Дневник Шоншетты
16-го мая
Я только что дочитала дневник Эжени де Герен, который дала мне мадам де Шастеллю, одна из наших наставниц. Чтение этой книги надолго сделало меня счастливой. Я думаю, это – очень хороший обычай – заносить день за днем события жизни в маленькую верную тетрадочку, которая может все их напомнить вам по вашему желанию. Некоторые из моих подруг ведут дневники. Я видела их; мне показалось, что они полны слишком ничтожными заметками. Мне кажется, я сумела бы выбрать для записи то, что заслуживает быть записанным… Попробую.
Что это? Уже самое начало смущает меня? Я хотела бы, чтобы эта тетрадь отразила всю мою жизнь, а не знаю, с какого же момента начать… Мне, в самом деле, кажется, что я всего лишь шесть лет, как начала жить… шесть лет, проведенных в Верноне. Хотя я приехала сюда с горькими слезами, – время научило меня любить это место, тесно связать с ним мою жизнь, подобно тому, как плющ тесно сживается со стеной, по которой вьется. Милый, милый дом! Как я люблю тебя! Ты принял меня маленькой девочкой, теперь я почти взрослая: мне шестнадцать лет. Из окна, у которого я пишу, я вижу монастырский двор, стену здания, часы на колокольной башенке и зелень большого, прекрасного сада со статуями, белеющими между деревьями. В общем, это – очень маленький мирок, и все-таки – какой большой! И какой разнообразный!
17-го мая
Ночью я пришла к некоторым заключениям: есть вещи, которые я не буду записывать в свой дневник, да и не могла бы… Милосердный Господь дал мне счастье мало-помалу забыть те воспоминания прошлого, которые преследовали меня, когда я была ребенком, и я дала обет никогда больше не думать о них. Из всего прошлого, ставшего каким-то старым-старым сном, я сохранила только одно имя, которое поминаю в своих молитвах наедине с самой собою, когда молюсь по вечерам.
Итак, я начала жить в тот день, когда меня привезли в Вернон. Ах, сколько слез пролила я, расставаясь с Диной! И какая это была ужасная бессонная ночь, первая ночь, проведенная в спальной зале! Одна из старших пришла раздеть меня; я очень удивилась, потому что умела раздеться сама. Все заснули, а я не могла сомкнуть глаза, потому что кругом меня не было тишины, к которой я привыкла в своей комнате: я слышала дыхание спящих, треск кроватей… Вдруг две или три воспитанницы громко заговорили во сне, – я страшно испугалась. Какое непонятное чувство – страх: я думаю, многие из моих подруг пришли бы в ужас от одной ночи, проведенной в нашем большом доме.
Эта первая ночь в Верноне и экзамен, который я на другой день держала у мадам де Шастеллю, являются самым ярким моим воспоминанием из того периода. Мадам де Шастеллю задала мне несколько вопросов по истории, грамматике, арифметике; я не могла ответить ни на один вопрос, да и не смела. Видя, что я стою, как дурочка, и готова расплакаться, она взяла меня на руки и стала расспрашивать о моей семье, где я училась, кто со мной занимался. Так как она казалась очень доброй, я понемногу разговорилась и рассказала ей, как я жила в большом доме, что делала; рассказала про Дину и мадемуазель Лебхафт. Но о многом я умолчала и рассказала ей гораздо, гораздо позже.
Она внимательно слушала меня, удивленная, заинтересованная; когда я кончила, она поцеловала меня и отпустила. Потом я слышала, как она говорила другой наставнице:
– Она ровно ничего не знает, но очень умненькая…
Это доставило мне большое удовольствие… Итак, я умна! В первый раз в жизни, кажется, я испытала что-то вроде гордости. А что я ничего не знала, это была совершенная правда, и мне пришлось поступить в самый младший класс, к маленьким. Этим унижением я поплатилась за свою вчерашнюю гордость. С тех пор я, к счастью, очень продвинулась, но не выдвинулась, и все мои подруги по классу моложе меня.
