Глава 33
НАГИЕ МУДРЕЦЫ
Против второго натиска муссона лагерь не устоял. Палатки снесены, крепления сорваны, дорожки превратились в полосы грязи. Мы расположились на возвышенности, и почва подсохнет быстро, однако настроение людей кажется испорченным, не говоря уж о времени и силах, которые придётся потратить на починку лагерного оснащения. Индийская жара изнуряет людей не меньше, чем зной пустынь, но к этому добавляется ещё и постоянная сырость, из-за которой у солдат начинают гнить ноги, а конские копыта набухают и размягчаются. Дождь тёплый, как моча, но стоять, тем паче идти под ним невозможно, ибо вода низвергается с небес потоками, наводящими на мысль не о ливне, а о водопаде. Лишь волы и слоны выносят это с восточным терпением.
У реки стоят две деревни, которые фактически слились с нашим лагерем, составив один небольшой город. Местные жители, включая женщин и детей, видят в армии источник заработка: они обстирывают и обшивают солдат, а почитаемые здесь молочные коровы снабжают войско молоком и сыром.
Вполне сжились с нами и гимнософисты, «нагие мудрецы» Индии. На рассвете мы видим, как они спускаются к реке и, бормоча что-то нараспев, совершают омовения. В сумерках они возвращаются и пускают плыть по течению крохотные зажжённые светильники, каждый из которых представляет собой не более чем широкий лист с укреплённым на нём промасленным фитильком. Это завораживающее зрелище. Десятки этих людей, выжженных на солнце до черноты и тощих, как стебли тростника, обитают в лагере. Среди них есть представители всех возрастов, и древние старцы, и зрелые мужи, и совсем ещё юноши. Кратер назвал их появление «заразой», и я опасался, что наши воины будут обходиться с ними презрительно и грубо, как это имело место в отношении вавилонян, но вышло наоборот. Македонцы воспринимают их как философов и относятся к ним с уважительным интересом, а те, со своей стороны, проявляют по отношению к грубоватым солдатам понимание, дружелюбие и благожелательное терпение.
В этот вечер, когда я со своими командирами обедаю на выходящей на реку тиковой террасе, разговор заходит о случившемся днём происшествии. При прохождении моего отряда через участок лагеря, граничащий с деревушкой Оксила, один из юношей моей свиты, смышлёный малый по имени Агафон, двигавшийся впереди, чтобы расчищать мне дорогу, наткнулся на кучку гревшихся на солнце гимнософистов, отказавшихся покидать облюбованное ими место. Началась перебранка, и некоторые из местных жителей уже взялись за дубинки, будучи полны решимости не позволить пришельцам обижать «святых». Мгновенно собралась толпа, так что, когда я подъехал, все спорили до хрипоты. Суть вопроса сводилась к следующему: кто более достоин права на проход — Александр или гимнософисты? Остановившись, я услышал, как Агафон возбуждённо дискутирует со старейшим из мудрецов.
— Смотри, — заявил паренёк, указывая на меня. — Этот человек завоевал весь мир! А что выдающегося совершил ты?
— А я, — не задумываясь, ответил философ, — победил в себе потребность завоёвывать мир.
Я восхищённо рассмеялся, приказал своим людям не тревожить мудрецов и обойти их сторонкой, а сам спросил старого философа, что я могу для него сделать, предложив высказать любую просьбу.
— Дай мне то, что держишь в руке, — отозвался он, и чудесная, спелая груша, находившаяся в этот момент у меня в руке, тут же перешла к нему. Он же немедленно вручил её ближайшему босоногому мальчишке.
На следующий день я провожу смотр армии. Периодические проверки необходимы для поддержания дисциплины и противодействия всякого рода разложению. Ясное дело, что, латая амуницию и начищая доспехи, солдаты ворчат, но когда приведённая в порядок армия выстраивается на поле, её блеск и великолепие окрыляют их, наполняя сердца гордостью и отвагой. Радует это зрелище и меня. На родине смотр такого рода занял бы не менее трёх часов, но держать так долго людей в полной выкладке на такой жаре нельзя, и я стараюсь уложиться часа в два. Кроме того, отрядам позволено стоять «вольно».
Армия, выстроившаяся передо мной, совсем не та, что покинула Европу восемь лет назад, и даже не та, что покинула Афганистан в прошлом сезоне. Левое крыло уже не украшает блистательная конница Фессалии, распущенная по домам в Экбатанах. Её место заняли вольные всадники: афганцы, скифы и бактрийцы. Эти племена, возглавляемые своими вождями, невозможно обучить европейской тактике, но сам их вид, татуированные лица и конские попоны из леопардовых шкур придают нашему войску своего рода дикое великолепие. «Преемники» — конное формирование Тиграна, присоединившееся к нам в Задракарте, обучено на македонский манер, хотя целиком состоит из персов. Наёмный кавалерийский отряд Андромаха ещё существует, но его командир пал на реке Политимет, в бою со Спитаменом.
Мои лучники теперь не македонцы, а мидийцы и индийцы, а копейщиками мне служат парфяне и массагеты. Единственные подразделения, не претерпевшие изменений, это фракийские метатели дротиков Ситалка (хотя сам Ситалк остался в Мидии, командование принял его сын Садок) и копьеметатели Агриании. Смена личного состава происходит каждую весну, как цветение гиацинтов: в армии есть сыновья и даже внуки солдат первого призыва, которые служат достойно, не хуже своих отцов.
Сердцевиной боевого порядка остаётся фаланга (теперь она формируется не из шести, а из семи отрядов), но даже она не состоит целиком из македонцев, в иных отрядах число моих соотечественников уже меньше половины. Много новых командиров — Альцет, Антиген, Белый Клит, Таврон, Горгий, Пейтон, Кассандр, Неарх и другие. В Зариаспе, в Афганистане, к нам прибыло подкрепление из Эллады и Македонии, 21 600 человек. Эти и другие подразделения, включая греческих наёмников Патрона и шесть тысяч царских сирийских копейщиков под командованием Асклепиодора, составляют основной корпус моей лёгкой пехоты. У меня есть конные лучники дааны, которые прежде воевали у Старого Волка, и шесть тысяч царских таксилианцев, пеших стрелков. «Наёмники-ветераны» Клеандра по-прежнему со мной, хотя сам Клеандр остался в Экбатанах. После гибели Чёрного Клита я взял царское подразделение «друзей» на себя, и теперь оно вместе с антимиотийцами, амфиполитанцами и боттиейцами именуется agema «друзей». Кавалерия «друзей» получает новое устройство, а общая её численность увеличивается с восемнадцати сотен до более чем четырёх тысяч, включая многочисленных персов, мидийцев, лидийцев, сирийцев и каппадокийцев.
Едина ли эта армия? Увы, нет. Македонцы, составляющие теперь лишь две пятых общей численности войска, чувствуют себя ущемлёнными и отнюдь не жалуют азиатов, особенно персов, неспособных, по их словам, даже правильно произнести моё имя. Для новых подданных я Искандер. То, что меня это очаровывает, приводит в ярость моих соотечественников, и чем старше человек, тем сильнее его недовольство. В настоящее время мои люди обучают обращению с сариссой двенадцать тысяч юношей в Египте и сорок тысяч персов. Македонцам, как бы ни жаловались они на скудность жалованья и трудности продвижения по службе, ненавистна мысль о том, что их заменят иностранцы.
Теперь я подхожу к «недовольным». На смотру они стоят между царскими телохранителями и отрядом фалангистов Пердикки. Не могу не признать, что выглядят они безупречно. Как жаль, что мне пришлось втиснуть их между безукоризненно надёжными подразделениями, чтобы сдержать их если не любовью, то железом.
Чтобы повысить боевой дух, я сформировал новые отряды, получившие свои знаки отличия. Например, на основе царских телохранителей создан укрупнённый отряд, в состав которого вошли ветераны фаланги, отличившиеся в кампании против Спитамена. Заклёпки их щитов и нагрудников сделаны из чистого серебра и стоят полугодового жалованья, хотя разговоры о том, что люди выдирают их и продают на вес, лживы.
Новые подразделения. Местные командиры. Всё это ставит перед командующим задачу «прокорма чудовища», то есть утоления вечной, неизбывной тяги к признанию, чести и новизне. При этом войска не должны расслабляться: по вечерам мои командиры обдумывают планы ложных высадок с реки и других проверок, которые должны держать в напряжении часовых.
Фессал, знаменитый актёр, прибывший из Афин, очарован армейской жизнью. Он находит всё увиденное очень похожим на театр.
