Я медленно и сосредоточенно царапала кончиком острого ножа по шершавому дереву. В комнате было душно и сумрачно. Над рабочим столом Яна горела лампа, а из печи, которую он открывал, вырывался яркий свет. Я сидела за маленьким столом у окна, недалеко от старого деревянного шкафа, наполненного готовыми фигурками. Стол был почти единственной нерабочей поверхностью в мастерской — здесь Ян рисовал или вырезал из дерева модели будущих особенно сложных фигур, небрежно втыкая острые инструменты прямо в столешницу из мягкого дерева. Она носила шрамы воспоминаний — рядом с глубокими дырками извивались тоненькие линии нацарапанных мной звезд, сердечек и тучек, а в правом углу торжественно сиял след от слишком горячей чашки какао. За это я так безумно любила этот стол, этот дом и самого Яна — они умели бережно собирать и хранить теплые воспоминания о таких уютных вечерах, как этот, когда я могла спокойно пить какао, слушать, как захлопывается дверца стекловаренной печи, как с грохотом Ян кидает на длинный железный стол инструменты и как набирает в легкие воздух, перед тем как дуть в длинную стеклодувную трубку.

Он делал небольшую партию аквариумов, заказанных уже неделю назад. Обычно для изготовления партий он нанимал помощника — смышленого семнадцатилетнего парня по прозвищу Кук, но сегодня у того заболела сестренка, и Ян решил с десятком аквариумов справляться самостоятельно. Семь из них уже покоились в сушильной печи.

Мастерская, со всем наполнением, была последним подарком отца. В этом году мне исполнилось восемнадцать, значит, с его смерти прошло уже два года. Они пролетели пулей, хотя, кажется, дни тянулись до отвращения медленно. Отец Яна, будучи человеком мудрым и умеющим отлично вырастить и выгодно продать почти все что угодно, скорей всего, понимал, что сын никогда не полюбит ни ферму, ни разводимых на ней породистых лошадей так же сильно, как любил он сам. Так что лошади и морковки стали для Яна работой, а стеклянные фигуры — настоящим призванием.

— Хорошо, что ты выращиваешь лошадей. Они уезжают отсюда не умирать, а жить, — сказала я, нарушив ритмичную симфонию звуков работы. — Я сегодня видела, как одна из коров на ферме Толстого Бычка протаранила ограду и убежала в поле, а, добежав до реки, плюхнулась в воду и поплыла, только бы не уезжать на бойню. Ты когда-нибудь видел, чтобы корова плавала? — я смотрела, как Ян сосредоточенно полировал край аквариума.

Наш городок был центром особой фермерской зоны, которая раскинулась на километры вокруг и славилась качеством товара. Убегающие к горизонту ровные грядки моркови и капусты, мирно пасущиеся животные, тарахтящие на ухабах грузовички — рай городского жителя и милая обыденность для нас. И глубоко мной презираемый Толстый Бычок — фермер, получивший свое прозвище за тяжелый характер и особую упитанность выращиваемых им животных. Одному богу известно, чем он их кормил, но я, с юношеских лет не евшая мясо, свято верила, что в аду для него приготовлено такое же жаркое место, как эта стеклодувная печь.

— И что, поймали её?

— Нет. Говорят, она выплыла на каком-то островке и прячется там. А если к ней приблизиться, прыгает в воду и уплывает на другой край. Мне иногда кажется, что, если бы людей тоже мог кто-нибудь съесть, они бы любили жизнь гораздо больше. Один тип, который ходит к моему папе на уколы, все время в деталях продумывает, что будет, если он разобьет на лестнице голову или его собьет машина. Один раз даже воображал, как за ним гонится здоровенный бык. Вряд ли он правда хочет умереть, но это так мерзко — мои родители его усердно лечат, а он только размышляет, как бы свести их старания на нет.

— Ты принимаешь это очень близко к сердцу, едва ли он станет специально прыгать с лестницы или дразнить быка.

— Какая разница. Вокруг столько полезных занятий, а все то и дело думают или о том, как они смерти боятся, или о том, как они её хотят. Почему именно я должна жить со знанием всего этого, почему кто-нибудь другой не родился с умением слушать всю эту мерзость? Ты знаешь, что Толстый Бычок никогда не думает, как именно умрут его коровы? Ни разу не слышала.

— Лося, — протяжно и ласково сказал Ян, отправляя очередной аквариум в сушку, — во-первых, насколько я помню, ты и сама любишь об этом подумать и поговорить. А во-вторых, смерть — необходимая часть жизни, люди не могут не думать о ней, и каждый делает это в меру своей… испорченности. А ты родилась такой и такой тебе жить. Скажи ещё сто раз, как тебе тяжело — все равно ничего не изменится, бессмысленно тратить силы, требуя от природы вселенской справедливости. Возьми то, что она тебе дала и сделай с этим в жизни, что можешь, как ещё? — Ян вздохнул, смотря на мою кислую физиономию. — Если мы покатаемся верхом, когда я закончу, это поднимет тебе настроение?

