«Дорогая Берта!Сесилия Циммерман».
К сожалению, у меня нет оснований писать Вам в более радостном тоне, чем прошлый раз. Все обстоит пока по-прежнему. Муж по-прежнему содержится в ротбергской тюрьме, и в десять дней его одиночного заключения мне не удалось повидать его. Как вы, наверное, уже читали в газетах, он отказался избрать себе защитника. На допросах он отвечает, что если ротбергским властям нравится разыгрывать комедию, то он-то не желает принимать участие в последней.
Вы должны знать, дорогой друг мой, что сила духа у моего мужа непоколебима. Я уже не раз испытала, что принятого им решения нельзя изменить даже в пустяках, касающихся домашнего быта. У Карла будет защитник по назначению, но и ему не добиться от моего мужа ни слова. Таким образом, нашим врагам предоставляется полная свобода донять нас. Вы понимаете, как я беспокоюсь. Я не так стойка и более чувствительна, чем он, и меня приводит в отчаяние запутанность этого дела.
Я ходила к судебному следователю и к министру полиции. Они приняли меня с таким таинственным видом, говорили с такими недомолвками об опасности, угрожающей правам общества, что мне оставалось только уйти назад, не разрешив вопроса, который я хотела поставить им на вид. Этот вопрос гласит: как допустить, что мой муж, вся жизнь которого была одним сплошным гимном Разуму, Правосудию, Добру, совершил бессмысленный, несправедливый поступок? А они только качали головой и говорили о социальной опасности. Тем не менее, из уклончивых фраз министра я поняла, что они смотрят на моего мужа, как на экзальтированного фанатика. Моральные выводы, сделанные Карлом из монистической доктрины, они считают химерами! Наши вечерние собрания в Йене, на которых мы прославляли таинства и красоты природы, в их окраске превращаются в какие-то сеансы спиритизма или анархизма – не знаю, право! Это могло бы показаться вам смешным, если бы настоящий момент не был слишком печальным для веселости…
А сама я не только не сомневаюсь, но и с трудом удерживаюсь от слез. Я думаю о том, что мой муж один в громадной каменной клетке, наверное, вдобавок сырой. Хотя он и пишет мне, что чувствует себя очень хорошо и что эта обстановка располагает к работе и размышлениям, но я знаю, что все это пишется только для моего спокойствия. Разве у него такая постель, к какой он привык? Увы, там никого нет, чтобы следить, не сбросил ли он во сне с себя одеяло, как с ним часто случается, потому что и во сне он остается таким же подвижным, как в состоянии бодрствования. А его еда! Ведь он или совсем забудет поесть, или, задумавшись о великих космических проблемах, будет есть до тех пор, пока не опустошит всего блюда. И мысль о его страданиях лишает меня и сна, и аппетита.
Однако теперь не время разливаться в жалобах, надо действовать. Ваша пропаганда в Йене оказала свое действие, потому что она вызвала протест, подписанный всеми профессорами, и письмо ректора к имперскому канцлеру. Другой лист с выражением протеста циркулирует теперь в Мюнхене благодаря стараниям профессора Макса Фишера. С удовольствием отмечаю еще имя Бенедикта Колера. Это, как вы знаете, – очень ожесточенный противник философских идей моего мужа, и они отчаянно полемизировали между собой. Но вся профессорская корпорация почувствовала себя оскорбленной таким обращением с одним из своих самых блестящих сочленов!
Вы спрашиваете, дорогая Берта, каково здесь, на месте, настроение? Для этого я должна разъяснить Вам, в каких политических условиях мы здесь живем. Территория принца Ротберга населена приблизительно семью тысячами жителей, из которых около двух тысяч живёт в Ротберге, а три тысячи в Линцендорфе, местечке по соседству, где имеются гончарные заводы. Остальные рассыпаны по поселкам и горным селениям. Ротберг, где находится дворец принца, и который, в сущности, живет двором и, приезжими, отличается большой приверженностью к принцу. Линцендорф, как рабочий центр, либерален. Уже на другой день после покушения линцендорфские социал-демократы собрали сходку и отрядили делегацию к принцу, чтобы потребовать освобождения профессора, арестованного без всяких улик. Наоборот, в Ротберге жители криками требовали смерти моему Карлу и даже мне, а хозяин курорта даже прогнал меня из виллы, и я не могла найти себе приют, пока не устроилась в доме чеботаря Финка: это очень честный ремесленник и большой демократ. Дом Финка когда-то принадлежал отцу Карла.
