– Тише, радость моя! Не шумите, чтобы папа не услышал!
Шоншетта не могла удержаться от легкого крика, когда, открыв глаза, увидала в ногах своей постели Дину со свечой в руке.
– Что ты, старая Ди? Что ты пристаешь ко мне? Который теперь час?
– Пора вставать, моя милочка… Ну, пожалуйста, встаньте поскорее, порадуйте старую Дину!
Но девочка смотрела на темные окна, видела, что на дворе еще ночь, с инеем на стеклах и снегом на улицах. Мулатке пришлось самой вынуть из постели теплое маленькое тельце в длинной ночной рубашечке. Она покрыла неподвижную фигурку поцелуями. Полусонная Шоншетта не сопротивлялась, ее хорошенькая головка с бледным личиком и спутанными черными волосами тяжело клонилась на плечо Дины. Тогда мулатка принялась напевать низким гортанным голосом креольскую песню, в которой говорилось о любви и о сердцах, верных и неверных. При звуках знакомой песни Шоншетта наконец проснулась и с улыбкой открыла глаза. Для нее не было ничего прелестнее этих печальных мелодий, этих слов – насмешливых и в то же время наивных. И, пока Дина шнуровала ей корсетик, она напевала вместе с нею:
Наконец, совсем проснувшись, она спросила:
– Разве мы пойдем к обедне в такую рань?
Дина ответила, расчесывая ей волосы:
– Нет, радость моя, – сегодня не воскресенье, и мы не пойдем к обедне, – мы поедем кататься в карете… вы увидите, как это будет занятно…
Шоншетта задумалась.
– Это папа захотел, чтобы мы поехали кататься?
Мулатка колебалась, потом поцеловала девочку и тихо-тихо шепнула ей на ухо:
– Нет, моя козочка, не папа… нет… но все-таки надо ехать… ведь вы не хотите огорчить вашу старую Ди?
– Нет, – серьезно сказала Шоншетта, – едем!
Она больше не удивлялась неожиданной поездке, несмотря на необычайность последней; ее одинокие мечты уже приготовили ее к внезапному отъезду, к длинному путешествию в неведомые страны.
Одев Шоншетту, Дина взяла ее за руку, и они вышли из дома через калитку, выходившую на улицу Пуатье. Было страшно холодно. Свет газовых рожков красными пятнами ложился на белый снег. Прохожих не было, только метельщики чистили улицы.
Дина и Шоншетта сели в ожидавшую карету. Кучер окинул их любопытным взглядом и запер за ними дверцу; потом экипаж покатился через Сен-Жерменское предместье, погруженное в ночное безмолвие. Прижавшись к Дине, Шоншетта старалась и никак не могла согреть свои руки; ей очень хотелось плакать.
– На, я хочу знать, куда мы едем. Скажи! – воскликнула она.
Тогда мулатка запинаясь начала объяснять ей: они ехали навестить одну даму, старого друга Шоншеттиной мамы; эта дама больна и хочет видеть их.
– И она скоро умрет? – быстро спросила девочка.
– Надо молить святого Петра и Пресвятую Деву, чтобы она не умерла, – ответила Дина. – Если вы хорошенько помолитесь, она, может быть, и выздоровеет. Но она очень больна.
И крупные слезы потекли по щекам мулатки.
Шоншетта замолчала и задумалась, и в ее маленькой серьезной головке закружились тысячи соображений. Она вспомнила, что весь последний месяц Дина была какая-то странная. Она выпросила у Дюкателя позволение взять себе помощницу и почти каждый день отлучалась куда-то часа на два, умалчивая о том, куда уходит, но по возвращении обнимала Шоншетту нежнее, чем обыкновенно.
Тут Шоншетте пришло на ум, что эта больная дама хотела, может быть, подарить ей что-нибудь: ведь Новый год уже недалеко!
Потом эти мысли рассеялись, и Шоншетта, согревшаяся в объятиях Дины, развлеклась тем, что, дыша на замерзшее стекло, проделала в покрывавшем его инее отверстие и через него принялась разглядывать улицу.
День уже наступил, и на тротуарах виднелись пешеходы, то догонявшие карету, ехавшую шагом, то пересекавшие ей путь. Шоншетта с любопытством смотрела в окно. Какой странный квартал! Она так привыкла к уединенному предместью, которое проходила по воскресеньям, направляясь к церкви святого Фомы Аквинского! На одно мгновение она подумала даже, что они заехали в какую-то чужую страну, и спросила у Дины:
– Париж ведь очень большой? Правда?
