Эту ночь бедная Шоншетта провела в лазарете. Проснувшись на следующее утро после отъезда Луизы, она почувствовала такую тяжесть в голове, точно та была налита свинцом; руки у нее горели, а ноги были холодны как лед. Шоншетта попробовала встать, но едва лишь спустила ноги с кровати, как упала без сознания. Ее отнесли в лазарет. Доктор предположил было скарлатину, но ошибся: уже на следующий день у девочки не было ни жара, ни бреда; однако она не поправлялась, чувствуя все время страшную усталость, чередовавшуюся с сильным нервным возбуждением.
Следующие ночи Шоншетта совершенно не спала. Какие это были бесконечные ночи. Днем ее навещали маленькие подруги, время от времени к ней заглядывали сестры. Но около семи часов, после ужина, к которому она почти не прикасалась, лазарет погружался в мертвое молчание. Ставни закрывались, и в комнате разливался мягкий свет лампадки. В половине восьмого из часовни до слуха Шоншетты долетал неясный шепот общей вечерней молитвы тех из выздоравливающих, которым разрешено было вставать; потом снова наступала тишина. В восемь часов в маленькой комнате на три кровати, где лежала Шоншетта, появлялась старшая из лазаретных сестер, делавшая свой вечерний обход. Шоншетта, которую с наступлением сумерек охватывало страстное желание плакать, закрывала глаза, притворяясь спящей. Сестра подходила к постели, окидывала внимательным взором лежавшую перед ней бледную девочку с черными ресницами, оттенявшими опущенные веки, и с черными локонами, выбивавшимися из-под ночного чепчика, и удалялась неслышной походкой монахини. Затем наступали однообразные, медленно тянувшиеся часы ночи, не приносившие Шоншетте ни малейшего намека на сон. Иногда, закрыв глаза, она воображала, что лежит мертвая в гробу и что никогда-никогда больше не проснется; тогда она вздрагивала, и ее сердце сжималось. Временами в деревянной панели слышался треск, по паркету быстро пробегала мышка, – и снова наступала тишина.
Лежа с закрытыми глазами, Шоншетта давала волю своей фантазии: ее мысли переносились от большого парижского дома, где о ней очень тревожились и откуда Дина, занятая уходом за больным Дюкателем, только изредка могла приезжать к ней, – в Супиз, в Локневинэн, где была ее подруга. Луиза писала ей, как обещала; тон ее писем с каждым разом становился все серьезнее; сквозь уверения в счастье проскальзывала плохо скрытая тревога. Теперь они с Жаном были обручены.
«Это была простая и трогательная церемония, – написала молодая девушка в последнем письме, – несколько зажженных свечей, наш кюре в облачении… кольцо, надетое на палец, обычный поцелуй обрученных…»
Обо всем этом думала и передумывала Шоншетта, бессильная отогнать от себя милые образы. Только, когда воспитанницы с шумом покидали свои спальные комнаты, и кругом становилось совсем тихо, она забывалась легким сном. Когда же в комнату проникали солнечные лучи, она просыпалась, сладко потягивалась, и, когда старшая из лазаретных сестер подходила и целовала ее во вспотевший лоб, она шаловливо просила есть, хотела непременно встать. Но скоро ее силы опять падали, она с отвращением отталкивала стакан с шоколадом и отворачивалась к стене, сердясь без всякой причины, ненавидя дневной свет, легкий шум шагов и негромкое хлопанье дверей; и тогда к ней снова возвращалась горечь воспоминаний, – вся история ее детского романа.
В девять часов приходил доктор, считал все еще неровный пульс Шоншетты и качал седой головой. Иногда он выслушивал ее, опасаясь услышать подозрительные хрипы, не решался произнести диагноз… Легкий недочет в боку… общее малокровие… немножко дигиталиса, а на ночь – брома против бессонницы. Иногда Шоншетта слышала, как он говорил сестре:
– Нет, слава Богу, ничего серьезного: это, знаете, всегда более или менее чувствительно отражается на организме, смотря по темпераменту… Пройдет!