18-го мая
Сегодня мадам де Шастеллю передала мне письмо от моего отца. Мы прочли его вместе. Какие прелестные письма пишет мне мой бедный папа! Точно книга! Не правда ли, как грустно быть всегда-всегда разлученной с ним, видясь только на несколько часов перед отъездом на каникулы? Однако я хорошо знаю, что это необходимо и что мне нельзя надолго оставаться в нашем большом доме. Ну, не будем говорить об этом! Ведь этот предмет принадлежит к тем воспоминаниям, о которых я хочу забыть. Лучше буду писать о каникулах: это – лучшее из моих воспоминаний.
Ах, как я люблю тихую, одинокую жизнь в Супизе! Два летних месяца, которые я там провожу, – самые приятные месяцы в году.
В Супизе меня так любят! И добрая старая Нанетта, и ее муж Антуан; и оба так горды тем, что я у них. По соседству с нами также все добрые люди: добрейшая мадам Капэль, толстушка, преданно ухаживающая за своим увечным мужем. Помню, как она удивилась, встретив меня в первый раз у обедни, в Форней, соседней деревне, когда Нанетта сказала ей, что я приехала на два месяца в Супиз и что Дину мой отец оставил дома.
– Как! Она совсем одна? – вскрикнула мадам Капэль, всплеснув руками, – одна в этом огромном замке?
В то время мне было ровно двенадцать лет.
– Со мной Нанетта и Антуан, – сказала я.
За эти слова Нанетта крепко обняла меня.
– Все равно, – возразила мадам Капэль, – если бы Бог послал мне счастье иметь дочь, я не послала бы ее скучать где-то за шестьдесят верст от меня самой.
С тех пор мы с нею подружились. После обеда, если я не читаю в нашей огромной библиотеке, я хожу к ней.
В некотором отдалении от Супиза лежит маленький замок де Крозан; летом там живет один инженер с очень хорошенькой женой и прелестными детишками. С этими людьми я не так близка, как с мадам Капэль.
Во всяком случае, она очаровательна, положительно очаровательна – эта жизнь в деревне в течение двух месяцев, жизнь взрослой дамы! Притом мадам де Шастеллю в последние три года приезжала навестить меня, и тогда в Супизе был уже настоящий рай… И все-таки я хотела бы чаще иметь возможность обнять моего бедного отца. Здесь о нем говорят очень редко – он уже так давно оставил Супиз, больше десяти лет назад!
Есть еще одно лицо, о котором со мной никогда не говорят, а я не смею заговорить, даже с Нанеттой. Меня удивляет, что я нигде не нахожу никаких следов «ее» жизни здесь, хотя, кажется, живу в бывшей ее комнате. Ни одного портрета, никакой вещицы, ничего! Впрочем, нет, есть маленький молитвенник, на котором стоит ее дорогое имя: «Жюльетта».
25-го мая
Сегодня директриса, мадам Огюстин, объявила мне, что меня переводят в класс «красных». Это – настоящий триумф, на который я не могла рассчитывать. О, Спаситель наш, кроткий и смиренный сердцем! Не дай мне возгордиться! Попасть в класс «красных» в шестнадцать лет! Наконец-то я догнала моих однолеток. Надеюсь не отстать от них, хотя мой перевод совершился посредине учебного года.
Отпуская меня, мадам Огюстин сказала мне слова, которые удивили меня:
– Вы переходите в другое отделение; вы – серьезная и благонравная девочка. Не допускайте, чтобы неразумные ребячества помешали вашим занятиям.
Благонравна и серьезна? Неужели мои новые соученицы окажутся менее благоразумны, чем младшие, «голубые», с которыми я расстаюсь?
26-го мая
Я начинаю любить, как друга, эту маленькую тетрадь, которой поверяю свои мысли. Я сказала про свой дневник мадам де Шастеллю; она улыбнулась.
– Вы мне покажете его?
