Рассказы

Причард Катарина Сусанна

НГУЛА

 

 

Спотыкаясь и пошатываясь, старик брел по песчаной тропинке. Она извивалась по отлогому склону холма, поросшего редкими кустами терновника.

Мэри встретила его, возвращаясь с работы из близлежащего городка. Старик окликнул ее. Мэри остановилась, и он, устало волоча ноги, подошел к ней. Толстый слой красноватой пыли покрыл его торчащие из ботинок пальцы со сломанными ногтями, и Мэри догадалась, что он идет издалека.

— Нгула! — воскликал он. — Миссис, вы не знаете девушку по имени Нгула в туземном поселке?

— Никогда не слыхала о ней, — ответила Мэри и пошла своей дорогой.

Была суббота, и Мэри торопилась домой. Она поднималась по тропинке в гору с туфлями в руках, тяжело ступая босыми ногами, склонив гибкое тело под тяжестью сетки, полной мяса и овощей для воскресного обеда. Это была женщина лет сорока в хорошо сшитом платье из цветного ситца. Отвечая на взгляд старика, она подняла на него свои красивые карие глаза туземки; однако волосы ее были красновато-коричневого цвета, а кожа слегка отсвечивала желтизной.

Мэри поняла, что старик — чужой в этих местах; отбившись от какого-нибудь из племен, остатки которых рассыпаны по всей Австралии, он забрел в туземный поселок, расположенный на дальнем склоне холма. Это было прибежище отщепенцев его народа и ее — людей смешанной крови, которых также считают туземцами.

Мэри держалась в стороне от буйной пестрой компании, осевшей в поселке, хотя и была в дружеских отношениях со старшим поколением. Жила она на окраине поселка. Ее муж, тоже метис, часто высмеивал ее стремление жить так, как живут белые женщины: иметь приличный вид и содержать дом в чистоте и порядке, как ее учили в миссионерской школе.

Дом Мэри был недалеко — приземистая темная хижина, построенная из ржавых жестянок из-под керосина и старых досок; крыша хижины всегда сильно протекала во время зимних дождей. Но земля, на которой стояла лачуга, принадлежала Мэри, и она гордилась этим. Она купила этот участок на деньги, заработанные стиркой и уборкой в городе; годами она копила и прятала их. Ее дети выросли и разбрелись по свету. Теперь она жила и работала для того, чтобы построить на своей земле дом — маленький деревянный домик с крышей из гофрированного железа.

В сухом песке около хижины росло несколько чахлых кустиков герани и помидоров, — Мэри называла это своим садом. Перед тем как открыть дверь и войти в единственную комнату своего жилища, она с любовью задерживала взгляд на растениях.

Рассерженная тем, что муж, поев, так и оставил после себя на столе грязные тарелки, Мэри повесила сумку, убрала со стола, затем развела огонь на открытом очаге, подмела пол, вымыла посуду, нарезала в кастрюльку мясо и овощи, принесенные из города, и поставила жаркое тушиться на огонь. Тэд должен был скоро прийти обедать, хотя часто по субботам он так напивался, что, вернувшись домой, мог лишь растянуться на постели и проспать до утра.

Закончив уборку, Мэри подошла к двери — ей хотелось узнать, прошел ли в поселок встретившийся ей старик. Она уже жалела, что была так резка с ним. Поглядев на дорогу, она увидела, что он зажег маленький костер на крутом склоне холма. До нее донеслось его протяжное, заунывное пение.

Почему он назвал девушку ее туземным именем? Ведь этих имен никто не знает. Большинство женщин поселка даже не помнит, были ли у них когда-нибудь туземные имена. Всех девушек теперь зовут Джей, Китти и Дульси.

Нгула… В этом имени было что-то тревожно-знакомое. Казалось, Мэри слышала его раньше, но где и когда — она не могла вспомнить.

