Официальные ответы на заявления и просьбы граждан, поступающие в органы госбезопасности, полагалось давать не позднее, чем через месяц. И только если проверка заявления или выполнение какой-то просьбы требовали проведения длительных и сложных мероприятий, этот срок мог быть продлен с обязательным уведомлением заявителя.

Но с заявлением Анны Тимофеевны Бондаренко мы с Осиповым сумели разобраться значительно быстрее. Правда, после того как Осипов допросил Котлячкова, нам понадобилось еще некоторое время, чтобы завершить кое-какие формальности, но тем не менее не прошло и трех недель, как эта работа была полностью закончена.

Обычно, намереваясь проинформировать родственников репрессированных о результатах проверки их заявления, мы по телефону или повесткой приглашали их в управление. Но на этот раз, учитывая своеобразие ситуации, Василий Федорович распорядился послать за Анной Тимофеевной машину.

Накануне вечером я позвонил ей домой, предупредил о том, что заеду за ней на следующий день в половине одиннадцатого, и в назначенное время мы с дядей Геней подъехали к ее дому.

Как я и ожидал, Анна Тимофеевна вместе с Верой уже ждала нас у подъезда.

Увидев Веру, я поймал себя на мысли, что с нетерпением ждал этой встречи. Все эти дни, пока я занимался делом ее отца, я часто думал о ней и, должен признаться, может быть, вообще впервые в жизни испытывал столь сильное волнение перед встречей с девушкой.

В любом другом случае, если бы девушка мне понравилась и я захотел бы с ней встретиться, мне не составило бы никакого труда найти для этого подходящий повод и время. Но с Верой все было не так просто: мое служебное положение и участие в расследовании обстоятельств гибели ее отца исключали (во всяком случае, до окончания расследования) возможность каких-либо личных встреч.

Это не только противоречило профессиональной этике, но и было запрещено законом. И вообще, пока шло расследование, каждый свой контакт с Верой и ее матерью, как и со всеми другими лицами, имеющими отношение к этому делу, я должен был обязательно согласовывать с Василием Федоровичем.

А кому захочется идти к руководству, чтобы получить разрешение на свидание с девушкой, которая тебе нравится?

Дядя Геня остановился у подъезда. Я вышел из машины, открыл заднюю дверцу, помог Анне Тимофеевне и Вере сесть на заднее сиденье, снова сел рядом с дядей Геией, и мы поехали.

За всю дорогу никто из нас не проронил ни слова.

Я молчал, потому что говорить что-либо в этой ситуации, тем более за несколько минут до официальной беседы, было бы просто бестактно.

Анна Тимофеевна (я понял это, как только увидел ее) была вся напряжена, как струна, готовая лопнуть от любого резкого прикосновения. Я представил, какую ночь она провела после моего вчерашнего звонка, и пожалел, что не догадался позвонить ей сегодня утром.

Что касается Веры, то за все время нашего общения с ней в связи с этим делом я не слышал от нее ни одного слова, и вообще мне иногда казалось, что она даже не замечает меня.

Через десять минут дядя Геня остановил «Волгу» напротив входа в управление, там, где когда-то мой отец в последний раз вместе с Семенкиным вышел из «эмки».

Когда мы втроем направились к центральному подъезду, Анна Тимофеевна на секунду остановилась на том месте, где почти четверть века назад разговаривала с моим отцом, потом провела рукой по лицу, словно отгоняя давние воспоминания, и, не глядя по сторонам, прошла в открытую дверь.

Войдя вслед за Анной Тимофеевной и Верой, я предложил им присесть в вестибюле на стоявшую у стены скамью, а сам прошел в приемную управления, чтобы узнать, все ли готово там к встрече.

Начальник отдела и Осипов были уже в приемной.

Осипов предусмотрительно налил два стакана воды и поставил их на приставной столик. Рядом положил большой синий конверт из плотной бумаги.

Василий Федорович посмотрел, как Осипов расставил стулья по обеим сторонам приставного столика, и сказал:

— Знаешь что, Александр Капитонович, поставь-ка стулья рядом. Так им, пожалуй, будет удобнее.