Сегодня, благодаря волнению ученого мира, статьям в органах прогрессивной мысли и, как мне кажется, главным образом благодаря тому, что имперское правительство под предлогом необходимости усилить оплот порядка распорядилось заменить туземный гарнизон ротбержцев прусскими войсками, в настроении ротбержцев наблюдается поворот. Я нигде не встречаю ни единого враждебного слова или жеста, и кроме Грауса у меня нет ни одного непреклонного врага. Но я очень признательна Граусу за его вражду: благодаря тому, что он изгнал меня из своего курорта, я имею возможность жить в доме, где мой Карл проводил свои детские годы!
Так вот, милая Берта, каково положение дел. Оно далеко не блестяще, но меня поддерживает тот взрыв протеста, который объединил всю ученую Германию. Что касается меня, то я не устану протестовать ни словом, ни действием. А сегодня я надеюсь добиться от принца прекращения изолированности мужа: один из наших друзей, премилый молодой француз, состоящий здесь в качестве преподавателя юного наследного принца, ходатайствовал об этой милости через принцессу и надеется получить благоприятный ответ. Сегодня он обедает в замке; о, если бы он мог принести мне оттуда весть о даровании обещанной милости!
Дорогая Берта, я хочу, чтобы Вы и наши друзья поскорее приехали сюда. Вы поддержите меня и поможете выполнить мою задачу. Не откладывайте! Впятером мы составим целую маленькую армию, которая увлечет за собой толпу. Жму руку Альберту, Францу и Мишелю. Посылаю горячую благодарность профессорам, студентам и всем тем, кто принимал участие в агитации за моего мужа. А вас, милая Берта, я от души целую, равно как и Вашу отличную хозяйку, госпожу Рипперт.
Действительно, в тот день, когда было написано это письмо (которое впоследствии было опубликовано в либеральной газете), я и Грета должны были обедать в замке. По установившейся привычке мы отправились с нею днем пешком в горы. Было очень жарко. Когда под вечер мы возвращались в курорт, Грета сказала мне:
– А не находишь ли ты, Волк, что Ротберг стал уже не тем, чем был прежде, после ареста Молоха? Он не делал особого шума, его почти не было видно, и все-таки, начиная со дня Седана, здесь все стало скучнее; все – даже погода!
«Грета права, – думал я, – маленький старенький ученый схвачен в своей лаборатории и брошен в тюрьму. Ничтожное происшествие! И все-таки общественная совесть не чувствует себя спокойной… Да, Ротберг изменился после того, как Молоха посадили под замок. Пангерманисты сбавили тон, социалисты строят невыносимые рожи мучеников, принц нервничает: нет более ротбергских марок и туземного гарнизона, империя, долго игравшая в кошки-мышки с Ротбергом, теперь хочет проглотить его целиком. Майор оправился от последствий взрыва, но стал еще раздражительнее и отвратительнее, чем прежде. Мой ученик стал мрачен и скрытен; я чувствую, что он что-то утаивает от меня, но не могу догадаться, что именно… Грета уже не держит себя с ним так запросто, товарищески, как прежде, но почему это – она не говорит мне. Я чувствую, что она опасается чего-то по отношению ко мне. Она решается на туманные намеки, что я мог бы отказаться от преподавательской деятельности и получить место в промышленном банке при посредстве ее друзей. «А Эльза… О, Эльза не поддается той печали, которая разлилась вокруг после ареста Молоха! Она даже и не думает о Молохе! Она живет в своих грезах. А эти грезы – бегство принцессы через весь мир с учителем…
Вот я и пришел к тому пункту связи, когда женщина подчиняет себе мужчину, и когда мужчина неволей или волей повинуется ей. Весь мой разум протестует против глупости, которую я собираюсь совершить, и все-таки я сделаю эту глупость! Я похищу принцессу… Я буду обладать женщиной, которая не вызывает во мне такого безумного желания, способного примирить всякие противоположности…
В то время, как я думал все это, Грета, смотревшая на меня, сказала (мы как раз дошли до порога нашей виллы):
– Волк, ты думаешь о чем-то неприятном, что ты не можешь сказать мне!
– Ах, оставь меня думать о том, о чем мне угодно! – ответил я, раздосадованный ее проницательностью.
– Хорошо, хорошо, – сказала она, – я не думала, что сделаю неделикатность этим замечанием.
Она дулась на меня все время до обеда, но около половины восьмого вошла ко мне в комнату, одетая в вышитое муслиновое платье, в котором когда-то была на посольском балу. Оскорбленное выражение ее лица плохо мирилось с явным довольством собой.
– Прости, если я мешаю тебе, – сухо сказала она, – но у меня нет горничной, которая сказала бы мне, все ли у меня в порядке.
