Последующие несколько недель я, как и все сотрудники управления, был очень сильно занят. В Москве начался Двадцать второй съезд партии, приближалась годовщина Октября, а в период и накануне таких событий все органы госбезопасности всегда работали по очень напряженному графику.

В последний день работы съезда я тоже вернулся домой поздно.

Войдя в подъезд моего дома, в котором я прожил всю свою жизнь, я стал подниматься по лестнице, как вдруг до слуха моего донесся какой-то странный звук.

Я прислушался и отчетливо услышал, как под лестницей кто-то шмыгнул носом.

Я снова спустился и заглянул под лестницу.

Там, в полутемном углу, прижавшись к теплой батарее парового отопления, сидел парнишка лет двенадцати.

— Юра? — узнал я соседского мальчишку. — Ты что здесь делаешь?

— Ничего, — угрюмо ответил Юра.

— Почему ты не идешь домой? — не отставал я от него.

— Чего я там не видел? — отвернувшись к стене, ответил Юра и снова шмыгнул носом.

Я подошел к нему и сел рядом на батарею.

— Ну, старик, что-то ты совсем закис.

С Юрой мы были большими приятелями. Он был, пожалуй, самым верным из всех моих болельщиков и не пропускал ни одних соревнований с моим участием, радуясь больше меня самого моим успехам и намного болезненнее меня переживая мои неудачи.

Юре я отдавал все завоеванные мной в спортивной борьбе значки и жетоны, потому что никогда не любил все эти побрякушки и ни разу в жизни не надевал ни одной из них. В последние годы Юрина коллекция пополнялась не так часто, я все реже и реже участвовал в соревнованиях, и он по этому случаю переживал, наверно, даже больше, чем я.

Между нами давно установилось то абсолютное доверие, которое может установиться только между мальчишкой в этом славном возрасте и его старшим кумиром, на которого он стремился быть похожим.

Пользуясь этим доверием, я обнял Юру за плечи и спросил:

— Что все-таки случилось?

— Да опять этот лысый пришел! — с откровенной неприязнью в голосе сказал Юра.

Я сразу понял, что произошло.

Проблема заключалась в том, что отец Юры работал испытателем на авиационном заводе и около трех лет назад погиб. Проведенным расследованием было установлено, что отказала гидравлическая система управления самолетом, в одном из трубопроводов которой был обнаружен пыж из стекловолокна.

По этому факту, похожему на диверсию, было возбуждено уголовное дело, которое вел Осипов. Одновременно проводились различные оперативные мероприятия, и вскоре было установлено, что этот пыж засадил в трубопровод один из контролеров военной приемки, которому, вопреки его надеждам, не дали квартиру в строящемся доме и который в связи с этим обозлился на своего непосредственного начальника и заодно на весь белый свет.

Вот так, желая отомстить одному, он угробил другого и осиротил Юру и его годовалую сестренку.

Два года Юрина мама бедовала с двумя детьми на мужнину пенсию, не имея возможности работать, потому что надо было присматривать за детьми и ухаживать за свекровью, которая слегла после гибели сына, пока наконец не встретила этого самого «лысого», которого так невзлюбил Юра.

Честно говоря, мне он тоже не очень-то нравился, но жить с ним собиралась Юрина мать, и ей было виднее, с кем связывать свою жизнь и жизнь своих детей.

— Ах, вот в чем дело? Зря ты так, Юра! — укоризненно сказал я и привел единственный имевшийся в моем распоряжении довод в пользу «лысого». — У него вся грудь в орденах!

— Ну и пусть! — упрямо стоял на своем Юра. — Все равно он мне не нужен!

Я прекрасно понимал его настроение.

Я сам вырос без отца и испытал на себе все прелести безотцовщины, страшно завидуя тем своим, прямо скажем, немногим товарищам, у кого отцы были. Я ужасно хотел, чтобы у меня был отец, но чтобы это был именно мой родной отец, а не какой-то чужой дядя.

После гибели отца всю свою оставшуюся жизнь мать хранила ему верность и потому растила меня одна, хотя, конечно, не раз могла бы выйти замуж.

