, доказывал Элдару, что фазан здесь, вот именно здесь, у этого кустарника, и бегал вокруг, путаясь в зарослях папоротника, как теленок, под хвост которому впился безжалостно слепень. Но Элдар, разгоряченный стрельбой, не слушал меня. Он ловко подоткнул фазана под ременный узкий пояс и пошел вперед. Мне пришлось подчиниться упрямцу. Когда я поравнялся с ним, догнав его на следующей полянке, из-под моих ног с тем же ужасающим шумом свечой взвился петух. Я увидел его, когда он с пленительной грацией темно-красной дугой прорезал солнце, ослепившее мои глаза. Два моих выстрела ухнули красавцу вслед, и фазан, выправившись, мгновенно скрылся за кустами. Я опешил от неудачи.

Элдар великодушно и сочувственно блеснул глазами – и опять мягкой походкой двинулся вперед, беззаботно посвистывая. До этой минуты я не обращал внимания на его свист, но сейчас он зазвучал для меня значительно и ясно. Свистел Элдар как-то особенно: никогда я не слышал такого свиста. Безмятежное спокойствие и своеобразный восточный мотив незабываемо ложились на сердце, истекавшее завистью к столь естественной и красивой беспечности. Темные, как сливы, глаза и этот свист Элдара преследовали меня в продолжение многих лет и часто приносили мне утешение при неудачах.

Мы огибали вытянувшееся грязно-желтой лентой болото. Под крутыми берегами его, по камышам, порхали, отливая синим золотом, длинноносые зимородки, где-то ухала жалобно цапля и тихо крякала утка. Но болото меня не влекло к себе – я знал, что впереди фазаны – птица, страсть к которой я утолял еще впервые в жизни.

Но все же я не отказал себе в удовольствии сделать дуплет по двум кряковым, неожиданно поднявшимся с тяжелым кряканьем из камышей. Элдар одобрительно засверкал глазами, когда селезень и утка, перевернувшись в воздухе, распластались недвижимо на воде, шагах в сорока от берега. Стайка бекасов, разрезая воздух крыльями, винтообразно взвилась вверх с беспокойным шипением. С того берега неуклюже поднялась цапля, грязно-голубой тряпкой замахала над камышами.

Черный хищник зашумел крыльями в верхушках деревьев. Элдар, не раздеваясь, забрел в болото и вытащил оттуда уток. Перерезав им горло, он передал их мне, чем глубоко поранил мое самолюбие: фазана, по-видимому, он счел своим трофеем. Мы скоро миновали болото и опять вышли на рисовые поля, залитые водой. На первой же полосе, но далеко от нас, поднялась небольшая стайка фазанов. Один из них сел на вершину дерева, торкнул раза три и стремительно понесся за выводком. Мы вошли в кусты, разделявшие две полоски. Из-под большой чинары, стоявшей одиноко, поднялся петух. Пролетев метров десять за деревом, он резко повернул обратно – за выводком – и плавно пошел стороной от меня. Глаза мои четко схватили сверкавшее на солнце оперение, и я выстрелил. Петух осел на мгновение, потянул немного и плавно опустился за кустами.

«Опять не наповал», – сжалось сомнением и надеждой мое сердце. Кинулись искать фазана, но только два пера остались на месте, где он опустился. Элдар пробежал далеко вперед и там начал озираться по сторонам, заглядывая в кусты. Я возмущался тем, что Элдар ищет так далеко. И только позднее, когда я узнал поражающую быстроту бега фазанов, понял я тактику лезгина. Петуха мы не нашли. Меня начало лихорадить от неудачи.

Мы сошлись и стали объясняться.

– Петух. Якши петух… Жалко, – сказал я.

– Куриц, куриц, – ответил Элдар.

Я начал возражать ему, показывая перья, определяя рукой длину птицы.

– Куриц, куриц, – утвердительно махал головой Элдар, сверкая ласково белками круглых глаз.

Он возмущал меня своим упрямством. Я дивился его невежеству до тех пор, пока не узнал позднее, что «куриц», или нечто близкое по звуку, и означает по-лезгински «петух».

Наша беседа еще больше разгорячила меня. Я чувствовал, что опять промахнусь, и действительно, когда поднялась новая партия фазанов в десяти шагах от меня, я безрезультатно пустил в них свои заряды. Элдар тут же убил старую самку. Руки мои тряслись, пот заливал меня, хотелось пить.

Я решил, что надо прервать охоту. Оказалось, что мы совсем недалеко от селения. Через каких-нибудь полчаса мы были во дворе Сулеймана, где нас встретил отчаянным лаем огромный пес, дворняга Алыбаш, сидевший на привязи. Сулейман в белой чалме вышел нам навстречу и, сохраняя суровое выражение на лице, одобрительно закивал головой, прицокивая языкам. Элдар что-то горячо объяснял ему. Я слушал их разговор, не понимая его, и от этого мне становилось еще тяжелее. Я знал, что Элдар говорит об охоте. Я готов был от стыда поистине провалиться сквозь землю. Но земля не открывала для меня своих недр. И я стоял на ней, пригвожденный стыдом, как отвергнутый и осмеянный любовник.

Я сидел в летнем жилище Сулеймана, маленькой человеческой скворечнице, укрепленной на высоких стойках. Жирный пилав и светлое золотистое вино стояли у ног моих.

Ослепительное солнце начало чертить вторую половину своей дуги. Мир падал в объятия тихого вечера.

Роскошь ярких небес, листвы и гор раздражала меня. Я не мог принять великолепия мира, не исчерпав своей страсти к фазанам.

Едкая тоска одолевала меня. Тщетно искал я выхода. Со мной некому было пойти, а одного меня не отпускал Сулейман. Разве мог он допустить, чтобы его кунак подвергся опасности: я мог заплутаться, меня могли ограбить мирные лезгины. Сулейман пытался меня утешить. Он обещал утром пойти со мной. Но я боялся остаться со своей тоской. Я не хотел страдать в течение огромной ночи. Я болел, видя, как неумолимо гаснет день. День казался мне огромным, как жизнь, и я жаждал дать ему другое завершение.

И я нашел выход. Осман, сын Элдара, стоял за плетнем, следя за мной с молчаливым любопытством. В его черных, как у отца, глазах я прочел готовность следовать за мной куда угодно. И я указал на него Сулейману. Старый лезгин покачал головой, заговорил с Османом. Я понял одно: они называли меня «мышиным дохтуром», но я слышал в голосе Османа мольбу, а в тоне Сулеймана отеческое великодушие к нам.

Сулейман отвязал веревку, на которой томился злой лохматый Алыбаш, и передал веревку Осману. Я сошел с повети вниз с ружьем в руках. До этого момента я боялся Алыбаша, но пес прижался к моим ногам своими серыми лохмами и робко обнюхал ружье и сумку.

Алыбаш, Осман и я, чужие до этого момента, заключили молчаливый тройственный союз.

Теперь я сам намечал наш путь. Я знал, куда нужно было идти. Спокойствие вечера говорило мне, что фазаны сейчас повылезли из кустов и пасутся по открытым рисовым полям. И действительно, на первой же поляне я сбил неожиданно метнувшегося из травы петуха.

Алыбаш рванулся на выстрел, свалив Османа с ног. Я столкнулся с собакой над птицей. Не раздумывая, схватил я Алыбаша за уши и оттащил от фазана. Несколько перьев осталось в его огромной пасти. Но он подчинился мне и с уважением, покорно, но жадно смотрел на то, как я оправлял перья фазану. Однако птица была сильно потрепана и не годилась для набивки. Поэтому я не противился, когда Осман быстро выхватил у меня из рук петуха и, достав из-за пояса свой нож, прирезал его точь-в-точь тем же приемом, как это делал его отец.

Осман хотел было снова взять Алыбаша на привязь, но я распорядился дать ему свободу.

Собака кинулась вперед и самоотверженно стала рыскать по полям, принюхиваясь к следам фазанов, как настоящий пойнтер.

Я старался не отставать от него, сдерживая его пыл горячим шепотом. И Алыбаш понимал меня, останавливаясь перед кустами.

Скоро я почувствовал, что пес попал на набродки фазаньего выводка. Он запрыгал из стороны в сторону, путаясь в бурьяне, пытаясь разобраться в волнующих его запахах. Его рывки и волнение показывали с несомненностью, что фазаны здесь, близко от нас.

Еще не поднимаясь из травы, заклохтала беспокойно самка, с писком поднялись за кустами молодые, а ближе ко мне взлетел петух, распустив крылья и хвост.

Я ударил его, когда он застыл на момент в воздухе. Он сразу осел на землю и исчез в траве. Я ткнул Алыбаша в его след. Алыбаш, опалившись запахом раненой птицы, метнулся вперед, повернул под острым углом обратно и понесся во весь мах назад, мелькая серыми лохмами хвоста.

– Алыбаш! Назад, назад! – закричал я в отчаянии.

– Даян, дохтур, даян! – прохрипел сзади меня Осман, понимая, что я хочу отозвать собаку. Алыбаш, пронесшись по прямой метров триста, запрыгал на месте, взметнулся вправо, к кусту терновника, и, сделав огромнейший прыжок, ткнулся под куст, припав на передние лапы. Не веря глазам, я увидел, что собака держит лапами и зубами петуха. Тут только я понял, как быстры в беге фазаны, и оправдал Элдара, не пытавшегося искать подбитого петуха.

Без собаки охотнику нельзя и мечтать найти подранка среди кустов и бурьяна.

Алыбаш задавил фазана, но все же он судорожно трепыхнулся, когда Осман чиркнул ножом по его шее.

Мы быстро обежали еще несколько полян, испещренных длинными лучами солнца. Фазаны к вечеру стали более чутки, и несколько выводков ушли от нас без выстрелов. Алыбаш горячился, щедро разбрасывая клочья своих свалявшихся лохм по терновникам, кидаясь на треск крыльев. Наконец на одной крошечной полянке нам удалось врасплох захватить пасущийся выводок. Я увидел фазанов на земле. Самка, мотнув хвостом, юркнула в кусты, уводя за собой молодежь. И только два петуха, молодой и старый, симметрично взвились над кустами. Я быстро послал в них по заряду и в спокойном торжестве сквозь дым увидел, как, безвольно застыв в воздухе, они упали в высокий терновник. Молодого петуха моментально нашел Осман, старого не было видно. Я громко звал Алыбаша, унесшегося за выводком. Алыбаш вернулся, обнюхал куст и, не почуяв фазана, опять метнулся в сторону. Мы пролазили по колючкам минут двадцать, но фазана не было видно. Алыбаш перестал искать, разуверившись в наших призывах, и лег на траве, высунув свой мокрый язык. Я с болью на сердце уже решил, что петух для нас потерян, хотел было двинуться вперед, как неожиданно заметил чуть видимый пушок птицы на одной из верхних веток держидерева. Взглянув по этой линии ниже, увидел перо, еще ниже – и мой взгляд с живостью схватил длинный хвост фазана. Петух, головой вниз, лежал, закрытый ветками, в развилках деревца.

– Бар… есть… здесь… бар, – лепетал я успокоенно, продираясь меж колючек.

Изодрав рукав пиджака, я достал фазана. Это был крупный петух с длиннейшим хвостом, с перьями темно-красного цвета, оранжевым ожерельем на шее. Темная голова отливала сизыми бликами. Осман потянулся к птице с ножом, но я не дал ему, объясняя словами и жестами, что я хочу снять с фазана шкуру и сделать чучело. Осман, по-видимому, понял меня и бережно принял петуха, завернутого мной в газету.

Так же как и утром, лил с меня пот, изодрался я еще больше, до невероятия томила жажда, я дрожал от усталости, но все мое существо было пронизано слепым торжеством счастья.

