2007

Это год 1944-й или 1945-й. Да, 1945 год. Девочке лет пять. Вернее, около четырех. Значит, все-таки 1944-й. Война. Где-то там война. А здесь – оккупация. Японская. Всем известная. Правда, близившаяся уже к концу. Естественно, со всеми, всем памятными невероятными, трудно представимыми жестокостями, насилием и чистым холодным расчетливым человеческим безумием. Как это обычно и бывает. Но здесь все-таки нечто особенное. Исключительное.

Однако все припоминалось, скорее, по многочисленным встревоженным рассказам и пересказам взрослых, мрачневших и замолкавших при виде внимательно прислушивающейся девочки. Зачем ребенку знать? Хотя что значит – зачем? И так все всем известно. И ей тоже.

А в общем-то – привычная размеренная жизнь. Только у огромной белой, скромно и плоско украшенной вьющимся общерастительным орнаментом алебастровой арки входа на территорию иностранных концессий стоит необыкновенно смуглый мальчиковатого вида японский часовой. Неподвижный. Словно застекленевший. Остекленевший. Прямой, чисто очерченный. Его почти мраморно отполированные скулы по-кошачьи широко разнесены в стороны. Иногда даже кажется, что они вдруг стремительно покрываются плотно облегающей поблескивающей меховой шкуркой. Не лисенок, не медвежонок ли?

Он крохотный. Эдакая крохотулечка. Ростом с саму девочку, что и предоставляет ей возможность внимательно рассмотреть его. Однако он прямо-таки безумен и устрашающ в своей почти звериной вооруженности и как бы запредельной непричастности этой жизни.

Девочка вглядывалась в него удивительно пристально. Родители озабоченно и поспешно уводили ее прочь. И понятно. Она долго еще оборачивалась и рассмотрела-таки его достаточно подробно. Непонятно, то ли недоразвитый, то ли ребенок. А то и вовсе – некое неместное, иномерное существо, принявшее вполне обыденное человеческое обличье. Ну, почти человеческое. На время. Такое бывает. Что потом станется – бог знает. Человеку лучше того и не знать.

Таким его девочка помнила. Запомнила. Да, да, матово-поблескивающие, как бильярдные шары, упругие скулы, чуть розовевшие в самом центре их набухания. Было впечатление, что кроме них и вообще нет лица. Но улыбается. Кажется, что улыбается.

В памяти девочки странно вспыхивают картины совсем уж отдаленных дней. Чуть ли не имевших место до самого ее рождения.

Какие-то плоские-плоские, растянутые на неимоверные расстояния, плотные, укрывчатые синеватые снега. Веселые, азартные, белозубые, раскрасневшиеся люди в лохматых, заломленных набок шапках. Блистательно-золоченые купола городов в морозной дымке под ослепительным солнечным светом. Тихий, плывущий поверх, ровно описывающий все по видимому или предполагаемому контуру, бархатный колокольный звон. Она слышала его.

Спокойные, задумчивые реки в долгих сумеречных вечерах – ну, это уж точно вычитано из художественной литературы в гораздо более позднем возрасте. Скорее всего, из Тургенева Ивана Сергеевича. Или Гончарова.

Конечно, все можно бы списать на впечатлительность, на бесчисленные рассказы отца и многочисленных гостей. На те же многочасовые застольные беседы, бесконечно вращавшиеся вокруг невозвратимо исчезающего, неодолимо тающего в слабеющей памяти стареющих воспоминателей далекого Отечества. Но и одновременно встающего прямо перед глазами в такой своей неотменяемой яркости и неистребимости. Да. Так для них и было. И для девочки тоже.

Мать обычно же сидела спокойная, прямая, молчаливая. Оно и понятно.

А девочке, с невозможной для ее малолетнего возраста достоверностью, припоминались многочисленные детали убранства дома, расположение комнат и мебели. Разнообразные одеяния людей. Лица. Звуки и голоса. Странное дневное и вечернее освещение. Гости за столом. Весь этот мерцающий жизненный мираж, улетучившийся из памяти и самих неотменяемых свидетелей. Такое бывает. Такое бывает почти всегда и со всеми. Ну, может, и сохраняется, но только в неких потаенных, укрытых вместилищах неземной памяти и вечной жизни. Правда, это только предположение, догадка. Неистребимое желание человеческих существ преодолеть неотвратимую гибель и полнейшее исчезновение самих себя и окружающего их обаятельного быта. Вещь простительная, но, увы, ничем не гарантируемая, кроме неистребимой веры. Так ведь и она для многих гораздо большая гарантия, чем все наши примитивные житейские или естественно-научные доказательства и опровержения. Что же, примем и это во внимание.

Пред девочкой с неодолимой четкостью встает идиллическая картина летнего застолья. Месяца точно не припомнить. Июль, наверное. Или начало августа. Она сидит в густо-тенистом бесшумном саду на коленях у импозантного моложавого мужчины с пышными усами и в льняной, широко распахнутой на груди и постоянно соскальзывающей с правого плеча рубашке. Белоснежной. Скорее все-таки шелковой.

И солнце. Прорывающиеся сквозь застывшую листву тонкие и яркие его лучи. Блики на острых, отливающих пурпуром гранях хрустальной вазочки, наполненной густым вишневым вареньем. Белая скатерть слепит глаза. Девочка зажмуривается.

Было ведь! Было!

– Экая же ты памятливая! – с непонятной интонацией то ли одобрения, то ли подозрительности произносила мать и быстро, почти укоризненно взглядывала на девочку. Та глаз не отводила.

– Да, да! А у дяди Николая такое большое кольцо, на котором еще лев с разинутой пастью.

И вправду, у достаточно давно и скоропостижно скончавшегося в самом расцвете своей так счастливо начавшей складываться взрослой эмигрантской жизни дяди Николая было подобное кольцо с крупно лепленным львом посередине, куда-то сразу же запропастившееся по его трагической смерти. Это странно заняло внимание всех, причастных к его отпеванию и похоронам. Так и не нашлось. Странно. Но поминали его все.

Да мало ли чего странного. Вот, к примеру, его же имя. Китайцы немало дивились ему – Николай! «Ни» по-китайски – «ты». А «ко-лай» – «иди сюда». Кто же дает такое странное имя? При том что у всех местных имена тоже значащие – типа: Цветущая ветка, Бурный поток. Ху-тунг – Восточная река. Чун-хсиа – Весенний закат. Ну, это-то понятно. И прекрасно. Посему странным казалось именно само конкретное содержательное наполнение имени – «Иди сюда!» Действительно странно.

Хотя, отмечали те же китайцы, в несомненную компенсацию сей нелепости, он родился в год овцы, означающий благородство, гармонию и порядочность, что, собственно, вполне соответствовало реальному характеру обаятельного Николая. Тем более что в его гороскопе имелись две десятки – десятое число десятого месяца. Правда, это означало некоторую даже преизбыточность полноты, по-видимому, и ставшей причиной столь ранней его смерти. Так говорили. Или думали, умалчивая.

Внешность Николая была вполне классическим образцом цветущего русского мужчины, ничем не напоминавшая о среде его нынешнего, в смысле тогдашнего, обитания. Какой-то дальний троюродный или четвероюродный дядя или племянник. Вернее, и дядя, и племянник одновременно. Член их огромного родственного клана, разросшегося посреди благоволившей им тогда, до печальных событий октябрьского переворота, России.

Попал он в эмиграцию еще ребенком и вполне сжился с местным бытом, породившим такой вот странный интернациональный, вернее, как говаривали в те времена, космополитический тип личности, блуждающей по всему свету и везде чувствующей себя легко, но и как не дома. Впрочем, не всегда с сопутствующими сему, известными по воспоминаниям и эмигрантской литературе трагическими русско-эмигрантскими переживаниями и еще более трагическими последствиями. Правда, из разговоров взрослых девочка знала, что он был подвержен непонятным страшным вспышкам непредсказуемого гнева, в припадке которого мог натворить черт-те что. И сотворял. Русский все-таки человек. Сие встречается часто и в родных пределах, не обинуясь местом и временем пребывания. Гневливые – и все! Ничего не поделаешь.

Его молоденькая жена-китаянка смиренно сносила эти приступы необъяснимой ярости. Только почему-то переходила на вполне неведомый ей русский, тихо повторяя:

– Норимально, норимально.

Он успокаивался. Все действительно опять приходило в норму.

В их роду водилось подобное и подобные. Мужчины и женщины их крови бывали гневливы не в меру. Порой прямо-таки до мгновенной потери всякой сознательности. Но отходчивы. Отходчивы. Правда, девочке не довелось это видеть, а то, с ее-то памятливостью, непременно запомнила бы. Такое запоминается. Но не припоминала. Хотя нет, нет, кое-что припоминалось.

Припоминается и мне. Шум, ор, размахивание руками, красные лица. Летящие в стену предметы. Звон и осколки. Вскакивание и выскакивание вон с криком:

– Все! Все! Ухожу! Больше не вернусь!

– И уходи! Я сам уйду от вас от всех! Сил моих больше нет! – и хлопает дверью. В стороне хлопает другая дверь. Где-то там в глубине и третья, четвертая.

Через час уже сидят с напряженными лицами в просторной и светлой гостиной за столом и молча пьют чай, прихлебывая вытянутой верхней губой из ярко раскрашенного глубокого блюдца или почти прозрачной голубоватой пиалы с какими-то еле различимыми диковинными узорами. Долго молчат. Потом разговариваются.

Бывало. Бывает.

Девочка пристраивалась на его огромных, как крепость, или, скорее, некое подобие сглаженных уступчатых гор, коленях. Прижималась спиной к крупному мягкому телу, чувствуя, как пульсирует внутри таинственная жизнь. Сквозь листву проникает странно будоражащее солнце. Девочка щурилась, заслоняя лицо ладошкой, и еще теснее прижималась к дяде Николаю. Он, наверное, знал о своей скорой неожиданной смерти, думала девочка, оттого и был так тих и нежен. Как-то умиротворенно беспечен.

И вот умер.

Девочка очень переживала.

Нечто сходное она уже испытала однажды. Это случилось в самом малолетстве, когда ей подарили обворожительную американскую куклу. Белокурая, розовощекая, она умела говорить «мама» и «уа-уа», прикрывать томными длинными жесткими ресницами блестящие фарфоровые глаза. Для девочки не было ничего ее дороже.

И вот – упала и разбилась! Вдребезги! Ее фаянсовая головка разлетелась на немыслимое множество частей, являя из себя невообразимую кашу острых осколков. Это было ужасно! Истинно, что трагедия! Утешить девочку было невозможно.

Именно тогда девочка поняла всю хрупкость преходящей жизни. Насколько это может понять ребенок. Она могла.

– Ну-ну, – покачивала головой мать.

А девочка подумала, что когда все взрослые умрут, то никто уже и не вспомнит на земле милого дядю Николая. Никто! Уйдут, – думала она. Исчезнут. И он тоже вместе с ними окончательно исчезнет с этой земли – такой большой и веселый. Девочка твердо решила помнить его, чтобы хоть один человек на свете сохранял память о нем. И вот действительно помнила.

* * *

Еще девочке припоминалось, как начались какие-то сухие хлопки. Беспрерывные, постепенно приближающиеся. Они слышались, шли, надвигались со всех сторон. Это было знаменитое нашествие японцев.

Объявившиеся на их тихой улице солдатики ловко становились на одно колено и вытягивали вперед черные палки. Ну, понятно, то были ружья. На их головах размещались огромные зеленые каски, обтянутые зеленой же маскировочной сеткой крупного плетения. Девочке солдаты представлялись заводными механическими куклами с огромными этими самыми зелеными головами.

Ясно дело, продвинутому современному ребенку подобное представилось бы нашествием столь популярных ныне инопланетян. Но и больше-зелено-головые заводные куклы – тоже неслабо. Неслабо.

Мать снова покачивала головой.

Но больше всего, конечно, девочке были памятны новогодние празднества, начинавшиеся с традиционных приветствий небогатых обитателей небогатых китайских кварталов из родни ее няньки и повара: Кунг-фа-спой (Желаю вам больших денег!). В ответ все скромно склоняли головы и благодарно улыбались. А и вправду большие деньги не помешали бы. Не помешали бы и малые. Да вот что-то не случалось.

Затем следовало всеобщее столпотворение. Истинно, что массовое безумие. Девочка с нянькой бежали на улицу к ближайшей площади. Вокруг царило нечто невероятное. Рядом, в соседстве, прямо над самой головой с оглушительным шумом разрывались неистовые хлопушки. Они были самого непредсказуемого размера – от крохотных, почти с трогательную ладошку девочки, до огромных, больше ее самой раза в два. Повсюду били мощные и сухие барабаны, отгоняя злобных вездесущих духов. Эти казались пострашнее японцев с их очередной оккупацией, которая, однако, только сейчас и на время. Те же – повсюду и все неисчислимые тысячелетия. Навсегда. Так, во всяком случае, девочке представлялось. И не только девочке.

За год безнаказанного своего промысла злодеи настолько приближались, прижимались к человечьему жилью, что просто невооруженным ухом были слышны их тяжелое дыхание и страшное принюхивание, как огромных скалящихся собак. Многие даже чуяли сладковатый запах гари, вернее, подпаленной, расплавленной жутким внутренним огнем их нечеловеческой плоти. Огонь опалял их изнутри, нисколько, правда, не причиняя им самим видимой боли или вреда. Но не дай бог он касался кого-либо из человеков! Одна капля уничтожительной кислоты в момент сжигала всего несчастного до полнейшего исчезновения. До струйки пара, легкой отлетающей дымки, слабо напоминающей очертания исчезающего тела. Был человек – и нет! Многим случилось оказаться свидетелями подобного. Во всяком случае, поведывали о том многие.

Девочка прижималась к своей, не менее ее самой напуганной, крохотной няньке, с детства обряжавшей свою питомицу в туфельки и шапочку, украшенные оскалившейся тигриной головой, защищавшей от всего этого. Вроде бы защищавшей. Ан защитило-таки!

Мимо них плыла длинная процессия странно одетых, босоногих и приплясывающих людей. Тонкие облачка пыли вспыхивали вокруг их беспрерывно шевелящихся ног, темнеющих из-под каких-то взвивающихся разноцветных полотен. Они шли из ближайшего храма Бога Огня, пугающего и премного почитаемого, так как все дома китайской бедноты в округе были деревянные и подвержены мгновенному овладеванию огнем. Все сгорало враз и неоднократно. Понятно, что Бог Огня был безраздельным местным властителем, несущим угрозу и спасение одновременно.

Десятки смуглых узловатых мужчин, одетых в длиннополые одежды, проносили его мимо девочки на огромных расписных носилках. Он восседал в громадном пурпурном кресле, бородатый, волосатый, со страшными красными руками, готовыми схватить любого, подвернувшегося ему в данный момент.

Девочка прижималась к няньке.

Сопровождающие львы и чудища продирались сквозь толпу, касаясь, обжигая и почти отбрасывая в сторону собравшихся. Музыканты и танцоры заходились в своих безумных плясках и звуках.

Но одна фигура особенно поразила девочку. Ей стало невыносимо страшно. Жутко. Это был расположенный на самых запятках длиннющих носилок крохотный белоснежный кудрявый агнец, язык которого огромными клещами тащили два черных волосатых демона. Ой, ой, бедный агнец! Он что-то там солгал невинно, обманул кого-то. Оговорился. Оговорил себя. И вот теперь ему не было ни прощения, ни спасения! Да, да, лучше никого и никогда не обманывать! Да, так будет лучше.

И тут прямо перед лицом девочки возникала устрашающая голова дракона, украшенная рогами и двумя огромными, вспыхивающими под ослепительным солнцем фарфоровыми глазами. Ярко-красная приоткрытая пасть была усеяна нескончаемыми рядами сверкающих и покляцивающих зубов. Некий род костяного клюва, вырываясь прямо изо лба чудища, дико покачивался впереди, грозя проткнуть любого, осмелившегося бы приблизиться на расстояние вытянутой руки.

Девочка отпрянула. Но назад пути не было – со всех сторон ее с нянькой подпирала стена столпившихся зевак. Дракон не отходил от нее. Видимо, как и всех остальных обитателей Срединного и Небесного Царств, его привлекала, прямо-таки притягивала магнитом золотоволосая голова девочки. Она и провоцировала, она и была спасением.

Рептилеобразное гигантское тело дракона извивалось далеко, насколько мог видеть глаз, вдоль улицы и исчезало в полупрозрачном облаке пыли. Цимбалы, гонги и барабаны наполняли окрестности нестерпимым громом. Казалось, воздух, как мешок с арахисом, был туго набит отдельными, не сливающимися в единую гармонию, толстыми звуками. Но и был легок одновременно.

Голова дракона то припадала к земле, то вздымалась к небесам. В этот момент девочка различала под ней беспрестанно переступающие, мелькающие босые смуглые ноги танцора. В отдалении рядом с драконом шел как бы непричастный всему этому безумию высокий человек с большой зеленоватой рыбиной, которая время от времени впивалась в дракона, кусала и отскакивала. Легкие пузырьки вырывались из тяжелого туловища, шутливо взбирались по нагретому воздуху и исчезали в блеклой голубизне. Дракон стремительно озирался. Человек с рыбиной никак не реагировал на это. Дракон снова припадал к ногам девочки.

Бесчисленные босые ноги танцоров мелькали под телом чудища, вздымая мелкие столбики пыли. Тонкое белесое марево застилало все видение, придавая ему вид ирреальной, но притом и хорошо просматриваемой картины.

Огромное шествие в рассеивающемся пыльном окружении завершали медленно движущиеся нескончаемые ряды разнородно одетых людей. В руках у всех были маленькие бумажные разноцветные пропеллеры. Под порывами ветра они дружно вздрагивали и с ровным жужжанием огромного шмеля начинали стремительно вращаться, так что каждый из них превращался в некий светящийся полупрозрачный ореол. Нимб. Море нимбов. Ветер стихал. Пропеллеры замирали и снова обретали очертания крохотных свастик. И снова кружились с бешеной скоростью. И снова стихали.

Процессия исчезала.

Все опять приходило в свое неорганизованное, хаотическое, беспорядочное движение.

Нянька обхватывала голову девочки, и обе замирали в ужасе, стараясь быть поближе к взрывающимся хлопушкам и безумным барабанам, хоть они и были весьма пугающи. Но все-таки не настолько, как эти, обступающие со всех сторон чудища, драконы, звери и особенно страшные безобразные, невидимые, но явственно ощущаемые духи и демоны. Чур, чур их!

Начало следующего года хоть в какой-то мере было гарантировано. Обещало их весьма недалекое и недолгое отлучение от человеческого жилья.

Было ли в моей жизни что-либо сравнимое с вышеописанным? Стараюсь вспомнить. Вспоминаю.

Единственно возникают в памяти медленно проплывающие по сумрачному, постепенно темнеющему до полнейшей черноты небу мрачно-серебристые крестики самолетов. И следом – невообразимый грохот и обвал всего живого, хрупко стоящего на этой сотрясающейся земле, словно уносящегося, вернее, возносимого остаточной своей жизненной силой вверх, к небесам, в виде прямых лучей прожекторов, пересекающихся где-то там, в неопределимой глубине бездонного чернеющего пространства.

Ну, понятно – картины времен давней, мало уж кем и припоминаемой войны, столь счастливо миновавшей девочку и ее семейство. Коснувшейся их лишь, если можно так выразиться, своей декоративной частью. То есть некой сменой декорации окружающей жизненной рутины.

Естественно, для местного же населения это все обернулось неимоверными страданиями и неисчислимыми жертвами. Если припомнить тот же Шанхай в день японского вступления в город. Обезумевшие толпы китайцев и тех же самых европейцев под пулями безнаказанных захватчиков бросились в порт – единственный путь спасения! – давя друг друга и сметая все на своем пути. А сзади надвигался на них мерный топот трех вступающих в город с разных сторон японских воинских колонн и рокот танков, подминающих под свои безжалостные металлические туловища мелких людишек, редкие машины и хлипкие домишки. Да, вот так.

Но девочка, ее родители и все их окружение здесь, на севере, жили как бы параллельной, мало соприкасающейся с местными коренными обитателями жизнью. Такое бывает.

* * *

Солнце вспыхивало на самом кончике длинного плоского японского штыка. Он высоко возносился над головой часового, намертво застывшего у входа на территорию иностранных концессий. Из-за левого его плеча, медленно покачиваясь, восходила, как огромное желтое солнце его далекой родины, округлая голова какого-то странного человекоподобного существа. Затем и полностью объявлялись страшенное лицо и массивная фигура местного духа благоденствия и процветания. Вернее, не местного, а того, дальнего, прибывшего вместе с солдатом из удаленных отсюда краев его постоянного обитания. Хотя нет, нет, скорее всего, и местного. Здесь ведь все дело-то происходит. Это его территория. Так ведь, могут возразить, и тамошние способны сопровождать победительных своих куда угодно, обживая в свою пользу чужие отобранные и завоеванные территории. В общем, неопытным взглядом не различить. Солдат же ни единой черточкой лица не подавал знака к подобному различению.

Жестокая выразительность гримасы нисколько не соответствовала обыденности функций, исполняемых этим духом добропорядочности и умиротворения. Ну, понятно, несоответствие обнаруживалось только для непривыкших и не разбиравшихся в том европейцев, зане отторгающих всяческую эмоционально выразительную визуальную преизбыточность в зону злодейства или дьявольских проявлений. А для солдата, да и для местных, так сказать, аборигенных обитателей – все правильно. В порядке вещей.

Постояв, покачавшись, построив чудные гримасы, дух взглядывал направо и обнаруживал там такого же другого, серьезного и насупленного. Эдакий неожидаемый визави неведомых занятий и обязанностей. Или ожидаемый, даже обязательный в своей компенсаторной функции. Не совсем понятно? Ну, местным-то все вполне ясно в этой, навязанной, так сказать, сверху и свыше обязательности их взаимного присутствия. Неотменяемости. Примем это просто как факт.

Возникало некоторое напряжение явного противостояния, никоим образом не отражавшееся на бронзовом недрогнувшем лице солдата. Посторонние с тревогой следили необычайную картину почти театрально-драматургического конфликта. Невозмутимый взгляд солдата по-прежнему был направлен куда-то вдаль, ровно перед собой. Прохожие старались не попадать в поле его зрения.

Левый вскидывался, неосторожным движением задевал высоко возвышавшееся острие штыка и бесшумно лопался. Как воздушный шарик. Покачавшись, словно в сомнении, без видимых на то причин, медленно исчезал и его оппонент. Ну, это для нас невидимых. А так-то, для знающих – все видимо и прозрачно насквозь.

