Что день грядущий нам готовит, что предыдущий подготовил
25.07.1983
Данное интервью, должное быть именно интервью, по каким-то там причинам не получилось. Меня попросили восстановить его по памяти, сказав, что я, по всей видимости, помню его суть и содержание. Я быстренько согласился, но когда стал припоминать, то всплыли в моей памяти те единственные слова, которые беспрестанно витают и бегают от одного к другому во время наших бесчисленных и уже многолетних бесед. Разговоры эти достаточно однообразны, все об одном и том же: новое-старое, авангард-ретроград и т. п. Очевидно, в какие-то свои времена точно так же, о чем бы ни заводили речь, все сводилось к «рафаэлевской красоте», потом к «правде жизни» и т. д.
В отличие от старых времен, когда художник, а иногда и два-три поколения художников жили и благополучно завершали свой творческий путь в пределах одного, медленно достигающего своего патетического звучания, стиля, сквозь нынешнего художника с поражающей скоростью проносятся, сменяя друг друга, бесчисленные направления и стили. Так что, едва перевалив за сорок, почти уже со старческим смирением и беззлобием хочу взглянуть на произошедшие на моих глазах события.
Конечно, занимаясь периодизацией нашего современного искусства, весьма легко ошибиться по причине того, что, являясь активным и весьма тенденциозным участником, отдавая явное предпочтение всему, что близко сердцу и небеспристрастному глазу, акцентируешь какие-то явления или же градации явлений, кажущиеся весьма значительными, но со временем могущие оказаться нехитрыми вариациями одного стиля или темы. Тем более сложно на примере лишь изобразительного искусства при такой близкой и целенаправленной точке зрения (и, замечу, при отсутствии научного аппарата и достаточного количества людей, занявшихся бы этим) оценивать сдвиги в культуре в целом.
Но тем не менее мы все равно, даже точно не определяя внутри своего родственного круга, надеясь на некое общее интуитивное понимание, оперируем понятиями «60-е годы», «70-е годы», «наступающие 80-е». Я думаю, что вряд ли скажу нечто новое и оригинальное по этому поводу, во всяком случае, что-либо отличное от говорившегося в кругу людей, мне близких, но изложу все это в некоторой логической последовательности, что так трудно бывает сделать в устной беседе, когда все вроде бы ясно и так.
Итак, «шестидесятники».
После известной замкнутости культурной жизни в нее хлынул целый поток неизвестных доселе или прочно забытых имен, стилей, течений и идей. Равной сенсацией стали Малевич, Малявин, Врубель, Рерих, сюрреализм, абстракционизм и пр. Невообразимость этой ситуации усугублялась тем, что многое, прожитое общим большим временем, но не прожитое реальным и конкретным нашим внутренним временем, уже не имело жизнеукрепительных корней, чтобы быть понятым не как история искусств, а как реальное существование искусства, в то время как собственные законы самого искусства (его внутренние, имманентные законы) требовали переварить все это, пройти, художнически прожить. И художники со всей безоглядной смелостью и часто беспомощностью (время не давало времени на длительную осаду, оставляя возможность только геройского штурма) бросились осваивать, пережевывать, находить наши местные и нынешние культурно-бытовые адекваты всему вышеперечисленному. Естественный, развернутый во временной последовательности процесс обернулся у нас процессом синхронным, пространственным процессом параллельного освоения огромного разнообразия этих явлений. Отвоевав, отхватив себе такую качественную пространственность, во времени этот пространственный плюрализм стал просто длиться (и длится до сих пор), порождая внешнее сходство с явлением западного плюрализма.
Противостояние культурно-пространственной косности официального искусства объединило неофициальных художников этого периода. Персонализм и духовность стали пафосом этого противостояния. Вся окружающая социально-бытовая действительность по причине вышеуказанного противостояния оказалась отодвинутой (в отдельных случаях редуцированной и определяемой знаком неистинного бытия) от сферы чистого искусства. Это время явило образ, позу художника — провидца, стоика и жреца. Оно открыло нам весьма значительные и сильные личности в изобразительном искусстве. Перечислить их всех невозможно, тем более что нетрудно и ошибиться, отдав предпочтение тем, кто сильнее прочих повлиял на меня (по причине ли большей известности мне лично, так как узнать что-либо в достаточной полноте в те времена было делом нелегким, или потому, что поразили меня в определенные моменты моего художественного развития). Но не могу не назвать имена Целкова, Шварцмана, Краснопевцева, Вейсберга, Немухина, Янкилевского, Яковлева, Штейнберга. Повторяю, этот список никого (даже и меня на будущее) и ни к чему не обязывает.
Начало 70-х годов ознаменовалось двумя, на мой взгляд, кардинальными моментами, определившими развитие изобразительного искусства и культурной жизни целиком вплоть до 80-х годов. Первое — это вполне естественная реакция (как всегда и происходило, происходит и, по всей вероятности, будет происходить) на предыдущий период, перенасыщенный страстью к духовности, нетленности (в большинстве случаев оборачивавшейся манипулированием знаками духовности перед лицом необходимости, объявленной законодателями мод того периода, эту духовность являть в чистом и почти экзальтированном виде) с их нашей и нынешней неспутываемой окрашенностью идеологизмом и страстью к диктату. В это же время нарастившая немного мясца культура оказалась способной впервые за долгие годы осмыслить это все и себя как культуру.
Во-вторых, погоня (без всякого укоряющего или пренебрежительного отношения к этому термину) за умчавшимся куда-то туда (вперед ли, просто ли умчавшимся) западным искусством, да и культурой в целом, в этот момент позволила с наименьшим (со времен 20-х годов) хронологическим отставанием обнаружить и поразиться уникальным (не только для нас, но и для самого Запада) поворотом художественного и культурного сознания от установки на прекрасную вещь (даже и безобразную, но в расширенной эстетике последнего времени квалифицируемую как «прекрасная») к чисто волевому акту художествования с параллельным, почти синхронным по времени обращением от природы естественной к природе сотворенной — в лице поп-арта.
Но сразу же при обращении к материалу местной жизни, в попытке осмыслить ее в адекватных принципах конструирования произведений искусства знакомство с поп-артом обнаружило полнейшую невозможность прямого использования его идей в нашем культурном регионе. Дальше отдельных и невнятных попыток дело не пошло — попыток в основном ассамбляжного толка. Особняком стоят отдельные вещи Косолапова, являющие некий тяп-ляп-арт, и, конечно, творчество Рогинского. Но оба — и Рогинский, и Косолапов (в своих предметных вещах) — стояли ближе к китчу, если принять такую примерно схему: примитивизм, китч (примитивизм на материале поселково-пригородного культурного сознания) и поп-арт (примитивизм на материале урбанистического культурного сознания). Дело в том, что у нас отсутствует культура предмета и его качественности (и в прямом своем обличье, и в преломлении массмедиа), предмет заменяется его объявлением, называнием, провозглашением, а качественность — пафосом его утверждения, доходящим до попыток укоренить это «название-предмет» в онтологических глубинах-высотах. Поэтому поиски и вникания в местные конструкты культурного сознания привели к обнаружению замечательного, вполне отвечавшего тогдашним авангардным исканиям явления — давно и повсеместно концептуализированного сознания (что часто путают с концептуализмом в западном его понимании). Западный концептуализм был реакцией на апологетизированную предметность, был явлением свободы и самодостаточности языка описания, смещенного относительно предмета описания, — у нас же концептуализм (то, что стало называться здесь концептуализмом) объявился замещением предмета его названием, а языка описания предмета — описанием объявленного предмета. Я говорю, конечно, об одной из линий развития искусства в 70-е годы у нас, но, как мне кажется, она была откровением для своего времени и определяющей в те годы и своим сильным полем искривила (в квазинаучном значении этого слова) творчество многих художников — конкретно и буквально не причастных к ней. Этот феномен в пределах 70-х годов произвел ряд модификаций в творчестве уже сложившихся художников и породил тут же новых и досель невиданных адептов.
Если рассматривать последовательность развития этого нового культурного сознания на весьма коротком промежутке, то можно вычленить только логическую, а не временную последовательность, так как все художники, обратившиеся к новой теме, обратились к ней практически одновременно.
Первый образ этой темы являет творчество Кабакова, Булатова и Пивоварова (в этом ряду я помянул бы еще и Некрасова). Используя в своих произведениях языковые, культурные, психологические и поведенческие стереотипы и клише, сами они находятся как бы в стороне, отстраненно созерцая их и в этом созерцании очищая их до уровня некоего конструкта, сами оставаясь как бы судящим, водящим, оценивающим (в отдельных случаях даже заклинающим) субъектом вне своих работ.
Опять-таки, следуя не хронологической, а логической последовательности, назовем вторую группу художников: Комар, Меламид, Орлов, Лебедев, Косолапов и Соков. Отношение у них к тому же материалу более фамильярное, игровое, с разной степенью искренней вовлеченности в эти, иногда жизнеподобные и близкие авторам по разным причинам искренней укорененности в этой жизни, игры. В отличие от первых, у них объявилась легкость в обращении с материалом, иногда опасная, иногда легкость истинной свободы.
Несколько особняком стоит творчество Чуйкова (помянем тут и Рубинштейна), основной темой которого стало взаимоположение, совпадение, расхождение и даже взаимоуничтожение систем изобразительности. И у него местная ситуация, правда, в достаточно редуцированном виде, проявляется через выбор систем изобразительности и способ их соположения.
Упоминания требуют и имена Васильева, Гороховского, Шаблавина и Инфанте, которые, не принадлежа буквально к этому течению, несомненно, чувствуют на себе его сильное излучение.
Были примеры и прямых попыток работать в стиле чистого концептуализма — Герловины, например. Но, на мой взгляд, не питаемое местной кровью (а чужая далеко и вприглядку), их творчество весьма сухо и схематично являет некую общеобозначимую решетку энергичной человеческой деятельности вообще, погрузись которая в какой-либо живой насыщенный раствор, она могла бы моментально обрасти плотью и кристаллами.
Представляется, что могут быть общемировые, так сказать, стили (примеров несть числа — абстракционизм, например), являющие слияние культур в один континуум, неразличимый по-национально, но только по-личностно, что же касается содержательного и материального пласта, национальные же и региональные особенности обнаруживаются на предельном уровне пространственно-цветовых архетипов. Поп-арт же, скажем, в его точном и чистом проявлении был порождением региональной американской культуры, в меру не понимаемым вне места и среды его появления. Концептуализм, в свою очередь, явление западноевропейской культуры, в целом, как и поп-арт, понимаемое представителями инокультур (ровно наоборот абстракционизму) и с полной степенью достоверности трактуемое только на уровне общечеловеческом и общеэстетическом, для материализации в нашем регионе требует перекодировки содержательного и материального пластов. Сдается, что следующий за концептуализмом (и даже шире — общеконцептуальным сознанием) стиль будет будет общемировым и опять будет перекомпоновывать уровни узнавания.