Мы вползли на пригорок и сели передохнуть. Осман что-то говорил без конца, и я со спокойным восхищением сознавал, что он перебирает впечатления нашей удачливой охоты. В экстазе начав понимать друг друга, мы даже заспорили с ним о том, кто первый увидел застрявшего в кустах петуха.

А солнце поцеловало далекий край земли, готовясь скрыться из глаз. По полянам раскинулись длинные тени. Становилось прохладнее. Туман заклубился над рекой. Я встал, повернулся на север и остановился в изумлении. Я увидел снежные горы. Целую полосу поднебесных снежных великанов. Днем, сквозь марево солнечного воздуха, горы не были видны. В вечернем воздухе они отчетливо выступили над Алазанской долиной. Невыразимой белизной своей они мягко упирались в облака, нежась в голубом разреженном воздухе. Они были близко и в то же время далеко. Среди буйной зелени лесов, темных рощ, бегущих беспокойно по долине к горам, они казались нездешними странниками. Величавое удивление пронизало меня, до краев наполнив мое сердце щемящим и тихим ликованием. Самая высокая и острая пика гор, показалось мне, поднялась еще выше, схватила последний луч солнца и заструилась синими искрами.

Как же раньше я не замечал этого величия?

– Ой, якши… Чох якши, – боясь пошевелиться, указал я на горы моему другу.

– Якши… Тур чох бар, – ответил Осман.

Мы начали спускаться к ручью, убегавшему под густыми зарослями в реку Алазань. Хлопая крыльями, путаясь в ветках, с береговой лужайки поднялся фазан. Поймав его на мушку в пролете между деревьев, я пресек выстрелом его путь. Фазан, цепляясь за ветви, головой вниз повалился на землю. И в эту секунду из-под берега, прыгая по стволам валявшихся в ручье деревьев, выскочил зверь. Я успел отметить его стройное, гибкое тело и упругие, пружинные скачки. В тот момент, когда он готов был сделать прыжок в заросли, я выстрелил из левого ствола. Заряд настиг зверя в воздухе, он осел, махнул хвостом, выправляя туловище, и боком упал в кусты… Опять сделал скачок и бесшумно исчез в зарослях. Осман, успевший найти убитого фазана, что-то возбужденно кричал мне, когда мы вместе перебирались через топкий ручей. Осматривая кусты, я бежал вперед. Впереди шумел Алыбаш. Пробежав метров пятьдесят, я увидел на траве дикую кошку, ощерившуюся в предсмертных судорогах. Над ней с рычанием стоял разгоряченный Алыбаш. Кошка походила на маленького тигренка. Ее легкое стройное туловище было охвачено желтыми кольцеобразными полосами, обручами перехватывавшими светло-коричневую мягкую шкуру.

Алыбаш залаял глухим отрывистым лаем, когда я взваливал зверя на спину.

Со спокойной гордостью вошел я во двор Сулеймана. Осман, захлебываясь, с восторгом говорил старому лезгину: «Дохтор, чох якши», и дальше следовали непонятные мне слова, звучавшие для меня хвалебной песней. Сулейман, сохраняя горестное выражение на морщинистом лице, светло улыбнулся, блеснув глазами, и широким жестом протянул мне обе руки.

Это горячее пожатие старого лезгина я принял как самый ценный дар, посланный мне в чужом краю.

 

2. Сарыбашское ущелье

Ветеринарный врач, грузин Эдилов, передал меня в руки Керима, знаменитого в Закатальском округе охотника, служившего теперь стражником карантинного кордона на Дагестанском перевале. Молодой лезгин, застенчиво улыбаясь, кивнул мне головой. Толстый, рыхлый Эдилов, до смешного боявшийся Дагестанских гор и своей жены, не решился пойти с нами в Сарыбашское ущелье. Он с заискивающей улыбкой, делавшей приторными его острые восточные черты лица, проводил нас с Керимом до околицы селения Кахи, откуда мы отправились на охоту.

Керим быстро повел меня вверх по ручью Кахет-Чай. Истоки его я увидел лишь на другой день у вершин Главного Кавказского хребта.

Утро было солнечно-широким и ясным. Мы долго шли молча. Оглушительный рев пенистых водопадов не позволял нам обмениваться хотя бы одним словом. С первых же минут с доверчивой преданностью я залюбовался упругим и легким шагом Керима, его рваной, небрежной, легкой одеждой: серым, цвета горных камней, коротким бешметом, надетым на желтую рубаху, синими шароварами, легкими чувяками из буйволовой кожи и меховой шапкой, напоминавшей родных мне по оренбургским степям казахов. До полудня Керим шел впереди меня по горной тропинке, лепившейся по краю обрыва. Раза два, скаля белые зубы, он мельком взглядывал на меня. Его круглые, как у хищной птицы, серые молодые глаза сияли восхищенной улыбкой, поощрявшей мое намерение пробраться к далеким, ему одному ведомым вершинам. Я с радостной готовностью принимал молчаливое поощренье Керима и готов был идти с ним на край света. Каждый шаг в гору увеличивал мое чувство гордости и презрения к жителям равнины, к друзьям, скучавшим сейчас в четырехстенных норах… Темно-коричневая с белой грудью оляпка, покачиваясь на камне среди ручья, весело кивала мне вслед своею головой. Черные стрижи доверчиво и задорно резали воздух у нас над головами.

Наконец ручей затих, отброшенный в сторону скалистыми глыбами. И сразу же воздух наполнился писком и криками птиц. Щелкали на камнях вертлявые чеканы, свистели красноголовые вьюрки, пищали поползни и конеки, а вдали на горе резко и жалобно отзывался черный дятел. Я приостановился, впервые услышав его крик в здешних местах. На равнине он мне не встречался.

– Касала, – сказал Керим.

– Кто?

– Касала… Кара-касала, – подтвердил он, указывая на высокое сухое дерево.

Я понял, что он говорит о черном дятле.

Я начал задавать Кериму вопросы. И тут только обнаружилось, что молодой лезгин по-русски говорит так же блестяще, как я по-татарски: знает не больше двадцати слов. Но охотники имеют свой интернациональный словарь, и я скоро узнал, что в Сарыбашском ущелье «тур коп бар» – очень много туров, встречаются нередко козлы, серны, изредка заходят олени, водятся медведи, остались еще барсы, и, наконец, по вершинам хребта ютится мечта моей жизни – прекрасная соя. Так назвал Керим горную индейку. Я догадался об этом по свисту Керима, подражавшего крику этой птицы в совершенстве. Барс не вызвал во мне охотничьей страсти. Охота на птиц представлялась мне всегда более увлекательной и интересной. Да я и не хотел встречаться с этим хищником, имея за плечами дробовую двухстволку с пулями Жакана и Вицлебена. Индейка же меня взволновала до дрожи. Я охотился почти на всех птиц Европейской России; в моей коллекции был уже кавказский тетерев (самец с малоразвитой лирой на хвосте), имелись – благородный турач, величественный «усач», красивый джек-вихляй (дрофа), черный аист. Завтра мне предстояла первая встреча с обитательницей высочайших гор – с серебристо-пепельной индейкой. Я искренне пожалел, отчего не захватил с собой из далекого детства сказочных сапог-скороходов, так захотелось мне сейчас махать сразу по семи верст. А шагать приходилось все медленнее и осторожнее. Тропинка сузилась и шла по осыпи, над высоким крутым обрывом. Ноги плыли за щебнем вниз – и нужно было все время держаться начеку. Дорога оказалась утомительной и опасной. Но только на закате солнца я попросил у Керима передышки.

Мы были уже на значительной высоте и сели отдохнуть на крутом повороте тропинки, откуда ясно была видна вся Алазанская долина, густо покрытая буковыми, каштановыми деревьями, дубом, липой, ясенем, орехом и диким виноградником, испещренная желтыми квадратами рисовых полей, окруженных темными кустами терновника. Дальше серыми равнинами сожженных полей убегала к небу Ширакская степь. С другой стороны над нами тяжелыми коричневыми складками навис высокий темный хребет. На спусках гор, убегая к недвижным вершинам их, кое-где еще негусто темнел зеленый дуб. Выше, у устья Сарыбашского ущелья, было голо, и лишь кудрявым кустарником, словно разбежавшиеся звери, разбросанно ползла ярко-желтая алыча. Дальше рвались вверх обнаженные массивы скал самых различных очертаний.

Направо – на склоне горного ответвления – сонно покоилось селение Елису, старинная столица джарских лезгин. Я не раз ходил туда купаться в пещерном водоеме горячего соляно-щелочного источника.

Налево, вдоль по дороге, открывалась широкая равнина, поднимающаяся далеко вверх уступами серых каменных плит. Километрах в пяти в конце этой площади, под горой, лепилось селение Сарыбаш – в беспорядке разбросанные сакли с плоскими крышами. Там живет Керим.

Вечером мы проходили вблизи селения. Маленькая девочка, сестра Керима, выбежала нам навстречу. Она, захлебываясь от волнения, что-то говорила брату, показывая рукой на деревню. Но лезгин, погладив ее по голове и вручив ей сверток с гостинцами, услал ее обратно.

Девочка долго и сумрачно смотрела нам вслед черными бусинками глаз. Керим объяснил мне, что дома у него хворает жена.

Мы прошли дальше и только сумерками вышли к палаткам пастухов, загонявших из травянистого межгорья свою баранту в узкие кошары. Пахнуло дымом, и нам навстречу остервенело залаяли собаки. Керим окликнул собак по именам – Карабатый, Баштур; они замолчали, остановившись в раздумье. Вышли два пастуха в бурках, с винтовками в руках.

– Селям алейкум!

– Алейкум селям! – обрадованно бодро ответили они Кериму и с крикливой бранью начали ловить собак.

Это были тушины, одно из племен горных грузин, жители Сигнахской равнины. Они каждое лето перегоняют свои стада из степей в горы, где и летом сохраняются сочные травы.

Их было пятеро. Все они неплохо говорили по-русски. Нас тушины встретили до крайности радушно. Напоили чаем, угостили свежим пендырем – молодой сыр, вкусом напоминавший застоявшуюся мечниковскую простоквашу. После ужина повели нас в ближайшую долину и показали разорванную накануне барсом собаку, у родника указали свежие следы марала – так по-сибирски зовут здесь оленя. Через них я узнал от Керима подробный маршрут нашей охоты. Шли мы дня на два, на три.

С утра мы зайдем в лес, расположенный налево от селения Сарыбаш, в надежде встретить козла или стадо серн, а может быть, и медведя. Поднявшись на Главный хребет, пойдем большим плоскогорьем, осматривая горные распадки: здесь могут оказаться горные индейки и звери. У солончаков должны увидать туров…

Я еще раз решился напомнить Кериму о своем заветном желании убить индейку. Коротко усмехнувшись, он весело закрутил головой, восхищенно цокая языком:

– Олар, олар! Чох якши!

Я думал, он презирает мое желание идти за птицами, когда можно охотиться на зверя. Оказалось, совсем не то.

Старик тушин перевел мне слова Керима:

– «Индейка хитрей черта. Она – не глупый медведь. Убить ее труднее, чем марала. Завтра увидишь».

За всю жизнь сам Керим убил только двух индеек, и ни разу ему не удавалось убить самца.

Ночью я долго не мог уснуть. Старик тушин рассказал мне много любопытного о зверях Кавказа, о птицах, о дедушке Керима – Мустафе, легендарном охотнике Сарыбашского ущелья. Мустафу ни разу не видели возвращавшимся с гор без зверя. Медведей он приносил по заказу – любого возраста и пола. Тушин, будучи мальчишкой, видел сам, как Мустафа прыгал по скалам с уступа на уступ вслед за подбитым туром. Однажды Мустафа просидел три дня на дереве, хоронясь от раненой медведицы, сломавшей у него ружье.