Часовой по-прежнему стоял, неподвижно и легко улыбаясь.

Девочка замирала. И тут она обнаруживала у самых ног солдата полупрозрачного алебастрового ощерившегося львенка. Вернее, не львенка, а именно что льва. Но столь малого размера, что различить его могла только девочка. Вроде бы его до того не было. Не было и после. Он образовался, как бы кристаллизовался бесшумным итогом бесшумного же противостояния духов. Выпал как капля. Скорее всего он был вовсе и не алебастровый? А какой же? Да кто же может просчитать и определить подобное в подобных неординарных обстоятельствах.

Весь покрытый всевозможными завитушками, он выглядел не устрашающе, а как-то даже благодушно. Он был союзником девочки. Она незаметно благодарно кивнула ему. Он отвечал ей. Застывший японец глядел вдаль поверх всего.

Прохожие бросали на японского часового быстрый взгляд и, будто бы не замечая, не обнаруживая ничего неподобающего, боязливо поспешали мимо.

Все это освещалось огромным низким красноватым солнцем поздней осени и обволакивалось смутным чарующим воздухом Срединного китайского царства, однако в момент его неимоверной слабости. Почти умирания. Оттого, правда, очарование только возрастало.

Именно так и припоминалось. Так ведь девочка еще! Мать снова поднимала на нее глаза и быстро отводила взгляд.

* * *

В другой уже, яркий солнечный день, перебегая по деревянному покачивающемуся мостику тихо светящуюся прозрачную неширокую речку Уйхей, перебирая редкие резные столбики ее ограждения, девочка случайно:

Хотя отчего же случайно? Кто знает – может, и не совсем случайно. Может, даже и вполне умышленно.

Бывали, бывали в ее жизни разнообразные поступки, происшествия и приключения, наталкивающие на соображения и подозрения подобного рода. Так, к примеру, неподвижно сидя на внутренней лестнице их большого колониального дома, она пристально взирала на косо сходивший вниз уступчатый потолок верхнего лестничного проема. Взирала долго и упорно. Упорно и долго.

Уже теряя сознание, падая в обморок, она почти довольно улыбалась. Вернее, удовлетворенно. Бедная нянька, обнаруживавшая ее лежащей на ступеньках, приходила в ужас:

– Госпоза! Госпоза! – взывала она тоненьким детским голоском.

Мать прибегала, подхватывала девочку и уносила в спальню.

Это происходило многократно.

Мать начала даже подозревать ее в некой предумышленности. И была недалека от истины.

Так вот, девочка стремительно скользнула в достаточно широкий промежуток, проем между помянутыми деревянными столбиками и рухнула вниз. Даже не рухнула, а именно что скользнула. Не было ни всплеска, ни разлетающихся капель. Необыкновенное спокойствие и тишина.

Да, да, вполне возможно, что сделано все это было действительно с умыслом. По собственному прихотливому желанию. А желания и поступки ее, как уже ясно, были порой весьма, что называется, непредсказуемы. Но дитя ведь! Во всяком случае, родители впоследствии не раз в ее же присутствии, быстро оглядываясь, эдаким пониженным голосом и с некими тревожными интонациями пересказывали знакомым сей странный случай. Что они имели в виду? Поминали и ее непонятные, регулярно повторяющиеся обмороки. Присутствовал ли при том медицинский работник, кому осмысленно и с пользой могли быть адресованы эти подробности? Или просто так, для выхода постоянно присутствовавшей тревоги, кстати, оправдавшейся чуть позже самым непредвиденным образом. Но об этом, именно что, позже. Попозже.

Девочка слушала их рассказы, отворачивалась и улыбалась. Чему улыбалась?

А тогда в полупрозрачных летних одеяниях, не поспешая и ничего не подозревая, взрослые по-воскресному наряженной группой шествовали сзади. На матери было легкое белое облегающее платье еще довоенного покроя 30-х годов. А время-то – уж середина века. Уже конец 50-х. Уже и война давно окончилась! Увы, новости и мода из Европы достигали здешних удаленных мест, понятно, что со значительным опозданием. Неимоверно далеко ведь при тогдашних небыстрых средствах передвижения и, соответственно, передвижения информации.

Девочка до мельчайших блесток и пуговок помнила все детали отделки материнских нарядов. Особенно развлекали ее огромные дамские шляпы, в достаточном количестве хранившиеся на верхней полке в большом старомодном комоде, выставленном на лестничную площадку между вторым и третьим этажами. Девочка, приставив стул, вцепившись и почти повисая на тяжеленных резных дверях, медленно растворяла их, украшенных резными картинами идиллического горноприродного и мифологически населенного китайского быта. Заглядывала в душновато-пряную тьму шкафа. На мгновение замирала. Все плыло и, закручиваясь, уходило внутрь. Глаза медленно привыкали к мохнатому сумраку, царившему внутри огромного замкнутого дубового пространства.

Однажды, отворив высокую темно-коричневую створку шкафа, в ярком освещенном пятне на самом дне она увидела слабое шевеление каких-то мелких розоватых, почти прозрачных шариков. Девочка только успела наклониться, рассматривая их трогательное копошение, как услышала за спиной тоненькие восклицания няньки:

– Ло сиу! Ло сиу! Мыши! Мыши! – вскликивала она, хрупким тельцем оттесняя достаточно плотную и упрямую девочку от шкафа. Да, это были новорожденные мышата. Буквально только что народившиеся. Их сгребли и унесли куда-то. В неведомое.

Девочка осторожно доставала с верхней полки какую-нибудь из роскошных шляп, надевала, игриво оглядывалась на резных чудищ-драконов и, чуть-чуть манерно выступая, с поджатыми губами и эдаким специальным выражением лица появлялась перед матерью на верхней кухне. (В подвальной же, к слову, безраздельно царствовал толстый повар-китаец.)

Девочка долго расхаживала, изящно поворачиваясь то одним боком, то другим. То спиной. Мать, на время оторвавшись от кухонной рутины, улыбаясь следила за ней. Затем ласково снимала шляпу и возвращала на место.

На головных уборах возвышались некие странные, неведомые, почти райские растительные нагромождения. Оттуда вдруг сверкали узкие кошачьи глаза, слышалось шебуршение и попискивание. И мгновенно исчезало. Пропадало, как и не было. И снова. «Наверное, те самые мышата», – думала девочка. Ее всю передергивало. Мышей и всякого рода грызунов она просто не переносила.

Девочка бежала впереди в блекло-розовом воздушном сарафанчике, в туфельках с бретельками, застегивающимися на одну крохотную перламутровую пуговку с двумя дырочками, простеганными красными шелковыми нитками. Она не раз пробегала по этому мостику, прислушиваясь к его постоянному тоненькому поскрипыванию. Можно было различить, как внизу под водой тихо переговаривались рыбы. Всякий раз представлялось – еще немного, мгновение, и ей все станет абсолютно ясно. Девочка замирала. Но внизу стихало.

Дамы же, ничего не слыша и не чувствуя, продолжали свой бесконечный щебет. А может, представлялось девочке, просто ветер шуршит высокими пушистыми травами. Или то были шорохи от резкого движения голов и расположенных на них сложностроенных причудливых головных уборов с помянутыми таинственными нагромождениями поверху.

Впоследствии не раз девочка испытывала чувство глубочайшей ностальгии, просматривая европейские фильмы 30-х годов, – все было в ее живой памяти. То есть реальные сценки послевоенной жизни 40-х, 50-х, ее самой, родителей, их приятелей, воспроизводившие эти, как бы застрявшие в тихом полупровинциальном быте, удаленном от эпицентров западной наэлектризованной жизни и моды, 30-е годы роскошного предвоенного европейского быта.

Те же чувства навевали ей и выпуклые пожелтевшие фотографии, запечатлевшие полноватых красавиц и красавцев той памятной поры. Давно вымершие, они взглядывали на нее, необыкновенно серьезно или ласково улыбались, закатанные глянцевой охлаждающей поверхностью изображения.

Одна из наиболее странных, поразивших девочку еще в раннем детстве, была фотография некоего, немного изможденного, вяло откинувшегося в раскладном кресле мальчика в матросочке. Он глядел прямо на нее. Даже сквозь нее. Девочка немного отклонилась, чтобы избежать его прямого взгляда. Это был последний российский цесаревич.

Его фотографию девочка обнаружила в каком-то странном, аляповато раскрашенном неумелой рукой альбомчике, найденном на отцовской книжной полке. В нем вперемешку почти ученической рукой были старательно выписаны известные стихи и тексты военных белогвардейских песен.

                 Смело мы в бой пойдем                  За Русь святую                  И как один прольем                  Кровь молодую.

Да, да, именно что молодую! Именно что кровь!

Кстати, на тот же самый мотивчик в нашем детстве, столь удаленном от мест почти райского обитания девочки и противу симпатий неведомого летописца, испещрившего своими писаниями листки того потрепанного блокнотика, мы распевали несколько измененные строки:

                 Смело мы в бой пойдем                  За власть Советов                  И как один умрем                  В борьбе за это.

Но в обоих вариантах устрашающе и неумолимо звучали эти неотвратимые, пугающе сходные: «и как один прольем кровь молодую», «и как один умрем в борьбе за это». Но мы пели. Пели и они.

Не знаю, пела ли девочка.

Однако пуще всего запредельные магические призраки ушедших лиц и лет неслышно или под томные звуки надтреснувших голосов сходили в темные пространства прохладных кинозалов с черно-белых экранов. Они бродили среди присмиревших рядов, находили девочку, приникали к ней, обнимали прохладными округлыми руками, прижимались нежными щеками и что-то шептали, шептали, убеждали. О чем-то настойчиво просили. Даже звали с собой. Умоляли. Зачем? Чего они желали? Кто знает. Хотя догадаться можно.

Девочка замирала в полупустом, почти безжизненном зале. Только слушала и блаженно улыбалась, ничего не отвечая. Но не поддавалась. Нет, не поддавалась. Они пережидали. Медлили. Медлили. И отлетали обратно в свою неведомую, нескончаемую, неистребимополувечную заэкранную жизнь.

Я тоже видел эти фильмы. Да, да, те же самые. В давние убогие и скудные, но неодолимо радостные послевоенные годы своего пригородного подмосковного детства. При отсутствии прямой аналогии с моим собственным коммунальным неприхотливым бытом обаяние этого вымершего и в то же время как бы вечно живого роскошного экранного бытия не могло не тронуть меня. Впрочем, как и любого из нас, затерянного в глубине тесного, переполненного полунищенского зрительного зала, забитого такими вот страждущими и восторженными существами с блестящими, и не только детскими, очами.

Зажигался свет. Протирая разом ослепшие глаза, на ослабевших ногах я выходил наружу. Небогатая и, прямо сказать, убогая жизнь разом надвигалась оживленным шумом и энергией своего повсеместного проявления и обитания.

Родители шествовали, весело переговариваясь. Сзади и по бокам в подобных же нарядных одеяниях медленно следовали за ними внимательные друзья. Под ногами вертелся рыжий Тобик

(вернее, сэр Тоби), которому за столом дети с ложки тайком скармливали столь нелюбимую ими кашу на молоке, доставляемом с дальних ферм, заселенных странными архаическими российскими обитателями. Казаками.

Сэр с аппетитом облизывал длинные тощие перепачканные усы, искусственная седина которых порой выдавала преступные деяния девочки и ее младшего брата. Нянька укоризненно взглядывала на них и тут же бросала взгляд на дверь – не появится ли госпожа. «Госпоза!» В данном случае обошлось. Ну, дети ведь! Не будем судить их строго.

А то, возымев амбиции взрослой и как бы поставленной надзирать за младшим братом, девочка самолично пыталась затолкать эту самую кашу ему в рот. Брат тощий, с шишковатыми коленями и локотками, прозванный за то Ганди, глядел на нее застывшими выпученными глазами. Именно что то самое, древнеиндусское смирение вкупе с тоской промелькивало в его взгляде и покорно-безвольном выражении лица с вяло растянутыми губами. Металлическая ложка достаточно больно скользила жестким своим краем по нежным щечкам и губам. Подбирая остатки еды с подбородка, девочка водила ею чуть ли не за ушами братика. Тот замирал, но плакать не решался.

О, Господи! Я и сам, помню, размазывал столь же мной нелюбимую манную кашу, правда, сваренную на простой воде, с отвратительными неразмякшими комками, по стене около стола. Вернее, за столом. Наивно прикрывал локтем это, сотворенное мной безобразие от все знавшей и притворявшейся, будто ничего не замечает, моей милой бабушки, иногда укорявшей меня бедными голодающими детьми стран капитализма, готовыми бы съесть все безоглядки. Даже столь нелюбимые мной, почти до рвотных позывов, вареные морковь и лук. Как, впрочем, и печенку. И всякие размазни, вроде омлета, которые, впрочем, в ту пору моего детства есть мне и не доводилось. Такая вот странная аберрация: не ел – а не любил!

Да, бывало. Все бывало.

Каждый по воспоминаниям собственных подобных малолетних преступлений поймет меня и девочку, и ее брата. И, надеюсь, не осудит. Усмехнется только невинным проступкам и шалостям канувшего в неведомое детства, которое этаким непоседливым зверьком перескочило уже на других. И снова на других. Оставив бывших своих хозяев в удручении и тяжком недоумении. Было? Не было?

Бедные, бедные! А он, этот коварный и непостоянный зверек, только и ждет удобного момента, чтобы перескочить на третьих, на четвертых. Пятых. Десятых:. Впрочем, все понятно.

Страха не было. Девочка сразу же ушла почти на самую середину восьмиметровой речной глубины. Вокруг все светилось и искрилось. Вода была на удивление теплая. Ласковая даже. Почти телесной температуры, так что с трудом пролагалась мысленная, вернее, в первую очередь, чувственная граница, так сказать, водораздел воды и тела. Казалось, тело расширяется до размеров и расстояний всей водяной массы реки.

Мелкие шутливые пузырьки, выскакивая из плотно прикрытых уголков рта и носа, стремительными игривыми стайками улетали ввысь, в мир родителей и всех там оставленных. В недавний мир ее собственного обитания. Там весело. Но туда нисколько не тянуло.

Страха, повторяю, не было. Вода стояла столь прозрачная, что все просматривалось на неуследимые расстояния в разные стороны. Вплоть до голубевшей в дали, чаемой и таинственной, по рассказам отца, оставленной им когда-то – России.

Многими годами позже, но тоже в достаточно еще невинном возрасте, пересекая ее бесконечные снега, девочка сидела у вагонного окна, следя беспрестанное мелькание неисчислимых елок и сосен, густо наставленных посреди сплошь забеленных бесконечных пространств.

* * *

– А в Китае яйца едят? – с искренним любопытством спрашивает пожилая соседка по купе. Вид у нее вполне доброжелательный, но очень уж уставший. Изможденный даже. Лицо, покрытое многочисленными морщинами, прорезающими его почти до самой черноты, исполнено одновременно умиления и жалостливости. Девочка это уже успела заметить и за долгие часы совместного путешествия свыклась.

Она наблюдательна. Очень даже.

С самого малолетства она легко угадывала настроения и намерения родителей. Предугадывала все эти взрослые хитрости и уловки. Об одном посетителе, проявлявшем, кстати, к ней эдакое преизбыточно-ласковое внимание, она говорила матери:

– А он врет.

– Это почему же? – спрашивает мать, отвлекаясь от какого-то своего рутинного занятия.

– У него узкие губы.

– Ну-ну, – неопределенно реагирует мать.

Понятно, от кого девочка набралась всего подобного. От няньки, унаследовавшей громоздкую и достаточно примитивную систему физиогномических наблюдений, ясно дело, от своих бесчисленных предков и прародителей. Впрочем, европейские варианты сходного мало отличаются от восточного, скорее всего, многое оттуда попросту и позаимствовав.

Густые брови – склонность к убийству. Понятно! Глаза треугольником – обманщик и предатель. А как же иначе?! Широкая переносица – подвержен вспышкам ярости и безумия. А что возразишь? Выпуклый лоб – мечтательность. И так далее.

– Чепуха, – замечает мать. Она не верит ни во что подобное, безумно переполняющее местный быт, зачастую усложняя ей жизнь и взаимоотношения с китайской прислугой.

Девочка ничего не отвечала.

Соседка поправляет на голове темный в горошинку платок, заправляя под него повыбившуюся прядь старческих пересохших бесцветных волос, и, молча пожевав узкими сухими губами, переспрашивает:

– В Китае?..

– Едят, – девочка оборачивается на нее с понятным удивлением.

– Ну, съешь тогда яичечко, детонька. Вареное. Мамку с папкой небось вспоминаешь? – голос ее непреодолимо жалостлив.

Слезы сами наворачиваются на глаза. Девочка, давясь и задыхаясь, глотает протянутое, уже очищенное крутое холодное яйцо, стараясь не взглядывать на соседку, дабы не выдать своей слабости. Так ведь девочка еще! Ребенок!

Яйцо крошится в ее руке. Она аккуратненько подбирает крошки сухого желтка, просыпавшиеся на подол, ссыпает их горсточкой в уголок стола и отворачивается к окну.

Среди мелькающих бесконечных стволов нескончаемых лесов, там, в глубине, за деревьями, вослед поезду несется кто-то. Кто? Девочка почти прилипает носом к холодному стеклу, оставляя на нем большое матовое пятно неосторожного дыхания. Протирает окно рукой. Протирает подолом юбки очки. Присматривается. Нет, никак не может уловить – некий, не ухватываемый глазом.

А так – только темное промелькивание и исчезновение. Но не отстает. Опережает даже. Бывает, доберешься до конечной станции – а он уже там стоит, странно так улыбается. Встречает кого? Или просто так. Стоит рядом с одинокими, ожидающими ее, девочку, на почти опустевшей ташкентской платформе тетей Катей и дядей Митей. Девочка улыбнулась про себя, представляя эту картину.

И они тоже – стоят, смотрят, улыбаются.

Все улыбаются.

Кто не ездил в подобных поездах? Перед быстро утомляющимися глазами, по-птичьи прикрываемыми смежающимися от усталости веками, разворачиваются фантазмические картины убегания, отбегания, перебегания, забегания за стволы, пробегания под колесами поезда и исчезновение за горизонтом. Улетания в неведомые дали. Полнейшее исчезновение. И моментальное стремительное возвращение. Почти прилипание к холодному окну огромного бледного лица, расплывающегося по всей поверхности стекла неразличимым полупрозрачным пятном. Ничего не углядеть.

Все так и было.

Девочка отворачивается от окна. Соседка спокойно смотрит на нее. Обе молчат.

* * *

Взглядывая вверх, девочка видела ясное небо и еще еле-еле обозначенные на нем звезды, почти незаметные, среди бела дня. Различимые только с этой таинственной укрытой речной глубины. И еще бледный серпик луны при спокойном, полупроникающем сюда, в этот неподвижный водяной колокол, дневном свете.

Состояние безмятежности словно наливало все окружающие предметы и пространство распиравшим изнутри соком нескончаемой длительности. Почти стеклянное застывшее стояние. Состояние случившейся в данном месте и в данный момент вечности. Ничто, вопреки обыденному представлению, не текло и не изменялось. Даже присутствие местного чудища из семейства великих драконов обнаруживалось только по мелкому мгновенному перебиранию, перебеганию, пробеганию ряби мельчайшего белого донного речного песка.

По памятным монотонным распеваниям слепого ярмарочного старца девочка знала, что он величиной с само небо. В пасти у него зажата огромная жемчужина, похищенная из Небесного нефритового дворца. Кажется, так. Да, именно что так.

Говорят, на внутренней поверхности стен уже земного Дворца небесной гармонии в Запретном городе Пекина с давних времен их, драконов, изображено в количестве 13 946 или 13 948. И оно постоянно нарастало. По одному только потолку летало, томилось, разевало пасти, резвилось, пускало дым и гарь, спускалось вниз и губило бедное, вернее, далеко не бедное население Запретного города 2711 чудищ. Не считая не меньшего количества евнухов, постоянно интригующих и творящих свои коварные дела в пределах Запретного города среди бесчисленных императорских жен и наложниц. Но они меньше интересовали девочку.

Дракон сдерживал дыхание и взглядывал вверх томными темно-малахитовыми, почти девичьими глазами из-под смежающихся толстенных век. Кое-где поднималась мутная струйка на месте беспокойного сонного пошевеливания какой-то удаленной части его неимоверного туловища. И снова – полнейший покой и прозрачность. Не время еще. Вниз можно было смотреть без страха. Или вообще не смотреть. Она и не смотрела.

Девочка вспомнила рассказы отца, что в огромном дворцовом пруду японского императора в Токио плавают гигантские древние серебристые карпы. В небольшом же прудике в самом дальнем углу их концессии располагался совсем маленький зеленоватый прудик, в котором обитали небольшие карпы и еще более мелкие золотые рыбки. Девочка кормила их. Вглядывалась в них. Они ничем не поражали ее, кроме этого своего подводного проживания, – странно и заманчиво.

Возраст же имперских карпов был неопределим. Некоторым по сто лет. Другим по двести. Иные достигают и пятиста. Соответственно, они и окольцованы – кольца железные, серебряные и, особо выделенные, золотые – дабы хоть как-то различать их среди столь похожих многочисленных складок кожи и чешуи, накапливающихся веками. У некоторых от неимоверного возраста отваливающаяся кожа обнажает серо-розовую подвядшую пористую старческую плоть.

По звону колокольчиков в течение многих столетий они заученно монотонно сплываются к определенному месту, где сменяющиеся бесчисленные поколения неразличимых буддийских монахов кормят их специальным кормом. Девочку всегда страшил образ этих складчатых неподвижных монстров, медленно разевающих безвольные перламутровые рты и редко мигающих толстыми мясистыми веками, глядя ей прямо в глаза. Она оглядывалась. Нет – здесь их не было и даже не предполагалось. Все было прозрачно и пустынно. Никого, кроме нее и укрытого дракона.

Что удивляло ее в свое время, так это, как гигантские рыбины могут слышать тоненький звон колокольчиков сквозь зеленую глухую толщу воды. Сейчас она понимала.

Она обнаруживала вверху над собой, поверх натянутой и все отражающей водяной пленки, в мире других мерностей и преломлений, на покачивающемся и поскрипывающем деревянном мостке некую суету и беспокойство. Беспокойство и тягучую длительность одновременно.

Оно и понятно. Родители и прочий люд спешили к месту ее падения. Исчезновения. Но все это бесшумно, замедленно. А и то – что, кроме колокольчиков, могла бы она расслышать из-под многослойной тверди воды? Да кто бы догадался в подобной ситуации захватить их с собой из дома? Да и были ли они у них вообще?