Ну, этого-то я не хочу, и сказала ей это прямо. Я предчувствую, что в моем дневнике будут настоящие секреты.
Когда я сегодня вошла в свой новый класс, взоры всех учениц обратились на меня; началось шушуканье; некоторые смеялись втихомолку; но так как я спокойно принялась укладывать на место книги, которые принесла в переднике, а потом, чтобы придать себе храбрости, занялась чтением, – все снова принялись за свои уроки, как будто меня здесь и не было.
1-го июня
Сегодня утром я была очень удивлена. Во время урока географии я услышала, как две ученицы тихонько болтали за моей спиной.
– Ну, что же, видела ты Жаннету? – спросила она.
– Как же! Вчера вечером, в коридоре, около часовни. Я нарочно притворилась, будто у меня кровь идет носом, чтобы уйти из класса. Я знала, что в пять часов она будет там проходить, возвращаясь от мадам Арманд, и предупредила ее через Морель.
– Ну, и что же?
– Я призналась ей в любви.
– Что же она?
– Она сказала, что еще не может дать мне ответ, но я думаю, что она… согласится. У нее в руках был букетик фиалок, который ей дала мадам Арманд, – она подарила мне один цветочек. Смотри, он спрятан у меня на груди…
Я иногда слышала разговоры об «объяснениях», но не знала хорошенько, в чем они состоят. Я решила справиться, в чем дело. Оказалось, что объясняются в любви ученицы среднего отделения старшим. Я заметила, что ученицы, влюбленные в старших, посвящают все перемены переписке тетрадей подруг своего сердца. Как это, должно быть, скучно! И какая странность – этот цветочек, спрятанный на груди!
4-го июня
Положительно главное занятие нашего класса – дружба со старшими; я постоянно слышу слово «любовь». Старших «любят». Про одну говорят, что у нее прелестные глаза, про другую – что у нее кожа нежная и тонкая как атлас, и золотистые волосы. У «любимой» выпрашивают обрывок кушака, образок, локон волос. Ко всему этому странно примешиваются религиозные вопросы: я видела записку моей соученицы к одной из «белых»; она благодарила за шейную ленту и обещала «ради подруги» причаститься на другой день. Эти «ребячества», как называет их мадам Огюстин, смешат меня, что удивляет моих новых подруг. Дориан, которая нравится мне больше всех, даже говорила со мной по этому поводу; ее любимица – самая хорошенькая из «белых». Когда я заявила, что ничего этого не понимаю и только удивляюсь, она сказала:
– Так вы, значит, никого не любите? У вас совсем нет сердца?
– Думаю, что есть, – улыбаясь, ответила я. – Я очень люблю моего отца и старую Дину.
Она топнула ногой, как люди, которым не удается доказать что-нибудь, потом сказала:
– Это не одно и то же! Я также люблю отца и братьев, но это не наполняет моей души: я беспокоюсь о них только, если они больны; между тем о Жанне я думаю всегда, она всегда перед моими глазами, и если я на минуту отвлекаюсь от мысли о ней для чего-нибудь другого, то все-таки почти тотчас же «должна» вернуться к «этому».
Может быть, все они правы: может быть, это я сама создана не так, как все другие. Неужели правда, что у меня нет сердца?
В тот же день, вечером
Сейчас всем нам велели прочесть в классе молитву об усопших: скончался отец одной из наших «белых». Сирота, Луиза де Морлан, узнала о своем несчастье внезапно и совершенно неожиданно. Не ужасно ли это? Она сегодня же вечером уехала к родным.
7-го июня
Вот и оборотная сторона медали: с тех пор как я в другом отделении, среди подруг, которые старше меня, я иногда с трудом применяюсь к их обычаям и привычкам, которые для меня новы. Начиная с этого класса, уже не играют с «маленькими» в детские игры, а большею частью чинно прохаживаются и разговаривают об окончании учения (еще очень далеком, положим), о прошлых каникулах, иногда – о предмете, о котором до сих пор я никогда не думала: о замужестве.
