Всякая другая на месте Дины, наверное, сошла бы с ума от, бессонных ночей у постели безумного, но мулатка принадлежала к примитивным, мало развитым натурам своей расы, и все ее чувства обусловливались непоколебимой привязанностью к Жульетте и слепым повиновением всем ее желаниям. По первому слову своей госпожи она убила бы Дюкателя так же хладнокровно, как переносила его безумные выходки. Жюльетта сказала ей: «Останься у него и ради Шоншетты служи ему верно!» – и Дина буквально исполняла это приказание. Боясь скандала, она никого не допускала к постели больного, и благодаря ей печальная тайна не вышла за пределы старого дома.

Однажды, проходя по улице, Дина услышала свое имя; подняв взор, она увидела даму, сидевшую в коляске рядом с господином средних лет. Коляска остановилась, и дама сделала Дине знак подойти. Это была Жюльетта, но обратившаяся в светлую блондинку. Она засыпала Дину вопросами:

– Как поживает Шоншетта? Ведь ей теперь семь лет? Каково живется тебе самой, Дина?

Почти не давая мулатке времени для ответов, она поспешила сообщить, что только что приехала из Лондона и уже вечером уезжает в Италию. И, так как ее спутник выразил некоторое нетерпение, она торопливо простилась с Диной и уехала.

В этот вечер мулатка долго держала Шоншетту на коленях, обнимая и целуя ее с безмолвными слезами. Со своей госпожой она вторично встретилась уже только тогда, когда дни бедной женщины были сочтены. И, как ни печальны были эти последние свидания, Дина предпочитала брошенную, умирающую Жюльетту нарядной блондинке, встреченной ею на улице.

Приближение смерти заставило легкомысленную женщину опомниться; горе и болезнь пробудили в ней материнское чувство. Она умолила Дину привести к ней Шоншетту, и благодаря преданности мулатки ей удалось перед смертью прижать к груди своего ребенка.

Привезя тело своего сына в замок Ларош, Люси де Моранж распространила слух, что ее сын убился, упав с лошади. Никто не имел основания сомневаться в ее словах. Старый граф де Ларош-Боз, больной, почти умирающий, тотчас поверил печальной новости, но Жанна почуяла какую-то тайну и, оставшись наедине со свекровью, засыпала ее вопросами. Убитая горем и вообще неспособная ко лжи Люси скоро выдала себя, и Жанна узнала истину. Это было для нее новым ударом. Итак, Марсель был убит из-за своей любовницы, умер, нанеся своей жене это последнее оскорбление!

Жанне казалось, что она не переживет этого позора, но… она пережила. Она отказалась присутствовать на похоронах мужа, отказалась носить по нему траур; ненавидя его имя, приказала звать себя просто мадам Жанной и всячески старалась уничтожить следы пребывания Марселя в ее доме, напоминавшие ей, что когда-то она позволила себе полюбить этого человека. Уничтожение всего, что хоть сколько-нибудь напоминало ей о муже, сделалось у нее просто манией. Свекровь часто заставала ее перед камином, пристально следящей за догорающим письмом; иногда она усердно стирала имя мужа с какой-нибудь книги.

Однако Люси де Моранж скрывала невольное возмущение и находила в себе силы не произносить ни одного упрека, ни одной жалобы, по-прежнему относясь к невестке с дружественным расположением, которым надеялась хоть несколько загладить измену своего сына. Со дня его смерти она мучилась мыслью: где его душа? И пыталась уверить себя, что она в чистилище, среди тех несчастных душ, которых еще могут спасти молитвы. И она стремилась спасти душу Марселя, искупая ежедневными страданиями его многочисленные грехи. Ее ждало еще новое испытание: Жанна не могла вынести мысль, что ее сын носит имя своего отца, и уговорила своего дядю передать внуку его имя. После смерти графа она выполнила все необходимые формальности и потребовала, чтобы ее сына называли его новым именем. Получив после дяди замок, она решила продать его: каждая комната, каждое дерево в парке были немыми свидетелями ее любви к Марселю в то время, которое она стремилась вычеркнуть из своего прошлого.

Весть о продаже замка сразила несчастную Люси де Моранж: здесь она, по крайней мере, имела утешение ежедневно молиться на одинокой могиле сына. Она попыталась отговорить невестку от продажи; просила, умоляла, – Жанна осталась непоколебимой; казалось, страдания несчастной матери даже доставляли ей наслаждение. Матери Марселя удалось добиться лишь одного: Жана согласилась переселиться в Локневинэн, где Люси ждал сердечный прием, и где она надеялась найти поддержку и утешение, так как силы ее быстро покинули. После этого она прожила недолго; последние потрясения убили ее. Она жила, погруженная в глубокую печаль, мало говорила, мало принимала участия в окружающей жизни, посвящая все свое время уходу за больной Жанной. Всякий раз, когда ей можно было оставить больную, она удалялась в маленькую комнатку, из которой сделала молельню, и утешала себя молитвой. Она умерла после долгой изнурительной болезни, заслужив в замке и в деревне репутацию святой. Жанна умерла от холеры через несколько лет после свекрови.