Наконец некто из слуг бросился в воду. Подплыло черное бесшумное днище откуда-то взявшейся лодки.

Китаец с непомерно длинными тощими усами, кончающимися почти одним-единственным скудным волоском, как в ноздре того самого донного дракона, помогал нерасторопному слуге.

Вытащили на поверхность, поминутно оглядываясь на воду, – страшно ведь. Сверху следили с постепенно отступавшей тревогой, громкими голосами подавая полезные (мужские) и бесполезные (женские) советы (или наоборот – кто поймет в подобной ситуации?). Или просто вскрикивая на каждом этапе ее спасения.

Но все, все! Все кончилось и – слава богу! Экое дитя! И сумасбродное!

* * *

Да, да, как уяснила себе девочка, все в жизни в результате происходит. Проходит. Кончается тем или иным результатом. Все непомерно и страстно ожидаемое или вызывающее ужас неизвестностью, неисполнимостью в итоге подступает и свершается. Становится известным, прошлым, отжитым. Исполненным в своей возможной полноте. Предметом ласковых и печальных ностальгических воспоминаний.

Как и это ее долгое, странное, казавшееся в самом начале таким нескончаемым путешествие, когда уже в конце его она в результате очутилась с множеством мелких, странно, не по-местному упакованных и перевязанных вещей и вещиц на перроне ташкентского вокзала. Девочка стояла, щурясь под ярким солнцем, и растерянно осматривалась. Многочисленные пассажиры, расходясь и покидая вокзал, искоса и с любопытством взглядывали на нее. Оглядывали.

Тут на опустевшей платформе, в отдалении она и увидела маленькую худенькую тетю Катю, названную так в честь ее матери, девочкиной бабушки, в честь которой названа и сама девочка, хотя и не была первой дочкой в своем семействе. Тетя стояла, одетая в легкий сатиновый в мелкий цветочек, так называемый платье-халат, застегивающийся вдоль всей своей длины на бесконечный ряд мелких поблескивающих пуговок. Они посверкивали, как расплавленные капельки перламутра, под обжигающим азиатским солнцем. На ногах было что-то вроде домашних шлепанцев. Так ведь Ташкент! Юг! Жара! Томление!

Рядом, настороженно улыбаясь круглым буддийским лицом (ну, полубуддийским), стоял приземистый дядя Митя.

Да, так и случилось. Но когда еще! Естественно, это все в далеком-далеком прошлом реального и размеренного течения почти уже и завершившегося времени жизни, но в непроглядном еще будущем нашего неспешного повествования.

Девочку вытерли чем-то случившимся подручным, но ярким и пушистым. Стремительно понесли домой. Благо все происходило совсем недалеко от места их обитания. Да, в общем-то, все было недалеко. Все расстояния ее тогдашнего обитаемого мира были еще невелики и обозримы.

Веселую и уже сухую аккуратно внесли в дом, подняли в ее комнатку на втором этаже и сразу же уложили в кровать, укрыв уймой мягких, легко проминающихся просторных квадратных одеял. Ну, естественно, естественно, перед этим заново вытирали огромными пупырчатыми ослепительно желтыми и пурпурно-красными полотенцами с вышитыми на них яркопугающими, вернее, совсем не страшными, но даже веселыми, теми самыми драконами с разинутыми пастями, раскинутыми крыльями и с завязанными узлами бугристыми хвостами. Удивление и улыбка – да и только!

Помнится, Москва 50 – 60-х прошлого века полнилась всем подобным ярко-раскрашенным весело-устрашающим китайским: полотенца, покрывала, вазы, ширмы, веера, посуда, халаты и зонты. Драконы, тигры, мудрецы, цветущие вишни, райские птицы, горные потоки! Все производимое почти тогда уже миллиардом неприхотливых и умелых китайских рук. Поставляемое в еще по тем временам дружественный Советский Союз. Также привозимое нашими многочисленными соотечественниками после недолгой отлучки из дома для помощи братскому азиатскому народу.

Да, что еще? Ну, тапочки. Теннисные мячи. Пинг-понговые ракетки. Какие-то плащи и куртки. Настенные и напольные коврики. Они будоражили воображение и разнообразили тогдашний неяркий быт возрождающегося советского мещанства (в хорошем смысле этого слова).

Да, да, был еще это, как его? Ну да – так называемый китайский гриб. Нечто бесформенное, по немалой цене распространяемое счастливыми обладателями этого полурастения, – полутвари. В общем, кто-то такой водянисто-медузообразный, неприятно склизкий на ощупь, моментально выскальзывающий из рук, помещаемый в трехлитровую или, того лучше, пятилитровую банку охлажденной кипяченой воды с добавлением огромного количества тогда еще не дефицитного, ненормированного, не подлежащего столь строгой экономии и государственному контролю сахарного песка, претворявшего ее, воду, в нечто кисловато-ядовитое и шипучее. Мы наслаждались. Это было что-то неземное! Правда, удивить нас в те благословенные времена было несложно.

Через некоторое время он, гриб, умирал. Нужно было озаботиться приобретением нового. Ну, если, конечно, нужно было. Но ведь привыкали! Почти уже и жизнь без него не представляли.

Не знаю, существовало ли нечто подобное в самом Китае и, соответственно, известное девочке. Не думаю.

Ее намазывали разными согревающими натирками, в изготовлении которых китайцы, как известно, превеликие мастера. Перепуганные родители старались не выдавать всей степени своего смятения, так и не оставлявшего их на протяжении целого вечера. Да и потом, долгие еще дни и месяцы после сего происшествия.

Но сейчас они несколько нервно, напряженно и преизбыточно шутили, подбадривая, скорее, самих себя. Ласкали девочку, аккуратно принимая из рук вежливой и осторожной прислуги горячие напитки и разные припарки. Девочка, полусидя в кровати, проваливаясь в огромных мягких подушках, оглядывала всех внимательным понимающим взглядом и молчала. Ей было жалко их. Стояла странная атмосфера напряженности и расслабленности одновременно.

Старшие сестры застыли, прислонившись с обеих сторон к дверной притолоке ее спальни, напоминая неких полувопросительных кариатид. Склонив головы, они, виновато улыбаясь, поглядывали на всю эту катавасию. Их отослали. Они, нахмурившись и поминутно оборачиваясь, исчезли в темном дверном проеме. Мать уселась рядом на краешек постели и принялась рассказывать сказку, что, В общем-то, являлось прерогативой отца. Только когда девочке нездоровилось или она от чего-то неведомого, но явно наличествовавшего и ощущаемого капризничала, мать отсылала всех и надолго оставалась в спальне, мягкими теплыми руками согревая ее холодные ножки. Медленно поглаживала и что-то тихонечко напевала, нашептывала, отгоняя ненужное и постороннее. Отгоняла. Девочка успокаивалась. Глаза сами смежались.

Обычно же отец, оставляя в обширной нижней зале бесчисленных шумных вечерних гостей, таинственно (аВ общем-то, всегда ожидаемо) возникал в ее комнате. Девочка не пугалась его неожиданного появления. Поначалу она различала только светлый ореол абсолютно белых, не по возрасту, волос. Потом прорисовывался и весь контур его невысокой ладной фигуры.

Он аккуратно присаживался на краешек ее кровати. От него приятно пахло ароматным табаком. Отец курил трубки, которые в огромном количестве возлежали на открытых книжных полках в его кабинете. Самая забавная и заманчивая была в виде обезьяны. Чуть витой ее хвост служил мундштуком, а из широко раскрытого рта выходили изящные кольца дыма. Отец нечасто использовал ее. Но в тех случаях мартышка скашивала глаза на девочку и начинала надувать щеки. Девочка отодвигалась. Взглядывала на отца. Тот был сосредоточен и полностью погружен в свое долгое курительное занятие. Девочка успокаивалась – рядом с отцом обезьяна не имела власти своевольничать.

Когда же девочка одна вступала в затененный отцовский кабинет, первым делом она бросала взгляд именно в сторону той невысокой книжной полки, где во времена вынужденного безделья обитала обезьянка. Но, будучи не при деле, та хранила совершеннейшее безразличие ко всему окружающему. Девочка проходила дальше.

Отец наклонялся почти к самому лицу дочери и начинал монотонно нашептывать нескончаемые строки из Лермонтова. Из «Демона». Как тот летал, летал и, страдающий, все не мог найти успокоения. Нигде. Никто не понимал его и не сочувствовал ему. Когда же он, оставленный всеми, серый и томительный, уже полностью заполнял шорохами отцовского голоса всю комнату, девочка немного отодвигалась от отца. Тот встряхивал головой и переходил на другие стихи, которые помнил в неимоверном количестве. Безумное множество. Так было принято во времена его молодости. И в меньшей степени, но сохранилось в наших пределах поныне.

Одно время отцу почему-то представилось, что именно он является автором мучительных строк «Тучки небесные, вечные странники». Обнаружив истинное авторство, он был не то чтобы обижен или оскорблен, но неприятно поражен. Даже то, что они приписывались неимоверно им обожаемому Лермонтову, нисколько не сгладило неприятности открытия. Впоследствии, повествуя о случившемся, отец всегда неизменно сопровождал это странной улыбкой, по которой можно было догадаться, что и до сей поры он все-таки не до конца уверился в достоверности чужого авторства. Впрочем, ладно.

Мне сказывали, что подобное и именно с теми самыми «Тучками небесными» происходило со многими молодыми людьми той небезызвестной поры. Магия какая-то, видимо, в сих бесхитростных, но завораживающих строчках – улетание, убегание, оставление единственной и столь любимой отчизны! Пропадание и безвестность в неведомых дальних краях. Тучки небесные, вечные странники!.. И одиночество, пустота, тишина! Почти могила.

Надо сказать, что многие переживали подобное с неимоверной силой душевного отчаяния, приводившего порой и к трагическим результатам. Я имею в виду ощущения одиночества и потерянности по причине полнейшей невозможности вернуть назад безвременно оставленную отчизну. Или хотя бы вернуться туда самим. Впрочем, об этом немало рассказано и написано. Именно это необычайно усиливало и без того необыкновенный эмоциональный эффект стихотворения.

Для нас же, маленьких убогих обитателей той самой страны, которую отец девочки оставил примерно в нашем возрасте, то есть в возрасте школьных зазубриваний сих и прочих поэтических виршей, в данных строках, естественно, не было помянутого магического и томительного обаяния. Мы в нашем послевоенном победительном детстве больше любили лермонтовское же героическое «Бородино». «Скажи-ка, дядя, ведь недаром:» Или думали, что любили. Или делали вид. Хотя, конечно, и помянутых «тучек» тоже не избежали. Знали. И знали наизусть.

Под шуршание магических слов девочка лежала с широко раскрытыми глазами. Глаза отца же в темноте странно поблескивали. Казалось, слезы наворачиваются на его ресницы. Девочке тоже хотелось плакать. Она сглатывала комок и еле слышно всхлипывала.

– Ну, ну, что ты? – торопливо бормотал он в темноте, быстро целовал и возвращался к многочисленным гостям, даже не заметившим его длительного отсутствия.

Девочка же видела, как над домом проносятся большие молчаливые птицы. В тишине можно было слышать едва улавливаемое шевеление упрямого воздуха, раздвигаемого мощными крыльями и чуть различимое шуршание.

Серые птицы чуть замедлялись над домом. Даже как будто застывали на одном месте, выстраиваясь над крышей высокой, неуглядываемой в самой ее удаленной вершине пирамиды. Медлили. И, смешав строгое, почти геометрически вертикальное построение, улетали прочь.

И все стихало.

Иногда девочка, движимая странным чувством, почти сомнамбулически поднималась с кровати и в белой ночной рубашке, отороченной всяческими складочками и рюшечками, следовала за отцом. Взгляни кто-либо случайно на нее со стороны – непременно умилился бы сей трогательной картине. Но таких не случалось.

На площадке третьего этажа стояла бронзовая в натуральный человеческий рост фигура некоего знатно наряженного господина. Отец давно приобрел ее в одной из многочисленных местных колониальных лавок, поскольку она напоминала ему его детство. Какое детство? Что напоминала? Он так толком и сам не мог объяснить. Напоминала – и все.

В темноте девочка пугалась, чуть не наталкиваясь на вытянутый вперед, почти утыкавшийся в нее металлический указательный палец, отполированный до блеска многими неосмысленными касаниями обитателей дома и его гостей. Девочка отшатывалась и замирала. Приглядывалась. Вслед за мерцанием беспорядочных бликов из сумрака медленно начинала вырисовываться вся знакомая фигура ничем не примечательного как бы их общего железного предка. Девочка узнавала статую. Иногда в его лице прорисовывались черты отца. Так ей, во всяком случае, казалось. Бронзовая рука по-прежнему указывала на нее. Девочка отворачивалась.

Спускалась этажом ниже. Незамеченная, сквозь лестничные перила, склонив голову набок, она некоторое время молча наблюдала ярко освещенную гостиную и передвигающихся по ней чинных гостей в вечерних туалетах. Девочка узнавала многих. Находила отца и празднично наряженную мать. На груди матери под ярким светом вспыхивали мелкие камешки затейливых украшений. Яркие лучи от острых алмазных граней достигают девочку. Она прикрывает глаза ладонью.

Внизу, под длинным столом, покрытым простой белой полотняной скатертью и уставленным разнообразными яствами и яркими напитками, в небольших углублениях вычурно резных ножек черно-красного дерева девочка угадывала многочисленные, как рассевшиеся по веткам, небольшие стопки водки. Отец, лукаво подпаивая гостей, свои стопочки прятал в эти, как специально для того приспособленные, изящные заглубления ножек стола. Недурно придумано! За вечер подобных стопок накапливалось до двадцати. Однажды среди всеобщего веселья и, соответственно, невнимания к детям девочка, заманив под стол младшего брата, напробовалась с ним этого, всего там упрятанного и сокрытого до такой степени, что их долго отыскивали и с улыбками умиления, удивления и одновременно тревоги вытащили оттуда в полусознательном состоянии и разнесли по спаленкам. Вот такой ранний опыт алкогольно измененного сознания.

Отец же по-прежнему продолжал свою коварную абстинентную практику.

Девочка недолго следила за таинственным вечерним собранием. Зевала, поворачивалась и тихо возвращалась в свою спальню.

Гости расходились. Некоторые оставались до утра.

Уже среди ночи она слышала доносившийся снизу приглушенный взволнованный голос отца:

– Он же гений! Гений! – как всегда, конечно же, речь шла о его возлюбленном Лермонтове. Девочка весь последующий сюжет знала наизусть, как и сами стихи поэта.

– Ну, гений! Гений! Так что же, теперь веником убиться, что ли? – добродушно комментировал дядя Николай. Хотя какой Николай? Он ведь скончался в самом младенчестве девочки. Значит, возражал кто-то иной. Девочка задумывалась. Возражал кто-то нудный и вечный. Неуступчивый и неотступающий. Такие тут бывали.

Кстати, нечто подобное довелось мне слышать однажды среди грязно-сероватых заснеженных московско-беляевских просторов из уст одного пьяненького человечка. Это было в памятные славные, но и одновременно драматичные времена свержения в Чили столь дорогого сердцу любого тогдашнего советского жителя ихнего президента Сальваторе Альенде. Был такой. И был еще Аугусто Пиночет – супостат первого. Да кто уж их сейчас и упомнит.

– Чили! Чили! Что же, теперь и веником убиться, что ли?! – бормотал наш пьяненький герой, неверными трясущимися руками пытаясь упихать в маленькую плосковатую пластиковую сумочку третью неумещавшуюся бутылочку известно чего. Или, скорее, даже наверняка, имея в виду то же самое, он произносил нечто повыразительнее: «Чили! Чили! Хуили!» – упрямо бубнил он, нисколько не продвигаясь в своей упорной, безуспешной и безутешной деятельности, грозящей окончиться и вовсе трагическим финалом. В смысле, слабый пластик мог просто порваться, не выдержав тяжести бесценного груза. Или бутылка выскользнуть из неосмысленных, неловких рук страждущего и разбиться о грязный, затоптанный кафельный пол, наполнив все помещение моментально узнаваемым, резковатым запахом обожаемого зелья. Вот тогда уж точно будет: Чили! Чили! Хуили!

Возможно, даже так и случилось. Скорее всего.

И все это в центре Беляева.

Девочка некоторое время лежала, глядя в далекий-далекий потолок, и засыпала.

Как-то среди такой же тишины и темноты девочка внезапно поняла, что жизнь преходяща. Что все умрут. И она тоже. Тут же вспомнился дядя Николай.

Все на этой земле однажды станут совершенно ей не известными, чужими и не помнящими ее. На какое-то мгновение ей вдруг представилось, как она стучится в некое абсолютно прозрачное стеклянное ограждение, отделяющее ее от всех остальных, смеющихся, целующихся, бегающих на поляне среди ярких цветов. Она кричит, безуспешно и безутешно бьет кулачками в жесткую преграду, пытаясь привлечь их внимание. Толстое стекло не пропускает звуков. Те, за преградой, пробегают прямо у самого ее лица по другую сторону прозрачной стены и ее не замечают.

Девочка замерла в темноте своей комнаты.

Она спала.

Ей снилась памятная сосна на диком дальнем севере. Девочка засовывает руку глубоко по самое плечо в пористый сыроватый снег, пытаясь достать до ее корней, но не может. Рука заледенела. Все тело покрывается ледяными каплями, как лицо той бедной русской дамы, умершей у них в доме и помещенной во вместительный холодильный погреб на заднем дворе. Тело девочки плачет этими крупными холодными каплями.

Вспоминается известный средневековый святой Себастьян, плотным округлым телом спокойно прислонившийся к столбу и покрытый многочисленными незасыхающими пунцовыми точечками крови. Несколько оперенных стрел покачивались в его теле, неглубоко зацепившись за толстую кожу. Девочка видела его изображение в одной из толстенных книг в отцовском кабинете.

Девочка хочет позвать кого-либо на помощь, но из ее замерзших уст вырывается жалкий писк. Все проходят мимо, не замечая. И понятно – она маленькая, еле заметная, пищит и совсем не похожа на себя.

Уже совсем за полночь, почти даже под утро оставшиеся гости и хозяева разбредались по многочисленным комнатам просторного дома. Все стихало до утра.

* * *

Сидя у окна, глядя на промелькивающие деревни и малолюдные поселения, девочка удивлялась их невообразимой тусклости, даже тоскливости. И сглаженности. Незапоминаемости, что ли. Видимо – зима, морозы, снега, заброшенность. Да и ее собственная непривычка к иным размерам, иной раскраске, иному обиходу. Ко всему привыкнуть ведь надо. Оптику соответствующую выработать. Все требует особого труда. Работы души и зрения, на которую так лениво подавляющее население земного шара. Но девочка не такая. Однако же и ей время на то нужно. И немалое.

– Да, зима, – замечает соседка. – Ничего не углядишь.

Действительно. Ничего. Как поминалось, ко всему приглядеться надо. Приноровиться. Время на то потребно. А тут еще кто-то внешний словно большой распластанной ладонью загораживает окно. Ладонь напрягается, стараясь выдавить двойное стекло. Что-то темное и шумное наваливалось на вагон. Девочка отшатывалась. И все исчезало.

Они вылетали из грохочущего тоннеля в открытое пространство. На огромной распластавшейся равнине, упиравшейся в серое, обрезавшее ее небо, ничего нельзя было обнаружить. Вернее, они – блеклые нескончаемые поля и серое, словно вязанное из не до конца промытой домашней шерсти небо – неболезненно обрезали друг друга. Переходили одно в другое. Перерастали. Врастали одно в другое. Кто знает, какие глубины, провалы и впадины скрывались в складках под этим ровным укрывающим белым полотном:

– На, детка, покушай курочки, – соседка вытаскивала из серой сетчатой вместительной авоськи замасленную газету, в которую было завернуто холодное желтоватое бездыханное куриное существо. Женщина отрывала громадную пупырчатую ногу и протягивала девочке. Та деликатно отказывалась.

Она вспоминала, как в поезде во время их давней поездки в Мукден тоже приносили в купе курицу. Слышался деликатный стук в плоскую дверь. Приотворяли. Улыбающийся китаец-стюард в красной униформе и маленькой конфедератке на голове протягивал в узкий дверной проем небольшой поднос. Девочка, свесившись с верхней полки, рассматривала лежащую на тарелке блестящую, словно полированную и отлакированную птичью тушку. Коричневым блеском она напоминала мебель их тяньцзиньского дома и деревянную отделку самого вагонного купе.

Курицу отсылали прочь.

Все прошлое, оставленное, припоминалось девочке какими-то вспыхивающими, вырванными, ослепительно и празднично освещенными, почти театральными сценами и кусками некоего феерического действа.

Они жили на зеленой, постоянно цветущей, в различные сезоны различно раскрашенной различными ослепительными цветами территории иностранных концессий в самом центре немалого китайского города Тяньцзинь. С одной стороны все это ограничивалось неширокой Лондон Роуд. С другой же оканчивалось небольшой круглой площадью с памятником знаменитому боксерскому восстанию. Тому самому, свидетелям которого (уже почти всем и повымершим ко времени рождения девочки) оно вспоминалось как безумная кровавая вакханалия неведомо откуда нахлынувших со всех сторон в большие города неведомых свирепых орд. Города заваливались трупами невинных обитателей и заливались их же яркой кровью.

Ну, нам это вполне знакомо. Случалось подобное.

Названия тайных обществ были заманчивы и пугающи – Красные повязки, Длинные волосы, Спущенные рукава. Девочка слышала о них. Особенно интригующим казалось последнее. Она представляла, как эти длинные спущенные рукава начинали затягивать в себя мелкие, попадавшиеся на пути предметики, соломинки, пушинки и пылинки. Затем и вещички покрупнее – насекомых, мух и мелких тварей. Потом мышей и даже зайцев. А следом и все окружающее вихрем устремлялось в те взвывающие как аэродинамическая труба, рукава. Впрочем, про аэродинамическую трубу девочка по тем временам вряд ли могла слышать.

Названная же скульптура была нехитра – простой бронзовый сжатый кулак, правда, немалого размера. Опять-таки казалось, что он, в подтверждение ее страхов, сжимается с той же ужасающей силой тех же самых таинственных участников кровавых вакханалий, наподобие упомянутых Спущенных рукавов, прямо затягивая в себя все окрестности. Так ведь он и был неким единственным представителем и посланником в нынешний мир того самого невероятного времени.

Девочка бросалась бежать, чтобы успеть выскочить из зоны его захвата. Понятно, что ныне по-научному это можно было бы описать эффектом черной дыры, если бы в сем присутствовал хоть какой мало-мальский элемент научности. Да и достоверности. Хотя кто знает.