Вот тут как раз и место помянуть художников, гораздо более молодых и по возрасту, и по времени вступления в высвеченный круг неофициального изобразительного искусства. Воспитавшись и выросши в среде уже устоявшихся к концу 70-х критериев, вкусов, этикета и табели о рангах вышеупомянутого стиля (или школы), достигшего своего расцвета и готовящегося стать классикой и историей искусств (хотя его создатели и деятели поры расцвета и продолжают активно работать, только подтверждая недоступные для пришедших с опозданием высоты), — так вот, эти художники, заставшие данное направление еще растущим организмом и сами отчасти приложившие усилия к этому делу (некоторые, правда, ориентировались на более чистые концептуальные влияния), знают и нечто иное, новое, или новое само что-то в них про себя уже знает, проступая в их работах еще неотчленимым от старого и неразглядимым с пьедестала предыдущих побед. Мне кажется, что именно этим художникам дано преодолеть столь славно поработавший принцип отчужденности и конструктивной созерцательности, с их творчеством будет связана возможность вновь назвать человека «художником» без опасности оскорбить его.
Теперь осталось только для корректности перечислить этих художников. Ну, если только для корректности, то зачем и перечислять. Все понимают, что я имею в виду «Мухоморов», Сорокина, Захарова, Щербакова, Альберта и кого-то, видимо, еще. Да, кстати, поддавшись вечному искусу возрастного ранжирования, забыл я, что здесь не может быть выстроена временная, но только логическая последовательность (иногда и совпадающая с временной). Об этом мне напомнили имена Алексеева и Монастырского.
Предисловие к поэтической подборке В. Кривулина, Е. Шварц, О. Седаковой, С. Гандлевского, Л. Рубинштейна и Д. А. Пригова
[47]
1984 или 1985
Что дает возможность в пределах одной публикации объединить поэтов столь различных стилистических направлений и эстетических пристрастий? Предыдущие времена с их пафосом формально-стилистических определений, школ, течений и направлений разогнали бы этих поэтов в разные концы культурного пространства, сделав их если не антагонистами, то вполне неприемлемыми друг для друга, глухими и безразличными к творчеству друг друга. В наше же время, когда дискредитированы претензии любого художественного направления на обладание не только полной, но даже и преимущественной истиной, когда жест в насыщенном культурном поле обрел значение почти равное тексту, судьба, четкое выстраивание поэтической позы со всей отчетливостью осознались как важнейший компонент поэтики. Именно сходная позиция относительно доминирующей культуры и объединяет авторов подборки. Их объединяют три «не». Неизвестность — то есть практически абсолютная неопубликованность и существование в очень узком кругу любителей подобного рода литературы, ею самой и порожденных. Невключенность — то есть незадействованность в жизни, событиях и мероприятиях (и не временная, случайная, а осмысленная как позиция) основного, доминирующего потока культуры. Непримиримость — то есть, в отличие от культуры общепризнанной, повязанной разного рода внутренними и внешними, субъективными и объективными ограничениями, нормами, правилами этикетного поведения, представители этой, альтернативной, культуры не только свободны от всего подобного, но и почитают за основной принцип своего культурного поведения, позы, доведение до предела обнаженности своих культурно-поэтических пристрастий.
Именно это и дает возможность столь разным стихотворцам сойтись не только на пределах данной публикации (что вполне могло бы быть самовольным актом составителя), но и на пределах жизни, и в представлении читателей, объединяющих носителей этих трех «не» в отдельную, единую культуру.
В данной подборке представлены поэты двух городов — Москвы и Ленинграда. К сожалению, о реальном существовании интересной русскоязычной поэзии подобного рода где-либо еще в СССР говорить не приходится. Традиционное в русской культуре противостояние двух столиц, правда, уже в довольно сглаженном виде, продолжается и сейчас. Для петербуржской поэтической школы характерны версификационная строгость, предпочтение традиционно-поэтических тем и более традиционное представление о роли поэта в культуре и в обществе. Московскую поэтическую школу как таковую определить трудно. Москву как раз характеризует разностилье, и определяет в некой ее культурно-поведенческой целостности только оппозиция Ленинграду и отсутствие иных поэтических центров.
Ленинград представляют здесь два на данный момент несомненно наиболее интересные из непубликующихся поэтов — Шварц и Кривулин. Но как раз именно они с наименьшей обязательностью следуют всем предписаниям петербуржской традиции. Многосложные размеры стихов Кривулина, обладающие почти заунывностью ветра (особенно в исполнении автора), переполненные сложными метафорами, следующими друг за другом почти без перерыва, не дающими перевести дыхание, заполненные аллюзиями, культурными ассоциациями, порождают представление о каком-то огромном ворочающемся существе, на шкуру которого нацепилась вся эта бесчисленная груда культуры, быта и словаря.
Шварц, с ее дикостью и страстностью, легко могла бы перенестись куда-нибудь в зауральские пространства, испанские сьерры или еще куда-нибудь, где наше европейское воображение поселяет людей стремительных, гордых и свободных. Но именно уже упомянутая «петербуржская» строгость дает ей вырваться за пределы своей кристаллической решетки только барочными оплывами фантасмагорических образов, религиозно-мистических воспарений и неожиданными переломами стихового размера.
Москвичка Ольга Седакова как раз более тяготеет к культурно-стилизованному жесту, стих ее достаточно жёстк и сух, как прочерченный свинцовым карандашом. Темы ее стихов и способ их разработки часто имеют прямой адресат в истории литературы.
Как уже говорилось, для московской поэзии характерна весьма большая стилистическая разнородность от строгой традиционности до крайнего авангардизма. Творчество Гандлевского занимает промежуточное место между этими двумя тенденциями. Романтический, почти юношеский образ поэта с традиционным пристрастием к путешествиям, скитаниям, дружеским попойкам и возвышенным рассуждениям сочетается с почти старческой социальной взрослостью, обнаруживающейся в иронических обрывах традиционных поэтических тем, саркастических замечаниях, глумливых цитированиях и усталой рефлексии.
Два последних поэта — Пригов и Рубинштейн — относятся к крайнему крылу авангардизма, к так называемому «концептуализму». Здесь не место рассматривать соотношение западного и восточного концептуализма, а также характер концептуализма литературного в отличие от концептуализма изобразительного искусства, в лоне которого он, концептуализм, и возник. На примере поэзии Пригова, который профессиональный художник и в своем изобразительном творчестве также занимается концептуализмом, это объявляется обычными стихами, с регулярным размером и рифмовкой, переполненными бытовыми, культурными и социальными штампами. Основное значение имеет взаимоотношение текста и контекста, то есть стихотворные тексты как бы высветляют некий кусок социального контекста, с которым они тесно взаимодействуют. Основной смысл заложен не в самом стихе, а в драматургии его взаимодействия с высветленным контекстом.
Гораздо более термин «концептуализм» в его классическом понимании приложим к творчеству Рубинштейна. Его произведения — это уже не стихи, а полностью и именно тексты, которые есть особый жанр. Рубинштейн сознательно и прокламативно использует традиционно нехудожественные языки описания: машинный язык программирования, язык словаря, энциклопедий, каталогов и инвентарных списков. Явно беллетризованный материал заполнения этих конструкций придает его произведениям ощущение ностальгической хрупкости и интимно-литературных писаний.
Конечно, творчество шести авторов не может дать полное представление о данной литературе, число представителей которой просто огромно и весьма разнородно как по стилистике, так и по качеству. Но представляется, что за единичными исключениями избранные нами поэты являются наиболее яркими представителями этой культуры и дают возможность составить определенное представление о происходящих в ней процессах.
Как вас теперь называть?
[48]
Конец 1980-х
Появление после длительного перерыва образцов советского изобразительного искусства на международной арене потребовало поначалу (да зачастую и теперь требует) огромного числа пояснений социального, исторического и бытового плана. Это создало некую ауру этнографического ориентализма, вырваться за пределы которой художнику не представляется возможным. Тем более что в наше время, когда жест в культурном пространстве становится почти самодостаточным, обаяние подобного рода экзотических фантомов и построений на уровне самостоятельного квазиартистического проявления настолько сильно, что многие, писавшие по поводу советского искусства, долгое время не чувствовали необходимости, да и желания, пристальней приглядеться к местной культуре, поделенной к тому же на официальную и неофициальную.
По мере выстраивания общего контекста советской культуры стали вырисовываться контуры как некоторых групп, так и отдельных художников. Помимо естественных лакун и аберраций, связанных со спецификой функционирования каналов информации, выбор имен, фигурировавших в статьях и на выставках, определялся также собственным пониманием информаторами доминантных линий развития современной советской культуры. Такое отношение и вычленение предпочитаемых художников вполне естественно при наличии, правда, некоторой если не исчерпывающей, то хотя бы достаточно ясной общей картины состояния изобразительного искусства.
К тому же следует заметить, что сложность описания и квалификации отдельных проявлений местного феномена усугубляется тем, что диахронический постепенно нарастающий процесс изменений мировой культуре у нас объявился периодом синхронного параллельного освоения, обживания и пластифицирования к местным условиям всех направлений и стилей (включая и собственных, русских, но уже позабытых). То есть то, что на Западе заняло примерно 100 лет постепенной смены, борьбы и наследования друг другу нескольких поколений художников, в СССР заняло десять лет параллельной, бок о бок, жизни художников, единовременно представляющих собой как бы живую историю искусства всего нашего века. Посему местные процессы как в искусстве, так и в других сферах культуры, имеют скорее логическую последовательность, чем временную, заставляя следить в художниках их культурный возраст, нежели реальный (так как они зачастую не совпадают).
Только к концу 60-х — началу 70-х местный культурный процесс почти совпал с общемировым. К этому времени за уже помянутые десять лет местная культура сумела опробовать и встроить в свой контекст и в свои собственные ряды последовательности и наследования (порождая иногда поразительных стилевых монстров) все направления от модерна до абстрактного экспрессионизма.
Интенсивная творческая атмосфера тех лет в процессе отталкивания и противостояния жесткой официальной культуре и неистинной позе официального художника образовала тип художника «истинного», духовно-отрешенного, разрабатывающего темы духовно-экзистенциальные или метафизические, вдали от социальных мотивов. Следы внешней жизни если и объявлялись в произведениях неофициального искусства, то крайне редко и в качестве презентантов антихудожественного, нечеловеческого или небытия.