— Александр, совершая обманные манёвры, не позволяющие противнику разгадать твои истинные намерения, ты поступаешь так же, как драматург. Например, в начале пьесы он изображает ужасный кризис в жизни царя, заставляя нас поверить в то, что мы имеем дело с историей о честолюбии, алчности или попранной чести. Зритель ждёт развития этой темы и, только когда представление достигает кульминации, неожиданно осознает, что всё это было лишь маскировкой, тогда как в действительности пьеса посвящена тому, как человек собственноручно определяет свою судьбу. И когда в финале все прозревают истину, то по силе эмоционального воздействия это сопоставимо с одной из твоих неудержимых кавалерийских атак. Драматург мог оживить пьесу, вставив в неё знамения, предсказания оракулов, чудеса, прямое вмешательство высших сил, и всё же мы, зрители, прозрев, начинаем понимать, что только собственный выбор главного героя сделал его тем, кто он есть, и определил его конец. Это трагедия, ибо кто из нас способен подняться над собой? Суть трагедии как раз в том, что человек есть узник собственной натуры, но слеп к этому. Он не осознает своей неволи и не в состоянии преступить её пределы. Будь у него такие внутренние силы, это уже не была бы трагедия. Сила трагедии в том, что она правдиво отражает сознание и царя, и простого человека и отображает жизнь. Мы собственными руками неосознанно готовим свою погибель. Все мы, кроме, возможно, этих гимнософистов. Они, похоже, сознательно стремятся к разрушению, полагая, будто в сердце небытия обретут процветание.
Собравшиеся смеются и аплодируют. Все, кроме Гефестиона, который привязался к этим индийским мудрецам и расстроен оттого, что к ним отнеслись с высокомерной снисходительностью.
Он выступает в их защиту.
— Они не варвары, Фессал. Они чужды рабского начала, свойственного вавилонянам, и в отличие от египтян не являются идолопоклонниками. Их древняя философия отличается глубиной и утончённостью. Это философия воинов. В своих попытках ознакомиться с ней я лишь слегка коснулся её поверхности, но даже это произвело на меня сильное впечатление. Вопреки твоему утверждению, мой друг, я заявляю, что эти аскеты действительно поднялись над собой, ибо очевидно, что они не родились в том состоянии, в каком мы видим их ныне, но пришли к нему в результате долгих трудов и немалых усилий.
В ответ слышатся смех и невежественные шутки, но Гефестион выслушивает их добродушно, без обиды. Мне радостно видеть, что он воспрял духом; теперь, когда армия ушла из Афганистана, я вижу это в его глазах, в глазах многих товарищей, да и в своих собственных. Теламон взирает на него с таким же удовольствием, как и я.
— К чему стремятся эти йоги, добровольно обрекая себя на бедность и отрекаясь от житейских благ? — продолжает Гефестион. — По моему разумению, они стремятся к слиянию своей личности с Божественной Сущностью, то есть желают увидеть мир таким, каким видит его Бог, и действовать по отношению к нему так, как действует Он. И побуждает их к этому не высокомерие, но смирение. Не смейтесь, друзья мои. Подумайте об аналогии, которую только что привёл наш друг Фессал, об аналогии с автором пьес. Для собственной пьесы драматург есть Бог, ибо это творение его воображения. И хотя представление об этих персонажах ограничено его замыслом и возможностями, драматург может и должен «видеть всё поле». И он испытывает сочувствие ко всем своим героям, иначе ему не удалось бы сделать их образы живыми и убедительными. Вот так взирает на нас и наш мир Всемогущий. Полагаю, это и есть то состояние, к которому стремятся гимнософисты. Не чёрствое безразличие, но благожелательное бесстрастие. Йог стремится любить злых, так же как и справедливых, признавая в каждом братскую душу и видя в нём спутника в путешествии по стезе жизни.
На сей раз смешков меньше: многие одобрительно постукивают по столу костяшками пальцев. Птолемей просит высказаться Теламона, заметив, что он видел, как наёмник увлечённо беседовал с несколькими из этих аскетов.
— По правде, — говорит он, — наш аркадец больше похож на этих нищенствующих философов, нежели на кого-либо из нас. Ибо хотя он принимает плату за свои ратные труды и без устали повторяет, что стезя наёмника достойна и почтенна, он ведёт скромную жизнь и почти всё полученное тут же раздаёт.
Птолемей призывает Теламона произнести речь.
— На какую тему?
— О Кодексе наёмника.
Все смеются: такого рода разглагольствования мы слышали часто. Когда Теламон отказывается, вместо него поднимается Любовный Локон. Приняв позу, безупречно копирующую аркадца, он пародирует речи наёмника столь точно, что вызывает общий восторг. Его осыпают монетами, а слова тонут во взрывах хохота.
— Я не служу деньгам; я заставляю деньги служить мне. В конце похода меня не волнует ни похвала, ни осуждение. Мне нужны деньги. Я хочу, чтобы мне платили. Таким образом, война для меня — это всего лишь работа. Не я её затевал, не мне её заканчивать. У меня и у моего командующего разные цели. Я служу только ради службы, сражаясь только ради сражений, совершаю утомительные пешие переходы лишь ради самих этих переходов.
Когда смех утихает, призывы товарищей вынуждают Теламона выйти вперёд.
— И впрямь, друзья, — признает он, — я беседовал с этими йогами, интересуясь их учением. Как оказалось, по их представлениям, все люди делятся на три типа: человек невежественный, tamas, человек действия, rajas, человек мудрый, sattwa. Мы, собравшиеся за этим столом, люди действия.
Таковы наши характеры и наши стремления. Но хотя я и прожил всю жизнь (а если принять доктрину Пифагора о переселении душ, то и предыдущие жизни) в таком качестве, мне всегда хотелось стать человеком мудрости. Вот почему я сражаюсь и вот почему избрал ратное призвание. Жизнь есть борьба, не правда ли? А раз так, то что может подготовить к ней лучше, чем военная служба? Разве вы не заметили, друзья мои, что эти мудрецы обладают достоинствами непревзойдённых солдат? Они привычны к боли, равнодушны к невзгодам, и каждый, заняв на рассвете свой пост, не покинет его, невзирая на жажду, жару, голод, холод или усталость. Он рад любой погоде, не нуждается в понуканиях и черпает силы из недр собственного сердца. Хотел бы ты, Александр, иметь армию с такой волей к битве? Мы бы сумели переправиться через эту реку быстрее, чем на счёт триста.
— Ты хочешь сказать, Теламон, — спрашиваю я, — что твоя солдатская служба есть подготовка к соответствующей твоему истинному призванию стезе мудреца?
Собравшихся это забавляет, но я говорю вполне серьёзно. Теламон отвечает, что мечтал бы обладать стойкостью и упорством гимнософистов.
— Мне, друг мой, далеко до этих людей, и я гожусь им только в ученики. Причём учиться придётся не одну жизнь.
Заодно наёмник заявляет, что нужными качествами в немалой степени обладаю и я.
— Надо отдать тебе должное, Александр, ты тоже не привязан к удобствам и не страшишься за свою жизнь. Тебя не интересуют земли, которые ты завоевал, а сокровища привлекают лишь постольку, поскольку могут служить для продолжения твоих походов. Но есть одно, к чему ты действительно привязан и что пагубно для твоей души.
— И что это, друг мой?
— Твои победы. Ты гордишься ими, а гордыня — это слабость.
Теламон указывает на террасу, лагерь, армию.
— Хорошо, если бы ты мог уйти отсюда сейчас, сегодня ночью. Встать и уйти! Не взять ничего! Способен ли ты на такое?
Все смеются.
— А ты думаешь, что я бы не смог?
— Ты не сможешь отказаться от своих побед и великого имени, как не сможешь и покинуть своих товарищей, которых ты любишь и которые, в свою очередь, любят тебя и полагаются на тебя. Кто настоящий владыка? Ты властвуешь над державой или она над тобой?
Смех звучит ещё громче.
— Ты знаешь, Теламон, что ты единственный, от кого я могу это стерпеть. Никому другому такое не сошло бы с рук!
— Но, мой дорогой друг, — очень серьёзно отвечает аркадец, — ты должен иметь в себе силы, чтобы встать и уйти. Быть солдатом — это далеко не всё. Кодекс воина не даёт ответов на все вопросы. Я это понял. Я прожил много жизней. Я устал. Я готов отбросить всё это, как изношенный плащ.
Все встречают его слова добродушным смехом и шутками.
— Не покидай нас! — восклицает Птолемей.
Остальные вторят ему, отпуская реплики в том же роде.
Теламон обращается ко мне.
— Александр, в детстве я учил тебя не поддаваться страху и гневу. Ты охотно учился. Ты победил лишения, голод, холод и усталость. Но властвовать над своими победами ты так и не научился. Они властвуют над тобой. Ты их раб.