Вокруг было много всего такого, претендующего на каждого и любого, случайно попавшегося, обернувшегося, просто мимо проходящего. Обитающего рядом, поблизости. Полно всего заманивающего, затягивающего, неумолимо засасывающего в себя и не столь кроваво-трагическим выше описанным образом и способом. Даже незаметно для самого человека. Вот вроде бы ничего и не изменилось, ан – поменялось все напрочь и бесповоротно.

И девочка это знала.

Правда, для корректности и полноты картины следует отметить, что в небольшом отдалении высился и по-домашнему скромный бронзовый памятник английским солдатам, так глупо положившим свои молодые жизни в бесславной опиумной войне. В отличие от бронзового кулака за этим бронзовым сооружением не наблюдалось никаких, кроме скульптурных, свойств и достоинств. Да и те были не то чтобы в преизбытке. В общем, скромное сооружение.

За площадью начинался густонаселенный, низкорослый, шумный и заманчивый китайский город.

Собственно, увидеть Тяньцзинь целиком или в какой-либо более-менее удовлетворительной полноте девочке, естественно, так и не удалось, поскольку покинула она его все-таки совсем еще в невинном возрасте.

Иногда ее, правда, отпускали покататься на городском трамвае, грохотавшем вдоль единственной в городе рельсовой линии. Это было почти архаическое зрелище медленного продвижения гигантского железного существа, сопровождавшееся неимоверным скрежетом на поворотах, взлязгиванием на рельсовых суставах и вообще чудовищным металлическим гулом.

С конечной остановки, находившейся недалеко от их дома, девочка совершала путешествие по главной улице города, застроенной вполне солидными каменными двух-трехэтажными домами европейского и традиционно китайского стиля – офисы банков, государственные учреждения, магазины и рестораны. Изредка встречалось вкрапление и более солидных зданий.

Трамвай медленно и тяжело плыл, никуда не сворачивая. Пассажиры входили и соскакивали на ходу.

Со второго этажа, проплывая почти вровень с верхушками высоких деревьев, девочка наблюдала мельтешащую внизу толпу. Она видела организованных китайских детишек-школьников с рюкзачками за спиной, мелко семенящих женщин, поспевающих на базар, торжественных мужчин. Посередине улицы, управляя беспорядочным движением, стоял полицейский в форме хаки и с пистолетом на боку. Редкие машины, мало обращая внимание на самодовольного и как бы самодостаточного блюстителя порядка, беспрерывно гудя, пробивались, прямо-таки продавливались сквозь густую толпу.

Впоследствии девочка не раз замышляла посетить город своего детства и наконец-то обозреть его в реальном размере и объеме. Но как-то не случилось. Не получилось. Да и как доберешься-то? Особенно по тем, недружелюбным временам взаимной бесконечной идеологической борьбы, политического противостояния, а иногда и прямых военных столкновений. Бывало, бывало!

Соответственно, добраться до туда не было никакой практической возможности. Да и сейчас тоже. Все так и осталось в области мечтаний и разорванной неполноте детских воспоминаний.

Мне же довелось побывать в оставленном городе ее детства. Несколько часов езды от Пекина в переполненном поезде, забитом невзрачно одетыми смуглыми жителями пригородов и удаленных деревень, – и я на улицах Тяньцзиня. Но без гида, без единого китайского слова в своем словаре. Разве только: Ниньхао (спасибо). Да словечко «вамбадан» (черепашьи яйца) – немыслимой оскорбительной силы китайское ругательство. Не дай Бог произнести вам его в присутствии взрослого китайца! Ужас что будет! Не рекомендуется. Мне, во всяком случае, не рекомендовали.

Да, и еще одно выражение: Диу ней ко мо! – ругательство довольно грубое, значение которого здесь даже и не буду приводить.

Надо принять во внимание еще и тотальное незнание местным населением английского или какого-либо иного языка. Кроме как тщательно скрываемых (по нынешним-то неоднозначным временам!) некоторых отдельных русских слов и выражений, заученных старшим поколением еще в памятную давнюю пору неземной дружбы двух великих народов – китайского и советского. Но и это было мне нисколько не в подмогу.

Соответственно, что же мог я увидеть и разузнать? Бродил по обычным бескачественным улицам большого современного города, стараясь отыскать старые кварталы. Однажды мне показалось, что я таки набрел на зону прежних европейских поселений. Правда, ограждение отсутствовало. Вся территория была застроена огромными и удручающими административными зданиями с приличествующими смыслу и содержанию данных построек государственными флагами. Так ведь – сколько времени прошло! Сколько исторических пертурбаций!

За зданиями я обнаружил помянутый бронзовый кулак. Но он был не столь огромен, как в представлении девочки. Ну, так дитя еще! Когда это было-то? А возможно, мне случилось обнаружить другой схожий старинный кулак. Или совсем новый, недавнего происхождения. Мало ли их?! Как и иных многочисленных скульптурных сооружений, разбросанных по городу и по всему обильному памятниками, Китаю. Монументов, сотворенных со всем тщанием слежения анатомии, деталей одежды и вооружения, к чему местные творцы имеют прямо-таки неодолимое пристрастие. Сладострастие прямо!

Сему умению современные китайские ваятели обучались в высших художественных заведениях дружественного им тогда Советского Союза. Я встречал их там, в тех самых заведениях (было дело!), в те самые времена, где обучающие ведали толк в подобном. Но, надо заметить, китайские умельцы во всем этом превзошли своих учителей. Надо признаться.

Так и не убедившись, но и не разочаровавшись в своих предположениях и поисках, я покинул Тяньцзинь.

* * *

В состав городского окружения, вернее, среды обитания, и еще вернее, тогдашнего мира девочки включалось и отстоявшее от их дома на многие километры теплое Желтое море с бескрайним пляжем, устланным мельчайшим, шелковистым, тайно ласкающим кожу, почти неощущаемым песком.

Когда на город набрасывалась фу-тян – неимоверная, как пышущая из духовки, жара, – когда замирали даже кузнечики и безумные цикады, всей семьей на день или два, а то и на неделю уезжали к морю.

И правильно. Вслед за жарой приходил дау-унг – большой ветер, срывавший крыши, валивший деревья и загромождавший узкие улочки бедных кварталов города стволами и ветками поваленных деревьев, а также всевозможным мусором, сквозь который с трудом проделывали свой ранний утренний путь босоногие рикши и торговцы, тянувшие за собой перегруженные овощами и фруктами двухколесные коляски.

Бывало и другое. Разное.

В горах сходили тяжеленные снежные лавины, губя незадачливых путешественников и простых местных поселенцев с их домами и скудным скотом. Землетрясения страшно раскалывали землю пополам, и в гигантские расщелины уходили целые селения с людьми, со всем мирным и не подозревавшим подобного исхода многовековым бытом. Хотя нет, нет, конечно же подозревали. Даже знали наверняка. Даже не раз и переживали нечто подобное. И по-прежнему селилисьв тех же самых местах, чреватых повторением случившегося. И действительно снова случалось. И снова селились. И снова случалось. Это неискоренимо!

А то обрушивались дикие камнепады, разносившие все окрест себя. Дороги заваливались. Реки и водоемы выходили из берегов. Всяческие подводные твари выходили наружу, подползали к человеческому жилью, заглядывали внутрь, тяжело и внимательно всматривались в его обитателей. Жуть!

Иногда же, наоборот, засуха выстилала всю земную поверхность коричневым бугристым покровом. Ну, понятно, тогда тем же самым подводным и наземным тварям было не до слабых человеческих существ.

Однажды девочке довелось самой пережить невиданной силы ураган. Дождь с грохотом обрушивался на крышу их крепко сложенного дома, тем не менее всего содрогавшегося под налетами яростных порывов ветра. Влага проникала сквозь плотные оконные рамы и заливала пол. Стекла жалостливо дрожали и повизгивали. Прислуга с трудом успевала собирать воду. Мать созвала всех детей в центральную залу, не позволяя подходить к окнам, стекла которых под безумным напором ветра вот-вот грозили рассыпаться на мелкие осколки, вонзаясь и проходя насквозь нежную детскую плоть.

Все-таки девочка успела ухватить за окном странную тревожащую картину. Какой-то незадачливый прохожий, почти горизонтально над землей неся свое тело, сопротивлялся могучему ветру. Сзади него прямо-таки по воздуху летела маленькая взъерошенная собачонка, удерживаемая в этом рвущемся на части мире лишь прочным поводком хозяина. Надолго ли? Было страшно, но как-то нелепо и смешно одновременно.

Бывало опять-таки и совсем другое.

Как-то девочка медленно брела просторной тенистой аллеей. Деревья вплотную сходились высоко вверху. Создавалось ощущение длинного, легко продуваемого встречным ветром тоннеля. Было спокойно и сумрачно.

И тут неожиданно прямо под ноги бросилась ей свора каких-то мелких грызунов. Девочка отскочила в сторону. Оглянулась. Следом вдалеке на дорогу выскочила стайка полосатых зверьков, похожих на мелких кабанчиков. Возможно, даже скорее всего, они были и поопаснее тех самых грызунов, но девочка по отношению к ним не испытала никакого страха. Вернее, омерзения. Но и они секунду помедлили, а затем тоже бросились прочь.

Тут девочка обратила внимание, что внезапно смолк птичий гомон, обыкновенно столь интенсивно заполнявший все пространство высокой, словно портал огромного вокзального помещения, аллеи. Обычно он просто даже и не замечался, как некий нейтральный звуковой фон всеобщего существования. Но тут наступила абсолютная тишина, словно что-то оборвалось. И это вот как раз ощущалось неправильным звучанием окружающего мира.

Повеяло пущей прохладой. Даже неким неместным холодом. Девочке подумалось, что если бы поблизости проползала змея, то, ровно наоборот, многочисленные пернатые с единым мощным шумом сливающихся крыл, как дыхание огромного невидимого местного обитателя, поднялись бы в воздух. Но нет – абсолютная тишина и легкая, почти потусторонняя прохлада.

Это было предвестием землетрясения.

Потом уже дома глубокой ночью девочка проснулась почему-то посередине комнаты. Ее кроватка отползла на значительное расстояние от стены. С полок посыпались книги. Девочка сразу же поняла, что сие – проделки злобных духов, имевших обыкновение по ночам навещать человеческое жилье для подобного рода бесчинств и диких выходок. Правда, дома европейцев они навещали нечасто. Не любили. Или чего опасались? Видимо, ответных мер неведомых им охранителей иноземных обитаний. Довольствовались скудными перенаселенными жилищами китайской бедноты.

Девочка вскочила, но тут же чьей-то рукой была жестоко брошена на пол. Неистовство духов переходило всякие пределы. Она прямо задохнулась, не в силах произвести ни звука. Снова вскочила, и ее снова повело в сторону

Это было уже само землетрясение. Причем немалое. Хотя эпицентр его случился достаточно далеко от места их проживания. Досюда докатились лишь дальние слабые отголоски. В самом эпицентре же его результаты были устрашающи. Можно себе представить.

Наутро нянька внятно объяснила, что рассердился великий подземный Ен Ло. Ему не нравятся людские поступки, нарушающие древние установленные законы и договоренности. Надо бы сходить в храм с дарами и сжечь немало бумажных денег, дабы умилостивить его. На следующий день она так и сделала.

* * *

И они уезжали на море.

Девочка никогда не сгорала, но легко и стремительно покрывалась желтоватой пленкой матового загара. Хотя и нельзя сказать, что была смугла. Скорее наоборот. Но почти столь же белокожий ее братец при самых первых лучах весеннего солнца краснел, как незадачливый рак, вдоль рук и ног постепенно усеиваясь мелкими водяными пупырышками, которые лопались и непереносимо чесались. Бедный малыш!

Закутанный в белые одежды с длинными рукавами и широченными штанинами, он сидел на пляже, укрытый зонтом, жалобно морщась от болезненных ощущений при любом движении и потягивании. Девочке было мучительно смотреть на его сморщенную рожицу, усыпанную теми же и даже более пугающими водяными волдырями, лопавшимися под его нетерпеливыми пальчиками. Уговорить его не трогать воспаленные поверхности было невозможно. Да вы и сами ведь наверняка испытывали подобное! Как тут уговоришь?

Затем все это влажное и слезящееся затягивалось жесткой коркой, коростой, тоже яростно отколупливаемой и обнажавшей новую нежную розоватую кожицу. Бедный, бедный малыш!

Девочка отворачивалась, поправляла на голове соломенную шляпку, посередине которой красовался густой бордовый цветок. Разравнивала рукой песок, снимала шляпу и клала рядом с собой на расчищенную площадочку. Откинувшись, внимательно рассматривала свой головной убор.

При долгом вглядывании цветок на шляпе постепенно начинал шевелиться и как бы разрастаться. Лепестки бесконечно закручивались внутрь, затягивая за собой. Это случалось всякий раз. Девочка с трудом отрывалась от него и переводила взгляд на покоящееся невдалеке безмятежное море. Ну конечно – безмятежное! Одно слово – безмятежное! А сколько в нем всего.

Девочка знала это.

Она запускала ярко раскрашенного воздушного змея. Веревка натягивалась, ноги глубоко уходили в податливо расступающийся, как будто покорный, песок. Но под ним некто, нежный и настойчивый, мягко обхватывал щиколотки и медленно и неумолимо затягивал вглубь. К себе. Внешний змей и тот, глубинный, согласно и молчаливо одолевали сладко слабеющий организм. Дремота охватывала девочку. Она уже готова была сдаться, согласиться, как кто-то сильный сзади подхватывал, выдергивал ее из песка и принимался кружить. Девочка оборачивалась. Вернее, даже не оборачиваясь, понимала, что это отец. Она начинала смеяться. Смеялась громко и не могла остановиться. Отец опускал ее на песок. Она долго еще, стоя на коленях, всхлипывала. Потом затихала.

Уже умудренная немалым опытом, она останавливала тощие ручонки брата, уходившие в глубину по локоть, когда они строили песчаные замки. Девочка молча и строго смотрела на него. Брат замирал с широко раскрытым ртом.

Вдали проплывали редкие пароходы. В перенасыщенном влагой воздухе силуэты кораблей были неверны. Стремительный ветер обмывал их контуры и летел сюда, достигая девочку, донося остатные шорохи тамошних невнятных разговоров, поскрипывание снастей и деревянной обшивки. Он легко шевелил волосы, холодил кожу. И улетал дальше.

Девочка оборачивалась, прослеживая его путь до синеватых силуэтов дальних расплывающихся холмов и редких строений на самой их сглаженной вершине. Ей казалось, что кто-то растворял легкую дощатую дверь белой покачивающейся фанзы, выходил ссутулившийся и долго всматривался в сторону моря. Замечал девочку. Она отворачивалась. Он снова переводил взгляд на море. Потом уходил обратно в дом.

Ветер смывал все силуэты.

Однажды девочка плыла с родителями на пароходе по какому-то из самых южных китайских морей. Сейчас уже и не припомнить, по какому. Да и не важно.

Палуба беспрерывно мелко подрагивала, как шкурка их домашнего кролика под ее осторожной рукой. Девочка улыбнулась, представив корабль эдаким огромным, мелко трясущимся кроликом. Ноги девочки тоже включались в дрожание, как бы став частью этого огромного существа, отделившись от нее самой, не могущей попасть всем остальным своим телом в навязываемый, несколько даже если и не мучительный, то уже утомительный, утомляющий ритм. Чувствовался некий непоправимый разлад. Ну, не совсем непоправимый. Не до конца.

Корабль же, скорее всего, схватываемый кем-то там неведомым в глубине, содрогался в ужасе, не имея возможности бежать куда-либо в иные благостные пространства. Он замирал и снова принимался вздрагивать даже в некоем уже и блаженстве.

Помнится, в одном фильме я видел, как тощий, словно выточенный из плотного черного дерева, удлиненный африканец стремительно подныривал под огромного и ужасающего крокодила. Через некоторое время страшная туша всплывала на поверхность и замирала. Глаза крокодила застывали в блаженстве. На них накатывалась маслянистая слеза. Его вытаскивали наружу, не способного к малейшему сопротивлению или даже осознанию происходящего. Вот оно – одолевающее нас блаженство! Нирвана! Измененное состояние сознания! Его связывали и уносили прочь. Он приходил в себя и начинал извиваться всем своим мощным телом от головы до крупнопупырчатого хвоста. Да куда там!

Вот тебе и нирвана!

Наконец девочке удалось полностью слиться, попасть всем телом в резонанс дрожания металлического существа. Она не могла остановиться. Черты ее лица как будто спутались и перемешались. Трудно сказать, могла ли она, в ее ли силах уже было остановиться, ощутить себя отдельной от этого всеобщего содрогания.

Да, уже не могла.

Мать обняла ее сзади, прижалась к ней своим крупным телом, не поддающимся общему неведомому смятению.

Девочка расслабилась и почувствовала, как целая стая щекочущих мурашек, будто сдернутых с нее, как маслянистая пленка, разом бросилась прочь. В небо? В воду ли? Как те памятные бесы. Хотя какие бесы? Зачем такое уж преувеличение. Просто – слабость и мелкое передергивание всей кожи.

Девочка перевешивалась через борт и рассматривала прозрачную, по замечанию отца, как водка, воду. Она видела мелких проскальзывающих акул. Отсюда они были нестрашны.

Что-то плоское, бледное, как огромное смутное лицо, мелькнуло внизу и исчезло под днищем корабля. Манта – догадалась девочка. Она знала их по картинкам во всякого рода естественно-научных книгах. Видела небольших в небольших же аквариумах. Но эта была ни с чем несоразмерной величины. Девочка перебежала на другой борт и наблюдала, как гигантское существо медленно парило на прозрачной глубине, словно демонстрировало себя. Любовалось собой.

Девочке это понравилось. Она даже подумала, что, случись ей быть мантой, она вела себя подобным же образом. Девочка знала о теории метапсихоза, беспрерывного возвращения, переселения душ, повторных рождений в телах и образах всевозможных существ, насекомых и даже растений. Ее это не пугало.

Хоть вид манты и был несколько устрашающ, но девочка точно знала, что не она является тем самым сокрытым подводным ужасом. При всей как бы своей монструозной внешности это гигантское существо смиренно питалось планктоном. «Так же, как я кашей», – улыбнулась про себя девочка.

Кстати, как-то под вечер на море мать позвала ее из воды. Девочка нехотя встала и поплелась к кромке моря. Ее что-то словно удерживало.

– Скорее, скорее, – торопила ее мать. – Смотри.

Она легко всплеснула рукой, и вослед посыпались бледные зеленоватые светящиеся крупинки. Капельки. Мать стремительно провела рукой прямо по поверхности воды, и та вся запылала бледным зеленоватым светом. Девочка вспомнила рассказы няньки, что это души утопленников, поднимаясь из глубины, прозрачными призраками прилипают к неосторожным купальщикам, усыпляя их, окутывая мороком и безволием, утаскивают за собой в глубину. Девочка почувствовала, как ноги медленно уходят в расступающийся донный песок.

– Это планктон светится, – мать притянула ее к себе. – Попробуй.

Девочка нерешительно взмахнула рукой. Действительно – все вокруг засветилось.

Там же, на пароходе, с открытой палубы она наблюдала легкие джонки рыбаков. Вдали над лодками что-то вспыхивало белое, сверкающее на солнце и мгновенно уходило в воду. Через некоторое время это белое сияние с плеском вырывалось из воды. Девочка пригляделась и разглядела достаточно крупных, размера с утку, птиц. «Сампаны», – объяснила мать. С их помощью рыбаки и вылавливали рыбу.

Птицы беспрестанно уходили в воду и появлялись вновь. Девочка пристально всматривалась, ожидая обнаружить на них следы того самого неведомого, подводного, устрашающего. В клюве вынырнувшей птицы взблескивала рыба. Но прежде, чем та успевала сглотнуть добычу, рыбак притягивал ее к себе за бечевку, прикрепленную к кольцу на шее сампана, и выхватывал рыбу. Птица испуганно всплескивала крылами и пускалась за следующей добычей.

Девочка следила довольно долго за этими мельтешениями птицы и рыбака, но ничего, могущего бы ей помочь раскрыть таинственность укрытой морской жизни, углядеть не смогла.

Она перевела взгляд на лоснящихся дельфинов, выталкиваемых из воды, видимо, той же самой рукой, что и содрогала пароход. Но те были вполне веселы и игривы. Видимо, не все так однозначно.

В том же самом путешествии, высадившись с родителями в каком-то мелком порту, девочка набрела на огромную гору сверкающих и переливающихся всеми цветами побежалости, копошащихся и вздрагивающих единой, почти неразделимой массой, морских тварей свежего улова. Там были зеленые и голубые крабы, лазурные лобстеры, электрические скаты, черные угри, морские звезды, осьминоги и бесчисленное разнообразие всяческих крупных и мелких рыб. Тут же у края с закрытыми глазами и замкнутой пастью лежала крупная акула.

И вдруг мертвая пасть разверзлась огромной черной пропастью, окаймленной безумным количеством блестящих фаянсовых зубов. Девочка едва успела отскочить и, застыв, оставалась стоять в опасной близости.

Оказавшийся рядом рыбак огрел акулу по голове огромным металлическим шестом. Она издала шипящий звук сдувшегося футбольного мяча. Рыбак засунул шест ей в пасть и резко дернул в сторону. Оттуда вывалилось несколько крупных зубов с острейшей, как нож, кромкой. Рыбак протянул два из них девочке. Та взяла их осторожно двумя пальцами и аккуратно положила в кармашек платьица.

Девочка лежала на теплом песке бескрайнего ярко-желтого пляжа и смотрела в небо. Она вдруг осознавала себя нестерпимо одинокой, затерянной во Вселенной. В той необозримой и необитаемой, о которой рассказывал отец. Ей становилось бесконечно грустно. Слезы наворачивались на глаза. Она замирала и лежала неподвижно.

Следом под песком она ощущала какие-то шевеления, чуждые проползания. Возможно, даже и странные чьи-то поползновения. Сухие потрескивания и шорохи осыпающегося слоями песка, проваливающегося в неведомые пустоты и глубины. Можно было расслышать и невнятные восклицания. Кого-то утаскивают вглубь – догадывалась девочка. Это понятно. Это здесь случается. Это известно всем. Местные песчаные, вечно подхихикивающие злодейки-ящерицы славились коварством и подобными проделками. Оглянуться не успеешь, а уже бродишь, низко наклонив голову, по тускло освещенным, длинным, узким, глухим, почти полностью лишенным воздуха подземным песчаным коридорам. Покачивающиеся призрачные тени перебегают дорогу и исчезают в боковых ответвлениях. Голос отлетает от тебя на расстояние двух-трех шагов, сворачивается в липкий комочек и падает прямо у ног. Не докричишься. Недоплачешься.