– Да, мое золото, – ответила мулатка. – Париж больше всего на свете.
Фиакр остановился у тротуара. Дина выглянула в окно и сказала Шоншетте:
– Выйдем!
Улицу, на которой они вышли, окаймляли узкие высокие дома, с лавками в нижних этажах; они, казалось, толкали друг друга к бульвару, который пересекал их впереди, являясь ярким просветом, озаренным солнечными лучами, и представлял резкий контраст с самой улицей, черной от растаявшего снега, мрачной от тумана. Кругом почти не было видно экипажей, зато пешеходов было очень много: женщин с синими или красными платками, накинутыми на голову, торопившихся в лавку; неряшливо одетых мужчин с густыми шапками волос; работниц – с лицами, разрумянившимися от холода; министерских чиновников в пальто и цилиндрах. В воздухе несмолкаемо раздавались разнообразнейшие крики разносчиков, которые слышит по утрам Париж; торговцы овощами мерным шагом катили вверх по улице тележки со своим товаром.
Как все это не походило на Сен-Жерменское предместье! На голубой дощечке, прямо против того места, где они сошли, Шоншетта прочла: «Улица Мучеников». Они стояли перед решеткой большого двора, окруженного мрачными зданиями, походившими на казармы.
– Скорее, радость моя! – сказала Дина, – вы простудитесь!
Обе они вошли во двор через узкую калитку.
Женщина, подметавшая двор, завидев их, прервала свою работу. По-видимому, Дина уже была с нею знакома, потому что тотчас же подошла к ней и сказала без всяких предисловий:
– Вот и мы. Ничего нового?
– Ничего, – ответила привратница. – Сегодня утром я видела сестру, – все по-прежнему. Это и есть малютка?
– Да, – ответила Дина.
– Очень хорошенькая! И как похожа на нее! Просто удивительно… Можно вас поцеловать, душечка?
– Нет, сударыня, – ответила Шоншетта.
– Она, знаете, боится, – поторопилась вступиться Дина, – до свидания! Мы пойдем наверх! – и она повела девочку через двор.
Конечно, Дина знала этот дом, так как ни разу не запуталась среди многочисленных дверей с черными буквами над входом: «Лестница А», «Лестница В»… Они поднялись по узкой деревянной лестнице, бедной, но чистой, как весь этот дом. На третьем этаже Дина остановилась перед низкой дверью, сказав:
– Здесь!
Они постучали, но никто не ответил. Дина и Шоншетта ждали с замирающим сердцем. За дверью слышался чей-то кашель, но Дина не решалась постучать вторично. Они ясно слышали, как чей-то голос произнес: «Сестра!» Никто не откликнулся. Тогда Дина отворила дверь и вошла.
Комната была залита светом; на окнах не было занавесей, и после царившего на лестнице полумрака белый свет яркого морозного утра казался еще резче, еще ослепительнее.
Шоншетта прижалась к Дине. В большом кресле спала сестра милосердия, измученная бессонной ночью; у стены, как раз против двери, стояла постель; на подушке девочка увидела восковое лицо с горящими глазами, утопавшее в волнах густых черных волос. Заметив девочку, больная воскликнула дрожащим от волнения голосом:
– Елена! О, я уверена, что это – Елена! Не правда ли, Дина, это – она? О, как я счастлива! Подойди ко мне, моя маленькая Шоншетта!
Больная приподнялась на постели и раскрыла девочке свои объятия. Дина слегка подталкивала ребенка. Шоншетта почувствовала вдруг глубокую жалость. Она выпустила из рук платье Дины, за которое цеплялась, и бросилась к постели. Сестра милосердия все так же мирно, спала.
– Это – ты, моя Шоншетта? – сказала больная, прижимая девочку к груди и нежно перебирая пальцами ее каштановые кудри. – Какая ты стала большая! Я не видела тебя шесть лет, знаешь ли ты это, моя любимая? Шесть лет! Боже мой! Шесть лет полного одиночества! Тебя отняли у меня, моя бедняжечка… и тебя… и всех… У тебя были светлые волосики тогда… Ты была совсем крошкой. Ты играла с «Дианой» на лужайках в Супизе… Ты помнишь?
«Диана»?.. Супиз?.. Нет, Шоншетта ничего этого не помнила. Ей казалось, что она скорее припоминает ту даму, которая сейчас ласкает ее. Только она видела ее тогда совсем в другой обстановке… эта больничная палата, сестра милосердия, – все это так чуждо и незнакомо ей.
