Приходилось ли вам испытывать иногда по утрам в привычный час пробуждения такое чувство, что хотя вы и спали достаточно, чтобы удовлетворить организм, но вам все же хотелось бы не отрываться от объятий сна, а наоборот – зарыться в них, чтобы избежать смутных беспокойств нарождающегося дня, начинающейся жизни?

В эту ночь я отлично проспал целых семь часов в маленькой тюрингской кровати. Уже давно сквозь полусонное оцепенение до меня доносились голоса с террас соседних вилл, шум шагов на лестнице, взвизгивания играющих на улице ребятишек. И вдруг я почувствовал, как свежие губки Греты, ласково касаясь моих волос, укоризненно сказали:

– Лентяй! Восемь часов, а он все еще в кровати! Это из-за праздника? И тебе не стыдно?.. А я сейчас позавтракаю на скорую руку с госпожой Молох и пойду с ней посмотреть на приготовления.

С протестующим ворчаньем я отвернулся к стене. Слова Греты «праздник», «приготовления» только увеличили обаяние сна. Я зарылся в подушки, но тут же вскочил, окончательно разбуженный. Со стороны замка прогремел пушечный выстрел, и ему ответили радостные крики, послышавшиеся со всех сторон. Я осмотрелся по сторонам. Комнату победоносно заливало солнце. Тень от флага, повешенного на террасе и колебавшегося в утреннем ветерке, дрожала на стене. И я сейчас же понял, почему мне так не хотелось просыпаться, несмотря на очаровательную ясность утра, несмотря на радостное оживление улицы, несмотря на зов Греты и обещание встретиться в Фазаньем павильоне с принцессой.

Это было второе сентября, день Седана. Если в замке стреляют из пушек, если мальчишки Ротберга разоделись в праздничные платья, несмотря на обыкновенную среду, если голубой флаг Ротберг-Штейнаха развевается около балкона, если, наконец, сегодня днем в присутствии всего двора и народа при звуках фанфар и приветственных речей в Тиргартене будет снято покрывало со статуи Бисмарка, то все это потому, что тридцать лет тому назад в такой же солнечный день, как сегодня, пало семнадцать тысяч французов, а остальные сто семнадцать тысяч предпочли сдаться, чем бесцельно погибнуть; благодаря чему Вильгельму I достались знамена, орлы, оружие армии вплоть до шпаги французского императора.

В этот день во всей Германской империи большой праздник. Даже школьники знают, что в этот день Германия воскресла из пепла. Старая Германия уступила ей свое место, и перед изумленным миром молодая восстала с поднятым мечом в руках.

Это – день Седана.

Как печально было у меня на сердце! И, занимаясь своим туалетом, я пытался проанализировать причину этой печали.

«Разве я виноват, что маршал Мак-Магон не досмотрел флангового движения Фридриха-Карла? Что он неосторожно прижался к железной дороге? Что он отодвинулся к Седану, отвратительно выбранному месту? Что 31-го августа, в тот момент, когда враг начал окружать его, он отдал строгий приказ по армии, назначая на «следующий день» отдых всей армии? А на «следующий день» была битва при Седане, далеко оставившая позади себя Павию и Ватерлоо.

Виноват ли я, что в семь часов вечера генерал Вимфен неосторожно лишил командования Дюкро, который по крайней мере спасал остатки армии? Виноват ли я, что в этот день слепой случай поражал все, в чем были судьбы Франции? И виноват ли я, что со средины августа император Наполеон III истекал кровью?

Я родился на свет в тот момент, когда все это было уже в прошлом. Самое сильное ретроспективное горе не может изменить тут что-либо. Неужели моя душа будет носить траур в годовщины Азинкура, Трафальгара? Оденется ли она в праздничные одежды в годовщины Бувина, Пай, Аустерлица? Жизнь превратится в кошмар, если прошлое будет на все набрасывать свою тень. Я ответственен только за самого себя. Так отступите же назад вы, призраки истории! Пусть мертвые хоронят своих мертвых!»

Среди подобных рассуждений я занимался своим туалетом; но вдруг моя рука дрогнула и галстучная булавка уколола мне грудь: со стороны замка послышался второй пушечный выстрел.