Девочка поправила под собой полотняную подстилку, еще раз удостоверившись в ее прочности.

Кстати, почти точно так же, лежа на жестковатой траве английского клуба, наблюдая отца, в шортах бодро вышагивающего по гольфовому полю, она замечала какие-то быстрые тощие волосатенькие ручки, стремительно выскакивающие из глубины лунок, цепко хватающие мячики и утаскивающие их в неведомые подземные пространства. Правда, потом, с какими-то своими, видимо, еще более коварными замыслами, возвращали их обратно. Девочка задумывалась.

Взрослые, занятые своими бесконечными проблемами, подсчетами ударов и очков, мало что замечали. Или замечали, но совсем не то. Не то, что нужно. Но девочка все подобное видела неукоснительно и в невероятной откровенности. Легко обнаруживала, вычленяла и отделяла. Даже знала заранее. Отец, наверное, тоже ведал про то. Скорее догадывался, но не подавал виду. Девочка быстро взглядывала на него, и ей казалось, что он отвечал ей таким же понимающим взглядом.

Но, вообще-то, здание гольф-клуба, где наличествовали три бара, ресторан, спальные апартаменты и бильярдная, у нее было в гораздо большей степени связано с большим и темным кинозалом, где в ожидании отца она, замирая, бесконечно долго следила приключения ярко раскрашенных и отчаянных мультипликационных героев. Тех же, к примеру, только что объявившихся в мире Тома и Джерри. Да что она! Огромные здоровенные американские вояки, ветром мировой войны на краткое время занесенные сюда, раскрыв рот, следили нехитрые перипетии рисованных чудиков.

Да, да, помнится, гораздо-гораздо позже и в моем отечестве, удаленном от всего американского, напористого и яркого, даже противостоящего ему всем возможным своим идеологическим напряжением, все-таки, в результате, тоже объявились внешне невинные герои диснеевских фантазий. Но это только внешне. А так-то:

И первой была «Белоснежка и семь гномов». Или «Ледовая фантазия»? Или все-таки «Белоснежка»? Уж и не припомню, не берусь утверждать. Но эффект был соответствующий. Не знаю даже, стоит ли его здесь описывать. Видимо, нет.

Девочка прислушивалась. Никого. И только она собралась заплакать, как из воды появлялась мать с шумом и плеском сбегающих к ее ногам бесчисленных посверкивающих водяных струй. В черном, плотно облегающем ее массивное тело купальнике она выглядела как крупный морской блестящий зверь. Она отряхивалась, вскидывала копну золотых волос. Того самого неповторимого оттенка, который унаследовала от нее и девочка и который был предметом зависти и вожделения черноволосых китайцев. Золото – оно ведь везде связано со счастьем, процветанием и благоденствием. Что тут возразишь? Надо только дотянуться, коснуться его.

Мать взблескивала множеством сверкающих стеклянных, разлетающихся во все стороны капель. Набрасывала на себя огромное полотенце и замирала, глядя назад, в море, откуда только что вышла. Словно боялась забыть его. Отдельные капли долетали и до девочки, но не тревожили ее, укрытую мягким безразмерным покрывалом. Ну, разве что совсем отдельные, легко щекочущие и тут же высыхающие, оставляющие лишь легкое пятнышко белесой соли. Девочка всякий раз слизывала его с руки, ощущая легкий горьковатый вкус. Но странное, немного беспокоящее ощущение чуть стянутой кожи длилось еще некоторое время.

Схожее случалось девочке пережить, когда она плавала в неглубокой воде и маленькие рыбки подплывали к ней снизу, касались тела, легко и не больно пощипывали. Было щекотно и нестрашно. Однако через некоторое время какая-то слабость овладевала всем телом. Род безволия. Но нельзя, нельзя было поддаваться! Тем более что, скорее всего, это могло быть предвестием чего-то более серьезного и даже опасного. Крупного, укрытого и таинственного. Девочка напрягалась и выскакивала на берег, оглядываясь, представляя себе то, неведомое, невинной и беспомощной жертвой чего она могла бы оказаться. Ее крупно передергивало. Она отбегала подальше от кромки воды, быстро вытиралась и забиралась под огромное теплое покрывало.

Девочка успокаивалась, поворачивалась на бок и смотрела вдаль, вдоль начинающегося прямо от ее глаз бесконечного, плоского, изредка вскидывающегося небольшими припухлостями желтеющего пространства. Песчаный пляж тянулся вдоль моря километрами.

На достаточном удалении она обнаруживала маленькую ладную фигурку отца, раскинувшегося в просторном шезлонге под тенью огромного розоватого зонта. Светлая голова вырисовывалась на фоне густо-синего неба.

Если долго присматриваться, то фигура и лицо отца постепенно обнаруживались, проступали из густой тени в невероятной стереоскопической яркости и необыкновенной очерченности, вырисованности каждой детали. До тоненького ободочка круглых бухгалтерских очков. До каждого расчесанного волосика аккуратно подстриженных щеточкой усиков.

Девочка видела буквы на распахнутой странице газеты, где по-русски, а скорее всего и даже наверняка, по-английски было написано что-то вроде: «Сегодня германские войска в нарушение международных договоренностей вступили на территорию независимой Австрии», что означает, фактически начало Второй мировой войны. Хотя, нет, нет, это случилось еще до ее рождения. Скорее всего, она могла бы прочитать: «Сегодня в Берлине подписан акт об окончательной и безоговорочной капитуляции фашистской Германии».

Да, Германия капитулировала!

Это было свидетельством окончания той самой великой и страшной войны. Я помню, помню! Вспоминаю тот день в Москве в соседстве Патриарших прудов, к названному времени ставших уже Пионерскими. Ранним майским утром бегу на соседнее Садовое кольцо, привлеченный доносящимся оттуда гулом и ропотом людской толпы. Победа! Мы победили! Мы одолели проклятых немцев!

Хотя нет, нет, это годом позже! А тогда была ранняя многообещающая весна уже менее тревожного, чем предыдущие, 1944 года. И я под ярким, еще прохладным апрельским солнцем бежал на Садовое кольцо, привлеченный приглушенными звуками толпы, мрачно взиравшей на столь же мрачное шествие плененных врагов по ярко озаренному почти неземным сияющим солнечным светом, выгороженному высокими домами пространству широкого проспекта. Немцы шли молча. Мы молча взирали на них. Садовое кольцо сияло под яркими лучами победительной весны.

Мы уже были победители.

Девочка прищуривалась. Она была чуть-чуть близорука. Но очков еще не носила. Ущерб ее зрения обнаружился несколько позднее. Так что разобрать мелкие официальные письмена она вряд ли могла, хотя читать научилась с самого что младенчества.

Отец откладывал газету и откидывался на спинку раскинутого пляжного полотняного полосатого кресла. На подлокотном столике легкой, почти паутинной конструкции, стоявшем по правую руку от него, лежит распахнутая книга. Ветер легко перелистывает желтоватые страницы. Да, собственно, ее можно начинать читать с любого места, так как были известны почти наизусть эти огромные, многократно перечитываемые фолианты великой русской литературы. Известны уже и девочке. Великие русские писатели, не покинувшие их в этих удаленных годами и расстояниями странно чуждых и уже все-таки не чуждых краях!

Гиганты, строго и спокойно взирающие на нас из затененной глубины столетий.

Примерно так в те далекие школьные годы и я определял их для себя. Вернее, так определяли их для нас наши торжественные и внимательные учителя. А мы просто неукоснительно следовали сим строгим и неотменяемым предписаниям, глядя на величественные, но и одновременно исполненные в весьма убогой графической манере серьезные и неумолимые портреты классиков, всматривавшихся в наши неосмысленные лица со стен переполненных послевоенных классов.

Они учили нас. Мы учили и изучали их. На пользу ли? Кто знает. Но уж, во всяком случае, не во вред.

От видневшегося в отдалении небольшого деревянного строения отделялась фигурка китайца-официанта, одетого во все ослепительно белое. На вытянутой руке с изящно поднятыми пальцами покоится маленький металлический поднос с прохладительным напитком. Опять-таки девочка видит все это в ослепительной четкости деталей и подробностей. Поднос, покачиваясь, изредка вспыхивает лучами, исходящими от сглаженных граней его нехитрого декора, бегущего по острой кромке. Лучи долетают до девочки и на мгновение даже слепят ее.

Официант медленно приближается, почти подплывает к отцу, грациозно огибает его с левой стороны и, деликатно наклонившись, ставит стакан с цветным наполнением на столик. Что-то тихо спрашивает, получает ответ, согласно кивает и независимо удаляется в сторону домика.

Отец сидел неподвижно, вглядываясь в сторону моря. Ветер шевелил его белые волосы и разносил в разные стороны звуки неясных голосов и птичьих вскриков. Книга шелестела страницами. Девочка слышала их шорох, еле различимое лепетание человеческих голосов.

В определенное время в другой стороне пляжа возникала тощая фигура разносчика фруктов. Вернее, развозчика, так как обок его, перебирая тоненькими спичками ломких ножек, тихо ступал маленький, покорный, почти блаженный ослик, поверх которого мерно покачивалась прилаженная, непомерного размера, деревянная конструкция с фруктовой поклажей. Приближаясь к месту расположения девочки и ее родителей, по пути торговец должен был миновать огромную, сложностроенную архиерейскую дачу, упрятанную за высоким, прямо-таки пылающим на солнце, каменным беленым забором. Ее обитатель архиепископ Виктор был впоследствии убит самым странным и жестоким образом. Все были просто в смятении. Убийц не нашли. Искали, но не нашли. Видимо, не очень-то и искали.

Но это позднее.

Торговец уверенно и заученно выкрикивал: «Банана! Яболока!»

Ослик с хозяином исчезал в жарком мареве водяной пыли.

Девочку окликали, поднимали, ставили на ноги. Некоторое время она стояла, покачиваясь и протирая глаза. Снимали с нее покрывало, встряхивали и отдавали прислуге. Обертывали в какие-то красочные легчайшие ткани и несли к повозке. Естественно, уже не с той поспешностью и беспокойством, что после падения в реку.

Но нет, нет. Скорее всего, она сама бежала, чуть-чуть проваливаясь упругими ножками в мягком рассыпчатом песке. Временами она серьезно взглядывала вниз и снова, крепче ухватившись за руку отца, поспешала за взрослыми. Иногда девочка тревожно взглядывала назад. Убедившись, что братишка, вцепившись в руку матери, поспешает вослед за ними, она снова легко и беззаботно бежала дальше.

Все забирались в коляску, и возница-китаец трогал.

Странное дело, среди всех этих действий, возникновений и перемещений девочка помнила по преимуществу только себя, хотя рядом были ведь и сестры с братом. Ну, положим, брат присутствовал. Иногда вспоминался. А сестры – действительно странно – почти никогда. Просто удивительно.

* * *

В окнах показались многочисленные низкорослые серые строения, обрамленные неказистыми сизоватыми заборами. За ними в пустынных садиках чернели голые узловатые ветви промерзших деревьев. Затем выплыли и более прочные, но такие же серые, вернее, бордово-бурые несколькоэтажные кирпичные здания. Медленно въезжали в город. Видимо, немалый. Под окном обнаружилась стремительно бегущая назад сизая полоса платформы. Она постепенно замедлялась. Поезд засопел и остановился. Дернулся и остановился окончательно.

Все замерло.

Прямо против окна, спиной к вагону на перроне стоял мальчик, одетый весьма неказисто, если не сказать, нищенски. Почти такого же возраста, как сама девочка. Он оглядывался по сторонам, словно отыскивая кого-то. Вид его был неспокойный, тревожный и тревожащий. Обернувшись, он мельком бросил взгляд на девочку. Она ничем не привлекла его внимание. Не заинтересовала. И отвернулся. Но его вид прямо загипнотизировал девочку. Она не могла оторваться от него. Что-то ее беспокоило. Она видела, как сзади к нему приближался тяжело одетый в синюю неуклюжую, собранную многочисленными складками униформу крупный милиционер. Мальчик его не замечал. Милиционер был без шинели и шапки, в одной гимнастерке и пузырчатых штанах, заправленных в сапоги. Сбоку на кожаном ремне из темно-коричневой кобуры виднелась тускло поблескивающая темная ручка револьвера. Девочка видела подобные же у китайских полицейских.

Все было очень непонятно. И тревожно.

Милиционер подошел и положил руку на плечо мальчика. Тот вздрогнул, сжался и, как показалось девочке, жалостливо обернулся на нее. Девочка тоже вздрогнула и в ужасе прильнула к окну. Чем она могла помочь ему?

– Вот, не будет больше хулиганить. А то расхулиганились тут все. Удержу нет. Бандиты. Всех бы пересажать, хоть жить можно было, – с мрачным удовлетворением откомментировала соседка и пожевала сухими губами. – Вот, уведут. Так ему и надо. Маленький еще. Небось мамка с папкой потерялись… – и после долгой паузы добавила, – или померли вовсе. Поубивали. Всех тут, поди, поубивали.

Девочка снова обернулась к окну. Поезд уже тронулся, отчаливая от перрона, набирая скорость, оставляя там все уменьшавшиеся фигурки прижавшихся друг к другу мальчика и милиционера. Они стояли на платформе одинокие и всеми покинутые. Сердце разрывалось, глядя на это одиночество.

Некое облакоподобное образование нахлынуло на них сзади, обняло и поглотило. Помедлило мгновение и бросилось вослед поезду. Девочка отодвинулась от окна. Взглянула на соседку и снова посмотрела наружу – только голые заснеженные просторы за окнами поезда стремительно улетали назад, в то время как дальние судорожно бежали вослед, спотыкались и падали, боясь отстать, навсегда остаться в этих унылых и неприглядных местах.

– Эх, так никогда и не доехать, – вздохнула соседка и, подтянув ноги в толстых крупно вязанных серых шерстяных носках, примостилась на лавке. Натянула на себя просторный, той же серый вязки, платок и тут же засопела. Девочка наблюдала ее маленькую неподвижную фигурку. Потом тоже прилегла и задремала.

* * *

Их немалый четырехэтажный дом ярко-красного кирпича, окруженный кирпичным же забором с маленькими амбразурками поверху, в самом центре территории концессий был густо увит жесткой переплетающейся зеленью.

Кованые чугунные узорчатые ворота, ведшие во двор, тоже были изукрашены прихотливым растительным орнаментом. Входная дверь дома, темного массивного дерева, как тяжелая рама, обрамляла большое полотно толстого мелкогофрированного стекла, напоминавшего речную рябь. Девочка подолгу всматривалась в его глубину, замечая на упрятанном подрагивающем дне всякую водяную и глубоководную тварь. Проводила пальчиком по неровной поверхности. Замирала. Тварь на недосягаемой глубине начинала шевелиться, разевать вялый рот и произносить что-то невнятное. Девочка прислушивалась. Разобрать было невозможно.

Видимо, длительные созерцания дверной стеклянной колеблющейся ряби и подвигло ее на то самое помянутое речное приключение. Вполне возможно. Хотя утверждать с уверенностью не берусь.

За домом начинался густой сад, где по весне выделялась ярко расцветавшая пышным белым цветом молодая акация. Совсем, совсем как у нас, под Москвой. В низкорослой деревне Ямищево. Или нет, нет, скорее, все-таки в Звенигороде, на посаде, как раз через речку, напротив монастыря, который своими ярко-красными стенами, оттененными густо – зеленым орешником, мягко повторял прихотливые взлеты холмов и провалы низин. Орешник по осени наливался неисчислимым количеством тройчатых орехов. Их моментально же и обирали.

Лежа на рассыпчатом белом песке у мелкой, теплой, прогретой до самых небольших своих глубин речки, когда лень было переходить ее по обшарпанному деревянному мосту, мы, бывало, целыми днями наблюдали жизнь, творившуюся у стен монастыря на противоположной стороне реки. В общем, обычная, ничем не примечательная жизнь небольшого советского городка, оккупировавшего монастырь для своих житейских нужд.

Так доводилось проводить целое лето во времена моего послевоенного скудного и вольного детства. Да, там тоже расцветали сирень, черемуха и акация. Было чудо что такое!

Девочка всматривалась в глубину сада. Казалось, что кто-то усатый и бородатый подмигивает из сумерек зарослей. И тут же прячется. Девочка приглядывалась и обнаруживала множество перебегающих с места на место причудливых изменчивых физиономий. За ними было не уследить. Но, в результате, воцарялся один – главный, большой, густо-бородатый и серьезный. Зеленый. По ночам он строил ужасные гримасы, отгоняя от их жилища надвигающихся со всех сторон из сумрака чужих и небезопасных.

Вечерами в саду вдоль всех дорожек и поверх забора зажигались разноцветные бумажные фонарики – желтые, синие, розовые, зеленые. Девочка начинала кружиться, раскинув руки. Она приходила в возбуждение и не могла уже остановиться. Ее смех походил на всхлипывания. Странное было состояние.

Мать, успокаивая, прижимала ее к себе. Девочка затихала. Присутствующие деликатно отворачивались, как бы занятые какой-то оживленной беседой. Или действительно были серьезно увлечены чемто там своим. Скорее всего, именно так.

Мать уводила ее в спальню. И вправду, время уже было идти в кроватку. Да и гостям пора по домам. Все расходились.

Иногда по вечерам девочка присаживалась на корточки около низенькой лампы, расположенной в самой траве около высокого крыльца. Почти погружаясь в траву лицом, она следила, как огромные насекомые твари, производя неумолчный шум мощными прозрачными крыльями, влеклись, слетались на огонь. Они неостановимо бились об обманчивую и манящую, обладающую для них какой-то неодолимой затягивающей силой, светящуюся стеклянную оболочку. Взлетали наверх и с треском сгорали в горячем, подымающемся вверх воздухе и открытом пламени газового язычка. Картины трагедий и необоримых влечений!

Сбоку, как резные украшения, задрав изящные головки, замерли маленькие темные ящерки. Выбрасывая тоненькие ласковые язычки, они улавливали неверные движения крылатых, погруженных в некий транс существ и тут же вбирали их в себя.

Иногда быстрым движением руки девочка ловила неосторожных охотниц. Подносила к лицу, рассматривала, прижимала к щеке, ощущая их магическую прохладу. Порой в ее руке оставался только безжизненный остаток скользкого хвоста.

Это могло длиться долго. Очень долго. Пока, наконец, нянька или мать не звали ее из глубины дома. Не слыша ответа, выходили на крыльцо и обнаруживали девочку низко склонившейся, почти упрятавшейся лицом в высокой траве.

Кстати, странные истории, по рассказам взрослых, происходили со всяким случайно забредшим в глубину сада, попробовавшим или даже коснувшимся некоторых бледно-зеленых тоненьких растений, росших у дальней ограды их заднего двора. Там было много всего.

Но несчастные, дотронувшиеся до каких-либо из них, нераспознаваемых на вид в своей необыкновенной коварности, просто сумасшедшими становились. Безумными. Рычали, кусались, катались по пыльной земле с искаженными лицами. Пускали розоватую крупнопористую пену и мгновенно покрывались по всему телу длинным жестким рыжеватым волосом. Следом вскакивали, дико озирались и исчезали в лесах или дальних горах. По свидетельству редких путешественников, временами им попадались там странные крупные прямоходящие густо-волосатые существа, испуганно и подозрительно выглядывающие из-за кустов, лохматой рукой легонько раздвигая ветки. При попытке приблизиться к ним они вразвалку, но на удивление стремительно, удалялись в чащу. Догнать хотя бы одного из них так ни у кого и не получилось.

* * *

На нескольких этажах их дома, помимо членов семьи и прислуги, постоянно размещался еще и весьма разнообразный люд, меняясь количественно и персонально. Временами все вдруг куда-то пропадали. Исчезали надолго, находя себе и снова теряя жилища, устраиваясь на работы, заводя новые семьи, оставляя их и переезжая в другие города. Затем мало-помалу объявлялись снова. Иногда же немногие из них исчезали и насовсем. Но это редкие случаи.

Правда, разнообразие подселенцев было весьма условным. Вернее, оправданным и определенным географически ограниченным национальным составом бывшей Российской империи. Еще точнее – эмигрантами, сменявшимися по мере нахождения каких-либо мест и способов заработка на огромной и чуждой китайской территории, где бывшим российским подданным подобные возможности открывались всего-то в двух-трех больших городах нескладной империи. Одним из таких и был Тяньцзинь, немалые куски территории которого издавна были нарезаны под всевозможные иностранные концессии и представительства.

Город, за исключением прилично отстроенного, но небольшого центра, был малоэтажный, растянутый на многие километры. Возникновение его впрямую связано с известной опиумной войной, развязанной англичанами. Да что уж теперь поминать про то!

Однажды, как уже говорилось, я посетил его. Но в основном-то мои знания о Китае, как и многих из нас, и поныне ограничиваются, по сути, множеством всего литературного или уж и вовсе позднеполитического. Конечно же, это ни в коей мере не помогает представить воочию тот специфический, полуфантазийный город, который девочке, по тогдашнему ее малолетству, открывался лишь малой своей частью. Преимущественно вокруг их трехэтажного дома прихотливой конфигурации и вечно цветущего сада, за воротами которого по утрам опять возникало то самое:

– Банана! Яболока!

Под вздохи и причитания не поспевающей за ней, семенящей маленькими кургузыми ножками амы-няни девочка первая неслась к воротам.

Ножки няньки с детства традиционно были постоянно и туго перебинтовываемы. Это называлось сунн-туин-гин-лиан – золотые лилии – крохотные стопы величиной в десять сантиметров. Дабы женщине неповадно было никуда убегать. Да куда, собственно, убежишь-то? Хотя кто знает. Лучше уж предостерегать себя предварительно от всякого рода неожиданных эксцессов. Это, понятно, не мои аргументы, но традиционно рассуждающих китайцев. Если, естественно, таков был ход их рассуждений. Трудно сказать.

Нянька обычно уставала после всякого, даже небольшого путешествия и, возвращаясь домой, опускала ноги в таз с горячей водой. Боль отпускала.

Женщинам с детства также, прямо с рождения, плотно перепеленывали и плечи. Широкие плечи – это же ведь неприлично. Непонятно? Да чего уж тут непонятного.

И вообще инфантильный образ женщины, мелко семенящей вослед своему мужу и хозяину, вполне приличествовал архаическому представлению о социальном статусе местной женщины. Своей же дочери по имени Ку-нян (что просто и прямо значило – девочка) нянька ноги и плечи уже не перебинтовывала, и та ходила, шлепая непривычными здесь огромными ступнями, наподобие «белых демонов». Вот так вот – «белые демоны»! Кстати, не более оскорбительно, чем «желтые обезьяны». Хотя, обезьяна – боу – звучит по-китайски как «аристократ». Так что не так уж и обидно.

