Годы, тропы, ружье

Правдухин Валериан Павлович

В Саянах

 

 

1. Профессор и вальдшнеп

Никогда так рано мне не доводилось выезжать на охоту. Сегодня – четырнадцатое июня, а я в полном боевом снаряжении выхожу в тайгу. Наш обоз движется от Тайшета к устью реки Тагул, несущей свои воды через Бирюсу, Тасееву и Ангару в суровый Енисей. Тагул бежит с вершины Белогорья, расположенного на «сивере» Саянского хребта. Я впервые участник научной экспедиции, и мне немного совестно думать, что, не помани меня таежная охота, я едва ли выбрался бы в такое трудное путешествие.

Четыре подводы тащат наш скарб и лодки. Из Тайшета нас провожают доктор и его жена, старые друзья по сибирской ссылке нашего начальника экспедиции Макса. С ними пошла и черноокая семнадцатилетняя Зина, служащая местного кооператива. Мы бодро шагаем с Максом и Гошей позади возов. Впереди нас выступают профессора. С ними идут провожающие. Макс озабоченно поглядывает на профессоров, как хозяин на молодых лошадей, впервые запряженных в далекую дорогу. Он опасается за их выносливость. Ведь старшему из них чуть не пятьдесят лет. Гоша смеется над Максом:

– Напрасные страхи. Ты посмотри, сколько в них жизни и молодости. Ишь как «лешинька» вьется вокруг Зины.

Вчера в поселке пожилой профессор вздумал поухаживать за Зиной. Та благосклонно приняла внимание ученого мужа, закинутого в таежную глушь.

Теперь они шли рядом: девушка вся в белом, словно весенняя бабочка, а профессор, как старый шмель, приник к ней, горячо нашептывая ей стихи. Профессор – поэт. Зина сияет от счастья. Глаза у ней подернулись блестящей влагой. Профессор в самом деле похож на «лешиньку», как называет его Зина. Он зычно покрикивает на возчиков, хохочет, прыгает через лужи. Вчера был страшный ливень. По дороге поблескивают полоски воды. И девушка всякий раз смущенно останавливается перед ними, собираясь повернуть домой, но «лешинька» не хочет и слышать об этом.

Дорогу пересекает болотистый овражек, по нему журчит широкий ручей. Зина остановилась, взмахнула руками, блеснула на профессора глазами:

– Дальше уже мне не пройти. Прощайте!

Но профессор стремительно подхватывает ее на руки, Зина верещит, он смело идет по воде. Все с улыбкой смотрят на седеющего рыцаря. Вода глубока в овражке и едва-едва не заливает за голенища высоких сапог. Он крепче прижимает к груди свою дорогую ношу. Зина бьется в его руках… И – о ужас! Профессор спотыкается, хочет выправиться и плашмя летит в воду вместе с девушкой… Макс и Гоша бегут к ним на помощь. Извлекают Зину из воды. Мокрый профессор, не оглядываясь, шагает вперед. Зина растерянно стоит на берегу. С нее стекают грязь и вода. Слезы сверкают на ее глазах. Платье, чулки, туфли измазаны. Нет больше белой бабочки. Все смущены и не знают, что делать. Зина, не прощаясь, идет обратно. За ней спешат и доктор с женой. Ужасная картина!

Двигаемся вперед. Так молча идем с час. Профессор шагает впереди всех. Наконец он подходит к Максу и начинает зло доказывать, что в советской школе отвратительно поставлено преподавание физкультуры и физики: девушка, окончившая вторую ступень, не знает законов равновесия, иначе она не отклонилась бы так резко от его груди. Мы не выдерживаем и начинаем хохотать, вспоминая горестную картину, убившую любовь. Гоша говорит, что это мы из зависти. Может быть, может быть, но мы хохочем весело и долго. «Лешинька» сердится и опять уходит вперед…

Розовый вечер застает нас в лесу. Золотится небо вверху, ярко зеленеют поляны, поблескивают лужи. Хорошо оторваться от угрюмого городского мира! Я ощущаю подъем и радость от предчувствия таежных приключений. Охота всегда полонит меня всего, и сейчас глаза мои рыщут по сторонам, примечая всякую живность. Но в тайге очень мало птиц. За день я видел всего пару голубей-клинтухов, дрозда-дерябу и слышал, как в придорожном ельнике затрещал вспорхнувший рябчик. Сейчас глухое для охоты время. Я не жду, чтобы мне пришлось сегодня стрелять, хотя у нас и имеется разрешение бить зверя и птицу в запретное время. Пора на отдых. Я радуюсь, что после тридцати километров ноги мои и обувь в полном порядке. Знаю, как это важно в походах. Я ласково поглядываю на свои легкие охотничьи сапоги. «Эт-та хорошо!» – повторяю в ритм своему шагу и вдруг слышу, как откуда-то из-за леса до меня донесся такой знакомый, совсем сейчас неожиданный свист и характерное: корх, корх… Смотрю вверх, все еще не веря уху. Быстро проносится в синих сумерках темный стройный вальдшнеп. Он токует. Вот неожиданность! В середине июня – тяга! Какая приятная случайность наткнуться на этого дикого донжуана, не забывшего о любви и жарким летом! Тайга, оказывается, будоражит не только почтенных профессоров.

Когда мы располагаемся на ночевку и разводим на полянке наш первый костер, вверху снова пролетает играющий лесной кулик. Я хватаю ружье, бегу вперед по дороге, выбирая среди леса широкую полосу. Становлюсь у мостика – и жду. Желтые ресницы солнца опадают ниже и ниже. Тайга, будто усталая женщина, кутается в серый пуховый платок вечерних сумерек. Тишина. Только с нашего стана доносятся громкие стуки топора и фырканье лошадей. С жадным напряжением жду птиц, бегая глазами по темно-голубым зоревым просветам над лесом. Вижу, как низом летит корхающий вальдшнеп, натыкается на меня и мягко взмывает вверх. Брызгают два огненных снопа, широко бухают по лесу выстрелы. Красно-темным полумесяцем застывает птица в воздухе и быстрыми кругами опускается на землю. По узору падения догадываюсь: попал в шею. В радостном ознобе подымаю с земли мертвого красавца, не закрывшего изумительных, темных больших глаз. Только что возвращаюсь на место, как в десяти метрах на зеленый мох падает новый вальдшнеп. Но он не токует. Может быть, это самка или даже козодой? Шагаю вперед. Темная острокрылая птица метнулась низом в кусты. Не успеваю даже вскинуть ружье, но теперь угадываю по рисунку полета: вальдшнеп!

За вечер мимо меня пролетело не меньше пяти таежных кавалеров. Значит, здесь тяга сейчас не случайность. По-видимому, вблизи гор, где, конечно, холоднее, чем в России, тяга в июне обычное явление.

В сумерках, сгустившихся в лесу незаметно и быстро, я пришел на стан с двумя вальдшнепами. Гоша, увидав добычу, шутливо упрекает меня:

– Не слишком ли строгое наказание за любовные утехи?

По улыбкам догадываюсь, о чем думают в эту минуту все. Скукожившись, сидит перед костром профессор, не отрывая глаз от огня. Его острый нос поражающе похож на длинный клюв вальдшнепа, и весь он – как птица в гнезде ночью, – родной и милый «лешинька» напоминает мне сейчас этих большеглазых любовников, убитых мною в пылу охотничьей страсти.

Вечером на другой день переправляемся на пароме на левый берег Бирюсы к селению Шелехово. Погожий закат, розовеющие дали – русские вечерние затихающие просторы. По берегу – темные пятна деревенских изб, над ними сизый дымок, жалостное блеяние овец, протяжные крики ребят – незыблемый покой деревенского бытия.

Сколько таких селений я видел во время моих скитаний, и как они все разительно схожи своею заброшенностью, своей безнадежной разобщенностью, как сурово вдавлены в уголки бескрайных полей большой и нескладной России! Слепые щенки одной матери, как мало знают они друг о друге!

Солнце золотит пески широкого Щетиновского мыса. Одинокий куличок стонет в сизых сумерках над водами Бирюсы. Кто там развел жалкенький костер вдали за деревней?

Разбить бы эту берложную спячку деревень, закружить бы людей в веселье больших творческих работ, радостных общений!

Так тосковала моя мысль, зачуяв близость глухих таежных просторов.

 

2. Последняя деревня

В последний раз ночуем под крышей человеческого жилья – у границы суровых, еще неведомых нам Саянских гор.

Утром наша экспедиция покидает Большую Речку, деревушку в пятнадцать дворов, жалостно потерявшихся в тайге.

Я стою на береговом обрыве стремительного Тагула. Вечер. Сумерки. Тишина. Куда ни глянешь – всюду огромные полосы тайги, вздыбленной высоко к небу горами. Горы падают на меня со всех сторон угрожающе молчаливыми, мрачными гигантскими уступами. И только внизу, нарушая тишину нависших лесных пространств, ворчливо и неуемно шумит по камням пенящейся волной Тагул и ревет на поворотах, разрывая каменные глыбы своим бешено брызжущим лезвием. Но его скачущая дерзость мало тревожит тяжелое величие диких гор.

Думаю:

«Где-то там, в ином мире, на другой планете, как далекое призрачное воспоминание, остались город, его резкие шумы, книги, музыка, женщины, письменный стол, я сам и люди, как привычная, живая мебель среди покойных комнат».

Вижу:

Сумерками, завязая в илистом песке, тихо тащится профессор минералогии Трегер. Его угловатая фигура кажется робкой и маленькой. Вот он наклонился над камнем и берет его в руки. Потом садится на корточки и молоточком, который он носит постоянно за поясом, неловко разбивает камень, кладет осколки в свой холщовый мешочек и снова плетется устало по берегу.

Тихо и чуждо смотрят застывшие по песчаным островам темные купы деревьев. Жалобно и тонко пискнул в их темных ветвях одинокий рябчик. Просвистели вверху спешно улетающие утки. Знакомый посвист крыльев заставил меня невольно схватиться за ружье. В тихом, уставшем за день небе ничего не различить. И разве можно нарушить темное молчание тяжелой тайги, которая ближе и ближе надвигается на меня в сгустившихся сумерках? Она смотрит настороженным темным взором. Из-за покрова затаенно дышит первобытное огромное живое чудище, перед которым твоя жизнь – мерцание, готовое погаснуть при первом его взмахе.

Не так ли будет смотреть мир на человека, которому суждено остаться в последнем одиночестве на земном шаре? Со сладко-щемящей тоской и покорностью обреченного я тихо шагаю к трепетному огоньку костра. Вокруг него на песчаной косе у лодок темные фигуры моих спутников. Для меня, как и для них, уже нет обратного пути. Все мы добровольно покинули комнатные норы ради узких и крутых тропинок тайги и недоступных Саянских гор.

 

3. Первый день

Нас, идущих в тайгу, тринадцать человек. Тайга никогда не видывала подобного общества: с нами три профессора, жена одного из них, географ и любитель нехоженых дорог, неожиданных приключений – начальник экспедиции Макс, наш политком-коммунист – славный Гоша, пять проводников и я, идущий в горы единственно ради охотничьих переживаний. Тринадцатым увязался с нами хозяйственный Иван Миронович, пожилой бородатый мужик из Большой Речки, возмечтавший промыслить зверя… Четыре легких лодки, доверху нагруженных одеждой, провизией, охотничьими, рыболовными и научными инструментами, составляют наш караван. Края низких лодок обшиты для защиты от воды берестой. Наконец, две сибирские лайки – Черный и рыжая Белка. Живо и задорливо смотрят на нас их острые глаза, уши и хвосты, торчащие залихватскими серпами.

Берега Тагула непроходимы. Проникнуть к его верховьям можно лишь на лодках.

Наша компания решила пробиться до верховьев Тагула, где он принимает в себя Гутар, – место, отстоящее на двести километров от последней деревни.

Двое из проводников – ссыльный за убийство, армянин Айдинов, и низкорослый крепыш Максимыч, коренной сибиряк, – бывали здесь и раньше; они стоят в лодках, управляя ими с помощью длинных шестов с железными наконечниками. Ими они ведут лодку – отталкиваются, упираясь в каменистое дно, и отпихиваются от скал, предательски выступающих над мелководным потоком горной речки. Остальные тянут лодки бечевой, пробираясь по берегу.

Я и Макс беремся вести передовую лодку, которой управляет опытный Максимыч. На моих броднях (род сибирских мягких сапог с мягкими подошвами) и на холщовом плаще химическим карандашом написано: «Вперед и выше». У Макса просто: «Всегда вперед». Длинная тонкая бечева привязана и замотана на крепкой деревянной рогульке. Упершись плечом в нее, я пробираюсь узкой кромкой берега, сплошь заваленного галькой и валежником. Максимыч, как дирижер, изредка покрикивает на меня, когда для обхода береговых извилин, камней надо распустить подлиннее бечеву. Макс с ружьем за плечами идет впереди. Двигаемся страшно медленно. Бечева то и дело путается, цепляясь за лесную падь; приходится часто брести водой, лезть на обрывы, перекидывать рогульку через заливы Максу.