Я посмотрел на сестру: стыдливое декольте, сформировавшиеся руки, плечи, детские линии которых совсем сглаживались, талия и фигура девочки-женщины – все вместе являло собою невыразимо чарующий, влекущий образ.
«Ах, как дивно прекрасна юность! – подумал я. – В мире имеется счастливый человек, которого я пока еще не знаю. Он придет за этим цветком, вдохнет в себя его аромат, сорвет и унесет с собой. Вот счастье, за которое не жалко отдать жизнь, счастье, которого мне никогда не изведать. Никогда девушка не расцветет в моих объятиях! Цветок, который мне придется нюхать до самой смерти, уже наполовину увял».
– Ну-с? – спросила Грета без всякого нетерпения, медленно поворачиваясь передо мной.
Я встал, слегка охватил талию Греты и, нежно поцеловав ее, сказал:
– Тебе четырнадцать лет, милая сестренка; как же ты можешь думать, что сегодня вечером не будешь настоящей маленькой принцессой?
Она порозовела от удовольствия и, поднявшись на цыпочки, чтобы дотянуться до моего уха, шепнула:
– Ты тоже очень красив в этом жабо и придворном костюме… Видишь ли, мы – простые буржуа, но мы умеем носить костюм лучше, чем все эти марионетки, будь они хотя и из придворных.
Тем не менее, через полчаса Грета должна была сознаться, что сцена, где играли марионетки, не была лишена величия. Анфилада громадных парадных апартаментов, старинная ценная мебель и величественный вид придворных лакеев производили свое впечатление.
Приглашенные стоя ожидали в салоне принцессы, пока позовут к обеду. Принцесса сейчас же взяла за руку мою сестренку и представила ее сначала госпоже Дронтгейм, жене министра полиции, тяжелой особе с квадратным подбородком и жирным бюстом, на котором, словно на дряблой подушке, покоилось колье из больших жемчужин; потом Эльза повела Грету к сестре министра, Фредерике (или более фамильярно – Фрике), хорошенькой миниатюрной брюнетке немного мальчишеского вида, и в заключение – к девице Больберг, декольте которой, будучи по существу более чем скромным, казалось просто неприличным – до такой степени все открытые им прелести самой природой были предназначены храниться в тайне от чужих глаз.
В тот момент, когда я приветствовал принца, он разговаривал около окна с министром и майором. Даже если бы я не слышал доносившихся до меня слов из их разговора вроде «канцлер», «гарнизон», «социализм», по одному выражению их лиц я понял бы, что они говорят о ротбергской политике. Чтобы не смущать их, я пошел отыскивать Макса, но тот, пожав мне руку, отправился занимать Грету. Придворный интендант граф Липавский, жирное лицо которого дергалось от сдержанной веселости, сказал мне вполголоса:
– Дорогой доктор, сегодня из-за вас пришлось перевернуть вверх дном весь этикет! Вы сидите по левую руку от принцессы, это – честь, воздаваемая вашему прекрасному отечеству. Здесь, в Ротберге, мы становимся отчаянными франкофилами… – Он увлек меня в сторону под предлогом желания показать мне грандиозное панно, изображающее битву под Лейпцигом, и продолжал: – Заметили ли вы, в каких растрепанных чувствах находятся наши великие дипломаты? Сегодня вечером от канцлера получена большая шифрованная телеграмма. Я догадался, что нашим властям предписывается подыскать подходящие квартиры для расквартирования прусской пехоты, ну, а наш гарнизон отправляют в Эльзас-Лотарингию. Граф Марбах повержен. Министр полиции провел весь день в догадках, что бы сделал Талейран в подобном случае. Что же касается принца, то он полон антипрусским настроением и готов чувствовать себя, по крайней мере, социалистом. Я просто удивляюсь, что доктор Циммерман еще не выпущен из своей темницы и не принимает участия в сегодняшнем обеде… Однако поспешите предложить руку супруге министра полиции, а если вы по французской манере вздумаете поязыкоблудствовать с нею, то говорите погромче, потому что эта милая дама туговата на ухо.
Обе половинки дверей салона распахнулись, и старик-лакей с видом посланника провозгласил, что кушать подано.
Марбах не мог удержаться от гримасы, когда увидал, что я сажусь рядом (слева) с принцессой. По правую руку ее сидел министр. В виде компенсации майору предоставили место слева от Фрики, фаворитки. Слева от меня сидел граф Липавский. Отпрыск Оттомара Великого восседал справа от министра, который в свою очередь сидел по правую руку от принца. Грету поместили между майором и принцем Максом.