Некоторые из старших действительно очень красивы. Я хотела бы быть такой, это, наверное, доставляет огромное удовольствие. А я некрасива: у меня слишком черный цвет волос и никакого румянца. Притом мне часто говорили, что у меня странные глаза, «чересчур восторженные глаза», как говорит наш священник, аббат Жак.
13-го июня
Луиза де Морлан вернулась. Сегодня утром она была у обедни. Я старалась представить себе, что бы я чувствовала на ее месте. Это ужасно, но я хочу быть откровенной в дневнике, которого ни одна душа не прочтет: мое сердце не содрогнулось при этом предположении; я все еще боюсь отца, который уже с давних пор стал ко мне очень добр. И я говорила себе, что я неблагодарна, и что у меня нет сердца.
Я обернулась и взглянула на Луизу. Она стояла на коленях, сжав руки; крупные слезы катились по ее щекам. Я еще никогда не видела ее такой хорошенькой.
Как странно! Стоило мне увидеть плачущую Луизу, и я уже почувствовала то волнение, которое не могла вызвать в себе раньше. Я также заплакала. Кругом меня поднялся шепот, меня спрашивали, не дурно ли мне. Мне и теперь еще хочется плакать, когда я пишу эти строки.
15-го июня
Луиза безутешна. Если бы я была ее подругой, мне кажется, я нашла бы, чем успокоить ее. Но я не смею заговорить с нею: для нее я еще маленькая.
Я молюсь за ее отца. Зачем? Ведь я уверена, что мои молитвы ничего не стоят: я слишком холодна, я не довольно набожна. Это очень грустно.
18-го июня
Я глупа и… сама себя больше не понимаю. Вчера вечером, в последнюю перемену, Луиза в первый раз не села в стороне отдельно от всех; с ней сидела одна из классных подруг. Мне это должно было бы быть приятно, потому что мне было тяжело видеть горе Луизы и ее стремление к одиночеству; однако, я убежала на маленький дворик, где под тенью лишь так рано становится темно, и плакала.
Возвращаясь от исповеди, я встретила Луизу. Как она хороша! Как бы я была счастлива, если бы была хоть вполовину так красива, как она! Вернувшись в класс, я по обыкновению открыла «Подражание Христу»; случайно листы раскрылись на девятой главе третьей книги: «О чудесном воздействии божественной любви». Все время, как я читала, меня преследовали мысли о Луизе, и я невольно подумала, что все самоотречение, все жертвы, о которых упоминается в этой благочестивой книге, были бы легки для меня, если бы все это делалось ради Луизы.
Боже! Прости мне, что моя любовь к Тебе так слаба, и дай мне быть благонравной и серьезной, как говорит мадам Огюстин.
30-го июня
Страницы моего дневника остаются чистыми: я не смею записывать все то, что чувствую. Я, в самом деле, не узнаю себя; где мое обычное хладнокровие? О, как я хотела бы вернуться к тому времени, когда слова Дориан вызывали у меня только улыбку!
Я почти не спала эту ночь. Утром, смотрясь в свое маленькое зеркальце, я увидела, что у меня крайне усталый вид. Боже мой! Какое это горе быть безобразной! У меня нет розовых щек, как у «нее», нет золотистых волос. Странно, что, с тех пор как я постоянно думаю о ней, я часто встречаюсь с нею. В умывальной мы очутились рядом; вероятно, она догадалась, что я восхищаюсь ее красотой, потому что долго смотрела на меня. Одно мгновение я даже думала, что она заговорит со мной; мне едва не сделалось дурно, и я поспешно убежала.
Весь день я совершенно не могла заниматься.
Бланш Дориан угадала мою тайну. Значит, правда, что я ничего не умею скрыть! В столовой, где она сидит рядом со мной, она сказала мне с насмешливой улыбочкой:
– Когда же вы думаете сделать ей признание?
Я почувствовала, что краснею до ушей.
– Признание? – пролепетала я, – какое? Кому?