По сторонам стеной – скалы и тайга, вверху – голубое бледное небо. Ползем огромным скалистым коридором, унизанным кедрами, пихтой, елью, сосной и лиственницей. Солнце ослепительными полосами прорезывает тайгу, горы и реку. Река шумит неустанно. На повороте встречается первая шивера – отмель, где поток, остервенело взметываясь, оглушительно скачет пенистыми грядами, предательски закрывая острые выступы камней. Здесь лодка движется медленно, как черепаха, тяжело переваливаясь на водяных увалах. Бечева натягивается струной и заставляет меня идти упористой, тяжелой поступью. Галька остро врезывается в подошвы мягких бродней. Моментально выступает пот на всем теле. Я уже ничего не вижу через запотевшие очки, кроме крючковатого хвоста неунывающего Черного, который угодливо вертится под ногами.

Но вот шивера шумит уже сзади, бечева слабнет, и я опять с облегчением ловлю глазами сосны – солнечные полосы стрельчатых колонн тайги. Приближаясь к повороту реки, невольно шагаю бодрее, чтобы увидать новые взмахи таежных гор. Лесистые увалы начинают расти: они то уходят овражными падями к далеким горным хребтам, то неожиданно обрываются огромными красно-коричневыми утесами. На них сторожевыми маяками выступают одинокие, голые от старости, сучковатые сосны.

У подножия огромных скал, зияющих отверстиями пещер, мы отдохнули на бархатно-зеленом мху и напились чаю. Теперь в рогульку, от которой ноет мое правое плечо, впрягается Макс.

Я иду берегом вперед, захватив с собой легкий и удобный в тайге «бюксфлинт». В правом нарезном стволе его – пуля, в левом – дробь. Пытаюсь взобраться по берегу выше, но тайга надвинулась на реку такой плотной стеной, что нет возможности отойти по ней в сторону и на двести метров. Комары и мошкара въедливо облепили лицо. Вынимаю из кармана сетку, прячу туда свою кепку и становлюсь похожим на бедуина. Макс, надевший сетку с самого начала, улыбкой приветствует мое переодевание. Ухожу вперед. Из-за шума шиверы ничего не слышно, изредка лишь доносится отчетливо металлический звук шеста о камень. Теперь и мне ясно, почему – об этом говорил нам Максимыч – старики промышленники недолюбливают железные наконечники на шестах: их звяканье действительно настолько чуждо шумам тайги, что, конечно, чуткий зверь издалека уловит его.

Берег неожиданно становится круче и круче, скоро скалы, отвесной угрожающей стеной выдвинувшиеся в реку, пересекают путь. Со скалы я любуюсь тихим заливом реки, каменистым дном, разукрашенным зелеными, голубыми, рыжевато-красными мхами, солнечной паутиной стрельчатых кедров, сосен и ельника. Давно уже ищу глазами и слухом вокруг себя птиц, но тайга молчалива. Степной житель, я чувствую себя, как в заточении.

По камням ползет ко мне, сдвинув на затылок ситообразную сетку, красный и потный, но сияющий Макс. Лодка пристает к скалам. Усаживаемся в нее, и Максимыч, сбросив с головы примятую фуражку, сразу с силой отталкивается от берега. Ширина реки не более ста двадцати метров. Нашу лодку яростно подхватывает бурный поток. Шест в руках Максимыча начал свой бешеный танец: молниеносно падает на каменистое дно, подскакивает вверх над головой проводника, неожиданно выбрасывается в сторону, легким прикосновением предупреждает встречи лодки со скалами, взлетает вверх и снова бьет о каменистое дно. Шест скользит по камням в руках Максимыча, как смычок в руках великого музыканта по струнам привычной для него скрипки. Лодка проскальзывает совсем рядом с потемневшими от воды камнями, не задевая их и не попадая в бурные гривы водяных отбоев.

Я и Макс вооружились запасными шестами, но я ни разу не коснулся камня: так бешено стремителен лет нашей лодки; каменистое дно мелькает перед моими глазами, будто клочья ленты в сбесившемся кино. Не больше двухсот метров выиграла река в своеобразном и захватывающем состязании с молчаливым кряжистым сибиряком. Даже сам Максимыч довольно улыбается, вытягивая лодку на береговой песочек. Садимся на берег, дымим прозрачным дымком махорочных вертушек. Я в это время с испугом вижу, как забытый мною Черный бросается с того берега в воду. Максимыч улыбкой успокаивает меня. Черные лохмы и хвост лайки замелькали в волнах. Собаку унесло гораздо ниже нас, но она сумела справиться с беснующимся потоком и скоро, довольная, прибежала к нам, чтобы, в восторге от встречи, стряхнуть на нас прозрачно-водяную пыль со своих лохм.

Максимыч равнодушно указывает на старый след медведя, взбиравшегося от берега на крутой яр.

– Вчера прошел. Вечером, после дождя, свежо. Линьков ловил. Може, гусей стерег… Ишь ты, берег-то как утопал…

На илистой ленте заливчика видны ясные впадины лап медведя. Они похожи на отпечатки огромных, опухших рук человека.

Здесь же, под прозрачной водой, на дне видны лапчатые следы гусей. Я начинаю верить в тайгу, в ее жизнь, и мое сердце замирает в истоме охотничьих предчувствий.

– Это вот место зовется Бычий увал… – говорит довольный переправой Максимыч. – Самое место для медведя… Тут веснами они свадьбы правят… Филатыч сказывал, что он напоролся на пятерых зараз. Еле ноги унес…

Бычий увал, покрытый темным лесом, покатистыми суровыми пластами взмыл над недоступными скалами, от которых мы только отчалили. Вершина его вскинулась под самое небо. Мне хочется слушать Максимыча, но уже пора двигаться дальше: три лодки, вертясь на волнах, пересекают реку пониже нас и пристают к берегу. Максимыч лезет в лодку, а я бодро иду дальше. Настороженно держу ружье наготове. Мне очень хочется встретить зверя. За поворотом реки, по берегу, на многие километры тяжело распластались широкие каменные плиты. Идти по ним удобно. Останавливаюсь. Сажусь на белый скалистый выступ, похожий на кавказскую часовню, смотрю назад. Караван наш растянулся почти на километр. Последняя лодка только что показалась из-за поворота.

Против меня, внизу, реку пересекает зубчатая гряда. Мне любопытно, как Максимыч, перед искусством которого я начинаю благоговеть, будет прорываться на лодке сквозь бурлящую стену воды, и я спешу вниз. Из-под самого берега бесшумно (ничего не слышно за ревом реки, бьющейся о гряду) вылетает большой рыжий крохаль. Я вскидываю ружье, ударяю его, когда он уже на середине реки. Птица падает, словно устремляясь в воду за добычей, пропадает на долгое для меня мгновение в клокочущей пене, потом волна уже далеко внизу подбрасывает ее вверх и мчит по течению. Максимыч что-то кричит. Макс останавливается с бечевой, лодка пристает к камню, и, когда крохаля подносит близко, Максимыч ловко, как острогой, пришпиливает птицу к камню и осторожно подтягивается с лодкой к ней вплотную. Мне по-мальчишески радостно от такого внимания к моей первой небогатой добыче. Я еще не представляю себе, как трудно добыть в это время птицу в тайге, но все же доволен, что я первый добыл мяса на похлебку, о которой с утра мечтает хитроватый увалень Петрович, идущий в бечеве с последней лодкой.

В тот день нам не удалось увеличить нашей добычи: серый чирок, сбитой мною вечером над рекой, был безвозвратно унесен волнами. Максимыч крепко сетовал на меня за напрасный выстрел. Промышленники-сибиряки почти не стреляют птицу. Выстрел, говорят они, угоняет зверя за десятки километров в тайгу.

 

4. Первая ночь

Мы раскинули стан на песчаном берегу Тагула. Втащили на берег лодки. Против нас – на другом берегу – стена высоченных утесов, закрывших от глаз заходящее солнце и похолодавшее небо. Вверху осталась небольшая полоса воздуха, разукрашенная обрывками розоватых облаков. С нашей стороны небо оборвано вздыбившейся тайгой.

Тагул присмирел под тяжелым покровом утесов и лишь далеким шумом напоминает о своем неуемном буйстве. Здесь, мимо нас, он скользит притомившимся, таящимся ласковым зверем. Его шерсть лоснится чуть заметными холодно-розовыми отливами далекого неба; под скалами темнеет и наливается черной кровью – и только там, на убегающем завороте, снова поблескивает светлыми искрами.

Мы забрались от комаров на высокий берег – под темную сень застывших сосен. Стучат топоры. Максимыч и Петрович валят толстую лиственницу, – она не дает искр; Айдинов разжег огромный костер, чтобы согреть землю, где мы будем спать.

Бледнеет небо. Гаснет река. Из-под скал пахнуло холодом.

Садимся пить чай. Профессора настроены молчаливо. По-видимому, сильно притомились и почуяли, сколь тяжелым будет дальнейший путь.

Петрович, наваливший себе груду сухарей в деревянную чашку, заводит разговор о медведях. Их следов встретилось нам за день немало. Он рассказывает, как он раньше бывал здесь, как убил впервые изюбря.

– Жирный, скаженный, как воронежский архиерей…

Все знают, что Петрович кичится своим прошлым, когда он служил у архиерея в кучерах. Сибиряки презирают его за это, особенно богатый Максимыч, добывающий за зиму по пятку соболей.

– Тебя, Петрович, архиерей обучал стрелять-то? – усмехается Максимыч.

– Меня-то?.. Меня учила карагаска. С ей цельную зиму жил на Жерновой горе. Она белку била без промашки и всегда в глаз. Сотнями добывали…

– Из Филатычевых плашек, што ли!

Петрович беззлобно кипятится на то, что его обвиняют в воровстве, а потом сам откровенно, льстиво хохочет, вспоминая свои подвиги.

– А как, Максимыч, идет твой Черный на медведя-то? – осторожно задаю я вопрос, видя, что Максимыч примащивается на покой.

– А как же?.. Не зря харч ист… Долго не ходил, но на Лывине его позапрошлой осенью поймал медведь, отлупил… С той поры зло идет и держит, лезет яро…

– Медведь дерется?..

– Еще как! У Жерновой горы на мысе я – до войны дело было – сохатого пластовал… Вышел корыто в воду погрузить… Гляжу сквозь талы, а на противном берегу по гари медведица с медвежонком спущаются к реке… Затаился… Вижу, подвела медвежонка к воде, фырчит сердито и лезет в воду. Медвежонок не хочет. Обернулась она да раз его лапой, как баба лопатой по загривку… Тот сунулся в воду, ожгло его, он – теку. Она сгребла его, зажала промеж ног и ну лупцевать! Лупила долго; он визжит, чисто поросенок… Подтащила его к воде, подняла, как котенка, и – раз в воду. Он ревет, а она его сзади мордой подбрасывает… Так и уплыли за мыс…

Петрович крутит головой, сыто смеется, щурится и перебивает:

– Нет, с нами чертова зверюга что сработала… Вышли мы на Лывине с Родионом к заливу. Родион у берега сети раскладывает, сушит, я на пригорок кустами стал пробираться. И только это я поднялся, как из кустов он на меня и вылез… На задки! Опешил, стою, точно пономарь без голосу. А зверь на меня… в упор налезает… Оробел я, а он как фыркнет в лицо, так всего и захаркал. А сам наутек, только кусты захрустели. Насилу я отмылся…

– Штаны мыл? – смеется Айдинов.

Все хохочут раскатисто, и пуще всех Петрович, которому льстит внимание слушателей.

– А другой раз… я сам не видел, Родион сказывал… Достает он рыбу из сети в лодке, тянет это в лодку сеть, и только вот ленок блеснул из воды, как из-за кущей медведь… Хлоп бревном в воду, плывет за ленком. Родион взял весло, с испугу про винтовку забыл да-а как хлобыстнет его водой по роже… Тот взревел, на берег… посыпал, как из худого мешка, на версту дорогу проложил.

– А может, не он? Ты сам, Петрович, от него скакал, говоришь!

Снова хохот.

Ужин окончен. Разметав костер, все ложатся на раскаленную землю, застелив ее зелеными ветвями елок. По бокам, с четырех сторон, ровно, без искр, горят крестом сложенные бревна лиственниц. Все так же ровно, без искр, точно исполинские свечи, они будут гореть всю ночь.

Я беру ружье и спускаюсь на берег. Плещется рыба в воде.

Тихо, избегая малейшего шороха, шагаю по мягкому песку береговой полоски. Глаза, ослепленные светом костра, плохо различают, окружающее. Пугающими черными сугробами тянутся по берегу кусты. Прохожу осторожно, не задевая их. Смотрю вверх. На высоком гребне скал, стоящих огромной, нескончаемой стеной над речкой, чуть розовеющая полоска прозрачного воздуха. На ней крупным кружевом ясно и четко вырисовываются линии утесов и одинокие кусты. Я стою, завороженный этой розоватой, ясной полоской, и с затаенной жадностью охватываю взглядом громаду скал, каменным узором покойно отдыхающую в вышине. Тихо. Секунды капают неслышно и величаво. Где-то у черных подножий скал, над темной, еле поблескивающей рекой, жалобно и тревожно заскулил белобрюхий куличок-перевозчик. С коротким плачем перелетел – и смолк. Полоска воздуха вверху незаметно тускнеет, пряча четкие очертания камней. Глаза не хотят оторваться от их завораживающей громады.