В начале обед отличался зеленой скукой. Метрдотели молчаливо сервировали блюда. Стол, сверкавший серебром и хрусталем в лучах электрических огней, казался совсем маленьким в этом громадном украшенном оленьими рогами зале. В то время как министр объяснял принцессе Эльзе процессуальную сторону уголовного суда над Молохом, придворный интендант говорил мне своим бесцветным голосом:
– Нравится вам, как украшен этот зал? Что касается меня, то, не будь я старым холостяком, эти оленьи рога привели бы меня в отчаяние! Но владетельные принцы Ротберг-Штейнахские всегда отличались любовью к рогам, как декоративному украшению. Они все были рьяными охотниками… и тем, что из этого следует. Можно сказать, что баллада вашего поэта об охоте на оленей написана специально для них:
– Господин интендант, ваша эрудиция ставит в тупик мое невежество, – сказал я, чтобы избежать обсуждения супружеских несчастий принцев Ротберг-Штейнахских.
Интендант был и в самом деле очень образованным человеком, но образованность не шла у него рука об руку с деликатностью: он не щадил меня этими намеками на сущность благоволения ко мне принцессы. Как раз в этот момент я почувствовал, как чья-то массивная нога нежно легла на мою туфлю: это принцесса пожелала немного отвлечься от скучных объяснений министра. Я хотел принять самый беззаботный вид, но тут глаза Греты встретились с моими, и я невольно покраснел, как будто чистый взгляд этого ребенка мог видеть, что делается под столом.
– Чтобы полк прусской пехоты стоял в Ротберге, – возмущался в это время принц, – чтобы пруссаков было здесь больше, чем ротбержцев!.. Никогда! Скорее я отправлюсь в Берлин к самому императору…
– Но их можно бы поместить за городом, – заметил майор.
– Не желаю! – воскликнул принц. – Не желаю, чтобы здесь был военный начальник, имеющий больше власти, чем я. Хотел бы я знать, какой враг нашего дома представил канцлеру все дело этого Циммермана в виде важной анархистской манифестации, компрометирующей безопасность моих владений и требующей военного подкрепления!
Граф Липавский воспользовался тем, что метрдотель наливал нам вина, и сказал:
– Наш дорогой принц забывает, что это сделал он сам в своей телеграмме, оповещавшей о случае на празднике Седана!
Я не поддерживал разговора.
Тогда Липавский, переменив тему, спросил:
– Как вы думаете, виновен ли доктор Циммерман?
– Абсолютно нет! – ответил я, стараясь осторожно высвободить свою ногу от пожатий принцессы.
– И я тоже не верю в его виновность… На мой взгляд, все это – женские штучки. Ведь майор – не только невыносимый фат, а еще страшный бабник вдобавок! Вот какой-нибудь муж и подложил петарду в задок его экипажа и…
Принцесса обернулась ко мне и прервала наш разговор:
– Я получила прошение от госпожи Циммерман, – сказала она. – Профессорша хотела бы навестить мужа в тюрьме. Мне кажется, что ее желание вполне законно. Ну, а потом, – шепотом прибавила она, – этого хотели вы, значит, так должно быть. Довольны ли вы, что сидите слева от меня?
Последняя фраза далеко не обозначала: «Рады ли вы, что сидите рядом со мной». Нет, ее смысл был: «Гордитесь ли вы тем, что вас посадили на почетное место?» И я подумал: «Через месяц мы станем анонимной парочкой, бороздящей Европу вдоль и поперек; неужели и тогда мне будут давать чувствовать всю честь сидеть рядом с моей сообщницей?» – и мое плебейское сердце возмутилось…
Я стал наблюдать за Гретой. Она вела очень оживленный разговор с Максом, и можно было подумать даже, что она журила его. Я заметил, что он что-то порывисто ответил ей, после чего она замолчала и, видимо, надулась.
К концу обеда настроение несколько оживилось. Принц и майор стали разливаться в надменных патриотических речах, говоря о призвании Германии править народами. Вольберг рассказывала о своих предках. Интендант между строк язвил над всем и всеми, тогда как нога Эльзы нежно пожимала мою туфлю. Только супруга министра полиции в молчании занималась уничтожением подаваемых блюд.
У принца Отто создалась привычка уводить после таких обедов приглашенных мужчин в курилку. Так было и в данном случае. Но когда все мы собрались там, принц, лично выбрав для меня сигару (что заставило графа Марбаха побледнеть от зависти и ревности), подошел ко мне и сказал:
– Мне нужно поговорить с вами, господин Дюбер. Пожалуйста, пройдемте в мой кабинет!
Мы тотчас вышли из столовой.
