За мою жизнь, насколько я помню, мне всего два раза было по-настоящему страшно.
В первый раз это случилось летом сорок второго года. На всех фронтах шли жаркие бои, раненых было очень много, и мать сутками пропадала в госпитале. Отводить меня в детский сад и забирать оттуда было некому, и она отправила меня в деревню к бабушке, матери отца, которая тогда еще была жива.
И вот там со мной и произошла эта ужасная история.
Однажды, выйдя гулять на деревенскую улицу, я из детского озорства погнался за гусенком. Погоня не удалась, гусенок шмыгнул под ворота, а меня атаковала стая взрослых гусей.
Ростом они были повыше меня и, окружив меня с трех сторон и прижав к воротам, так страшно шипели и так больно щипали меня своими клювами, что я просто обезумел от ужаса и разорался на всю деревню.
Прибежали мальчишки постарше, отогнали гусей, а я еще долго залечивал их весьма болезненные укусы, и потом не было для меня зверя страшнее, чем гусь.
Может быть, поэтому, когда в детском саду начинали игру в «гуси, гуси, га-га-га, есть хотите?» и т. д., я всегда просил назначить меня волком и, когда мне выпадало такое счастье, на полном серьезе занимал позицию «под горой», и оттуда с таким азартом кидался на своих сверстников, как будто и в самом деле собирался отомстить им за настоящих гусей.
Второй случай произошел, когда мне было пятнадцать лет.
Однажды с приятелями мы пошли на водную станцию «Динамо» и устроили состязание, кто нырнет дальше. Мне, конечно, как и всем мальчишкам в этом возрасте, очень хотелось отличиться, тем более, что я тогда уже плавал на уровне второго взрослого разряда, поэтому мне не составляло труда переплыть под водой пятидесятиметровый бассейн от стенки до стенки.
Но, прыгнув в воду первым, я не учел, что на реке есть течение и, что самое главное, это не закрытый бассейн, здесь нет стенки, а дощатые бортики уходят под воду всего на неполный метр.
И вот не успел я отсчитать количество гребков, которых обычно хватало на то, чтобы проплыть под водой пятьдесят метров, как в глазах вдруг резко потемнело.
Я сразу даже не понял, что произошло, но уже в следующую секунду до меня дошло, что я нырнул под противоположный бортик.
И вот тогда мне стало страшно.
В почти полной темноте, рискуя каждую секунду зацепиться за якорные тросы или удариться о сваю или еще что-нибудь, я решил не поворачивать назад, а плыть вперед до тех пор, пока снова не увижу солнечный свет.
От страха я сбился с курса и поплыл не поперек, а вдоль платформы. Так, почти теряя сознание от недостатка кислорода, я проплыл еще метров двадцать. Когда я вынырнул на другом конце платформы, то еще несколько минут не только не мог выбраться на дощатый настил от усталости и пережитого страха за свою жизнь, но даже не мог крикнуть.
А тем временем мои приятели, которые шли за мной вдоль бортика и видели, как я ушел под понтоны, сразу оценили грозящую мне опасность, а когда через определенное время я не дал знать о себе, были в полной уверенности, что я застрял под водой.
Одни из них, включая Женьку Хрипакова, попрыгали в воду, пытаясь оказать мне помощь, другие побежали за спасателями.
Спасатель пришел, когда я, немного отдышавшись, уже выбрался на настил, и хотел надрать мне уши, но, увидев, в каком я состоянии, и оценив расстояние, которое я пронырнул, только удивленно свистнул и похлопал меня по спине.
— Держись, парень, — уважительно сказал он, — с таким характером не пропадешь!
С тех пор я боялся только одного: струсить…
Увидев двинувшегося на меня Мажуру, я не то чтобы испугался, но мне стало как-то не по себе от его искаженного лютой ненавистью лица и осознания того факта, что он собирается меня убивать.
— Стреляй, Миша! — крикнул мне дядя Геня, сумевший все же опустить стекло дверцы и теперь пытавшийся протиснуться в это отверстие, которое было явно тесновато для его комплекции.