Вдруг, пронизывая острой, неожиданной жутью, в светлой выемке самого высокого выступа утесов в прозрачную полосу воздуха бесшумно надвинулось что-то живое. Вижу, ощущаю: животное, изюбрь. Вот еле уловимой паутиной застыли в воздухе его рога. Остро ощущаю напряженную, упругую стойку сибирского оленя. Повернулся. Опять застыл. Как далеко до него! И как волнующе близок его живой силуэт. Все спит. Даже однообразный шум реки угасает вдали ворчливой лаской. И в этой пустынной тишине завороженных пространств длящееся мгновение: человек и изюбрь. Зверь человека не видит, он спрятан под густой темнотой береговых деревьев, изюбрь отражен в человеческом зрачке, отражен весь, таким, как он застыл в эту секунду там, на скале, охваченный прозрачной высью.

Мгновение: видение бесшумно исчезает, изюбря на скале нет. Но глаз человека унесет его и надолго сохранит таким, чудесно застывшим в этой сказочной прозрачной выси.

Еще осторожней, боясь утратить видение, я тихо возвращаюсь по берегу к своему стану.

 

5. Пороги

Как мертво и сухо выглядит карта Тагула, лежащая сейчас передо мною. Она составлена начальником нашей экспедиции Максом Кравковым. Черная извилистая полоса, изукрашенная профессором Трегером синими, желтыми, красными пятнами: обозначение гранитных, известняковых, сланцевых и песчаных пород. Как мирно смотрят теперь на меня скупые обозначения: «Скалы Бык», «Карагазский перелаз», «Сумасшедшая и Дурная шивера», «Лысые горы», «Порог»… Но как трудно дались нам эти полтораста верст по Тагулу – от последней деревушки до реки Белой!

Мне самому нелегко воскресить все подробности нашей поездки. Всплывают, как отрывки сна, отдельные картины. Профессор Трегер пишет о нашей поездке в своих «Заметках по географии и минералогии реки Тагула»: «Это путешествие привело меня к решению никогда не принимать участия в таких экскурсиях, где спортивные тенденции организаторов доминируют над запросами и интересами натуралиста». Читателю трудно понять, что это значит. Это звучит по-профессорски серьезно и торжественно, но я знаю, сколько боли спрятано в этих словах. «Спортивные тенденции»! Это звучит иронией и насмешкой. Нам всем было в то время не до спорта. Нам всем нелегко было проползти наши десять, в лучшем случае пятнадцать километров в сутки. Но мы – Макс, я, Гоша Сибиряков – хотели во что бы то ни стало идти вперед. Мы, охотники, умели носить сапоги, разводить костер, мы сами тащили лодки, мы научились сохранять нужное бодрое настроение и в дождь и в холод, могли без плача и ропота переносить недоедание: в этом мы оказались спортсменами, впрочем, далеко не идеальными. Профессора, за исключением ботаника Степанова, оказались слабее нашего, – отсюда горечь строк Трегера. Время для поездки у всех нас было ограничено. В два месяца нам нужно было непременно добраться до реки Гутара. К этому настойчиво стремился Макс, мечтавший впервые дать правильную карту Тагула. И он добился этого. Профессора не дошли с ним до конца, они все время просили его о дневках, об отдыхе. Отсюда целый ряд недоразумений, даже грубых, тяжелых сцен, о которых теперь с недоумением вспоминает каждый из участников.

Сегодня с утра моросит дождь. Мокрый туман ползет по долинам сплошным тяжелым маревом. Проходим пороги. Тащу на бечеве свою лодку, направляемую Максимычем через каменные гряды, тяжело разлегшиеся среди седых, ревущих волн. Команды шестовщика не слышно. Макс стоит у берега против лодки, с натугой выкрикивает мне слова, пойманные им от Максимыча. Я не перестаю смотреть назад, только по взмахам рук Кравкова догадываясь, что надо делать: тянуть бечеву вперед, ослаблять ее, укорачивать или удлинять. Максимыча почти не видать: он стоит среди брызг воды, взмывов огромных волн, дождя, тумана и белой пены. Перед лодкой вырастают камни, перед тем закрытые волнами, Лодку подбрасывает, точно детскую бумажную игрушку. Что сталось бы сейчас с Максимычем, если бы порвалась бечева?

Упрямо двигаюсь вперед, как бурлак, прикованный к барке; по боли в плече слышу, что лодку отбрасывает волнами в сторону: бечева звенит и стонет от натуги. Вот лодка движется на огромный камень, изукрашенный взлохмаченным букетом живых, белых и серых, ревущих водяных цветов, она секундами совсем исчезает вместе с Максимычем в бешеной водяной свистопляске. Тогда я не знаю, что делать: отпустить бечеву или тянуть ее вперед. Я равномерно иду вперед, охваченный отчаянием вдохновенного подъема разгоряченной крови. В один из таких моментов вижу, как над пеной волн взлетает старая шапчонка Максимыча и резко летит назад, навстречу ветру, – мгновенно догадываюсь, что это «команда» шестовщика: сразу отдаю бечеву назад. Оказывается, лодка полезла носом на камень: натянутая бечева не давала возможности Максимычу отвести ее в сторону. Теперь лодку откинуло от камня, и Макс кричит мне, чтобы я шел быстрее вперед. Лодку выносит за камень, она легко и весело прыгает по волнам, уже на свободе. Порог кончился…

– Собирай бечеву! – орет мне весело Макс.

Я так же радостно отвечаю:

– Есть – собирай бечеву!

Лодка подходит ко мне ближе и ближе. Я вижу лицо низкорослого сибиряка: оно по-прежнему угрюмо, но сквозь его суровость все же просвечивает радостное успокоение от победы. Максимыч на берегу. Я ждал, что вот он начнет говорить о моих ошибках, о погибшей шапчонке, о трудности прохода сквозь пороги, но он молча достал кисет, стал вертеть свою неизменную «собачью ножку»… Затем отряхнулся, как собака, от водяной пыли, прикрепил лодку и двинулся назад – навстречу второй лодке, направляемой Айдиновым. Подошел к Петровичу, тянувшему бечеву, и стал отдавать скупые распоряжения. Он лучше Айдинова знает русло Тагула, поэтому сразу заметил опасность, грозившую этой лодке. Ей нужно было обойти огромный камень. Максимыч хорошо видел, что за этим камнем таятся предательские гребни, скрытые бесновавшимися волнами. Он велел Петровичу тянуть бечеву, чтобы лодка прошла по ближайшей к нам стороне. Айдинов же решил обводить лодку за камнями. Лодка ткнулась в камень и въехала носом на его вершину. Корма ее моментально погрузилась в воду, а вместе с ней медленно пошел на дно и растерявшийся Айдинов. И только тогда, захлестнутый водою, кавказец догадался вскочить на камень, пробежав по затонувшей лодке. Лодка снова поднялась на волнах, ее тотчас же стремительно швырнуло в сторону. Запрыгали по воде игрушечными зверками ложки, котелок, палки от палаток, деревянные чашки и прочая рухлядь нашего несложного хозяйства. Мы взревели от испуга, но уже тогда, когда опасность миновала для Айдинова. Кавказец стоял на камне в длинном мокром бешмете, точно растрепанная бурей птица, не могущая летать, и оглядывался вокруг в поисках спасения. Максимыч выхватил из рук Петровича бечеву и осторожно притянул лодку к берегу. Вычерпав воду и сбросив подмоченную муку, он встал в лодку с шестом, махнув мне головой, чтобы я взялся за бечеву. Он подобрался к камню, приютившему кавказца, принял его в лодку и провел ее через порог. Муку и другие вещи мы перенесли по берегу на руках. Остальные лодки по очереди вел сам Максимыч, и все обошлось без особых приключений.

К вечеру мы думали добраться до реки Яги, но этот день оказался одним из самых трудных за все время путешествия. Лил дождь. Берега сделались почти непроходимыми, ноги скользили по камням и валежнику, опасно было пробираться по крутым склонам гор. Река стала узкой и быстрой, то и дело приходилось пешеходов перебрасывать с берега на берег. На профессоров было жалко смотреть. Трегер плелся в стоптанных сапогах, ступая уже не на подошву, а на низ мягкого голенища; головка сапога волочилась на стороне. Оказалось, что для научных исследований нужно и умение навернуть на ноги портянки! Убить за день ничего охотникам не удалось, мяса не было, масло кончалось, рыбы тоже в этот день не наловили. Все это увеличивало наше унылое настроение.

Вторую половину дня я шел свободным от бечевы, в нее впрягся Макс, но уходить вперед по такой погоде мне не хотелось, я шагал рядом с Айдиновым, веселое, неунывающее лицо которого подбадривало и меня. Мы вымокли до последней нитки, приходилось танцевать, чтобы немного согреться. Порой я даже завидовал тем, кто тянул бечеву: им от работы было теплее. Профессора уныло брели по берегу, часто, перелезая через бревна, падали… Я переглядывался с Айдиновым, и мы оба улыбались над нашим плачевным положением. Его острый кавказский взгляд светился мальчишеским озорством, словно ему в самом деле было хорошо: тепло и уютно. Вдруг и мне стало от его шаловливого взгляда веселее. Бесшабашное отчаяние овладело мной. Ведь хуже не может быть, а скоро станет лучше. Придем на стан, раскинем шалаш, разведем огромный костер, скипятим чай и снова будем смеяться от сытости и тепла. Будем смеяться над Петровичем, над жадностью Ивана Мироновича, мужика из Большой Речки, потянувшегося за нами из-за своей хозяйственной жадности, в надежде легко добыть дорогого зверя. Я чувствовал себя сильнее и выносливее профессоров, но жалеть их в ту минуту не мог. Я видел, что то же самое переживает Айдинов: он насмешливо поглядывал на мокрую бороду Ивана Мироновича, теперь растрепанную, а раньше красовавшуюся на его груди живописной лопатой. Он блестел глазами в сторону профессоров, обычно кичливо относившихся к «демократической» части экспедиции. И неожиданно для себя, взглянув на Айдинова, этого самого молодого из нашей экспедиции – пятидесятилетнего старика, я запел:

Много я любил Женщин молодых, А теперь решил Всех покинуть их…

По блеску глаз армянина я увидел, что он понял мое настроение; его глаза заулыбались, лицо загорелось, весь он как-то молодо подобрался и еще веселее и задорнее подхватил:

Есть у нас легенды, сказки, И обычай наш кавказский…

Дальше мы запели уже вместе дружным и озорным «хором»:

Кахетинский выпьем по-кунацки, Чтоб жилось нам по-братски…

Со стороны это могло показаться нелепым, диким, но мне стало от песни на самом деле теплее. Ноги зашагали быстрее. Все тело, все существо мое вдруг встрепенулось, отозвалось на песню. Смешным показалось уныние… Даже Гоша Сибиряков, жестоко страдавший в этот день от малярии, улыбнулся нам из-за кустов жалобной человеческой улыбкой. Макс издали замахал нам своей кожаной кепкой, Петрович закрутил весело головой, только Иван Миронович и профессора не поняли нашего порыва, – продолжали молча шагать по берегу. Так в течение этого дня мы несколько раз перебрасывались со старым кавказцем стихами этой незатейливой беспечной песни.

Дождь не переставал, но теперь он мне казался самым обычным явлением, вода даже согревала меня. Я вынул из чехла ружье и, кликнув Черного, пошел вперед. И судьба сразу улыбнулась мне. Черный с разбегу напоролся на выводок глухарей. Копалуха с клекотом взлетела на дерево, а молодые глухарята, размером не больше серой куропатки, рассыпались по кустарнику. Черный остервенело залаял на самку, вертевшуюся на суку высокой сосны. Молодых я не стал стрелять: они были слишком малы. Я подошел к матери. На секунду мелькнула во мне жалость, но я быстро приглушил свою охотничью совесть и выстрелил. Птица повалилась в траву. Иду быстро к лодкам, чтобы порадовать товарищей своей добычей. У берега слышу немощный голос профессора: «Помогите!» Он несется откуда-то снизу, из глубокой вымоины. Вижу, Макс пробирается через валежник. Оказалось, что профессор свалился в яму и сам уже не смог из нее выбраться. Лежал в грязи, совершенно обессиленный.

Пришлось искать поскорее место для стоянки. Быстро раскидываем стан. Разжигаем костер. Профессора забираются в палатку, отданную им для «научных» занятий. Остальные располагаются у костра. Петрович с остервенением щиплет копалуху. Максимыч готовит сухарницу. Чайник деловито шипит над огнем. Я снял с себя одежду и развесил ее на колышках вокруг костра. Айдинов и Иван Миронович ладят шалаши из корья. Мои желтые от пота и грязи портянки шипят на огне и колышутся от жары… Макс и Гоша вытянули озябшие ноги над костром, как англичане над камином после сытного обеда… Идиллия!

К костру подходит переодевшийся в сухую одежду угрюмый профессор. Он мрачно смотрит на нас, на портянки и, нервничая, спрашивает:

– Кто развесил эту гадость?

– Я. В чем дело?