Через четырнадцать лет после драмы, разыгравшейся у Ворнэйского кладбища, судьба столкнула лицом к лицу Дюкателя и сына Марселя де Моранж. Угрызения совести, столько лет терзавшие старика и подточившие его рассудок, вдруг вылились в определенный образ, и человек как две капли воды похожий на того, кого он убил, пришел к нему и сказал:

– Я хочу жениться на вашей дочери!

Потрясение было так сильно, что старик бредил пять суток, переживая, как наяву, ужасное прошлое. Потом, как это всегда с ним бывало, он пришел в себя и мог вполне сознательно отнестись к окружавшей его жизни.

Взвесив все обстоятельства, он пришел к заключению, что ничего особенного не случилось, так как Жан д'Эскарпи очевидно не знал истины, даже не носил имени своего отца; но то, что случилось много лет назад, во всяком случае, не допускало возможности союза между Жаном и Шоншеттой. Сын человека, отнявшего у него Жюльетту, станет мужем Шоншетты? Это был бы чудовищный брак! И потом… потом… дочь ли она ему? Что, если Дина лгала? А это вполне возможно: ведь эта женщина не имела понятия о нравственных принципах, и Жюльетта могла заставить ее солгать в интересах Шоншетты… А если Шоншетта не его дочь, то… какой ужас!

Дюкатель старался доказать себе невозможность страшного предположения: он припоминал, как много в характере Шоншетты черт, общих с ним самим: прямота, твердость, стремление к знаниям, и ничего похожего на веселое легкомыслие и беспринципность де Моранжа. Серьезность и чувство долга, свойственные Дюкателю, так ярко отразились в характере Шоншетты, что даже испорченность Жюльетты не оказала на нее никакого влияния. Девочка наследовала только красоту своей матери, и сходство было так поразительно, что Дюкатель никогда не мог без волнения смотреть на дочь.

Успокоив себя такими размышлениями, Дюкатель решил еще раз повидаться с Жаном, и притом так, чтобы неожиданность не вызвала у него нового припадка. Он сам выбрал время, когда чувствовал себя сравнительно хорошо, и во все время свидания оставался и крайне вежлив, и непоколебимо тверд.

Однако он ясно сознавал, что это еще не все: в Супизе ждала Шоншетта, ждала и страдала, неся на себе тяжесть чужих преступлений. Это приводило его в отчаяние. Желая утешить ее, Дюкатель на другой же день после посещения Жана, написал ей длинное нежное письмо, почти умоляя ее простить его за горе, которое он ей причиняет, и заклиная ее не противиться его воле. Он кончал письмо, когда в дверь постучали. Вошла Нанетта.

– Там приехал Антуан и с ним дядя Баррашэ; они хотят вас видеть, – заговорила она с несвойственной ей торопливостью.

– Кто эти Антуан и Баррашэ? – спросил Дюкатель.

– Антуан? Это – мой муж, который заведует делами в Супизе… Они оба хотят видеть вас.

Старик забеспокоился: Шоншетта, может быть, заболела!

– Позовите Антуана! – сказал он.

Антуан вошел, очень смущенный, вертя в руках свою кожаную фуражку и не решаясь подойти. За ним прятался седой крестьянин в голубой блузе.

– Ну, что случилось, Антуан? – спросил Дюкатель. – Надеюсь, дело не касается мадемуазель?

– Конечно, нет, – с еще большим замешательством ответил Антуан, – с мадемаузель, я думаю, не случилось ничего… хотя все-таки мы из-за нее и приехали… Правда ведь, дядя Баррашэ?

Баррашэ одобрительно закивал головой, затем оба погрузились в молчание.

– Будете вы, наконец, говорить? – закричал Дюкатель, стукнув кулаком по столу. – Прежде всего, кто вы такой? – обратился он к крестьянину.

Тот низко поклонился.

– Я – Баррашэ, к услугам вашей милости! Баррашэ, с той фермы, что стоит как раз у спуска к Виро… И это я отвез в Савиньи мамзель Шоншетту, вашу барышню, вместе с молодым господином, которого я не знаю…

Дюкатель побледнел. Так как Баррашэ замолчал, он схватил его за рукав и сказал, сильно тряхнув его:

– Да говорите же! Ну, вы отвезли мою дочь в Савиньи… Когда это было?

– Вчера утром, месье… Я ехал в Авор, на дороге нагнал молодых господ, и молодой господин попросился сесть ко мне в телегу.

Дюкатель провел рукой по лбу. Уж не сон ли это? Он сел в кресло и, вооружившись всей своей энергией, чтобы не выдать себя, сказал:

– Ну-ка, Баррашэ, расскажите мне все с самого начала, потому что я ровно ничего не понял.