О да, это поднимало мне настроение. Я, оседлав молодую белую кобылу с коричневыми пятнами, неслась прямо к лесу во весь опор, пересекая большой луг. Над ним стоял запах свежескошенной травы и одуванчиков, они желтыми брызгами разлетались в стороны под ногами лошадей. Мои густые каштановые волосы выбились из-под шлема и трепетали на ветру, а стройные бедра то и дело подскакивали в слишком большом седле. Ян плелся где-то сзади, я слышала топот копыт его Атома и крики с просьбой сбавить скорость.

— Олеся! Куда ты так втопила?! — заорал Ян, когда я притормозила у кромки леса. Он привстал в седле и яростно смотрел вперед, а, догнав, тут же спрыгнул на землю, чтобы осмотреть и погладить свою лошадь. — Вредная девчонка совсем нас загонит, да, Атом?

Конь ткнулся мордой ему в плечо. Атом был первым жеребцом, с которого отец Яна начал свое дело, и попал к нему ещё жеребенком. Ян в этом черном, как уголь, скакуне просто души не чаял — с ним он впервые сел в седло, впервые прокатился галопом и взял препятствие, это была единственная лошадь, на которой мне ни разу не дозволили посидеть. Конечно, несколько раз я самовольно пыталась, но нрав Атома был круче самого отвратительного человеческого характера, он вставал на дыбы стоило подойти к нему ближе, чем на метр, а однажды даже цапнул меня за палец. Я иногда шутила, что добрых и адекватных друзей Яну иметь не суждено — ни среди людей, ни среди животных.

— Он конь, а не хрустальная ваза, ты бы лучше обо мне так заботился, — проворчала я, вылезая из седла и расстегивая шлем. Я взяла кобылу под уздцы и пошла по тропинке в лес.

— Вылетишь из седла, свернешь себе шею — буду тебе цветочки на могилу носить, — отозвался Ян, направляясь за мной.

Спустя пять минут я увидела впереди между стволов искрящуюся воду. Это был самый короткий путь к реке — верхом, напрямик через поле. На велосипеде по дороге я обычно ехала почти в три раза дольше.

Я хорошо знала это место, а оно хорошо знало меня — здесь нечасто бывали другие люди. Плотной зеленой стеной высокие деревья обступали эту часть реки — не такую широкую, как везде, но глубокую, с прозрачной манящей водой. Течение было слабым, и над зеркально-ровной водной гладью вытягивался старый деревянный пирс с позеленевшими досками. Уже много лет к нему не швартовалась ни одна лодка и с него со звонким хохотом не плюхался в воду ни один ребенок. У самого края стоял бог знает откуда взявшийся стул, целиком обитый красной тканью, родом тоже из прошлого века. Эти два старика — пирс и красный стул — источали потрясающе-тоскливое спокойствие, хранили отпечаток наложенной на природу руки человека. Если сосредоточиться, мне казалось, можно услышать, как пирс рассказывает стулу о временах, когда никаких других пирсов в округе ещё не было, и здесь толпились дети и сновали рыбаки. О временах, когда каждый март старые деревянные доски ещё не застилали ровными штабелями ярко-красные гвоздики в память о навсегда шестнадцатилетней Алисе, которая именно здесь прыгнула в воду, привязав к себе пять булыжников.

Пирс не стал для меня местом смерти, как для всех остальных — он был местом жизни. Ни одна чужая измученная мысль не могла тронуть здесь мою голову, а мои собственные муки покорно отступали. Только здесь, здесь и нигде больше я находила в себе силы мириться со смертью — потому что, если смотреть ей прямо в лицо, всякие страхи кажутся неважными. Здесь я была свободна и спокойна.

Пока Ян возился с лошадьми, я набрала охапку одуванчиков на длинных стебельках — сегодня им уготована важная миссия стать венками — и аккуратно забралась на стул, придвинув его к самому краю и свесив ноги. Скоро Ян улегся рядом прямо на доски, и мы уставились в цветное небо, слушая первые голоса вечерних цикад. Смеркалось, по бледно-голубому небу над темными верхушками деревьев разлились акварельные лиловые и розовые дорожки, а ещё выше застыли подсвеченные прощающимся солнцем перистые облака. С каждым вдохом я чувствовала, как наполняюсь силой этих последних, слишком жарких для весны, дней мая.

— Встретил на днях брата твоего. Он сказал, ты опять разбила сердце очередного ухажера.

— Да было бы что там бить, — я наморщила нос. — Он эмоциональное бревно, не понимает ничего важного. Вот так спокойно не просидит и минуты, то захрапит, то вскочит, потому что скучно ему, видите ли. Говорит, вся эта красота природы банальна, и я слишком её преувеличиваю.

— Нда-а-а, — насмешливо протянул Ян, достав пакет с табаком и с неудовольствием обнаружив, что тот кончился. Ян курил исключительно тот табак, который сам выращивал и сушил, с глубоким презрением относясь ко всем прочим продуктам табачной индустрии. — Снова не состоялась великая любовь, как неожиданно. Это уже третий непонимающий за год?