Закат опалил небо. Мэри села на ящик около двери, усталая после рабочего дня. Сколько вечеров провела она, сидя вот так и любуясь закатом; тишина действовала на нее успокаивающе, несмотря на зловоние, доносившееся из ветхого строения на вершине холма, куда свозили нечистоты со всей округи.

«Вот почему, — с горечью подумала Мэри, — эта полоска бесплодной земли на сотни миль, до самой горной цепи, является единственным местом, где разрешается селиться людям с туземной кровью». Здесь, на невысоких холмах, окружающих котловину, зимой превращающуюся в болото, а летом безводную и иссушенную солнцем, обосновалось около десяти семей, выстроивших хижины наподобие ее собственной. Эти лачуги, сооруженные из ржавых консервных банок и кусков мешковины, походили на гнилые грибы, торчащие из земли.

Мэри видела завитки дыма, поднимавшиеся из труб, детишек, возившихся возле хибарок; малыши были совершенно голые, ребята постарше — в пестрых лохмотьях. Несколько женщин, сидя на корточках, в тени кустарника, играли в карты. Вокруг площадки, где шла игра в «обе вверх», толпились мужчины и женщины, спеша до наступления сумерек сделать последние ставки.

Нгула! Нгула!.. — это имя неотвязно сверлило мозг Мэри, как назойливая муха. Оно преследовало и раздражало ее, вызывая какое-то беспокойство, будя смутные воспоминания. Кто она? Откуда она? Мэри не знала. Разве что слова той старухи в больнице, куда Мэри ходила навещать больных туземцев, были правдой. Старуха бредила, она умирала, когда Мэри подошла к ее постели.

— Ты из Порт-Хедленда, девушка! — воскликнула она. — Из рода Балиари, как и я.

— Почему ты так думаешь? — спросила Мэри.

Старуха что-то пробормотала о муравьях и какой-то отметинке на лбу. Потом, в поселке, Мэри с удовольствием заявляла, что она из Порт-Хедленда, из рода Балиари, но она никогда не говорила ни Тэду, ни кому-нибудь из белых, какую тайную радость доставляла ей мысль о том, что у нее есть род и племя.

Закат, тускло-красный, как охра на скальных рисунках, догорал за гребнем холмов. Сгущались сумерки, и в хижинах на склонах замерцали огоньки.

«Нгула! Нгула!»

Мэри поразило, что старик поет на южном наречии. Она выучила много слов этого диалекта, разговаривая со слепой Нэлли, слушая ее песни и сказки о птицах и животных, которые некогда тоже были ниунгар (чернокожими людьми).

Крошка моя, крошка моя, Пропавшая крошка, Дитя моих сновидений,                                   Где ты? Долго, далеко бродил Гвелнит, Разыскивая и призывая. Теперь его ноги ослабели. Глаза затуманились, Близок конец его пути.

Снова и снова доносилось заунывное, монотонное пение, и Мэри напряженно прислушивалась к жалобным причитаниям старика. Голос его звучал глухо, потом вдруг поднялся до такого пронзительного вопля: «Нгула! Нгула!» — что Мэри вскочила и быстрыми шагами направилась к сидевшему у костра старику. Он поднял затуманенные глаза на Мэри, возникшую перед ним в отблеске огня.

— Кто эта Нгула? — спросила она.

— Моя дочь.

Старик внимательно глядел на Мэри, лицо его потемнело от горя, звучавшего в его песне.

— Иенда?

— Мэри. Я живу с мужем там, на холме.

— Уонги?

— Метиска.

Старик уловил резкие нотки в ее голосе.

— Нгула тоже метиска, — тихо сказал он.

— Расскажи мне о ней. — Мэри опустилась на землю перед стариком. — Я из рода Балиари.

Он кивнул головой. Лицо его, испещренное глубокими морщинами, смягчилось, когда он увидел, что Мэри уважает родовые обычаи. Как будто между ним и Мэри возникла какая-то связь.

