Поужинали мы с Гретой в общем зале. Граус, подобно большинству немецких содержателей гостиниц, по вечерам не держал общего стола. От половины седьмого до десяти часов вечера каждый являлся, когда ему угодно есть блюдо по особому заказу. Грета заметила, что каждый член семьи распоряжался своей порцией, не обращая внимания на соседа. Отец ел шницель, мать – яичницу, дочь – холодную ветчину, сын – пирожное; никто не делился друг с другом. Зато я и Грета, со своей стороны, возбуждали любопытство соседей тем, что по-братски делились друг с другом заказанными нами порциями.

Когда я отправлялся на аудиенцию к принцу, Грета сказала мне:

– Я иду спать. Я просто опьянела от воздуха и падаю от сонливости. Когда ты вернешься, обещай пройти через мою комнату и поцеловать меня, даже если я буду спать.

Я обещал.

Когда я выходил за дверь, Грета вдогонку крикнула мне:

– Даже если я буду спать!

От виллы «Эльза» до дворца было около трех четвертей километра, и я прошел их пешком. Ночь была свежей, почти холодной. Подняв взор, я мог созерцать сверкающий экземпляр небесной карты, где звезды были обозначены на темном фоне золотыми пятнами. Прямо передо мной, как раз над замком, сверкали Гиады, воспетые Гомером. Аркур прищуривал свой красноватый глаз из-за вершины леса. И мне пришло в голову: если смотреть с Аркура, то какая разница будет между учителем французского языка и маленьким немецким властителем? И под влиянием этих космических рассуждений я твердым шагом свободного и уверенного в себе человека прошел воротами замка, поднялся в вестибюль и дошел по лестнице до апартаментов принца. Здесь камердинер распахнул передо мною дверь, громко провозгласив:

– Господин доктор Луи Дюбер!

Принц сидел перед письменным столом, заваленным бумагами и книгами. Он писал что-то. Знаком он предложил мне подождать. Я стоял, ожидая, пока принцу заблагорассудится обратить на меня внимание, и вознаграждал себя тем, что с иронией думал о важном значении работы его высочества для европейской политики.

– Пожалуйста, присядьте, господин доктор, – сказал, наконец, мой повелитель в высшей степени милостивым тоном, указывая на кресло рядом со столом.

По-французски он говорил великолепно.

Я уселся. Принц продолжал писать, что давало мне возможность рассматривать его так же отчетливо, как под микроскопом: он сидел совсем близко от меня, и на его лицо падал сильный свет от абажура лампы. Он был жирен, обладал розовой кожей и неопределенным, впадающим в серый тон, цветом белокурых волос. В уголках его глаз около век замечались глубокие морщины, какие обыкновенно бывают у всех близоруких от постоянного прищуривания. Во время писания он тяжело дышал. Губы, очерченные довольно определенно, в достаточной мере породистые, двигались, как будто он произносил те слова, которые писал, и концы лихо закрученных вверх белокурых, сильно нафабренных усов постепенно поднимались и опускались, отбрасывая на щеки движущуюся, немного комичную тень. Я рассматривал его со своеобразной, любопытной симпатией. Я забывал его ранг: это был подобный мне человек, на котором годы оставляли свой отпечаток, как оставляли его и на мне самом, человек с домашним очагом и привязанностями. А я… я собирался украсть у него часть его собственности и покоя!

– Господин доктор, благоволите извинить меня, – сказал принц. – Я кончал телеграмму, которую хочу послать американскому изобретателю Сильверсмису, только что сделавшему существенные улучшения в конструкции автомобиля. Завтра эта телеграмма появится в «Ротбергской Газете».

Я поклонился, но не выказал любопытства ознакомиться раньше всей Европы с этой международной бумагой.

У принца вырвался нетерпеливый жест, затем он резко сказал:

– Сегодня утром, господин доктор, у вас произошло что-то вроде… ссоры, или – вернее – конфликта с графом Марбахом?

– О, ваше высочество, – ответил я, – выражение «конфликт» слишком сильно. Граф приказал его высочеству наследному принцу вернуться в замок в такое время, когда, в силу своих обязанностей, только я один и имел право приказывать что-либо своему ученику.

– Ну да, ну да! Подобные маленькие… разногласия происходят при всех дворах… и я скажу вам с самого начала, что отнюдь не имею против вас никаких претензий за это… Это показывает только, что каждый из вас ревностен в своих обязанностях и ревниво стоит за свои права… Я не могу порицать вас за это и не скрыл этого от графа Люция. – Он продолжал с оттенком смущения: – И я надеюсь также, что ваша сестра не сердится на чересчур резкий выговор, который она получила?.. Граф только исполнил свою обязанность, сделав замечание особе, вошедшей в парк без разрешения, но… я не хотел бы, чтобы эта юная девица обвиняла нас в… недостатке любезности. Пожалуйста, передайте ей вы, который знает нас, что если в Германии и царит железная дисциплина, мы – все-таки еще не варвары!