Это был четвертый. Когда появился первый, Ян на правах названного старшего брата очень беспокоился, ко второму отнесся уже спокойнее, а позже вообще начал смотреть на этих бедолаг снисходительно. При встрече с последним Ян дружески похлопал его по плечу со словами, что, если тому придется меня задушить, он поймет.

— Но они действительно все… странные. Правда! Они не хотят даже попытаться увидеть то, что вижу я, вообразить красивый и огромный мир. Считают и себя и меня песчинками в пустыне, которые не способны ни отличиться, ни достичь чего-то важного. От этого непонимания мне скучно и грустно.

Ян сел.

— Лося, это ты странная, а не они. Ты влюбляешься, а потом разочаровываешься, потому что не можешь переделать человека под свой вкус. Может, твой мир и красив, но с чего ты взяла, что кто-то обязан понимать это? Люди, как и ты, каждый день строят жизнь вокруг себя, возвышая в ней одно и приуменьшая другое на основе своих чувств и желаний, и невзирая на справедливость своих решений. Правда каждого из нас — только в нашей голове, а видеть мир другого человека — это значит принимать его истины. Это слишком тяжело. Ты можешь распахнуть перед человеком двери в свой мир — яркий и прекрасный, где жизнь летит, бурлит, где даже самое малое имеет свою неповторимость. Ты можешь сказать, что он достаточно удивителен, чтобы увидеть все это, чтобы понять, потому что искренне так считаешь. Но он, скорее всего, не поверит тебе. Потому что люди привыкли верить только своей собственной правде. И он предпочтет остаться в своем мирке, даже если он темный и скучный, он предпочтет верить в то, что он — один из миллиардов таких же людей, способных только к потреблению. Он скажет, что удивительность — это само собой разумеющееся в человеке, что не стоит придавать этому значение, что такая уникальность создает массовость. И, послушай, самое обидное — тебе придется это принять и оставить его таким, потому что если ты не сделаешь этого, то не будешь ничем отличаться от него самого. Так что попытка открыть кому-то глаза — это всегда плевок в душу, прежде всего, самому себе.

Ян умел говорить потрясающе поэтично, и я безумно любила эту его способность. Я, проворно перебирая пальцами, сплетала стебли одуванчиков и думала о гениях, особенно о гениях искусства. О тех, кого не принимали, а спустя века восхищались. Я думала о том, чем мы с ним отличаемся от всех остальных людей и за что нам такая участь.

— А как же художники, писатели, музыканты… все эти люди, миры которых мы знаем и любим. Они меняют людей?

— Ну, конечно. Я думаю, искусство — универсальный язык для общения человеческих душ. Однако пробиться через твердолобость и приоткрыть завесу сказочного мира для других может лишь очень верный себе человек. Он должен бесстрашно открывать свою душу, чтобы тронуть чужую. Созидатели служат другим людям больше, чем кто бы то ни был. Они, можно сказать, в большей мере родились в рабстве у самих себя, чем любой, обреченный на потребление, и этим сами спасаются, — на какое-то время он задумался и я, воспользовавшись паузой, водрузила ему на голову цветочную корону. — Я думаю, что однажды могу перестать разводить лошадей или вести ферму. Может, я захочу стать врачом или юристом. Но стоит мне прекратить трогать чужие чувства, делать свои стекляшки — и моя жизнь перестанет иметь всякую ценность. Потому что только это по-настоящему зависящий от меня вклад, только это дает мне ощущение, что я занимаюсь чем-то необходимым, чем-то, на что по-настоящему способен.

Мои пальцы замерли, я подняла голову и окинула взглядом пейзаж, пытаясь представить, как далеко течет эта река и насколько широко раскидывается лес. И что это за люди, которые, быть может, тоже любят на них смотреть, где и как они живут.

— Ян, но мы не сможем изменить мир. Я не смогу спасти от смерти всех, кто о ней думает, а ты не сможешь излечить каждую страдающую душу, как бы тебе не хотелось.

— Я и не хочу изменить весь мир. Я хочу изменить только тот маленький его кусочек, который есть вокруг меня. Понимаешь? — он внимательно поглядел на меня и поднялся. — Пошли, скоро стемнеет.

Я боком сползла со стула и надела на себя второй венок, все мои ладони были в желтой пыльце. Ян привел лошадей, и я хмуро уставилась на Атома, который стоял перед хозяином и, по-моему, собирался откусить одуванчик с его головного убора. Проверив ремни и погладив коня, Ян одним махом вскочил в седло.

— Поехали обратно по дороге. Мне ещё надо теплицы закрыть и лошадей загнать.

— Поехали, — я с трудом забралась на спину слишком высокой для меня кобылы, придерживая венок. — А, да, знаешь ещё что. У меня скоро выпускной, и, пожалуйста, ты мог бы прийти туда… не так, — я наморщила лоб, обводя взглядом мятую и выпачканную в траве и земле одежду. Ян саркастично поднял бровь.

— Сделаю все, что смогу, но ничего не обещаю.

— И, Ян, там будут мои родители. Они совсем перестали ладить, и… ты мог бы, пожалуйста… ну, посмотреть, что можно с этим сделать? Это очень важно.

— Ладно, посмотрю, — и он пришпорил Атома, поскакав вперед.