Я чувствую, как подступает гнев. Теламон видит это, но продолжает:
— Замечание йога о том, что он «победил желание завоевать мир», как нельзя более уместно. Мудрец имел в виду, что он укротил своего даймона. Ибо что есть даймон, если не стремление к превосходству, которое присутствует не только во всех людях, но и во всех животных и даже растениях, обращая жизнь в непрерывную взаимную агрессию?
Этот удар попадает в цель.
— Даймон имеет нечеловеческую природу, — заявляет Теламон. — Этой сущности чуждо понятие о каких-либо ограничениях, и, неподконтрольная ничему, она пожирает всё, включая самое себя. Следует ли отсюда, что это зло? Но является ли злом стремление жёлудя стать дубом? Или тяга молоди лосося к морю? В природе желание доминировать удерживается в естественных пределах, ибо возможности животных ограниченны, и только в человеке это стремление выходит за разумные рамки. Что же говорить, друг мой, — он озабоченно смотрит на меня, — о таком человеке, как ты, чьи исключительные дарования позволяют с лёгкостью одолевать все преграды на пути осуществления твоих желаний? Нам всем известны случаи, когда люди кончали жизнь самоубийством, — завершает Теламон свою речь, — осознав, что могут убить своего даймона, лишь убив себя.
Веселье в зале сменилось напряжённостью: все держатся скованно, опасаясь вспышки гнева с моей стороны. Я же, напротив, воспринимаю слова Теламона доброжелательно. Мне хочется услышать больше, ибо им затронуты вопросы, поиски ответов на которые занимают меня днями и ночами. Мой наставник читает это на моём лице.
— Хотя ты, Александр, и посмеиваешься надо мной из-за моего желания стать когда-нибудь мудрецом, ты и сам не чужд подобному стремлению, проявлявшемуся у тебя с детских лет. Как раз поэтому я и обратил на тебя внимание, когда ты мальчонкой таскался за мной по пятам, словно тень, не отставая ни на шаг.
Это воспоминание разряжает обстановку: все облегчённо смеются. Но Теламон серьёзен.
— Кроме того, я заявляю, что именно благодаря этому ты превосходишь своего отца. Заметь, я не говорю «превосходишь как военачальник», хотя так оно и есть. И не говорю, что ты отважнее как солдат, хотя так оно и есть. Главное твоё преимущество перед отцом не в этом, а в наличии нравственной цели. Ты всегда внутренне стремился стать человеком мудрости, тогда как Филипп вполне довольствовался возможностью сражаться да барахтаться в постели с любовницами и любовниками. Когда тебе не удаётся то, на что ты, как сам осознаешь, способен, ты испытываешь страдания. Твой отец понимал это. Он понимал, что, даже будучи ребёнком, ты превосходил его. Вот почему Филипп не только любил тебя, но и боялся. И вот почему, Александр, тебя, так же как меня и Гефестиона, тянет к этим индийским мудрецам. В их исканиях ты угадываешь нечто если не совпадающее с твоей сутью, то созвучное ей.
Глава 34
«Я СТАЛ НЕНАВИДЕТЬ ВОЙНУ»
В пенджабской армии, как называется теперь наше войско, ныне имеется ряд индийских формирований, включая царскую конную стражу Таксилы, лучников и пехоту под командованием раджи Сасигупты и отрядов других союзных царьков. У этих воинов есть древний обычай вплоть до начала боевых действий лично посещать вражеский стан (в котором в этой стране, где так распространены межплеменные браки, у них много родственников, наставников и товарищей) и по-братски общаться с представителями противника. Ночью многие наши индийские союзники переправляются на лодках за реку, к позициям Пора, а немало солдат Пора каждый вечер наведываются к нашим.
Македонцам этого не понять. Когда они в первый раз замечают высаживающихся на нашем берегу вражеских бойцов, их тут же захватывают в плен и тащат (порой не слишком деликатно) к своим командирам для допроса. Воины Пора недоумевают, наши индийские союзники негодуют. Они обращаются ко мне, и я, прослышав об этом обычае, приказываю немедленно отпустить пленных, вернуть им оружие и более не препятствовать таким встречам. Благородные традиции заслуживают уважения: все прибывшие к нам командиры Пора приглашаются за мой стол и отбывают назад с богатыми дарами.
Но такой подход чреват и нежелательными последствиями: знакомясь с воинами противника, македонцы проникаются к ним такой симпатией, что у них пропадает желание сражаться. Нельзя не восхититься этими стройными бойцами, дружелюбно прогуливающимися по нашему лагерю со своими зонтами и луками из рога и слоновой кости. Беседуя, они непринуждённо, словно журавли или цапли, стоят на одной ноге, прижав стопу другой к внутренней стороне бедра. Их чёрные волосы собраны в узлы, яркие красные или оранжевые штаны подвязаны над коленями. В ушах у них золотые серьги, а с лиц почти не сходят ослепительные улыбки. Настроить себя против врага легче, если ты видишь в нём разбойника или варвара, но кшатрии Пора явно не относятся ни к тем, ни к другим. Не говоря уж о том, что ни они, ни их царь никогда не делали македонцам ничего дурного.
Готовясь к нападению, я посылал за реку многочисленных разведчиков, и все они в один голос докладывали, что на том берегу раскинулась изобильная и прекрасно управляемая страна, хозяйство которой основано не на рабстве, а на свободном труде владельцев самостоятельных наделов, своим положением похожих на вольных держателей участков из нашей родной Македонии. Разведчики утверждают, что местные жители преданы своему царю и чтут его не из страха, а из великой любви. Земля в этом царстве ухоженная и плодородная, жёны работящие и верные, детишки смышлёные и весёлые. По всему выходит, что македонцам предстоит принести войну в земной рай, и их это вовсе не радует.
Кроме того, наступает сезон дождей. Река злорадно играет с нами, как с несмышлёнышами. С гор нежданно-негаданно сбегают стремительные потоки, результат дождей и гроз, отбушевавших слишком далеко, чтобы мы могли что-то увидеть, услышать и предусмотреть. В считанные минуты всё, что мы неделями не покладая рук возводили на берегу, сплетено ли это из тростника, сложено ли из брёвен или возведено из камня, оказывается смытым в реку. Любое судёнышко, застигнутое на реке бурным потоком, сносится вниз по течению с такой быстротой, что спасатели теряют его из виду, даже если галопом скачут по берегу в ту же сторону.
Солдаты пока не ропщут, но их лица выдают недовольство. Я продолжаю готовиться к наступлению. Девятнадцать сотен лодок и плотов строятся на месте или в разобранном виде доставляются с Инда и собираются заново. Под прикрытием предмуссонных ливней я перебрасываю их к намеченным для переправы точкам, выше и ниже по течению.
Армия готовится к форсированию водной преграды и обучается действиям против боевых слонов. Для конских копыт шьют чехлы вроде сапог, облегчающие передвижение по болотистой местности. Чтобы приободрить войско, я посылаю в тыл за деньгами и оружием. Два конвоя, из Амбхи и Регала, находятся в пути, но из-за размывших речные броды дождей до нас ещё не добрались. Мысленно наметив дату наступления и сохраняя её в секрете, я из-за названных задержек вынужден был переносить её дважды, а теперь уже и трижды. Между тем бездействие деморализует любую армию; оно чревато брожением и подталкивает к мятежу.
Однажды вечером у моей палатки появляется депутация недовольных командиров. Гефестион просит их прийти попозже, под тем предлогом, что должен подготовить меня к встрече с ними, дабы их просьба не навлекла на них мой гнев. Потом, прогуливаясь вдоль реки с ним и Кратером, мы обсуждаем их приход.
— У этих негодяев яйца распухли, вот и чешутся, — бросает Кратер в своей обычной бесцеремонной манере. — Клянусь богами, они вечно заводят одну и ту же песню.
И он, чтобы придать своему утверждению весомость, громоподобно испускает газы.
— Так-то оно так, — говорю я. — Но депутация — это что-то новое.
— Вышвырни эту депутацию, вот и всё.
— Но это не какие-то молокососы, а серьёзные, заслуженные командиры.
Я называю несколько уважаемых имён.
Кратер указывает на реку.
— Если они такие серьёзные, пусть серьёзно подумают, как лучше её форсировать.
По возвращении в лагерь мы допоздна занимаемся делами, и лишь спустя несколько часов после полуночи в моём шатре не остаётся никого, кроме Гефестиона и зевающих дежурных из свиты.
Я спрашиваю его, почему он в этот вечер почти не подавал голоса.
— Правда? Я и не заметил.
Это не срабатывает; мы слишком хорошо и долго знаем друг друга.
— Ну давай, говори.
Он бросает взгляд на мальчишек дежурных.
Я делаю им знак:
— Оставьте нас.