– Скажи мне, моя крошка, твой отец говорил с тобой иногда обо мне? – спросила больная.
– О вас?.. Нет, никогда… я вас не знаю.
Шоншетта сказала это совсем просто, с той жестокой искренностью, которая свойственна детям; но сейчас же пожалела об этом: голова бедной женщины опять упала на подушку; все ее тело судорожно вздрагивало от приступов кашля.
Сестра милосердия проснулась, отстранила Дину и Шоншетту и подала питье.
Больная лежала с минуту, неподвижно вытянувшись на спине, а потом снова заговорила, с трудом произнося слова:
– Это – правда, что она меня не знает. О, это ужасно!.. Для, меня не могло быть более ужасного наказания… Боже мой!
Шоншетта приблизилась к постели, обняла своими руками голову больной и стала покрывать поцелуями ее темные волосы, в которых серебрилась седина. В ее памяти мгновенно ожили воспоминания далекого детства.
– Мама… мама!.. – прошептала она, едва сдерживая подступившие рыдания, – я узнаю тебя… Поедем с нами!
Бедная больная мать! При этих словах дочери в ее глазах засветилось невыразимое счастье.
Шоншетта, взволнованная, потрясенная, упала на кровать и продолжала шептать матери на ухо:
– Поедем! У подъезда нас ждет экипаж. Дина укутает тебя одеялом, и мы поедем в большой дом… ты не знаешь, сколько там комнат… больше пятидесяти кроватей… Я дам тебе свою комнату… и лягу на маленькую кроватку подле тебя… Дина будет варить тебе шоколад, а я буду закрывать тебе рукою рот, чтобы ты не кашляла…
Она тихо тянула мать за руку, как бы желая увлечь ее за собой; но больная отрицательно покачала головой.
– Благодарю тебя, моя маленькая Шоншетта, ты утешила меня в мои последние минуты… Но все это невозможно… Я должна умереть… Не плачь, так будет лучше… ты вернешься в большой дом и будешь молиться за свою бедную маму, которая боится того, что ждет ее за гробом… А теперь, моя крошечка, поди на минутку к сестре Анжели; мне нужно поговорить с Диной. Иди, моя деточка!
Сестра Анжель отвела плачущую девочку к окну.
Тогда мать Шоншетты сказала мулатке:
– Дина, я чувствую, что теперь уже настал конец… я больше не увижу тебя, моя добрая старушка. Поручаю тебе Елену… Будь ей предана, как ты была предана мне, и постарайся баловать ее поменьше!.. Сделай из нее, прежде всего честную женщину… Если когда-нибудь… ты понимаешь меня?.. Удержи ее… Сделай все, чтобы удержать ее… Вот видишь ли, перед лицом смерти все вещи представляются в ином свете… Будь верна ее отцу так же, как и ей самой. Если можешь, постарайся убедить его, что она – его собственная дочь; пусть он не наказывает ее из ненависти ко мне… Ты знаешь, что это – правда, Дина. Ты знаешь, что Елена, мое дорогое, невинное дитя, родилась в то время, когда я ни в чем не могла упрекнуть себя… Но он не захотел поверить мне, как я ни молила его тогда… Сказала ли ты ему, по крайней мере, что это – правда?
– Джульетта моя, – ответила мулатка, – с ним нельзя говорить об этом: он приходит в бешенство при одном воспоминании и способен уничтожить в такие минуты меня и Шоншетту.
– Ах! – вздохнула больная, – как тяжела жизнь! Много ли она дала мне счастья? Когда мое сердце было пусто, я жила спокойно; но пришла любовь – и разбила мою жизнь… Шоншетта!
Девочка подбежала к постели.
– Бедняжка моя! – продолжала больная, прижимая дочь к груди и задыхаясь от душивших ее слез. – Если тебе когда-нибудь придется выбирать между любовью и душевным покоем, пожертвуй любовью, выбери спокойствие… Не люби никогда, дитя мое, никогда, никогда!
Истощив в этом последнем порыве все свои силы, она опять в изнеможении упала на подушку.
Сестра милосердия подошла к постели и прошептала:
– Мне, кажется, что все кончено.
Дина хотела увести девочку, но Шоншетта судорожно цеплялась за постель; через минуту ее ручки вдруг бессильно повисли, и ей показалось, что вся комната – окна, белое одеяло на кровати, сестра милосердия – все это завертелось вокруг нее в каком-то неудержимом вихре. И в глубоком обмороке она упала на руки Дины.