Сегодня второе сентября, день Седана! Как бы ни восставал против этого мой ум, а воля победителя заставляет меня отделять эту дату от прочих. Пушки победителя, его знамена, парад ветеранов, даже радостные возгласы ребятишек заставляют меня верить в реальность моего личного поражения, но не в качестве исторического воспоминания, а как жестокий закон настоящего. Забыть? Но как могу я забыть! Ведь победитель ежегодно кричит мне: «В этот день я нанес тебе чувствительный удар, я поверг тебя ниц». И в этом крике я слышу: «Я поверг тебя ниц, и ты с тех пор не встал на ноги, да я и не потерплю, чтобы ты встал!»

Однако довольно рассуждений! Раз этот устарелый клич неприятеля напоминает мне, что я – враг, я буду врагом. И я не подумаю оставаться дома, чтобы не стали говорить: «Этот француз не решается даже показаться на улице!»

Я открыл окно. Замковые часы отбивали половину девятого. Боже! Какой долгий день предстоит мне!

Я мысленно перебирал программу дня. В четверть одиннадцатого у меня свидание с принцессой в Фазаньем павильоне Тиргартена. Прогулка продлится до полуденного обеда. Открытие статуи Бисмарка состоится в три часа. Принц позаботился с надменной улыбкой сообщить мне, что не рассчитывает на мое присутствие на этом торжестве. Я же с иронией, которая всегда раздражает его, ответил, что, наоборот, непременно буду присутствовать, так как надо же быть в курсе неприятельских намерений! Но мы с принцессой решили, что я буду смотреть на парад из Фазаньего павильона. А вечером после ужина я уйду к себе в комнату, отказавшись от лицезрения иллюминации и фейерверка.

В течение этого долгого дня предстоит только один единственный забавный эпизод, о котором мне напоминает красная рукописная афиша, приклеенная к противоположной стене и извещающая, что после церемонии профессор Циммерман из Йены прочтет в кафе Руммера доклад на тему «День Седана и эльзас-лотарингский вопрос». Бедный Молох! Едва ли у него найдутся слушатели! Может быть, из Лицендорфа прибудет подкрепление тем пятерым социал-демократам, которые имеются в Ротберге? Только дадут ли ему еще говорить! И так уж ротбержцы пожимают плечами при виде афиши.

Вдруг я увидел, что к стене подошел полевой сторож, исполнявший также полицейские функции. В руках у него было ведерко с клеем, с кистью и несколько длинных полосок разноцветной бумаги. Он остановился около красной афиши, на которой вскоре оказалась приклеенной желтая полоска. Когда сторож ушел, я мог прочесть напечатанные крупными буквами слова: «Запрещено властями!»

«Бедный Молох! – думал я, направляясь в Фазаний павильон. – В самом деле, он уж слишком наивен для ученого философа. Неужели же он воображал, что принц допустит в такой день конференцию об упразднении празднования дня Седана и нейтрализации Эльзаса и Лотарингии? Бедный Молох!»

В этих думах я дошел до прелестного местечка, где, на полпути к Фазаньему павильону, в боскете цветущих олеандров, находилась так называемая «Скамья философа». Я был разгорячен ходьбой, и мне захотелось присесть отдохнуть. Так я и сделал и закрыл глаза, вдыхая сладкий, опьяняющий запах цветущих растений. И вдруг я увидел на скамейке рядом с собой самого принца-философа в туфлях с серебряными пряжками, красных чулках, панталонах и камзоле цвета винных дрожжей, в плюшевом жилете огненно-желтого цвета, в высоком воротничке, в маленьком паричке; в пальцах у него были желтая тросточка с рукояткой в виде золотого яблока и саксонская табакерка. Его треуголка лежала на скамье, разделяя нас. Принц отнюдь не казался удивленным моим соседством. Он фамильярно заговорил со мной, как бы отвечая на мои собственные мысли.