Но она не желает иметь ничего общего с этим грязным стариком, в смятении подумала Мэри. Она слишком долго жила среди белых, чтобы вернуться к образу жизни и представлениям туземцев. Зачем она назвала свой род? На тот случай, если они принадлежат к группам, которым, по родовым законам, запрещается общаться между собой? Чтобы он почувствовал себя свободнее? Или ее толкнул на это какой-то неудержимый порыв?

Гордая отчужденность, появившаяся в осанке старика, показала, что он отгадал ее мысли. Глядя на широкое смуглое лицо, отмеченное печатью горя и растерянности, Мэри испытывала сострадание, смешанное с почтительным страхом.

В его глазах, встретивших ее взгляд, отражалось пламя костра. На лбу старика под косматыми седыми волосами виднелась темно-красная повязка. Пусть рубаха его висела клочьями и выцветшие бумажные брюки были все в заплатах, пришитых с помощью зуба черной акулы, — Мэри почувствовала, что в своем племени старик занимал почетное положение.

— Нгула — моя дочь и не моя дочь, — сказал он. — Я из племени Уабарри, наш тотем — эму. Гвелнит — имя, которое дали мне отцы. Джо Мозес — называли меня белые. Они нашли меня в камышах у ручья после схватки моего народа с белыми. Многие, многие из моего племени были убиты. Земля моего народа лежит далеко на юге, около реки Калган.

Мэри поняла, что Гвелнит умел говорить на языке белых людей так, как будто он не знал никакого другого; но порой он переходил на родную речь или на смешанный диалект, при помощи которого туземцы разных племен изъясняются между собой в поселках.

Вот что рассказал он Мэри, часто отвлекаясь от основной нити рассказа и погружаясь в воспоминания о далеком прошлом.

Жена одного из первых поселенцев взяла туземного младенца, чье племя было истреблено, и воспитала его вместе со своим сыном. Мальчики росли вместе, учились ездить верхом, управляться со скотом. Когда молодой Джек Уинтертон отправился на север к Порт-Хедленду, где он получил большой участок земли, Гвелнит поехал с ним. Гвелнит стал главным погонщиком на скотоводческой ферме «Джирали», в поединке на копьях добыл себе женщину из местного племени и поселился с ней в туземном поселке.

Старики племени относились к белым враждебно. Хотя они по-прежнему верили в то, что душа ребенка приходит к будущей матери из скалы, пруда или какого-либо животного, оплодотворенного жизненной силой предков, они решили, что общение их женщин с белыми ослабляет племя. Они предвидели, что, если они не будут оберегать своих женщин, племя вымрет, как это уже случилось со многими племенами. Старики знали, что от общения туземных женщин с белыми мужчинами рождаются дети со светлой кожей, а светлая кожа считалась признаком хилости. Поэтому женщинам племени было запрещено отдавать свое тело белым мужчинам.

С ликованием и гордостью матери показывали своих младенцев, радуясь темному бархату их кожи. А больше всех гордилась Митуун, жена Гвелнита, рожавшая ему сыновей с такой же отливавшей бронзой кожей, как ее собственная.

Потом у нее родилась дочь. Когда старухи, принимавшие младенца, увидели цвет его кожи, увидели стыд и ярость Митуун, они кое-что заподозрили. И Гвелнит, когда ему показали девочку, тоже понял, что Митуун нарушила запрет. Его охватил гнев, ибо жена навлекла позор на него, человека хотя и чужого этому племени, но чистокровного туземца, которому ее соплеменники привыкли доверять и которого они приняли полноправным членом в свою семью. Однако гнев Митуун превосходил его собственный.

— Хозяин виноват, — сказала она. (Голос старика задрожал при воспоминании об этом.) — Когда ты уехал собирать стадо, я пошла в большой дом за провизией. Он велел мне зайти в кладовую и запер дверь. «Ничего не будет, — сказал он, — никто не узнает». А теперь появился этот ребенок, чтобы меня позорить. Айэ! Айэ!