Когда рассказчик-старик задремал, я вышел из палатки, сел на камень и слушал ночь. Далеко внизу, как смутный шум уходящего поезда, бежал по камням ручей. Из лесу доносилось приглушенное верещание одинокого козодоя. Изредка на селе лаяли собаки. Больше никаких звуков сюда не доносилось. Этого было слишком мало для огромного величавого шатра – темного неба, усыпанного жирными кавказскими звездами, снизу обнесенного широчайшим горным кремлем исполинских темных громад. Охваченный, придавленный дикой и широкой тишиной, я просидел незаметно за полночь.

На заре из палатки вышел Керим. Встал коленями на разостланный бешмет, повернулся к розовой полоске на востоке и стал молиться. Я незаметно задремал, завернувшись в мохнатую бурку тушина.

Тушины еще не выгоняли стад из кошар, а мы с Керимом уже тронулись в путь. Спящая баранта не подняла своих мохнатых голов, и даже собаки не обеспокоились, так тихо отошли мы от стана. Ночь уже уходила с гор, воздух становился прозрачным. Но солнце еще не показывалось. У тушин Керим взял веревку и палку с острым железным наконечником.

С полчаса мы шли опять той же, как и вчера, тропинкой, возвращаясь назад, затем круто повернули в гору, скоро взобрались на нее – и спустились в лес, бежавший по ее восточному склону.

В лесу, где было сумрачно и глухо, нас встретил совсем иной мир. Земля дышала испарениями, ноги путались в траве, поразившей меня своей неуемной пышностью. Папоротник и луговой камыш били нас по лицу. Керим ловко пробирался среди них, работая руками, как пловец. На крутом склоне, с улыбкой оглянувшись на меня и придерживаясь за кусты, он покатился вниз на собственных салазках. Я во всем следовал его примеру, что не замедлило сказаться на крепости моих брюк. Но вот мы вышли на отлогий склон, и я с облегчением прекратил масленичное удовольствие. Здесь Керим пошел медленнее, настороженней, весь подобрался, то и дело посматривал на землю, иногда ощупывая ее руками. Серьезным кивком показывал мне на следы животных по сыроватому грунту. Остановился у разрушенного муравейника и, пхнув в него ногой, сказал:

– Медведь кушай.

Я хотя и знал по рассказам, что зверя здесь водится много, но опыт мой приучил меня на охоте к недоверию там, где я сам не знал еще местности. Однако невольно охватывали и меня горная глушь и таинственность. Керим несколько раз опускался на четвереньки, давая знак к этому и мне, очень осторожно пробирался к скалам, окружавшим горные долинки, длинными желобами спадавшие с гор. Поднимал голову и долго осматривался по сторонам.

Становилось светлее. На одной из прогалин я увидел солнце, отражавшееся на далекой горной вершине. В долине серым мокрым полотнищем лежал ночной туман.

Мне давно хотелось курить, но Керим не задерживался. Не остановился он и тогда, когда внизу, недалеко от нас, прорезал воздух звериный рев. Широкий, дикий, отчаянный. «Барс», – подумал я без восхищения, и легкий холодок пробежал у меня по спине. Керим резко повернулся на рев и быстро пошел вперед, не оглянувшись на меня. Я двинулся за ним, на ходу меняя картечь правого ствола на пули. Пальцы мои дрожали. Керим обернулся на щелканье затвора моей двухстволки, остановился, с улыбкой поглядывая на меня.

– Барс? – спросил я шепотом.

Керим ласково блеснул глазами и закрутил головой:

– Иок… Козел… Козел…

Я не верил.

– Корхулу иок. Козел… Козел, – посмеиваясь, шепотом говорит лезгин. И еще осторожнее вглядывается меж деревьев.

Я слежу за Керимом, не пытаясь раньше него увидать зверя. Вдруг сердце мое замерло, – Керим, вскинув берданку, целится. Я ничего не вижу, кроме резных лопастей папоротника на полянке. Но лицо Керима охвачено серьезной страстью, глаза горят, – для меня уже нет сомнения, что зверь где-то здесь, близко. Вот он! В конце полянки мелькают рыже-желтые и белые пятна – и мгновенно исчезают. Керим с поразительной быстротой вскидывает берданку и целится… нагибается немного, ведет вправо стволом – и стреляет. Я держу ружье на прицеле, ищу зверя глазами, но ничего не вижу. Керим бежит вперед еще быстрее, но уже по-другому, без предосторожностей, и, остановившись на полянке, взволнованно осматривает землю, раздвигая берданкой густую траву. Показывает молча на след козла. Но зверя нет. Следы скачками уходят дальше. Керим тщательно рассматривает землю, траву – крови тоже нет. Я закуриваю. Керим широко качает головой, на минуту горькая озабоченность тенью мелькает по его лицу, но круглые глаза весело блестят, он быстро проясняется и, широко осклабясь, начинает смеяться над собой:

– Керим джигит, козел джигит. Керим пешкеш козел иок, козел пешкеш Керим да иок. Улан якши Керим, козел чох якши улан. Ай-бай!

Керим говорит со мной уродливым жаргоном, как обычно говорим и мы со всеми нерусскими.

Раза два бодрым встряхиванием головы лезгин на ходу отгоняет от себя легкое свое огорчение.

Лес начинает редеть. В просветах ясно обозначились окрестности. Впереди лежат уже совсем голые горные пласты, растительности на них никакой не видно, и только внизу по межгорьям зеленеют пастбища и отдельные низкорослые деревья. Местность становится суровее, строже. Но горы так живописно, широко и таинственно смотрят в небо, что ничего, кроме радостного ощущения величавой красоты, от их вида не испытываешь.

Сумерки утра исчезли даже в лесу. Землю жадно охватил жаркий, широкий, солнечный день. От быстрой ходьбы начинает мучить жажда. Керим несколько раз вытирает пот с лица и тоже, по-видимому, хочет пить. Мы выходим к горному ручью, едва заметно бегущему среди травы. Было начало августа, и я, бродя все лето по Алазанской долине, томившейся от невыносимой жары, был приятно поражен буйным ростом травы вокруг ручья. Покойно и весело цвели повсюду цветы – синие, голубые, желтые. Летали бабочки – большие бантовидные махаоны яркой окраски. Желтые капустницы беззаботно облепили наши шапки, брошенные в траву, с наивной доверчивостью садились на наши спины и головы. Прыгала около нас светло-коричневая крошечная птица – крапивник. Темно-серый конек посвистывал рядом. Верещали горные вьюрки. И вдруг поверх всех этих звуков до нас с горы донесся свист – протяжный, жалобно-нежный, явно не птичий.

– Айэ, шорт! – прошептал Керим, схватил порывисто берданку и стал вглядываться вперед.

– Кто это? Соя? – спросил я, заинтересованный волнением лезгина.

– Иок…

Керим сделал рожки над своей головой, выпятив картинно губы и смешно выпучив глаза.

– Коп баранта. Бала да бар…

Я понял одно: впереди нас ходит стадо зверей; серн или туров – я не мог догадаться, не зная их свиста. Козлы, мне было известно, стадами ходят очень редко и не свистят.

Мы стали тихо взбираться вверх. Впереди скоро обозначилась лощина, закрытая от нас небольшим возвышением. Мы долго стояли перед ней, слушая, приглядываясь. Наконец совсем близко, как мне казалось – в лощине, раздалось то же нежное, грустное посвистывание. Керим опустился на землю и ящерицей двинулся вперед. Я пополз за ним и тут же зашумел, задев ногой сухую траву. Он тревожно и озабоченно махнул на меня рукой, давая знак остаться на месте.

Я лежал недвижно в траве и следил за Керимом. Он, легко изгибаясь, бесшумно полз вперед, перебрасывая перед собой берданку. На увале, спадавшем в овраг, залег за камень. Подняв осторожно голову, вглядывался вперед. Затем опять присыхал к земле. Я горел нетерпением последовать за ним. Мне казалось, что он или забыл обо мне, или мне не доверяет. Я уже решался двинуться вперед. Но он оглядывался на меня, как бы проверяя мое послушание, – и опять так же осторожно смотрел вперед. Я успокаивал себя и, чтобы заполнить мучительные минуты, с веселым волнением воображал себя дикарем, а Керима вождем индейцев из романа Фенимора Купера, выслеживающим наших врагов. Я тщеславился своим положением и дразнил им в воображении своих друзей, оставленных мною в далеких городах.

Камни, покрытые мхом, крутые обрывы скалы, уходящая к небу курганообразная вершина, завораживающая глушь, – все это создавало особое ощущение свободы и щемящего наслаждения, не испытанного мною ни разу в жизни.

Наконец Керим махнул мне рукой, и я пополз, подражая во всем его манере. Только рядом с ним я передохнул и выправил перед собой ружье. Керим успокоил меня кивком головы и снова приподнялся. Я сделал то же самое. И сразу же увидал метрах в ста двадцати от нас, на другом склоне оврага, серн. Тонконогие, упруго-стройные, они мелькали в траве меж камней, порывисто перебегая с места на место, пощипывая редкую зелень. На прогалинах серны не задерживались. И когда светло-желтый козленок приостановился на полянке, то впереди него раздался свист, полный жалобного упрека и настойчивого зова. Керим прицелился. Я замер, подняв свою двухстволку к плечу. Керим оглянулся на меня и показал мне кивком головы на ближайшую открытую площадку. На ней я ничего не увидел и с недоумением посмотрел на Керима. Он показал на свою берданку, делая рукой легкий взмах от нее, потом показал на серн – и повел от них рукой на площадку, как бы приглашая их сюда. Я догадался: серны после его выстрела должны пробежать здесь. У меня в ружье были заложены пули. Но пулей я мог промахнуться. И я стал торопливо искать в патронташе картечь. Тут я только заметил, что меня трясет как в лихорадке. Я не мог сразу нащупать нужного мне патрона, не мог сразу вложить его в ствол, уронил на землю. Я виновато оглянулся на Керима, но он, и сам охваченный волнением, не заметил моей растерянности. Он поднимался на колени, ища ногой твердого упора. Выстрелив, Керим моментально упал на землю и защелкал затвором. Серны бросились вперед. Три из них прыжком пересекли поляну. Они призрачно быстро мелькнули в моих глазах. Я, привыкший к стрельбе влет по любой птице, здесь не мог овладеть собой – и ни одну из них не поймал на ствол. Это разгорячило меня вконец: трава, камни, клочки голубого неба заплясали у меня в глазах. Досада, горчайшая досада знобила меня. Я вскочил, не видя и не слыша Керима. Новый выстрел прозвучал, не коснувшись моего сознания. С острой завистью и в то же время с радостным облегчением я увидел, как большой темно-желтый самец грохнулся на землю и скользнул боком по полянке. За ним выбежал козленок, растерянно остановился, подняв над травой голову, и беспокойно закричал.

Мой выстрел прервал его крик, пороховой дым закрыл его от меня. Я рванулся было вперед, но Керим успел ухватить меня за тужурку:

– Даян, даян, елдаш… Бар, бар… Икау ельмек!

Он ждал еще зверей на полянку. Но серны больше не появились.

Лицо Керима, еще не остывшее от волнения, я увидел только через пять минут, когда он начал возиться с сернами, снимая с них шкуры. Первым выстрелом лезгин промахнулся. Пуля сбила лишь клок шерсти со спины серны. Убитый им самец был не меньше тридцати пяти килограммов, мой козленок – килограммов на десять. Выкинув внутренности, Керим сложил в шкуры зверей их мясо, причем мне сделал ношу раза в два меньшую веса моей добычи, погрузив остальное на себя.