В кабинете принц Отто сказал мне:
– Вы знаете, месье Дюбер, как я уважаю вас. Вы думаете, как француз, я – как немец, это вполне естественно… Я думаю, что вы не имеете причин жаловаться на то, как с вами обращаются здесь? Я всегда приказываю, чтобы в этом отношении соблюдались величайшее внимание и уважение…
– О, в таком случае вашему высочеству повинуются как нельзя лучше! – ответил я.
– Вот я и хочу поговорить с вами, как… как с другом; Все это циммермановское дело становится просто смешным. Министр полиции, который орлиной зоркостью не отличается, не может найти точные улики против доктора. Ничего, кроме предположений! Теперь установлено, что в день празднования Седана Циммерман вышел из дома с гербарием, как и всегда. Он оставил этот гербарий в каретном сарае Фазаньего Павильона по предложению маленького Ганса, молочного брата принца Макса, а затем зашел за ним, после того как его согнали с трибуны. Следовательно, надо предположить, что у него в гербарии было небольшое количество сесилита, как он назвал изобретенное им взрывчатое вещество, и что под влиянием раздражения он сунул петарду в ящик на задке коляски майора. Заметьте, что самую оболочку бомбы не удалось найти! Правда, нашли осколок медной трубки и обрывки листового цинка. Но как раз утром в этот день из таких трубок пробовали действие фейерверочных составов, назначенных для дня Седана… Значит, остается предположить, что Циммерма воспользовался взрывчатым веществом, известным лишь ему одному и способным развить при самом незначительном количестве адскую разрушительную силу. Разве он не говорил сам о часовом стеклышке? Вот на чем обосновывается обвинение. Какого вы мнения об этом?
– Я думаю, ваше высочество, что очень много невинных пострадало от несравненно менее веских улик.
– Так вы думаете, что доктор не виноват? Но пусть же он защищается, животное! Судебный следователь не может вытянуть у него ни слова, от адвоката он тоже отказывается. Мы вынуждены ограничиваться предположениями. А в то же время сатирические журналы Мюнхена и Берлина высмеивают то, что они называют «ротбергской петардой». Видели ли вы последний номер «Симплициссимуса»? Там изображают меня бегущим с обнаженной шашкой за мальчишками, которые забавляются елочными хлопушками! А «Форвертс» уверяет, что все это покушение было организовано мной и министром! Эта фурия-докторша, которая казалась такой безобидной, пока муж был около нее, просто взбесилась, когда мы посадили его в тюрьму. Она наводняет своими писаниями все немецкие газеты, подняла на ноги всю так называемую интеллигенцию: один протест подписывается в Мюнхене, другой в Дрездене, и нет такого писаки по копейке за строку, который не уверял бы, что я – палач и что в Ротберге хуже, чем в России. Берлин пользуется всем этим для того, чтобы отменить все привилегии, которыми Ротберг издавна пользуется. В конце концов, ожидается депутация из Вены, состоящая из учеников доктора Циммермана, забубённых голов и пьяниц, которые только спугнут жильцов Люфткурорта своими манерами и песенками… Ах, проклят тот день, когда этот старый дурак Циммерман ступил на мою территорию! Я оказывал ему всяческое внимание, а он грубо отмахивался от меня. Он поносил империю, а я удовольствовался тем, что приказал согнать его с трибуны… Возможно, что он хотел просто подстроить майору школьническую шутку… Я послушался голоса общественного мнения и приказал арестовать Циммермана: ему очень удобно в тюрьме, потому что это – вовсе не какая-нибудь ужасающая злая яма, как уверяют господа интеллигенты… И из-за него я попал в смешное положение, меня высмеивают, меня оскорбляют! С меня довольно! Все равно, виновен ли Циммерман или нет, но он заплатит мне за все это!
Принц встал и резким движением бросил сигару в камин. Встал и я, думая, как скоро оправдалось предсказание Молоха: идея, которую хотели убить, сама убивает своих врагов.
– Что же вы скажете на все это? – спросил принц, останавливаясь предо мной.
– Ваше высочество, я жду ваших приказаний!
Он пожал плечами.
– Моих приказаний, моих приказаний! Разве я могу давать вам приказания… этого рода, по крайней мере! Я обращаюсь к вам не как к преподавателю моего сына, а как к джентльмену… Жена Циммермана хочет, чтобы допустили ее свидание с мужем? Ну что же, я согласен. Но я ставлю условием, чтобы первоначально вы одни сходили к этому старому безумцу и представили ему в надлежащем свете то затруднительное положение, в которое он ставит меня, отказываясь защищаться. Раз у него имеются доказательства его невиновности, так почему ему не представить их нам? Неужели он воображает, что я хочу судить невиновного?