Улыбающийся разносчик фруктов уже ожидал по ту сторону забора. На плече его покачивались коромысла. В каждой из двух плоских тарелок на их концах громоздились одна на другой, наподобие эдакой прихотливо воздвигающейся на немалую высоту почти Эйфелевой башни, плетеные корзиночки, полные разнообразных фруктов, среди которых были и весьма необычного для европейцев вида и формы – треугольные, звездообразной формы, пирамидоподобные с острой вершиной. Некоторые были абсолютно круглые и плоские, покрытые каким-то родом крупных и редких волос по всему ободу.

Безумная смесь ароматов пьянила не только девочку, но и многочисленных золоченых ос, сновавших по сей, экзотической только на иноземный непривычный взгляд, прихотливой конструкции. Они присаживались, взлетали, собирались вместе, словно обсуждая что-то насущное и не терпящее отлагательств. Да так, видимо, оно и было. Пожестикулировав и яростно потерев ножку о ножку, они взлетали, образовывая в воздухе странные совместные очертания почти геометрической наглядности и осмысленного значения. Отлетали. И возвращались.

Девочка, нисколько не опасаясь, изредка молча бросала на них быстрый взгляд, пару секунд наблюдала их многозначительные перемещения и снова отворачивалась. Да и то – каждый был занят своим делом.

В другой раз, среди подобных же ярусов корзинок, приподняв крышечки, можно было обнаружить маленьких цыплят. Или – что выглядело гораздо трогательнее – крошечных ярко-желтых, пушистых еще первым своим слабым невинным пухом утят, умещавшихся даже в крошечной ладошке девочки. Она хватала их и стремительно уносила домой, на задний двор, где в подсобном помещении подобным образом накопился целый курятник-утятник. Естественно, никто не собирался их резать и совать в густо кипящий суп. Они приживались здесь как такого рода специфические домашние существа и обитали до своей естественной кончины. В соответствии со своей природой начинали нести яйца, с удовольствием потребляемые обитателями дома.

Но все-таки наличествовала некоторая странность в этих созданиях и в способе их местного бытования. Однажды, к примеру, молоденький петушок вдруг неистово закудахтал и тоже снес маленькое яичко. Да, да, такое бывает. Во всяком случае, тут случилось. Произошло. Потом оно долго хранилось дома. Потом исчезло.

Кстати, с этим или с каким другим петушком, достигшим в своем зрелом развитии истинно что небывалых, невероятных размеров (видимо, сказалась специфическая атмосфера жизни и среды обитания), у девочки произошел серьезный конфликт. Да, да, немалый. Как-то, неся в двух оттопыренных пальчиках правой руки огромную виноградину, обретенную, правда, не совсем праведным путем, минуя задний двор, место обитания помянутых тварей, она лицом к лицу столкнулась с помянутой птицей-великаном. Девочка замерла от неожиданности. Пернатый зверь, ни минуты не раздумывая, ринулся на нее, выхватил виноградину и с дикими воплями бросился бежать. Девочка тут же начала яростное преследование. Когда же она наконец настигла его и, почти оседлав, таки прижала к земле, виноградина, увы, уже была безвозвратно проглочена. Распластанный петух особенно даже и не сопротивлялся. А чего теперь-то сопротивляться?

И ладно. Обидно, конечно, но ничего. Отряхнув платьице и несколько раз оглянувшись на независимо расхаживающего злодея, девочка направилась в дом.

Со временем девочке стала привычна и буднична дорога в школу. И немногие ее окрестности. Школа была русская и малочисленная. Она наполнялась сдержанным шумом народившихся уже в дальних китайских пределах немногих отпрысков русских семейств, выдавленных с родных мест и просторов Российской империи известными обстоятельствами известной гражданской межусобицы. Некоторые были плодами любви смешанных пар – полукровки, несшие на себе очаровательно-экзотические черты сродства несхожих рас. Столь же экзотически-непередаваемым было порой и их русское произношение. Но к этому все уже здесь давно привыкли. Все-таки столько лет вдали от родины! А многие, как поминалось, и вовсе народились уже здесь, в местных пределах, вполне не подлежащих русским привычкам и языку.

Девочку, с ее необыкновенно чистым, благодаря стараниям отца, русским произношением, чаще всех вызывали к доске, и она, как бы в пример, поучение и назидание прочим, бегло и с необыкновенным выражением читала стихотворные и прозаические опусы великих русских литераторов. Все слушали, замирая. Действительно она любила и читала все это необыкновенно прочувствованно – русская все-таки душа!

В раннем возрасте девочка, естественно, мало задумывалась о причинах ее нахождения здесь, в столь непривычной для всякого русского обстановке. Да и обстоятельства, заставившие родителей, вернее ее отца, покинуть любимое отечество и послужившие причиной их обитания в столь удаленно-экзотических местах, несколько позднее, в возрасте, достаточном для осмысления подобной ситуации, стали известны ей в несколько ином оформлении и с несколько иными акцентами, нежели нам, ее ровесникам и прямым обитателям той самой территории, где некогда и располагалась помянутая Российская империя. К примеру, тому же мне, изучавшему историю и события нашей общей страны совсем по другим учебникам и совсем от других учителей. Но позднее все это разнородное, противоречивое и даже взаимопротивонаправленное как-то сошлось, смешалось и переплелось в едином сгустке, образе современной России. Да, всякое бывает. Даже такое вроде бы и малопредставимое.

Неподалеку от дома за беленой каменной оградой находилась и небольшая русская церковь с несколько аляповатым густо-синим куполом, темневшим на фоне ярко-голубого безоблачного неба. Весь он был усеян огромными, сверкающими на солнце золотыми звездами, почти такими же, как на синем платье ее разбившейся американской куклы. Только на кукле звезды были из фольги. Со временем они помялись и поблекли.

Временами доносился колокольный звон. Девочке он представлялся густым, постоянным и тягучим. Страшные колокола, как огромные губы, через мерные промежутки времени втягивали его в себя, оставляя провалы, перерывы в его звучании. Пустые воздушные пазухи. В эту пору девочка боялась приближаться к церкви, опасаясь быть тоже затянутой этими крупными дребезжащими медными старческими губами. И вправду – страшно ведь.

Девочка входила в церковь и замирала.

Сразу же сбоку, у самого входа, в полутьме высвечивалась странная темная икона, почти никем не замечаемая. Попривыкнув к сумеркам, приглядевшись, можно было рассмотреть ее во всех подробностях. Девочка обнаружила икону давно и всякий раз, вступая в церковь, боялась взглянуть в ту сторону. Но и не могла не обернуться. Два свирепых чудища с мордами яростных оскалившихся львов грызли изображение худого спокойного старика, одетого в какие-то лохмотья. Тот вовсе и не отодвигался от них, даже не глядя в их сторону. Он не переставал тихо, смиренно улыбаться. Чудища тоже смирялись, припадали к его тощим ногам и замирали. Казалось, в их глазах поблескивали искорки слез. Старец спокойно покачивался над ними.

Девочка переводила дыхание. В ее глазах появлялись такие же искорки влаги. Она сдерживала себя.

Отворачивалась и сквозь громоздящиеся вокруг нее многочисленные фигуры замерших в молитве взрослых взглядывала наверх, в самый центр высоченного, нависающего купола, и ощущала – как бы это точнее выразиться? – всю торжественность, вернее сказать, величавость царящей атмосферы.

Она бросала взгляд на молящегося отца и не узнавала его. Всматривалась, и ей казалось, что его белая голова начинала прямо-таки нестерпимо светиться. Источать удивительный свет. Сам же он словно так медленно-медленно, почти незаметно для посторонних ускользает в какую-то мгновенно открывшуюся боковую дверь. В незаметный узкий длинный темнеющий коридор. Но девочка замечала. Некоторое время следила за ним. Затем отворачивалась и снова глядела в купол.

Иногда, проходя мимо святого Николая, она вздрагивала, останавливалась, вспоминая дядю Николая. Быстро крестилась и опять давала себе слово помнить его до скончания своих дней. Она исполнялась необычайной серьезности и сосредоточенности. Даже той самой отмеченной торжественности. Окружающие замечали это посреди своих молитвенных забот, бросая на нее быстрые умилительные взгляды.

Длинные службы стоять ей было еще сложно. Она отходила в сторонку, подальше от страшных чудищ, оставшихся во тьме за ее спиной, и рассматривала строгие лица святых. Отовсюду на нее ответно взглядывали многочисленные внимательные глаза. Девочка замирала и как бы пропадала, растворялась в перекрещении лучей, идущих от этих глаз. Она постепенно начинала подниматься, подниматься, взлетала под купол и уже оттуда, с неимоверной высоты, видела платки, покрывающие головы женщин, и мужские проплешины. Вверху было светло и свободно, как в прозрачной глубокой покоящейся воде.

Горячие капли растопленного свечного воска капали на руку.

Она обнаруживала себя стоящей в длинной очереди на исповедь. Жгло неимоверно, но она терпела, поджав губы и вся напрягшись. Она уже понимала, что такое – смирение, и была горда собой. Взрослые наклонялись к ней, стараясь помочь, поправить свечку, но она отводила руку, и снова горячий воск почти прожигал нежную кожу.

После прощения с легкой душой стремительно шла к выходу. Над дверями парил ангел с серьезным выражением лица – то ли прощался, то ли предупреждал о чем. Девочка задерживалась перед ним.

Однажды она видела его. В своем саду. Он стоял на коленях к ней спиной. Крыльев не было. Он склонился, так что виднелись только белые прямые волосы, спадавшие на плечи. Потом он обернулся длинным бледным лицом.

– Надо лучше ухаживать за цветами, – тихо произнес он.

Девочка знала это и сама.

Английская бонна ее сестер, по своей англиканской натуре не привыкшая к длительным стоячим русским службам, продолжавшимся иногда часами, сидела у дальней затененной стены, неподалеку от входа, примостившись на узенькой скамейке между древними старухами. Девочка быстро взглядывала на нее. Она отвечала озабоченным взглядом. Искала глазами родителей, но они затерялись где-то в глубине смутного сумеречного церковного пространства среди ссутулившихся спин и скрытых от взглядов склоненных голов. Ее власть не распространялась на девочку.

Она, несколько даже высокомерно взглядывая на беспомощную бонну, выходила на улицу и садилась на ступеньки храма. Опустив голову на руку, задумывалась. Было светло и празднично. Покидающие церковь ласково склонялись к ней и спрашивали:

– Ты что, здесь одна?

Девочка довольно улыбалась и ничего не отвечала.

Но чаще всего она была в легком и, если можно так выразиться, артистическом настроении.

Дома, согласно всем известной традиции русско-эмигрантского слезно-ностальгического исполнения «Вечернего звона», именно девочке отводилась главная роль – в самый эмоционально насыщенный момент исполнения вылезать из-под стола с сакраментальным «боммм-боммм». Да, да, все было щемяще трогательно, хотя и не без юмора, подсмеивания над этой своей слезливой сентиментальностью.

Соответственно, заслышав пение священника, она, ничтоже сумняшеся, воспроизводила привычные свои классические «боммм-боммм». Раскинув руки, кружилась по церкви, привлекая всеобщие умилительные взгляды.

Танцам же под патефон, называвшийся викторолой, под нежно-печального Вертинского и всякие безымянные мелодии девочку обучала дочь корейского посланника, в доме которого обитал мудрый попугай по имени Конфуций. Строго взглянув на всякого вошедшего, он произносил из книги Сан Дзу Чинг: «Люди рождаются с чистой душой!» И вправду – что возразишь? Но были и несогласные, правда, в присутствии попугая вслух не выражавшие своих сомнений.

Ненамного старше самой девочки, дочь корейского посланника была уже немало продвинута в танцевальном искусстве. Девочка с удовольствием следовала своей юной учительнице. Только вот всевозможные вальсы и польки Штрауса она не могла переносить. Просто не могла – и все. Она впадала в некий род неистовства, поражавший не только добропорядочную и нехитрую кореяночку, но и взрослых. Ну, да ладно.

Потом, естественно, пошли фокстроты и всякие лихие танцевальные новшества, доходившие сюда из Европы и под неодолимое влияние которых подпадали местные обитатели.

Это вот все бесхитростно и воспроизводила девочка под несколько смущенные, но и одновременно умильные взгляды прихожан.

Священник после службы, тоже не без улыбки, выговаривал матери:

– Вы бы лучше уж не водили Мулечку в церковь, – так ее именовали в домашнем кругу – Муля.

А и то, в их окружении были всевозможные Мули, Коки, Микки, Джолли, Бобики, Люли, Ники, Кисы и тому подобные. Сими уменьшительными именами они и прозывали друг друга до седых волос. Мне доводилось в некотором смущении, всякий раз почти непроизвольно вздрагивая, слушать эти их старушечьи и стариковские нежные окликания друг друга: Джоллечка, передай мне, пожалуйста: Кока, ну что ты?.. Микки, ты забыл свою: – уж и не знаю чего. Палку ли? Челюсть ли? Хотя, впрочем, что в том зазорного? Ничего.

– Она очень уж отвлекает внимание, – пряча улыбку, продолжал священник. – Все смотрят на нее, а не на меня.

Так и было.

* * *

Изредка девочке доводилось посещать и весьма удаленные районы города. Мать нанимала рикшу по имени Мадза. Того, который возил ее и в школу. Мать платила вперед. Девочка вместе с нянькой пускались в путешествие.

Раньше Мадза служил у них в домашней бойлерной, в нижнем подвале дома. Подвалов было несколько. Бойлер странно прозывался Арколой. Мадзе платили немало. Он даже разбогател. Ну, ясно дело, в масштабах дохода местного населения.

Начинал-то он, как и многие в его возрасте в этих краях, чистильщиком ботинок. Бродил с ящиком по улицам и отзывался на всякий оклик. Девочка видела таких детишек на улицах Тяньцзиня и вполне представляла себе Мазду за этим занятием.

Он вырос и уже вполне опытным и с хорошими рекомендациями от предыдущих хозяев пришел к ним. И вот дорос до рикши.

Мать его очень любила и почти умоляла:

– Ну, Мадзочка, ну, не уходи! Я буду тебе больше платить! Ну, сколько ты хочешь?

– Нет, госпоза. Мадза не мозет.

Он прямо-таки светился гордостью от своего нового социального статуса. И, естественно, был не в состоянии отказаться от купленной велорикши или променять ее ни на что иное.

По пути рикша останавливался около огромных пышущих печей, где жарили ша-бань – лепешки, посыпанные кунжутом. Рядом приготовлялись го-дзы – длинные полоски хлеба, покрывавшиеся мелкими лопающимися пузырьками на жарком огне. Помянем еще и поа-дзы, тяо-дзы, мем-бао, шао-бин и та-пан-дзэ. Мелкие красные яблочки, насаженные, как на шампур, на тоненькие деревянные палочки и опущенные в кипящую карамель, мгновенно на воздухе застывавшую выпуклыми кристаллами. Пинго – так звалось это лакомство. Ван мун – персики, несколько дней вымачивавшиеся в соленой морской воде и затем высушивавшиеся на солнце. Оттого одновременно в них ощущался вкус соли и сладких фруктов.

И все-то она знала, различала по виду, вкусу и приготовлению. Впрочем, ничего странного. Но больше всего девочке нравилась лоба – маринованная редька, которую дома приготовляла для себя ее любимая нянька. От долгого томления под низенькой кроватью редька становилась абсолютно прозрачной и прямо таяла во рту. Нянька угощала – это было необыкновенно вкусно.

По дороге случалось миновать распахнутые двери крохотных лавочек местных брадобреев. Помещения были исполнены духоты, мух и страннейших запахов. Веселые брадобреи, трудясь над круглыми лысыми головами клиентов, попутно громко и радостно распевали длинные исторические баллады, исполненные невероятных историй про героев, сражавшихся с врагами и всевозможными чудищами.

Женские же мастера знали огромное количество затейливых причесок – козий хвост, взъерошенная птица, извивающиеся змеи, взметнувшийся дракон, бурный поток, склоняющаяся вишня, осыпающиеся листья. Слыхали про такие?

Девочка на минуту замирала у распахнутой двери. Брадобрей обращал к ней улыбающееся лицо и подмигивал. Девочка не то чтобы смущалась, но медленно отворачивалась и отходила.

Бегать по узеньким улочкам бедных кварталов надо было достаточно осторожно, так как из окна тебя могли окатить помоями или в голову могла врезаться куриная, а то и более крупная кость. До сих пор внешнее пространство улицы было чужим и не подлежащим домашнему уходу. Что же, такие привычки! Впрочем, как и в европейских средневековых городах. Человек везде одинаков. Только время чуть-чуть разное.

Кончалось же все, естественно, мороженым – пин-ди-лин-ши-хао-чи («мороженое – вкусная еда»). Это был просто бесхитростно замороженный сок в виде сосулек. Но, конечно же, самое замечательное мороженое продавалось в немецкой кондитерской Кислингов. Оно изготовлялось и подавалось посетителям в виде диковинных животных, набитых вкусными до обмирания сливками.

Кондитерская размещалась как раз на территории иностранных концессий, где и жили те самые Кислинги – эмигранты из Германии, – так чудно перемешавшись в сих пределах с бежавшими немецкими же евреями. Последние спокойно обитали здесь бок о бок с яростными поклонниками фашистской революции у себя на далекой родине. Чего только не бывает во всяком моменте этой жизни в каждой точке нашей планеты?! Вот тут, к примеру, случилось такое.

Сестры девочки одно время даже посещали местную немецкую школу, украшенную бюстом неистового фюрера и флагом со свастикой. Такую же свастику сестры носили и на наручной повязке. Обменивались в школе по утрам печально известным вскидыванием правой руки на уровень плеча. Но вряд ли они осознавали одиозный смысл всего этого антуража. Да и, как я уже сказал, длилось это совсем недолго.

На базаре жарились разные разности, вроде кузнечиков, цикад, муравьев, червей, жуков, тараканов, бабочек, стрекоз и прочих насекомообразных существ. Летучие отлавливались длинными удочками, обмазанными на кончике дегтем, куда и прилипали эти хрупкие перелетные твари. Мать иногда нанимала ловких умельцев для отлова невидимых цикад в их саду, которые летними ночами разражались единым, безумным, почти бычачьим металлическим ревом. Это было непереносимо.

На время все затихало. Ненадолго.

В качестве дополнительного гонорара удачливым охотникам доставался и сам мерзостный (на взгляд матери) улов, поставляемый затем на упомянутый базар. В общем, всем польза и прямая выгода.

Там же, среди многочисленных лавчонок и магазинчиков на Та Ку Роуд, девочка увидела как-то на одном из прилавков крохотных, ярко раскрашенных фарфоровых куколок. Обаяние их было неодолимо. Зажав самую маленькую из них в потной ладошке, опустив голову и потупив взгляд, влекомая неодолимой страстью, она тихо и незаметно вышла из помещения. Скорее всего, даже наверняка, и владелец магазина, и нянька, тайком, с ласковой улыбкой оплатившая ущерб, все видели, но не подали виду. Позднее девочке было неимоверно стыдно за этот проступок. Но дитя ведь! Ан нет – с таких вот мелочей все и начинается. Хотя, конечно, конечно, это осталось единственным случаем столь неадекватного поведения на протяжении всей ее достойной и достаточно долгой жизни.

И забудем об этом.

Местные жители любили приглашать девочку в свои дома и заманивали приветственными жестами в магазины из-за золотистой окраски ее волос, которая, считалось, приносит счастье. Да и на улице любой старался коснуться ее или потрепать по голове. Она это смиренно сносила.

В одном из таких магазинов девочка при попустительстве няньки и тайком от матери покупала маленькие пластиковые шарики. На улице незаметным движением руки она подкидывала их под ноги ничего не подозревавшим прохожим. Эффект был неизменным. Шарики с шумным хлопком рвались, вызывая немалое смятение. Девочка же с невозмутимым видом будто бы безразлично рассматривала витрины магазинов. Нянька только качала головой.

Когда однажды девочка принесла шарики в школу, их немедленно конфисковали. Они назывались вишневыми бомбами и были запрещены. Девочка оказалась правонарушительницей. Учительница выговаривала матери, а та, в свою очередь, покорно склонившей голову девочке. Все обошлось.

В сопровождении едва поспевавшей за ней няньки она неслась в сторону звуков еле слышно дребезжащей струны и слабого надтреснутого голоса. Это пел слепой бродячий сказитель.

Он сидел, подогнув под себя ноги, на небольшом очищенном и как бы высветленном пространстве потертого коврика. Вокруг шумела толпа. Во все стороны сновали покупатели, зеваки, продавцы сомнительных товаров и услуг. На своих законных местах восседали всевозможные оракулы, гадатели, френологи, некроманты и просто шарлатаны. Предсказатели перебирали тоненькие бамбуковые пластинки с какими-то затейливыми иероглифами и цифрами на них. Выпускали из клетки маленьких цветастых птичек, которые проворно хватали одну из пластинок и уносили к себе в крохотную клетку. Предсказатель отбирал ее, затворял хлипкую дверцу клетки и, склонившись, надолго замирал, беззвучно шевеля бледными губами.

Один из них поглаживал отполированный панцирь смиренной черепахи, сморщенная и потусторонняя высунувшаяся голова которой ритмично покачивалась из стороны в сторону.

Некоторые из подобных же морщинистых и высохших почти до костей, вроде той самой черепахи, оракулов были слепы. Они вздымали вверх головы, словно взирая на небеса неким укрытым пронзительным взглядом, вызнавая у них будущее своих редких клиентов. Их крупные, мелко подергивающиеся глазные яблоки выпирали наружу из-под тонких и шершавых на вид, как наждачная бумага, век. Рядом с ними, как правило, находились маленькие мальчики, внимательные и настороженные, наподобие охотничьих собак, следившие за происходившим вокруг, откликавшиеся на редкие вопросы хозяина и стремительно выхватывающие нечастые подношения из рук благодарных клиентов.

В общем, зрелище незамысловатое, но и столь же неотменяемое во всех подобных местах по всему свету.

Девочка садилась напротив незрячего певца, вынимала из кармана фартучка (надеваемого на нее в предохранение чистоты накрахмаленного платьица) немногие монетки, сохраненные от школьных завтраков, и протягивала ему. В одном кармашке с вышитым на нем медведем у нее хранилась денежка на покупку всяких цыплят и уточек, приносимых разносчиком фруктов и сладостей прямо к их дому. В другом – с зайчиком – та самая сбереженная серебряная денежка для певца.