Вернувшись к ручью, мы быстро приготовили шашлык из мяса козленка. Мясо было мягкое, травянистое и сладковатое, но чувство охотничьей гордости делало его незабываемо вкусным. В самом деле, мог ли быть для меня невкусным шашлык из серны на высоте трех тысяч метров!

Охота на серн и экзотический завтрак сильно задержали нас. Мы шли теперь как могли быстро. Керим недовольно поглядывал на солнце, боясь опоздать на солонцы. Пот приходилось вытирать через каждые пять минут – и в эти секунды мы весело улыбались друг другу.

Солнце успело миновать полдень, когда Керим осторожно подвел меня к совершенно белой кварцевой скале, где, по его приметам, туры должны были лакомиться солью. Сам лезгин не намеревался стрелять и шел сзади меня. Я не догадался снять с плеч шкуру козленка и мешок с провизией, прежде чем взобраться на скалу. Прямо перед собой я не увидел зверя и поднялся еще выше. В эту секунду справа от меня, из-под каменного обрыва, шагах в пятидесяти, выскочил серо-коричневый тур и быстро замелькал белоснежными подпалинами. Мешок помешал мне выцелить его с точностью на бегу, но я все-таки успел выстрелить, когда он остановился на мгновение перед обрывом. Тур, выбросив вперед ноги, закинув большие черные рога на спину, длинным прыжком скрылся из моих глаз. Керим быстрее меня очутился над обрывом, уступами уходящим в широкую горную падь. Напрасно искал я глазами зверя по камням. Его нигде не было видно. Я полез было вперед, но Керим, как наседка, жалостно закричал на меня, бегая по утесу:

– А-ай!.. Капут… Ой-Алла! Даян, елдаш!

Я вернулся, так как и сам увидал, что рискую по крайней мере сломать себе шею. Керим, опираясь на свою палку с железным наконечником, спустился метров на двести пятьдесят вниз, осмотрелся по сторонам и вернулся обратно.

– Иок. Тур гулял… здоров… гулял! – объяснялся он со мной словами из своего «ветеринарного» обихода.

Я и сам с горькой досадой почувствовал, что «промазал». Проклятый мешок! Глупая непредусмотрительность! Я старался утешить себя тем, что все равно мясо тура мы не смогли бы унести с гор. Слабое утешение! Большерогий зверь остался на всю жизнь в моих глазах как укор охотничьей совести. Керим повел меня на вышку. Я для успокоения сел покурить.

Керим, смотревший из-под ладони вдаль, убийственно равнодушно подозвал меня:

– Айда… Галяди. Тур чох бар.

Его спокойный голос обдал меня кипятком. Я вскочил, надеясь исправить свой непоправимый выстрел. И сразу же увидел в долине тура. Неуклюже-красивым изваяньем застыл он на зеленом бугорке долины.

– Пойдем, Керим!

– Яман. Дорога иок!

Тур стоял от нас на расстоянии тысячи метров. Обрыв, крутой, глубокий, защищал его от наших покушений. Обхода не было. Тогда Керим, заложив в рот два пальца, пронзительно свистнул. Целое стадо туров, их было не меньше тридцати, выскочило из травы, застыло на момент, потом довольно стройно бросилось вниз за вожаком. В это время Керим показал рукой в другую сторону:

– Галяди.

Там по плитам и россыпям уходило в горную расщелину еще большое стадо. А совсем далеко я увидел еще трех туров, убегающих в горный распадок. Картина была на редкость занимательная. Даже не верилось, что в XX веке можно видеть на воле одновременно три стада диких зверей.

Теперь мы повернули резко в сторону Дагестана, подходя к вершинам Главного хребта. Начались россыпи. Идти было временами не только трудно, но и опасно. На крутых подъемах приходилось карабкаться ползком, в одном месте переход был так узок и так обрывист с обеих сторон, что я не сразу решился пойти за Керимом, легкой рысцой перебежавшим его. Керим снова вернулся ко мне и опять рысцой побежал вперед, объясняя мне, что не нужно только бояться и нельзя идти тихо.

– Айда… Как Тифлис улица. Ходи… Якши! Айда!

Я наконец решился и легкими скачками преодолел переход. Ноги сами прыгали по россыпи, сползавшей вниз при остановках. Мы подошли к огромной горной распадине, окруженной с двух сторон зубцами скалистых гребней.

– Соя бар… Галяди… Галяди якши…

Мы тихо пошли по горе, осматривая камни. На одной из вершин, совершенно лишенной растительности, нашли первые перья индейки. Я напряженно ждал теперь птицу. Опасаясь промаха, ежесекундно останавливался, чтобы поправить мешок и отдохнуть. Спугнули белесого беркута-стервятника, вылетевшего от нас довольно близко. Наконец из камней, шагах в двухстах пятидесяти от нас, вылетела индейка. За ней другая и третья. Все три птицы при взлете засвистели и с поразительным однообразием перелетели на противоположный гребень скалы. Оттуда снова донесся их тонкий свист. Я заметил место и решил идти к ним. Мы спрятали в камни свою ношу и пошли в долину. Целый час пробирались мы по камням, пока поднялись на противоположный край долины. Стали подходить осторожно к месту сидки индеек. Я уже начал готовиться к выстрелу, держа палец на предохранителе. Но опять, подпустив нас на такое же расстояние, они, свистнув, пролетели высоко над нашими головами. Я ясно видел черные поперечные линии у них на зобе и груди, темно-голубые полосы вдоль боков, но шли птицы над нами безнадежно высоко. По оперению я узнал, что все три птицы были самцами. Я опять решил идти к ним: они опустились на прежнее место. Но Керим распорядился иначе: он велел мне лечь на то место, откуда они слетели, а сам пошел в обход, чтобы погнать их на меня. Я понял его и с удовольствием принял его план, напоминавший мне степные охоты на дрофу.

С полчаса я отдыхал среди камней, сделав себе прекрасное прикрытие. За мной лежала, уходя вверх, полоса поднебесных горных громад. Был ранний вечер, воздух еще не остыл от дневной жары, но мир затихал. Наконец я услышал звук тонкой флейты – то взлетели индейки – и затем резкий, пронзительный свист самого Керима. С остановившимся сердцем увидел, что птицы пошли на меня: одна немного стороной, а две прямо мне в лоб. Первую я решил пропустить, хотя выстрел в нее не был безнадежным. Я неосознанно мечтал в эти секунды о небывалом подвиге: о дуплете по самцам горной индейки. Две серебристо-пепельные птицы с полминуты плыли в мои глаза. Это мгновение – короткое, ослепительное – показалось мне тогда, и кажется и теперь, солнечным океаном переживаний: сердце мое остановилось, кровь перестала биться в жилах, я оглох, ослеп для всего мира, кроме этих двух птиц, которых я ждал с удушающей страстью. Я, как во сне, слышал, что недалеко от меня просвистела крыльями первая соя – ее свист чуть-чуть похож на посвист стрепета. Я уже готов был встать из-за камней: индейки были почти в зоне выстрела, как вдруг над самой моей головой зашумел вихрем воздух – и я в смятении увидел, как индейки камнем упали вниз, а за ними стрелой в угон падал сверху сокол. Индейки не долетели до меня каких-нибудь ста двадцати метров. Теперь они пошли долиной и в несколько секунд исчезли за поворотом. Сокол с безнадежностью взмыл вверх, повернул обратно и, вращая желтыми глазами, летел низко надо мной. Мой выстрел был ему местью, которую я, однако, не счел для себя достаточной… Меня мало утешило, когда сокол, сложив в воздухе крылья, комом упал около меня. Я держал его неостывший труп в руках и думал с полной искренностью о его ненужной смерти и о тщете самых блестящих человеческих надежд.

– Ай, шайтан буй! Карагуш! – с задумчивой горькой досадой покачал головой Керим над мертвым соколом, когда мы сошлись с ним у брошенной нами ноши.

С полчаса мы горячо объяснялись с лезгином, совершенно забыв, что слов друг друга не понимаем. Но мы были правы: мы ясно понимали наше взаимное глубокое огорчение от неудачи.

Скоро мы выпугнули еще одну индейку, она опустилась на другой гребень горы, но сил у меня уже не было, да и долина раздвинулась слишком широко. Я ощутил с ясностью, что мне уже не суждено убить индейку. Но Керим решил идти за ней: в его глазах я видел подлинное дружеское сочувствие. Я опять лег в камни. Керим пошел, но ему не удалось обойти птицу. Она слетела раньше – и пошла на этот раз вдоль гребня.

Прекратив охоту на индеек, мы заторопились к ручью на ночлег. Мы шли теперь по высокому горному хребту, широкому и ровному, как спина уснувшего чудовищного животного. Лес остался далеко позади нас. Даже одиноких деревьев не было здесь. Альпийский луг зеленым ровным ковром расстилался под нашими ногами. Ни впереди, ни по бокам – нигде уже не видно было гор, лежавших выше нас, и только вершина Кара-Кая, покрытая снегом, неподвижно, точно во сне, степным курганом смотрела на нас сверху. Но и она была близко – вот здесь, рядом с нами.

– Ой чаир якши! – в спокойном восхищении говорил Керим.

Мы шли на высоте четырех тысяч метров, а может быть, и больше. Керим уверяет, что, кроме его предков, даже из лезгин никто не забирался сюда.

Да, теперь мы вышли в открытый мир, как мореплаватели выходят в открытое море. Здесь мир был невиданно широким, огромным и величавым. Алазанская долина сжалась и стала похожей на зеленую ленту, не шире проселочной дороги. Широкая степь узкой полосой дымчатого марева закрыла горизонт. А с трех сторон у нас – горы, горы и горы. Суровые, строгие на восток к Дагестану, они впереди и позади нас покорно ласкались своими зелеными ступенями о ребра Главного хребта, вершиной которого мы теперь шли. Рядом с нами и ниже нас повисли белые, легкие перистые облака и еще ниже – пятна зеленых лугов, легкие мазки кустарников и темных скал.

Мы были ближе к небу, чем к земле. Небо было совсем недалеко – вот оно, к нему можно было прикоснуться рукой. Голубой сказочной тканью оно до краев заполняло мир, вконец уничтожало ощущение земли под ногами. Легкое, прозрачное, как детский сон в воспоминании, оно каждое мгновение готово было порваться и обнажить за собой нестерпимый, удушающий восторгом простор.

Тишина шла откуда-то сверху, из-за неба, и была она такой же, как небо, завораживающей, непоколебимой и чистой. Снег на ближайших вершинах лежал под солнцем покойно, как спящий белый щенок «на груди матери.

Альпийская галка с красными ногами неуклюже бегала по лугу, выбрасывая вперед большой желтый нос и изредка перекликаясь с невидимой подругой. Крики их в разреженном воздухе похожи были на тихие удары речных камней. Черный стенолаз, похожий на летучую мышь, смотрел со скалы белыми зрачками маленьких глаз.

А там вдали – ниже нас и наравне с нами – парили черные седоватые хищники, орлы и грифы, садясь иногда отдохнуть на снеговую вершину.

Добыв галку, мы повернули под гору, где и нашли истоки ручья. Здесь же был шалаш, устроенный раньше Керимом. А вверху, в скалах, – очень высоко над ручьем – Керим показал мне вход в пещеру.

– Магазэ Дильбэр.

Мне хотелось заглянуть в нее.

– Дорога бар? – спросил я у него.

– Иок.

Керим долго и оживленно пытался что-то рассказать, но, кроме отдельных слов: «Керим», «марал», «Елису», «бала», «князь», «лезгин», «кыз», я ничего не уловил из его рассказа. Мы разожгли костер и расположились на ночь. С высоты я увидел звезду. Я поразился: мне казалось, что был еще ранний вечер, так неслышно надвигалась ночь в этом широком мире – бесконечном океане голубого пространства.