К концу 60-х годов объявился кризис этого художественного сознания, то есть как доминантного художественного сознания. Разведенность художника как жителя этой страны, погруженного в ее быт, реалии, язык, драмы, и художника как творца, изгоняющего из сферы творчества любые признаки этой жизни, породила тип коллапсирующего художественного сознания. Художник как бы уже по не зависящим от него причинам, по жестким законам сложившейся художнической среды с ее правилами и этикетом, отказывался от миссии артикуляции основных социокультурных экзистенциальных проблем времени.
Именно в этот период ряд художников обращается к языку и реалиям местной жизни, вводя их в сферу высокого искусства. То есть явилось осознание того факта, что, только вступив в зону этого языка (а не заклиная его или не замечая его, делая вид, что его не существует), можно понять его в себе, его в нас, нас в нем. И поняв это, отрефлектировав и артикулировав, мы можем обрести метауровень для манипулирования им, что в переводе в сферу социокультурную и экзистенциальную становится новым уровнем понимания и свободы.
Это осознание совпало по времени с вторжением в нашу культуру нового художественного направления. Собственно, пришел целый пучок — поп-арт, концептуализм и гиперреализм. Кстати, именно такое вторжение, приход с определенным запозданием сразу нескольких стилей весьма характерен для русской культуры и создает постоянную трудность для исследователей в идентификации их, тем более что встраиваются они в иной контекст, в иные ряды последовательностей и наделяются неведомым Западу идеологическим значением, попутно утрачивая пласты чисто эстетические.
Поп-арт не обнаружил здесь сферы качественной материальности и идеи предмета, а концептуализм обнаружил замещение предметов номинациями, то есть отсутствие основной драматургии и пафоса своей деятельности — взаимоотношения предмета и языка описания. Оказавшись как бы в безвоздушном пространстве и совпав с моментом поворота культурного сознания к соцреалиям, они породили единый, совместный новый стиль. В зависимости от акцента либо на цитировании или использовании языковых клише, штампов и пр. (замечающих предметный уровень), либо на слежении иерархически выстроенных уровней языка описания этих номинаций, новый стиль приближался то к поп-арту, то к концептуализму. Кристаллизация стиля происходила стремительно, и вряд ли можно тут говорить о приоритетах, так как, насколько я понимаю, сходные тенденции обнаружились в работах многих художников того времени, даже и не подозревавших о существовании друг друга. Первые, явившие публике образцы, были названы произведениями соц-арта. Уже в самом начале термином соц-арт вряд ли можно было описать этот феномен московского искусства. Он, пожалуй, был действителен для небольшой группы художников, основной задачей которых было остраненно-игровое восприятие знаков соцязыка, как бы очищенного от каких-либо возможностей экзистенциальных, этических или метафизических переживаний. Этот термин приложим к творчеству Комара и Меламида, Сокова и к ранним работам Скерсиса, Донского и Рошаля. В то же время в работах других художников, использующих соцматериал, резко превалирует спектр проблем от нравственно-экзистенциальных до метафизических (к примеру, в творчестве Э. Булатова и И. Кабакова).
В то же самое время образовался единый круг московских художников, для большинства из которых важную роль играет не тотальный соц-арт, а использование соцмотивов, а у некоторых подобных мотивов вообще не встречается (Монастырский, Рубинштейн, Чуйков, Некрасов, Васильев, Абрамов) — круг настолько широкий, что он представляет собой скорее направление, движение, а не стиль. Движение, лучшего названия для которого, чем «московский авангард» (по аналогии хотя бы с «русским авангардом» начала века), я не нахожу. Аналогично возникает и название «московский поставангард», «московский постмодерн», которые типологически сходны с западными аналогами, хотя полностью не налагаются на них. (Соответственно, художественное движение от конца 50-х до конца 60-х может быть условно названо «московский предавангард».)
Во всех этих движениях соц-артистские мотивы представлены по-разному.
Собственно, можно вычленить три возраста, три последовательные ступени овладения этим материалом, культурным сознанием и художниками. Правда, они вычленимы скорее логически, чем хронологически, так как зачастую по времени совпадают.
Поначалу у художников по инерции отчужденного отношения к соцматериалу он так и проявляется как чуждый, неспособный ни в одной точке стать вместилищем истинного человеческого обитания. Содержанием подобных произведений была драматургия взаимоотношения этого материала и художника, противостоящего ему, презентованного либо в самой картине сложной системой построения, обнаруживающей соцматериал в его истинном значении, либо в качестве сотворителя фантомов, адекватных соцматериалу, где автор вычленим только на метауровне.
Второй возраст саморазвития этой темы на фоне уже достаточно разработанного материала характеризуется уже не тотальным отчуждением, а попытками отыскать в этом языке зоны жизни. Это достигается, как правило, сведением на пространстве одного произведения двух или более взаимовзыскующих, взаимоиспытующих языков (одним из которых может быть соцязык). Во-вторых, обнаруживается связь, выход древнейших архетипов человеческой культуры и ритуальной практики — заклинаний, медитаций, обрядности, мифических и эпических героев — в современных лозунгах, клише, поведенческих и языковых штампах и поп-героях. Для художников, представляющих этот период, характерно развитие двух параллельных линий в творчестве, вторая из которых абсолютно не связана с соцтемой, но, имея самодовлеющее значение, в то же самое время как бы высветляет специфику интерпретации соцтемы. Круг этих художников по причинам, описанным в начале статьи, достаточно мало известен на Западе.
Посему хотелось бы вкратце охарактеризовать некоторых из них.
Б. Орлов разрабатывает жанр парадного портрета, сводя вместе светила античного классического, барочного и советского парадного портрета. В портретах прослеживаются две сквозные темы: взаимоотношение внутреннего (как правило, толстый массив грубо обработанного древесного мяса) и внешнего (тонкой яркой пленки эмалевого покрытия на фронтальной и задней сторонах скульптуры); и в яркости раскраски мундиров, наград и лент проступает вторая тема, древний восторг: самый яркий — самый главный! Параллельно с этим Орлов создает вещи, не связанные с соцтемой: звери, птицы, рыбы, букеты, тоже ярко раскрашенные.
В произведениях Р. Лебедева соцтема предстает ярким живописным праздником подобий плакатов, указателей, росписей, перемешанных с цитатами из авангарда 20-х годов, китча, наива и пр. Эта же праздничность, перекликающаяся с неоэкспрессионизмом, нью-вейвом, иногда с китчем и примитивом, присутствует и в другой линии его творчества — картинной живописи.
Г. Брускин, создавший в последние годы несколько значительных серийных вещей, обнаруживает в соцматериале современную модификацию древнейшей проблемы взаимоотношения человека и тотема, знака, символа, их системно-языковой комбинаторики с мистическими провалами и просто мистификациями в отрыве от человека и в связи с ним. Схожие проблемы прослеживаются и в его серии, посвященной выстраиванию еврейского изобразительного квазимифа.
Для Д. Пригова характерно пристальное внимание к языковым и речевым штампам соцязыка, к его иерархической квазипространственности, прослеживание архаических и мифологических корней современного менталитета. Параллельно Пригова занимает разработка метафизического изобразительного пространства, космогонической знаковости, а также жизнь слов и имен в изобразительном пространстве.
И наконец, третий возраст саморазвития этой темы.
Он совпал по времени с неоэкспрессионизмом, нью-вейвом, постмодерном, неогео и прочими нео (кстати, первыми стилями, возникшими в нашей культуре синхронно с мировой культурой). Поэтому тематическое наполнение, связанное, скажем, с соцтемой, посредством как бы сугубо «интериационализированных» средств низводится до уровня вариации общеевропейских мотивов, иногда сжимаясь до цитатной точки. Правила введения соцтемы в сферу искусства и эстетики, разработанные предыдущими поколениями художников, становятся дидактически тесными, и все предыдущее становится фоном, на котором и во взаимосвязи с которым (как бы держа его «в уме») можно разыгрывать новые свободные игры.
Они, собственно, уже и разыгрываются.
В преддверье ли перемен?
Конец 1980-х
Картина состояния современной культуры вполне коррелирует с общественно-политической обстановкой в СССР.
Правда, тенденции освобождения от догматического как идеологического, так и традиционно-культурного мышления в сфере культуры объявились гораздо раньше. Они предшествовали перестройке и подготовили общество как психологически (примером свободного, неангажированного поведения, зачастую ценой тюремного заключения, высылки из страны и других репрессивных мер), так и идейно-артикуляционно (многочисленные циркулировавшие в самиздате книги и публикации, касавшиеся широкого диапазона тем от истории и политики до крайних новаций в литературе).
Этот феномен в сфере искусства и культуры принято именовать неофициальной культурой.
Картина неофициальной культурной жизни, до перестройки известная лишь узкому кругу людей (в особенности в Москве и Ленинграде, а также за рубежом), нынче стала достоянием всей заинтересованной публики в Советском Союзе. Сама же она не претерпела каких-либо кардинальных изменений, и художественные течения и имена, определявшие ее в 70–80-е годы, и сейчас являются доминирующими. Изменилось только взаимоотношение их с бывшими представителями официальной культуры, многие из которых оказались оттесненными из сферы актуальной культурной жизни, и прежние официальные органы печати, журналы и периодические издания предпочитают теперь бывших подпольных литераторов или эмигрантов. Собственно, вообще на грани исчезновения прежнее определение, игравшее столь существенную роль, художников и литераторов как официальных и неофициальных.
Стилистически картина современной советской художественной жизни достаточно разнообразна. Достаточно позднее (с конца 50-х) и одновременное проникновение в СССР всех направлений современного искусства (а также возвращение запрещенных и забытых конца XIX — начала ХХ в.) придало им статус синхронности и актуальности, так что в советском культурном сознании они не сменяли (или наследовали) друг друга, а злободневны все разом.
К тому же интересна особенность русского менталитета в его ориентированности на статичность. Ничто, единожды возникнув, не уходит в музей или архив, но длится, добавляя к себе неофитов, появляющихся как бы помимо и даже вопреки архаической институционализации; но уж раз возникнув, тоже длится, становясь наравне с другими апологетами охранительной функции. И все это вместе напоминает многослойный пирог, каждый слой которого имеет своих активных деятелей и почитателей.
Что касается литературы, то огромная роль, которую она играет в русской культуре, и огромный читательский потенциал (например, поэтические сборники издаются тиражами до 1 миллиона), позволяют вполне свободно соседствовать в ней и иметь своего читателя как традиционным писателям, ориентированным на традиции Пушкина и Толстого, последователям направлений 1910–30-х годов (Хлебникова, Маяковского, Пастернака, Мандельштама, Ахматовой), так и апологетам самых современных тенденций (концептуализма, соц-арта и постмодернизма), среди которых хотелось бы отметить поэтов Всеволода Некрасова, Льва Рубинштейна, Тимура Кибирова и прозаиков Венедикта Ерофеева, Владимира Сорокина, Евгения Попова и Виктора Ерофеева.