«Мы – все-таки еще не варвары!» Столько уж раз слышал я в эти десять месяцев подобные фразы, произносимые горожанами, дворянами, самой принцессой!

Принц продолжал:

– Разумеется… эта юная особа будет иметь право свободного входа в парк во все время своего пребывания здесь. И я не вижу ни малейших препятствий к тому, чтобы она разговаривала с наследным принцем: ведь они приблизительно одного возраста, не правда ли? Для Макса это будет отличной практикой французского языка. Что же касается Марбаха, то все уже устроено. Он подойдет к вам с протянутой рукой при первой же встрече, и я хочу… я надеюсь, что вы дружески примете его шаги к примирению!

– Но уверяю вас, ваше высочество, что я абсолютно не питаю дурных чувств к графу! – улыбаясь ответил я.

– Хорошо, хорошо! – сказал принц.

Он кашлянул, провел рукой по волосам, отодвинул лампу, поправил фитиль…

Я догадался, что самая важная часть разговора еще впереди. И действительно, откинувшись на спинку кресла, принц уставился мне прямо в глаза и резко, почти строго, кинул в упор:

– Говорил ли вам что-нибудь профессор Циммерман во время сегодняшнего обеда о недовольстве мною?

– Ваше высочество, – сказал я, – прежде всего, я должен сказать вам, что только случай, лишь случайная встреча моей сестры с госпожой Циммерман была причиной того, что мы очутились за одним столом. Отклонить приглашение, раз все это устроилось без всякой задней мысли, казалось мне невежливостью по отношению к почтенной и милой женщине. Могу прибавить еще, что имя вашего высочества ни разу не было произнесено между нами, и что я не позволил бы в своем присутствии критически относиться к вам. Профессор развивал передо мной свои политические взгляды, научные теории, рассказывал о своей юности…

– Его юность! Его теории! – с иронией сказал принц. – Что за сумасшедший дурак этот Циммерман! – Принц встал и принялся ходить взад и вперед по просторной комнате; встал и я. – Что за дурак! – продолжал принц. – Он мог бы стать главой Ротберга! В моем отце и во мне он обрел бы себе мощных покровителей. Но он предпочел будировать против империи, против германского единства, против подвигов достопамятного года… Ну, конечно, враги немецкого могущества имеют в нем искреннего союзника, и мне вполне понятно, что вы сошлись с ним. Но я не потерплю, чтобы он возобновил здесь прежние попытки… Как! Неужели рост нашего благосостояния и могущества в последнюю треть века не убедили его в мудрости наших отцов? Тридцать пять лет тому назад еще можно было сомневаться, говорить: «Берегитесь! Не рискуйте браться за слишком большие дела!», но теперь, господин Дюбер… Ну же, будем искренни! Разве Германия пострадала от навязанной ей прусской дисциплины? Разве милитаризм помешал развитию нашей промышленности, нашей торговле? Разве он повлиял на прирост населения? Мы по-прежнему являемся самой сильной вооруженной нацией на земле; наш коммерческий флот покрывает моря. Весь мир является данником немецкой промышленности, немецкой торговли, немецкой науки… И вот вам человек, которому Бог даровал выдающийся научный гений и который решает нападать на систему, оправдавшуюся на деле. Во имя уж не знаю, каких бредней социал-утопии он протестует против капральства, деспотизма, империализма Пруссии! Он проповедует интернационализм, разоружение, превращается в какого-то апостола новой религии – монизма, и мечтает утвердить ее вместо официальных церквей… Я смотрел на Циммермана, как на согражданина, который делает всем нам честь, и думал, что годы сделали его умнее. У меня нет оснований скрывать от вас, что я отправил к нему майора, чтобы приветствовать его от моего имени и пригласить в замок. А знаете ли вы, что он на это ответил? Знаете? – Принц вплотную подошел ко мне. – Он ответил, что мои приветствия его очень трогают, что он шлет мне в ответ свои приветствия, но что научные работы запрещают ему отвлекаться… Вот, господин Дюбер, что он ответил владетельному принцу Ротберга! Разве это вежливо? Скажите вы, происходящий из страны, где отличаются особенною вежливостью?

– Ваше высочество, – ответил я, – если действительно мое мнение интересует вас…

– Но, разумеется, оно меня интересует!

– Ну, что же! Мне кажется, что Циммерман – попросту доктринер и упрямец. У него нет дурных чувств ни к покойному принцу, ни к вам, но ему кажется, что его визит ко двору будет истолкован, как отречение от прошлого, как своего рода хождение по Каноссу. Поэтому-то он и предпочел уклониться. Положим, это – поза, если будет угодно вашему высочеству; но разве, в сущности, искренняя убежденность не обязывает к позе?