Прошли два долгих месяца, прошел и кризис; Шоншетта обратилась в молодую девушку, и мало-помалу здоровье вернулось к ней, как к растению, благополучно перенесшему пересадку в другую землю. Всесильное время и проснувшееся самолюбие помогли ей перенести минувшее разочарование: она решила, что унизительно отдавать таким образом всю душу тем, кто очень мало обращает на нее внимания, и разумно, точно взрослая, старалась рассеяться, предаваясь занятиям.
Луиза написала, что Жан неожиданно уехал из Локневинэна, так как в министерстве понадобились сведения относительно экспедиции Френсиса Гарнье, и одинокая невеста заполняла время, рассказывая подруге, как им хорошо жилось, пока жених не уехал, как они были счастливы; вспоминала его слова, его жесты. Как прожить без него целый месяц? Шоншетта должна приехать в Локневинэн – утешать вдовую невесту, – ее могут отпустить для поправления здоровья: ведь в Верноне это делается. Почему не воспользоваться этим, чтобы навестить подругу?
Сначала сердце Шоншетты возмутилось: встретиться с женихом Луизы? ни за что! Не письма становились все настойчивее, и она стала говорить себе: «Ну, вот я и увижусь с ней, буду с ней вдвоем! Ведь я же так желала этого счастья!» А в душе у нее почти бессознательно мелькала мысль: «Кто знает, может быть, я снова завоюю ее?»
И Шоншетта уступила. Доктор предписывал полный отдых, деревенский воздух, – и она написала Луизе, что приедет, если отец позволит.
В одно ясное мартовское утро Шоншетта и мадам де Шастеллю, проехав через людные улицы Парижа, кипевшие оживлением в эти первые солнечные дни, явились в старый дом на улице Пуатье. Воспитательнице очень хотелось увидеть странного человека, о котором Шоншетта так часто ей рассказывала, но Дюкатель извинился через Дину, ссылаясь на болезнь, и ей пришлось уехать, не удовлетворив своего любопытства.
Шоншетта поднялась наверх вместе с Диной, которая и плакала, и смеялась от радости, что ее дорогая любимица, наконец, поправилась. Своего отца Шоншетта нашла в том же положении, в каком оставила после каникул: прикованным к креслу, страдающим от подагры. При виде дочери он с трудом подавил крик, а потом широко открыл объятия и воскликнул:
– Поцелуй же меня, милочка, красавица моя! Как ты выросла, Боже мой! Какая ты прелестная!
А в душе он с глубоким волнением повторил:
«Как она похожа на нее!»
Усадив дочь возле себя, Дюкатель принялся расспрашивать ее о ее болезни и, пока она говорила, рассеянно смотрел на нее, заставляя ее повторять некоторые фразы. Они вместе пообедали; Дина прислуживала. Хотя по глазам старика было видно, что он весь поглощен какой-то мыслью, но он старался казаться веселым; да они и в самом деле провели очаровательный вечер и расстались только в одиннадцать часов.
Шоншетта захотела спать в своей прежней комнате, среди милых старых вещей; ей сладко спалось, и проснулась она поздно. Она только что начала строить разные планы, как вошла Дина; на ее лице виднелись следы изнеможения после бессонной ночи: Дюкатель провел тяжелую ночь.
– Опять его «болезнь», и сильнее, чем когда-либо, – сказала мулатка, падая в кресло, стоявшее у кровати.
– Подагра? – спросила Шоншетта.
Нет, Дина говорила вовсе не о подагре. Старик опять подвергся одному из тех перемежающихся припадков, во время которых помрачался его разум.
Облокотившись на подушки, Шоншетта слушала со слезами на глазах.
– Сокровище ты мое благодатное! – сказала мулатка, покрывая поцелуями руки девочки, – это – большое несчастье, большое несчастье!.. И я знаю, почему он опять заболел…
– Почему же?
– Не смею сказать…
– Скажи, скажи! я хочу!
– Ну, так вот: это из-за вас.
– Из-за меня?
– Да! И вот почему я так думаю: всякий раз, как вы приезжаете, мсье Дюкатель заболевает, хотя до этого ночь за ночью проводил спокойно и был совсем здоров. Поэтому, радость моя, он и посылал вас на лето в Супиз; вы верно сами догадывались…
– Бедный папа! – сказала опечаленная Шоншетта, – так ты думаешь, Ди, что, если бы я уехала…
– Да, я в этом уверена, – поспешно ответила мулатка, не дав ей договорить.