– Да красавице Луизе Морлан конечно! Что ж, вы думаете, я не поняла ее и ваших уловок?
Что же, я предпочитаю это: раз Дориан догадалась, я могу говорить с ней о своей тайне. Она премилая и не такой ребенок, как остальные мои одноклассницы.
3-го июля
Сегодня я нигде не видела Луизы. Я, кажется, не в силах буду заснуть. Постараюсь, идя спать, идти мимо ее постели. Дориан только что сказала мне удивительную вещь. Она все торопит меня с признанием Луизе; просто смешно, до чего ей нравится говорить со мной об этом. Я сказала:
– Она не ответит мне взаимностью: я некрасива!
Дориан казалась удивленной.
– Некрасива? – повторила она, – да нет же, Уверяю вас! На днях, в приемной, одна дама сказала про вас: «Эта малютка будет со временем очень хороша; ее глаза волнуют».
Господи! Сделай так, чтобы «она» нашла меня хорошенькой!
В тот же день
Я больше совсем не занимаюсь, все мне надоело. Мне кажется, что, если бы мне только удалось увидеться с Луизой, поговорить с ней, я почувствовала бы себя счастливой. Сегодня я нашла и спрятала конверт, который она уронила; он надушен; старшие все душатся. Вечером, под одеялом, я тихонько поцеловала его. Я хочу сегодня исповедаться.
7-го июля
Не знаю, как я решилась сказать это нашему священнику. Сначала он, кажется, не понял меня; он уже стар и плохо слышит. Он ответил мне маленьким нравоучением, причем время от времени умолкал, как будто стесняясь продолжать. Наконец он сказал:
– Как далеко вы зашли, дитя мое?
Как далеко? Я сказала, что мы еще не разговаривали. Аббат Жак запыхтел за своей решеткой.
– Что же вы раньше не сказали, дитя мое! Вы не умеете исповедоваться. Это для меня очень затруднительно. Ну, не бойтесь: все это – глупости, ребячество. Не воображайте, будто согрешили, находя свою подругу хорошенькой. Я даже советую вам заговорить с ней, поболтать с ней в присутствии классной дамы. Ну, принесите Господу покаяние от всего сердца, и я отпущу вам ваши грехи.
Сегодня утром я причастилась и чувствую себя спокойной; но я все-таки не решаюсь последовать совету аббата Жака.
15-го июля (праздник Святого Генриха).
Я счастлива, страшно счастлива! Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал мою тайну, но не могу молчать о ней. Я расскажу о ней в своем дневнике.
Как это все случилось? Значит, Луиза также думала обо мне? Ах, как она очаровательна и как я люблю ее!
Никогда не забуду этого уголка на хорах! Встретив ее там, вечером, не искав, – вот это случай! Я пришла за молитвенником, забытым во время вечерни, она – за нотами для завтрашнего праздника в общине детей Девы Марии.
– Это – вы, Лекеллек? – спросила Луиза, когда я вошла.
– Нет, мадемуазель, это – я, – ответила я.
– Кто «я»? – Луиза взяла меня за руку и подвела к свету лампы! Да это – маленькая «красная»! – сказала она, – как вас зовут? Дюкатель, не так ли?
– Да, Елена Дюкатель.
Луиза спросила меня, чего я ищу, а я помогла ей найти ноты. Когда мы вышли, я заметила, что она не знала, как со мной проститься, а я стояла перед нею, бормоча:
– Мадемуазель… мадемуазель…
Она резким движением схватила меня за руки и сказала:
– Пожалуйста, не делайте мне «признания», – это так дико! Слушайте! Я очень рада подружиться с вами. Хотите?
Я склонилась на плечо Луизы; она поцеловала меня в голову.
– Ну, бегите! Живо! – сказала она, – кто-то идет.
Я убежала, не видя, куда бегу, а Луиза осталась еще на несколько минут на хорах, чтобы нас не встретили вместе. Я была так взволнованна, что запуталась в коридорах и должна была вернуться.