После их ухода Гефестион садится. Я вижу, что он выпил бы вина, но не позволяет себе этого.
— Я, — говорит наконец мой ближайший друг, — возненавидел войну.
На этом мне следовало бы его остановить. Зачем выслушивать остальное?
— Ты спросил меня, я ответил, — говорит он. — Продолжать?
Я хватаюсь за опорный шест шатра и сжимаю его, чтобы унять дрожь в руке.
— Дело не в усталости, — поясняет Гефестион, — и не в желании вернуться домой. Всё дело в самой войне.
Он поднимает глаза и встречается со мной взглядом.
— Сейчас ты чувствуешь гнев, — замечает Гефестион. — Твой даймон овладевает тобой.
— Нет, — возражаю я.
Но на самом деле он прав.
— Говори, — настаиваю я, — я хочу услышать всё.
— Раньше я осуждал кампанию, проводившуюся в Афганистане, но не только не возражал против великого похода далее на восток, но и приветствовал эту идею со страстью, равной, если не превышающей, твою собственную. Но теперь всё видится мне иначе. То, что мы делаем, Александр, нельзя назвать иначе как преступлением. В конечном счёте, это та же «бойня». Как бы ни воспевали войну поэты, какие бы гимны ни слагались в её честь, по существу, она не более благородна, чем грабёж и разбой. Только совершается этот разбой не отдельными людьми, а одними народами по отношению к другим. Ремесло солдата состоит в том, чтобы убивать людей. Мы можем называть их врагами, но они такие же люди, как и мы. Они любят своих жён и детей не меньше нас, не уступают нам в отваге и благородстве и служат своей отчизне с ничуть не меньшей преданностью. Что касается тех, кого я убил своей рукой или кого убили по моим приказам, то, будь у меня возможность воскресить их, всех до единого, я поступил бы так, чем бы это ни обернулось и для меня самого, и для нашего похода. Прости...
Он хочет прекратить этот разговор, но я требую продолжения.
— До Персеполя, Александр, я был всецело на твоей стороне, ибо считал, что преступления, совершенные персами на земле Эллады, вопиют об отмщении. Но вот отмщение свершилось. Мы убили персидского царя. Мы сожгли столицу Персии и сами стали властителями всех её земель. Что же теперь?
Жестом он указывает на восток, за реку.
— Теперь мы вознамерились обрушиться на этих достойных, счастливых земледельцев. Зачем? Что худого они нам сделали? По какому праву мы развязываем против них войну? В погоне за славой? Но подлинной славы, славы освободителей, наша армия лишилась давным-давно. Или нам стоит вспомнить слова Ахилла и заявить, что мы стремимся превзойти всех в «добродетелях войны»? Чушь! Любая добродетель, доведённая до крайности, становится пороком. Зачем нам завоевания? Чтобы обращать свободных людей в невольников? Но поверь, каждый из них с радостью променяет богатство, даруемое тобой, господином, на бедность, которую он сможет назвать своей собственной. Раньше мы вели войну, у которой имелись причина и оправдание. Теперь ничего подобного нет.
Он встаёт, расстроенно ероша пятерней волосы.
— Кто может выстоять против тебя, Александр? Ты стал дубом, по сравнению с которым все деревья в лесу кажутся травинками. Армия бурлит от отчуждения и недовольства, но ты одним словом способен принудить её к повиновению. Кто может сказать тебе «нет»? Я не смогу. Они тоже.
Мой товарищ смотрит на меня.
— Сначала я держал рот на замке, потому что боялся потерять твою любовь. То есть мне казалось, что я боюсь именно этого, хотя такое поведение отдаёт тщеславием и эгоизмом. Но потом стало ясно, что боюсь я совсем другого. Того, что ты потеряешь себя! Что твой даймон пожрёт тебя заживо! Он уже пожирает нашу армию! Я люблю Александра, но страшусь «Александра». Который из них ты?
Гефестион смотрит на меня с отчаянием.
— Мы переправимся через реку ради тебя. Мы добудем тебе твою победу. Что потом?
Он умолкает. Его обвинения не содержат ничего нового в сравнении с тем, что я сам говорил себе десять тысяч раз. Но произнести это вслух, мне в лицо...
— Ты самый смелый человек из всех, кого я знаю, Гефестион.
— Лишь самый отчаявшийся.
Он прячет лицо и плачет.
На его плаще застёжка, золотой лев Македонии. Он мой заместитель, второй по рангу человек в армии.
— Если меня убьют в этом бою, — спрашиваю я, — ты отведёшь армию домой?
— Тебе следует заменить меня, — говорит Гефестион вместо прямого ответа.
Я лишь улыбаюсь.
— На кого?
Следующий день можно было бы назвать «днём слоновьего дерьма». Наш прыткий десятник Дерюжная Торба, ходивший за реку в разведку, приволок в лагерь высохшую слоновью лепёшку, этакий блин цвета мастики, в полтора локтя высотой и с купальную лохань в окружности. Мы все видели помёт рабочих слонов, но боевой, судя по отходам, является настоящим гигантом. Неудивительно, что эта находка вызывает в лагере возбуждение. Каждый считает необходимым взглянуть на лепёшку, и все наперебой гадают, какого размера должен быть зверь, способный её уронить.
— Клянусь богами, — заявляет Дерюжная Торба, — если этакое страшилище на тебя наступит, то раздавит, как гнилую луковицу.
Наши солдаты знают о существовании боевых слонов (при Гавгамелах пятнадцать этих так и не вступивших в бой животных оказались в наших руках вместе с погонщиками), но вот сталкиваться с грозными великанами в сражении им ещё не приходилось. Теперь подобная перспектива выглядит весьма близкой, и люди пугаются. Не утешают и последние данные разведки. Пор, в распоряжении которого имелось пятьдесят чудовищ, призвал подвластных ему восточных раджей, которые привели втрое больше слонов, не говоря уж о многих тысячах лучников, пехотинцев и колесничих. Двести слонов выстроились с заполненными пехотой интервалами в тридцать локтей, образовав фронт почти в десять стадиев шириной и в три ряда в глубину. Запах и рёв слонов пугает коней: наши люди опасаются, что кавалерия не сможет не только произвести атаку на поле, но даже, когда эти звери на виду, выйти из реки. Людей, казалось бы привычных к опасности, страшит возможность пасть не от меча или копья, а оказаться растоптанным, пронзённым бивнями или поднятым хоботом в воздух и брошенным на землю с силой, способной вышибить мозги и переломать все кости.
Я инспектирую пехоту. Выясняется, что число неспособных занять место в строю из-за «случайных» травм возросло втрое. По всему лагерю люди собираются кучками и о чём-то толкуют. Вид у них подавленный. Стоит мне встретиться с кем-то взглядом, как он пристыжённо отводит глаза. Кратер с Пердиккой пытаются воздействовать на людей личным примером, Птолемей уговаривает меня начинать наступление. Мне хотелось бы подождать (деньги и снаряжение, за которыми было послано, скоро прибудут), но настроение в лагере вынуждает меня к незамедлительным действиям. Я созываю командиров.
— Македонцы и союзники, вы не та сила, которой были когда-то. Раньше, ведя вас в бой, я чувствовал ваше рвение и безудержную отвагу. Теперь, идя вперёд, мне приходится оглядываться, всякий раз боясь, что вас вообще не окажется на виду. Но и когда вы на виду, это не радует. Посмотрите на себя. Вы угрюмы, ворчливы и — давайте уж, как учил мой отец, называть вещи своими именами — при виде кучки слоновьего дерьма обделались сами.
Я обращаюсь к командирам снаружи, под насыпью, в расчёте на то, что всё войско соберётся и услышит мою речь.
— Я созвал вас сюда, чтобы раз и навсегда покончить с неопределённостью: либо мне удастся убедить вас идти вперёд, либо вы убедите меня повернуть назад. Есть ли у вас претензии ко мне, братья? Разве ваши труды не были удостоены справедливого вознаграждения? Если, по вашему мнению, это так, то мне, пожалуй, нечего вам сказать. Но если признать, что в результате помянутых трудов в ваших руках теперь вся Европа и Азия, а именно: Эллада и острова Эгейского моря, Иллирия, Фракия, Фригия, Иония, Кария, Киликия, Финикия, Египет, Сирия, Армения, Каппадокия, Пафлагония, Вавилония, Сузиана и вся Персидская держава, не говоря уже о Парфии, Бактрии, Арии, Согдиане, Гиркании, Арахозии, Тапурии и половине Индии, — тогда в чём суть ваших жалоб? Подвёл ли я вас, сменив великодушие на скаредность? Но среди вас нет ни одного, кого бы я не сделал богатым. Разве я оставляю себе самую лучшую добычу? Вот моя кровать. Две доски и подстилка. Я ем вдвое, а сплю втрое меньше любого простого солдата. А что касается ран, пусть любой из вас разденется и покажет свои раны, а я, в свою очередь, покажу свои. Спереди, откуда воин получает удары, делающие ему честь, на моём теле не осталось места, не покрытого шрамами. Нет ни одного вида оружия, отметины от которого я не получил бы, служа вам, сражаясь ради вашей славы и вашего обогащения!