Солнце всходило за синими неласковыми тучами. Росы ночью не было. Керим озабоченно качал головой: погода явно менялась. Мне страшно не хотелось этого. Стараясь обмануть себя, я думал: «Керим недоволен, что мы так долго спали». Не успели мы пройти россыпями и спуститься в долину, как за нами с горных вершин поползли тучи, гонимые легким ветерком. Тучи шли быстро, одна из них пересекла нам путь, и мы вынуждены были прорываться сквозь ее мокрую, разбухшую водяную вату.

– Яман. Олар чох ягыш… Охыр ов, – с горечью сказал Керим и резко повернул назад – домой.

Тоска томила меня. Очень не хотелось кончать так быстро охоту, хотя я и вконец измотался за вчерашний день. Но на охоте никогда не знаешь конца своим силам. Порой солнце косыми лучами прорывалось сквозь тучи, и я молил судьбу об его победе.

Мы спускались большим каменным долом, не круто сбегавшим на запад. Озабоченный непогодой, я не снимал ружья с плеч, никак не ожидая вылета дичи. И скоро раскаялся в этом. Метрах в двенадцати от меня, из навала камней, с шумом и характерным сухим клохтаньем поднялась индейка, а за нею выводок – три молодых птицы. Индейка пошла низом, птенцы поднялись вверх, как молодые тетерева. Я быстро потянул ружье с плеч, но птицы были уже вне выстрела. Я горестно глядел им вслед, но здесь счастье вдруг улыбнулось мне: в стороне снялся четвертый, отбившийся от выводка индюшонок. Он обеспокоенно зацокал и свечой взлетел на воздух. Мой заряд настиг его в тот момент, когда он, задержавшись, начал выправлять свой лет в прямую линию. Смятой тряпкой индюшонок ткнулся в щебень.

Керим, не стрелявший влет, восхищенным, гортанным криком приветствовал мой выстрел. И я примирился со скромным даром Сарыбашского ущелья, хотя долго еще досадовал на себя за то, что упустил старую индейку из-под носа. Размером молодая птица была с российскую матерую тетерку. Окрас ее был довольно неопределенный: светло-бурое оперение отдаленно напоминало молодую самку глухаря; серая зигзагообразная пестрина и строение тела делали ее несколько схожей со стрепетом.

Я приободрился. Мне захотелось еще побродить по россыпям гор, но Керим, указывая на клубящиеся вокруг тучи, торопил домой. И мы направились кратчайшей дорогой, по берегу крутого оврага. Вниз идти было несравненно легче. Перед нами открылась низкая впадина; на пути скоро стал попадаться мелкий уродливый кустарник; зазеленела большая, покрытая папоротником луговина. Керим долго всматривался в эту луговину, что-то объяснял мне, потом резко свистнул. И я неожиданно увидел, как на противоположной стороне оврага, за ручьем, из густой травы лениво и недовольно поднялась бурая голова медведя, повела вокруг носом, потянула ноздрями воздух – и опять покойно опустилась в зелень.

Теперь сквозь траву обозначилось вполне ясно и для меня бурое пятно зверя. До него было шагов четыреста, не больше. Мы осмотрели овраг. Я пытался перейти его, но не мог. Нога предательски скользила по мокрым камням отвесных скал.

Керим подвел меня к самому краю обрыва над ручьем и посадил на выступ камня, показав на пули в моем патронташе. Сам же полез в овраг. Я поразился его кошачьей ухватке – умению карабкаться по скалам. Он на моих глазах поднимался по крутой каменной стене. Я видел, как он, балансируя на правой ноге, долбил в скале палкой ямку для левой ноги, висевшей в воздухе. Шум ручья заглушал его работу. Иногда Керим вопросительно оглядывался на меня, и я указывал ему направление. Он выполз прямо против зверя и подобрался к нему шагов на двенадцать – не больше. Медведь покоился в траве, не подозревая опасности. Лезгин минуты две «отдыхал» за камнем, затем, долго выцеливая, выстрелил. Медведя взбросило на воздух, он завертелся на одном месте, ткнулся головой в землю и затих, словно затаившись. Но тут случилось то, чего я никак не ожидал и после чего я только и понял предусмотрительность храброго лезгина, посадившего меня на выступ скалы. Метрах в ста от Керима из травянистой водомоины тотчас вслед за выстрелом поднялась медведица, рявкнула, встала на задние лапы и быстро-быстро пошла с яростным фырканьем на Керима. А от нее метнулись, уходя в горную россыпь, два бурых клубка – медвежата. Это было незабываемое мгновение! Керим, бросив ружье в траву, серым кубарем покатился в овраг. Медведица уже стояла на краю обрыва и яростно плевалась в его сторону. От меня до нее было шагов полтораста. Убить ее жаканом я не мог. Но я быстро понял смысл своей позиции и начал из обоих стволов обстреливать зверя. Медведица еще больше разъярилась от ружейных раскатов. Пули цокали по камням, медвежата с ревом взбирались по россыпи, срывались и снова лезли вверх, дико визжа. Мать то бросалась к ним, то опять появлялась над обрывом, бешено потрясая головой. Я выпустил в нее уже шесть пуль. На один момент медведица особенно близко подбежала к обрыву, я тщательно прицелился ей в грудь – и выстрелил раз за разом. Она визгливо вскрикнула, пошатнулась, быстро сунула в пасть правую лапу, а затем остервенело замахала ею в воздухе.

В ту же секунду я услышал возбужденный, одобрительный шепот Керима:

– Якши, кардаш… Чох якши!

Он уже сидел около меня и загоревшимся взглядом следил за медведицей. По-видимому, пуля попала ей в лапу.

Зло фыркая, медведица повернулась от нас, прихрамывая, полезла вверх к медвежатам и, подталкивая их мордой, быстро скрылась с ними.

Отдышавшись, Керим взял мою двухстволку и полез через овраг. Добравшись до медведя, он, держа ружье наизготовку, осторожно обошел его и уже тогда подошел к нему вплотную. Медведь был мертв. Пуля пробила ему шею на месте соединения спинных позвонков с черепом.

Около получаса Керим возился с тушей убитого им зверя. Вернулся потный, раскрасневшийся, торжественно улыбавшийся – с двумя ружьями и палкой в руках. По моей просьбе вместе со шкурой он захватил с собой череп медведя и небольшой кусок мяса от задней ноги.

Убитый зверь оказался «пестуном» – небольшим годовалым медведем.

В жаркой перепалке со зверями мы не заметили, какой густой толпой окружили нас со всех сторон тучи. Солнца уже не было видно. Воздух стал сырым, волглым. Тучи с гор шли все гуще и гуще. Встревоженно и торопливо бежали с гор и заполняли собой долины. Нигде нельзя было увидеть теперь отчетливых очертаний гор. Отдельными вершинами они прорывались кое-где сквозь свинцово-серый туман и снова безнадежно тонули в нем, как исполины пловцы, бессильные стряхнуть с себя липкое, мокрое полотнище. Жизнь замерла кругом, замолкли птицы. Мир уходил из глаз. Иногда дождь мелкими брызгами падал сверху, но чаще мы просто оказывались в мельчайшей водяной пыли, путаясь в ней, как рыба в сети. Лицо у Керима стало озабоченно-серьезным; он спешил изо всех сил. Я устал и растерял последние остатки своего неиссякаемого охотничьего пыла. Под ногами ничего не было видно, я спотыкался о камни, падал. Идти стало невероятно трудно. Керим, боясь в тумане отбиться от меня, дал мне конец своей веревки. Через час я свою легкую ношу ощущал как тяжелое проклятие. И только то, что впереди меня уверенно и твердо шагал Керим со своим тяжелым грузом, сохраняло во мне упорство. Временами он останавливался и, обнюхивая воздух, решал, куда идти. Я вспомнил, как мы, жители степей, однажды в дождь плутали по равнине в километре от своего села, и для меня и до сих пор осталось тайной, как Керим разбирался в дороге.

Мы уткнулись в узкую острую полоску горной россыпи, обрывавшуюся отвесами с обеих сторон. Обрывы уходили далеко и круто вниз, над пропастью клубился серый туман, и оттого она казалась бездонной. Я попытался идти за Керимом, но мокрая обувь без подметок скользила по мокрому щебню, я упал, ушиб себе руку и бедро и едва-едва ползком, на четвереньках вернулся обратно, бросив веревку. Керим, испуганный, снова перешел ко мне. Я решительно отказался идти вперед, требуя обхода. Лезгин объяснил мне, что обход найти можно, но для этого надо сделать лишних пять километров. Я знал, что значат эти пять километров по такому пути, и все-таки не решался идти через острый горный перешеек. Мы уныло стояли на камнях среди серого водяного мрака, не зная, что нам делать. Где-то в тумане бешено ревел разлившийся от дождя ручей. Наконец Керим принял решение. Он перенес свой мешок, оба ружья и, вернувшись, пригнул свою спину передо мной.

– Айда, елдаш…

Я не стал долго раздумывать и ухватился руками за его жилистую шею. Опираясь на палку, Керим быстро пошел по перешейку, балансируя по каменной россыпи.

Несколько раз нога его скользила на сторону, вниз, и я чувствовал, как он склоняется набок, но вовремя ловко переброшенная палка давала ему нужный упор, он выравнивался и шел вперед. В один из таких опаснейших моментов я не выдержал и закрыл глаза. Правда, тогда мне было не столько страшно, сколько нестерпимо обидно и стыдно за свое беспомощно-барское положение. Но через минуту и долго спустя после этого я не мог без содрогания и жути вспоминать свои тогдашние переживания. Но вот мы стоим уже на широкой каменной площадке, и лезгин, утирая с лица пот, довольно смеется:

– Керим якши ат. Базар ходи, – тыща монет давай…

Шли мы невероятно долго. Мне казалось временами, что мы идем уже несколько дней. Двигались мы в сером, однообразном полумраке, и бескрасочный путь наш, как дорога ночью или в метель, был нескончаем. Я готов был в отчаянии броситься на камни и лежать, закутав голову мешком. Мне страшно хотелось скинуть свою ношу и умолять Керима сесть отдохнуть, но я, сжав зубы, терпел, видя, как молодой лезгин идет ровно вперед, не испытывая сомнений. Особенно устыдил меня за мое малодушие один случай. Мы переходили мелкий горный ручеек, пенившийся от дождя. По сторонам его уже смутно обозначился негустой кустарник, и почва кое-где стала песчано-землянистой. Вижу, Керим пригнулся с трудом к земле, осмотрел ее, ощупал рукой и серьезно произнес:

– Марал.

Я равнодушно воспринял это желанное слово. Оно мне даже показалось ненавистным тогда. Но смотрю, лезгин, поправив мешок и осмотрев берданку, повертывает обратно и идет по следу. Я не верил глазам своим. Мне казалось, Керим измотался и обессилел вконец. Я был испуган и восхищен его поступком. Со злобой, с издевательской насмешкой к себе, я тоже снял с плеч мокрое ружье и зашагал вслед за Керимом. И вместе с горечью в эту минуту я почувствовал радость: что-то живое откликнулось во мне. Сквозь усталость, отчаяние, охватывавшее меня, во мне пробилась капля охотничьей яри: мне захотелось увидать оленя.