Гвелнит много лет жил счастливо со своей женой. Когда он практиковался в метании копья, чтобы отвоевать ее у мужчины другого племени, которому она была обещана, Митуун была тоненькой девочкой. Она стала красивой полногрудой женщиной, Гвелнит никогда не усомнился в ее верности ему и племени. Больше всего его поразило то, что этот позор навлек на них человек, которому он столько лет служил верой и правдой.

— Ребенок не должен жить! — в гневе воскликнула Митуун. (С грустью рассказывал старик.) — Наши люди должны узнать, что белый принудил меня. Они скоро забудут об этом.

Гвелнит стоял и смотрел на девочку, лежавшую в деревянном корытце, на ее нежное желтовато-коричневое тельце, на черные ресницы, загибавшиеся над закрытыми глазками, на крошечные ручонки. Он вспомнил о том, что когда-то сам был вот таким маленьким существом и таким же беспомощным. Гнев его растаял.

— Она моя дочь, — сказал он старухам. — Следите, чтобы о ней хорошо заботились.

Они поняли. Мужчина мог назвать своим каждого ребенка, рожденного его женой. Они не посмели ослушаться Гвелнита.

Его решение повергло Митуун в мрачное раздумье. Она отказывалась замечать ребенка. Ее груди набухали молоком, но она не хотела кормить девочку.

По вечерам, возвращаясь с пастбища или из загонов, Гвелнит находил Митуун сидящей на корточках перед хижиной, из которой раздавался жалобный детский плач. Он брал девочку, обмывал ее и стоял над Митуун, пока она кормила малышку. Так повторялось каждое утро и вечер. И каждый день они с Митуун ссорились из-за девочки.

Нгула — он назвал ее, потому что она была похожа на маленький желто-коричневый цветок, росший по берегам ручьев и на болотах в его родных местах. Гвелнит предупредил Митуун, что, если она не будет кормить Нгулу и заботиться о ней, он увезет ребенка. Гнев и ревность тлели в сердце Митуун, потому что глаза Гвелнита сияли, когда он смотрел на девочку, и омрачались, когда он смотрел на нее, Митуун, свою жену.

Однажды вечером, придя с работы, он не услышал плача в хижине. Митуун, как всегда, сидела снаружи, угрюмо нахмурясь.

Гвелнит заглянул в хижину. Деревянное корытце было пусто.

— Где Нгула? — Страх, пережитый им в тот вечер, снова зазвучал теперь в голосе старика.

— Муравьиный народ взял ее, — сказала Митуун, — желтокожая не будет больше меня позорить.

Гвелнит в ярости схватил ее.

— Куда ты ее девала? — крикнул он.

Но Митуун отказалась говорить. Только после того как он избил ее в кровь, перепуганная до смерти, она ответила:

— Отнесла на муравейник — около Большой Скалы…

Гвелнит кинулся в заросли. Уже стемнело, а ему надо было найти в густой поросли терновника и акаций тропинку, ведущую к Большой Скале, которая была в десяти милях от поселка. Отыскав тропу, он бросился бежать с быстротой своих братьев эму. Страшные мысли терзали его. Наконец, еле переводя дух, он добрался до равнины, на которой возвышалась Большая Скала. Здесь тянулись муравейники.

При свете поднимавшейся луны Гвелнит стал искать среди них Нгулу, то и дело нагибаясь и прислушиваясь: не раздастся ли знакомый детский плач. Но все было тихо. Наконец он нашел ее: девочка лежала на спине — маленький желтый комочек, покрытый сотнями черных муравьев, которые присосались к глазам, ко рту, впились во все складки ее тела.

Гвелнит взял девочку на руки. Она была еще жива, еще дышала, но так слабо, что ему казалось: муравьиный народ уже взял ее душу. Гвелнит стряхнул с нее насекомых, снял их с ее глаз, губ и раны на лбу. Ему нечем было привести девочку в чувство, кроме собственной слюны. И он влил ее в детский ротик.