Специфичность советской действительности, важная роль, которую в ней играет литература, и значимость роли писателя, приписываемой ему традицией и читательским ожиданием (как учителя, вождя и пророка), создают тот особый контекст, фон, на котором и с которым работают представители авангарда и поставангарда русской литературы, порождая тексты, аналоги которым вряд ли можно найти в литературе западной.
В изобразительном искусстве современные тенденции, гораздо более сопоставимые с соответствующими западными направлениями, играют более значительную роль, чем в других сферах советской культуры. Не нуждаясь в переводе и вполне соотносясь с общемировым художественным процессом, современные советские художники достаточно легко включились в западную культурную жизнь, участвуя в многочисленных выставках и программах. Любителям изобразительного искусства известны такие имена, как Кабаков, Булатов, Комар и Меламид, Чуйков, Брускин.
Нынешние социально-общественные изменения в Советском Союзе, а также попытки перейти к рыночной экономике, возможно, в ближайшем будущем кардинально изменят лицо советской культуры, ее структуру, иерархию и способы функционирования.
Посмотрим, увидим.
Но на данный момент, вкратце, картина такова.
Дети седьмой революции
Конец 1980-х
Очевидно, половина обаяния работ советских авангардных художников (как и не авангардных, впрочем) ускользнет от того, кто не знает, не видел, не почувствовал специфического контекста русско-советского жития-бытия. И дело вовсе не в использовании каких-то неведомых всему прочему миру знаков и символов, представляющих советский миф и советскую эзотерику, а в той особой атмосфере значительности, окутывающей взаимоотношения общества и художника, чувствующего избранность своего положения (будучи порой весьма далеким от конкретной, злободневной общественно-политической тематики). В общем — Художник!
Конечно, это только часть правды и проблемы.
Начиная с середины шестидесятых пытаясь включиться в общемировой художественный процесс и с начала 70-х включившись (поначалу, конечно, на уровне только идейно-эстетическом, отнюдь не организационно-рыночном) и совпав с ним, советское изобразительное искусство (в литературе процесс гораздо сложнее, медленнее и более зависим от языка), наряду со своими собственными модификациями общемировых стилевых направлений, породило и несколько сменявших друг друга авангардных артистических направлений (до последнего времени — подпольно- неойфициальных). Все это касается, конечно, художников, придерживающихся современных эстетических и стилевых пристрастий, условно в советской прессе и искусствоведении (да и с их легкой руки — на Западе тоже) именуемых «авангардистами». (В это определение входит вся палитра направлений, возникших в 50–60-х годах, от абстракционизма до постмодернизма и неоконцептуализма). И основной драматургией культурной жизни последних лет была борьба этого типа культурно-художественного сознания с соцреалистическим (стилистически и эстетически весьма неопределенным и подвижным, являющимся сознанием регулирующимся и медиаторным между государством как представителем высшей воли и личностью, этой воли напряженно внимающей, но по причине своей малости и ничтожности не могущей принять и постичь ее в чистоте без такого вот посредника, как соцреализм).
Теперь же, судя по всему, благодаря усилиям нескольких поколений авангардных художников, борьба завершилась успешно (я говорю исключительно о сфере культурно-эстетической), если для молодых художников (по их настойчивым уверениям, которым я верю и которые понимаю) нету большой разницы между Налбандяном (наиболее представительным художником соцреализма) и Булатовым (видным представителем первого поколения авангардистов). Видимо, совершилась-таки культурно-эстетическая революция (и во многом благодаря титаническим усилиям авангардистов первого поколения), так как именно революции снимают начальные противоречия, в связи с которыми и для разрешения которых она, собственно, обычно и начинается.
И последнее.
Если глянуть поверх конкретных действующих лиц (что всегда выглядит как-то негуманистично), поверх эстетических устремлений (что всегда выглядит антикультурно) и воспринять каждый культурно-исторический период (со всем, что в нем напихано) как некий проект, то можно заметить, что основной проектной темой-идеей у нас было моделирование, создание и утверждение суверенной личности в ее противостоянии или разнообразно-возможных способах взаимоотношений с любой доминирующей идеей, наиболее наглядно представленной идеей тоталитарного государства, бывшего метафорой любой идеи или языка, претендующего на господство. Аналогично, на Западе, проблемой, как в ее положительном, так и в отрицательном аспектах, стала разработка, осмысление, а также конкретное вочеловечивание (а в наше время жест, поведение в сфере культуры значат в культурно-эстетическом аспекте не меньше, а порой и больше, чем текст) системы взаимоотношений художника с художественным рынком (противостояние ли ему, игра ли с ним, подпадание ли под него, смешение ли всех этих способов отношений разом и масса всего из этого вытекающее).
Теперь, как представляется (если, конечно, темп и направленность перемен в нашем ветхом отечестве не претерпят катастрофических изменений), мы являемся свидетелями, да и участниками, нового культурного проекта (который, не пытаясь объяснить всю серьезность настоящего культурно-исторического эона, может явиться первой ступенью порождения принципиально нового русского культурного сознания). Затрудняюсь с точностью сформулировать его, лишь приблизительно: нахождение точки равновесия русско-советского культурно-исторического типа в открывающейся мировой перспективе. (Повторяю, что это вполне может не совпадать с личными устремлениями конкретных художников, отдельные из которых могут полностью принять правила поведения западных художников, включившись как бы анонимно в их легион; кто-то может продолжать эксплуатировать советскую тематику — я не об этом.) Очевидно, этот проект будет недолговременным (относительно) и транзитным. Но тот, кто осмыслит его в полноте и тематизирует его, станет на современном рынке искусства полномочным представителем пока еще не исчезнувшего в своей отдельности и оригинальности культурного региона по имени пока еще — Советский Союз.
Потери в живой силе и технике
Конец 1980-х
Кроме самоочевидных проблем — как то: показ работ не выставлявшихся или редко выставлявшихся художников и обновление форм выставочной работы — вполне явных и до организации выставки, одна проблема во всей полноте открылась только в ходе работы выставки и после ее закрытия. Ее можно было бы обозначить как «перестройка культурного мышления», самим названием связав со всем грандиозным процессом, происходящим в стране, касающимся пересмотра как организационно- управленческих структур, так и перестройки сознания. Было бы весьма странным предположить, что сфера изобразительного искусства, в отличие от всей остальной страны, находится в некой стадии идеального совершенства и в перестройке не нуждается. Да вроде никто открыто подобного и не утверждал. Конечно, нуждается! Причем в сфере сознания в не меньшей степени, чем в сфере организационно-практической, дабы изобразительному искусству исполнить функцию воспитателя человека нового культурного сознания — мобильного, имеющего понятие о многообразии художественного опыта, но и, естественно, с определенными предпочтениями. То есть зрителя, умеющего охватить культуру как некий сложный организм, каждая часть которого исполняет определенные функции, удаление, отстрел которой принесет ущерб не только ей самой, но и всему организму в целом, то есть в конечном результате и самому этому зрителю. Увы, пока подобный зритель есть редкость, достойная занесения в Красную книгу (тем более, что совсем еще недавно он как бы подлежал уничтожению); к тому же, сами деятели изобразительного искусства, так сказать, воспитатели, в большинстве своем не готовы воспринимать свою личную деятельность на фоне достаточного разнообразия направлений и стилевых проявлений. Весьма характерна попытка объяснить возникновение и непонятное независимое существование этих стилей и направлений (не только без всякой внешней поддержки, но и даже вопреки достаточно известным акциям репрессивного толка) не как естественный процесс жизнедеятельности культуры, но как порождение дурных склонностей дурных людей, либо как порождение западного влияния (один рассудительный даже вывел их из недр бюрократического процесса) — в общем, всего такого, от чего авторы этих утверждений сами оборонены однозначно правильным пониманием искусства. Нужно заметить, что эти люди, призывающие к борьбе за свое единственное направление в искусстве, не до конца осознают ту истину, что они сами отгорожены весьма хрупкой стеной от последовательного и решительного проведения в жизнь их призывов, когда многие из них сами окажутся извратителями и осквернителями истинного искусства (собственно, подобная ситуация на памяти еще у многих живущих). В этом смысле интересна интерпретация перестройки, которую дал в интервью газете «Правда» вице-президент Академии художеств Кеменов, охарактеризовав нынешний всплеск разнообразной творческой активности как первый и непростой этап перестройки, на втором же этапе, по его представлению, все вернется к милому прошлому и найдет свое успокоение.
В этом контексте, естественно, вполне понятна и реакция многих зрителей, не привыкших к тому, что что-то может быть непонятным, что что-то может быть непонятным вообще и что не обязательно все должно апеллировать ко всем. Гораздо более опасным представляется ход рассуждений (отражающий вообще <нрзб> способ мышления), лежащий в основе всех претензий к авторам: я этого не понимаю! — значит, это не искусство! — значит, этого не должно быть! — значит, это надо запретить! Надо заметить, что подобный род мышления и носители его, объявившись в других сферах жизни нашего общества, действуют так же решительно и категорично, чему свидетелем есть наша нелегкая история. К сожалению, ни высокая квалификация, ни род занятия (даже искусством!) не служат защитой от подобного способа строить умозаключения и <нрзб> мыслить. Только сознательная установка на внимательность к чужой точке зрения и уважение ее, а также определенные социальные механизмы, поощряющие это, могут способствовать воспитанию нового культурного сознания.
Если нетерпимость зрителю непростительна, то непонимание или нежелание понять художника или отдельное произведение вполне для него простительно — это его право. Да и художники ведь люди страстные. Всякого рода художественная борьба с взаимными претензиями и призывами — вполне в правилах всегдашней художественной жизни и даже является свидетельством высокого тонуса ее (если бы только не призывы к административным санкциям и не обладание административной властью, то есть как бы призыв к самим себе). Просто культура должна иметь какие-то механизмы, обеспечивающие возможность подобных заявлений, но и гарантирующие их исключительное пребывание в сфере культурно-эстетической борьбы.
Ну да ладно.
Если вышеупомянутая нетерпимость простительна у зрителей, понятна у художников, то для искусствоведа <нрзб> она непростительна.
К сожалению, выставка обнажила печальную картину нынешнего искусствоведения и художественной критики.
Дело в том, что выставка просто объявила, вывела внаружу художников и художественный процесс, который реально существовал, хотя и скрытый, неведомый для внешней широкой культуры. Оказывается, что ситуация, охарактеризованная в других сферах экономической и культурной жизни нашей страны как застойная, могла отгородить художника от зрителя, лишить его возможности существовать за счет прямого труда его рук, но самих художников, живой процесс стилеобразования и смены художественных направлений она отменить не смогла.