– Ваше высочество, – ответил я, подумав, – прежде всего, позвольте поблагодарить вас за разрешение друзьям и родным навещать профессора Циммермана. Завтра же я повидаюсь с узником. Разумеется, я навещу его, как друга: мне не к чему вмешиваться в судебное следствие. Но я скажу ему о ваших милостивых намерениях и… все, что он уполномочит меня передать вам из нашего с ним разговора, я сообщу вам.
– Отлично! Отлично! – сказал принц, лицо которого просветлело. – Спасибо вам! Я уверен, что вы извлечете все, что нужно, из этого посещения.
Он протянул мне руку и крепко пожал мою. Я видел, что он взволнован…
«В конце концов, – подумал я, – он – порядочный человек и только притворяется тигром!»
В дверь постучались. Вошел старый лакей и доложил с низким поклоном:
– Ее высочество владетельная принцесса приказали сообщить вашему высочеству, что ее высочество на террасе с прекрасными дамами, и что ее высочество просит господ мужчин присоединиться к прекрасным дамам.
– Хорошо, хорошо! – сказал принц. – Будем галантны! Не надо забывать прекрасный пол… Еще сигарку, месье Дюбер? Нет? Отлично, идем!
Он фамильярно обнял меня за плечи и вышел, таким образом, со мной в курилку, что вызвало явное недовольство министра и майора. Мне показалось, что даже Липавский был несколько недоволен этим, потому что он успел шепнуть мне:
– Черт возьми, да вы в милости! Вы избрали отличный путь! Ведь ваши предки когда-то покорили всю Европу только благодаря тому, что начали с покорения женских сердец!
Терраса, где нас ожидали «прекрасные дамы», представляла собою обширную песчаную площадку, обставленную апельсиновыми деревьями и расположенную около замка. Она возвышалась над отвесным обрывом, который вел к Роте. Туда можно было пройти стеклянной галереей, представлявшей собою одновременно и зимний сад, и биллиардную.
Когда мы вышли на террасу, была уже глубокая тьма; редкие звезды мигали среди неподвижно нависших тяжелых туч. Электрические лампочки, подвязанные к апельсиновым деревьям, бросали яркий свет на садовые кресла, на которых сидели дамы; но свет этих ламп рассеивался уже в двух шагах, поглощаемый жадной тьмой. Наше появление было встречено обычными шуточками насчет страсти мужчин уединяться и невозможности женщинам обойтись без них… Принцесса вскоре отвела меня в сторону.
– Пойдемте сюда, – сказала она, – посмотрим на обрыв: ночью это так страшно! – А когда мы отошли на несколько шагов, она прибавила: – Ведь вы должны знать, что здесь это принято… Все разбегаются по сторонам. Принц подхватил эту язву Фрику и удаляется с нею в парк!
Тоненький силуэт Фрики, сопровождаемой массивным силуэтом принца Отто, уже скрывался в темной мгле, окутывавшей террасу. За столом, где были поставлены напитки и стаканы, остались теперь супруга министра полиции, в полусне занимавшаяся пищеварением, майор с министром, горячо разговаривавшие о чем-то, и успевшие помириться Макс и Грета.
Не заботясь о том, что за нами будут следить, Эльза повела меня в сторону, противоположную той, куда скрылся принц с Фрикой. Здесь было так темно, что мы не видели даже лица друг друга, и я с трудом различал белое платье принцессы и шарф, наброшенный на ее плечи.
Она лихорадочно пожала мою руку и сказала:
– Эта ночь опьяняет меня! В воздухе чувствуется гроза: наверное, она скоро разразится. О, мой друг, я не могу более обходиться без вас! Во время обеда я была так счастлива вашей близостью, но, как только вы удалились вместе с принцем, я больше не могла жить… Вот почему я послала за вами…
– Благодарю! – сказал я, нежно пожимая эту горячую руку.
Говоря по правде, это уединение на глазах всего общества заставляло меня испытывать некоторую досаду. Я видел, что наша интимность не составляет тайны ни для кого; наверное, считают даже, что мы зашли гораздо дальше, чем было на самом деле… Я чувствовал это не только из дерзких намеков Липавского, не только из косых, иронических взглядов слуг и их перешептывания при моем появлении; это подтверждали также крайняя почтительность Грауса и чиновников, все увеличивавшаяся злоба майора, к которой теперь примешивалось презрение и какое-то недоброжелательство, сверкавшее даже во взглядах простых обывателей. Все это приводило меня в нервное, кислое настроение. Да и отношениях Эльзой уже не представляли для меня той прелести, как вначале. Они привели меня теперь к решительному поворотному шагу, и если бы я был очень доволен положением наивного, невинного флирта, подобного встрече в комнатах Комболь в день Седана, то избыток счастья в этой любовной интриге просто угнетал меня.