— Не стрелять! — прохрипел Швецов, очнувшийся от удара Мажуры, но все еще неспособный встать на ноги.
Я и сам понимал, что стрелять в этой ситуации нельзя.
Конечно, мне ничего не стоило в считанные мгновения выхватить пистолет, но Мажура был нужен нам живым и невредимым. Он должен был еще дать показания на всех, кого знал по зондеркоманде и разведывательно-диверсионной школе и кто скрывается сейчас, как он сам скрывался столько лет. Он должен был рассказать также обо всем, что натворил в годы войны, обо всех карательных акциях, обо всех уничтоженных разведывательных группах и разгромленных партизанских отрядах: еще столько людей числилось пропавшими без вести, бесследно исчезнувшими при невыясненных обстоятельствах, а он мог внести ясность в обстоятельства гибели некоторых из них и помочь установить такую необходимую истину.
Доставать пистолет, чтобы просто попугать его, тоже не имело смысла: Мажура правильно оценил ситуацию и не хуже меня со Швецовым понимал, что стрелять мне нельзя. Более того, я ничуть не сомневался, что пистолет в моих руках не остановил бы его. Он знал, что пощады ему не будет, по его тяжелому взгляду исподлобья было ясно, что он намерен бороться до конца.
Конечно, отказываясь от применения оружия, я шел на большой риск. Рассчитывать на помощь моих старших товарищей я не мог, надеяться на то, что подъедет какая-нибудь машина, тоже не приходилось: неизвестно, кто в этой машине будет ехать и захочет ли он или они вмешиваться в наш конфликт.
И если бы Мажура взял надо мной верх, он успел бы натворить новых бед и снова на долгие годы, возможно, исчез бы из нашего поля зрения.
Но обо всем этом я думал потом, когда в управлении проводился разбор этого происшествия и его возможных последствий и действия каждого из нас получили соответствующую оценку.
А тогда я просто занял боевую позицию и решил посостязаться с Мажурой во владении приемами нападения и защиты без оружия, а заодно посмотреть, чему его там учили в немецкой разведывательно-диверсионной школе.
По его стойке я сразу понял, что каратэ в то время еще не было в моде. Это, с одной стороны, облегчало, а с другой — осложняло мою задачу, потому что я мог вполне нарваться на какой-то не знакомый мне приемчик.
И тогда я решил не вступать с ним в тесный контакт — черт его знает, чем он там владеет, — а держать на дистанции и постараться переиграть его, используя свое преимущество в скорости и росте.
Мажура понимал, что ему надо спешить, пока кто-нибудь не пришел мне на помощь, и поэтому собрался нападать первым. Он попытался достать меня ногой, но в сорок лет уже не та растяжка, чтобы высоко задирать ноги, к тому же щебеночное покрытие шоссе — не такая надежная опора, как, скажем, бетон или асфальт. Щебенка поползла у Мажуры под ногой, отчего он едва не потерял равновесие.
Но Мажура, ослепленный ненавистью и стремлением поскорее разделаться со мной и моими товарищами, видимо, никак не хотел смириться с тем, что возраст и отсутствие регулярных тренировок лишили его прежней быстроты и ловкости, и сделал еще несколько попыток нанести мне удары ногой в различные чувствительные места, от которых я без особого труда уклонился.
Его упорство навело меня на мысль, что ногами он нападает лучше, чем руками, а значит, и защищается лучше. Но ногами верхнюю часть тела и особенно голову защищать, безусловно, сложнее, чем руками, и, отталкиваясь от этой истины, я и избрал способ ведения этого поединка.
На мой взгляд, мы были с Мажурой в соседних весовых категориях: я во второй средней, а он в полутяжелой. При этом я был чуть выше его ростом, а он поплотнее. Эти показатели и определяли сейчас тактику моих действий.
Опустив руки, чтобы на всякий случай обезопасить себя от удара ногой, я сблизился с Мажурой до предельно допустимого расстояния и стал вызывать его на очередной удар.