Усевшись рядом на корточки и приоткрыв рот, она слушала поведываемые нараспев высоким гнусоватым голосом истории про тех же чудищ и героев, что присутствовали и в балладах брадобреев. Но здесь все было серьезнее, увлекательнее, страшнее и гораздо продолжительнее.

Огромными камнями перегораживались потоки широченных рек, полчища врагов, сплошь покрывая необъятные желтые пустыни, медленно придвигались к могучей и неодолимой Великой стене. Мертвые родители наказывали нерадивых потомков. Могучие властители влюблялись в неземных красавиц, те отвечали им взаимностью, но неодолимые препятствия возникали на их пути. Мощный дракон, похитив великую жемчужину в Небесном нефритовом дворце, держа ее во рту, уходил на неимоверную глубину великой реки и там замирал, зарывшись в мельчайший донный песок. Изредка всколыхивалась ровная поверхность воды да вспыхивали на глубине зеленым малахитом его зрачки из-под полуприкрытых тяжелых складчатых век. На устах его играла странная улыбка. Жемчужина смутно таилась в темной глубине огромной пасти.

И многое-многое другое. И все ведь она понимала.

Однажды певец неожиданно открыл крышку небольшого сандалового лакированного ящика, и оттуда выпрыгнула обезьянка, роскошно обряженная мандарином времен династии Мин. Она состроила уморительно-серьезную физиономию и уставилась на девочку. В ее взгляде было что-то неотвязное, специфическое. Девочка тут же припомнила тех самых зловещих мартышек. Она знала, что ни в коем случае не надо отводить взгляда.

Девочка замерла, словно застыла.

Обезьянка посидела, посидела и исчезла. Девочка даже и не заметила, как это случилось. Как будто на время выпала из привычного потока времени и событий. Скорее всего, под влиянием энергии и неуступчивости странного обезьяньего взгляда. Скорее всего.

Временами за спиной девочки на фоне низкорослых домиков, покачиваясь, проплывал караван тяжко груженных верблюдов. Они скрывались и снова объявлялись в промежутках строений. Их поток, казалось, был нескончаем. Иногда из-за крыши виднелись только верхи вздрагивающей поклажи. Слышалось тихое позвякивание многих колокольчиков. Девочка оборачивалась и жмурилась на яркий свет. На фоне заходящего солнца караван виделся неким медленно передвигаемым чьей-то верховоднической рукой вырезанным картонным плоским силуэтом.

Иногда она навещала дома китайской прислуги. Вернее, своей маленькой ласковой няни или вечно улыбающегося повара, обычно возившегося со своими кастрюлями в полуподвальном этаже их дома. Он склонялся над тяжелой чугунной плитой, приоткрывал большие плоские крышки кастрюль и отшатывался от густых клубов стремительно вырывающегося пара.

В плите было, как помнилось девочке, шесть круглых вырезов, прикрываемых большим количеством уменьшающихся, накладываемых друг на друга чугунных же колец. Последнее было маленькой такой, чуть прогнутой черной тарелочкой. Девочка играла ими, складывая в тяжелые и достаточно опасные при разрушении пирамиды. Мать не очень поощряла ее посещения кухни.

В низеньких и крохотных домишках китайской прислуги наличествовали крохотные же низенькие двери. Временами. Временами они просто даже и отсутствовали. Вываливались. Как, собственно, и ставни из оконных проемов. Все было настежь открыто и продуваемо насквозь во всех направлениях жаркими, влажными или холодными, пронизывающими воздушными потоками. Но так жили. Таков обиход и устройство небогатой жизни.

Дома же с высокими, широкими и резными дверями находились в других, престижных районах. Входы были обращены к северу, чтобы, смиренно стоя на коленях, обитатели тех прочных и устойчивых жилищ через тысячи километров могли как бы умственно лицезреть императора, который из своего высокого жилища пристально взирает в южном направлении.

Кстати, с подобного рода ориентациями домов, окон и входных дверей в здешних местах царило немало разнообразных примет и поверий. Например, двери главного входа одного из солидных банков в их городе были обращены к дальним холмам, в сторону от моря, дабы губительный морской дракон не мог безнаказанно ворваться в помещение и похитить все драгоценности. Вот была бы история! Можно себе представить. Вход же с улицы, который использовали все клиенты, да и сами служащие банка, значился, так сказать, задним. Черным ходом. Наверное, предполагалось, что проникнуть в банк через задний ход для великого дракона было бы чрезвычайного рода унижением. Либо черные ходы оборонялись совсем иными силами и духами, чем парадный, и менее благосклонными или вообще нетерпимыми к подобного рода эксцессам. Кто знает.

Как ни странно, подобное предпочтение черных ходов парадным вполне было знакомо и обитателям российско-советской территории. Не знаю, диктовалось ли это теми же самыми сакральными и магическими мотивами, но результат был сходный с заколоченными или насмерть запертыми парадными входами многих официальных заведений. Узким ручеечком спешащие и ссутулившиеся люди, переминаясь на морозе, с трудом просачивались в сжатые створки задних дверей. Тоже вот – предмет для размышлений.

На маленьких улочках многочисленных городских районов, вполне неприспособленных для движения транспорта, теснились многочисленные семейства бедноты. Даже суетливые и вечно поспешающие рикши с трудом могли разойтись здесь. Во времена голодов и холодов по утрам на улицах обнаруживали замерзшие тела истощенных приблудных и нищих. Это известно.

Мирную жизнь этих тесных перенаселенных мест обитания иногда взрывали неожиданные всплески неописуемой и непредсказуемой ярости. Хотя, нет, нет, конечно же, вполне предсказуемой. Массовые драки захлестывали тесные улочки. Было не разобрать, кто с кем, кто на кого и почему. Копившееся месяцами перенапряжение беспросветного труда и жизненных невзгод выплескивалось в подобного рода эксцессы. Они бывали достаточно жестокими и оканчивались порой не только синяками, поломанными конечностями, проломанными черепами, но и прямыми трупами. И немалочисленными.

Полиция предпочитала не вмешиваться, пережидая, дожидаясь полного затишья, чтобы явиться позже и забрать некоторых или многих несчастных, которых после никто и не видел. Да и то, узнаешь ли былого соседа или отца большого семейства в выпущенном на уже ненужную ему свободу покалеченном обрубке человеческого тела, потерявшего всякую сообразительность и малейшую память обо всем случившемся на этом небольшом пространстве. К тому же и утратившего всякую возможность что-либо внятно и вразумительно поведать при помощи своего полуобрезанного языка.

Но чаще всего просто не возвращались.

Наутро после случившегося бродячие собаки до чистоты вылизывали кровавые следы на мостовых, долго и мучительно откашливаясь от забивавшей им глотки пыли.

И все затихало надолго.

Девочка осторожно входила в тесное мрачноватое помещение. В центре громоздился небольшой алтарик, уставленный пиалами с остатками еды, недокушанной невидимыми предками, регулярно посещавшими жилища своих небогатых потомков и зорко наблюдавших за их поведением и нравами. И, бывало, жестоко наказывали за отступление от веками установленных правил и обычаев.

Они стремительно юркали под нары, прятались в темных щелях при визитах нежелательных незнакомцев. Особенно же при появлении помянутых «белых демонов». Даже таких крохотных, как наша невинная девочка. Хотя что значит – крохотный?! Крохотный-то крохотный, а все – демон. Что им, демонам, физический размер?! Как, впрочем, и самим предкам.

Девочка вряд ли могла понять всю сложность и тонкость подобных калькуляций и соответствующих переживаний. Но что-то, конечно, ощущала. К тому же, как мы уже поминали, она была чрезвычайно чувствительным существом. Да и сообразительна.

С улыбками полуиспуга-полусмущения все население убогих строений вслед прародителям моментально рассовывалось по углам нехитрого полупустого интерьера, освобождая место маленькой госпоже. Мужчины, отставив грязноватые пиалы, из которых часами потягивали горячий чай, для солидности надевали круглые «колонизаторские» очки. Непривыкшие глаза под ними краснели и густо слезились. Их обладатели же, исполненные гордости и солидности, терпели. Как говорится, «ноблес оближ» – кажется, так.

Ее приветствовали традиционным и вполне понятным приветствием малоимущих людей: «Кушали ли вы сегодня?» Девочка знала, что если кто-либо тебе предлагает отведать какое-либо яство, то отказываться не надлежит. Это было бы верхом неделикатности. Надо отведать, а потом, если не по душе, можно и отказаться, сославшись на то, что сыт. Лучшей благодарностью же считалось изображение легкого отрыгивания. «Чши-бао-ла», – с тихой улыбкой комментировали хозяева – в смысле, наелся. И все довольны.

Девочка вежливо что-то спросила ближайшего к ней старика. Тот улыбнулся, ничего не ответил и отошел в дальний угол, где скрылся, словно пропал. Нянька, наклонившись к ней, объяснила причину его молчания. Да, да, девочка знала и сама, что японцы в жестоком кураже не только лишали людей рук и ног, но и отрезали языки. А что и, главное, как ответишь в таком неловком и почти позорном положении? Впрочем, он мог быть вполне и жертвой местных способов отправления правопорядка.

Очевидно, местное население на протяжении многих веков свыклось с подобными непрекращающимися иноземными жестокостями и крутостью собственных властей. Это преследовало их почти повсеместно, откровенно объявляясь в нечеловеческой выразительности изображения всевозможных духов и чудовищ. Впрочем, нет, нет, я, пожалуй, неправ. Подобное и подобные объявляются и объявлялись повсеместно, на всем пространстве мирового расселения подверженного сему неоднозначного человечества. Бедное, бедное человечество! Как с ним быть? Да никак.

Однажды нянька сводила девочку в знаменитый среди местного населения «Парк разъяренного тигра». Он располагался на самой окраине города, как раз за бедными районами Тяньцзиня. Вместо ожидаемых тропинок, клумб и беседок, просторных гравиевых дорожек и тенистых прудов, заселенных молчаливой рыбой и по-разному курлычущей птицей, пробираясь сквозь заросли почти натуральных джунглей, посетители обнаруживали многочисленные гроты, темные укрытия и крохотные пещеры. Приглядевшись к сумраку небольших заглублений, в каждом из них обнаруживали ярко раскрашенные, в натуральный рост слепленные неведомо из чего, прямо-таки натуральные человеческие фигуры. Но – поразительно! – все персонажи были изображены с отсеченными руками либо ногами, разорванными животами и тому подобным. В одной из пещер почти натуральный тигр терзал почти живого окровавленного с головы до ног человека. Можно было бы и ужаснуться! Но девочка на удивление спокойно рассматривала эти прямо-таки с садистским восторгом и сладострастием сотворенные изображения.

Надо заметить, что я, хоть и в более почтенном возрасте, но оказался более впечатлен подобным же зрелищем в Гонконге среди подобного же парка. Скорее всего, он воспроизводил тот самый первообразец, будучи сооружен неким местным миллионером со схожими целями и наделенный подобными же художественными достоинствами.

Госпожа оглядывалась. Она сегодня уже кушала.

Позапрятавшиеся обитатели внимательно следили за ней из углов и прикрытий десятками пар черных поблескивающих глаз. Нянька уважительно представляла их: Второй старший брат, Третья младшая сестра, Четвертый старший дядя: Третьи, четвертые, десятые и двадцатые, старшие, младшие, средние дяди, тети, сестры и братья с улыбкой приветствовали ее слабыми кивками голов из своих углов.

Жизнь нескольких поколений под одной крышей считалась достойной и престижной. В богатых кварталах в честь подобного долгого сожительства даже улицы иногда назывались типа: Пять поколений под одной крышей. Но зато все эти пять упорных поколений и дружно уничтожались в случае какой-либо провинности перед властью одного из членов огромного клана. Как говорится – один за всех и все за одного.

Безумное скопление мгновенно исчезавших обитателей хлипких жилищ напоминало девочке тех многочисленных мелких и неуследимых, коварных и далеко не безопасных существ, которые, по рассказам взрослых, зачастую захватывали места обитания городской бедноты, практически беззащитной пред лицом любого на них. А претендовали на них – ох как! – многие.

Да, да, обитатели сих жилищ были невинными и почти безоружными (если не поминать многотрудную и недешевую магическую и ритуальную практику) жертвами упоминаемых злодеев. Притом бесчисленных и безумно изощренных в своих коварных и жестоких проделках. Хотя, конечно, везде не без этого.

Рыжеватые, лоснящиеся, роскошно обернутые в свои южнопушистые, соблазнительно поблескивающие шкурки, оборотни-лисы подходили к шатким дверям низеньких жилищ и под видом беззащитных нищих старушек или бедных невинных потерявшихся девушек со скромным видом стучали в колотушку. Как только дверь приотворялась (а кто не отворит?!), они мгновенно, лишь легко коснувшись встречавшего их, чиркнув по нему своей лоснящейся шкуркой и вызвав неяркое промелькивание искорок статического электричества, проскальзывали внутрь и бросались к колыбельке посапывавших во сне младенцев. Остановить или же поймать их не было никакой человеческой возможности, так как, следом уменьшаясь до размера крохотного шарика, они забивались под кровати или притолоку и поглядывали оттуда точечками восторженно поблескивающих глаз, дожидаясь следующего удобного случая. И таки, как показывает опыт, дожидались.

Ну, это были особо предназначенные для того твари.

Обычные же, обнаружив в доме одиноких состоятельных мужчин, прижимались к ним горячими гладкими соблазнительными телами и замирали в минутном обольстительном экстазе. Зачастую проделывали это и с женатыми, отягощенными большими семьями и тяжкими заботами, не обращая внимания на присутствие посторонних, родственников и ошарашенных жен. А что жены? Особенно местные-то! Только легкая улыбка в их сторону – и жертва унесена в неведомые дали накинутым на него цветным вздрагивающим мороком. Просыпались уже неузнанными в неузнаваемых окрестностях, полностью обобранные, поцарапанные и покусанные. Правда, ласково. Да что пользы в той ласковости? Обратная дорога в родимый дом так никогда уже и не находилась. Была напрочь заказана.

Вот и бродили по всей стране тысячами никому не ведомые, даже самим себе, странные полубеспамятные, правда, невредные и неприкаянные существа. Что-то бормотали себе под нос, с ужасом бросаясь в сторону при любой попытке выяснить их происхождение и былое место обитания. Да и, собственно, зачем? Кому нужно? Вопрошающему? Им самим? Окружающим?

Потом куда-то исчезали. Объявлялись новые.

Голые шелестящие змеи по ночам проникали в щели тех же самых легко продуваемых жилищ. Вползали, отряхивались от пыли и предыдущего праха, выпрямлялись во весь рост, высоко поднимая плоские покачивающиеся головы. Неслышными шагами ступали внутрь по мягкому и скользковатому глиняному полу. Горящими глазами всматривались в лица спящих. Это было ужасно. Просто ужас какой-то! Невероятно! Кто бы выдержал, если бы мгновенно не проваливался в глубокий, почти обморочный сон. И только сугубая мертвенная тишина наполняла обитаемое, а как уже и необитаемое, помещение.

Что сталось, становилось с людьми после сего – кто знает? Ни в единой книге не смог я вычитать никаких подробностей. Ничего внятного не слышал и ни от одного из специалистов по таинственным китайским делам. А может, это уже вовсе дела и не китайские, а запредельные. Тут и специалистов надо искать иных.

Кстати, с девочкой тоже однажды приключилось нечто подобное. Близкое к этому.

Как-то среди бела дня она вошла в свою комнатку на втором этаже и замерла. Прямо посередине, на небольшом ворсистом коврике с традиционным драконом по центру, ровно на его шишковатой голове, свернувшись несколькими уменьшавшимися кверху кольцами, серовато поблескивая, лежала огромная змея. Острая головка ее была приподнята. Она, не мигая, смотрела в сторону вошедшей, словно все эти долгие часы ее отсутствия только и ждала, когда та предстанет пред ней. Пред ее очи. Да не словно, а именно что так. Видимо, ждать пришлось долго.

Как только дверь притворилась, змея, мгновенно потемнев всем своим упругим телом, поднялась на хвосте, выпрямившись во весь немалый рост и раздув до невероятных размеров полосатый подрагивающий, дышащий капюшон. Она была ростом с девочку. Даже повыше. Взглядывала как бы сверху, с высоты.

Замерев, она пристально смотрела прямо в глаза. Девочка похолодела. Какие-то неодолимые силы помимо собственной ее воли медленно поволокли в сторону змеи. Вот уже почти рядом, вплотную к ее лицу эти огромные желтые немигающие глаза. Вот уже нежная кожа касается ее шероховато-металлической поверхности. Вот совсем рядом обведенный черной поблескивающей бахромой, слизистый, посверкивающий капельками, коричневатый рот. Два кривых саблевидных зуба, с узкими, проточенными внутри них каналами, наполненными желтоватым жгучим ядом. Странный миндально-горьковатый запах, исходящий из вытянутой вдоль всего шлангообразного тела утробы.

И тишина.

Ближе и ближе! Миллиметр за миллиметром, сантиметр за сантиметром!

Со стороны могло бы показаться, что обе замерли, окаменели навеки. Но нет, они неумолимо сближались. Медленно плыли навстречу друг другу. Кто из них в данный момент более хотел того (хотел ли?!) – трудно сказать.

Тут вбежал повар-китаец, накинул на змею огромное тяжелое черное же покрывало и начал бить палкой. Бил долго и жестоко. Как он прознал про то? Ну, тут можно только догадываться. Опытный все-таки человек. Местный. Не чуждый всему подобному, нередко здесь приключающемуся, а также доступным оборонительным практикам. В общем, одолел.

Потом, не раскрывая, не отбрасывая покрывала, собрал все это, оставшееся недвижимым лежать под мрачной тканью, и вынес прочь. Отец стоял, обнявши и прижав к себе девочку. Она его почувствовала только сейчас. Скорее всего, это он обнаружил змею и позвал повара?

От страха девочка ничего не чувствовала. Или не от страха.

Да, в общем-то, подобное нигде не редкость.

Помнится, в полусумерках, по дороге в пионерский лагерь с огромных колхозных полей, где мы проводили, вернее, над нами проводили, вернее, нами и всеми остальными проводилось неустанное трудовое воспитание подрастающего поколения, на обратном пути нам часто попадались не особенно-то уж и верткие местные серые и полосатые змейки. Может, это в наших северных краях, мрачноватых и не очень пригодных для многообразного животного обитания, они несколько неповоротливы и сонливы. Может быть. Ну, понятно, всякими подручными палками и камнями мы тут же забивали несчастных насмерть, не дав себе труда разобраться в их природе и назначении.

А кто когда разбирается-то? Особенно в те времена. Забивали – и все.

Глупые мы были. А вот китайские детишки в деревнях, наоборот, вместе с родителями насаживали огромные желтые пальмы, приманивая к дому именно змей. Но специальных. Дабы те отлавливали крыс, поедающих столь драгоценный рис из крестьянских амбаров. По ночам только слышался короткий, как всплеск, писк. И тишина. Долгая тишина. Почти на всю оставшуюся ночь. На всю оставшуюся жизнь.

Но это другие змеи.

По утрам можно было наблюдать нежащиеся на солнце темные упругие неподвижные жгуты коварных змеиных тел.

Мартышки-поедатели душ, свергаясь с гор, стремительно вселялись в местных худых и сопливых детишек, носы которым не принято было утирать. Крупные зеленые капли вечно нависали над их губами и засыхали бурыми пятнами. Маленькие сопливцы с диким визгом кубарем катились по кривым и неровным улочкам тесных районов местной бедноты, уставленным дощатыми хибарами. Бились о тонкие стенки, производя невероятный шум, издавая неповоротливыми раздувшимися и посиневшими губами какие-то невообразимые звуки. Ломились в двери собственных, вернее, уже бывших собственных домиков, выкрикивая нечто и вовсе несусветное. Прямо издевательское даже:

– Мама – хи-хи-хи! – мамочка – ох-хо-хо – это я! – и мамаши в ужасе припирали вход во вздрагивающие и кренящиеся домишки изнутри своими субтильными тельцами, упираясь и скользя по плотно убитому глиняному полу перебинтованными крохотными ножками почти что полугодовалых младенцев. А чудище снаружи, разрастаясь до невероятных размеров, все взвывало и взывало, и неодолимо ломилось внутрь. Ужас! Узнавали ли крохотные мамаши в этих громадинах своих пропавших и отпавших отпрысков?

Возможно, что и узнавали. Возможно, что и находили, отыскивали своих, но не среди безумной бесчисленной дикой и беспардонной оравы подобных, а где-то в стороне, на задворках, принявших, в свою очередь, вид мелких, суетливых и некормленых серых зверьков. С ними вроде бы было полегче. Хотя кто знает.

Да, все одно, пути назад не было. Такова жестокая проза и одновременно фантастика жизни.

Но чаще других эти скромные многострадальные дома навещали умершие родители. Молча рассаживались вкруг мерцающего очага и с широко раскрытыми немигающими и невидящими глазами начинали свои бесконечные монотонные литания. Остановить их можно было только громкими окриками. То есть подбежать и громко рявкнуть в самое ухо. Так ведь страшно. И то – кто бы отважился на подобное? Разве что только особо отчаянные и отпущенные. Так на то они и отпущенные. И понятно – родители все-таки, хоть и давно умершие.

В самых крайних, хотя и не таких уж редких случаях приходилось на время покидать дома, осторожно оставляя у маленького домашнего алтаря в сторонке всевозможные курения и сладкие подношения. Стремительно выскальзывали из дома, забирая с собой все необходимое. Даже мелких домашних животных. И бежали прочь.

Это бегство на время умиротворяло всех многочисленных запредельных существ, претендующих на жизнь и душу мирного китайца. Возвращались через несколько дней, а то и недель. Осторожно приоткрывали дверь, коли такая наличествовала. Просовывали в проем гладко причесанную круглую голову. Дома было чисто, прибрано, пустынно и прохладно. Одинокий луч света, проникая сквозь растворенную дверь, светился на ярком красно-рубиновом пятне размятого и недоеденного граната.

Входили, оглядывались. Спускали с рук животных. Те медлили, переминаясь с ноги на ногу. Входили внутрь. Все было в порядке. Ну, если бывало в порядке.

А вообще-то, нужно заранее, загодя, соответственно известным и подробно разработанным процедурам, на тех же домашних алтарях регулярно проводить немалые церемонии по умиротворению властолюбивых ушедших предков. И все будет в порядке, без всяких там выше описанных эксцессов. Просто нужно точно, неуклонно и своевременно следовать известным предписаниям. И большинство им следовало. Старалось следовать.