– Мой юный друг, – сказал он, – должен согласиться, что вести интрижку с моей внучатой снохой очень приятно и развлекает вас в вашем изгнании. Я не буду читать вам нравоучений. В области отношений полов я отличаюсь крайней терпимостью. К тому же я ничего не имею против того, чтобы этот солдафон Отто оказался… – тут принц отчетливо выговорил самое что ни на есть французское слово. – Но мой опыт заставляет меня предупредить вашу юность против последствий этой интриги. Моя внучатая сноха очень романтична: ввиду того, что в ее характере заложен старый фундамент немецкой честности, и ее отталкивает мысль изменить мужу под его же крышей и на его территории, она начала подумывать о бегстве… Вы улыбаетесь? Вашему самолюбию, юный двадцатишестилетний француз, льстит проект бегства через весь мир с влюбленной в вас принцессой? Но подумали ли вы о положении бедного учителя, похищающего принцессу, а вместе с нею ее драгоценности и капиталы?

– Ваше высочество, – ответил я, – если принцесса действительно хочет быть похищенной, ей остается только оставить в Ротберге свои драгоценности и капиталы. Я отважен и силен. Меня не затруднит прокормить жену!

Принц, собиравшийся сделать изрядную понюшку, так расхохотался, что табак рассыпался по жилету.

– Мой юный друг, – сказал он, – вы не можете серьезно думать, что принцесса Эльза удовольствуется жизнью разоренного буржуа, который может доставить ей пищу и одну прислугу!

– Но разве она не любит меня?

– Хе!

– Во всяком случае она держит себя так, как если бы она любила меня… На каждом шагу нежные записки, свиданья, беглые объятия… О! Пока еще ничего решительного.

– Знаю, знаю, – заметил принц.

– Должен сознаться вам, ваше высочество, что все это, тронувшее вначале лишь мое тщеславие, ныне глубоко тронуло мое сердце. И теперь, в те дни, когда не бывает торжеств по поводу взятия Седана и когда ваш внук Отто ее раздражает меня чересчур рассуждениями о Германии, я, благодаря Эльзе, даже чувствую нечто, похожее на счастье!

Принц потряс париком и воскликнул:

– О, молодой человек, молодой человек! У вас дело обстоит совсем плохо! Вы готовы забыть, что принцесса и учитель не могут долго любить друг друга, в особенности, если эта принцесса – немка, а учитель – француз. Я был утонченнее и могущественнее вас и пытался осуществить нечто несравненно менее трудное: держать здесь француженку-возлюбленную. В продолжение трех лет ваша соотечественница, мадемуазель Комболь, честно старалась любить меня, и я делал для этого все, что мог… Заметьте, что физически мы взаимно нравились друг другу и что я был настолько француз культурой и нравами, насколько может быть французом человек, родившийся среди этих угрюмых гор. Все шло хорошо, пока чувственный бред держал нас в цепях иллюзии. Но после шести месяцев, проведенных здесь вместе, на свет Божий всплыла разность наших натур. Все раздражало нас друг в друге. Из-за самых ничтожных причин у нас происходили ужасающие ссоры. Местожительством для своей возлюбленной я назначил Фазаний павильон вместе со всем этим парком, а ее мучило желание во что бы то ни стало жить в замке. Напрасно я доказывал ей, что с незапамятных времен у моих предков установился обычай чтить это здание, и что обитатели Штейнаха и Ротберга соединятся, чтобы жестоко проучить меня, если я осмелюсь обесчестить замок любовными интригами. Она ничего не хотела слышать и продолжала твердить: «Мой милый Роберт! – Так она переделала на французский лад имя Ротберг», – или я буду спать под пологом императора Гюнтера, или вернусь обратно в Шайлье». И хотя эта девчонка была вовсе не глупа, я не мог заставить ее понять, что кровать немецкого императора не для развратной француженки, будь она хоть и из Шайлье!.. Со своей стороны, она упрекала меня в грубости, которая заключалась в том, что в кульминационные моменты ссор я начинал бранить ее на своем родном языке. «Ругай меня, как хочешь, по-французски, – говорила она в таких случаях, – я могу понять взрывы страсти у мужчин! Но что это за манера бормотать что-то по-собачьему? Этого я не переношу!» Все это кончилось так, как вы можете себе представить. Комболь добилась наконец того, что вывела меня, несмотря на все мое миролюбие, из себя. Она издевалась надо мной, я стал отвечать ей на это ударами. Когда Комболь надоело это, она нашла возможным сбежать с одним из моих псарей. Они укрылись в Баварии, где чудака скоро повесили, а Комболь поступила на содержание к какому-то финансисту. Что же касается меня, то я написал по поводу этой измены французские стихи, но здравое рассуждение подсказало мне, что так все равно должно было случиться, и что наследственный немецкий принц не может прочно сойтись с потаскушкой из Шайлье, так как между ними неизбежно возникнут трения, которых могло бы и не быть, если бы эта потаскушка родилась в Рудольфштате, или я – в Версале.