Но, к сожалению, оказалось, что художественная критика и искусствоведение не могут существовать подобным образом. Критик и искусствовед, по основной направленности своей деятельности являющийся медиатором между художником и культурой, художником и зрителем, не может говорить о том, чего никто не видел. Сами же искусствоведы в результате невозможности писать об этом теряли к нему интерес и в своем большинстве многие увидели впервые на выставке, несмотря на то что за плечами большинства художников многолетняя жизнь в искусстве и огромное количество работ.
Посему, когда дело дошло до обсуждения и серьезных разговоров, оказалось, что у искусствоведов просто нет языка описания подобных явлений, кроме как аналогии либо с опытами начала столетия, либо с подобными им западными явлениями. Но, как известно, аналогия не лучший способ понять новое, так как по психологической инерции привычности и предпочтительности старого уподобляемое просто принимает черты уподобляющего, либо при несоответствии объявляется не поднимающимся до уровня искусства. Да и вообще, как сказал мудрец: барабан подобен слону, ибо оба обтянуты кожей! При видимом сходстве, скажем, местных направлений с западными местные живут и проецируются на совсем иной контекст и встраиваются в цепи совсем иных последовательностей и зависимостей. Кстати, пренебрежение имманентными, внутренними законами развития искусства порождает иллюзию возможности отменить, скажем, авангард или попытки представить линию последовательности стилей и направлений просто как хаотические агрессивные акты с целью разрушить основной истинный стиль (который, по словам зрителя, <нрзб>). Причем авангардом называется все, находящееся за пределами понимания каждого конкретного критика, где помимо направлений, просто не относящихся к авангарду (как в свое время все страшное и пугающее называлось абстракционизмом), спутываются просто три значения термина «авангард»:
1) авангард как использование отдельных новых приемов и тем;
2) авангард как стилеобразующее явление (типа: авангард 20-х годов);
3) авангард как тактика и стратегия поведения художника относительно основной культурной тенденции.
Следует заметить, что искусствоведение и критика не смогли осмыслить искусство 60-х годов, для описания которого нужно овладеть хотя бы языком философско-экзистенциальных дефиниций, как для описания работ концептуальных и постконцептуальных нужно иметь ясные и углубленные представления о природе языка, знака и семиотики поведения в культурном пространстве. Посему, когда искусствовед с его традиционными методом и категориями пытается говорить о концептуализме, он просто сам становится персонажем концептуализма, полного псевдотеоретических и мистификационных текстов, приемов и заявлений.
Вот вкратце суть и итоги всех наших вынужденных потерь в живой силе и технике, если и нельзя немедленно восполнить их, то хотя бы можно попытаться избежать новых. И, пожалуй, единственный возможный способ — это перестройка как нашего культурного сознания, так и некоторых структурно-организационных форм функционирования культуры (кстати, примеры подобных попыток уже есть в театре и кино). Попытаться также сделать достоянием широкого зрителя весь спектр реальной художественной жизни, а уже сам живой процесс дифференцирует направления, стили и соответствующих им зрителей.
<О Kлубе авангардистов (КлАва)>
1987 / 1988
<О выставке «Художник и современность» (февраль 1987)>
1.
Это первая за многие годы выставка не тематическая, но направленческая, то есть выставка официально зарегистрированного Клуба авангардистов, включающего в себя помимо художников авангардистов-литераторов и авангардистов-музыкантов. Представлены как бы три типа авангардизма, представляющие собой три логически последовательные стадии его развития, в данный момент совпавшие с реальной хронологической последовательностью этого процесса. Вот они: 1) авангардизм как использование новых тем и приемов (в отличие от модернизма, варьирующего известные темы и приемы); 2) авангардизм как явление стилеобразующее и застывающее; 3) авангардизм как тактика и стратегия поведения художника относительно постоянно меняющейся культурной ситуации. Доминирующими, как на выставке, так и в клубе в целом, являются два последних типа авангардизма.
2.
Собственно, сама выставка была организована как авангардный жест, манифестация авангарда в третьем его значении, то есть она развивалась во времени посредством последовательной четырехкратной смены экспозиции в течение 19 дней работы выставки. В авангарде давно используется ковровая развеска картин, развеществляющая значение отдельной «прекрасной» музейной вещи, то есть единицей смотрения становится экспозиция целиком, когда стиль преобладает над перфекционизмом. В нашем же случае единицей смотрения был некий развивающийся во времени жест, некое действо экспонирования, совпадающее по своему смыслу со значением третьего типа авангардизма. Все это подтверждалось и усугублялось еще и культурной программой (стихи и музыка), соответствующей каждой смене экспозиции.
3.
Нынешняя культурная ситуация принципиально отличается от предыдущей тем, что весьма различные в своих эстетических и стилевых пристрастиях художники и литераторы были сжаты ранее внешними силами в одну тесную точку, что способствовало ощущению близости и единства, хотя и искривляло взаимные художнические пространства. Теперь же все это начало разлетаться наподобие звезд и галактик. Помимо этой внутренней дифференциации художнического круга нужно отметить еще один феномен. Если раньше драматургии взаимоотношений с социальным и культурным моноязыками почти совпадали, слипались, фокусировались в одной точке, то теперь они стали расслаиваться, расщепляться, и образовались как бы две иерархии. Собственно, Клуб авангардистов есть авангардная верхушка оппонирования культурному мейнстриму.
4.
Что же можно предполагать в будущем? Когда улягутся переживания и затянутся раны компенсаторных явлений, связанных с кессонной болезнью резкого выхода из укрытости неофициальной культуры на поверхность культуры гласной и явной, то обнаружится такая дикая пропасть между обыденным и авангардным сознаниями, что останется уповать только на некие интегрирующие функции культуры как целого экологического организма. Возможно, подобная функция станет неким новым способом жизнедеятельности нового типа авангардизма.
<О выставке «Геометрия в искусстве» (март 1987)>
С 9 по 27 марта <1987 года> в выставочном зале «На Каширке» проходила выставка московских художников «Геометрия в искусстве».
Это первая в Москве со времен далеких 20-х годов выставка, организованная не по тематическому или групповому принципу, а по пластически-стилевому.
Выставку организовало новое Первое творческо-выставочное объединение МОСХ (Московского отделения Союза художников СССР). Объединение в пределах Союза художников пытается проводить свою собственную выставочную политику, независимую от выставочной деятельности Союза художников. Первая выставка этого объединения в феврале прошлого года в том же зале представила зрителям не выставлявшихся по разным причинам до сей поры московских художников в основном концептуального, постмодерного, неоконцептуального направлений. Выставка имела шумный успех.
Нынешняя выставка имеет умеренный зрительский успех. Ее отделяет от прошлогодней целый ряд выставок, проведенных несколькими другими неформальными художественными объединениями, на которых были представлены практически все сколько-нибудь значительные и заметные московские художники, а также русские художники зарубежья, впервые выставленные в СССР.
Выставка «Геометрия в искусстве» стала событием в художественной, а не в социально-общественной жизни Москвы. Всякого рода ажиотаж, конечно, способствовал успеху выставок, но также и размывал художественные и эстетические критерии их оценки. На этой выставке впервые на моей практике книга отзывов содержала исключительно положительные отзывы и не стала ареной сражений, что говорит не столько об уровне выставки, сколько о том, что общественные страсти из сферы культуры и искусства переместились наконец в сферу социальную.
Выставка была посвящена 110-летию со дня рождения К. Малевича. Целая стена была отведена под фотоматериалы, связанные с его жизнью и творчеством. На соседней стене экспонировались работы А. Родченко из частных коллекций. Были представлены также реконструкции некоторых его объектов. Соседство работ классиков авангарда 20-х годов, конечно, опасно для работ нынешних художников, но и всегда заманчива возможность сравнить себя с классиками. Мнения, естественно, разделились. Те, кто отдал явное предпочтение классикам, утверждали, что геометрические мотивы настолько отработаны старым авангардом, что ничего, кроме повторения, быть уже не может. Мне показалось, что наиболее интересные направления развития этой темы лежат в областях, где чистая геометрия граничит со всевозможными нынешними направлениями и стилями в изобразительном искусстве.
На выставке были представлены художники, в творчестве которых геометрия занимает и всегда занимала исключительное место, — это Э. Штейнберг, Ф. Инфанте, А. Юликов, Ю. Злотников. В творчестве Б. Орлова, Р. Лебедева и Д. Пригова геометрия входит составной частью в творческие поиски, связанные с концептуальными и соц-артистскими мотивами. Неогео было представлено работами двух молодых художников Н. Овчинникова и С. Гундлаха. Интересную инсталляцию (10 х 2 м) из геометрически организованных символов японской философии природы представил Мацумара Хан.
Всего на выставке участвовало 35 художников и экспонировалось около 150 работ.
Следующая выставка Первого творческо-выставочного объединения предполагается в начале июля этого года в одном из центральных выставочных залов Москвы — на Кузнецком Мосту.
Докажите мне, что это можно, — и я докажу вам, что это нужно! (1987/1988)>
Прошедшая недавно акция Клуба авангардистов (КлАва), названная по месту ее действия Акваарт (хотя более точное название было бы Витарт, но об этом попозже), вызвала некие сомнения и даже нарекания со стороны ряда ее невольных участников.
Вот.
Прежде всего о названии. Мне представляется, что название Витарт (Вита + арт) является определением этого события по существу, когда все его участники — дети, собаки, пьющие, непьющие, поющие, читающие, художники с женами на отдыхе, купающиеся, купающие своих детей и внуков, закусывающие на траве и под кусточком и т. п. — были задействованы именно в своем жизненном статусе, причем без какого-либо явного отстраняющего насилия, чтобы они оказались в состоянии рефлектирующего вычленения из естественного потока жизненных событий. Даже журналисты были именно фотографирующими журналистами, именно в этом манифестированном качестве они приняли участие в событии, а не как некое вынесенное за пределы его фиксирующее око.
Как раз подобное перенесение границы разделения сферы искусства и сферы жизни вызвало некую неадекватную реакцию у сторонников и пуристов авангарда, авторов жестких акционных действий. Зритель же неподготовленный, не искушенный в подводных течениях и столкновениях авангарда и авангардистов, просто «влип» в это пароходное действо, просто вычленяя из него какие-то наиболее приглянувшиеся эстрадные номера, либо просто купание и откушивание на зеленом берегу. Поездка для него была тем, чем для прямых и честных любителей рока является «Среднерусская возвышенность» — рок-группа с более или менее привлекательными имиджем и песнями.