Осипов выполнил его указание и спросил:

— Ну что, Василий Федорович, можно приглашать?

— Погоди, Александр Капитонович, — тяжело вздохнул полковник. — Дай собраться с духом!

Он отошел к окну и на несколько секунд отвернулся от нас…

Сейчас этот много повидавший на своем веку человек, которого было очень трудно вывести из душевного равновесия, был явно взволнован. Во всяком случае, я еще никогда не видел его в таком состоянии.

Мне казалось, что я догадываюсь, чем это вызвано.

До этого дня мне не доводилось присутствовать при том, как людям объявляют о судьбе их репрессированных родственников. Но от старших товарищей, имевших кое-какой опыт в подобных делах, я знал, что во время таких бесед бывало всякое: и слезы, и обмороки, и вызовы «скорой помощи», не говоря уж об упреках и обвинениях в адрес тех, кто занимался пересмотром дела и затем сообщил им страшную весть.

При этом люди забывали, что тот, кто беседует с ними, не только не имел никакого отношения к расправе над близким им человеком, но зачастую даже не работал в те годы, когда это случилось.

И по-человечески их можно было понять: для них каждый сотрудник госбезопасности, независимо от его возраста и стажа работы, так или иначе олицетворял учреждение, ответственное за гибель их родственника, и они переносили на него всю свою обиду и боль.

А может, все заключалось в том, что беседа эта, как правило, происходила в тех же самых стенах, где когда-то звучали стоны допрашиваемых с пристрастием людей, гремели выстрелы и обрывались жизни тех, кого теперь реабилитировали?

По этой или по какой другой причине, но некоторые сотрудники, чей возраст был больше сорока лет, стремились уклониться от таких бесед и передоверить их проведение своим более молодым коллегам, не без оснований опасаясь, что их могут спросить: «А чем вы занимались в годы репрессий?» И пусть даже этот вопрос будет задан не вслух — на это не каждый решится, — а глазами, все равно это пугало еще больше, чем если бы спросили об этом на многолюдном собрании.

Наконец Василий Федорович отошел от окна и негромко сказал:

— Ну ладно, Михаил Иванович, приглашай!

Я вышел в вестибюль и увидел, что Анна Тимофеевна и Вера сидят все в той же позе, ожидая, когда их позовут, чтобы объявить трагическое для них известие. Услышав мои шаги, они повернули головы в мою сторону, и в их глазах застыл немой вопрос.

— Прошу вас, — сказал я и отступил в сторону, пропуская их мимо вахтера.

Они вошли в приемную и остановились в дверях.

Я указал им на стоявшую в углу вешалку и предложил раздеться, но они отказались.

Анна Тимофеевна судорожным движением руки стянула с головы черный платок, и они с Верой сели рядом на приготовленные для них стулья.

Анна Тимофеевна увидела на приставном столике стаканы с водой, и по выражению ее лица я догадался, что она сразу все поняла.

— Мы пригласили вас… — заговорил Василий Федорович внезапно охрипшим голосом. Он откашлялся и повторил: — Мы пригласили вас, Анна Тимофеевна, чтобы сообщить о результатах рассмотрения вашего заявления.

От этих слов Анна Тимофеевна вся сжалась и с напряженным вниманием посмотрела на начальника отдела. Он выдержал этот взгляд и продолжил:

— Наши товарищи, — он кивнул в нашу с Осиповым сторону, — сумели восстановить те события, которые произошли в тридцать седьмом году…

Василий Федорович говорил очень медленно, как делал всегда, когда хотел скрыть от окружающих свое волнение. Произнеся первые фразы, он сделал небольшую паузу, а затем, еще больше растягивая слова, сказал:

— Наберитесь мужества, потому что мне предстоит сообщить вам тяжелое известие.

— Говорите, я давно готова к любому известию, — тихо произнесла Анна Тимофеевна.