Году в сорок девятом за ней очень настойчиво ухаживал капитан Нечаев, бывший фронтовой разведчик, вся семья которого погибла на оккупированной территории от рук полицаев. Он был в нашем управлении начальником розыскного отделения и мог не спать неделями, идя по следу какого-нибудь фашистского пособника. Это был во всех отношениях просто замечательный человек, и я очень хорошо к нему относился.

Но однажды мама пришла с работы и за ужином, погладив меня по голове, сказала:

— Поздравь меня с капитаном!

Я подумал, что она решила выйти замуж за капитана Нечаева, и пришел в ужас. Нам было так хорошо вдвоем, что в своем детском эгоизме я и представить себе не мог, что в нашу маленькую, но дружную семью придет кто-то третий.

Но мои страхи тогда оказались напрасными: маме просто присвоили очередное воинское звание!

Вспомнив сейчас этот эпизод, я посмотрел на Юру и сказал:

— А ты, оказывается, эгоист! О маме ты, значит, не думаешь? А Лариску ты спросил? Она-то к нему как относится?

Юра передернул плечами и, снова отвернувшись к стене, ответил:

— Лижется с ним, дура!

— Вот видишь! — обрадовался я тому, что у меня есть такой союзник. — Она хоть и младше, а лучше тебя понимает, как маме трудно с вами одной. Да и вам не сладко, по себе знаю.

Юра порывисто повернулся ко мне и возбужденно проговорил:

— Да был бы он летчиком, как мой папа, или хотя бы шофером! А то!.. — И Юра безнадежно махнул рукой.

— Знаешь, что я тебе скажу… — прижал я его к себе, не представляя пока, как доказать ему, что профессия строителя, а «лысый» был именно строителем, ничуть не хуже профессии летчика или шофера.

И все же мне удалось, как мне кажется, найти кое-какие аргументы и успокоить Юру.

Мы просидели с ним на батарее минут пятнадцать, пока я сумел уговорить Юру вернуться домой, пообещав ему в один из ближайших дней показать свой пистолет.

— А вы мне его точно покажете, дядя Миша? — не веря своему счастью, переспросил Юра, когда мы поднимались с ним по лестнице.

— Покажу, покажу, — успокоил я его, но ему этого показалось мало, и он потребовал с меня честное слово.

— Честное слово, — сказал я и подтолкнул к двери его квартиры.

Пока он звонил, я успел взбежать на следующий этаж и услышал, как внизу открылась дверь и взволнованный женский голос произнес:

— Юра, ну где ты ходишь?! Мы с Петром Даниловичем уже собирались тебя искать!

Пока я решал с Юрой его проблемы, мать готовила ужин и слушала радио.

Передавали отчет о последнем дне работы съезда партии.

Она что-то помешивала в сковороде, когда голос диктора привлек ее внимание. Она отошла от плиты и повернула ручку регулятора громкости.

Голос диктора стал отчетливее:

— …Затем Двадцать второй съезд КПСС принял постановление «О Мавзолее Владимира Ильича Ленина»…

Услышав, как я открываю дверь, мать крикнула мне из кухни:

— Миша, иди сюда!

— Мама, как насчет поужинать? — снимая пальто, спросил я. — Я голоден, как…

— Быстрее! — поторопила меня мать. — Передают важное сообщение!

Я прошел на кухню и встал в дверях, пытаясь уловить смысл того, что говорил диктор московского радио:

— …именовать впредь Мавзолеем Владимира Ильича Ленина. Второе — признать нецелесообразным дальнейшее сохранение в Мавзолее саркофага с гробом Иосифа Виссарионовича Сталина, так как серьезные нарушения Сталиным ленинских заветов, злоупотребления властью, массовые репрессии против честных советских людей и другие действия в период культа личности делают невозможным оставление гроба с его телом в Мавзолее Владимира Ильича Ленина…

Закончив чтение постановления съезда, диктор умолк.

После непродолжительной паузы в динамике раздался женский голос:

— А теперь послушайте концерт из произведений Сергея Рахманинова…

Некоторое время мы с матерью молча вслушивались в фортепьянные аккорды. Каждый из нас думал о своем.