Границами, отделяющими это действо от немаркированных событий жизни (границами, не замеченными некоторыми участниками), являются фиксированное место и время действия, точный выбор его участников, а также тот фон, контекст, на который сознательно и сугубо проецируется это действо, — сложившаяся культура концептуальных акций и перформансов и культура общественных мероприятий. Именно в этом свете обаятельная, но жесткая и несколько старомодная акция «Чемпионов мира» была идеальным контрольным камертоном, презентующим весь контекст акции, а корабль, его команда, буфет, вода и пр. — контекст замечательной культуры народных организованных увеселений и мероприятий нашего времени.
Представляется, что на данный момент Витарт есть предельный пограничный пункт разделения жизни и искусства в вековечном чаянии художника нечеловеческим усилием пробить стеклянную стену разъединения и выйти в чистый воздух жизни, правда, не утратив при этом всю прелесть ограненной силы искусства.
<О «Выставке для трех миров» (1988)>
Первого мая, когда по улицам Москвы под ярким солнцем бродили толпы праздничных людей, в тихом подмосковном местечке под щелканье фотоаппаратов и при нацеленных на них видеокамерах группа художников при помощи лопат извлекала из-под земли холсты с осыпающимся красочным слоем и полуистлевшие бумажные листки. Так окончился первый из трех этапов «Выставки для трех миров» Клуба авангардистов.
Первый этап начался 1 ноября 1987 года, когда авторы Kлуба при помощи тех же лопат закопали свои произведения лицом вниз (чтобы жители нижнего мира лучше рассмотрели), в ту же яму были помещены стихи некоторых поэтов Kлуба, а также книга отзывов.
В июне в каком-нибудь из столичных залов предполагается провести выставку для «Среднего мира». На третьем этапе выставки для «Верхнего мира» работы будут сожжены.
Эта выставка является последней в ряду экспозиционных акций Клуба авангардистов, состоящего из 40 художников, литераторов и музыкантов, работающих в трансавангардной манере. В апреле 1987 года существование Клуба началось с трансформирующейся выставки (постоянно менявшей свою экспозицию в течение трех недель ее функционирования). Затем в июне 1987 года была проведена акция «Пароход», когда во время 6-часовой прогулки по Москве-реке на зафрахтованном Клубом судне собравшимся представителям московского авангарда и журналистам (всего 200 человек) была представлена культурная программа Клуба. Зимой 1987 года была устроена экспозиция в Центральных московских банях (Сандуны), где во время вернисажа и еще одного вечера (помимо постоянно действовавшей 2 недели выставки) состоялись выступления ораторов и поэтов. В бассейне в лицах были представлены известные шедевры мирового искусства. Участники акций и посетители расхаживали по экспозиции обнаженные, либо (наподобие древних греков в термах) в живописно накинутых на плечи простынях-туниках. К услугам зрителей были парные и все полагающиеся банные удовольствия.
На время культурной программы женщины находились в специально отведенном им месте выставочного пространства.
Под конец нужно заметить, что вне Kлуба его члены работают в самых разнообразных манерах и стилях, собираясь вместе только на подобного рода акции, в другое время состоя в самых различных творческих объединениях, группах и товариществах, отношения между которыми зачастую непростые и иногда даже напряженные.
Позвольте о Клубе «Поэзия» замолвить пару слов (помните такой?)
[49]
2002
Возник он тогда и тем же нехитрым способом, как и когда в те времена возникало множество подобных организаций, клубов, ассоциаций и пр. Наверняка помните. Ну, может быть, Клуб «Поэзия» возник чуть-чуть пораньше, в конце 1986 — начале 1987 года, став впоследствии некой даже моделью для подобного рода объединений. А поначалу в него входили и художники, и какие-то барды, которые достаточно быстро разлетелись в разные стороны (это и понятно!), наорганизовав огромное число своих собственных объединений и ассоциаций, сохранившихся и поныне.
История создания Клуба и его недолгое функционирование были, естественно, прямым отображением тогдашней ситуации в стране, когда старые институции и власти ощутили некоторую растерянность (весьма и весьма приятную для посторонних, но пристрастных наблюдателей) и стали стремительно терять, если не свою власть, то влияние в обществе. А поскольку к тому времени в сфере неофициальной, полунеофициальной, четвертьнеофициальной и прочей процентности неофициальной литературе накопилась гигантская масса пишущих (а кто в те времена не писал? — только ленивый), то и искать долго желающих и страждущих не пришлось. Ну, естественно, к самому этому моменту в вышеназванной неофициальной сфере существовала уже определенная структурированность квазикультурной жизни со своими иерархиями, звездами и «начальниками». Именно в Клубе последние и встретились, поделив между собой лидерские и начальственные места, но конечно, конечно, избранные вполне демократическим образом. Впрочем, это мало что давало их обладателям и прибавляло к уже имеющемуся, кроме символической власти и небольшой добавочной доли авторитета. Ну, естественно, естественно, совсем не для пущего их унижения, а просто по прихоти повествования, во вторую очередь помяну почти бесчисленное количество стихотворцев, которые поначалу становились членами Клуба без всяких там ограничительных вступительных процедур. Впоследствии, желая, так сказать, оградить достойных и умелых от графоманов и просто безумцев, создали некий вступительный конкурс. Но это неважно.
Понятно, что в определенной степени Клуб реализовал мечту всех неформализованных и непричастных к властно-структурным образованиям как-то реализоваться и приняться за разделение пирога власти в пределах культуры, по мнению многих, находившейся доселе в руках подлых и недостойных. Но и тоже понятно, что в этих желаниях и утопиях не было ничего зазорного, да и формулировались они вполне корректным языком духовно-поэтических задач и высоких притязаний. Для многих, имевших весьма травматический опыт длительного подпольного существования это было великим освободительным жестом компенсации, явившимся им, может быть, уже в самый последний возможный для них момент жизни. Да и вообще, благодаря всяческим издательским и перформансным инициативам Клуба и его окружения, тогдашнему населению, охочему до всего нового и острого, было явлено творчество весьма многочисленной группы поэтов (нынче достигших славы и статуса почти что классиков), до той поры бывших если и известными, то по случайным листкам самиздата или просто по слухам.
Надо заметить, что, несмотря на общую окружающую немыслимую политизацию того времени, Клуб был сосредоточен исключительно на творческой и культурно-организационной деятельности. Очевидно, по той причине, что статус и влияние Поэта в то время были еще достаточно высоки, чтобы удовлетворить членов Клуба, которые вполне справедливо полагали, что именно в этом своем чистом качестве они неизбежно будут востребованы обществом и смогут наравне соперничать с новыми поп-звездами политической сцены. А и вправду, на первых открытых мероприятиях Клуба творилось нечто несусветное. Люди разве что с люстр не свисали. Триумф был полнейшим. Звезды Клуба были желанными гостями на всякого рода общественно-политических собраниях и торжествах. Все было прекрасно. Хотя, при несколько ином стечении обстоятельств или просто одном-двух убедительных в своих речах и аргументах безумцах Клуб вполне мог бы стать неким якобинским клубом, либо подобным же образованием времен Пражской весны (помните такую?).
Что еще? Да, вот — здесь сошлись, действительно, весьма различные поэтические «тусовки» тогдашней Москвы, изобиловавшей кружками, студиями и прочими местами сборищ пишущих и слушающих. Сошлись, в большинстве своем, не анахореты и одиночки, но различные группы пишущих, тесно спаянных достаточно долгим сроком совместного существования в подполье и полуподполье. Уж и не припомню, по чьей инициативе в Парке им. Павлика Морозова (помните такого?) собрались орды неисчислимых поэтов. Кажется, это была инициатива некоего Леонида Жукова, вообще весьма хитроумного по части всяческого рода организационных идей в духе доминировавшего тогда полусвободного-полукомсомольского менталитета. Чем он занят сейчас, я просто и не ведаю даже. Понятно, что чем-нибудь более адекватным, чем поэзия, к которой он был прибит волнами того времени, не предоставлявшего всяческого рода инициативным людям пространства и ниш для естественной реализации. Да и немало других членов Клуба последовали его примеру, или он последовал их примеру. В общем, неважно, все понятно.
Я пришел к месту сборища достаточно поздно и застал энтузиазм многочисленных участников уже в самом его апогее. Помнится, что из тогдашнего моего круга тесных поэтических и художественных общений я был единственным, посетившим это знаменательное мероприятие. Я бродил и присматривался к абсолютно мне незнакомым людям. По стенам какого-то тамошнего хлипко-деревянного сооружения молодые литераторы расклеивали листки со своими сочинениями. Наружи вслух читали по очереди. Именно тогда мне запомнился совсем молодой Андрей Валерьянович Туркин. Со зверским выражением лица он читал стихи про солдата, копающего траншею. Да, а вот теперь его уже и нету в живых. Как и удивительно энтузиастического лидера Клуба Нины Юрьевны Искренко — тоже, увы, нет среди нас. Уже после распада Клуба, когда каждый сам по себе начал выстраивать свою собственную постсоветскую литературную судьбу в по-новому структурированной российской культуре, она по-прежнему пыталась как-то реанимировать модус коллективного существования группы поэтов. Все время придумывала что-то, и мы, то есть некоторые, по-прежнему собирались, и в этих сборищах сохранялось обаяние эпохи коллективных порывов и акций.
Бессменным президентом Клуба был Игорь Моисеевич Иртеньев, избранный на эту должность сразу и без всякого рода колебания. Ну, на него и свалилась основная забота по составлению там каких-то бесчисленных уставных документов, пропихиванию их через еще вполне инертную и старорежимную бюрократическую структуру, впрочем, весьма сопоставимую с нынешней. Были и прочие энтузиасты, но, увы, почти все уже далече. За исключением, увы, тех, которых нет.
Где наши руки, в которых находится наше будущее?
[50]
1987
Определенная культурная ситуация, ее драматургические переплетения с осколками предыдущих и зародышами будущих формирует доминирующую и сопутствующие модели художнического поведения.
Чтобы понять суть нынешней культурной ситуации надо понять ее отличие от предыдущей и высказать возможные предложения о ее динамике, длительности и месте.
Собственно, можно сделать три предположения:
1) нынешний процесс будет развиваться, и данный момент, как и формы его социокультурной организации — временны; формы же социокультурной организации предыдущего периода отжили и являются если не тормозящей обузой, то лишь извинительным рудиментом;
2) данная ситуация будет длиться бесконечно с небольшими флуктуациями то назад, то вперед, так что не надо торопиться зарывать прошлое;
3) все вернется на круги своя, и прежние каналы общения и социализации, следовательно, надо тщательно и любовно сохранять, не обольщаясь вечно манящим будущим.
Так что же мы имели в прошлом, от чего мы ныне отталкиваемся, относительно чего и выстраиваем нынешнюю стратегию поведения и предполагаем будущую?