Мажура сразу клюнул на эту удочку и снова попытался ударить меня в пах, но я едва заметным движением увеличил дистанцию и, когда он опять потерял равновесие на коварной щебенке, встретил его прямым ударом в челюсть.
Это был хороший удар. Я понял это по тому, что ощутил его всей рукой, от кулака до плеча.
Но Мажура, видимо, умел держать удары. Он только охнул и снова с упрямством обреченного пошел на меня. И снова щебенка подвела его так же, как за несколько минут до этого подвела дядю Геню.
На этот раз я использовал свою любимую комбинацию. Когда он сблизился настолько, насколько я позволил ему сблизиться, и, пытаясь нанести удар, опять поскользнулся, я сделал ложный замах правой рукой. Он инстинктивно поднял руки, чтобы защитить голову, и тогда я нанес ему удар левой в солнечное сплетение и сразу же, как только он опустил руки, правый боковой по челюсти.
Этот удар потряс его, потому что я вложил в него весь вес своего тела, но он устоял на ногах и только, не мигая, уставился на меня. Увидев, что он «поплыл», я, не давая ему опомниться, нанес ему еще один удар в челюсть, а затем еще!
В любой другой ситуации я никогда не поднял бы руку на арестованного, тем более безоружного, даже если бы он был отъявленным негодяем. Но Мажура сам вызвался на этот поединок, и он был далеко не так безоружен, как могло бы показаться неискушенному свидетелю этой схватки, потому что умел убивать голыми руками, и поэтому я с неожиданной для самого себя злостью избивал его, как боксерский мешок.
Он был моим врагом, и я мстил ему и за расстрелянных военнопленных, и за повешенную радистку, и за все остальные его преступления, о которых я еще не знал, потому что это выяснится только в ходе следствия.
Только после четвертого или пятого удара он раскинул руки в стороны и плашмя грохнулся на спину…
Так и лежал Мажура на самой середине шоссе, пока мы с дядей Геней оказывали помощь пострадавшим. Окончательно придя в себя, Осипов распорядился сделать то, что мы обязаны были сделать еще в правлении колхоза, да посчитали излишним, убаюканные признанием Мажуры и его полной покорностью судьбе.
Выполняя это распоряжение, я подошел к все еще находившемуся в глубоком нокауте Мажуре, завел его руки за голову, надел на него наручники и пошел помогать дяде Гене вытаскивать наши вещи из «Победы».
Вскоре с двух сторон подъехали несколько машин, мы погрузились на одну из них и уехали в райцентр. Перед отъездом общими усилиями поставили «Победу» на колеса, и дядя Геня остался, чтобы отбуксировать ее на авторемонтный завод: он был уверен, что там возьмутся ее восстановить и ему не придется пересаживаться на другую машину.
Но ремонтировать «Победу» не было никакого смысла, ее списали, после чего дядя Геня и получил новенькую «Волгу»…
Пока я вспоминал всю эту историю, мы проехали центральную часть города, затем заводской район и остановились у железнодорожного переезда. До поселка, в котором жил Семенкин, от этого переезда было около километра, и я стал обдумывать, как лучше построить с ним беседу.
Дядя Геня поворочался на своем сиденье, глядя, как к переезду приближается товарняк, потом перевел взгляд на меня и спросил:
— Ты о чем задумался, Миша?
— Да так, волнуюсь что-то, — честно признался я.
— Что, сложный разговор предстоит? — участливо спросил дядя Геня.
— Как получится, — уклончиво ответил я, не ведая еще, что меня ждет.
Дядя Геня помолчал немного, посматривая на проходящий мимо состав, потом одобрительно произнес:
— Это хорошо, что ты волнуешься перед встречей с человеком.
— Что же тут хорошего? — удивился я, в ту пору искренне считавший, что чекисту в любой ситуации надлежит сохранять хладнокровие.