Я вспомнил разговор с Осиповым и его надежду на то, что съезд примет какие-то важные решения по преодолению последствий культа личности Сталина.

На плите что-то зашипело, и, видимо, это вывело мать из состояния глубокой задумчивости. Она сняла с плиты сковороду, выключила газ и, словно продолжая неначатый еще разговор, сказала:

— Сегодня он умер во второй раз!

Я даже не сразу понял, кого она имеет в виду, а когда наконец сообразил, мать добавила:

— Кто бы мог подумать, что его ждет такой бесславный конец?

— Зато теперь все будет по справедливости. Без тайн, без мистики, без обожествления! — ответил я.

— По справедливости?! — возмутилась мать. — Сначала положить в Мавзолей, а потом вынести его оттуда — разве это справедливо?!

— Может быть, не следовало помещать его гроб в Мавзолей? — После всего, что я узнал за один этот год, нахождение тела Сталина в Мавзолее казалось мне ужасным кощунством.

— Не следовало?! — воскликнула мать и нервно заходила по кухне. — А ты помнишь, что творилось, когда он умер?

— Еще бы! — Я отлично помнил эти бессонные ночи накануне похорон Сталина.

Я учился тогда в девятом классе, и все эти дни наша школа походила на караульное помещение, потому что уроки были отменены, а все старшеклассники круглые сутки, поочередно сменяясь, стояли с учебными винтовками в руках в почетном карауле у большого портрета Сталина на лестничной площадке между вторым и третьим этажами.

Наши классные руководители тоже находились вместе с нами и выполняли роль разводящих, выводя через каждые тридцать минут очередную смену для несения караула.

— А его похороны? — продолжала мать. — Ты помнишь, как плакали люди?

И это я тоже хорошо помнил.

В день похорон нас вывели на центральную площадь города к памятнику Сталину, где состоялся траурный митинг.

По репродукторам шла трансляция с Красной площади, все вокруг слушали траурную музыку и речи ораторов, прощавшихся с «вождем всех народов» и плакали.

— Это было такое горе! — словно комментируя мои воспоминания, говорила мать. — Всенародное! Нам всем было страшно, мы не знали, как будем жить без него, что будет с нами!

И это тоже было верно. Я, правда, не помню, чтобы в тот момент я не представлял себе, как буду жить дальше, но помню, что, поддавшись всеобщему настроению, страшно переживал за стоявших рядом плачущих людей, на лицах которых действительно было неподдельное горе.

— Представляешь, — спросила мать, — если бы в этот момент кто-то сказал, что Сталину не место в Мавзолее?! Да его бы растерзали на месте!

И сейчас мать была абсолютно права, потому что фанатичная вера большинства людей в гений Сталина была столь велика и безгранична, а убеждение, что он является единственным и верным продолжателем дела Ленина, столь прочно укоренилось в их сознании, что иного места для его тела и быть не могло!

— И вот теперь те же люди, — мать горько усмехнулась, — которые бились в истерике на его похоронах, проголосовали за это постановление!

Вот здесь я никак не мог с ней согласиться, потому что по разным причинам люди бились в истерике и голосовали сначала за одно решение, потом за другое.

Одни знали все и горевали потому, что с уходом Сталина из этой жизни их собственное благополучие в любой момент могло превратиться в прах, и поэтому стремились продлить его эпоху.

Другие ни во что и никогда не верили, и их слезы и горе были также фальшивы и лицемерны, как до этого были фальшивы и лицемерны их здравицы в честь созданного с их помощью живого бога.

Но больше всего было обманутых, в головы которых десятилетиями вдалбливали слепую веру в гениальность и величие вождя, и прозрение было для них, пожалуй, не меньшей трагедией, чем до этого бездумное поклонение извращенным до неузнаваемости идеалам.

— Разве можно их осуждать за то, что они верили мифам? — имея в виду тех, кто прозрел, подобно мне, за годы, прошедшие после смерти Сталина, спросил я. — Ты, по-моему, до сих пор им веришь!