Предыдущая культурная ситуация была построена по принципу жесткой бинарной оппозиции «официальное — неофициальное», которая, как магнитный диполь, воспроизводилась в каждой точке структуры. Скажем, в Союзе писателей (как и в других творческих союзах), объявлялась оппозиция «левые — правые», затем: «Союз писателей — околосоюзная среда», «околосоюзная среда — неофициальная литература». В среде неофициальной литературы членения шли по принципу: «можно печатать — нельзя печатать». Родилось даже своего рода оскорбление: тебя же можно публиковать!
Подобная лестница производных от одного основного принципа оппозиций создавала весь нехитрый спектр разнообразия.
Если разместить все эти позиции на некой единой шкале, то несовпадение с отсчетной точкой официальной признанности давало компенсацию в виде права на обладание художественной истиной и моральный суд, возраставшего по мере удаления от этой точки. Смысл закона интересен не в тех случаях, когда он совпадал с реальным правом одаренного литератора и высоконравственной личности, но когда он механически распространялся практически на любого, подпадавшего под данную систему отсчета. Кстати, этот закон скрепя сердце, вынуждены были, если не открыто признавать, то чувствовать еще не до конца затвердевшим сердцем своим и комплексовать перед ним и признанные, даже свободолюбивые мэтры официального искусства.
К данному моменту неофициальная культура за примерно 20 лет функционирования сложилась в достаточно оформленный организм со своей иерархией, способом социализации и правилами принятия в нее. Кстати, именно эта оформленность создает деятелям неофициальной культуры если не такие же по сути, то, пожалуй, не менее сложные по глубине психологической перестройки и вживания в новый культурный менталитет трудности, чем представителям официальной культуры.
В неофициальной культуре (в среде художников и литераторов) сложились две основные структуры — это околосоюзная и собственно неофициальная. Возникновению околосоюзной способствовало нарушение естественного способа входа в официальные круги молодого поколения через посредство мэтров и кланов, вследствие чего образовался горизонтальный поколенческий срез, объединенный желанием и невозможностью войти в официальную культуру, круг людей весьма разных поэтических и художественных пристрастий, в иное время вряд ли бы сошедшихся на одной платформе. Эта их «передержанность» в неофициальной сфере по необходимости самой жизни породила во многих из них явственные черты неофициального сознания.
Собственно же неофициальная культура складывалась на основе принципиального неприятия официальной. Она представляет собой несколько, что ли, вертикальных параллельных нитей объединения людей различных по возрасту, но единых эстетических пристрастий.
Подобная культурная ситуация жестко маркировала и места: журналы, выставочные залы, сцены — с одной стороны; квартиры, подвалы, машинописные рукописи — с другой, порождая и соответствующий, моментально включающийся механизм ориентации и восприятия. Причем, появление неофициальных художников и литераторов в официальных местах при этой жесткой маркированности всегда носило черты либо скандального события, либо травестии и, не позволяя художникам и литераторам идентифицироваться с ними.
Все эти появления имели значение событий, превышающих их литературное или художническое значение, а их редкость порождала вокруг них ажиотаж, сбивавший в кучу людей весьма различных родов занятий, интересов в сфере культуры и искусства. Сообразно этому выкристаллизовался некий тип художника-поэта-артиста-трибуна, в каждой конкретной точке замещавшего все эти должности и бывшего их полномочным представителем и заодно борцом, страдальцем и учителем. Собственно, подобный имидж художника-поэта возник у нас предавно и просто варьировался в зависимости от времени.
Нынешняя культурная ситуация характеризуется размыванием оппозиционной структуры (я имею в виду социокультурную, а не просто культурную, которая, видимо, будет всегда, и, кстати, именно сейчас наиболее трудно определить точно позицию чисто культурного оппонирования). Возникает как бы еще неявная, нечетко артикулированная, как бы виртуально возникающая третья зона культуры.
Это приводит к перекомпоновыванию создавшихся групп неофициальной культуры, вертикальная структура которой стремительно размывается горизонтальными возрастными течениями. Околосоюзный же круг сильно дифференцируется степенью идейно-эстетической идентификации с официальной культурой. Кстати, если раньше друзья по лире и судьбе были в большей степени друзьями по судьбе, то ныне как критерий общности начинает доминировать лира.
Буквально еще вчера домашняя беседа была больше, чем беседа, она была культурным событием. Интонация домашней доверительности, значимость внутрикруговых происшествий, апелляция к узкому кругу принявших на себя эту судьбу становились со временем чертами поэтики (и в этом не было ущербности, так как свежие ключи культуры били именно в этих местах, болевые точки культуры зияли именно в этих местах). Теперь же как будто рушится одна из стенок, объявляя сидящих в почти незащищенном нагише, и силовые линии культуры перестраиваются, так что прошлые заслуги, увы, не гарантия истинности нынешних поступков и высказываний.
При выходе на люди теряются априорные права непризнанных и гонимых, право на безапелляционный моральный суд, теряется авансированный гандикап доверия. Это, кстати, видно по нескольким вольным поэтическим чтениям, по сборнику ленинградского клуба «Круг», по опыту социализации рок-групп.
Образование неких новых объединений, перекраивающих границы прошлых членений в культуре, социализация мелких домашних кругов диктует новую этику культурного поведения, заменяя круговую поруку и идейную близость принципами близкими корпоративному кодексу. Многие суждения, высказывания, максимы, фундированные ранее простительностью застольной необязательности, дружеским доверием, а иногда просто сочувствием, ныне обнаруживаются просто как слабость и беспомощность. Кстати, на это же время падает и принципиальный культурно-стилевой слом, просматривающийся во всех видах искусства, также способствующий перестраиванию сложившейся иерархии как в официальной, так и неофициальной сфере, а также перекомпоновки иерархии самих родов искусства внутри культуры.
Ясно, что от поэзии ее вековая роль поп-геройства уплывает к стремительно разрастающемуся рок-движению и поп-сфере. Посему событие в литературе сужается до истинных размеров литературного события, поэтического события, события в изобразительном искусстве… Если все будет длиться в том же духе, то нынешний статус литературы, скажем, может еще продолжаться по инерции года два, но затем примет вид, знакомый нам по западным образцам: нормальная коммерческая литература и собственно литература, имеющая хождение в узких академических кругах. Двадцатью-тридцатью годами честного и бескорыстного служения литератор привлечет к себе благосклонное внимание какого-либо поощрительного фонда или престижной премии, которые и назначат его знаменитостью, без всякой последующей необходимости читать его. Если все пойдет таким способом, а не вернется к прошлому, или не найдется какой-либо особый местный способ существования культуры, что весьма возможно, то преимущественным типом литератора станет филолог, уравновешенный человек, умеющий спокойно и честно делить свое время между делом и литературой, тогда как идеальный тип местного поэта — бродяга, гений, любимец масс, истерик и трепач, поэт — национальный герой, станет достоянием истории, как ныне неведомые сказители, баяны и рапсоды. К тому же прямо на наших глазах пресса отбирает у литературы чуть ли не основного читателя, любящего социальную остроту, нравственные проблемы, моментальный оперативный отклик на моментальные события и некий род двусмысленности. Возможно, она, пресса, а также порожденные нынешним общественным пробуждением сфера философии, социологии, психологии, институт религии станут учителями народа, сняв с литературы непосильную тяжесть, но и, конечно, отняв ореол исключительности.
Так что литературе останется быть литературой.
Посему, скажем, Клубу «Поэзия» в своей культурно-общественной деятельности делать ставку на такие мероприятия как фестиваль в Клубе «Дукат», далее бессмысленно. Надо привыкать читать в узком кругу сугубых любителей этого дела (что, собственно, было и раньше по внешней необходимости, но невидимый и ощущаемый наружный прибой недопущенных страждущих читателей и слушателей создавал впечатление событийности и порождал иллюзии; теперь же это будет происходить без всякой добавочной стоимости, а есть как есть, по законам естественного течения вещей в культуре). То же самое будет и с так страстно чаемыми изданиями. Если буквально полтора года назад книга Жданова, скажем, была событием даже для далеких от него литераторов, то теперь она прошла бы замеченной только узким кругом любителей поэзии.
Очевидно, что процессы, происходящие в изобразительном искусстве, имеют ту же направленность. С выставок снимается синкретизм события, и они будут, вернее, пока еще желают быть в будущем подчиненными законам рынка.
Хочу заметить, что я описываю все перемены, предполагая неуклонное развитие нынешнего процесса, то есть, понимая все происходящее ныне как временные образования, поскольку этот процесс, на мой взгляд, может быть описан только динамической моделью, правда, с возможной переменой вектора.
Поэтому такие странные порождения типа Клуба «Поэзия» с его 180 членами представляются мутационными образованиями. В сфере культуры возможна только одна, как мне представляется, действующая структура — плюрализм. Поэтому если прилагать какие-то осознанные усилия, то в направлении плюрализма, а не создания огромных альтернативных образований. Поначалу хорошо бы иметь многочисленные клубы и объединения, существование которых может впоследствии регулироваться, например, институтом свободных кооперативных издательств или журналов. В изобразительном искусстве выход видится в раздроблении единого канала средств, диктующего единую художественно-стилистическую политику. Возможно этому будет способствовать и начинающаяся индивидуальная трудовая деятельность, которая даст возможность накопления достаточных средств в частных руках и возродит славный институт меценатства.
Встает вопрос, конечно, об участии в этом процессе. Основная, естественно, предпосылка, дающая возможность включиться в этот процесс, — это некая внутренняя уверенность в возможности результата. Пока, конечно, это есть дело чисто личной исторической интуиции и риска. Но при условии, что процесс идет и необратим, неучастие в нем, бывшее раньше заслугой, крестом и неотъемлемой частью поэтики, сейчас становится просто делом личного выбора, личного предпочтения. Точно так же предпочтение квартиры залу перестает быть культурно-нравственным поступком, но лишь частным.
И последнее: если, как я поминал выше, жесткая маркировка мест и бинарность культуры позволяли раньше (по выражению Бёме, что ангел среди ада летит в своем облачке рая), позволяли влетать на чужие территории и уходить незапачкавшимися, то теперь при размытых границах происходит простая идентификация с местом представления, как это случилось с акциями в Манеже, с появлением героев андеграунда на телевизионном экране и т. п., то есть нужны незапятнанные места, которым нужно создавать свой имидж. Поэтому я надеюсь, что данный зал, несмотря на всю его неказистость, и станет одним из подобных мест.
Мы, лично, рождены, чтоб сказку сделать вразумительно миновавшейся былью
1992
Выставка, завершившаяся в воскресенье, 28 июня и абонировавшая почти месяц 3-й этаж Музея Ленина в Москве, была весьма значительным и даже поворотным событием, пусть и на узком специальном пространстве современной культуры.