— Не скажи! — назидательно сказал дядя Геня, и по его тону я догадался, что за этим последует. — В сорок четвертом возил я начальника контрразведки армии, «Смерш» тогда называлась…
Истории о том, как дядя Геня возил на фронте начальника контрразведки армии, составляли целый эпос, потому что контрразведка армии, видимо, действительно жила бурной жизнью, а сам дядя Геня был великолепным рассказчиком. Он всегда начинал очередную свою историю одними и теми же словами, и в этих случаях мне сразу приходил на память герой одного популярного кинофильма и его коронная фраза: «Когда я служил под знаменами короля Генриха Четвертого…»
— …Так вот, железный, скажу я тебе, был человек, а любил повторять: в нашем деле волнение не только неизбежно, а даже необходимо! Чтобы не озвереть, значит. Понял? — спросил дядя Геня и назидательно поднял палец.
Я улыбнулся и кивнул головой.
— Давно хочу задать тебе один вопрос, — продолжал дядя Геня.
— Задайте, раз хотите. У меня от вас секретов нет, — снова улыбнувшись, ответил я.
Мимо нас промелькнул последний вагон, шлагбаум поднялся, и стоявшие перед нашей «Волгой» машины стали одна за другой трогаться с места.
Дядя Геня включил скорость и сказал:
— Помнится, когда ты еще пацаном в гараже вертелся, все мечтал чекистом стать. Как батя, значит. А школу закончил и подался в университет. Что ж так, а?
Для меня это был непростой вопрос, и я не сразу нашелся, что ему ответить…
Эти три или четыре буквы, из которых в разные годы складывалось название органов госбезопасности, — ВЧК, ОГПУ, НКВД, МГБ или КГБ — у большинства людей всегда вызывали особенное чувство, представляющее хорошо протертую смесь гордости, почтительности и страха. Соотношение это зависело от того, в каких взаимоотношениях с этим ведомством находился тот или иной человек, в том числе и от того, по какую сторону колючей проволоки был он сам или его близкие в годы репрессий.
Что касается меня, то я к этим названиям относился совершенно спокойно и не испытывал никаких особенных чувств, потому что с самого детства принадлежал к чекистской среде и не находил в ней ничего исключительного.
Естественно, в детские и юношеские годы я не был вхож в служебные помещения. Впервые я зашел в управление КГБ, когда началось мое оформление на работу. Но уж зато в гараже, как правильно подметил дядя Геня, я вертелся довольно часто.
И все же самым доступным для меня местом была так называемая управленческая дача, расположенная в загородной роще на берегу реки, куда в те годы вход для посторонних был закрыт. Во время войны и в первые послевоенные годы вся ее территория была вскопана и превращена в один большой огород, картошкой и прочими дарами природы с которого кормились семьи сотрудников.
Я, как и все дети, рано приобщился к труду на выделенных нам с матерью четырех сотках и первые уроки трудового воспитания получил именно здесь.
В сорок восьмом году огороды на даче были ликвидированы то ли за ненадобностью, то ли чтобы не отвлекать сотрудников от их непосредственных обязанностей, требовавших все большей и большей отдачи в связи с развернувшейся во всей стране борьбой с «космополитизмом», «низкопоклонством» и другими напастями, и дача опять стала местом отдыха и физической подготовки сотрудников управления. На месте огородов снова появились футбольное поле, беговые дорожки, ямы для прыжков, волейбольные и городошные площадки, гимнастический городок, один из домиков приспособили под лыжную базу, и теперь не проходило практически ни одного воскресенья, чтобы я не появлялся на даче.
Начав заниматься современным пятиборьем, я бегал кроссы в роще, а старт и финиш у меня были на даче.
Иногда меня уговаривали сыграть в волейбол, но волейболистом я был неважным, а потому гораздо с большей охотой соглашался быть судьей.
Не знаю почему, но так уж, видимо, исторически сложилось, что самым популярным видом спорта в чекистских коллективах стал волейбол. И что интересно, какого бы уровня ни собирались на площадке игроки — были ли они сотрудниками одного или разных отделов, была ли это обычная физподготовка или игра на первенство управления, — все равно любая подобная игра проходила, как правило, в острейшей борьбе и отличалась таким азартом, какой не всегда увидишь и на соревнованиях более высокого ранга.