– Вы с ума сошли. Над чайником. Это же не гигиенично!

Кровь бросилась мне в лицо. Не сдерживая себя, я резко ответил:

– Здесь не гостиная и не лаборатория. Не гигиенично? Тогда будьте добры сами развести себе костер и скипятить чайник, не пользуясь чужим трудом.

Петрович фыркает от удовольствия. Айдинов с улыбкой останавливается и наблюдает за нами. Макс и Гоша еще выше задирают свои ноги над огнем. Профессор резко повертывается, идет к палатке. От палатки бросает:

– Это безобразие, это нахальство! Я буду жаловаться…

Петрович тихо, но четко бросает:

– Медведю пожалуйся, он заступится…

На минуту воцарилась тишина, потом ее неожиданно нарушил чей-то смех из-за кустов. И вдруг все мы, сидевшие у костра, захохотали. Сперва поодиночке, с перерывами, а потом – все дружно, громко, весело и неудержимо. Это была дикая сцена… Для нас всех смех был нервной разрядкой от усталости, напряжения и холода. Мы дико вопили минуты три, как дикари, от охватившего нас пьяного безумия. Я пытался сдержать себя, бросился лицом в свою беличью тужурку, но смех душил меня. Макс упал ногами в костер. Петрович ползал по земле на животе, Айдинов скатился куда-то в ложбинку… Из палатки выскочил Трегер, посмотрел на нас ненавидящими глазами, опять скрылся.

Впервые после такого тяжелого дня я не в силах был сразу уснуть. Было смешно и стыдно и за себя и за профессуру. «Как слаба и несовершенна человеческая машина, дающая такие неожиданные и дикие перебои при малейших невзгодах», – думал я, ворочаясь с боку на бок по горячей земле, согретой костром.

 

6. Сохатый

Вторую неделю ползем скалистыми коридорами, взбираясь вверх по падающему с Саянских гор, беснующемуся в каменных тисках, изогнутому лезвию Тагула. Никто из нас не ждал такого утомительного путешествия. Переходы наши с каждым днем становятся короче. Едва-едва преодолеваем за сутки десять километров. Далеко, за сотню километров позади нас, осталась последняя сибирская деревушка, о которой каждый день со вздохами вспоминает Иван Миронович. Сказочная глушь обнимает нас со всех сторон. Сосны, пихты, ели нескончаемыми полосами бегут за нами; такие же необозримые полосы их каждый час выплывают нам навстречу. Исполинские темные горы крепко запрятали нас от мира. И только солнце, выползая из-за них по утрам, смягчает их суровую темь. У меня болит спина от бечевы, на которой я тащу лодку. Я разбил уже свои сапоги и теперь бреду в запасных броднях. Узнать меня трудно: зарос волосами, как папуас, почернел от солнца, грязи, воды, укусов комаров и мошкары, как старый негр. Рубаха и штаны мои давно уже превратились в живописные лохмотья.

Каждый день на заре мне кажется, что я уже не в силах подняться: не разгибается спина, ноги деревенеют, не слушаются. Но вот протащишься с километр, и снова твоя машина работает. Когда меня сменяет в упряжке Макс, я ухожу в сторону от берега с неунывающей лайкой – Черным. Он находит рябчиков, глухарей, ненужных сейчас белок и бурундуков, которыми он питается. Взлет тяжелой копалухи и глухой клекот молодых глухарей приводят меня в дрожь. Но это не обычные охотничьи волнения, а жадность голодного существа, мечтающего о вечерней мясной похлебке. Даже профессора не могут скрыть своего удовольствия, когда я или Макс являемся из тайги с птицей. Сейчас я, как и Иван Миронович, ненавижу тайгу. Здесь невероятно трудно раздобыть дичину. Тайга мертва, как пустыня. Глухарей по берегам совсем мало, а нашу компанию не накормишь и пятью рябчиками. С тоской вспоминаю Уральские степи, где легко ходить, где на каждом шагу встречаются птицы, зайцы, где по речушкам можно всегда промыслить рыбу.

Сегодня на рассвете, когда загас ночной костер и меня ожгло утренним морозцем, я вскочил с постели и, поеживаясь от холода, разминая одеревеневшее от усталости тело, спустился с ружьем на берег. Думал в прибрежном ельнике поискать рябцов. Профессора еще покоились в своих палатках: они потребовали от нас, чтобы мы не тревожили их раньше девяти часов.

Айдинов втащил свою лодку на песок и, сидя на ее опрокинутом днище, старательно паклевал ее, держа в зубах просмоленные клочья чесаной конопли. Рядом с ним сидит повязанный полотенцем скучный Иван Миронович (шапку он потерял в пути) и плачется на свою судьбу:

– Дома я дров бы на зиму теперь запасал, а здесь что? Время напрасно теряю и себя изнуряю. Понесло меня с вами, старого дурака. Думал, на зверя меня наведете. Заработать рассчитывал, а тут, то и гляди, голову свернешь. Нет, больше меня и шаньгами сюда не заманите! Ищите дураков помоложе.

Увидав меня, кавказец широко улыбнулся и отрывисто бросил в мою сторону сквозь паклю в зубах:

– Купаться хочешь? Хорошо… Вода горячая. Пар, как в бане.

Кругом – над рекою, на горах, над лесом, на отяжелевших за ночь ветвях деревьев – клубился дымчато-серый холодный туман. Солнце чувствовалось, оно уже всходило за горами, но от этого было еще холоднее и неприветливее, как от тоски по далекому другу. Я уселся рядом с Айдиновым в лодку, закурил свою трубку.

– Что же, елдаш, скоро мы дотащимся до зверя?

Айдинов улыбнулся, наивно оскалив ряд белых зубов, блеснув в мою сторону белками ярко-желтых глаз:

– Да мы уже добрались. Зверя и тут немало гуляет. Только стрелять его нельзя.

– Почему?

Иван Миронович жадно, с раскрытым ртом глядел на нас, ловя каждое наше слово.

Айдинов подмигнул в его сторону и стал объяснять мне обычаи сибирских промышленников. Оказывается, мы проходили теперь владения Максимыча, нашего старшего проводника. Неподалеку отсюда, на той стороне, в падях Жерновой горы, есть и солончаки, куда ходят изюбри полакомиться солью, но промышленник не позволяет на них охотиться другим. Здесь исстари так заведено: охотник владеет правом собственности на солончаки, впервые найденные им или искусственно им самим устроенные. Он делает вокруг на деревьях крестообразные зарубы, и этого достаточно, чтобы другой охотник не смел здесь промышлять. Нарушение этого естественного права карается сурово: не раз случалось, что молодые промышленники не возвращались из тайги. То же самое и с промыслом на белку. Там, где кто-нибудь расставил свои плашки (примитивные ловушки зажимного типа), там исключительно его охотничье поместье, другой охотник туда не зайдет. Владелец ставит здесь свои лабазы и избушку. В лабазах у него хранятся запасы и добыча. Это небольшая клеть на высоких стойках, чтобы туда не мог забраться медведь. Недалеко от Жерновой горы у Максимыча было налажено до тысячи плашек на белку. Теперь на этом месте пустыня: черные обгорелые деревья мрачно высятся отдельными темными свечами. Этой весной молодой промышленник Пашка Ляляев пожег охотничье поместье Максимыча, нечаянно или с умыслом – наверняка никто не знает. Предполагают, что он соблазнился добычей, спрятанной в лабазе, и, чтобы скрыть следы преступления, запалил тайгу. Теперь все убеждены, что Пашке долго не жить, если он не покинет Тагульского района и не уберется подальше с глаз Максимыча.

Стало понятно, отчего суровый Максимыч становится с каждым днем все мрачнее и угрюмее. Тысяча плашек – это год напряженной и большой работы, гибель богатой добычи на ближайший зимний сезон.

– Вот там, в покате Жерновой горы, есть ха-арошие солончаки, – показал Айдинов вниз по Тагулу. – Вчера я видел на этой стороне след сохатого. Он прошел туда. Да разве Максимыч поведет кого? Нет, не жди. Сибиряки жадны как черти! – бросил он резко, с кавказской горячностью и широкой усмешкой.

Иван Миронович жадно вздохнул и покачал сокрушенно головою, закутанной грязной тряпкой. Я смотрел на загоревшиеся глаза старого армянина, с тоскливым восхищением вспомнил щедрого бедняка лезгина Керима, водившего когда-то меня по Сарыбашскому ущелью. Тот не боялся показать мне самые сокровенные зверовые уголки. Я вспомнил, как Керим положительно изнывал от неподдельного горя, когда ему за день не удавалось подвести меня к зверю.

В эту секунду Айдинов, смотревший вниз по реке, бросил паклю на землю, выпрямился и, вытянув обе руки вперед, взволнованно прохрипел:

– Гляди, гляди, сохатый ломится!

– Где?

Опаленный его горячим шепотом, я щелкнул курками «бюксфлинта». Иван Миронович со смешной быстротой для его тяжелого тела бросился к стану за винтовкой.

– Далеко. Не возьмешь. Туда гляди.

Мои глаза жадно рыскали по кустарникам и полоскам песчаного берега, метались по горам, скользили по зеленеющим островкам, но я не замечал ничего живого вокруг.

– Гляди, гляди скорее! Там, за ломом, стоит. Вот пошел вниз!

Теперь зверя увидал и я. Он медленно шел по откосу берега, спускаясь к реке. До него было не меньше километра. Иван Миронович бросился было бежать к нему по берегу, но Айдинов остановил, напомнив, что берег в этом месте непроходим, его пересекает глубокий залив, далеко уходящий в тайгу. Зверь шел по ту сторону залива. Тогда я схватился за полевой бинокль. Сохатый уже выходил из-за лома на береговой песок. Неуклюжий и в то же время поджарый, как степной верблюд, он тяжело ступал длинными ногами, увязая в тине, но, несмотря на это, легко и без колебаний нес вперед свое грузное короткое тело. Он шел завороженно спокойно. И был похож на сказочное насекомое, рогатого жука. Вся сила его выпирала из передней его части – головы, рогов и шеи с темной гривой, зад его был тонок и мал. Большие лопастые рога с гигантами пальцами-отростками были закинуты назад и лежали на спине. Большая длинная морда была поднята высоко вверх. Он шел, как лунатик, глаза которого не видят, но который, как собака на стойке, верхним чутьем безошибочно знает свой путь. Желваки крепких мускулов ровно переваливались под его серо-желтой, сейчас, по росе, серебристо-бурой шерстью. Не дойдя до реки, зверь остановился и замер на минуту, прислушиваясь к шуму Тагула, и затем гигантским прыжком бросил себя в воду, вздыбив вокруг огромные пенистые волны. Поплыл. Теперь были видны лишь его длинная толстая морда и рога, похожие на засохший комель корнистого дерева. Волны быстро уносили его вниз. И через минуту он пропал за мысом, обрывавшим ленту реки.

Айдинов облегченно вздохнул, как после тяжелого напряжения.

Иван Миронович, выбранившись, что ему не дали «стрелить» зверя хотя бы отсюда, на авось, сердито спросил кавказца:

– А большой? Сколько пудов в нем?

Кавказец насмешливо закрутил головой:

– Ай-ай, большой. Бычок. Пудов двадцать потянет.

Жадный мужик сплюнул в сердцах и ушел с берега.

Минут пять ждали мы, не вернется ли зверь обратно по той стороне реки. Сохатый не показался. Я не пошел в это утро за рябчиками: так сильно было впечатление от таежного великана. Не хотелось нарушать тишину тайги, когда здесь неподалеку бродит лунатик-зверь с огромной короной своих величавых рогов, и даже Петрович, подошедший к нам, на секунду увидавший зверя, не стал в это утро, назло профессорам, как он обычно делал, стучать топором. В этот день мне было легче идти, я не ощущал большой усталости, унося с собой образ таежного зверя.

 

7. На Лывине

Пороги остались позади. Сегодня думаем добраться до Лывины. Там, по берегам Тагула, тянется ряд озер, куда ходят изюбри и лоси питаться солоноватой водорослью, называемой вактой или иром. Эти места хорошо знает Макс, – он бывал здесь прежде, когда жил в ссылке в Тайшете. Пробирались они сюда со старым промышленником Филатычем, умершим года за два до революции. Кравков показывал мне ряд фотографических снимков с лывинских озер, с лося и медведя, убитых ими во время поездки. Озера находятся в общем пользовании, никто из промышленников не может объявить их собственностью, и я теперь шел вперед в полной уверенности, что скоро и мне наконец удастся поохотиться на зверя.

Сегодня выдался чудесный день. Солнце с утра веселым раскаленным шаром катилось по призрачной синеве небес. Тайга курилась сизым ласковым дымком. Берега Тагула широко разбежались по сторонам. Вольно раскинулись гладкие пески, зелено закудрявились кругом островки веселого кустарника. Сверху, отовсюду нависли окутанные голубоватою дымкою темно-зеленые шапки темно-синей тайги.