— Анна Тимофеевна, третьего июня тридцать седьмого года ваш муж, Григорий Васильевич Бондаренко, был незаконно арестован. Я говорю незаконно, — повторил Василий Федорович, — потому что он не совершил никаких противоправных действий и ему не было предъявлено никаких обвинений…

Василий Федорович снова сделал вынужденную паузу, немного перевел дыхание и закончил:

— Он всегда был честным человеком, настоящим большевиком и до конца исполнил свой служебный долг! Вы, Анна Тимофеевна, и вы, Вера, можете им гордиться!

— Меня не надо убеждать в его честности, — тем же тихим голосом ответила Анна Тимофеевна. — Я всегда им гордилась. И Веру так воспитала…

Она замолчала. Потом, словно вспомнив нечто очень важное, спросила:

— Что с ним произошло?

На этот раз Василий Федорович говорил более ровным голосом:

— Шестого июня тридцать седьмого года он без суда и следствия был расстрелян. Те, кто совершил это преступление, давно ответили за все!

Я посмотрел на Анну Тимофеевну. Ее лицо было похоже на застывшую маску, глаза наполнились слезами.

Она, конечно, давно все знала, давно свыклась с тем, что ее мужа уже нет в живых, и тем не менее конкретность и неотвратимость этого известия потрясли ее.

— Шестого июня, — одними губами прошептала она.

Вера обняла ее за плечи и хотела дать ей воды, но Анна Тимофеевна отвела ее руку со стаканом.

— У меня есть две просьбы, — обратилась она к Василию Федоровичу.

— Слушаю вас, Анна Тимофеевна, — ответил тот.

— Я бы хотела ознакомиться с делом моего мужа, — сказала она по-прежнему тихо, но очень настойчиво.

— Я уже вам сказал, что следствие по делу вашего мужа не велось, суда над ним не было, поэтому нам нечего вам показать, — как можно мягче произнес начальник отдела.

Василий Федорович сказал сущую правду, но по лицу Анны Тимофеевны было видно, что она ему не поверила.

Она, безусловно, понимала, что за три дня, прошедших со времени ареста Григория Васильевича Бондаренко и до его расстрела, состряпать, даже при всем желании, объемистый том было невозможно. Но женское чутье подсказывало ей, что должен же быть какой-то повод для ареста, и таким поводом, по ее представлению, мог быть только донос. Поэтому она и хотела увидеть этот донос, из-за которого был арестован ее муж, и узнать, кто на него донес.

Но даже если бы следственное дело на Бондаренко существовало, Василий Федорович — я это точно знал — не разрешил бы выдать это дело его вдове, как не разрешал выдавать имевшиеся в архиве нашего управления следственные дела родственникам других репрессированных людей. И не только потому, что это не предусматривалось процессуальным законом, хотя, конечно, хорош закон или плох, но это закон, и его надо выполнять. Помимо строгого следования букве закона, Василий Федорович руководствовался и другими соображениями не столько юридического, сколько этического порядка.

Он рассуждал примерно так.

Ну, допустим, ознакомится человек с делом и узнает, по чьему доносу или на основании чьих показаний был арестован его родственник, и возникнет у него естественное желание найти этого виновника всех его бед или кого-то из его близких, потому что сам доносчик вполне мог разделить участь того, на кого донес или дал показания. И скажет этот человек все, что он думает о том, по чьей вине был репрессирован его родственник, свершит, так сказать, моральное правосудие, хотя вполне могут найтись такие, кто захочет свести счеты или учинить кровную месть. А дальше?

А дальше этот самозваный судья должен знать, что завтра в дверь его дома могут постучаться другие люди, родственников которых оговорил близкий ему человек, и тоже устроить моральный или физический самосуд.

И процесс этот может повторяться бесконечно, потому что те, кто творил беззаконие и произвол, были не так глупы и в своем изощренном коварстве старались предусмотреть все. Они всех связали круговой порукой: жертв и палачей, доносчиков и тех, на кого донесли, обвиняемых и свидетелей — все были опутаны кровавой паутиной! Они не только уничтожали физически, но и стремились всех без исключения лишить права хотя бы после смерти остаться порядочным и честным человеком! И в большинстве случаев им это удавалось.

Далеко не в каждом следственном деле можно найти первопричину ареста того или иного человека, но зато практически в каждом аккуратно подшит список людей, на которых дал показания подследственный и которые были затем арестованы на основании этих показаний!