Я расхаживаю по сооружённой нами насыпи, словно актёр по сцене. И все взоры, как в театре, обращены ко мне.
— Друзья мои, по моему глубокому убеждению, человек, воодушевлённый благородным стремлением к подвигам, не признает никаких запретов и ограничений. Однако если вам всё же не терпится узнать, как же далеко намерен я зайти, отвечу, что являющееся моей целью побережье Океана лежит во многих лигах от того места, где мы пребываем ныне. И пусть каждый знает, что остановлюсь я только там. И никак не раньше. Конечно, друзья мои, вы устали. А вы думаете, я не устал? Но лишения и опасности — это плата за подвиги и славу. Что может быть лучше, чем прожить жизнь с честью и умереть, прославив своё имя в веках? Мы составляем армию, равной которой не было никогда. Минуют столетия, другие армии будут вести другие войны, но кто сможет сравниться с нами в наших подвигах? Оглядитесь по сторонам, братья. Посмотрите в глаза своих товарищей. Вы самая могучая боевая сила в истории! Завоевания всех тех, кто был до вас, и тех, кто придёт потом, меркнут перед испытаниями, которые вы преодолели, врагами, которых вы победили, победами, которые вы одержали. Неужели после всего этого вы поддадитесь нелепым страхам и поверите, будто за этой рекой нас встретит враг слишком сильный, чтобы его можно было победить? Но то же самое я слышал ещё перед выступлением из Македонии, теми же словами меня пытались уговорить остановиться у Евфрата, уверяли, будто нашими силами невозможно овладеть Вавилоном, Персеполем, Кабулом. Всякий раз я отвечал, что для нас нет ничего невозможного, и всякий раз оказывался прав. Может быть, мы добились слишком многого? Возможно, наша беда именно в этом, и коварство небес состоит в том, чтобы, истомив нас победами, свести на нет наш порыв, когда до величайшей цели остаётся всего один рывок. Братья, не поддавайтесь на эту уловку. Следуйте за мной! Дайте мне возможность завершить поход, как было задумано. Побережье Океана не может быть слишком уж далеко. Когда мы будем стоять на Краю Земли — а мы будем там, — тогда, клянусь небом, я не только удовлетворю все ваши пожелания, но дам вам больше, чем вы могли вообразить в самых дерзких мечтах. Я отошлю вас домой или поведу туда сам, тогда как те, кто останется, будут завидовать тем, кто уходит.
Я умолкаю. Никто не отвечает. Все боятся моего гнева.
— Говорите, друзья. Не бойтесь меня. Ваше молчание разрывает мне сердце.
Тишина длится целую вечность. Никто не отрывает глаз от земли.
Наконец вперёд выступает Коэн. Моё сердце охватывает печаль. Коэн, бесстрашный перед лицом врага, теперь должен пустить в ход эту непревзойдённую доблесть, только чтобы обратиться ко мне.
Мой старый друг говорит:
— Видя, что ты, Александр, желаешь не принуждать македонцев как деспот, но убедить их или позволить им убедить себя, я буду говорить не от имени моих братьев полководцев, которых ты одарил такими почестями и сокровищами, что мы последуем за тобой повсюду, но от имени простых солдат, чьи голоса не звучат на советах, но на чьи плечи ложатся основные тяготы и лишения.
Коэн говорит: уже после Персеполя многие сочли, что армия зашла слишком далеко, а за прошедшее с той поры время мы ушли в три раза дальше, подчинили себе столько же людей и присоединили территорию, вдвое превосходящую даже территорию Персидской державы. Мы сразились ещё в двадцати четырёх битвах и провели ещё девять осад. Что стало за это время с армией?
— Уж конечно, Александр, ты прекрасно знаешь, как много македонцев и эллинов выступило с тобой из Европы и как мало осталось их на сегодняшний день. Многих, истощившихся от непомерного напряжения, ты, одарив, отпустил домой, заслужив их благодарность. Другие получили землю и жён в завоёванных странах, и это тоже было правильным решением, ибо ты понял, что у них уже не лежит душа к этому походу. А сколько погибло на поле боя, умерло от ран и болезней, стало беспомощными калеками? Мы проделали путь в сто десять тысяч стадиев, и каждый локоть этого пути давался нам в упорных сражениях. Лишь немногие из уцелевших обладают ныне телесным здоровьем, а их дух истощён ещё более. Каждому солдату очень хочется увидеть мать и отца, если они ещё живы, и жену с детьми, выросшими в его отсутствие. Он стремится увидеть свою родную землю. Что в этом плохого? Разве он не заслужил этого? Разве не о достойном возвращении мечтал он с самого начала и разве не к этому поощрял его ты сам своей щедростью, позволившей ему превратиться из бедняка в зажиточного человека? Что касается меня, то после Гранина ты предоставил мне, вместе с другими недавно женившимися людьми, отпуск, позволив по своей великой доброте провести зиму дома с моей супругой. Это было восемь лет тому назад. У меня есть сын, которого я никогда не видел. Неужели, Александр, мне суждено сгинуть на твоей службе, так и не увидев лица моего ребёнка?
Коэн настойчиво убеждает меня в необходимости вернуть армию домой и вернуться самому. Увидеться с матерью, устроить дела в Элладе, а потом, если я пожелаю, собрать новую армию и организовать второй поход.
— Подумай о том, Александр, с каким несравненным пылом и рвением последуют за тобой молодые бойцы, увидев, что их старшие товарищи воротились домой со славой и щедрыми наградами и никто из них уже не будет прозябать в бедности.
Мой старый друг умолкает. Солдаты тысячами поддерживают его одобрительным гулом. Иные проливают слёзы, умоляя меня прислушаться к его совету.
Мне снова не удаётся заставить их понять меня, и это наполняет моё сердце таким гневом, что я боюсь, как бы оно не разорвалось. Говорить больше не о чем: мне остаётся лишь распустить собравшихся и, сжигаемому яростью, вернуться в свой шатёр.
Глава 35
СЕРЕБРЯННЫЕ ЩИТЫ
В ту ночь никто не сомкнул глаз. Клянусь богами, я задам жару всем этим нытикам. В полночь по моему приказу весь отряд «недовольных» разоружают и берут под стражу. По лагерю ползут слухи о том, что их предадут казни. Косвенно они подтверждаются следующим приказом: на рассвете выстроить армию с полной выкладкой, как это по обычаю делается, когда, в назидание прочим, казнят совершивших военные преступления.
«Недовольные» строятся отдельно: босые, с непокрытыми головами, в одних туниках.
Курьеры, прибывшие с наступлением ночи, докладывают, что обозы с деньгами и снаряжением находятся на расстоянии всего лишь нескольких стадиев. Я посылаю к колонне командиров с секретными приказами. Это возбуждает самые невероятные слухи.
В центре лагеря расчищается квадратная площадка, на которой устанавливают три сотни столбов, какие используют при казнях. «Недовольных » должны будут под стражей перевести туда.
Все мои приказы не передаются, как обычно, по цепочке, а оглашаются в лагере глашатаями, получившими их непосредственно от меня. Пусть мои высшие военачальники тоже попотеют от страха. Я не допускаю к себе Гефестиона, Кратера и Теламона. Разрешено остаться лишь Аристандеру старшему, вместе с которым мы совершаем жертвоприношение Страху. Жертвенные животные, одно за другим, истекают кровью. Знамения неблагоприятные, и я приказываю выбросить выпотрошенные трупы позади святилища. Пусть армия строит догадки и по этому поводу!
Обозы прибывают при свете факелов, за три часа до рассвета. Я велю поставить повозки квадратом, рядом с центральной площадью, и охрану их поручаю не македонцам, чьи языки без костей, а царским таксилианцам раджи Амбхи.
С наступлением рассвета я продолжаю приносить жертвы, но теперь призываю к себе Гефестиона, Пердикку, Птолемея, Коэна и Селевка.
Лагерь объявляется закрытой территорией, покидать его и проникать снаружи строжайше запрещается. Каждый задержанный будет казнён как дезертир или шпион.
Теламон направляется мною к «недовольным» с вопросом: им предлагается или отвергнуть своих нынешних молодых командиров, Матиаса и Ворону, и выбрать других, или подтвердить их полномочия, ибо слова представителей отряда будут восприниматься мною как общее волеизъявление.