Идти легко и весело. Макс издали кричит мне, показывая на пролетающих в высоте уток-серух. Это первые вестники озер. До сих пор нам попадались лишь крохали да изредка чирочки. На широком повороте с песков поднялась пара тяжелых гусей. Широко и звонко раздался по солнечному простору их гогот. Впервые в тайге мне стало так же легко, как в степи весною. Я ушел далеко от Макса, тянувшего бечеву. Все чаще и чаще попадались по берегам луговины. На одной из таких зеленых полос я издали заприметил высокую черную птицу. Я подобрался к ней из-за тальника и по важной посадке, по красным лапам и носу узнал черного аиста. Раньше мне никогда не доводилось сталкиваться с ним на охоте, поэтому я, подкравшись вплотную, не стал стрелять в него, а продолжал любоваться его своеобразной красивой выправкой. Вдруг аист стремительно рванулся вперед и взлетел на воздух, – отчего? – я так и не понял, потому что полетел он в мою сторону. Я растерялся от неожиданности и, пропустив удобный момент, выстрелил не целясь и первым зарядом не попал в него. Аист шарахнулся ввысь. Тогда, прицелившись спокойнее, я ударил по нему из левого ствола. Птица судорожно выкинула назад длинные красные ноги и обрадовала меня неприличным поступком, брызнув в воздух белой струей, – верный признак, что птица ранена. Аист пролетел сотни две метров и стал судорожно, воронкой подниматься кверху. Сделав несколько кругов в воздухе, он застыл в высоте, раскинув широко крылья. На песок он упал уже мертвым, не шелохнулся, когда я, обрадованный удачей, схватил его за ноги.

Берега Тагула становились живописнее и узористее. Начали поблескивать из-за леса заливчики с низкорослым камышом. Петрович несколько раз покрикивал Максимычу, чтобы тот попытался поймать в заливах рыбы на уху. Максимыч не оглядывался на эти призывы. Но вот он сам дал знак Максу, чтобы тот подтянул лодку к берегу. Пригласил нас обоих сесть с собою в лодку и направил ее в устье глубокого залива. Бесшумно, с крайней осторожностью загораживаем сетью вход в залив. Поплавки из коры, как ожерелья, покачиваются над водой. Лодка берегом скользит в залив. И тут мы по команде начинаем шуметь: бить шестами по воде, кричать и хлопать в ладоши. В жаркие дни рыба заходит из бурной реки отдохнуть в затишье. От шлепков по воде рыба стремительно кинулась в реку: видно было, как стрелами зарябила вода по заливу. Поплавки над сетью вдруг ожили и запрыгали. Спешно выбираем сеть из воды и с нею четырех ленков, крепко запутавшихся в ее ячеях. С любопытством рассматриваю новую для меня рыбу, пожалуй, более всего напоминающую судака, только темнее окрасом. Уха славная. В четырех ленках килограммов пять, не меньше. Хватит на голодную и большую нашу компанию.

На Лывине останавливаемся на ночлег. Здесь будем дневать. На берегу находим просторный шалаш – несколько стоек, закрытых со всех сторон корою. Уха из ленков взбодрила нашу компанию, а то пустая сухарница с чесноком резко снижала настроение даже у «демократии».

Вечером я, Макс и Айдинов идем смотреть озера. Пробираемся густым тальником, потом выходим на луговину, шагаем меж высоких, вековых сосен. Сырой сумрак стоит над затихшими лугами. Впереди мелькает мутная сталь озера. Тихо подходим к берегу. Озеро в километр длиною и метров четыреста шириною. Посредине красиво выступает островок высокого зеленого камыша. Спешим до захода солнца осмотреть берега и мелкие места озера. Следов зверя много, но только в одном месте разыскиваем ясный, не замытый водою след молодого сохатого. Находим старую сидку охотников на дереве, подправляем ее и располагаемся на ночь.

Ночь в тайге наступает незаметно. Достаточно солнцу скрыться за горы, как в лесу сразу становится сумрачно и темно. Но мы знаем, что зверя ожидать еще рано, поэтому беседуем о здешней охоте. Айдинов рассказывает нам, как он впервые столкнулся с медведем на берегу лывинского озера.

– Обошел я утром вокруг этого озерка, медведь наследил густо, да и от Филатыча я знал, что здесь медведица станует. Вышел вон в тот угол, забрался на пригорок, смотрю вниз за елки, а она, мамаша, пасется внизу и меня не чует. Сажен сто до нее, а то и меньше. Ну, думаю, сейчас уложу ее. Приложился, только хочу спуск надавить, а в башке мысли: а вдруг пораню, задавит она меня. Дай, думаю, отойду назад немного, чтобы легче убежать было в случае беды. Подался я от нее шагов на сто еще, опять приладился… Целюсь, а слышу, как у меня волосы на голове зашевелились. Эх, думаю, и чего мне тревожить зверя? Уйду, а спросят, – скажу: не видал. Ушел. Отошел с полверсты, а внутри стыд зудит, покоя не дает: «Стрелок…» Постоял я в раздумье, смешно над собой стало, повернул обратно. Пришел, а медведица наелась и полеживает на зеленце, брюхо греет. Тут уж я не стал долго раздумывать, прицелился и ахнул. Прямо в лоб угодил, она и с места не сдвинулась, как пришитая. Но помучил я тогда себя здорово. Теперь страха нет, иду без боязни на каждого медведя, словно за зайцем охочусь, а тогда и к мертвому долго подойти опасался.

Старый армянин известен среди промышленников как замечательный стрелок. Макс наблюдал, как он зимою из своей трехлинейки снял раз за разом шесть косачей метров на двести, не меньше. А однажды – об этом говорит сам Максимыч – он спьяна, на спор, сбил тарелку пулей с головы придурковатого парня.

– Когда спорил и целился, спокоен был, – вспоминает Айдинов, – а как зазвенела после выстрела тарелка, у меня голова от испуга закружилась: «Ну, дурак, на что решился!» Урядник хотел меня засадить в холодную за это, умаслил я его четвертью, которую выиграл. Сам долго не мог успокоиться, все чудилось: лоб в крови у парня…

В лесу стало совсем темно, озеро подернулось темным чернильным глянцем. С земли тучами поднимались мошкара и комарье.

В сетке сидеть было нестерпимо душно, приходилось каждые полчаса мазать, лицо и руки чистым дегтем, запасливо захваченным с собою Максом.

Я впервые на сидке по зверю в тайге. Меня волнует каждый звук. С вечера по камышам копошились и крякали утки. Прилетала на водопой пара гусей. По высокому сушняку ползали и надоедливо постукивали дятлы… Но птицы нас сейчас занимают мало. Мы ждем зверя. Спать я не собираюсь. Мои спутники, прикорнув, как куры на нашесте, начинают помаленьку дремать Я даже радуюсь этому: так хочется самому без чужого указа увидать и услыхать зверя. Но зверя не слышно. Наползает черным мягким чудищем душная ночь. Все смолкло. Где-то в конце озера одиноко и тонко побулькивает ручеек. Но вот я слышу: что-то осторожно шуршит в стороне, пробираясь меж деревьев. На одно мгновение мне показалось, что зверь уже подходит, я услышал ясно его дыхание. Несколько раз проверял я свое впечатление. Несомненно, кто-то пыхтел за кустами. Я прислушался к дыханию моих товарищей, прикрыл рукою рот Максу, чтобы заглушить его сладкое посапывание, и снова прислушался. От напряженного ожидания я перестал дышать, и пыхтение тотчас же смолкло. Через минуту опять что-то захрипело тихо и сторожко, словно животное, стоявшее вблизи, чуяло нас и выжидало. Я вслушивался в журчание далекого ручейка, порой в камышах взбулькивала рыба, но все это было не то. Долго я томился, переходя от надежды к разочарованию, прислушиваясь к этим таинственным звукам, и, наконец, с досадой уловил, что этот тихий сап исходит из моего собственного носа… Напряжение сразу улетучилось, я закурил, несмотря на запрещение Айдинова, и как-то сразу потерял надежду, что зверь придет на озеро. Смешным показалось ожидание, что вот сейчас я могу увидать вблизи сохатого или изюбря и даже убить их. Сразу стало легко и беспечно. И вся наша затея для меня представилась не серьезной, всамделишной охотой, а ребячьей забавой, которой я предался, начитавшись приключенческих романов. Захотелось спать. Я оперся щекой на кулак и задремал. Но заснуть совсем не смог: то и дело вздрагивал от внутренних толчков и, приподнявшись, прислушивался: не ходит ли в темноте по озеру зверь? Но кругом было по-прежнему тихо. Спали покойно окутанные черным мраком деревья, безмолвно висело тяжелым, темным платом небо с далекими звездами.

Утро шло несмело, как заблудившийся в лесу немой и бледный ребенок.

Жидким молоком засветился воздух меж деревьев, застучали черные дятлы, запищала в кустах невидимая пичуга, зачувикали поползни внизу на нашем дереве. Коротко свистнул в елях рябчик. Розовые бледные полоски скользнули по воде, закачались камыши на середине озера от утреннего ветерка. Опять прилетела пара гусей, в камышах закрякала по-матерински ласково утка, созывая свой выводок… Гусей мы не решились тревожить: на следующую ночь условились снова караулить зверя.

Через день экспедиция двинулась вверх по Тагулу. Макс, я и профессор Степанов остались на Лывине, чтоб покараулить зверя. Через три дня за нами обещал спуститься в лодке Айдинов. Две ночи просидели мы с Максом на озере, – зверь не показался. У нас не оставалось из провизии ничего, кроме сухарей, чаю и сахару. Тогда мы решили бросить охоту на зверя и раздобыть хотя бы птицу. Недоедание давало себя знать. Мы отправились в разные стороны от стана, проходили полдня, но ничего не убили. Углубляться в лес было страшновато: отобьешься от берега – верная гибель. Кравков в первую свою поездку на Саяны три дня блуждал по тайге и только случайно, по крику журавлей, вышел на озеро, а от него – по ручью на реку. Компаньон Максимыча пропал на Тагуле без вести, уйдя в тайгу за раненым сохатым.

Обедали мы опять чаем с сухарями. Вечером я пошел на озеро караулить гусей и уток. В сумерках против меня из камышей выплыла утка. Никогда я так не волновался, прицеливаясь в серуху. После выстрела утка перевернулась, но тут же, оправившись, потянула по воде в камыш. У нее было перебито крыло. В другое время я ни за что бы не полез за нею в озеро, но тут я, не раздумывая, разделся и бросился плыть. Водоросли заплетались вокруг ног. Было жутковато плыть в вечерних сумерках одному по таежному, незнакомому озеру, но я решил не отступать и доплыл до камышей. Я знал, что иногда серую утку удается поймать и без собаки. За кряковой я бы, конечно, не полез. К счастью, в камышах было неглубоко, и я смог встать на ноги. Долго я лазил по камышам, наконец выпугнул утку и пришиб ее палкой. Жадно, как дикарь, схватил добычу и вернулся с нею на берег. Не успел одеться, как совсем близко от меня шлепнулись на озеро два гуся. Я задрожал от волнения и радости. Руки мои тряслись, меня бил озноб. Выстрелив из правого ствола, я настолько обрадовался, увидев, что один гусь забился на воде, что даже не подумал стрелять в другой раз. С каким торжеством я возвращался на стан. Товарищи слышали мои выстрелы и надеялись, что я вернусь с добычей, но такого богатства они не ожидали. Меня встретили криками и аплодисментами. Лицо мое расплылось в глупой счастливой улыбке. Они тоже не бездельничали за время моего отсутствия. Нарыв дождевых червей, занялись ловлей хариусов, и к моему приходу у них было поймано их около десятка. Степанов уже готовился варить уху. Я и Макс занялись уженьем рыбы, а профессор взялся приготовить ужин из рыбы и птицы. Мы просидели с час под прибрежными талами, теперь уже забавляясь, как спортсмены, ловлей сторожких хариусов. Вода была прозрачна. Видно было, как покачивался червь, насаженный на удочку. Сидишь и смотришь на него. И вдруг из-под берега стрелой вылетает хариус и хватает его. Быстро подсекаешь рыбу и выбрасываешь ее на берег.

К ужину приехал Айдинов и привез нам мяса. Ему случайно удалось на острове около Белой речки, где расположилась экспедиция, убить козла. Вечером мы кутнули. Выпили по рюмке чистого спирту и развеселились. До полночи шел оживленный разговор. А утром двинулись и мы вверх по реке – к стоянке экспедиции.

 

8. На Филатычевой речке

Против Белой речки, между двух рукавов Тагула, лежит большой, километра два диаметром, остров, густо заросший молодой порослью. Здесь и расположилась на длительный отдых наша экспедиция. Раньше недели никто не думает трогаться с места. Повеселевшие профессора утвердили на стану столб с дощечкой: «Остров Айдинова». В первый же день кавказец, поехав в пустой лодке ставить сети по протоке, опрокинулся и нырнул на дно. Быстрое течение выкинуло его метров на двадцать ниже на песок острова, – отсюда и родилось это название, сохраненное и на официальной карте, составленной начальником нашей экспедиции Максом Кравковым.