Крестьянин повиновался и с множеством отступлений и пояснений рассказал о бегстве молодых людей из Супиза в Савиньи.

На лбу Дюкателя выступил пот. Шоншетта уехала? Уехала с этим человеком! О, жестокая месть мертвеца!

Стараясь сохранить спокойствие, он спросил:

– Но зачем же вы помогали их отъезду?

– Ax, ваша милость! – воскликнул арендатор, почесывая за ухом, – я ведь ничего не знал… Так себе, едут кататься, думаю себе… или, может быть, мадемуазель вышла замуж, да про это еще никто здесь не знает. Как только они уехали на машине, я сейчас же вернулся в Супиз поговорить с Антуаном, потому что, видите ли, пока мы ехали, я слышал, как они говорили разные вещи, которые… прошу прощения вашей милости… которые были очень даже странные вещи… Ведь, правда, Антуан?

– Он правду говорит, месье, – подтвердил Антуан, – вот я и подумал, что надо бы предупредить вашу милость. Молодой господин, вероятно, пробрался в замок ночью, когда все спали… Катрина и я, конечно, как и все прочие. А дядя Баррашэ не хотел никому, кроме вас, сказать, куда поехали молодые господа.

– Как? – закричал Дюкатель, – он знает, куда они поехали, а сам про это молчит? Да говори же, несчастный!

Он схватил мужика за плечи и изо всей силы встряхнул его. Баррашэ скорчился, с комическим ужасом бормоча:

– Они говорили, когда ехали… я не подслушивал, могу вас уверить!.. Они говорили: «В семь часов мы будем в Локвинэ»… может быть, название не совсем такое… но они именно туда хотели ехать.

Старик был поражен. Сделав над собою усилие, он произнес:

– Хорошо! Ступайте!

Антуан повернулся, чтобы уйти, но дядя Баррашэ не двигался.

– Эй вы! Уйдете ли вы, наконец? – закричал Дюкатель.

– Вот что, месье Дюкатель, – сказал Баррашэ, держась на почтительном расстоянии от господина и поглядывая на него своими маленькими, хитрыми глазками, – ведь мы еще не поговорили насчет того, что я заплатил за дорогу сюда, да еще придется платить за обратный путь… Вот если бы…

Он не договорил: Дюкатель схватил его за шиворот, вышвырнул за порог и захлопнул за ним дверь, а потом упал в кресло, и жгучие слезы потекли из его глаз.

Человеческая душа часто находится в таком состоянии, что довольно самого ничтожного повода, чтобы вывести ее из равновесия; если же этот повод не представляется, она может правильно функционировать иногда целые годы. В таком состоянии находился Дюкатель со времени болезни Шоншетты, когда Дина рассказала ему о свидании Шоншетты с матерью и о последних минутах Жюльетты, В сердце старика мало-помалу совершилась перемена: женщина, изменившая ему, умерла, смерть сгладила старое озлобление; наконец, не могла же она солгать перед лицом смерти, когда уверяла Дину, что Шоншетта – не дочь греха! С годами он привык к этой мысли, привык считать Шоншетту родной, потому что любил ее. Наше сердце часто руководит нашей верой, но зато, стоит исчезнуть чувству, исчезает и вера. Все это испытал Дюкатель, когда по уходе Антуана и Баррашэ остался один; он чувствовал, как что-то порвалось в его душе, и это чувство было похоже на чувство обманутого любовника, быстро перешедшее от любви к мстительной ненависти. Он жестоко страдал от мысли, что Шоншетта обманула его; он думал, что она любит его, а она бросила; он считал ее душу чистой, а она бежала с любовником… Она бессовестно позорила своего отца, как опозорила его ее мать!

Неизбежным следствием постигшего его удара было то, что он снова очутился перед прежней задачей, причем с ужасом заметил, что от того, во что он верил еще вчера, не осталось буквально камня на камне. Как мог он поверить какой-то дикарке, рассказавшей ему неправдоподобную историю! А ведь это было единственное доказательство, на которое он опирался. Даже предположив, что Жульетта не солгала бы на краю могилы, – кто мог ручаться, что Дина не выдумала всей истории ради Шоншетты? Итак, его всю жизнь обманывали: сперва жена, потом Дина, теперь дочь.

Эта мысль ужасала, мучила: Дюкателя; он передумывал ее сотни раз, подобно раненому, бессознательно бередящему свои раны, и наконец, ему стало казаться, что чьи-то железные пальцы сжимают его мозг, который стал жечь его голову, как расплавленный свинец. Он готов был кричать от боли. И тогда им овладело страшное возмущение против жестокой судьбы, обратившей в муку две единственные привязанности, которые он чувствовал во всю свою жизнь; он почувствовал страшную жажду мести, мести, которая поразила бы Шоншетту в самое сердце. Бросив в огонь нежное письмо, которое он написал ей за несколько минут перед тем, он набросал на чистом листе несколько слов, надписал на конверте адрес и позвонил.

– Снесите это на почту! – приказал он Нанетте.