Восходит жаркое индийское солнце. На моих глазах вперёд выводят «недовольных». Каждый из них герой. Я узнаю Эрикса, первым взобравшегося по приставной лестнице на высокую стену Аорна, Филона, всю ночь прикрывавшего своим щитом Белого Клита, когда они попали в засаду, устроенную дикими афганцами, Амомфарета, прозванного Полумесяц из-за страшного шрама на животе, следа от удара мечом. Этот малый прославился ещё и тем, что пожертвовал накопленную за три года добычу пострадавшим от наводнения жителям безвестной деревеньки на берегу Окса. Очевидно, все они считают, что этот рассвет будет последним в их жизни, но никто не хнычет и даже не просит у Теламона известить родных о его гибели.
Я ошибся.
В том, что между мною и этими солдатами возникло отчуждение, виноват я.
Армия, невыспавшаяся и переволновавшаяся, производит построение. Уже припекает. «Недовольные» стоят по стойке «смирно» внутри расчищенного квадрата, под присмотром вооружённой стражи. Матиас и Ворона остаются их командирами. Перед людьми высятся триста столбов, на каждый из которых я приказал накинуть покрывало, большущий мешок, закрывающий столб с верха до основания. Эти обвисшие тряпки напоминают саваны. Солдаты, сбитые с толку, растерянные и напуганные, не сводят глаз со зловещих столбов.
Облачённый в багровый плащ конных «друзей», я выступаю вперёд.
— Македонцы и союзники, когда я распустил вас прошлым вечером, всё во мне пылало от гнева. Вы почувствовали это, я знаю. Всю ночь в ваших палатках вы совещались между собой. Так, как и должно быть, ибо вы не рабы, скованные волей тирана, но свободные люди. Я тоже лежал, не смыкая глаз. Всю ночь напролёт в моей голове звучали слона, произнесённые от имени всех вас нашим славным товарищем Коэном. Я выслушал их и усиленно размышлял над ними.
Я выпрямляюсь. В лагере настолько тихо, что слышно, как в реке, на два стадия ниже по течению, прачки полощут бельё.
— Братья, поступайте, как хотите. Но знайте: я пойду дальше.
С моего помоста виден противоположный берег. Я делаю жест в направлении позиций Пора и вражеских укреплений.
— Принуждать следовать за мной никого не будут. Сейчас все вы увидите, что это не просто слова.
Я делаю знак армейскому казначею, и по его команде вперёд выступает начальник прибывшего поздно ночью денежного обоза. Его люди в соответствии с моими инструкциями выкатывают и деловито рассредоточивают перед союзными и иностранными формированиями армии около двух десятков повозок. Каждая занимает место перед отдельным отрядом, и возницы сгружают мешки с казной. Золото занимает мало место, так что времени на разгрузку уходит немного.
— Вот ваша плата, союзники и друзья. Здесь наградные: в одинарном размере для пехоты, в двойном для конницы, в тройном для командиров. Это всё, что вы должны были получить после окончания похода и полной победы. Давайте! Забирайте свои деньги!
В считанные мгновения речь переводят на пару десятков местных языков. Приглушённый гомон перерастает в ропот, ропот — в негодующие крики. Иноземцы, каждый на своём наречии, выкрикивают одно: «Нет! Нет! Подачки нам не нужны!» Они не коснутся денег, которых не заслужили.
— Берите! — повторяю я, направляясь к ним. — Берите и скажите, что переправились через эту реку с Александром и уничтожили его врагов. А тем, кто усомнится в вашей отваге, предъявите как доказательство эти деньги.
Возмущённые возгласы перерастают в рёв, уязвлённая гордость повергает воинов в бешенство. Парфяне, бактрийцы, дикие племена Скифии — саки, дааны и массагеты — вновь и вновь выражают упорное несогласие. Индийцы раджей Амбхи и Сисигупты молчат, но всем своим видом дают понять, что моё предложение для них неприемлемо. Наёмники из Фракии и Эллады, сирийцы, лидийцы, египтяне и мидийцы придерживаются того же мнения. Что же до Тиграна и персов, то они не удостаивают золото и взглядом.
Я подаю знак, призывая к тишине, а когда командиры восстанавливают порядок, обращаюсь к македонцам.
Армейский казначей выкатывает вперёд новые повозки. Мои соотечественники уже терзаются стыдом, но миновала ли опасность нового возмущения? Нет, я ещё заставлю их покорчиться на дыбе позора.
— Македонцы, вы высказали свои претензии, и я выслушал их. Вот. Это то, чего вы хотели.
Возницы сбрасывают с повозок ещё больше мешков с золотом. Мешки тяжёлые; многие при падении рвутся, и монеты рассыпаются по земле. Перед каждым отрядом вырастают холмики сокровищ.
— Вот ваши свидетельства об увольнении со службы. — Юноши из моей свиты демонстрируют свитки. — Вы свободны. Заберите их! Я вас больше не держу!
Ни один человек не двигается с места. Каждого пригвоздил к месту стыд.
— Что держит вас, македонцы? Я отпускаю вас с честью. Нагнитесь! Забирайте своё вознаграждение и отправляйтесь домой.
Юноши из моей свиты по моему поручению обходят ряды, протягивая людям свидетельства об отставке. Все как один убирают руки за спину.
— Я организую для вас обоз, братья. Собирайтесь, грузите свои пожитки и отправляйтесь домой. Только там, дома, не забудьте рассказать жёнам и детям, как вы бросили своего царя на краю земли, в окружении врагов. Упомяните и о том, что союзники, даже не знающие его языка, остались верными Александру, тогда как вы, его родственники и соотечественники, забрали свои сокровища и отправились на родину. Расскажите им об этом, и вы, я уверен, прославитесь на всю страну. Что уставились? Вы получили всё, что хотели! Проваливайте, чтоб глаза мои вас не видели! Уходите!
Мои соотечественники стоят как статуи. Всех удерживает не только стыд, но и беспокойство. Все ждут, как решится участь «недовольных». Будут ли их казнить? Отведут ли их сейчас к столбам, чтобы свершить расправу?
Теперь моя речь обращена к «недовольным». Я перечисляю их былые заслуги, называю Эрикса, и Филона, и Амомфарета и заявляю, что отчуждение между нами возникло по моей вине.
— Да, братья, я слишком рьяно побуждал вас идти всё дальше и дальше, ибо, осознавая ваше величие, ждал от вас чудес, хотя, возможно, не в должной мере поощрял ваши успехи и разделял ваши невзгоды. Я подвёл вас, друзья. Но и вы подвели меня. Вы разрушили мою веру в себя и в наших соотечественников. Вы поставили своё недовольство выше верности армии. Вы дулись и лелеяли свои обиды, что пристало капризным фаворитам, а не солдатам. Такие проступки, совершаемые во время войны, это не заблуждения, а военные преступления, карающиеся по всей строгости. Но, предоставив нашим союзникам и соотечественникам свободу выбора, я считаю себя не вправе отказать в том же и вам.
По моему приказу покрывала на столбах приподнимаются, и все видят, что к каждому прислонён недавно изготовленный, никогда не отражавший ударов, ослепительно сверкающий в лучах восходящего солнца щит. Я объявляю, что каждый из щитов обит не бронзой, а чистым серебром и на каждый пошла одна шестая таланта драгоценного металла.
— Вот вам награды, из-за которых вы так стервенели. Серебро на каждом щите стоит жалованья за три года.
Я делаю страже знак удалиться. Отряд «недовольных» остаётся на месте, поражённый немотой. Вся армия затаила дыхание. Пока солдаты отупело таращатся, я приказываю полностью сорвать покрывала со столбов. Рядом со щитами сложены триста новых мечей и сарисс, новая обувь, туники, шлемы, плащи: триста комплектов полного боевого снаряжения.
Армия взрывается криками. На восстановление порядка уходит столько времени, сколько необходимо, чтобы досчитать до ста.
— Это снаряжение предназначено для вас! — обращаюсь я к «недовольным». — Но я не принуждаю вас брать его. Если вы предпочтёте, чтобы стоимость серебра на каждом щите была возмещена вам звонкой монетой, я с почестями отпущу вас домой.
«Недовольные» поворачиваются к Матиасу и Вороне. Молодые командиры вытягиваются в струнку.
— Но не спешите. Прежде чем примете решение, выслушайте то, что я вам сейчас скажу.
Размашистым шагом я иду вдоль строя.
— Там, где бой будет самым яростным, туда я и пошлю вас. Туда, где задача будет самой опасной, первыми пойдёте вы. Там, где риск будет самым большим, вы займёте место в первых рядах. За рекой нас дожидаются боевые слоны Пора, в атаку на них предстоит идти вам. Вы победите их! Хватит отлынивать и прохлаждаться, вам даётся последняя возможность возродить свою честь и славу. Выбирайте, братья, но выбирайте сейчас!