Километрах в пяти ниже острова в Тагул бежит небольшая речушка, названная Максом Филатычевой: там старый промышленник убил сохатого огромной величины, чуть не до пяти центнеров весом. Об этой речке говорил мне и Максимыч, обещая свозить меня на нее караулить зверя. Два дня экспедиция занималась хозяйственными делами: починкой, стиркой одежды, выпечкой хлеба. Днем пристреливали винтовки. На третий день я уже изнывал от скуки и томительного бездействия. Наконец и Максимычу надоело сидеть сложа руки. Вечером, когда я развлекался ловлей осторожных хариусов под тальником, он, проходя мимо и не глядя на меня, буркнул:

– Утром едем с тобой на Филатычеву речку. Только не оповещай об этом.

К ночи мимо стана неожиданно по реке прошел вверх Пашка Ляляев. Это заставило всех насторожиться. Максимыч не вышел из балагана взглянуть на своего врага, он даже не прекратил ни на секунду своего занятия: продолжал чинить старые бродни. Айдинов беседовал с молодым промышленником на берегу. Оказалось, что он останавливался после нас на Лывине и сидел там, карауля зверя, две ночи. На вторую ночь к воде рано вечером, еще при солнце, вышел сохатый, молодой бычок около центнера весом. Пашка его убил. Он подарил Айдинову кусок свежего мяса. Максимыч не дотронулся до мяса и даже не подошел к костру, где оно варилось.

Ляляев, не останавливаясь, проследовал ночью дальше вверх по реке. Айдинов покачал горестно вслед ему головой и тихо сказал:

– Отчаянный парень!

Утренними сумерками, когда все еще спали, мы с Максимычем тихо грузились в лодку. Когда оттолкнулись от берега, из шалаша выбежал встрепанный Иван Миронович и, размахивая руками, бежал за нами по берегу, крича:

– Что ж это такое? А я что? Я зачем ехал? Меня посадите!

Мне стало стыдно и жалко Ивана Мироновича, но Максимыч, правя лодкой, молчал; молчал и я.

Часам к девяти мы уже были у устья Филатычевой речки. Это – небольшая протока, бегущая откуда-то с гор в Тагул с западной стороны. Повертываем лодку к устью речонки и осторожно пробираемся по камышам, закрывшим ручей от Тагула.

Максимыч выходит из лодки и, хлюпая броднями по воде, внимательно осматривает все заливчики. Щупает руками дно.

– Старый след, – недовольно бурчит он себе под нос и снова лезет в лодку.

Я тоже деловито посматриваю на дно речонки. Оно покрыто зеленоватым мхом – вактой, солоноватой приманкой для изюбрей и сохатых.

Речка становится шире и мельче. Лодку приходилось проталкивать уже шестом, стоя на ногах, иногда выходя в воду. За поворотом речонка разбегается двумя широкими плесами, метров на шестьдесят в ширину. Следов на песчано-илистом дне много, я то и дело указываю на них Максимычу; он всякий раз отрицательно качает головой, иногда снисходительно роняя:

– Давний след. Вишь, как затянуло его.

Лодка шуршит по камышам. Из-под ее носа с тревожным кряканьем поднимается серуха, но даже я не обращаю на нее внимания. Но когда шагах в двадцати от нас с берега с тихим, но резким гоготаньем взмахивают на воздух два тяжелых гуся, я невольно вскидываю вверх двухстволку. Максимыч хлопает меня тяжело рукой по плечу:

– Оставь. Охоту спортишь из-за гуся.

Пристаем к берегу. Максимыч идет к месту, откуда снялись птицы, наклоняется над травою и, коротко метнувшись, показывает мне маленького желтого гусенка, жалобно попискивающего у него в кулаке. Я бегу к Максимычу, и мы находим еще двух таких же гусенят, затаившихся в высокой траве. Испуганно вскидывают они на нас темно-серые бусинки глаз, подергивая шеей. Они настолько малы, что мы без раздумья пускаем их в воду. Птенцы сразу же успокаиваются и, тихо погагакивая, не спеша плывут на другой берег и скрываются в камышах.

Километра через два речка настолько суживается, что нам приходится тащить лодку на руках. Но скоро ручей расползается мелким широким плесом. Бредем по нему пешком. Максимыч вдруг резко останавливается, наклоняется над водой, серые скупые глаза его оживают, губы невольно улыбаются:

– Изюбрь… Вчера был. Мох потрепан, всю ночь ходил. Свежо.

Машет на меня рукою, когда я хочу пройти по следу дальше:

– Иди по берегу, не следи. Вечером посторожим. А сейчас на болото спутешествуем.

Выходим на берег. Гляжу в воду и вижу на дне огромные рога сохатого, затянутые наполовину илом. С торжеством извлекаю их оттуда. Это – огромная лопасть, левый рог лося, с семью отростками, окаменевшая от времени тяжелая рогулина. Она покоилась в воде, по заключению Максимыча и профессора Трегера, по крайней мере сотню лет. Сейчас она лежит у моих ног. По ней бегут серовато-голубые ложбинки, вся она изукрашена синеватой песочной плесенью, названной Трегером «вивианитом». Кость давно уже превратилась в камень. Гвоздь не мог пробить эту лопасть, когда я пытался ее водрузить на стенку как память о саянских скитаниях.

До вечера еще далеко. Тайга только что начинает зелено поблескивать от солнца. Максимыч ведет меня в сторону от Тагула, к большому моховому болоту, месту осенних жировок сохатых. Идем без дороги, прямиком по боковому, дремучему лесу. Под ногами мягкий зеленый ковер векового мха, ежегодно гниющего и снова вырастающего на собственном перегное. Иногда забредаем в непроходимые дебри лесных навалов. Пробираемся по ним ползком, как дикие звери. Взбираемся на одряхлевшие, трухлявые пни порушенных временем деревьев, продираемся меж колючек еловых ветвей, шлепаем по грязевым лужам таежных заплесневелых болот, преодолеваем отроги мшистых скал и все-таки уверенно идем вперед и вперед, отыскивая направление по неведомым для меня приметам. Деревья-великаны заполнили мир, небо сквозь них прорывается лишь небольшими голубыми лоскутьями. Собак с нами нет. Мы не обращаем внимания на рябчиков, с треском перепархивающих в зеленых кронах елей. Нас мало тревожат бурундуки и белки, смело рыскающие на наших глазах по пням и резко верещащие над нашими головами. Даже глухарь не вызывает в нас особых волнений; мы настроены торжественно, по-праздничному. Часа через два лес начинает редеть и мельчать. Светло падают нам навстречу широкие просветы. И наконец впереди широко открывается зеленое поле – болото, покойное, ровное и ласковое, как домашний ковер. По нему бегут тонкие, редкие деревца: березы, осины и одинокие сосны. За болотом огромным полукругом распахнулись далекие горы, изукрашенные темными мехами тайги.

– Завернем в сторону, – говорит обычным, приглушенным тоном Максимыч, – у меня здесь неподалеку ложка и чашка забыты. Весной на глухариный ток сюда приходил.

Спускаемся в большую отлогую долину, обнесенную высокими величавыми соснами.

– Двух глухарей я здесь сбил. А уж сколько их тут налетело – больше сотни одних глухарей было да копалух того не меньше. На каждой елке играли и по земле прыгали под всяким деревом.

Сибиряка трудно заподозрить в преувеличениях. Да и в самом деле, почему бы глухарям не собираться здесь такими массами? От века никто здесь их не тревожил. Впервые на ток забрел Максимыч, но он убил всего двух, больше ему не понадобилось. Жестяная чашка и деревянная ложка нетревожимо лежали на корневище старой сосны. В них ползали муравьи, приспособив их для своих складов.

Выходим на болото. На кромке его среди больших сосен располагаемся станом. Я с удовольствием сбрасываю с онемевших плеч двухстволку и кавалерийскую винтовку, данную мне Айдиновым для охоты на зверя. Кипятим чайник. Солнце начинает пригревать все сильнее и сильнее. Мох на болоте поблескивает изумрудами росных капель. Тихо. Костра почти не видно: огонь бесцветен и бездымен в сухом дневном воздухе. Кругом пусто. В жару зверь никогда не выходит на открытые места, где его заедают мошкара и комарье. Вот поздней осенью здесь часто можно увидать зверя, пробирающегося на Тагул из таежной глуши. Напившись чаю, Максимыч располагается спать. Я сижу, прислонившись спиной к дереву, и посматриваю на болото. Тоже дремлю. Неожиданно над головой раздается журавлиный клекот-курлыканье. Две неуклюжие длинноногие птицы опускаются в ста метрах на болото. Максимыч спит. Мне хочется пальнуть в журавлей пулей. Но я крепко помню запрет промышленника. Я, забавляясь, навожу винтовку на коричневое туловище журавля и любуюсь, как эти неуклюжие длиннущие птицы бегают по болоту, помахивают крыльями, играют друг с другом, выделывая уморительные па. Затем утихают, начинают мирно пощипывать траву и, наконец, покойно засыпают на одной ноге. Когда Максимыч продирает глаза, птицы стоят неподвижно перед нами.

– Эге, прилетели… А ну, пальни по ним, – удивляет меня Максимыч. – Сейчас, по жаре, выстрел далеко не пойдет.

Я тщательно выцеливаю одну из птиц и тяну за спуск. Сквозь реденький дымок с удивлением вижу, как журавль рванулся судорожно вперед и, раскинув крылья, растянулся на траве.

– Убил, – спокойно замечает промышленник, не трогаясь с места.

Я бегу за журавлем, сам поражаясь выстрелу. Я мало верю в пулю и редко стреляю из винтовки. Осмотрев журавля, думаю его бросить, но Максимыч отбирает его у меня:

– Убил, так надо есть. Губить понапрасну живность не приходится.

Он тщательно обирает перо на птице, потрошит ее, набивает зелеными веточками ели, обвертывает травой и прячет к себе в сумку:

– Завтра похлебку сладим.

Солнце начинает заметно опадать на запад. Трогаемся в обратный путь к Филатычевой речке. Отклоняемся ненароком вправо и неожиданно выходим на Тагул. На берегу отдыхаем, пьем чай, чтобы не разводить костра на месте сидки. Река ревет и рвется вниз меж камней, взбивая клубы белой пены у темных скал.

– Вода прибывает, – замечает Максимыч и указывает рукой на бревна, ветви и пни, уносимые волнами вниз. – Вверху дожди начались, как бы остров наш не затопило ночью.

Я страшусь всяких неожиданностей, боюсь, как бы они не помешали нашей охоте, но Максимыч успокаивает меня, вскидывая мешок за плечи:

– Ну, с богом, на место, да тише. Зверь тут поблизости…

 

9. Зверь в тайге

Вечер. Сидим на берегу Филатычевой речки, прямо на земле, обложившись кругом ветвями валежника. Максимыч расположился в левом углу большого плеса. Я – посреди двух речных озер: на этот раз скупой сибиряк предоставил мне лучшее место. Угасают последние розовые блики по вершинам деревьев. Вода поблескивает синеватыми змейками. Назойливо гудят над ухом комарье и мошкара. Затихая, тонко перекликаются птички. Уходит ввысь сиреневое небо. Из-за кустов мягко выползает ночь, пробираясь осторожными шагами жутких теней и черных пятен. Близятся минуты вечернего покоя. Где-то стукнул три раза дятел, испуганно заверещал и смолк. Пронеслись со свистом стрижи низко над водой. Томительное ожидание заполняет целиком все мое существо. Этим же мучительным чувством наполнена и природа вокруг меня. Так мне кажется сейчас. Огромная сосна свесила над водою зеленые ветви и застыла в молчаливом напряжении. Даже вода затаилась и молчит и только изредка поблескивает кротким бликом вечернего света. С того берега из-за кустов ежесекундно в моих глазах выползают на берег черные тяжелые медведи, выходят огромные лоси и легко выплывают стройные изюбри. Я берусь за двухстволку, заряженную пулями Вицлебена, но призраки тотчас же исчезают. Не нарушая тишины, мягко падают на плесо в двадцати метрах от меня два гуся. Минуту осматриваются, оправляют носами перья и начинают жировать, опуская по очереди головы на дно. В трех шагах, не дальше, из камыша плавно выскальзывает утка-серуха, ласковым голосом зовет утят, те весело булькают с берега в воду и, кружась, плавают возле меня так близко, что я мог бы дотронуться до них рукой. Утка ведет утят вдоль берега под самыми моими ногами. Я смотрю на нее, и в розовых сумерках наши глаза встречаются. Ее беспокоит блеск моих больших очков. Она на минуту замерла, вильнула своим острым хвостиком, еле слышно гоготнула и уставилась на меня прозрачными точечками своих коричневых глаз. Я смотрю ей прямо в глаза, стараясь не моргать и не сделать ни одного движения. Несколько секунд в недоумении утка таращится на меня. Утята уже впереди. Утка скользит по воде за ними, так и не поняв, что это перед ней – пень или живое невиданное существо. Желтые птенцы ее беспечно гоняются по воде за мошкарой. Комар впился в эти секунды в мою руку, раздулся от крови, как святочный чертик, и полетел… От тяжести спланировал вниз и запутался в тонких тенетах берегового паука. Паук торопливо выскочил из своего закутка и, жадно сцапав комара, начал сосать из него мою кровь. Утенок увидел его и, подкравшись, ловко долбанул по нему желтым челноком носика, проглотил хищника и весело поплыл догонять свою семью. Моя кровь развеселила утенка, он закувыркался по воде и ринулся на открытое место. Мать обеспокоенно прикрикнула на расшалившегося малыша, и вовремя: сверху прошумел легкий соколок. Опустившись полукругом к воде, он чуть было не прихватил утенка, кой-как успевшего булькнуть на дно. Мать с криком метнулась за хищником, а тот беспечно, не огорчаясь неудачей, унесся за сосны…