Но следы пошли опять к берегу ручья и скоро пропали в воде и на камнях. Мы вернулись. Не останавливаясь, мы несколько раз с утра закусывали в пути. Но теперь уж не хотелось ни есть, ни курить. Я двигался совершенно автоматически, не зная, сколько нам еще предстоит пройти и верно ли мы идем. Путь наш мне казался бесцельным и бессмысленным. Но вдруг я встрепенулся. Я увидел под ногами знакомый черный длинный камень, а вместе с ним – знакомую тропу. Керим ничего не говорил мне, но я узнал ее, узнал то место, откуда мы вчера утром повернули, взбираясь на гору, – каменный, естественный переход над ручьем, названный мною «Чертовым мостом», – с радостью увидел скалу, похожую на часовню. Я ожил, ноги мои задвигались быстрее, я попытался закурить, но безуспешно: дождь не давал разгореться папиросе. Через полчаса нам навстречу остервенело залаяли знакомые собаки тушин. Мне показалось, что я подошел к подъезду своей московской квартиры.

Из-за непогоды пастухи в этот день не выгоняли баранты из кошар. Они сидели в палатках. Времени оказалось всего шестой час вечера, но кругом было сумрачно и серо, как осенней ленинградской ночью.

Шли мы с Керимом часов десять.

Недолго длилось наше оживление – рассказы тушинам об охоте. Скоро мы улеглись спать.

Спал я долго, до следующего вечера. Кругом ничего не изменилось. О палатку постукивал ровный, унылый дождь. Керим, мокрый, лежал в углу палатки, забравшись на мешки с мукой. Я тоже вымок до последней нитки. Даже в палатке бежали ручьи воды, стекавшей непрестанными потоками с гор. Рядом, на мешках же, спали двое молодых тушин.

Я решил посмотреть, что делается на воле. Недалеко от палатки, на большом камне, недвижно лежал, завернувшись в бурку, старик. Собаки угрюмо сбились вокруг него под камнем. А кругом со всех сторон безнадежно навис серый, до удушья скучный, мокрый мрак. Взлохмаченный Керим вышел за мной из палатки. Я спросил его, нельзя ли согреть чаю. Спички у меня хранились в кожаной сумке. Долго мы пытались разжечь в палатке костер, но дождь заливал немедленно всякую вспышку огня. Сухого вокруг уже ничего не было.

Я выпил большой стакан водки и снова лег на мокрую землю.

Прошла еще ночь. Миновал новый день, – погода не менялась. Мне уже вконец опротивела водка. Я выпил ее две бутылки. Спать я больше не мог. Я лихорадочно дремал, бредил… В больной полудреме мне чудились мохнатые туры. Они прыгали через меня, надоедливо задевая по лицу своей шершавой, жесткой шерстью. Черный тур, ушедший от моего выстрела, наклонялся вплотную ко мне, бодал меня рогами, обнюхивал меня, оскалив свои узкие тупые зубы, и, жарко дыша мне в лицо, насмешливо фыркал, обдавая меня холодной, липкой слюной. Я открывал глаза. Черный Баштур, собака тушин, лезла ко мне, повизгивая, тыкаясь в лицо, в бок, в шею, ища, где бы спрятаться от холодной измороси. Я не отгонял ее от себя, пытаясь согреться об ее мокрые лохмы. Со стен палатки на нас лилась вода. Вода стояла в воздухе. Водяная пыль заполняла собой все.

…Я сижу высоко на скале, вцепившись ногтями в камень, и тонко посвистываю. Против меня – еще такая же птица, как и я, – горная индейка. Она таращит на меня сердито свои круглые желтые глаза и страшно шипит мне в уши:

– Надо лететь! Надо лететь! Надо лететь!

Я пробую расправить свои крылья и не могу. Они намокли и не двигаются. Птица бросается на меня, ударяет меня грудью, крыльями, больно бьет меня клювом – в нос, в лоб, в глаза, в шею. Я срываюсь со скалы, ударяюсь о камни, потом попадаю в воду… и – просыпаюсь. Я лежу лицом в воде, медный патрон в кармане остро врезался мне в тело, мокрый тяжелый мешок с мукой придавил ноги. Все мое тело нестерпимо ломит – от боли, от холода, смертельной усталости.

…Медведь стоит надо мной – мохнатый, черный, как угольщик. Он смеется, скаля мелкие-мелкие зубы. Кладя на меня тяжелую лапу, он ложится рядом со мной, обнимает меня, наваливается на меня всем туловищем и шепчет мне на ухо:

– Якши, елдаш! Якши!

Он начинает хохотать мне в ухо так, что голова у меня разрывается от боли. Я задыхаюсь, мне жарко. В глазах пляшут красные, оранжевые, огненные солнечные круги. Целый калейдоскоп цветов мельтешит навязчиво передо мной, как игрушечное колесо. Я вижу цвета, каких никогда не бывает в жизни. Соединение невыносимо острых, огненных солнечных пятен заливает мое сознание. Голубое небо наливается кровью – делается густо-красным, как венозная кровь. Кровь эта капает мне на лицо, разливается вокруг, становится синей, черной, сизо-черной, угольной, густой, как деготь. Я захлебываюсь в ней… и теряю сознание. Ко мне пришла моя тургайская лихорадка, вернулась тропическая малярия…

…Перед моими глазами горит лампа. Самая обыкновенная, жестяная, десятилинейная лампочка. Она стоит на столе, накрытом красной промокательной бумагой. И горит ровно, ярко, бестрепетно. Где я?

В комнате тепло, уютно… И вдруг… кто-то засмеялся. Засмеялся тихо, весело, задушевно. К нему присоединился еще чей-то смех. Какой он заразительный, бодрый! А за стеной молодые голоса – мужские и женские – поют веселую песню. Где я?.. На столе книга. Не у себя ли, в своей студенческой каморке? Мне делается смертельно тоскливо. Я не сплю – я вижу, слышу страшную водяную действительность. Меня самым настоящим образом мутит от человеческого смеха. Все мое существо охвачено смертной тоской. Сейчас я знаю, мне уже никогда не засмеяться. Во мне мечется одна больная, лихорадочная мысль, а тело мое – сплошная боль. Кругом – мрак, дождь, вода, серый холодный мир. И уйти от него невозможно. Мне холодно, больно, нудно, тоскливо, душно. Мне хочется плакать. Я обнимаю мокрого, тоже скулящего Баштура – и плачу. Слезы согревают мои щеки. Я плачу еще сильнее…

Шесть дней и шесть ночей лил дождь не переставая. На седьмой день утром мы увидели солнце. Оно было такое же, как и прежде. Оно так же грело наши тела, сушило наши одежды, оно дало нам возможность снова разжечь костер, согреть чайник, изжарить мясо. И оно так же величаво, покойно и радостно смотрит на землю, на все вокруг – на собак, на баранту, на птиц и насекомых. Горы, леса, дали блестят и улыбаются солнцу, стряхивая с себя капли дождя.

С гор торопливо, поджав серые мокрые хвосты, убегают обрывки туч. Они похожи на блудливых шакалов, рыскающих по ночам за трупами.

А мы… мы днем, солнечным днем жжем огромный костер. Дрова еще трещат от сырости, но горят вовсю. Мы, как ребята, с любовью смотрим на небо и землю. Лица тушин и Керима кажутся лицами братьев, повстречавшихся мне после долгой разлуки.

К нам из Сарыбашского селения пришли две девушки-лезгинки. Они направляются в горы, чтобы нажечь угля и спуститься в Кахи, где они продают уголья и торгуют своим телом. Эти угольщицы-проститутки необычайно красивы: высокие, стройные, как серны, глаза их глубоки и темны, лица продолговаты и чисты, как елизаветпольский виноград, а гладкие коричневые волосы отливают на солнце тяжелым золотом фазаньего крыла. Они рассказали Кериму, что у него родился неделю назад сын – «бала». Керим торопится домой.

Я высушил свое белье, даже умылся, – вода снова стала для меня ласковой и чистой. Сухой Баштур трется своими сухими лохмами о мою сухую спину.

Трава блестит молодо и весело. Вокруг стоит оживленный птичий гомон. Молодой тушин забрался на отвесную скалу над долиной, куда спускается пьяная от голода и от солнца баранта, и играет на зурне. Солнце улыбается прозрачным, радостным, заливисто легким звукам восточного мотива и смеется вместе с ними. Керим на пригорке чистит берданку, и каждую минуту мы встречаемся с ним глазами и дружески смеемся. Желтые шкуры серн, медвежья шкура, альпийская галка, молодой индюшонок, коричневый сокол и ряд мелких убитых птиц висят на веревке над палаткой, тихо покачиваясь под солнцем. Мы скоро идем на равнину. Старик тушин переводит мне легенду, рассказанную Керимом о пещере на ночлеге у истоков Кахского ручья.

Девушки, сидя на корточках, серьезно и внимательно слушают непонятную им русскую речь, поглядывая на меня большими, темными, как кавказская ночь, глазами.

…Очень давно, – сколько лет тому назад, неизвестно, – верстах в десяти отсюда стояла старинная столица джарских лезгин – Елису. До сих пор еще на ее месте сохранилось небольшое селение и каменные развалины. Там всегда жили богатые, знатные лезгины – князья и их наибы. Предки Керима испокон веков были бедными охотниками. Они жили в Сарыбашском ущелье. Был у Керима предок, его звали тоже Керим. Он славился на весь Дагестан как лучший охотник. Князья приглашали его к себе на игрища. Там он всегда оказывался победителем – и наконец завистливые князья прогнали его. Но дочь самого богатого князя полюбила Керима, а он ее. О женитьбе они не думали. Но не жить друг с другом не могли. И Керим выкрал ее и ушел с ней к верховьям Кахет-Чая, в ту самую пещеру над ручьем. Братья девушки сочли это для себя кровной обидой и искали случая убить бедного охотника. Они караулили его по ночам. Подняться к пещере они не могли. Керим был осторожен. Он выходил из пещеры всегда незаметно, лишь для того, чтобы принести воды и оленьего мяса. Так прожили они в пещере больше года. У них родился сын. Но братья девушки все еще жаждали убить Керима. Старуха гадалка из Дагестана научила их, как это сделать. Братья, по ее совету, сняли шкуру с убитого оленя. Один из них влез в нее – и вышел вечером на ручей. Керим спустился из пещеры и стал красться к оленю. Тут его и убили. Женщина видела смерть Керима. Она взяла в руки сына и бросилась с ним в ручей. Сама она разбилась насмерть, но бог захотел, чтобы ребенок жил, и его волной выбросило на берег. Охотники из Сарыбаша подобрали его и вырастили. От него и идет род Керима. Но с той поры у них в семье родится всегда только по одному сыну. Пещеру называют теперь Дильбэр – по-русски: «ворующий сердца»…

Тушин кончил. Керим складывает в мешки наши вещи, увязывает охотничьи трофеи.

Я знаю, сейчас мы пойдем домой. Керим торопится. Он спешит в Сарыбаш, чтобы скорей увидать, если верить легенде, своего первого и последнего сына.

Со скалы не умолкая несутся высокие светлые звуки зурны. Я любуюсь темными глазами проституток и их высокими стройными фигурами. А с неба на землю смотрит щедрое, великолепное солнце, невиданное нами целую неделю.

 

3. Кеклики

[24]

Скоро год, как я, студент университета Шанявского, покинув Москву, бежал сюда, в Закавказье, от полиции под благовидной маской инструктора по борьбе с вредителями сельского хозяйства. Неделю живу в селении Кахи. Я одинок здесь, как Робинзон Крузо на своем острове. В поселке кроме меня всего-навсего один русский; это стражник Семен, – голубые глаза, русая бородка, славянская улыбчивая маска, – но какое же это отвратительное существо! В первую нашу встречу он поведал мне с наглым и равнодушным сладострастием, как он убивал по особому найму – «десятка с головы» – разбойных лезгин, и с той поры я питаю к нему непобедимое отвращение. Весть о его переводе в Закаталы я принял как личное освобождение.