Матиас и Ворона первыми делают шаг вперёд. По одному, по двое, потом уже скопом, триста ветеранов выходят вперёд и берут свои щиты. Люди сбрасывают свои опозоренные туники и облачаются в новые, знаменующие искупление и воссоединение. Войско восторженно ревёт.
За рекой Пор не может не слышать этого. В считанные минуты каждый его солдат будет поднят по тревоге, вся армия приведена в полную готовность.
Я выхожу перед строем.
— Братья, я намерен перейти эту реку! Кто пересечёт её вместе со мной?
Глава 36
БИТВА У ГИДАСПА
Эту битву мне нет нужды описывать в подробностях. Ты был там, Итан. Ты сражался, ты победил. Я не вижу необходимости пересказывать тебе то, что ты видел собственными глазами.
Вместо этого я буду говорить о роли этого сражения. О том, какое значение имело оно и для меня, и для армии.
Оно было тем единственным, что нам тогда требовалось: битвой героического масштаба с достойным и доблестным противником, отважно защищавшим свои позиции. В конце концов поле осталось за нами, но, что в данном случае было даже важнее, нам удалось сохранить жизнь и самому Пору, и сколь можно большему количеству его кшатриев. Одолев упорного и мужественного противника, мы не опустились до расправы и мародёрства, но смогли проявить великодушие и одержали победу не только над неприятелем, но и над тем разбродом и шатанием, который в последнее время был бичом нашей армии.
Сама же победа была блестящей, возможно, величайшей из одержанных под моим командованием. Я утверждаю это, ибо она потребовала совершенно новой стратегии и тактики, нетрадиционного подхода к организации наступления и изумительной слаженности и координации со стороны рассредоточенных соединений — трёх обособленных корпусов, отделённых друг от друга аж ста пятьюдесятью стадиями, и действовавших на фронте протяжённостью в двести пятьдесят стадиев по обоим берегам могучей реки. В этом сражении (которое, по правде говоря, представляло собой сложную комбинацию, сочетавшую удар с воды с сухопутной операцией) перед нашей армией встала самая сложная за всю её боевую историю задача по согласованной, выверенной по времени передислокации в труднейших условиях огромного воинского контингента. На семистах ладьях и одиннадцати сотнях плотов надлежало переправить сорок семь тысяч солдат и семьдесят пять сотен лошадей (большую часть пришлось переправлять ночью, во время муссона), со всем вооружением и боевым снаряжением, включая полевые баллисты и катапульты. Это потребовало величайшей гибкости и способности к импровизации со стороны находившихся в отрыве один от другого командиров, многие из которых говорили на разных языках. Наступление велось с форсированием естественных и искусственных преград, на беспрецедентно широком фронте, против неприятеля, сражавшегося не только ради победы, но и защищавшего свою родину и свободу. Одни лишь затраты физической энергии были таковы, что все предыдущие операции меркнут по сравнению с этим грандиозным свершением.
Всё начинается с броска в сто восемьдесят стадиев вверх по течению, по вязкой грязи, совершенного во время продолжавшейся всю ночь грозы, сопровождавшейся подобным потопу ливнем. Конечно, непогода скрыла нас от противника, но зато превратила русло реки, и без того вспухшее после ранних дождей, в завывающий бурный поток. Затем следует переправа через этот поток, причём ширина его составляет почти десять стадиев, и последнюю треть многим приходится преодолевать вплавь. И всё это имеет место до сражения, даже до построения в боевой порядок, осуществлённого уже на том берегу. Потом следует марш на сближение протяжённостью сто пятьдесят стадиев и происходящее на заболоченной местности столкновение с противником, чей фронт растянулся на двадцать стадиев, а силы составляют восемнадцать тысяч конницы, сто тысяч пехоты и две сотни боевых слонов. Последних доселе ни одна армия Запада даже не видела, не говоря уж о том, чтобы вступить с ними в бой и победить. И это только физические трудности. Душевных сил было затрачено не меньше, если не больше. Ибо по мере того, как разворачивалось сражение, оно преподносило нам множество неожиданностей. Обстановка чуть ли не ежеминутно резко и непредсказуемо менялась, причём помимо действий противника на это влияли и наши собственные, неизбежные при осуществлении операции такого размаха и такой сложности ошибки. Наиболее драматичный просчёт допустил я сам, направив на противоположный берег, предназначавшийся для захвата плацдарма, семитысячный передовой отряд, который оказался перед промытым стремительным потоком речным рукавом, преодолеть который можно было только вплавь.
По ходу дела нам приходилось отбрасывать один план за другим и придумывать новые, когда вопрос о жизни и смерти решали мгновения. Подчеркну, что принимать мгновенные, самостоятельные решения приходилось не только мне и высшим военачальникам, но и десяткам командиров подразделений. Из-за всей этой неразберихи, больших расстояний и продолжительности боя они потеряли связь как с командованием, так и друг с другом. Сражение длилось с вечера одного дня, когда первые колонны выступили к находившейся в ста восьмидесяти стадиях от лагеря переправе, до заката следующего, когда бой завершился на противоположном берегу. Сутки люди и кони были вынуждены обходиться без сна и еды, разве что некоторым счастливцам удавалось перехватить что-нибудь на бегу.
Это испытание солдаты и командиры выдержали блистательно. Атака конных лучников Даана на левое крыло противника, поддержанная фланговым ударом «друзей», оказалась столь яростной и кровопролитной, что превзошла даже столкновение с Дарием при Гавгамелах. Гефестион получил три раны, пробиваясь со своими людьми сквозь ряды неприятельской конницы, имевшей пятикратное численное превосходство. Пердикка, Птолемей, Пифон и Антиген, возглавлявшие пехоту с сариссами, и Таврон, командовавший стрелками из Мидии и Индии, выступившие против сплошной стены поддержанных пехотой неприятельских боевых слонов, хотя и понесли страшные потери, прорвали вражеский строй и, атакуя огромных животных, привели их в ярость и бешенство, заставив метаться по полю, топча своих же бойцов. Воцарился хаос, и, когда на противника обрушилось крыло Коэна, вражий хребет был сломлен.
Наши иностранные формирования показали себя великолепно. Скифские конные лучники отбросили неприятельских колесничих, возглавлявшихся сыном Пора, персидская конница Тиграна прорвала правый флаг индийцев, таксилианские царские всадники раджи Амбхи потеснили пенджабских копейщиков, а метатели дротиков из Фракии, действуя совместно с конными саками и массагетами, произвели сокрушительную контратаку. Ну а наступавшие в центре «серебряные щиты» Матиаса и Вороны, вместе с их братьями из царских телохранителей (первоначальных «серебряных щитов») Неоптолема и Селевка, были просто непобедимы.
Что же до меня, то и на переправе, и даже в самый разгар схватки мне приходилось думать не только о ходе боя, но и о своём коне. Когда Буцефал, которому уже миновал двадцать один год, переплывал поток со мной на спине, у него чуть не разорвалось сердце, однако моя попытка пересесть на Корону не увенчалась успехом: он мне просто этого не позволил. То же самое случилось и после возобновления битвы. При попытке передать его на попечение Эвагора Буцефал одарил меня столь гневным взглядом, что мне пришлось оставить это намерение. Он не давал мне сойти с него до тех пор, пока львиный стяг Македонии не восторжествовал над всем полем битвы.
Какая ещё армия смогла бы совершить то, что совершила наша? И это при том, что ещё в предшествующее сражению утро большая часть войска не просто не хотела идти в бой, но была близка к тому, чтобы взбунтоваться и обратить в ничто все наши усилия.
Думаю, этой победой я имею право гордиться более, чем какой-либо другой, и, насколько могу судить, мои полководцы и друзья придерживаются на сей счёт того же мнения. В отличие от многих других случаев от меня не требовалось никакого вмешательства для предотвращения излишних кровопролитных эксцессов: уважение к противнику само по себе держало воинов в узде.
Сам Пор явил в бою великое умение и отвагу. Бился он на спине своего боевого слона, который и сам показал себя героем. Индийский владыка получил множество ран, причём столь тяжких, что, когда по окончании битвы он спустился со слона, сил, чтобы взобраться туда снова, у него уже не нашлось. Говорят, мудрое животное усадило его на себя хоботом.
Когда я послал раджу Амбхи к Пору с требованием признать своё поражение, он, хотя и знал, что сражение им проиграно, отказался капитулировать перед человеком, которого считал своим врагом. Сдался он лишь после того, как я направил к нему его друга Беоса, предложившего самые почётные и достойные условия и для него, и для его людей.