18-го июля
Господи, как я счастлива! Мы нашли возможность видеться! Это бывает вечером, во время перемены, в глубине парка, около дровяных поленниц. Луиза приходит, садится рядом со мною, берет меня за руки. Я обожаю ее, – она так добра! По-видимому, ей доставляет большое удовольствие быть со мною; особенно любит она запускать пальцы в мои густые волосы, когда она делает это, у меня сердце замирает. Я никогда не испытывала ничего подобного.
Недавно она хотела распустить мне волосы; она говорит, что у меня самые прелестные волосы в мире. Я также желала бы дотронуться до ее кудрей, но не смею. Когда мы вместе, мне кажется, что я – просто вещь и что я совсем безвольна. Если бы Луиза велела мне броситься в воду или дать совсем коротко остричь мои волосы, – я все сделала бы без малейшего колебания.
Я попросила у нее локон ее волос; она отрезала прядку на затылке, под косой, чтобы не было заметно, дала ее мне, но тотчас же взяла назад, говоря, что завернет в маленькое саше и отдаст мне завтра.
19-го июля
Луиза – сирота, как я, еще более сирота, потому что ее мать также умерла задолго до смерти ее отца, погибла от холеры. Луизу воспитывала тетка, которую она любит как родную мать. Мадам Бетурнэ живет в маленьком замке, в окрестностях Кемпэра; он называется Локневинэн. Луиза рассказывала мне одну историю из своего детства. В Локневинэне у нее был маленький товарищ, кузен Жан; она очень любила его. В одно воскресенье, сидя рядом с мальчиком в церкви, Луиза нашла в своем молитвеннике одно из тех изображений, на которых вырезаны три святых сердца: Иисуса, Марии и Иосифа; одно из них отклеилось; она написала на другой стороне картона свое имя и дала его Жану. Я нахожу это восхитительной идеей. Через несколько месяцев Жан уехал в коллеж; оттуда он перешел в морское училище, потом ушел в море. И вот пять лет, как они не виделись.
В Луизе живет неисчерпаемый источник доброты и веселости; только воспоминания о семейных утратах, даже давних, сгоняют улыбку с ее лица или даже вызывают внезапные слезы. Холера, от которой скончалась ее мать, особенно ярко запечатлелась в ее памяти.
– В то время Локневинэн был полон народа, – рассказывала она, – и в один месяц из всех их остались только папа, мадам Бетурнэ, Жан и я.
21-го июля
Боже мой, что со мною? Разве я – та, что была вчера? Решусь ли я поверить этим страницам то, что испытываю?
Мы, Луиза и я, не видались целую неделю; все что-нибудь мешало нам: то нас отзывали наши наставницы, то подруги требовали нашего участия в какой-нибудь игре. Мы едва могли обменяться несколькими записочками. Милая, милая Луиза! Как нежно умеет она писать!
Наконец вчера нам удалось устроить себе свидание на хорах капеллы, где мы встретились в первый раз. Когда я пришла, Луизы еще не было. Я бросилась на колени, всем сердцем моля Бога, чтобы она пришла поскорее. Ах, я так люблю ее! Это чувство не может быть дурным; с тех пор как я люблю Луизу, я чувствую, что сделалась лучше.
Наконец дверь, отворилась. Я узнала «ее» шаги, бросилась ей навстречу. В темноте, за большим органом, я почувствовала, что она обняла меня.
– Шоншетта, – шептала она, – Шоншетта, дорогая моя, как я люблю тебя!
Я дрожала всем телом; в волнении я в первый раз решилась привлечь Луизу к себе и обнять. И тогда мне показалось, что пол колеблется под моими ногами.
Мы опустились на пол, но не упали и не ушиблись, а просто как-то опустились; уж не знаю, как это случилось. Она обнимала меня за талию, а другой рукой машинально расстегивала мой воротник; пальцы ее скользили по моей шее, совсем так, как делала это моя бедная мама, когда я была еще маленькая. Я чувствовала губы Луизы на моих щеках, на лбу, на глазах. Наши сердца бились так громко, что мне казалось, будто в старом органе отдается их стук.