Быстро и бережно нес он ее по тропинке, изредка останавливаясь, чтобы прильнуть ртом к ее губам и услышать звук ее дыхания.

Представ перед Митуун с ребенком на руках, Гвелнит сказал:

— Если Нгула не будет жить, Митуун умрет.

Митуун взяла девочку. Малютка настолько ослабела, что не могла сосать. Тогда Митуун стала сдавливать соски, и молоко капля за каплей полилось в ротик Нгулы. Митуун не могла понять безумия, охватившего ее мужа.

Гвелниту самому казалось странным то чувство жалости и нежности, которое он питал к этой малютке. Какие чары, скрытые в этом ребенке, проникли в самую глубину его сердца? Быть может, его приворожила душа далеких предков, светившаяся в ее глазах?

Гвелнит следил, чтобы Митуун хорошо ухаживала за девочкой. Вскоре он понял, что это уже не нужно, так как Митуун боялась, как бы он действительно не убил ее, если Нгула умрет.

Старухи громко удивлялись тому, что муравьи не обглодали девочку до костей и она не погибла от жажды, пролежав целый день под палящим солнцем. Гвелнит торжествовал: она сильная, его Нгула, в ней есть воля к жизни.

Девочка росла, и он все больше радовался. Совсем еще маленькой она была быстрой и грациозной, как птичка, — его Нгула. Гвелнит гордился ею, гордился, когда она, научившись бегать, стремглав неслась к нему, называя его «маме» (отец).

С внутренней дрожью и учащенным пульсом слушала Мэри рассказ старика о том, как, играя с Нгулой, другие дети в поселке порой дразнили ее — «желтокожая» и как она в ярости бросалась на них, царапаясь и крича, пока не появлялись матери и не оттаскивали ее от них силой.

Нгула сожгла косточки дикой вишни, смешала черный пепел с грязью и натерла этой массой свое тело. Но это не помогло. Дети принялись еще больше смеяться и издеваться над ней за то, что она попыталась стать похожей на них.

Мэри ясно видела перед собой маленькую девочку, вымазанную липкой черной грязью, и голых темнокожих ребятишек, которые танцуют вокруг нее, насмехаясь и доводя ее до бешенства. Потом из-за деревьев появляется большой человек, сердито накричав на детей, он обнимает девочку и смывает черную массу с ее тела. Что он сказал ей тогда? Что цвет кожи не имеет никакого значения. Она должна быть веселой, мужественной и стать хорошей дочерью племени. И тогда все забудут, что злой дух испугал ее мать и украл часть краски с кожи малютки еще до ее рождения.

Чтобы утешить ее, он спел Нгуле песню — песню о желто-коричневом цветке, росшем в далеком краю. Слепая Нэлли тоже пела эту песню. В ней говорилось о двух детях, которые ушли далеко в заросли и заблудились, но мать нашла их по запаху букетика нгулы, который они нарвали и несли с собой.

— Нгуле было шесть лет, когда в лагерь прискакал стражник и увез ее с собой. — Голос старика вернул Мэри к его рассказу.

Когда это случилось, Гвелнит собирал скот у дальних холмов. Нгула тогда была уже принята племенем. Ее веселый нрав, резвость и грациозность нравились старикам. Они признали ее своей. Митуун встретила Гвелнита плачем и воплями — она думала, что он будет винить ее за то, что она позволила стражнику забрать ребенка; но в лагере все до единого были рассержены и возмущены тем, как стражник схватил Нгулу, связал ей руки, заткнул ей рот платком и ускакал с ней.

Гвелнит оседлал лошадь из конюшни хозяина и помчался в полицейское управление Порт-Хедленда.

Полицейские расхохотались, когда он сказал, что приехал узнать, почему они отняли у него дочь.

— Она не твоя дочь, — заявил высокий стражник. — Ты черный, как пиковый туз, а она метиска. Нам приказано забрать всех детей-метисов из туземных поселков и отправить их на юг, где в государственных и миссионерских школах их научат жить, как живут белые.