Шоншетта вскочила с постели и бросилась одеваться.
– Поди посмотри, спит ли папа, Ди, – сказала она после минутного размышления, – если он проснулся, спроси, можно ли мне поговорить с ним.
Дина повиновалась, а через минуту возвратилась с известием, что Дюкатель проснулся, что ему, по-видимому, гораздо лучше и он сам пожелал видеть дочь. Войдя в его комнату, Шоншетта нашла его в постели; он показался ей таким худым и старым, что ее сердце невольно сжалось. Дюкатель улыбнулся ей.
– Ну, моя маленькая Шоншетта, как же мы спали в первую ночь после разлуки с пансионом? – спросил он. – В твоей комнате лучше спится, чем в Верноне?
– О, милый папа, я спала чудесно, даже слишком хорошо, потому что слышу, что вам ночью было нехорошо, а я ничего про это не знала!
– Что ж делать, малютка! это все моя подагра! и как раз в то время, как я собирался идти гулять с моей Шоншеттой. Да, милочка! Мне, видишь ли, не шестнадцать лет!
Шоншетта обвила руками шею отца и шепнула ему на ухо:
– Папа, мне надо кое о чем попросить вас… наедине.
Дюкатель взглянул на нее с некоторым изумлением, потом обратился к Дине, убиравшей комнату, в которой еще царил беспорядок после беспокойной ночи:
– Посмотрите, Дина, не пришел ли почтальон! Ну, говори, малютка!
Шоншетта колебалась, а потом пробормотала:
– Мне так трудно говорить об этом, папа. По крайней мере, не сердитесь на меня и верьте, что если я прошу об этом, то только потому, что люблю вас, папа, и не хочу, чтобы вы были больны…
– Да о чем, черт возьми, ты говоришь? – спросил Дюкатель.
Девушка еще крепче обняла больного и тихим шепотом, похожим скорее на вздох, выговорила:
– Папа, позвольте мне провести мой отпуск в Бретани, у той подруги, о которой я вам рассказывала и которая выходит замуж.
Дюкатель высвободился из ее объятий и, устремив на нее свои сверкающие глаза, несколько мгновений не отвечал; потом выпрямился в своем кресле и с выражением такого отчаяния, что у Шоншетты выступили слезы, ответил:
– Хочешь уехать? Ты, значит, знаешь?
Она закрыла ему рот поцелуем.
– Ничего я не знаю, милый папа, и ничего не хочу знать, клянусь вам! То есть, нет, я знаю только одно: что люблю вас и что пожертвовала бы собственным своим счастьем, чтобы видеть вас здоровым.
Дюкатель откинул голову на подушку и прошептал:
– Ты права. Мы с тобой очень несчастны, моя бедная девочка. Я-то, может быть, наказан справедливо, но ты, милочка, чем ты провинилась, что должна делить мое несчастье!
– Папа, если вы хотите, я уеду сегодня же!
– О, нет, нет! не раньше завтрашнего дня! прошу тебя! Притом днем… днем еще не так плохо… Это начинается вечером. Не знаю, что это такое, но все путается в моей бедной голове. Надо написать в Вернон, расспросить про людей, которым мне придется доверить тебя. Нужно также, чтобы прислали кого-нибудь, чтобы проводить тебя. – Помолчав, он прибавил чуть слышным голосом:
– Когда ты будешь взрослой женщиной, Шоншетта, мне надо будет рассказать тебе об очень важных вещах. До тех пор обещай мне, ни о чем не расспрашивать… так будет лучше!
– Обещаю, папа, – ответила молодая девушка.
Они долго молчали и долго смотрели друг другу в глаза, в которых взаимно читали глубокую душевную скорбь вместе со страстным желанием любить друг друга просто и свободно, как обыкновенно любят отцы и дочери, и с возмущением против рока, который разъединял их.
На другой день Шоншетта, в сопровождении мадам Арманд, вызвавшейся сопровождать ее, уехала в Локневинэн.