– Как молчаливы вы, друг мой! – пробормотала Эльза. – Не правда ли, эта темная ширь, разверзнувшаяся перед вами, подавляет вас? Разве вам не кажется, что хорошо было бы промечтать здесь всю ночь, нежно пожимая руку друг другу, но, не говоря ни слова?
– О, да! – ответил я, надеясь, что Эльза отдастся этому желанию помолчать и таким образом избавит и меня от необходимости говорить.
Но женщины – увы! – мало заботятся о последовательности и, признав прелесть молчания, принцесса быстро заговорила:
– Я была так счастлива во время обеда. Вы были около меня, совсем близко, как я и хотела этого, потому что это я приказала Липавскому посадить вас по левую руку от меня. Он очень хитер и нашел оправдание моему желанию в старом линцендорфском обычае, который называют «правом путника». Путник, будь то простой землепашец, имеет право раз в году обедать рядом с принцем. И вот, в то время как слуги торжественно служили нам в этом парадном зале, я думала, что это историческое задание принадлежит мне, что я тоже имею свою часть в славной истории Ротберга… И я была счастлива, что хочу покинуть все это ради вас, пожертвовать все это любви… – Она помолчала, ожидая моего ответа, и потом тихо сказала: – можно подумать, что моя радость чужда вам?
– Простите меня, – ответил я, – не могу же и я в свою очередь не оценить всей величины той жертвы, которую вы предполагаете принести. Я просто колеблюсь принять эту жертву… только и всего!
– Вот как? Значит, вы не любите меня! – сказала Эльза, отталкивая мою руку; но затем тотчас же опять схватила ее, поднесла к своим губам и продолжала: – простите меня и вы, ваши сомнения проистекают из деликатности вашего сердца… Но все эти колебания Вы должны отбросить из любви ко мне. Я собираюсь отказаться ради вас от всего: от семьи, положения, чести, состояния и уважения людей; меня надо вознаградить за это, всецело признав мою власть. Вспомните истории Марии-Елены, матери принца Эрнста. Она полюбила простого безродного офицера, которого ежедневно встречала в парке… Этот офицер отправился на войну. Однажды, соскучившись по нему, Мария-Елена написала ему, что хочет видеть его. Он не стал колебаться, дезертировал, был пойман и расстрелян… Вот это – любовь… Но ведь Гретс фон Биллейн не был легкомысленным французом!
В этот момент из ночной тьмы до нас донесся чистый, довольно приятный голос Фрики, запевшей романс Гейне:
Пение внезапно прервалось и сменилось взрывом смеха.
– Отто целует ее, – сказала принцесса. – Прежде мое сердце больно сжималось, когда около меня происходили такие вещи, а теперь это доставляет мне почти удовольствие: это рассеивает все мои сомнения. Я не могу жить без любви, а любовь принца – не для меня. И вот я уезжаю…
Наступила глубокая тишина. Бесконечная грусть овладела мной. У меня было такое чувство, будто я увязаю все более и более…
«Кончено! – думал я. – Сколько бы я ни отбивался, она сделает то, что хочет. Но почему же это погружает меня в такую меланхолию?»
– Обнимите меня! – шепнула Эльза.
Я повиновался. Разве она – не повелительница мне? А потом у мужчин имеется особая доброта, своего рода сентиментальное сострадание, на которое женщины не способны, раз они перестали любить. Я стал целовать глаза и волосы Эльзы и почувствовал, что моя нежность к ней еще не совсем умерла. Только ее парализовал кошмар принятых решений…
Когда я выпустил Эльзу из объятий, она заговорила задыхающимся, прерывистым тоном:
– Я не перестаю считать дни, остающиеся до моего освобождения. Теперь у нас двенадцатое сентября: через шесть дней, как вы говорили, ваша прелестная сестра уезжает? Это будет, значит, восемнадцатого. На следующий день я поеду в Карлсбад, отправлю под каким-либо предлогом Больберг в другой город, а сама уеду в Никлау, в Галицию, где у меня имеется собственный домик, завещанный мне госпожой Никлау, фрейлиной, воспитывавшей меня в Эрленбурге. Вы возьмете отпуск у принца и отправитесь ко мне. Двадцать третьего мы будем вместе у меня, в моем собственном доме, среди моих собственных людей, австрийских поляков, повинующихся мне, как собаки, и менее, чем через две недели, мы будем всецело принадлежать друг другу!
Ее голос окреп. Теперь она говорила так, как бы отдавая мне приказания.
– А принц? – пробормотал я.