— Не смей со мной так разговаривать! — вспылила мать. — Что ты знаешь о Сталине?

— А ты? Что ты знала о Сталине? — задал я ей встречный вопрос. — Что знало о нем все твое поколение?

Мать пыталась что-то мне ответить, но я, не слушая ее, продолжал:

— Вы жили среди его портретов, статуй, вы превратили его в божество, да и нашу идеологию едва не превратили в религию!

Я поймал себя на мысли, что слишком резко разговариваю с матерью, и постарался говорить спокойно.

— А мое поколение знало о нем еще меньше. Нам только все время твердили: Сталин — это Ленин сегодня! Это сегодня мы знаем, что Сталин встал над всеми. И чтобы удержаться на этой недосягаемой для других высоте, запустил карательную машину!

Мать даже задохнулась от возмущения:

— Ты не имеешь права так говорить о Сталине! Как ты можешь судить великого человека?!

— Я его не сужу, — возразил я. — Его судит весь наш народ. И еще долго будет судить.

Мать тяжело опустилась на табурет и устало махнула рукой.

— Судить легко, — сказала она. — Но почему все сразу забыли про его заслуги? Ведь их было намного больше, чем ошибок!

— Мама, пойми, — попытался я ее убедить, — арифметические подсчеты здесь неприменимы! И кроме ошибок, как тебе известно, у Сталина были тягчайшие преступления!..

Я встал, подошел к окну и поразился той необыкновенной перемене, которая произошла на улице за какой-то десяток минут. Когда я возвращался домой, было морозно и сухо, а сейчас за окном все побелело: пошел первый снег.

Я повернулся и посмотрел на мать.

Она сидела, сложив руки на коленях, и мне показалось, что она уже почти готова со мной согласиться, но что-то мешает ей это сделать.

— Уже пять лет все органы КГБ занимаются реабилитацией невинно пострадавших людей! — отойдя от окна, заговорил я снова. — И сколько лет потребуется еще? Поэтому никакие заслуги не могут оправдать бесчеловечности! Да и с заслугами Сталина тоже еще предстоит разбираться!

Мать недоуменно посмотрела на меня, и я спросил:

— Разве это справедливо — ему одному приписывать все самое значительное, что было сделано многими людьми, всем народом? Вспомни хотя бы войну! В поражениях был виноват кто угодно, только не он, а когда пришли победы…

— Михаил! — умоляющим голосом произнесла мать.

— Что, мама?

— Михаил, прекрати, прошу тебя, — сказала мать. — Не забывай — ты чекист! Ты должен верить, а ты сейчас рассуждаешь, как… — она запнулась, подбирая подходящее сравнение.

«Бедная моя мама, — подумал я. — Неужели жизнь ничему тебя не научила?».

А вслух я сказал:

— Да, ты права, я должен верить. И я верю! Поэтому после Двадцатого съезда я твердо решил, что мое место в органах госбезопасности. Но нельзя верить слепо! Надо знать все, разобраться во всем до конца! Чтобы прошлое никогда не повторилось!

— Но я не могу так, Михаил! — покачала головой мать. — Я не могу так сразу зачеркнуть то, во что верила. Ведь я тоже когда-то плакала на его похоронах вместе со всеми.

Я не видел мать во время похорон Сталина, потому что был на траурном митинге вместе со своей школой. И только сейчас эта железная женщина призналась мне, что тоже плакала тогда, и это было самым большим доказательством ее преклонения перед Сталиным.

Мне стало обидно за мать. Она еще не знала ничего, что было связано с расследованием дела Бондаренко, не знала, какие показания дал Котлячков о последнем разговоре отца с Сыроквашем: Василий Федорович считал преждевременным, до получения результатов расследования в Москве, информировать ее об этом, чтобы не травмировать понапрасну, поскольку некоторые наши предположения могли и не подтвердиться.

Но я-то знал все, и поэтому мне стало обидно за мать. Я подошел к ней, погладил по голове и сказал:

— Когда-нибудь тебе станет жаль своих слез…