Сколько я себя помню, в нашем управлении острее всего проходили встречи между «молодежью» и «стариками»: теми, кому еще не было тридцати лет, и теми, кому уже было за тридцать. Вот такие встречи меня и приглашали судить как человека, с одной стороны, «своего», а с другой — нейтрального, потому что я не принадлежал ни к тем, ни к другим.
Специалисты по социальной психологии совершенно правильно определили, что лучше всего характер человека, многие его качества раскрываются во время командной игры. Вот во время таких игр, а также после них, когда победители и побежденные начинали «выяснять отношения» и на смену игровым приходили не менее впечатляющие послеигровые страсти, я и имел возможность, так сказать, в неофициальной обстановке наблюдать то, что многим просто недоступно.
И пришел к выводу, что сотрудники госбезопасности не какие-то таинственные личности, наделенные особыми, неведомыми простому человеку полномочиями, а самые обычные люди со всеми их достоинствами и недостатками. Одни нравились мне больше, другие меньше, некоторые совсем не нравились, но никаких иллюзий относительно их исключительности у меня никогда не было.
Я был убежден, что все они делают очень важную и чрезвычайно необходимую работу, одни добросовестнее и лучше, другие с меньшим прилежанием и хуже, однако сомнений в том, что кто-то из них может заниматься каким-то неблаговидным делом, у меня никогда не возникало.
Поэтому и к своей будущей работе в этой системе (а что я обязательно должен там работать, я ни секунды не сомневался!) я относился без какого-либо трепета, как к нечто само собой разумеющемуся. Просто в положенный срок это должно было случиться, и все!
А потом, когда в пятьдесят третьем году я закончил девятый класс и вопрос о том, кем стать, из риторического становился уже практическим (потому что оформление в специальное учебное заведение начиналось за год до начала учебы в нем), арестовали Берию и его подручных.
Я хорошо помню смятение и растерянность, охватившие всех знакомых мне сотрудников, обстановку неуверенности и почти полного паралича их служебной деятельности, поразившую до этого весьма дружный и сплоченный (по крайней мере, мне так казалось) коллектив, сразу разбившийся на тех, у кого не было причин опасаться за свою судьбу, и тех, кто боялся разделить участь своего бывшего шефа.
Вскоре началась реорганизация, сопровождавшаяся значительными кадровыми перемещениями, и я, не зная в деталях существа тех процессов, которые проходили в органах госбезопасности, и лишь чисто интуитивно чувствуя всю их сложность и остроту, впервые по-настоящему задумался над тем, что составляло основную суть их деятельности.
И спросил себя: а может ли быть благородной и полезной деятельность учреждения, если во главе его стоит такой страшный преступник, каким оказался Берия, и притом не один, а в компании с большой группой своих сообщников? Ответив самому себе на этот вопрос, я понял, что такая деятельность не для меня, и решил не связывать свою судьбу с органами госбезопасности.
Впрочем, в тот момент мне никто этого и не предлагал.
Суд над Берией и его подручными состоялся, когда я уже твердо решил, что, закончив десятый класс, буду поступать в университет.
После очередной реорганизации в управлении почти не осталось тех, кто работал там в послевоенные годы, и когда я снова появился на управленческой даче, в волейбол уже «резались» совершенно иные люди.
Все это знал, конечно, и дядя Геня, хотя он, наверное, не присматривался ко всему происшедшему столь же заинтересованно, как я.
И поэтому, отвечая на его вопрос, я отшутился:
— Сам до сих пор удивляюсь!
Дядя Геня недовольно хмыкнул, и я подумал, что он, видимо, неспроста спросил меня об этом. И тогда я ответил вполне серьезно:
— Не созрел я тогда еще для службы в органах, дядя Геня. Мечтать — одно, а быть, как отец…
В этот момент дядя Геня резко крутанул руль, и мы съехали с асфальтового шоссе на немощеную дорогу, идущую между частными домами. Объехав на скорости выбоину, он сказал:
— Через пару минут будем на месте…