– Письмо, которое я оставлю ему, объяснит ему мое поведение. В виду того, что в Карлсбаде я буду проживать инкогнито, под фамилией графини Гриппштейн, у принца будет достаточно времени, чтобы дать удовлетворительные объяснения по поводу моего отсутствия. Само собой разумеется, я постараюсь всячески облегчить ему развод.
– А Макс? – снова напомнил я.
Эльза вздохнула, но особого волнения не выказала.
– И Максу я тоже оставлю письмо. Я уверена, что он не осудит меня. Да и пострадает ли он от моего отсутствия? Уж и теперь он не принадлежит мне: он в руках принца и майора. К тому же я – далеко не первая женщина, не первая принцесса даже, которая бежит из-под супружеского крова… Чем более я думаю об этом, тем более убеждаюсь, что действую согласно указаниям Божьим. Мной руководят такая энергия, такая сознательность, ясность, которых я никогда не предполагала в себе.
Небо вспыхнуло далекой молнией. Я внутренне полюбовался, как удобно устраиваются женщины, чтобы навязать Господу Богу роль вдохновителя и соучастника в их сентиментальных делишках!
– Итак, – продолжала принцесса, – теперь вы мой! Никлау расположен вдали от населенных пунктов, ближайшим является Ольбиц, имеющий населения всего две тысячи душ. Мы будем всецело и на всю жизнь принадлежать друг другу!
– Совсем близко от нас раздался детский голос, помешавший мне выразить, как восхищает меня такая перспектива. Этот голос тихо спросил:
– Мама, вы здесь?
– Иди, Макс, мы здесь, у конца террасы, – ответила Эльза.
Мальчик бросился к матери и нежно поцеловал ее.
– Я не сделал ни одной ошибки во французском языке за вечер, разговаривая с мадемуазель Дюбер, – сказал он. – Она не могла поймать меня ни на одной ошибке и теперь проиграла пари!
– А где Грета? – спросил я мальчика, нежно ласкавшегося к матери.
– Граф Липавский дает ей урок игры на бильярде.
Мы медленно вернулись втроем в освещенную часть террасы.
– Мама, – сказал Макс, не выпуская руки принцессы, – знаете, мне пришла мысль. Мадемуазель Дюбер следовало бы остаться здесь, чтобы учиться вместе со мной. Тогда она не разлучалась бы более с братом, и я уверен, что ее учение не пострадало бы!
– Так попроси ее! – сказала Эльза.
– О, ради меня она не согласится!.. Но если бы господин доктор согласился… Ну, а вы же знаете, мама, что господин доктор сделает все, что вы захотите!
У стола мы застали Фрику, прическа которой была сильно смята и растрепана; она тянула из соломинки цитронад. Госпожа Дронтгейм спала глубоким сном. Принц, майор и министр сидели несколько в стороне и горячо беседовали о чем-то. В окна зимнего сада можно было видеть Грету, стоявшую около бильярда в позе летящего гения. Она держала в руках кий и пыталась положить по указанию Липавского трудный шар. От напряжения она даже слегка высунула свой розовый язычок.
– До завтра, – сказала мне принцесса, чуть-чуть касаясь моей руки.
Принц, заметив меня, подошел и сказал:
– Так я рассчитываю на вас, господин Дюбер, в том, что было между нами условлено!
Я поклонился, вместе с тем с трудом удерживаясь от смеха при виде того, как министр полиции пользовался тем, что общее внимание было отвлечено, и будил свою жену отчаянными щипками в ее жирную спину. Толстуха проснулась, привскочила и была, видимо, в отчаянии, что сидела в то время, как их высочества стояли.
Я сказал Граусу, чтобы он прислал мне экипаж только в том случае, если погода окончательно испортится. Предупредительный немец прислал нам лучшее ландо, и это оказалось далеко не лишним, так как крупные капли дождя уже начинали падать из тяжелых туч.
Уходя Макс подошел проститься к Грете, кутавшейся как раз в свое манто. Мне показалось, что ее «до свидания» было крайне холодно.
Когда мы уселись в карету, Грета прижалась ко мне, я крепко обхватил ее, и в этой позе мы молча доехали до дома: мы оба чувствовали, что у каждого есть свой секрет. Только подъезжая к вилле, Грета высвободилась из моих объятий и сказала:
– Не правда ли, Волк, ведь ты никогда не бросишь меня?
Из ее глаз брызнули слезы. Я сердечно прижал ее к себе снова.
– Да нет же, милая, обещаю тебе!
– Ведь у меня кроме тебя нет никого на свете!
Надо было выходить из экипажа. Грета высоко подняла ворот манто, чтобы скрыть следы слез от кучера.