Я был так заворожен этой редкостной картиной бега моей крови от меня к комару, от комара к пауку, от паука к малышу-утенку, едва не угодившему в когти сокола, что совсем забыл, зачем я сижу на берегу озера. Я поспешил стряхнуть с себя рассеянность, внимательно осмотрелся кругом. И сразу опешил: на противоположном берегу, под кустами, в синей полосе света стоял изюбрь. Я ни секунды не сомневался теперь, что это был зверь. Я только не мог еще понять какой. В темноте он был похож на годовалого поджарого теленка. Рогов не было на его голове. И тут я вспомнил, что самка изюбря не носит рогов. Это меня сразу успокоило. Метров полтораста, не больше, было до зверя. Не задумываясь, вскинул я винтовку, положил на ветку и стал целиться. Долго, так мне показалось тогда, не мог навести ствола, а когда навел, не мог уловить в сумерках мушки. Это взволновало меня, я боялся промахнуться, но и тут не вспомнил строгого наставления Максимыча – не стрелять зверя, пока он не подойдет вплотную. Зверь долго плясал у меня над стволом, а когда я уловил его, он уже в самом деле зашевелился, шагнул к воде… Сейчас он начнет есть мох: об этом я подумал тогда, но все-таки не сдержал себя и потянул за спуск. Грохнул выстрел. Поплыл синеватый дымок, закрыв от меня изюбря. Я вскочил на ноги и с изумлением увидел, что зверь стоит на том же самом месте… Меня затрясло. Выбросив патрон, я с руки торопливо пустил в его сторону еще одну пулю. Зверь, как бы в раздумье, повернулся к кустарнику и тихо пошел, так тихо, что я успел выстрелить в него еще два раза. Самый настоящий озноб тряс меня, кровь ощутимо билась во мне. Зверь ушел. Я, по-видимому, промахнулся. Стыд и позор на мою голову! Зачем я стрелял издалека?

Вокруг меня все замолчало, словно оборвалось и рухнуло в пропасть. Гуси улетели после первого выстрела. Где-то сзади хрустнула ветка. Я свистнул. В ответ раздался такой же осторожный посвист: ко мне шел Максимыч.

Ах, если бы я был совсем один!

Когда я рассказал ему о том, что здесь произошло, он обрадованно сказал:

– Зверь ранен, крепко ранен. Иначе бы он не остался на месте. Изюбрь от самого малого стука метнет так, что его и не увидишь. Едем искать.

Бежим к лодке, прыгаем в нее, изо всех сил гребем к тому берегу. Сразу же находим след зверя. Да, верно, это была самка изюбря. Вот в траве ее след. Она ранена, и ранена сильно. Трава помята только по обратному следу. Здоровый изюбрь идет так, что не заденет травинки… Мы ползком пробираемся вперед. Крови нет, но это ничего. Надежда осторожно, но цепко забирается в мое сердце. Я теперь сам убежден, что не промахнулся. Метров двести проползли мы за зверем. Максимыч шептал:

– Так-так. Еще больше примято. Шатается, ноги у него ползут… в стороны. Так.

Я с нетерпеньем, не обращая внимания на грязь, продирался на четвереньках вперед. Но вот впереди блеснула лужа, за ней вода: началось болото. Стоп! Дальше нет ходу. А зверь утянул именно туда. Мы стоим на карачках и обсуждаем наше положение. Максимыч пробует шагнуть по воде, но в болоте глубоко и топко. Идти вперед нельзя. Все погибло. Тяжелое равнодушие охватывает меня. Оба молча тащимся к лодке. Молча разводим костер, молча пьем чай. И только коньяк возвращает нас снова к действительности. Начинаем снова обсуждать происшествие. Максимыч беспощаден к моим надеждам: зверя по воде не найти, хотя он, без сомнения, ранен, но водою и раненый зверь всегда сумеет утянуть далеко. На утро нечего возлагать надежд.

Долго не спим, но говорить нам не о чем. И ждать теперь зверя уже не приходится. Выстрел отпугнул и других, если они были здесь поблизости.

– Ты спи, а я утром сети раскину. Здесь завсегда рыба ходит…

Только под утро забылся я в тяжелом сне и проспал долго. Продираю глаза: солнце уже выше деревьев, день ясный, ласковый и приятный, как лицо улыбающегося друга. Максимыча нет у потухшего пепелища, но чайник еще горяч. Осматриваю плесо речушки, с равнодушием гляжу на то место, где вчера стоял изюбрь. Внезапно содрогаюсь от внутренней тошноты и позднего раскаяния. Иду по берегу, ищу лодку и Максимыча и вижу, как он под талами, сидя в лодке, пересматривает сеть, достает запутавшегося в тонкой пряже ленка. Эта мирная картина окончательно отрезвляет меня, вынимает занозу последней смутной надежды: втайне, незаметно для себя, я еще думал:

«А может быть, промышленник нашел стрелянного мной зверя?»

Не окликая Максимыча, сажусь на берегу и смотрю, как он ловит рыбу. Сеть он раскидывает вдоль тальника, потом заходит с берега и шестом булькает по талам, выгоняя ленков и хариусов из их убежищ. Тепло, хорошо, как в российской деревне на речке в погожий летний день. С полчаса сижу неподвижно, наслаждаясь покоем и волей. Максимыч снова начинает вынимать сети. Бойкий хариус выскальзывает у него из рук, он сплевывает с досады в сторону блеснувшей серебристой чешуей на солнце рыбы и что-то сердито бормочет себе под нос. Я тихо посмеиваюсь над рыбаком. Он меня не видит и ведет себя по-мальчишески свободно: машет от досады руками, шевелит губами, чешет пятерней в затылке и качает головой. Он недалеко от меня, и я вижу, как он, по своей таежной привычке, и сейчас все делает тихо, осторожно и бесшумно: не стукнет о лодку, не зашумит шестом, не крикнет. Но что это? От неожиданности я выронил изо рта только что задымившуюся трубку, сжался от радостного испуга, сдерживаясь от восторженного озноба: лугом, наискось от Максимыча, в сорока шагах от берега, спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачиваясь огромной горбатой спиной, к воде шел сохатый.

Это показалось мне настолько необычным, что я зажмурил на секунду глаза, встряхнул головой и снова с боязнью глянул туда: не причудилось ли мне все это после тревожной ночи? Сомнения нет: по лугу идет самый настоящий, доподлинный зверь, в глазах отчетливо блеснули светло-серые полосы его ног. Есть у Максимыча винтовка? Перекидываю взгляд под тальники и вижу: промышленник, вытянувшись, стоит у берега в воде за кустарником и держит ружье наизготовку. Зверь его не видит. Лодка покойно уткнулась в тальник. Я не шевелюсь. Сохатый невозмутимо подходит к воде, опускает вниз свою длинную морду, шевелит толстой верхней губой и, принюхиваясь, лезет в озеро. Но почему же Максимыч так долго не стреляет? Зверь идет по воде вперед, легко разбрасывая вокруг себя брызги. Чего же ждет и медлит Максимыч? Сохатый уже посреди плеса, и вдруг я слышу жалобный, тихий, призывный свист. Ясно, что это свистит промышленник. Как резко дрогнул зверь и замер, остановившись в воде. И тут же короткий прицел Максимыча и выстрел. Зверь вздыбился, сел на задние ноги и закружился, как лошадь на молотьбе, в странном плясе.

Я, вкинув в ствол пулю Вицлебена, целюсь в переднюю лопатку великана. Слышу, как меня опережает звук берданки, стреляю, когда зверь снова встает на дыбы. Вижу, как сохатый падает на колени и медленно валится на бок. «Ура!» Максимыч изумленно таращит на меня глаза и что-то радостно кричит, когда я несусь по берегу ближе к зверю.

Кровь полосой чернеет по озеру, когда промышленник, привязав лося за ноги, тащит его водою к моему берегу. Нелегкая задача. Я сбрасываю на ходу штаны и спешу к Максимычу на помощь. Какая же это махина! Запотев и измазавшись в тине, причаливаем мертвую громадину к берегу. С помощью веревок, привязанных к ногам, с огромными усилиями втаскиваем зверя на песок. Оказывается, первой пулей Максимыч пробил ему переносье, отчего он и закружился по воде. Вторая пуля пронизала сохатого под переднюю лопатку: это был убойный выстрел. Моя пуля распорола ему живот, когда он уже скакнул в смертельной судороге.

Я страшно рад, счастлив до безумия. Садимся курить. Максимыч молчит, сдерживая напор чувств, который, я вижу, распирает его. Мне хочется, чтобы еще больше счастья ощутил суровый промышленник, и я говорю:

– Ну, счастье тебе, Максимыч, ну, счастье!

– Да, поталанило нам. А я не углядел, когда ты подошел и стрелил. Кто первый из нас?

– Конечно, ты, Максимыч. Я стрелял, когда он рухнул. Ты убил, твой зверь.

– И ты в паю. Иначе не должно быть. Оба охотились.

Говорю ему, что мне ничего не надо. Зверь весь принадлежит ему. Мне нужны только рога и череп, но и за них я заплачу ему.

– Рога ничего не стоят. Они сейчас не вызрели, их надо сушить, они мягкие.

Разглядываю рога: они на самом деле мягки, как вареное сухожилие. Покрыты сверху темным, зеленоватым коротким пушком, а с концов упруго налиты черной кровью.

Максимыч начинает свежевать зверя: снимает кожу, затем отделяет негодные части. Мозги откладывает отдельно. Оказалось, что он захватил с собой сковороду и теперь хочет угостить меня жареными мозгами, губою, а также печенкой и почками. Нам предстоит редкостное пиршество.

Я никогда не видал Максимыча таким сияющим и разговорчивым. Когда мы уселись за жаркое и выпили на радостях по рюмке водки, на мой вопрос, давно ли он промышляет в Саянах, промышленник, застенчиво улыбаясь, неожиданно для меня начал рассказывать о своей жизни. Правда, и это повествование было по-сибирски скупо и деловито, но часто оно прерывалось сдержанной улыбкой.

– Мальчонкой дядя мой Игнатий взял меня на промыслы, не на Тагул, а на Бирюсу, на прииска. Мне это занятие приглянулось, и я пристал к отцу, чтобы он насовсем ослобонил меня от пашни и скота. Душа противилась. Было мне тогда лет пятнадцать. «Ну, иди путайся!» – сказал мне отец. Ушел я сюда, к Лабутину. Работаю у него. У него же покупаю после года собаку за пятьдесят рублей, – в старое время – деньги, – берданку за десять рублей, пять рублей за всю снарядку: набрал дроби, сумок. Отправляюсь сам. Три года промышляю сам. Отсюда выхожу, вывожу соболей, десять рублей плачу отцу с обществом, а на четвертое лето имею семьсот рублей. Остался дома жить отдельно. Зиму месяцев шесть живу в тайге…

– Как, совсем один?

– Нет, как можно одному! Одному трудно. Со мной всегда собака, – возражает серьезно Максимыч. – Весной вздумал жениться на вдове Шелеховой, за ней избу взял. Жили ничего. Лишнего нет, сыты. Сплю сколько угодно. В четырнадцатом ухожу на войну, возвращаюсь, – винтовок нет, централок, лодок, ружей нет. «Где?» – «А не знаю». – «Не знаешь!» Выгнал вдову от себя. Покрутился, покрутился. Зиму работником проработал на мельнице, весной рыбы пудов пятьдесят добыл. Купил винтовку за сто десять рублей. Лодку выдолбил. Теперь обратно разворачиваемся.

– Но как же, однако, шесть месяцев без людей в тайге? Тоскливо, поди, одному?

– Отчего же? Дела много. То плашки идешь смотреть. То дня три следишь соболя, если след поталанит заметить. Хлебы печешь, пищу готовишь. Сохатого гонишь, колоды ладишь. Оно и незаметно. Вот захворал как-то здесь. Тут было плохо. За водой некому дойти. Дров едва-едва успел заготовить. А сколько ден спал я в лихорадке, так я и не узнал, – не то неделю, не то больше.

– А как жил во время Гражданской войны?

– Да мы что! Нас это не интересовало. Насунулись на нашу деревню чехи, так мы их постреляли и уплыли с Игнатием сюда.