И вдруг отворилась дверь, и мы ясно увидели фигуру аббата Жака. Мы не шевелились, боясь зашуметь, и так и остались обнявшись. Аббат минут пять (они показались мне вечностью) оставался на коленях, у балюстрады; это его привычка – заходить для краткой молитвы на хоры капеллы всякий раз, как он проходит по коридору, мимо двери. Наконец он ушел. Я обещала поставить свечку Святому Иосифу, если он нас не заметит; сегодня поставила.
Теперь я думаю: как это странно, что мы так ужасно испугались: ведь в субботу я все равно все скажу аббату Жаку на исповеди…
22-го июля
Бывают минуты, когда я, в самом деле, чувствую себя виноватой. В нашей нежной любви все-таки есть, должно быть, что-то дурное, потому что иногда мне невыразимо трудно поднять взор на Луизу. А когда хочу заговорить, мой голос дрожит, и я едва могу пробормотать несколько каких-то непонятных звуков.
23-го июля
Вчера Бланш Дориан, которая теперь стала моим настоящим другом «по классу», сказала мне с очень странным видом:
– Ну, что же, у вас с Морлан все идет, как следует?
Что мне было ответить? Я молча покачала головой, надеясь, что Бланш не станет больше приставать ко мне, но эта маленькая Дориан страшно любопытна. Она наклонилась ко мне и спросила на ухо:
– Вы уже целовались?
– Да, – пробормотала я.
Ее глаза заблестели;
– А как вы целовались? – спросила она.
Но выговор дежурной дамы, заметившей, что мы разговариваем, избавил меня от необходимости отвечать.
25-го июля
Сейчас я с грустью думала о том, что каникулы приближаются, и мы с Луизой должны будем расстаться на два месяца. О, если бы мы могли видеться в это время! Хоть один только день провести вместе, без надзора; без опасения, что вот сейчас зазвенит колокольчик или войдет классная дама. Увы! Все это – одни мечты!
Передо мной портрет Луизы. Я вижу ее глаза, очаровательный овал ее лица, ее нежную улыбку; но на карточке не хватает красок – главной прелести Луизы. Ее волосы чуть-чуть светлее цвета золота; глаза синие-синие, как цветы барвинка; щечки беленькие и такие нежные, словно сотканы из цветочных лепестков, и на них – два маленькие розовые пятнышка.
28-го июля
Время отъезда приближается. Все маленькие страшно радуются. Я также перед первыми своими каникулами совсем обезумела от радости, а потом мало-помалу привязалась к этому уголку и теперь каждый раз уезжаю с некоторой грустью. Луизы не будет в моем милом Супизе! Я дня не могу прожить без того, чтобы не обнять ее, а мне целых два месяца не придется даже видеть ее! Я умру от этого, наверное, умру!
1-го августа
Последний день! Светит яркое солнце. Сегодня утром раздавали награды. Братья и родные окружают моих подруг, поздравляют их. У ворот монастыря движутся фиакры, омнибусы, семейные экипажи.
У меня нет братьев, нет родных. Внизу меня ждет только моя старая Дина. И я… я не могу решиться уехать: то, что здесь, – по крайней мере, напоминает мне «ее». Я украдкой проскальзываю в тот уголок двора, где мы виделись; потом сажусь на место Луизы в столовой; поднимаюсь в спальный зал и покрываю безумными поцелуями ее изголовье. Что может быть печальнее этого огромного спальный зал теперь, когда он опустел? Обрывки газет и веревок на полу – единственный след годового пребывания здесь двухсот юных обитательниц…
Нет, я уеду! Но ты, моя маленькая тетрадочка, поверенная моей души, ты также поедешь со мною, хотя я и не буду ничего записывать этим летом, потому что проведу его в разлуке с «ней», потому что все это время я не буду жить!