– Ваше высочество, – немного обиженно ответил я, – не находите ли вы, что не совсем одно и то же расстояние отделяет учителя от принцессы и принца от потаскушки?

– Вы плохо поняли меня: я имел в виду разницу не рангов, а рас!

– Допустим, ваше высочество… Но еще одно замечание: ведь вы и Комболь чувствовали друг к другу исключительно физическое влечение, ну а принцесса действительно любит меня!

– Гм… – буркнул принц. – А вы?

– Я, ваше высочество?.. Но я тоже люблю ее!

В ответ на это у принца в камзоле цвета винных дрожжей вырвался такой взрыв хохота, что, забыв про всякие социальные перегородки, я размахнулся и хотел ударить его по лицу. Но в это время меня сзади охватили две голые ручки, которые закрыли мне глаза. Я стал вырываться, и это стряхнуло последние остатки сна, охватившего меня на скамье под олеандрами. Когда я вырвался из обхвативших меня ручек и обернулся, я увидел Грету, которая громко хохотала, тогда как принц Макс в нескольких шагах от нее с веселой улыбкой смотрел на меня.

– Вот это мило, – крикнула Грета, – это мило, мой докторальный брат! Не успел соскочить с постели, как засыпает на первой попавшейся скамейке! А мы с наследным уже успели подзаняться часок литературой!

Макс подошел, чтобы пожать мне руку. Неуважительность к венценосному другу перешла все границы: она звала его просто «наследным». Разумеется, так она называла его только с глазу на глаз или при мне. Макс не протестовал: я не видал в нем даже и проблесков грубых вспышек бешенства, этого наследия отцов. Видно было, что Макс был всецело пленен Гретой. Я понимал, что в мечтательности его четырнадцатилетней весны Грета должна была казаться ему первым очаровательным воплощением женщины.

– Знаете ли, господин доктор, – сказал он мне, – а ведь и мне самому не раз случалось засыпать на этой скамье! Мне кажется, что это – результат опьяняющего аромата олеандров. И каждый раз мне снился мой предок, принц Эрнст… Простите, что мы разбудили вас… Но мама уже в Фазаньем павильоне и ждет вас!

Мы отправились вместе по широкой, посыпанной песком дорожке. Макс нежно опирался на мою левую руку. Грета держала меня за правую.

– Принц Макс, – сказала Грета, – расскажите брату, что я начинаю недурно произносить «ша».

– Да… Это так мило, когда вы говорите… мило и нежно, словно детский лепет. Ну, а я, разве я не делаю успехов во французском языке?

– Вы говорите теперь не так плохо, как прежде. Это благодаря мне!

– А не господину доктору?

– Нет, только благодари мне одной. Брат слишком церемонится с вами! А знаешь, Волк, – обратилась ко мне Грета, меняя тему, – там, в Фазаньем павильоне, целая куча знамен и выстроена эстрада, обитая красным бархатом с золотом. Статуя, закрытая коленкоровым покрывалом, похожа на сахарную голову. Все это ужасно уродливо. Не правда ли, наследный?

Макс скорчил гримаску: критическое отношение Греты к изяществу вкуса и роскоши замка огорчало его. Он ограничился уклончивым ответом:

– Местность там очень красива. Прелестные деревья и домик такой славненький… Батюшки, всадник!