Завтра, двадцать первого января, день моего рождения. Четверть века живу я на земле, но жизнь моя – так мне кажется – еще только начинает заниматься, как заря. Ведро золотисто-белого вина покоится в стенной амбразуре моей комнатушки, но с кем мне его пить? Если бы судьба послала мне друга! Если бы рядом со мной улыбалась женщина! Но я знаю, что никто не заглянет в мои окна с железными решетками. Я ненавижу эти тюремные решетки на окнах, – комната слепнет от них, – но армяне вынуждены их делать, опасаясь нападений лезгин. Только страсть к охоте, сейчас – упрямая мечта о кекликах, ради которых я перебрался сюда из Закатал, смиряет мою одинокую боль.

Ночью решаю, что завтра я непременно буду у себя в железной печке жарить мясо каменных куропаток.

На другой же день к полудню я уже шагал по дороге к Нухе. Вверху далекой и такой близкой голубой улыбкой смотрит небо. Слева высоко по небу темнеют зеленоватой шерстью громады гор Главного Кавказского хребта. По ним редкими стыдливыми островками тускло поблескивает бледный, синеватый снежок. Внизу снега нет.

Впервые в жизни я вижу такой ослепительный январь. Кусты и деревья Алазанской долины смотрят, как зрелая, нестареющая женщина, пресытившаяся зноем и страстью. Они устали от постоянного цветения, зелень повисла на них мудрыми складками заношенной восточной шали: желтые, зеленые, ярко-красные пятна, будто узор персидского ковра, сонливо смотрят со всех сторон. По бокам дороги мощные деревья грецкого ореха кудлатыми тяжелыми зелеными шарами бегут вдаль, защищая путников от солнца. Я спешу изо всех сил к границе Нухинского уезда, где, по словам старого Сулеймана, водились лет тридцать тому назад кеклики.

Линию дороги пересекает узкая холмистая гора, степным верблюдом выползшая на равнину. Поднимаюсь на ее коричневый горб. Из-за перевала навстречу мне тянется обоз. Не могу понять, что это за люди кочуют по Алазанской долине. На передней арбе огромное полотнище для палатки больших размеров. Пара лошадей, прикрытых узорчатыми попонами. Множество клеток с разнообразными зверьками, среди которых я узнаю морских крыс, хорька и домашнюю кошку. Здесь же утомленно похрюкивает пестрый поросенок. А позади – группа мужчин и женщин в платье европейского покроя. Мелькает догадка: странствующий цирк, кочующие артисты. Мне хочется заговорить с ними, узнать, остановятся они в Кахах или проедут прямо в Закаталы. Но я теряюсь, робею, в смущении отмечая пристальный взгляд стройной, миловидной женщины. Глаза у нее зеленовато-серые, будто дно лесного озера; светло-золотые волосы – как чистая конопля, руки – нежны, тонкие, красивые плечи покаты и узки, как на старинной гравюре. Минуя обоз, несмело оборачиваюсь назад и вспыхиваю от смутной горячей радости: стройная женщина повернулась, с простой и значительной улыбкой смотрит мне вслед. Молодые стыдливые мечты туманят мне голову. Ну конечно, они едут в Кахи. Вечером я вернусь, увешанный дичью, будто рыцарь с воинской добычей. Пойду в цирк и тайно передам ей пепельно-синеватых птиц, напоминающих цвет ее глаз. Сам буду сидеть в толпе. Но разве она не догадается, кем сделан этот экзотический подарок?

Спотыкаюсь о камень и чуть не скатываюсь в небольшое ущелье. Подсмеиваюсь над собой. С горы уже виден кордон. Кругом него по широкой долине шершавится кудлатый красный кустарник, изрезанный светлыми лентами воды. В России серые куропатки в полдень всегда забираются в камни, в укромные местечки предгорий, таятся в высоких степных овражках. Решаю свернуть с дороги и идти по склону хребта. Пробираюсь предгорьем, внимательно осматриваюсь кругом. Стараюсь найти признаки пребывания здесь куропаток. Но кругом тихо, не вижу ни одной птички. Уже выползла Нухинская долина, за ней блеснула мутная Алазань, резко повертывающая на юг – к долине реки Куры. За кудрявой долиной видны серые просторы Ширакской степи, из-за ее ровных полос в мечтательной дреме встает Россия, шумные города, ласковые, родные степи, колышется под ветром белесый ковыль; этот же ветерок доносит русские песни. Издали улыбаются мне мои друзья. Тоска одиночества, как полынь весною, горька и сладостна… В расселинах мшистых зеленых камней нахожу крошечные голубые цветы. Январь – и цветы! Кто бы мог думать сейчас о них в России, когда там воздух искрится от тридцатиградусного мороза. Цветы на скалах. Небо склонилось, смеется надо мной голубой человеческой улыбкой. Кусты и травы затаенно застыли в воздухе, но им не удастся меня обмануть: чувствую, они так же живы и полны желаний, как и мое тело. Знаю – смерти нет в этом мире, ее не может быть, ведь по земле ходят миллионы существ, полных любви и страсти. Отмирают клетки, гибнет оболочка, – земля жива вечно. Радость жизни и страсть нескончаемы. Вот этот струящийся синий воздух, плывущий сизый дымок над кордоном – разве они не говорят о вечности?

О, сладкая сентиментальность молодости, тогда в ней не было и капли смешного! О чем не думалось мне в те минуты! Широкий мир, громады гор, зеленая Алазанская долина, это солнце, январские цветы – все было предощущением моей жизни, которую мне хотелось видеть победной и нескончаемой, наполненной непрерывным цветением, как эта кавказская природа.

До вечера я скитался по горам, не встретив куропаток, не утолив охотничьей страсти, в которой я искал забвения от одиночества.

– Пора домой! Домой? Где мой дом?

Нет, куропатки, видимо, уже не водятся в этой местности. Я ни на секунду не подумал о том, чтобы старый Сулейман мог обмануть меня, но ведь он бывал здесь давно, еще до моего рождения.

Солнце падало на Алазань, я с болью провожал его багряный шар, ползущий за горизонт. Сумерки воровскими тенями крались меж кустов держидерева. Прохладой, запахами ночи дышала земля. Уходили из глаз, погасали резкие очертания гор и лесов. Желтое рисовое поле жалостным бледным пятном смотрело мне навстречу. Ночное молчание надвигалось на меня жуткими, вражескими шагами. Уже не сладостью и болью, а страхом наполняло меня мое одиночество. Перехожу ручей и слышу четкий, звонкий в вечернем воздухе клекот куропатки:

– Кек-лик! Кек-лик!

Словно близкий человек неожиданно отозвался в кустах. Я никогда не слышал этого крика, но нельзя было сомневаться, – птица сама называла себя:

– Кек-лик! Кек-лик!

Срываю с плеч ружье, спешу на крик. Слышу, как меж кустов, переговариваясь шепотом, убегает от меня выводок. Снимается самка, но я не стреляю, зная, что сейчас вспорхнет все ее семейство. Выводок вылетает далеко, его почти не видно. Я быстро опускаюсь на корточки, напряженным взглядом ловлю в воздухе мелькающие серые точки и только тогда пускаю им вслед оба заряда. Не трогаясь с места, прислушиваюсь в волнении. Все смолкло: не слышно ни лета, ни желанного падения, ни трепетной предсмертной судороги крыльев.

На западе мягко разгорается вечерняя заря. Козодой пролетает над самой землей и полукругом взвивается передо мною. Повертываюсь за ним, и тут же, с клекотом, из-под ног, испугав меня, вырывается куропатка, ясно видимая на розовой полосе заката. Растерявшись, целюсь слишком долго и, только когда птица спускается за куст, стреляю из правого ствола. Бегу вперед, по галькам скачет моя дичь, у нее сломан кончик крыла, она волочит его по земле. Я мельком вижу, как птица падает в терновник. Заряжаю ружье, обегаю куст. Кеклик, застыв, сидит у самого корня. Затаив дыхание, опускаюсь, как собака, на четвереньки. Куропатка в трех шагах от меня. Нос ее и ободок глаза красные, как стручковый перец, ясно выделяются в сером сумраке. Тихо поводит она головой, косит в мою сторону желтым глазом. Неужели вспорхнет? Сердце разрывается у меня, но я не шевелюсь. Заношу со стороны ее хвоста вытянутую руку и, падая на землю, прикрываю птицу пятерней: есть! Ползком выкарабкиваюсь назад, колючки терновника, как цепкие руки, хватают меня, не пускают. На свету рассматриваю птицу. Она испуганно затаилась в моей руке и, кажется, в теплоте ее ищет успокоения от потрясения. Брюшко и спинка у нее пепельно-синеватого цвета. К плечам оперение розовеет отблесками гаснущей зари. Ноги и нос малиновые. Это красочное оперение воскрешает передо мной младенческую экзотику, мечты над раскрашенными детскими картинками жар-птицы.

Охота кончена. Выхожу на дорогу, запрятав кеклика за пазуху. Он не шевелится. Итак, куропатки найдены. Я радуюсь, как путешественник, открывший новые земли. Дорога усажена деревьями грецкого ореха, и только в просветах меж ними виднеются полосы темного неба и первые звезды. Напоминая детство и сказки, вьются над головой черные летучие мыши, едва не касаясь моих волос. В горах заверещал козодой. Тихо журчит ручей. Надо мной небо, утерявшее дневную улыбчатую голубизну, на меня сторожко посматривают темные деревья – некрасивые, уродливые тутовые великаны, огромные статные липы – и ползучий дикий виноградник. Темные полосы полей сторожат мой одинокий шаг. Вдруг слышу: на груди заворошилась моя пленница, больно корябая ногами мне кожу. Теплота горячим током пошла по жилам. Эге! Я уже не один. Куропатка забилась за пазухой, стараясь высвободиться.

– Ты недовольна своим положением? Но что же делать?

Я всю дорогу разговаривал с моей узницей, согреваясь ее живой теплотой. И путь мне не показался длинным, как это обычно бывает ночью, когда идешь в однообразном сумраке. Скоро впереди проглянули сквозь деревья редкие огоньки поселка. Я перебрался через бурлящий теплый поток Кахет-Чая и остановился на пригорке покурить. В глаза полыхнуло далекое зарево. За лесом, за Алазанью, над Ширакской степью повисли огромные светло-розовые круги. Множество одноцветных радуг. Я недоумевал и не мог понять, откуда взялись в степи эти чудесные огневые призраки. Долго стоял на пригорке и смотрел в степь. Ночные пожары… Но кто зажег их? Может быть, это даже не в степи, а дальше, в России?

Сзади, из поселка, с вышки мечети донесся гугнивый протяжный крик муэдзина, разбив ночное очарование степных огней.

Через несколько дней я сидел в большом сером балагане, выросшем на площади поселка. Цирк я всегда предпочитал театральным зрелищам, хотя и скрывал это от людей. В нем хранятся отблески искусства, родившегося у дикарей из их подлинного опьянения жизнью. Даже здесь, в глуши, в кривлянье цирковых кочевников я ощущал тусклые проблески свободной детской забавы. Раза два за вечер в уродливых выкриках и жестах мне послышалось нечаянное вдохновение. При свете керосиновых ламп мелькали маски клоунов, обнаженные человеческие тела.

Зеленоглазая женщина оказалась наездницей. Обнаженная, она ходила по арене с детской, глубоко женственной простотой. Легкое тело ее было прекрасно и гибко. Как мне хотелось пойти за кулисы, заговорить с ней! Но меня оскорбляли восточные люди своей нескрываемой похотью: они визжали, стонали, облизывая губы, при виде женского тела. Смутная, порывистая, неумелая страсть моя оказалась мужественной лишь в мечтах. Я отложил свой визит за кулисы на будущее время, на завтра, как я шептал себе. Но мне не довелось больше побывать в цирке. Вернувшись домой, я почувствовал себя нездоровым.