В горе и ярости Гвелнит стал проклинать белых.

— Куда вы отправили ее? — спросил он.

Но полицейские молчали.

— Весь смысл в том, — сказал стражник, — чтобы девочка не соприкасалась с туземцами и забыла о всяком родстве с ними.

Гвелнит ушел из полиции, обезумев от горя, обрушившегося на него и Нгулу. От туземцев в городе он узнал, что на другой день после того, как ее привезли в полицейское управление, Нгулу вместе с другими такими же девочками посадили на пароход, идущий на юг. Гвелнит сел на следующий пароход, отправлявшийся на юг.

На борту он разговорился с матросом. Тот сказал Гвелниту, что узнать, куда отправлен ребенок, будет трудно. В пригородах Перта много приютов — католический, Армии Спасения, методистский и еще всякие, которые получают правительственную субсидию на воспитание детей смешанной крови.

Гвелнит обошел все приюты, справляясь о Нгуле, но никто не хотел говорить с ним о ней. Нигде не мог он ее найти.

Противоречивые мысли вихрем проносились в мозгу Мэри. Старик ли силой своей воли заставил ее увидеть и почувствовать то, что ему хотелось? Или она действительно была «маленькой желтокожей», над которой насмехались дети в туземном поселке? Даже если это так, она не признается в этом, твердила себе Мэри. Ей жаль старика, но ведь в конце концов она наполовину белая. И он совсем ей не отец, — ее отец белый.

В поселке говорили, что она «подлизывается к белым». Но она ни к кому не подлизывалась, с возмущением думала Мэри, — ни к людям поселка, ни к белым.

Все ее симпатии на стороне чернокожих. В школе Мэри учила гимны и стихи, но они не трогали ее так, как песни слепой Нэлли или обрывки ритуальных песен и легенд, которые она слышала от старых туземцев в поселке.

Но она так долго боролась, чтобы завоевать себе право жить в настоящем доме, как белая женщина, которую все уважают, что не может теперь отказаться от этой борьбы. Борьба научила ее упрямству и независимости. Пока что других результатов она не дала. Мэри не смогла даже получить разрешения построить новый дом на своем участке. Она знала, что ей никогда не добиться этого разрешения, если она позволит старику называть ее своей дочерью и возьмет его к себе жить.

Голос Гвелнита вновь приковал к себе внимание Мэри. В поисках Нгулы старик исходил север и восток, большие города и малые, понастроенные белыми людьми; на золотых приисках и в отдаленных скотоводческих фермах, в резервациях и в портах на побережье — он везде расспрашивал о Нгуле. Но никто не мог ничего ему сказать.

Двадцать пять лет странствовал Гвелнит по всей Австралии, разыскивая Нгулу, повторяя ее имя. Теперь он стар, дальше идти он не может. В этом поселке, расположенном вблизи того места, где некогда юго-западные племена сходились плясать корроборри, видно, кончается его путь.

— Если здесь никто не видел Нгулы и не слыхал о ней, — сказал он голосом, в котором звучала вся глубина его отчаяния и усталости, — я вернусь на землю моего племени и буду ждать, пока души моих предков не придут за мной.

Закончив рассказ, старик отодвинулся от тлеющих углей костра. Их отблеск освещал его бронзовое, обветренное, изрезанное морщинами лицо.

Глаза его смотрели мимо Мэри, не желая встречаться с ее взглядом.

Если он и понимал, что он сделал с Мэри, сорвав покров, окутывавший ее сознание, и снова разбудив в ее душе старую борьбу между желанием жить, как белая женщина, и верностью своему племени, — он ничем не показал этого.

Мэри, однако, все равно чувствовала, что он знал о ее желании расстаться с ним, не сказав того слова, которое сделает ее участницей его поисков.

Их молчание было тяжелым и гнетущим.

Мэри нарушила его.

— Тебе не надо больше странствовать, маме, — сказала она. — Я — Нгула.