Мы насторожились. Действительно, стук копыт и позвякивание амуниции давали знать о приближении верхового. На первом перекрестке мы увидели графа Марбаха. Макс сейчас же выпустил мою руку и зашагал военным шагом. Его лицо приняло выражение недоверчивой скрытности, которое я встретил у него по прибытии в замок. Граф Марбах остановил в десяти шагах от нас лошадь и крикнул:

– Ваше высочество!

Макс походным шагом подошел к графу, не отпуская ладони рук от каскетки.

– Соблаговолите, ваше высочество, принять командование отрядом, который назначен сегодня для воинских почестей памятнику! – сказал граф. – Это – воля его высочества!

Макс не шелохнулся, только мускулы щек у него слегка запрыгали. Майор кивком головы отпустил его. Проезжая мимо меня с Гретой, Марбах с аффектированной сердечностью поклонился нам.

Вернувшись ко мне, Макс сначала помолчал немного, а потом сказал:

– Он знает, что я не хотел командовать на этом параде, и отец позволил мне оставаться обыкновенным зрителем на эстраде… Но Марбах хочет досадить мне и вам, потому что сегодня день Седана. Когда я буду владетельным принцем, в Ротберге не будет дня Седана. Ну, а его, Марбаха… Если только можно будет, я брошу его в тюрьму и уморю там медленной смертью!

Глаза Макса блеснули при этом таким диким огнем, что я невольно подумал:

«Мой послушный, кроткий ученик все же происходит по прямой линии от Гюнтера!»

Мы дошли до Фазаньего павильона. Со времени самой Комболь, должно быть, ни единый фазан не обитал в фазаннике, и сторож его прозаически воспитывал там домашнюю птицу для нужд стола принца. Но само место было действительно прелестным, и Грета была права: просто жалко было видеть этот очаровательный уголок обезображенным флагами кричащих цветов, красной эстрадой, коленкоровым чехлом памятника и временными ларьками, сооруженными на этот случай Граусом. Сам павильон был декорирован лавровыми деревьями, окаймлявшими окна зеленой стеной.

В одном из этих окон я увидел что-то белое. Мое сердце нежно затрепетало.

«Принц-философ ровно ничего не понимает в этом, – подумал я. – Я люблю… любим… как это хорошо!» Оставив обоих детей гоняться друг за другом по аллеям, я ускорил шаги по направлению к дому. Из круглого вестибюля узенькая винтовая лестница вела наверх, где, опираясь на балюстраду, меня ждала принцесса.

Как только я поднялся наверх, Эльза утащила меня в ближайший полутемный коридор и там наши уста лихорадочно приникли друг к другу. Но тут же нечто вроде протеста социального инстинкта побудило нас изменить интимность нашей встречи. Разойдясь в разные стороны, мы стали обмениваться ненужными, искусственными фразами, от которых, однако, все же дрожали наши голоса.

– Если хотите, пойдемте осмотрим театр, – пролепетала Эльза, отодвигаясь от меня. – Наверное, вы не видали его? Ведь этот домик так редко отпирают.

– Очень благодарен вам, – отозвался я. – Говорят, что здесь очень интересно.

Казалось бы, что естественным результатом этого обмена мнениями было направиться к театру, но мы снова укрылись в одном из темных уголков, и только отзвуки голосов Макса и Греты, игравших около домика, привели нас к сознанию действительности.

– Пойдемте, – сказала принцесса, – вот сюда!..

Она направилась по узенькому коридору, шедшему вдоль линии фасада. Я шел следом за нею, любуясь ее парижским светлым платьем и шляпой-бержеркой.

«Я отлично чувствую, – думал я, – что ради этого светлого платья и бержерки мне предстоит пуститься на окончательно сумасшедший шаг. Но, обожаемая принцесса, как красноречивы ваши губки, когда вы не пользуетесь ими для разговора!»

И я поторопился добраться до сцены, так как надеялся, что там не будет недостатка в темных уголках.

Я не ошибся: на миниатюрной сцене нашлись два отличных темных уголка. Когда каждый из них был добросовестно использован, мы осмотрели уборные артистов, театральный зал и направились по противоположному коридору в апартаменты Комболь. Там было очень светло, да и вообще комнаты Комболь были очаровательны тем духом эпохи, которым они были проникнуты.