В конце февраля ко мне неожиданно забрел седоватый высокий лезгин в желтой черкеске, отставной мировой судья. Как-то раз мы играли с ним в Закаталах в шахматы, и он обещал при случае отомстить мне за поражение. Разочарованный моим состоянием, он просидел у меня не больше десяти минут. Бывший полковник, наивный и простодушный, он таинственным и заговорщицким тоном рассказал мне о волнениях в Петербурге, о Распутине, о чем тогда писали все газеты.

– С минуты на минуту нужно ожидать пронунциаменто! – значительно говорил он. – Да-да, пронунциаменто. Будьте готовы.

Белая острая бородка его взволнованно выкинулась вперед, он помолчал и шепотом добавил:

– Но пока никому ни слова. Я говорю это только вам, как московскому студенту.

Встал, пожал мне руку. Подчеркнуто значительно поклонился и вышел.

Всю эту ночь у меня в ушах надоедливо до боли звучало старомодное слово: «пронунциаменто». Перед глазами полыхали степные пожары.

Первого марта я проснулся еще до солнца. Последнюю неделю у меня не было малярии. Кеклик, увидав меня, взлетел на спинку кровати, зазвенел радостно и звонко. Крыло его уже зажило. В окна струился легкий, прозрачный свет, удививший меня своим синеватым оттенком. На крышах, по улице лежал тонкий снежный покров. За всю зиму снег выпадал два раза и к полудню исчезал. Теперь это было совсем неожиданным явлением.

Мне пришлось однажды бродить по снегу за фазанами, это была интересная и легкая охота. Вчера приказчик кооперации, молодой армянин Акопян, предложил мне для охоты своего пойнтера Казбека.

С восходом солнца я уже выходил из селения. Теперь нас было трое: впереди бежал кофейно-пегий, низкорослый, как лягушка, Казбек, а за пазухой беспокойно верещал мой кеклик, раздражавший и привлекавший ко мне чужую собаку. Я с наслаждением шлепал по мелкому, уже обмякшему снегу и без передышки добрел до горного перевала.

В сотеннике от кордона бежал ручей. Здесь я ранил моего друга, здесь же я решил выпустить его на волю. Казбека я привязал за пояс. Вынул птицу и посадил ее на ладонь. Она повернулась к солнцу, коротко и вопросительно пискнула и, оглянувшись на меня, спокойно уселась на руке. Я встряхнул ее слегка. Покачнувшись и распустив крылья, она порхнула на воздух, спланировала до земли, потом резко взвилась и полетела вперед, едва заметно припадая на левое крыло. Я не мог видеть из-за куста, куда она опустилась.

Освободив изнывавшую от волнения собаку, я повернул в другую сторону и стал переходить ручей. На гальках снег уже стаял. Среди кустов он лежал еще реденькой белой кружевной сетью. Перейдя ручей, собака заволновалась, метнулась в сторону и вывела меня в кустарник. Мелкие крестики куропачьих следов глянули на меня со снегу, как узор, вышитый любимой рукой. Казбек уже вел, вышагивая осторожно, словно опасаясь наколоть ноги. Он потянул по воздуху носом, не опуская ни на секунду головы, и замер. Стойка его была страстной, непоколебимо уверенной и точной. Кеклики вспорхнули веером в пятнадцати шагах от нас; лет их быстрее полета серых куропаток и не так шумен. Первую птицу я убил наповал, а вторую начисто промазал, снизив неожиданно прицел.

Следующий выводок вывел нас снова к дороге. Я уже сильно устал и мазал раз за разом. И даже перестал волноваться и бранить себя. Я чувствовал, что виною моя болезнь. Все-таки в сетке у меня лежало уже четыре куропатки. Казбек сделал стойку у самой дороги. В этот момент я услышал звон бубенцов и топот лошадиных копыт. Я не оглянулся. Куропатка высоко взлетела над деревом. Первый выстрел не остановил ее стремительного лета, но после второго она, перевернувшись в воздухе, круто упала на пыльную дорогу. Ко мне подкатила рессорная коляска в сопровождении двух верховых стражников и остановилась. В коляске сидел – я встречал его в Закаталах – начальник округа, наиб, полный низенький мужчина в военной форме, а рядом с ним я с изумлением увидел легкую, красивую женщину с покатыми плечами. Ее зеленоватые глаза смотрели теперь на меня с самодовольной горделивостью. Короткий толстяк обнимал ее за талию, а она плотно прижалась к нему. Одета она была в кричащий зеленоватый костюм, на ногах были белые чулки и черные туфли. Я содрогнулся от ее вида, а еще больше от ее положения. Кто-то в поселке рассказывал мне, что наиб взял на содержание одну из артисток цирка, но мне не хотелось думать, что это была «моя» женщина.

Наиб глядел с насмешливой, издевательской улыбкой, а я – с презрением и злобой.

– Маладой человек, а маладой человек, подите-ка сюда поближе.

– Зачем? Я вас слышу и отсюда хорошо, – ответил я сухо.

Толстяк с удивлением вскинулся на меня, не успев стереть с лица язвительной улыбки.

– Ште? Что вы тут делаете, маладой человек? Охотитесь?

– Да, охочусь.

– А вы не знаете, что это не дозволяется теперь? Э?

– Отберите у него, золотце, ружье и птичек. Отберите, золотце.

Женщина это сказала тихо, выгибаясь на жирном боку наиба, но для меня ее слова прозвучали ясно и громко, как выстрел в раскаленном застывшем воздухе, направленный в мою сторону.

Я молча, стараясь не показать волнения, достал из сумки свое удостоверение, выданное мне канцелярией наместника Кавказа, дававшее мне право охотиться во всякое время года на любую дичь. С наслаждением подал я бумажку стражнику – и тут же узнал ненавистную слащавую маску Семена. Наиб долго рассматривал удостоверение. Потом, с достоинством откинувшись на задок коляски, сквозь зубы протянул:

– Э-э… Так вы для научных целей? Ну что же с вами поделаешь.

– Да, для научных целей, – повторил я насмешливо и посмотрел на женщину. Она глядела по-прежнему самодовольно, с милой наивной наглостью.

– А птичек вы нам не подарите? – обратилась она ко мне беззаботно.

– Не могу.

– Ну, трогайте! – приказал начальник.

Лошадь рванулась вперед, едва не сбив меня с ног. Коляска укатила.

Я пролежал у ручья до самого вечера, стараясь унять в себе негодующие мысли и чувства.

– И что тебе эта женщина? – издевался я над собой. – Почему ты, несчастный рыцарь, вдруг вообразил, что она должна стать твоей Дульцинеей? Ты готов утолить свою жажду из первой лужи, обманно сверкнувшей на солнце.

Снег исчез с полей, деревья и травы стали зеленее и наряднее. Солнце уже совсем по-весеннему, горячо и жадно, охватило землю. По пригоркам ярко выступала молодая трава. Горы ясно высились в прозрачном голубом воздухе. И среди этих каменных громад мир стал еще больше и значительнее. Солнце снова согрело мою остывшую и разжиженную малярией кровь, и она горячо забилась во мне. Но я не хотел теперь думать о женщинах, я презирал их, ненавидел вместе с этой наложницей наиба.

На обратном пути Казбек несколько раз уводил меня с дороги. Но вечером куропатки резвились по полянкам и снимались вне выстрела. Мы спугнули несколько пар кекликов, отделившихся от стай в предчувствии весны. Их возбужденный крик доносился до нас со всех сторон. Широкое поле, алые пятна заката на ручьях и кустарниках, куропаточий гомон – сказочное, таинственное птичье царство.

Казбек горячился. На теле его сочилась во многих местах кровь, но он не хотел уняться. Наконец ему удалось прижать куропатку вплотную: стойка была короткой и мертвой. Одиночка кеклик вылетел рядом и закричал как-то по-особому резко и обеспокоенно, но я это услышал позднее. Я с наслаждением вскинул ружье, куропатка летела выше планки стволов, и я, похолодев, с испугом увидал, как левое крыло ее дало такой знакомый мне перебой. Да ведь это же мой кеклик! Я в страхе откинул ружье в сторону, но, не сдержав пальца, выстрелил. Куропатка в этот же момент резко опустилась на землю. Казбек, не сомневаясь, что она пристрелена, бросился вперед, не слыша моего дикого рева, и схватил птицу. Я вырвал у него из пасти обмершего от ужаса кеклика, два хвостовых пера тихо закружились в воздухе… Кеклик судорожно бился в моих руках, на глазах у него мелькала серая пленка. Но он был жив. Я снова посадил его за пазуху. Он затих. Что делать? Летал он еще неважно, любой хищник мог его поймать. Я решил опять унести его домой.

На перевале, как и в день именин, я увидел вдали степные пожары. Сегодня их было еще больше. Малые, как золотистые ожерелья, большие, как северное сияние, высокие, как морские маяки, они громоздились друг на друга и, сливаясь, тянулись к небу красной зловещей мольбой. Казалось, что не только степь, а и дальше – вся Россия охвачена пламенем. Но теперь я знал, что это пастухи овечьих отар выжигают прошлогоднюю траву, чтобы скорее пробились сквозь землю молодые поросли…

Из-под горы ко мне бешено несся всадник. Я узнал еще издали высокую тонкую фигурку мирового судьи. Полы черкески широко развевались на ветру, лезгин осадил около меня взмыленную гнедую лошадь и, наклонившись, закричал:

– Пронунциаменто! Я говорил: пронунциаменто. Кош! Кош!

И запылил по дороге в Нуху.

В поселке я узнал, что в России вчера произошла революция, известная теперь под именем Февральской.

На другой день на заре я был выбран заместителем председателя Революционного комитета Закатальского округа. Председатель, старый бородатый мулла Магомет-оглы, обнял и поцеловал меня, как сына; это тогда мне и на секунду не показалось странным. Я горячо ответил на его поцелуй. Тысяча разных голосов пели во мне, заглушая прошлое:

– Теперь скорее в Россию!

В этот же день я был командирован в Закаталы, в сопровождении пятерых понятых, для установления новой власти… Вечером, сумерками, я вошел в квартиру наиба, чтобы арестовать его. В передней нас хотел задержать стражник Семен, но мы легко обезоружили его, и он жалобно заюлил, пытаясь поцеловать мне руку.

Наиб сидел за столом, пил чай вместе с зеленоглазой женщиной.

– А, маладой человек, – проговорил он, растерянно улыбаясь.

Я, тщеславясь своим положением, отчетливо и гордо сказал:

– Именем Временного правительства, распоряжением Революционного комитета Закатальского округа вы, как представитель царского правительства, арестованы. Прошу следовать за нами.

Когда начальник вышел вперед, сопровождаемый понятыми, женщина вдруг бросилась ко мне, схватила меня за руку:

– Я вас знаю. Спасите меня. Я здесь одна. Меня убьют. Отправьте меня в Россию. Возьмите меня с собой, золотце! Я сделаю для вас все. Вы такой хороший, милый…

Она впилась в меня своими зелеными глазами с собачьей преданностью и женской готовностью. Она была хороша и теперь, жалкая, милая русская женщина с тонкими руками и покатыми плечами.

– Я отправлю вас в Тифлис, – сказал я и, не оглянувшись на нее, вышел. Мне было искренне жаль ее.

Через неделю я скакал в коляске начальника округа в Нуху знакомой дорогой. За пазухой я вез кеклика. Я выпустил его на волю там, где меня остановил наиб. Я спешил на родину, где началась революция.