И обвинять кого-либо в том, что он, находясь в нечеловеческих условиях, оговорил себя и других, может только тот, кто сам не испытал на себе весь этот кошмар, потому что это было не следствие, а выбивание показаний, не суд, а расправа.

И потому не только ради строгого соблюдения процессуального закона органы госбезопасности не показывали следственные дела родственникам репрессированных, но и для сохранения общественного спокойствия и недопущения морального и физического террора.

Пока я размышлял над этой очень непростой проблемой, Анна Тимофеевна высказала свою вторую просьбу:

— Скажите, где похоронен мой муж.

— Мы, к сожалению, пока этого не знаем, — ответил Василий Федорович. — Если нам удастся выяснить, где он похоронен, мы обязательно вам сообщим.

Василий Федорович на этот раз сказал неправду, но он был обязан так поступить, и осуждать его за это было нельзя.

Развенчав культ личности и начав процесс реабилитации жертв сталинских репрессий, высшее руководство партии и государства тем не менее не решалось сказать народу всю правду. Было категорически запрещено указывать места массовых захоронений, во многих случаях родственникам сообщались вымышленные даты и причины смерти их близких, не публиковались статистические данные. Все это делалось, чтобы скрыть истинные масштабы злодеяний против собственного народа, потому что многие высшие руководители сами были причастны к этому.

Видя, что Анна Тимофеевна не удовлетворена его ответами, и желая как-то разрядить возникшую напряженность, Василий Федорович указал ей на лежащий на приставном столике конверт и сказал:

— В этом конверте, Анна Тимофеевна, все официальные документы, дающие вам право…

— Оставьте себе эти документы! — гневно оборвала его Анна Тимофеевна. Затем она вытерла слезы платочком и тихо сказала: — Пойдем, Вера, отсюда…

Она с трудом поднялась со стула и в сопровождении Веры пошла к двери. У дверей она остановилась, посмотрела на меня и сказала:

— Теперь я поняла, почему тогда, в тридцать седьмом, тот сотрудник стал избегать меня! Видимо, ему было стыдно!

От несправедливости высказанного Анной Тимофеевной подозрения мне стало так обидно, как будто это меня обвинили в чем-то очень непристойном. Я растерянно посмотрел на начальника отдела, не зная, ответить Анне Тимофеевне или промолчать.

Василий Федорович встал из-за стола и подошел к Анне Тимофеевне.

— Сотрудник, который разговаривал с вами, — сказал он, — был заместителем начальника управления. Поверьте мне, Анна Тимофеевна, он ни в чем перед вами не виноват! А увидеться с вами он не сумел, потому что тоже погиб!

— Как погиб? — с недоверием посмотрела на него Анна Тимофеевна. — А он-то почему?!

— Мы пока не знаем всех подробностей, — объяснил ей Василий Федорович, — но полагаем, что он погиб, пытаясь спасти от расправы вашего мужа, как ваш муж пытался защитить от расправы невинных людей.

— Разве тогда среди этих нелюдей были такие? — с еще большим недоверием спросила Анна Тимофеевна.

— Были! — убежденно сказал Василий Федорович. — Настоящие люди были во все времена! Их и уничтожили потому, что они не позволяли творить беззаконие!

Анна Тимофеевна виновато посмотрела сначала на начальника отдела, потом на меня и, с трудом сдерживая слезы, произнесла:

— Простите меня! Простите, ради Бога!

— Это вы нас простите, Анна Тимофеевна, — сказал Василий Федорович, наклонился и поцеловал ей руку.

Затем он открыл перед ней дверь и посторонился.

Осипов взял со стола конверт с документами и вслед за Анной Тимофеевной и Верой вышел из приемной.

Василий Федорович вернулся к столу, выпил залпом стакан воды, приготовленный для посетительниц, и страшным голосом прохрипел:

— Почему мы?!.. Почему мы должны краснеть за содеянное другими?

Он сел за стол, сжал кулаки так, что побелели пальцы, и сказал:

— Заставить бы этих стервецов самих смотреть в глаза родственникам своих жертв!..