Особенно уютным был будуар артистки. Там было много кушеток и канапе, стены были усеяны зеркалами, а на камине серого мрамора высился прелестный портрет Комболь. У артистки были круглое розовое личико, маленькие карие глаза, великолепные темные волосы и пышная фигура; Я с чувством симпатии смотрел на свою соотечественницу, которая, как и я, вкусила в этой ссылке любовь. Вдруг я заметил около камина хлыст с рукояткой в виде золотого, усеянного гирляндами яблока.

– Это – хлыст принца Эрнста, – пояснила мне принцесса. – Что ему было нужно здесь? Просто понять не могу! А вот отсюда, с этой кушетки, – продолжала она, показывая мне на кушетку, стоявшую у окна, – отсюда вы можете наблюдать за церемонией!

Я так был тронут наивностью, сказавшейся в первой половине фразы принцессы, что почувствовал непреодолимое желание сказать ей что-либо приятное.

– Милая принцесса, – произнес я, – благоволите принять нижеследующее признание от вашего верноподданного: еще никогда вы не казались ему такой хорошенькой, как сегодня! И пусть официальная часть предстоящей церемонии тяготит меня – мне достаточно будет только взглянуть на вас, чтобы забыть обо всем!

Она покраснела, словно девочка, которая выслушивает первый комплимент в жизни. Напрасно пытаясь найти слова ответа, она сказала, в конце концов:

– Пойдемте, посмотрим платья артистки!

В большой невысокой комнате, заключавшей в себе гардероб артистки, было душно и темно. Странный аромат выдохшихся духов смешивался с острым запахом, который непременно оставляет после себя обитавший в помещении человек. Я открыл окно, поднял шторы. В это время Эльза принялась раскрывать шкафы, вделанные в стену. И чего-чего только здесь не было! Должно быть, собираясь бежать с псарем, Комболь немало жалела, что не может взять с собой все свои туалеты!

– Вы только посмотрите, – сказала мне Эльза, брезгливо доставая с крючка один из развешанных там корсажей, – посмотрите на грубый этамин, который в те времена употребляли на подкладку… Должно быть, кожа женщин того времени особой чувствительностью не отличалась!

Я ничего не ответил на это: не без волнения я вызывал пред собой образ пикантной француженки, выбиравшей здесь свой наряд, а потом протягивавшей губки своему венценосному возлюбленному.

Эльза повесила корсаж на место и обернулась ко мне. И солнце, забравшееся в этот момент в комнату, было свидетелем такого бурного поцелуя, от которого бержерка принцессы съехала назад, сбивая на сторону всю белокурую прическу.

– Ведь вы же любите меня, не правда ли, вы любите меня? – лихорадочно лепетала Эльза.

– Да, я люблю вас! – ответил я, и это было в первый раз, что я с такой полной искренностью адресовал ей эти слова.

Пламенными, неловкими руками я пытался поправить сбитую мною прическу принцессы. Но Эльзу внезапно объял приступ стыдливости.

– Идите к окну и дайте мне поправить прическу! – сказала она.

Я повиновался и подошел к окну, облокотившись на подоконник. Я залюбовался роскошью развернувшегося предо мной вида, обвеянного этим дивным осенним утром. Вдруг в воздухе показался клубок дыма, почти следом за ним прогремел выстрел. И в голове у меня промелькнул евангельский стих: «Прежде чем петух пропоет в третий раз…»

Да, я – не более, как легкомысленный француз! Еще недавно я чувствовал, как во мне шевелится национальное чувство, а теперь, стоило женщине, одетой в нарядный белый костюм, подставить мне свои губы для поцелуя, и я уже все забыл… А вот они не забывают: даже в этой далекой Тюрингии с каждого холма ворчат пушки…

Принцесса прервала мои размышления, коснувшись рукой моего плеча. И, когда я обернулся к ней, она сразу отгадала мои чувства и их причину.

– Вот вы и снова смотрите на меня врагом! – пробормотала она. – И все это из-за того, что сегодня – день Седана! Ни вы, ни я еще не были в живых, когда произошло это сражение, и все-таки вы чувствуете ко мне вражду из-за этого даже в такой момент, когда уверяете меня в своей любви… Неправда, вы не любите меня!