— Как должно тебя принимать? — спросил я Пора, когда его доставили ко мне.
— Как царя, — ответил он, и мы обращались с ним со всем почтением, подобающим царю.
Одержанная победа предоставила мне приятную возможность проявить великодушие. Благородный противник заслуживает благородного обхождения. Условия, на которых мы с Пором договорились о мире, более походили не на капитуляцию побеждённого перед победителем, а на договор о союзе, скреплённый щедрыми дружескими дарами. Все пленные были освобождены в тот же день, без выкупа и каких-либо условий, получив назад оружие. Во дни, последовавшие за примирением, мы с моим новым другом с удовольствием соперничали в дружелюбии и щедрости.
Павшие с обеих сторон были погребены с почестями в общем кургане, а оставшиеся в живых, оплакав павших, в память о них обменялись обетами, поклявшись никогда впредь не поднимать оружие друг против друга.
Наконец, и это самое главное, войско вновь обрело «dynamis», жажду битвы. Долгая, утомительная и губительная для морального состояния борьба с разбойниками и головорезами завершилась. Даром, который преподнёс Пор македонской армии, стала она сама, её возрождённая гордость и заново пробуждённый боевой дух.
Время шло к закату, битва завершилась. Начался дождь. Не такой потоп, как в прошлый день, но очистительный дождь, придавший небесам молочный оттенок. Верхом на Короне я вернулся к побережью напротив нашего лагеря. Целители и лекари из формирований Кратера и Мелеагра, находившиеся в резерве на той стороне Гидаспа, теперь переправились сюда, ибо раненым в схватке требовалась неотложная помощь. Прямо посреди лукового поля был устроен полевой лазарет, куда на всех имевшихся в наличии повозках и телегах свозили раненых, как македонцев, так и индийцев. Присмотревшись, я различил там двух наших целителей, Марсия из Кротона и Луку с Родоса. На моих глазах к ним подбежал мальчик, видимо с каким-то посланием. Неожиданно оба врача вскочили, выбежали из-под навеса и со всей быстротой, на какую были способны, помчались прямо по раскисшему полю по направлению к проходившей у береговой насыпи размокшей дороге.
Я проследил за ними взглядом, увидел толпу солдат, в отчаянии сгрудившихся над чьим-то телом. Было очевидно, что кто-то расстался с жизнью. Причём кто-то видный и уважаемый.
Каждый волосок на моём теле встал дыбом. Гефестион? Нет, я ведь его видел: он ранен, но его жизни ничто не угрожает. Кто же? Кратер? Птолемей? Пердикка?
Я перешёл на рысь, потом на галоп. Индийцы выращивают на насыпных грядках овощи, и сейчас копыта Короны топтали их, разбрызгивая ошмётки и сок. Когда я оказался примерно в тридцати локтях от группы воинов, некоторые из них узнали меня и вскочили, побледневшие и напряжённые. И тут в их числе я увидел своего конюха Эвагора.
Теперь стало ясно, что они хлопотали не над человеком.
Я спешился и направился вперёд сквозь ряды солдат, которые расступались передо мной, снимая шлемы и подшлемники. Буцефал лежал на правом боку, и я сразу увидел, что его великое сердце больше не бьётся. В своём воображении я тысячу раз рисовал себе этот скорбный миг, неизбежность которого полностью осознавал, однако это никоим образом не смогло подготовить меня к ужасной действительности. Ощущение было такое, будто кто-то с титанической силой ударил меня в солнечное сплетение. При этом я чувствовал не столько скорбь по Буцефалу, ибо верил, что его вольный дух пребывает в блаженстве, сколько сострадание и жалость к себе, оставшемуся в одиночестве. И ко всему нашему народу, лишившемуся сего светоча доблести и величия духа. Я пошатнулся, упал на одно колено и удержался в этом положении, лишь схватившись за руку Эвагора.
Один из солдат держал голову Буцефала на коленях. При моём приближении он заметно растерялся, не зная, вставать ли ему, как подобает при виде царя, или оставаться на месте.
— Положи его голову сюда, — молвил я, тронув бойца рукой за плечо, однако снять и расстелить плащ так и не смог: у меня совершенно не было сил. Эвагору пришлось мне помочь.
Было очевидно, что воины сделали всё возможное, чтобы спасти Буцефала, однако они были бессильны. Годы и переутомление вынесли ему свой безжалостный приговор.
— Узнай имена этих благородных людей, — приказал я Эвагору после того, как немного собрался с силами.
Они оказались всадниками-одриссами из отряда Менида, возглавлявшегося, во время его отсутствия, Филиппом, сыном Аминты.
Лекарям Марсию и Луке я приказал вернуться к их обязанностям. Раненые солдаты, как я понял, тоже одриссы, нуждались во врачебной помощи. Они не уходили. Как и у македонцев, у этих сынов Фракии имелся обычай убивать коня на могиле его всадника и хоронить обоих в общей могиле, чтобы они оставались неразлучными и в ином мире. Здесь, на луковом поле, под непрекращающимся дождём, они предложили мне заполнить могилу Буцефала телами их коней. И их собственными.
— Нет, друзья мои, — был мой ответ. — Но каждую предложенную вами каплю крови я верну вам отлитой из золота. А сейчас я с благодарностью прошу вас вернуться в свои подразделения.
А вот панегирик, который был произнесён мною над могилой Буцефала два дня спустя.
— Когда я впервые увидел этого коня, он был четырёхлетком, едва познакомившимся с удилами. На конской ярмарке в Пелле его демонстрировали среди других великолепных скакунов. Буцефал затмевал всех, как солнце затмевает звёзды, но покупателя на него не было, ибо он яростно лягался, не позволяя никому сесть на него верхом. Мой отец отказался от приобретения, заявив, что этого коня невозможно объездить. Мне в ту пору было тринадцать, и я, как это свойственно мальчишкам, тем паче царского рода, был весьма высокого мнения о своём предназначении. С первого взгляда я понял, что тот, кого признает сей скакун, будет достоин власти над миром. А ещё я понял, что смирить столь высокий дух возможно, только разбив своё сердце. Ни один наставник не дал мне столько, сколько этот конь. Ни одна военная кампания не пополнила мои познания в большей степени, чем общение с этим животным. Тысячи дней и ночей, будучи юношей и став мужчиной, я неустанно трудился, стараясь поднять себя до тех высот, на коих обитала его душа. Он требовал меня всего, но, приняв этот дар, воздал за него сторицей, дав мне гораздо больше. Наша армия стоит здесь благодаря Буцефалу. Это он прорвал строй «священного отряда» при Херонее, чего не смог бы никакой другой конь. При Иссе и Гавгамелах кони «друзей» мчались в атаку, следуя не за мной, а за Буцефалом. Да, он мог быть неистов, да, он мог быть неукротим. Но нельзя подходить к столь высокому духу с обыденными, привычными мерками. Почему Зевс являет Земле чудеса и посылает тех, кто одарён превыше мыслимых возможностей? Не потому ли, почему, по воле Его, комета перечёркивает небеса в своём ужасающем величии? Ему угодно показать, что может существовать нечто несравненно большее, чем дано видеть нам в повседневности.
Заканчивая панегирик, я возгласил:
— На этом месте будет заложен город с именем Буцефалия. И да благословят небеса всех, кто обретёт жилище в его стенах.
Взявшись за лопаты, мы насыпали над могилой моего незабвенного друга земляной курган.
— Друзья мои, многие из вас пытались утешить меня в моём горе, напоминая о долгой жизни, выпавшей Буцефалу, о его любви ко мне, о его смелости и славе, о том даже, что его место среди звёзд. Вы указывали мне на то, что передо мной лежит весь необъятный мир и, обыскав все его уголки, я могу найти для себя любого коня и вырастить из него нового Буцефала. Увы, я в это не верю. Нигде под небесами нет и не может быть ему равного. Он был, но более его нет. Воистину, когда настанет и мой час, надежда на встречу с ним в иной жизни сделает для меня расставание с миром менее горестным.
И тут над равниною прокатился громовой раскат. Небо осветилось всполохами молний. Люди и я вместе с ними застыли, поражённые мощью и величием этого знамения.
— Македоняне и союзники, я знаю, что подверг вас тяжким испытаниям. Требования, предъявлявшиеся мною к вам, непременно сломили бы любого другого и были посильны лишь для вас, с вашей безмерной стойкостью. Вы всегда верили мне, братья, так поверьте же ещё раз. Победа сделала нас прежними! Мы снова обрели себя. Всё остальное не имеет значения. Так идём же вперёд, с верой в своё предназначение. Вперёд, и никакая сила в мире на сможет нас остановить!