Вечером едем по Тагулу обратно на стан. Лодка тяжело нагружена мясом. Ждем с нетерпением, как нас встретят на острове Айдинова, как нас жадно будут расспрашивать Макс и Гоша, как завистью и злобой будет исходить жадный Иван Миронович. Но оказалось, что на стану царили уныние и тишина. Профессора опять повздорили с «демократией». И утром двое из них решили отправляться обратно. Петрович грустен. Его полонили ученые в качестве проводника. Макс едет дальше. С ним отправляются Степанов и Гоша Сибиряков. До слияния Тагула с Гутаром их ведет Максимыч, а там и он уходит в тайгу на промыслы. Экспедиция рассыпается. Через две недели у меня кончается отпуск. Я не успею съездить в Гутару. И мы сговариваемся с Иваном Мироновичем вернуться вдвоем на лодке. Это опасно, но мужику надоела тайга, и он готов рискнуть ради быстрого возвращения. Айдинов ладит плот. Он взялся доставить мясо сохатого в деревню. Для мяса вырублены колоды и кадушки, и мясо опущено в ледяную воду Тагула. Куда поедет Максимыч, когда доведет Макса до Гутара? Он никому об этом не говорит. Айдинов усмехается:

– Пашку ловить!

Максимыч молчит. Он уже сбросил с себя радостное настроение от удачи и, как всегда, сидит в стороне один, занявшись починкой старых сетей. Мне грустно расставаться так скоро с товарищами, но делать нечего. И я начинаю складывать в мешок свой незатейливый скарб и набивать патроны для обратного пути. Через день мы садимся с Иваном Мироновичем на лодку.

 

10. Вниз по Тагулу

Возвращение наше похоже на радостное бегство. Не плывем, а летим вниз по Тагулу. Иван Миронович едва успевает тревожливо покрякивать, когда лодку начинает крутить в воронках бешеных водоворотов. Мелькают, как в кино, пятна гор, полосы зеленого леса, белые воды. Лишь голубое небо бежит за нами неизменным, как жизнь, благостным, широким покровом.

В первый же день проносится мимо величавый мраморный утес, зеленые луговины Лывины. К вечеру минуем Малиновую речку, огибаем Жерновую гору. У ее подножия по берегу навалены обитавшим здесь до революции промышленником Лабутиным серые зернистые камни, сплавляемые отсюда для мельничных жерновов.

Теперь глазом видно, какой крутой спад у Тагула. Лодка скользит, как по полированной серебристой горе. Думаем заночевать на Долгой курье, мелком травянистом заливе, куда – по словам охотников – хаживали ночами жировать звери. Высаживаемся и идем осматривать залив. Свежих следов нет по берегам. Стоим в раздумье, не зная, что делать. На небе сгущаются тучи, начинает моросить дождичек. Надо спешить вперед, на место нашей старой стоянки, где мы соорудили шалаш из корья.

Сумерки принакрыли реку. Ехать опасно, того и гляди наткнешься на камни или лесные навалы. Дождь начинает усиливаться. Становится темнее. Плохо видно скачущую зыбь отмелей. Не знаешь, куда направлять лодку. Иван Миронович начинает канючить, уговаривая меня поскорее приткнуться к берегу на ночлег. Но мне хочется во что бы то ни стало добраться до шалаша: поспать в тепле и суши. Решительно забираю командование нашим суденышком в свои руки. Мужик, как курица, попавшая в воду, кричит в страхе, машет беспомощно руками, ища опоры в бортах лодки. Кричу тоном капитана на своего единственного бородатого матроса. Лодка вылетает на мель, начинает бороздить по дну, повертываясь на бок. Выскакиваю в воду и протаскиваю лодку по мели. Снова выезжаем на глубокое место. Несемся во мраке, не различая берегов. Рвем дождевые облака. Похоже, что несемся в небесном пространстве. Иван Миронович перестал даже охать. Сидит, как намокшая выпь на болоте, испуганно и беспомощно поводя глазами.

Причаливаем в темноте к берегу и находим шалаш. Ночлег. С благодарностью вспоминаем Максимыча, запасливо оставившего сухие дрова под кровлей. Отогревшись у костра, Мироныч набирается храбрости и начинает со вкусом ругать меня:

– Вам, городским, все нипочем. А сгубил бы меня, чего бы стало делать мое семейство? Ты, што ли, кормил бы ее, бездомная птица? И чего я с тобой спутался, с трыньшиком окаянным? Разбил бы лодку, куда бы мы с тобой подевались? На загорбке ты бы меня повез, што ли, али как, отчаянная голова?

В ругани его нет настоящей злобы. Наоборот, я чувствую в его тоне скрытое уважение к моей бесшабашной решительности, поэтому добродушно посмеиваюсь:

– Бог не выдаст, свинья не съест, Иван Миронович! Ты благодари меня, что лежишь, как буржуй, в тепле и холе. Будешь ворчать, – ночью леший лодку унесет.

Но мужик не успокаивается. Видя, что на меня не действует его брань, он меняет предмет разговора:

– Тож охотник, зверя с Максимычем убил! А сам, несмышлена голова, и попользоваться не сумел. Стреляли вместе, а мясо ему одному досталось. Нашел забаву: рога зеленые! Хо-хо! Эка утешенья! Придешь домой, – жена тебе еще рога заготовит.

– Это уж как выйдет, Иван Миронович. У тебя, старика, жена тоже нестарая. Глазами, я видел, по сторонам бегает. Глядишь, для справедливости, чтоб ты мне не завидовал, судьба и тебе парочку рогов пошлет.

Мужик чертыхается и замолкает, завертываясь в полушубок. Но ему не спится. От жары сердце его скоро смягчается. Слышу из-под шубы мирный вопрос:

– А скажи, правду говорят, будто у вас в городах нужники в комнатах? Вони, поди, не оберешься?

Мне тоже не спится, и я с удовольствием начинаю рассказывать ему о городской жизни, попутно посмеиваясь над нашим теперешним положением:

– Нет, вони никакой, а удобства больше. Вот заболел у тебя ночью живот, на дождь идти не приходится. И дворы чисты.

Незаметно переходим к более благородным темам. Иван Миронович проявляет острый интерес к науке. Когда я ему начинаю рассказывать об университетах, театрах, медицине, радио, электричестве, он добрым, растроганным тоном неожиданно заявляет:

– А знаешь што, паря? Не ездий ты обратно. Оставайся у нас на Большой Речке. Думаем к осени нанять учителя. Ты ничего, смекалистый, мы б прокормили тебя как-никак. А летом ты бы и сам охотой промышлял, оно б нам вышло поспособней. А то говорят, будто учителя и летом надо содержать, когда ребята не учатся.

Мирно беседуем за полночь…

С утра снова мчимся по реке. У устья Яги на высокой жердине находим записку профессоров:

«Шестого июля сели на плот. Едем до Большой Речки. Там будем три дня. Все благополучно».

Иван Миронович в отчаянии: он надеялся пересесть перед порогами на плот. Но профессора не стали нас ждать, не думая, что я так скоро расстанусь с таежной охотой. На лодке вниз по Тагулу до сих пор рисковал спускаться один Максимыч. Что будем делать мы, оба неопытные шестовщики? Но исхода нет. Надо как-то продвигаться вперед. Скрепя сердце, кляня судьбу, профессоров и меня, мужик кряхтя лезет в лодку. Снова скользим по воде, огибая зеленые горы. Вылетаем неожиданно к первому небольшому порогу. Иван Миронович спохватывается в тот момент, когда лодка уже вертится в отчаянном плясе среди каменных гряд. До сих пор я не могу без радостной жути вспомнить, как нас швыряло от камня к камню, как волны взмывали выше бортов, как лодку отбрасывало назад в водоворотах, как она воровски проскальзывала у гребней, налетая на дыбящиеся волны. Скоро я перестал бояться. Я заметил, что лодку все время относит на самый безопасный путь. Всякий раз, когда казалось, что вот она уже взлетает на камень, ее отбрасывало в сторону, и она продолжала скользить дальше по быстрине.

Первый порог позади. Иван Миронович не перестает креститься и шептать молитву. Издали замечаем новый, более страшный порог: белую стену водяных валов, взбивающих кружевную пену. Теперь Иван Миронович проявляет несвойственную ему решительность и успевает причалить к берегу.

– Не поеду. Убей меня на месте, не поеду. Я себе не враг и жить хочу. У меня семейство.

– Ну, в таком случае я еду один.

– А я куда денусь? – кричит зло на меня мой спутник. – Меня ты в землю, што ль, закопаешь аль в кадушке домой, как сохатого, доставишь?

Сам чувствую, что не решусь бросить его одного в тайге. Молчу. Что же делать? Пока что надо выпить чаю. Насупились оба, как враги. Но знаем хорошо, что хотим помочь друг другу не меньше, чем каждый себе. И вдруг мне приходит счастливая и неожиданная мысль: спустить лодку через порог на бечеве. Иван Миронович противится недолго: иного исхода нет. Привязываем к лодке веревку, грузим на себя ружья, хлеб, одежду и отталкиваем наше суденышко от берега на волю волн. Лодка, как птица, выпущенная из клетки, нерешительно качнулась, вильнула носом, почуяв стремнину, и сразу рванулась вперед, понеслась, точно детский бумажный кораблик. Бегу за ней, умеряя ее веселый, беспечный пляс. Она скачет меж камней, как заяц, преследуемый хищником, не задерживаясь ни на секунду. Но какая удача: берег против порога оказался довольно удобным для прохода. А что бы мы стали делать, если бы на пути оказались каменные крутые глыбы? Я горжусь своею выдумкой и подтруниваю над вспотевшим от бега Иваном Мироновичем:

– И зачем мы, дураки, вылезли из лодки? Как бы хорошо было попрыгать по волнам! В городах за такое удовольствие деньги платят. Нет, смотри, как она резвится…

Иван Миронович не сердится. Я даже вижу, как он старается запрятать довольную улыбку в усы, серьезно покрякивая. Он доволен не меньше меня моей удачной выдумкой. Впоследствии нам никто не хотел верить, что мы сумели спуститься по Тагулу на лодке. У Ивана Мироновича позднее даже родилось честолюбие: он просил меня не говорить, что мы вылезали на порогах из лодки. Обычно все промышленники спускаются по Тагулу на плотах. Макс рассказывал мне, как они и с плотом застряли в камнях, когда возвращались сверху с Филатычем. Плот крепко врезался в подводные скалы. Стоял густой туман над рекой, в пяти шагах ничего не было видно. Они начали было уже разбирать свой плот, надеясь остатки его освободить из каменного плена, как вдруг совсем рядом грохнул ружейный выстрел. Снизу по Тагулу поднимался Богатырь: так звали Лабутина за его огромный рост и силу. Он помог им сняться с порогов.

К вечеру прощаемся с последним порогом. Я с искренним сожалением, а мой спутник с такою же искренней неприязнью. Он так рад, что не хочет даже останавливаться, забыв свою мечту покараулить зверя. Мы мчимся теперь без задержек. До боли жаль мелькающих диких взмахов земли, каменного хаоса и буйной таежной растительности. А тайга распахивает все шире и шире свою зеленую шубу. Горы с величавым и ласковым удивлением наблюдают наш бег. Тяжелые камни и скалы дышат нам вслед. Солнце щедрыми пригоршнями разбрасывает ослепляющий свет во все уголки. И кажется в сладкой тоске, что ты бежишь от древней своей родины, покидаешь естественную свою колыбель. Уже шевелятся внутри тебя, пробуждаются от сна, царапая лапами, зверушки разных ненужных чувств, порожденных городом: скуки, пустого ненавистничества, мелких изломов души, усталости от безделья. Какое неизъяснимое наслаждение быть каждую секунду в плену у природы, вставать с солнцем, засыпать с солнцем, дышать в ритм со всем миром, не отрываясь от него ни на минуту! Ощущать, как горячий воздух – живое дыхание солнца – вливается в тебя, тревожит радостными прикосновениями каждую твою клеточку тела.

Последняя ночевка у Холодного плеса. Кровавый закат над горами, розоватые просветы в небе, убегающие в бесконечность. Тихая ночь, опустившаяся над нами, как мать над колыбелью ребенка. Очарование незаметного одиночества. Мысли, бегущие тихими, ровными волнами, как течение реки, как камыш, ласкаемый ночным неслышным ветром. Дымок костра, барашковые облака на потухающем небе, заснувшие деревья, – какая в этом во всем незыблемость покоя и воли, какое ясное физическое ощущение вечности, бессмертия жизни!..

На заре проезжаем величавый Бычий увал. Никогда не уйти из моих глаз этому широкому утру, опьяневшему от солнца! Мощные взмахи земли, огромные зеленые ковры лесов, распластанные по складкам гор, вольное полотно неба, нежное, голубое, и эта живая, бешеная водяная гора, мчащая нас вниз. Крики взматеревших крохалей, первое лето увидавших это вакхическое солнце и этот дикий, неуемный мир, призвавший их к жизни! Выходим у залива на берег. На траве, еще не сбросившей с себя ночной росы, медвежьи следы. Зверь прошел здесь сегодня утром. Я вкладываю в осадины от его лап на мягком иле свою ладонь, чтобы измерить величину его ступни, и содрогаюсь: мне кажется, что в меня вливается теплое медвежье дыхание…

А над всем этим диким величием – далеко вверху, в небе – черные точки хищников, озирающих широкую тайгу… Словно заживающие душевные раны, давно мелькнувшие ласки первой любви, неизлечимой сладкой отравой оседают во мне картины последнего утра в Саянах.

Восьмого июля мы были в Большой Речке. Здесь меня ожидали с плотом профессора, чтобы двинуться вниз по Тагулу и Бирюсе в Тайшет, откуда полтора месяца назад мы вышли в Саяны.