Принц прошелся несколько раз по комнате, а затем, остановившись по-военному в пол оборота, сказал:

– Так что в глубине души вы смотрите на немецкую политику так же, как и Циммерман? – Я не возражал; принц продолжал: – Ну да, потому что вы – политически, разумеется, – питаете наследственную вражду к Германии. И именно потому-то доктрины Циммермана кажутся мне опасными и вредными, что они встречают одобрение со стороны наших врагов.

– Ваше высочество, этот самый аргумент мне приходилось неоднократно слышать – в обратном смысле, разумеется, – из уст моих соотечественников!

– От этого он не становится менее неопровержимым!

– Не разделяю этого взгляда. Лучшие умы за границей считали в тысяча восемьсот двенадцатом году проекты Наполеона гибельными для Франции. Они были правы, но и те редкие французские патриоты, которые думали так же, тоже были правы!

– Значит, ныне вы даете Германии совет стать сговорчивее и мирнее, принизиться?

– Я – не знатная особа, чтобы мне можно было давать Германии советы. Но, может, именно потому, что я – иностранец, я лучше представляю себе положение Германии среди других европейских государств.

– Но что же можно поставить Германии в вину?

– Те пангерманистские идеи, которые так ясно высказываются немецкими публицистами известного лагеря. Вы хотите навязать, если не всей Европе, то большей ее части, немецкий дух, немецкую инициативу. Вы считаете, что только одна немецкая нация имеет право на расширение, что только немецкая мораль – выше всех моралей, что немецкая сила должна подчинить себе всякие другие силы!

– Вот, вот, браво! – с громким, радостным смехом заметил принц.

– Так вот видите, ваше высочество! – воскликнул я. – Вы согласны с этим! А это может вызвать между Германией и другими народами страшные недоразумения. Лично за себя могу уверить вас, что я скорее предпочту отдаться во власть всяким случайностям судьбы, чем подчиниться немецкой культуре, немецкой морали, немецкой силе. И лучше, чем стать гражданином немецкой Европы, я предпочту перестать быть европейцем вообще!

Уж не перешел ли я границы? На мгновение я подумал это, так как принц внезапно побагровел, и я видел, как бойкие закорючки его усов запрыгали над губами. Но усилием воли он заставил себя успокоиться, хотя от этого у него даже вздулись вены на висках. Ему хотелось доказать мне, жалкому латинянину, духовную силу германца.

Он погасил вспышку гнева методической перестановкой предметов на письменном столе, а затем сказал мне очень тихим, как бы принужденным тоном:

– Повторяю вам, господин Дюбер, что в иностранце, особенно во французе, испытавшем на себе тяжесть немецкого меча, меня не удивляют подобные взгляды. Согласитесь однако, что именно то, что вы говорите, оправдывает недоверие Германии к своим соседям… Но то, что естественно в иностранце, не может быть терпимым в немце. Поэтому общайтесь, сколько вам будет угодно с вашим другом Циммерманом… Но посоветуйте ему быть осторожнее в словах и в действиях. Когда исповедуешь подобные взгляды, небезопасно возиться со взрывчатыми веществами. – Он сам улыбнулся последним словам и продолжал, окончательно овладев собой: – Вы, конечно, понимаете, что я просто шучу. Я не принимаю Циммермана за анархиста. По-моему, его идеи несравненно опаснее его взрывчатых веществ. Так пусть же он воздержится от каких-либо манифестаций во время своего пребывания в Ротберге, и я освобождаю его от какой-либо симпатии, даже от какой-либо вежливости по отношению к моей особе. Вы это скажете ему, не правда ли?

Я поклонился.

– Я рассчитываю на это, – продолжал он, – и поэтому не вижу ничего неудобного в ваших дружеских сношениях с ним. До свидания, господин Дюбер, возвращаю вам вашу свободу. Будьте добры передать мои сожаления и извинения вашей сестре за утренний инцидент.

Возвращаясь к себе, я думал о словах принца и о страстных речах Молоха за обедом и говорил себе:

«Что значит маленький немецкий принц, надувшийся от собственного великолепия, что значит даже какой-нибудь император с лихо закрученными усами и замашками феодалов против союза природы, искусства и любви? Молох прав. Германия капралов – ложная, преходящая Германия. Настоящая Германия, вечная Германия – это Германия Канта и Шопенгауэра; это Германия Шарлотты и Вертера, Германия «Интермеццо». Пусть погибнет Германия капралов – и все народы мира склонятся перед этой привилегированной родиной мысли и гармонии!»