– Но, право же, я люблю вас…

– Нет, вы не любите меня! – воскликнула Эльза с таким жаром, который еще более оживил ее щеки и глаза и сделал ее еще более хорошенькой. – Если бы вы любили меня, то забыли бы о существовании своего отечества. Когда я еще совсем молоденькой девушкой последовала сюда за принцем Отто, я заставила себя забыть Эрленбург, и, если бы между обоими государствами когда-либо возгорелась война, я стояла бы за Ротберг против Эрленбурга!

Я не знал, что ответить ей на это, да и сама она не ждала от меня ответа.

Мы спустились по винтовой лестнице, и вышли на площадь перед павильоном.

– Где же ваша сестра и принц? – спросила Эльза. – Я их нигде не вижу!

Действительно, они исчезли. Я спросил одного из приказчиков Грауса, расставлявшего бутылки в ларьках.

– Его высочество наследный принц и барышня только что направились вот туда, куда вскоре доставят придворные экипажи, – ответил приказчик, показывая рукой на службы. – Они должны быть там вместе с Гансом, молочным братом принца, который привез меня сюда.

Как раз в этот момент мы увидели все трио, выходящим из каретных сараев. Макс фамильярно держал Ганса за плечо и, как казалось, давал ему какие-то приказания; тот выслушивал их не без замешательства. Грета шла немного в стороне от них, и первая увидала нас. Макс отпустил Ганса и проводил Грету к нам. Весь его вид говорил о каком-то злорадном торжестве.

Принцесса нежно расцеловала Грету. Я спросил принца:

– Что вам нужно было в службах вместе с Гансом?

Не поднимая на меня взора, Макс ответил:

– Ганс показывал мне, как приспособили сараи для того, чтобы они в случае дурной погоды могли укрыть все экипажи сегодня… Это очень сложно…

– Принцесса, – сказал я, – подъезжает ваша коляска, чтобы отвезти вас в замок!

– Не хотите ли, я подвезу вас до вашей виллы? – сказала Эльза, бросая на меня полуприказывающий, полуумоляющий взор. – Рассчитывая на это, я приказала запрячь коляску вместо виктории; нам вчетвером будет вполне удобно…

– Благодарю вас, ваше высочество, – ответил я, – но мы с Гретой пройдем пешком кратчайшим путем.

Эльза поспешно взяла Макса за руку и ушла, не сказав мне ни слова.

Когда мы остались одни, Грета сказала мне:

– Что тебе сделала принцесса, Волк? Почему ты не захотел, чтобы мы вернулись домой в ее экипаже?

– Послушай! – сказал я, останавливая сестру за руку. Отовсюду слышались радостные клики и звуки труб; пушки то и дело громыхали с разных сторон. – Прислушайся ко всему этому, – продолжал я. – Ты родилась четырнадцать лет тому назад, а потому слыхала о борьбе Франции с Германией, как о факте исключительно исторического значения, похожем на Семилетнюю войну или наполеоновские походы. Я старше тебя, но и я слышал обо всем этом тоже только на уроках истории. Я никогда не видал, чтобы прусская каска с надменным видом омрачала своей тенью землю нашей родины, поэтому у меня на сердце не было дурного чувства к былым победителям. Наше поколение наклонно к мирному всепрощению… Но прислушайся – и ты увидишь, что они, победители, не хотят дать нам забыть прошлое. Каждый год Германия с шумом и треском справляет годовщину нашего разгрома, и юные немцы, родившиеся так же, как и мы, после Седана, хотят иметь свою долю в былой славе, хотят дать нам почувствовать нашу долю былого унижения. Грета, ты – девочка четырнадцати лет, тебе все это совершенно безразлично… Но ведь когда-нибудь ты выйдешь замуж, у тебя будут дети! Так прислушивайся же к этим торжествующим крикам, к этим пушечным выстрелам, звукам труб… Пусть со дня Седана прошло много лет: даже и вернувшись на родину, мы не можем теперь забыть его, раз знаем, что во всей Германии, не исключая самых глухих уголков ее, этот день является большим праздником! Ну, а теперь пойдем завтракать!