Действительно, снаружи музея сосредоточиваются и рассредоточиваются (причем ежедневно) толпы захлебывающихся решительностью мужиков и страстных ехидных баб, толпы несоизмеримо большие, чем скромное столпотворение внутри музея весьма специфической публики в дни вернисажа и закрытия выставки. Однако же внешние люди, атакуя проходящих призывами присоединиться к ним с целью противостояния вселенскому злу, не заметили, что рядом с ними, прямо у их ног, в цитадели их святости произошло нечто непоправимое — благодаря упомянутой выставке соц-арта музей впервые предстал как музей, а не, увы, храм-святилище. (Здесь не случай и не время вдаваться в весьма актуальные теперь рассуждения по поводу узурпации — в достаточно все-таки метафорическом смысле — культурой и музеями функции религии и храмов, и, соответственно, соблазнительных спекуляций по поводу одной как бы религии, мимикрировавшей под другую и выевшей ее изнутри, захватив коварно-обманным путем ее священные лозунги, реликвии и места и т. д. и т. п.)
Так вот, речь идет о выставке соц-арта, организованной искусствоведом <Натальей> Тамруччи, сотрудником ерофеевского Музея современного искусства. Для нынешнего зрителя, уже достаточно осведомленного как в сути, так и в истории данного направления в советском изобразительном искусстве, экспозиция была достаточно представительна, хотя и ограничена реальными возможностями устроителей в ситуации, когда не только почти половина авторов этого направления, но и значительная часть работ мастеров, числящихся как проживающие в пределах бывшего СССР, уже где-то далеко-далеко, не в пределах физической досягаемости отсюда. Но все же все, кто должен быть — представлены: и Комар с Меламидом, и Кабаков, и Булатов, Орлов, Лебедев, Пригов, Соков, Косолапов, и среднее поколение, и молодежь — Острецов, например, и Пепперштейн, например, — все грамотно и чисто.
Однако же основной смысл этой акции лежит за пределами полноты и качества самой экспозиции. Смысл в предмете, месте и времени — что? где? когда? — и надо сказать, что в нынешнем искусстве кураторов, устроителей выставок, в стратегии их поведения и жестов это в первую голову и выдает автора идеи и экспозиции как человека не только внедренного в художественную среду, но и владеющего социокультурной ситуацией.
И вряд ли правы те, кто, не вникая в сложную динамику и диалектику взаимоотношений соцреализма и соц-мифа, с одной стороны, и соц-арта, с другой, говорят, что подобной выставке или подобной экспозиции давно уже место в Музее Ленина. Отнюдь только сейчас, когда приоткрылся конец мира (окончательно ли?), породившего всех их вместе, и жития святого превратились в историю жизни гражданина Ленина, соц-арт может объявиться в этом музее не как вызов и эпатаж, не как нонсенс и шуткование, а как методологическое основание прочтения всего наработанного здесь за 70 или сколько там, лет советской священной власти. И теперь почти любому так легко (без внутреннего напряжения неприятия и отвращения ли, смешка и хихикса ли, непонимания и скуки ли), так легко пройтись по музею с незримым, стоящим за спиной и направляющим наше зрение соц-артом в качестве эдакого экскурсовода. Ведь как не восхититься портретом Владимира Ильича из каких-то звериных шкурок, портретом Владимира Ильича из павлиньих перьев, портретом из почти канонических уже зерен и злаков. Я не говорю в данном случае об искушенных и давно уже ведающих подобные восторги и не говорю о не ведающих и страстно не хотящих ведать. Я говорю о тех, кто доверится сему экскурсоводу, и он объяснит все не только в терминах критическо-иронических, но и в чувствительно-ностальгических, и в мерцательно-вспыхивающих вдруг отблесками неложного утопического и духовного пафоса — ведь хоть отрицающее, непокорное дитя, а все плоть от плоти — со всеми обнаруживающимися в зрелом возрасте родительскими чертами, хотя, конечно, и измененными, измененными, и совсем, совсем в другом смысле, качестве и значении.
Кстати, именно это, только такое отношение к себе, к людям, к материалам и истории и может спасти музей, чтобы не быть подвергнутым участи всех святилищ при смене религий — стать стойлом для лошадей или быть растащенным по камешку для новых храмов — я имею в виду как материальную, так и духовно-культурную субстанцию.
И в этом отношении у бедняг, собравшихся снаружи храма, призывающих немедленно идти свергать Ельцина и водружать назад статуи Ленина и Сталина, не ведающих, что творится в их святилищах и сердцах их детей, даже того, что подспудно происходит в их собственных душах, — у них нет будущего, если оно даже случайно временно и случится назад.
Хотя, кто знает — лихая, конечно, метаморфоза и обратно бывает, вот мне рассказали, что выставку посетила одна из руководительниц культуры при демократической власти и бросила, что выставка политически вредна. За что купил, за то и продаю.
Помирись со своей гордостью, человек
[52]
1993
Выражая признательность Фонду, посчитавшему меня достойным сей многозначительной премии, и всем принявшим участие в организации и просто пришедшим на это торжество, при всем притом чувствую некую отдельность, то есть отделенность личного человеческого участия в этом акте (идентифицируемого, скорее, с совместным глазением из глубины этого притемненного зала на персонажей этой сцены, являющей собой как бы культурную сцену вообще), так вот, чувствую некую раздвоенность личного простодушного участия с неким невменяемым творческим пакибытием и культурно-поведенческой прохладно-рефлективной естественной вовлеченности в разного рода расчеты, соперничества и пр., и пр., и пр. Скажу вам вещи банальные. В сумме всего этого, положенного на временную последовательность их драматургии, каждый обречен на свою премию. И я добавил бы, что слабыми разноправленными силами этих составляющих души невозможно что-либо просчитать наперед, тем более за других и уж совсем — за себя.
Я говорю банальные вещи.
Самое неприятное, и даже опасное, в нашей ситуации — это ощущение чужой обязанности (что, конечно, приятно предполагать), общей подлости (что, кстати, не может быть исключено), собственной обиженности (что ощущается и на самых сиятельных вершинах власти и успеха), собственной обойденности, недоданности, предполагающее даже неоговариваемое знание истинности сотворенного своего и чужого, единообразия и прозрачности человеческого бытия и его эстетической метрики, непризнание которых признается за сознательное злодейство, либо недопонимание, что тоже есть преступление против самоочевидной истины.
Ясно, что это вещи банальные, хотя для простоты и быстроты изложения очищенные до некой памфлетной схематичности.
Так вот, из этого впрямую вытекают и взаимные долженствования: писателя-художника — знать истину (то есть предполагается, что по определению уже обладает этим) и объявлять ее, а люди, народ должен ценить и любить писателя, через которого эта истина явлена для них как самоочевидная.
Да что я утруждаю вас этими банальностями, вы это все и сами знаете из Пушкинской речи (вот! вот! вот она обнажившаяся стратегическая завязка моего говорения: пушкинская речь — пушкинский образ — пушкинский культ — Пушкинская премия! воспаление временной последовательности в последней точке, дающей слипание, остановку! все! все! конец и победа! и ничего! и впереди бередящий, брызжущий новый свет и нынешнее неведение! о, Господи, мне, столько лет чахнувшему над фантомом Пушкина, — такой подарок!), так вот, что я вас утруждаю банальностями, вы и сами все это вычитали из Пушкинской речи Достоевского, где все это артикулировано с абсолютной чистотой и с тех пор стало общим местом и модусом существования русской литературы и русского литератора.
То есть если интерпретировать в моей квазинаучной терминологии, в сфере нашего культурного менталитета, массового сознания и в области социокультурного поведения и жеста, Достоевский описал и конституировал своего мучительного альтер эго — Великого инквизитора, — в котором жалость победила любовь. Жалеть можно живых существ, а любить можно тело и дух, идею и свободу. Это и есть отличие социального реформатора от мудреца и художника.
Я повторяю, что мои описания, конечно же, суть некий порожденный монстр банальности и схематизма. А кто противопоставляет что-либо другое?! кто? ты? ты? — вот то-то.
И последнее, самое необязательное, но мучающее меня во всех своих аспектах и проявлениях: метафизическом, гносеологическом, космологическом, культурологическом, социальном — каком еще? ах, да, антропологическом — что есть свобода? То есть что есть миссия художника? И подозреваю, что миссией художника является свобода, образ свободы, тематизированная свобода не в описаниях и толкованиях, но всякий раз в конкретных исторических обстоятельствах конкретным образом являть имидж свободного художника, инфицировавшего себя свободой со всеми составляющими ее предельностями и опасностями. В явлении чистоты миссии и есть нравственность художника, сложносочетаемая с человеческой и гражданской нравственностью, как, впрочем миссионная нравственность иных служений соответственно их призванности. Конечно, конечно, это будут вполне банальные добавления, но я все-таки добавлю, что как образ художника, так и его культурно-оформленное, культурно-постулированное и культурно-осознанное поведение состоит из невиданного числа компонентов его человеческого состояния и институционального статуса, но именно артикуляция свободы (во всяком случае, в наше время) является точкой, стягивающей на себя все остальное и являющей через себя все остальное. Вроде бы, понятно выразился?
Ну конечно, конечно же, я не о битье морд и непризнавании правоохранительных органов (к милиции у меня как раз традиционно особое пристальное внимание и мифотематическое пристрастие, любовь даже).
Именно поэтому и даны художнику, вернее, определены ему, и он определен в сфере языка и языков, события, в пределах которых, трансформируемы в большую жизнь только посредством нескольких охлаждающих операций.
Естественно, естественно, все так размыто и неясно! все сдвинуто и перемешано! все переложено страстями и порывами чистыми, и не очень чистыми, и очень нечистыми, и совсем, совсем нечистыми, нечестивыми даже! Но говорить все-таки приходится — да все и говорят. И мы скажем о некоем идеале, конечно, о некой экстреме, в свете приближающегося конца света — нет, нет, это в узком смысле, конца света великого русского литературного менталитета (мы не оговариваем всей суммы причин этого, далеко превосходящих узколитературную область их конкретной артикуляции). Но великий русский писатель уходит, вернее, всеписатель вместе с великим русским всечитателем. Он уходит, имя которому Пушкин-фантом-Достоевский, в сокращении ПФД (естественно, и другие тоже — Толстой, например, или Чехов, а что Лермонтов, нельзя? — можно! или нельзя Гоголь? — можно! или Горький? — можно! можно, но не будем усугублять, да и не уходят, а просто переходят в другую культурную нишу), так вот. Уходит ПФД, уходит. Мы смотрим вослед ему и говорим: