Папироса в руке Семенкина давно догорела и погасла. Он бросил окурок, вдавил его каблуком сапога в землю и встал.

Я дошел уже почти до угла дома, когда сзади раздался его голос:

— Подождите, как вас?..

Я понял, что он надумал еще что-то мне сказать, и пошел обратно. Пока я шел, Семенкин похлопал себя рукой по карману телогрейки, достал смятую пачку и спичечный коробок, захватил губами мундштук, затем ловко зажег одной рукой спичку и прикурил.

Когда я подошел поближе, Семенкин с нескрываемым интересом посмотрел на меня, как будто до сих нор у него для этого не было возможности, и сказал:

— А я-то думаю, кого вы мне напоминаете? — Он несколько раз жадно затянулся. — Ладно, расскажу вам, как дело-то было…

Он сел на шпалу и спросил:

— Зовут-то вас как? Знаю, что Иваныч, а вот имя…

— Михаил, — ответил я и тоже сел на старое место.

— Значит, Михаил Иванович? — удовлетворенно кивнул головой Семенкин. — Так вот… Никому не рассказывал, а вам расскажу. Очень я вашему отцу обязан. Жизнью и совестью своей обязан!

Он выдохнул дым по-фронтовому, в рукав телогрейки, и продолжил взволнованным голосом:

— В начале тридцать седьмого года приехал к нам новый начальник управления по фамилии Сырокваш. Я в то время обслуживал сельский район, потом его расформировали, когда вводили новое административное деление. А вскоре после приезда Сырокваша состоялся пленум ЦК, который поставил задачу разоблачить и до конца истребить всех врагов народа, или, как их тогда называли, «право-троцкистских агентов фашизма»…

Я понял, что он имеет в виду февральско-мартовский Пленум Центрального Комитета партии, на котором с докладом выступил Сталин.

— И тогда этот самый Сырокваш, — произнеся эту фамилию, Семенкин плюнул себе под ноги, — провел совещание и установил план по арестам для каждого отдела, для каждого сотрудника. Сказал, что есть такая директива из Москвы…

Папироса в руке Семенкина задрожала. Чтобы унять эту предательскую дрожь, он сунул папиросу в рот и несколько раз сжал и разжал пальцы, но это не помогло: когда он снова взял папиросу в руку, она дрожала еще сильнее.

— И началось у нас соревнование, — усмехнулся он, — кто больше обезвредит шпионов, вредителей и диверсантов! Кто этот план перевыполнит, тому почет и уважение! Как в колхозе или на заводе, словно это шестеренки какие, а не живые люди!..

Семенкин посмотрел на меня, и мне показалось, что он ждет от меня каких-то слов. Но я, памятуя, как одной неосторожной репликой уже чуть не испортил первую часть нашей беседы, решил дать ему возможность высказаться до конца.

— А где их взять, — так и не дождавшись от меня ни звука, продолжал Семенкин, — этих самых шпионов и диверсантов, если у нас в области до войны ни одного военного объекта не было?! Это уже в сорок первом сюда эвакуировали оборонные предприятия, а тогда на всю область один объект был — железнодорожный мост, да и тот практически не охранялся по причине своего ограниченного стратегического значения!..

Семенкин перевел дух, кашлянул в кулак и заговорил снова:

— И вот стали выдумывать, что чуть ли не все разведки мира дают своим агентам задание взорвать этот мост! На этом и выполняли план по арестам! Сколько людей под расстрел подвели!..

Он безнадежно махнул рукой, потом глубоко затянулся и закашлялся. Откашлявшись, Семенкин с раздражением бросил папиросу и продолжал:

— А у меня в районе даже моста не было! Да и не стал бы я никогда обвинять людей в сотрудничестве с японской или турецкой разведкой, если они японца или турка даже в кино не видели!.. Понял я, что творится страшное преступление, но помешать этому не мог и тогда решил для себя: не буду в этом участвовать!

Семенкин снова пошарил по карманам в поисках папирос и спичек, но почему-то раздумал закуривать и опять заговорил:

— Решить-то решил, да как это сделать? — Он посмотрел на меня, словно сейчас, спустя столько лет, спрашивал у меня совета.

Я слушал его, не перебивая.

— В марте недовыполнил я план по арестам, и начальник управления на совещании обвинил меня в недостатке большевистской бдительности. А еще сказал, что я своей подозрительной беспечностью играю на руку врагам народа! Вы знаете, что в те времена могли означать такие обвинения?

Я знал. Варианты последствий могли быть различными, но цель была одна: превратить таких, как Семенкин, в послушных исполнителей злой воли!

— И вот, когда я в апреле опять недовыполнил план, Сырокваш заявил мне, что если я не арестую хотя бы одного из запланированных врагов народа, то буду арестован вместо него!

Семенкин замолк и опустил голову.

— И вы испугались? — сделал я казавшийся мне очевидным вывод, догадываясь, что последовало за этой угрозой.

— Да не за себя я испугался! — резко вскинул голову Семенкин. — Вот погиб бы я на фронте, и дети бы мои были детьми героя! А тогда объявили бы меня врагом парода, и всю жизнь над моими близкими висело бы это проклятие! Вот чего я испугался!

Из-за дома опять появился его внук. Но не успел он позвать Семенкина к столу, как тот опередил его:

— Начинайте обедать без меня. Скажи бабуле, как закончу разговор, так и приду.

— И как же вы поступили? — спросил я, когда малыш снова скрылся за домом.

— А так и поступил! — еле слышно ответил Семенкин. — Арестовал недостающее количество «врагов народа» и отправил их в область! Конечно, не кого попало, — поправился он, — на каждого из арестованных были различные сигналы, попросту говоря, доносы, большей частью анонимные, но я-то обязан был сначала все проверить, а уж потом арестовывать, кто этого заслуживал!..

Он как-то заискивающе глянул на меня и, словно пытаясь спустя почти четверть века найти оправдание своим действиям, пояснил:

— Но времени на это у меня не было, и я решил: в области опытные следователи, они допросят свидетелей и разберутся, кого посадить, а кого оправдать за недоказанностью преступления…

Он снова замолчал.

Я не торопил его, будучи уверен, что на этот раз он не сможет прервать свой рассказ, пока не исповедается до конца.

— Весь май я ждал, — снова заговорил Семенкин, — что хоть кто-нибудь из них вернется домой, да так и не дождался. А потом я поехал в управление и узнал, что у всех выбили признания, а затем расстреляли… Так я загубил этих людей!

Голос Семенкина задрожал, и он отвернулся.

Дав ему немного успокоиться, я спросил:

— И чем же все это кончилось?

Он ответил не сразу. Какое-то время он смотрел себе под ноги, шмыгал носом, вздыхал, потом наконец посмотрел на меня выцветшими глазами и снова заговорил:

— Вот после этой истории и приехал ко мне с проверкой ваш отец. Пробыл он у меня в районе три дня, изучил все дела, встретился с кем надо и понял, конечно, что все эти «агенты фашизма» — сплошная липа… В общем, устроил он мне ужасный разнос, отстранил от оперативной работы и велел вместе с ним ехать в управление. Мне бы обидеться на него или испугаться, — вымученно улыбнулся Семенкин, — а я, не поверите, даже обрадовался, что не придется больше заниматься этим грязным делом…

— И вы вместе с ним поехали? — уточнил я.

— Да, — кивнул головой Семенкин. — Приехали мы в управление, вот тогда он и беседовал с женой этого самого Бондаренко, а потом завел он меня к начальнику управления, обрисовал все мои «достижения» в борьбе с контрреволюционным элементом и сообщил о своем решении…

— И как к этому отнесся Сырокваш? — спросил я.

— Его аж передернуло всего, — Семенкин повел плечами, словно изображая, как передернуло Сырокваша, — потому как я исключительно выполнял его указания. Но отменять решение не стал: Вдовин-то был человеком авторитетным, заслуженным, не ему чета… В общем, приказали мне сдать дела и возвратиться для получения нового назначения. На том беседа и закончилась.

Завершив свою исповедь, Семенкин облегченно вздохнул и достал папиросы. Пока он прикуривал, я сидел и думал, как бы поделикатнее получить у него дополнительные сведения об отце, чтобы он не догадался, что Иван Вдовин по странному стечению обстоятельств тоже стал объектом нашего расследования.

Не придумав ничего путного, я задал ему нейтральный вопрос:

— И что же было дальше?

— А ничего, — пожал плечами Семенкин. — Когда я вернулся, вашего отца уже не было. Вызвали его в Москву. Уехал — и все. Говорили, месяца через два погиб где-то при выполнении специального задания, а где и какого, спрашивать было не принято.

После того как Семенкин исповедался, можно было верить: ничего другого о моем отце он не знал. А то, что знал, было мне уже известно.

— А вы? — задал я очередной вопрос.

— А что я? — усмехнулся Семенкин. — Меня перевели в хозяйственное отделение, там я и работал, пока не уволили.

Он замолчал, и наступила тишина. Слышно было только, как за домом повизгивала от восторга собака, с которой, видимо, забавлялся внук Семенкина, да в сарае хрюкали поросята.

Я сидел и размышлял над судьбой Семенкина. Все в ней оказалось не так просто, как думалось до нашей встречи.

Рассказанная им история не вписывалась в сложившуюся в моем сознании схему деления общества тех лет на палачей и жертв, кое-что в ней оставалось вне моего понимания. И действительно, как случилось, что ему в одно и то же время довелось быть и палачом, и жертвой? Кем он был сначала и кем потом? Или сразу тем и другим одновременно?

Семенкин стал палачом, потому что уже был жертвой, заложником системы, безжалостно превратившей его в бездумного «винтика» и заставившей слепо служить ей, выполнять самые бесчеловечные приказы.

Став палачом, он снова превратился в жертву, как ни дико это звучит! И только ли он один? Таких были тысячи и тысячи!

А всему виной годами насаждавшаяся атмосфера страха. Кто помнит атмосферу тех лет, поймет таких, как он, хотя, может быть, и не простит никогда!

Так, значит, всему виной страх? Каким же он должен быть?

И мне захотелось задать ему еще один вопрос.

— И все-таки никак не пойму, — нарушил я затянувшуюся паузу, — как вы могли тогда смалодушничать и взять, как говорится, грех на душу, а потом храбро воевать на фронте?

— Так то фронт! — воскликнул Семенкин. — Я вот, считайте, всю войну в полковой разведке прослужил, десятки раз в тыл к немцам ходил, два ордена Славы имею, до Восточной Пруссии дошел, руку там оставил! В сорок втором в партии меня восстановили, под Сталинградом! Всякое было, но на войне страх другой, меня от него в жар бросало!.. А тогда, в этом проклятом тридцать седьмом, страх был холодный, липкий какой-то, мне от него самому на себя противно смотреть было!

Семенкин прервал свой взволнованный монолог, помолчал немного, потом очень тихо сказал:

— Я, может, всю войну свою вину перед теми людьми замаливал, а только когда в госпитале лежал уже после войны, понял, что никакие военные подвиги мою вину не искупят!.. Так и жил с ней все эти годы!

Он сказал это так искренне, что я готов был даже посочувствовать ему. Имел ли он право на сочувствие? Заслуживал ли снисхождения? Скажу честно, я не мог сам себе ответить на эти вопросы.

Но Семенкин, похоже; и не рассчитывал на мое участие. Он как-то виновато улыбнулся, стряхнул пепел с папиросы и добавил:

— Поговорил вот с вами, выговорился, может, впервые в жизни, даже как-то легче стало.

Пора было заканчивать нашу беседу. Мне оставалось выяснить последний вопрос:

— Кто мог бы подтвердить ваши слова?

— Сырокваш мог бы, да кое-кто из его ближайших приспешников. Только их еще в тридцать девятом всех к стенке поставили…

Семенкин задумался на мгновение, потом решительно сказал:

— А про Бондаренко вы у Котлячкова спросите, он тогда у нас начальником учетно-архивного отделения был. Думаю, он все знает: слухи-то от него как раз исходили…