Говорят, что подобные отношения с умершими не совсем характерны для большей части территории Китая. Может быть. Описываю, как слыхал. Как мне передали реальные свидетели тех конкретных событий в тех конкретных местах, о которых идет речь в нашем повествовании, где я по случаю в свое время оказался на недолгий срок. Что уж там происходило и до сих пор происходит в других регионах и поселениях – не ведаю. Не хочу понапрасну выдумывать и сочинять.

Изредка мимо проходил, надвигался на всех и на все сразу черный Кабан-гора. Столь огромный, что бывал даже и неразличим, как нависшая туча или пододвинувшаяся темная скала. Только слышалось за стенами его тяжелое сопение, да неожиданные порывы ветра прорывали шаткие доски домиков и врывались внутрь, донося его тяжелое, пахнущее гарью и слежавшейся пылью дыхание. Тяжелый животный дух влажной шерсти. И снова пропадало.

Кто мог их защитить? Ну, разве только Светлый Кабан, последователь монаха Танга. Или Сань Джу, Посланник Владыки Горных Облаков. Или, наконец, Дух Священной Черепахи пророчицы Анг. Да, еще белый единорог с плотным телом крупного осла и длинным тонким витым рогом, восходящим прямо из центра его крутого лба. Он стремителен и неуследим, соревнуясь в том с тайным укрытым духом луны. Где уж рассчитывать на него простым смертным! Разве что только императору в помощь и подмогу.

Так что, немного их – защитников. Да и докличешься ли? Особенно местной-то бедноте. Вот так и жили.

Да что чудища или помянутые твари? Угрозу таили простые растения и травы. Не дай бог, к примеру, съесть косточку или семечку фруктов. Они враз начинали томиться внутри организма, бродить, пытаясь найти выход, постепенно себе на пользу и в рост сжирая все тело несчастного, поглощая его жизненные соки и энергии. С резкими вскриками: «Ай! Ай!» – они пробивали насквозь самую верхушку черепа.

Однажды девочка случайно проглотила апельсиновую косточку. Много дней потом она с ужасом прислушивалась к приглушенной жизни своего тела, обнаруживая его ущерб и похудание в разных местах, – руки стали суше, ноги вяловатыми. Все время казалось, что кто-то что-то бормочет внутри ее желудка и сухим деревянным стуком постукивает изнутри в темечко. Кровь шумела в ушах.

Девочка представляла, как дерево прорастает сквозь ее голову и раскидывает широкие темные ветви. Она с трудом удерживает его немалый вес, склоняясь в разные стороны под напором ветра, шумящего бесчисленными листьями ее разросшегося в высоту тела. Прохожие срывают спелые плоды, жуют их, из осторожности тщательно выплевывая косточки, молча поглядывая на затихшую и напрягшуюся их незадачливую хозяйку.

* * *

– Небось папку-то с мамкой любишь? – монотонно продолжала разговор сама с собой соседка. И, помедлив, сама же отвечала себе: – Конечно, любишь. А как же не любить? Мамка с папкой все-таки, – вздыхала. Долго всматривалась в окно. Ничего там не обнаруживала. – А мой-то, прости господи… – помолчала. – Вот от него еду. В прошлый-то раз после отсидки, – девочка не понимала, что значит «отсидка», но деликатно хранила молчание, – как вернулся, все: «Маманя да маманя». Ишь маманя я ему стала! Денег-то у него ни копейки. – опять помолчала. – А то: уйди, старая сука! Тут вот – маманя. Да ненадолго – снова за свое. Хотя у нас в деревне куда пойдешь-то? Ох! Не будешь пить, так и того раньше сгинешь. Вот и старшой тоже. – опять переждала. – Помер он. Лет семь уж как, – взглянула на девочку. Та сидела неподвижно. – Вот тебе и – маманя! Я ему говорю: «Ты хоть осмотрись, вон как люди-то». Ну да, понятно, все пьют. С Маркеловыми братьями снова связался. А они что?.. Я уж упрашивала: «Пошел бы в МТС…» а вот про МТС девочка читала в одной из советских книг (скорее всего, в «Кавалере Золотой Звезды» или в «Стожарах»), которые брал для нее в библиотеке новообразовавшегося советского консульства отец, перенесший свою страсть к России на все нынешнее послевоенное победительное советское. – Я и говорю ему, научился бы чему. Или в город. Да там, конечно, паспорт нужен. А где его взять? Вот после армии и остался бы. Нет, назад, к своим дружкам-пьяницам, да у матери деньги таскать. Хоть в колхозе пристроился бы. Нет, не хочет. А у меня какие, прости господи, деньги-то! На них разве проживешь? Ну, и снова забрали. С Маркеловыми окаянными сельпо ограбили. Вот, еду, – она сухо вздохнула, выпрямилась, поправила платок и прямо посмотрела на девочку.

Та не знала, что отвечать, не поняв и половины ей поведанного. Соседка не ожидала ответа.

– Схоронила и еду. Вот, вызвали. Бумагу прислали. Здесь где-то, – она стала копошиться в вещах, в поисках названной бумаги для пущей достоверности, не нашла, махнула рукой, привела в порядок вещи, поправила платок, глянула в окно, снова повернулась: – А ты люби мамку и папку. Они у тебя хорошие. Ишь как куколку нарядили. Очочечки вон. Тоже правильно, чтобы глазки видели, – завершила она. – Умненькая будешь. А мой-то… – махнув рукой, не договорила.

Девочка опустила голову. И понятно.

В Тяньцзине уже последнее время, перед самым отъездом, по дороге в школу, когда она проходила мимо малюсенькой хибарки бедного сторожа, многочисленные его чумазые потомки высовывались из окна и кричали: «Сы-гэ-ян-ди!» – что значило четырехглазая. Что, в свою очередь, понятно, значило – очкарик. Девочка убыстряла шаг. Китайчата ликовали. Вослед ей они кричали и вовсе нечто непонятное и, видимо, непристойное. В своей необыкновенной житейской скученности они, вполне понятно, достаточно быстро сексуально взрослели и являли эту свою продвинутость в данном вопросе, порой не подкрепляемую еще никакой физиологической осмысленностью, немногими непристойными жестами, впрочем, вполне невнятными девочке по причине ее естественной для интеллигентских детей, необыкновенной целомудренности. Что-то, конечно, она во всем том подозревала. Тревожно догадывалась и спешила прочь. Умненькая все-таки.

Девочка отвернулась от соседки и уставилась в окно.

Постоянный жилец у них был один. Мухтарыч. Так называли его все. Он не обижался и весело гортанно отзывался на всякое окликание.

– Махатарач! – слышались звонкие китайские голоса.

– Иду-у-у! – глухо отвечал он, на длинных подгибающихся ногах, обутых в мягко облегающие высокие, но уже достаточно потертые сапоги, медленно спускаясь к обеду по скрипучей деревянной лестнице со своего последнего этажа, аттика, где и обитал в маленькой комнатушке.

Взрослые за глаза величали его князем. Кавказским. Именно что вообще кавказским, не конкретизируя. А кто на Кавказе не князь? Какая женщина не княжна, не славная наследница царского рода?

В представлении девочки так и было – некий горно-снежный Кавказ, как у Лермонтова, и посередине наш князь. А поверху проносится смутный, как скопление серых облаков, Демон. От воображаемых страшных кавказских высот и видения Демона замирало дыхание и становилось невообразимо холодно, как никогда не бывало в их китайском бытии.

Но это быстро проходило.

Еще можно было представить ярко-морозную русскую зиму с обильным сияющим снегом и легким потрескиванием на холоду голых древесных стволов. Все, конечно, по рассказам взрослых и многочисленным русским книгам, переполнявшим их дом. Да и в Русском клубе книг было немалое количество. Такого разнообразия классики и всякого рода среднего русского письма потом в России девочке не довелось встречать.

Да и я тоже не встречал. При тогдашних запретах, ограничениях и цензуре где было встретить полную русскую библиотеку? Только в редких сохранившихся частных коллекциях да в закрытых спецхранах. Ни туда, ни туда я доступа не имел. В общем, скудные были – одно слово! – детство и юность. Ан ничего, и в подобных обстоятельствах не последними людьми выросли.

Князь не говорил ни на одном языке, кроме, естественно, своего родного, блеснуть на котором ему не предоставлялось возможности, так как на расстоянии ближайших тысячи километров не находилось ни одного соплеменника. По-русски же он говорил с неимоверным гортанным акцентом. Но все попривыкли.

А на бывшей территории бывшей Российской империи был он полковником бывшего гвардейского, немыслимо отважного и легендарного кавказского дивизиона, наверное, Его Императорского Величества. Скорее всего. Девочка, естественно, про Императорское Величество слыхала. Но Мухтарыч был просто Мухтарычем. Славно служив отечеству и императору в своем воинском звании, здесь он оказался абсолютно не у дел – неухоженный и неприкаянный, без всяких сбережений, без знания языков и каких-либо посторонних умений, кроме уже упомянутых, воинских. Так он и обитал приживалом в их доме. Однажды удалось ему пристроиться расфасовщиком на фабрике по производству куриного желтка. Ненадолго. Желток ли кончился, кончилось ли его терпение или терпение работодателя, но снова Мухтарыч оказался в их доме. К радости девочки и ее брата, для детских мелких проказ, производимых над славным князем. Ох, уж эти детишки!

Мухтарыч, одетый в нечто черкесскообразное и почему-то в теплых унтах, сменяя временами их на мягкие сапоги, кряхтя и что-то приговаривая себе под нос на своем родном, никому не ведомом наречии, спускался только к завтраку и обеду. Остальное же время он проводил в своей маленькой получердачной комнатке, где все было приведено в идеальный порядок почти пустынной сакли. Сакля – девочка именно так определила для себя его жилище. Вещей действительно было немного. Да и то – где их много-то взять?

Девочке запомнилась только огромная сабля в тяжелых черных, мрачно поблескивающих полустертым чеканным узором ножнах, которую она даже не сумела удержать в руках, когда однажды Мухтарыч, сняв со стены и легко поддерживая, вложил в ее руки.

Сабля была холодная. Это тоже запомнилось.

Вечерами, стелясь вдоль стен, девочка с братом по лестнице почти подползали к двери Мухтарыча и загробными голосами начинали в унисон завывать, изображая местных устрашающих духов. Они изредка оглядывались – не слышит ли мать. Но нет, родители, занятые очередными по-вечернему разодетыми гостями, были далеки от места событий. В щелке под дверью комнаты Мухтарыча гас свет. Кубарем дети скатывались по лестнице и лукаво-смиренные являлись пред лицо родителей.

В иные же дни, вскарабкиваясь на крышу подсобного помещения, они оказывались прямо под окном Мухтарыча. Водрузив на длинные палки пустые тыквы с двумя прорезанными дырками, в которые прорывался колеблющийся свет от вставленной туда свечи, они поднимали это зловещее сооружение прямо на уровень его окна. Изнутри же комнаты оно должно было видеться как нечто эдакое, как им представлялось, ужасающее, напоминающее дьявольское видение. Мухтарыч замирал. Дети тоже.

Только изредка из окна Мухтарыча вдруг ответно высовывалось что-то уж и вовсе несообразное – черное, лохматое, ревущее, с разинутой пастью, откуда вырывались невероятные проклятья. Можно было бы предположить, что это отчаянно-лихой ответ самого Мухтарыча, если бы не чистейшие русские выражения, на которые он с его сильнейшим кавказским акцентом был просто не способен.

Дети с шумом рушились вниз. Целый вечер их не было слышно.

На следующее утро за завтраком, поглядывая в сторону девочки и брата, сидящих прямо напротив него, притворно грозный Мухтарыч что-то шептал на ухо склонившейся к нему матери. Мать улыбалась и следом же хмурила брови. Брат мгновенно краснел и, не дожидаясь расспросов, все тут же сам и выкладывал. Девочка держалась до последнего. Мухтарыч довольно попыхивал папироской.

* * *

– А что, и по-китайски говоришь? – спрашивала спутница.

– Да, – отрывалась от окна девочка. Там по-прежнему бежали нескончаемые деревья, глубоко увязая в снегу. Было, по-видимому, необыкновенно холодно.

Тонкая, почти неразличимая дымка отделялась, отслаивалась от белого пространства и прижималась к стеклу. Просачивалась, дотрагивалась до плечей, обнаженной кожи лица и шеи. Девочка вздрагивала от неожиданного холодного прикосновения. Но нельзя было поддаваться, соглашаться. Девочка это знала. Не то некая легкая пленка, словно теплая шкурка, снятая с тебя, отлетит вослед этому тустороннему дыханию. И что? И сколько подобных неприкаянных двойников скитается по свету, приникая к первому встретившемуся, нашептывая ему что-то успокоительное, анастезирующее? С какой целью? Кто знает? Девочка не знала. Да и, признаться, я тоже.

Девочка дотронулась до щеки. Она оказалась на удивление горячей. Впрочем, как и всегда. Лицо девочки постоянно пылало густым здоровым подростковым румянцем, что с недавнего времени стало предметом ее немалого смущения в присутствии взрослых, всякий раз считавших непременным отметить это.

Девочка натянула поглубже белый тончайшей вязки шерстяной платок.

– И как же по-ихнему «спасибо» будет?

– Нинь хао.

– Ишь, ты, – несильно удивилась соседка. Полностью удовлетворившись ответом, прикрыла глаза и, казалось, задремала.

* * *

Да, вот так было по-китайски.

И как-то само собой все это, густо перемешанное, разноязычное уже не вызывало удивления у девочки своим странным переплетением русских и китайских реалий.

Родители девочки, вернее, ее отец вовсе не по своей доброй воле оказался в этих, далеко не родных для любого русского пределах.

Будучи сыном славного сподвижника славного генерала Скобелева, он, вполне естественно, в продолжение вековой семейной традиции, как и все предыдущие наследники по мужской линии, был определен по военному ведомству – в славное же петербуржское кадетское училище. Прилежно учился. Во время длинных летних каникул регулярно навещал родителей в дальнем-дальнем Ташкенте, где его отец после смерти Скобелева наследовал должность генерала-губернатора Туркестана. Должность немалая, надо заметить. И все бы хорошо, да случилась революция. Ну, сами понимаете.

В хмурую и неуютную северную столицу рухнувшей Российской империи хлынул поток серых шинелей, непривычных для ее прямых торжественных улиц и проспектов. Разве только во время торжеств в парадных формах, предводительствуемые славными командирами, они, бывало, маршировали на специально отведенном для того Марсовом поле.

А ныне…

Заполонив весь непривычный к тому город, они перемешивались с черным и несколько более тревожным цветом революционных, анархистских и просто матросов. Во время первой, более-менее нормальной (насколько такое вообще может быть нормальным!) февральской перемены власти все, даже ученики военного училища, несмотря на вялый запрет начальства, группками бегали по митингам и шумным студенческим сборищам. Понятная эйфория и горящие глаза перевозбужденной молодежи.

Потом, уже после октября, – хаос, пение Марсельезы, стрельба. Человеческие тела с простреленными головами. Грузовики, полные вооруженных людей. Баррикады. Кровь, смешанная со снегом, – слизь цвета черничного киселя.

Жена начальника их училища (семью которого мальчик посещал в воскресные дни по давнему знакомству отца с этим семейством), бледная и меланхоличная, с лицом знаменитой Стрепетовой, печально встречала его у самых дверей. Прислуга ушла митинговать против эксплуататоров. Хозяйка же в своем одиночестве напоминала героиню картины Крамского «Безутешное горе», стоящую в черном траурном платье над маленьким гробом умершего ребенка, поднеся ко рту руку с зажатым в ней белым батистовым платком.

Где-то в глубине комнат сидели притихшие весьма миловидные дочери-гимназистки. Особенно младшая, возраста самого юного кадета.

Мать подходила к окну, приотодвигая тяжелую мрачную штору, взглядывала на улицу и апатичным голосом вопрошала неведомо кого:

– Кто эти взбесившиеся женщины? – оборачивалась на мальчика. Тот молчал. – Кто эти звероподобные мужики? – мальчик снова молчал.

Кто, кто?! Ясно кто!

Женщина задергивала шторы, уходила вглубь затененной комнаты и без единого слова, одним слабым печальным жестом узкой руки с зажатым в ней тем самым белым тончайшим батистовым платком отсылала от себя мальчика. Тот безмолвно уходил. Спускался по мраморной лестнице. Выходил на вечернюю, пустынную, продуваемую тяжелым влажным ветром улицу.

Но так длилось недолго. Совсем недолго. Что сталось с бедной женщиной и всем семейством? С самим кадетским начальником и его дочерями, особенно младшей? Кто знает? Мальчик не знал.

Так никогда уже и не узнал.

В полнейшей окружающей неразберихе юный кадет на свой страх и риск решил пробираться к отцу. На юг. В Ташкент. Но подросток ведь! Почти ребенок, хотя и в строгой военной форме. Оно, кстати, по тем временам даже к худшему.

Как ни странно, поезда еще ходили почти во всех направлениях и, опять-таки как ни странно, достигали своих названных в старорежимных расписаниях пунктов назначения.

И если было глянуть на Россию сверху, с отстоящей от безумности сиюминутных событий точки, прохладным сканирующим взглядом – вся она пересекаема и перебегаема мелкими удлиненными ползущими и пыхтящими тельцами различного размера и вида железных существ. Железнодорожных существ. Поездов, в смысле.

Но это ненадолго уже. Тем более что вид с самой земли был уже не столь осмыслен и утешающ. Повсюду своя власть, свои причуды, свои безумия и свои предпочтения, грозившие весьма серьезными неприятностями. В основном смертью и погибелью грозили. Безумия бывали почти невероятные, редко воспроизводившиеся и воспроизводящиеся во всей мировой истории.

С премногими мытарствами подросток добрался до Самары, где на тот момент и был захвачен белочехами, внесшими пущую неразбериху во всю эту невообразимую сумятицу тех дней. Они благополучно и дотащили его до Читы, откуда сами отправились в дальний-дальний Владивосток.

Во Владивостоке наших чехов, отобрав у них все вооружение, со многими отсрочками и пертурбациями посадили на всевозможные корабли и кораблики. И в результате, немирные путешественники через долгие и угрюмые годы общеевропейских разборок добрались-таки до своей милой зеленой и во многом благополучной, обойденной большими и великими сражениями той губительной войны Чехии, ютившейся как островок немыслимого по тем временам сохранившегося уюта и покоя среди развороченного и растревоженного мира.

Ну, кроме отдельных, немыслимо энтузиастических и идейных. Вроде того же коммунистического товарища Гашека, оставшегося творить новую неведомую жизнь на территории старой и неведомой ему страны. Новыми, неведомыми же и весьма, на привычный старорежимный взгляд, ужасающими средствами.

По тем временам откровенно обнаружилось, обнажилось в человеке постоянно в нем присутствующее, но в иные дни если не сладко, то достаточно крепко спящее, упрятанное, экранированное нечто нечеловеческое. Вернее сказать, даже, как это принято называть, сверхчеловеческое. Когда немалое количество вроде бы вполне доселе вменяемых людей становится обуреваемым вдруг (или не вдруг!) неземной идеей небывалого ближайшего человеческого счастья, правда, отделенного годами жестокостей, как всегда, представляющимися неизбежными и краткими. Не мыслящимися даже как серьезное основание и аргумент в борьбе идей. Недолжными даже к поминанию. И, соответственно, одни говорят другим:

– Лично я против тебя ничего не имею. Даже напротив, ты мне премного по-человечески мил. Но это выше личных отношений! – говорят, мысля нечто великое классовое, религиозное или национальное. В общем, неизбежное, неогибаемое, почти мистическое.

И стреляют.

Да, вот так.

Задолго до той самой Читы, куда добрались наши, вернее, далеко не наши, аВ общем-то, даже и непонятно, какие и чьи чехи, отца девочки ссадили с поезда и мобилизовали в армию Колчака. Война – она и есть война, кем бы и против кого ни велась.

Но не всем она по душе. Двое приятелей-сослуживцев, постарше и премного уставших от всех этих неразберих, истосковавшихся по дому, по сельской своей благостной рутине, подговорили отца девочки, собственно о ту пору, как поминалось, совсем еще мальчика, бежать. Бежать до хаты. Бежали. Попытались. И были пойманы. Схвачены. Ох, подобных случаев несть числа. Бежали, бывало, целыми воинскими соединениями. Да куда же, по тем временам особенно и убежишь-то?!

Ранним холодным утром в одном белом, жестком, давно не стиранном нижнем белье, со связанными за спиной руками, шли они босые, чуть-чуть спотыкаясь и покачиваясь над неровностями проминающейся сырой земли, к месту своего назначенного расстрела. К дальнему, темневшему в утреннем тумане оврагу. Мальчик не чувствовал ничего. Вернее, мало что понимал. Он был буквально опустошен физически и душевно всем предыдущим. Его подельники брели в мрачном отчаянии и бессилии. Брели, не произнося ни слова, не глядя друг на друга и вряд ли что различая окрест себя. Их подвели к краю темного, дышащего влагой рва и поставили в рядок. За спиной раздались знакомые хриплые команды, перебор затворов и следом выстрелы. Мальчик видел, как мгновенно подкосились ноги у его соседей справа и слева.

Он сам остался стоять. Его простили. По малолетству. Офицер расстрельной команды первым заметил, как голова мальчика стала абсолютно белой. С тех пор его и прозвали белоголовым.

Ну, а потом:

Да, великий пафос и удивление быть свидетелем и почти участником потрясающих событий!

Но есть и странное, почти неведомое нам обаяние тихого и монотонного проживания в маленьком аккуратном швейцарском домике всю свою нехитрую жизнь, когда вокруг грохочут войны, льется кровь, восходит гарь, ноздри забивает едкий и тошнотворный запах всеобщего трупного гниения. А тут – синие горы, прохладный, чуть разреженный воздух и размеренный быт. Обаяние! Невозможная прелесть! Место кратких каникулярных вакаций всевозможных террористов и пламенных революционеров. Отдохнут, поправят нервы, здоровье – и снова в бой! Вечный бой! А ты здесь навсегда со срезанным душевно-ментальным уровнем аффектаций и всякого рода пафосных синдроматик – чудо что такое! И так веками. Почти навсегда.

Как-то тихим мирным утром брел я в предместье тамошнего солидного города Базеля и обратил внимание на небольшой ладненький домик красного кирпича. Белыми же кирпичиками по красным аккуратно была выведена дата его сооружения – 1942 год.

Господи, все вокруг по всей Европе рушилось, гибло и пропадало! Мы среди диких морозов и злодейств германских насильников теряли практически все и вся, последними неимоверными усилиями упираясь ногами, вгрызаясь зубами в родную промерзшую землю! А здесь камушек за камушком некто спокойно созидает, оттирая мирный пот и среди ясного летнего полдня взглядывая в негрозное небо – неземное что-то!

Кстати, знаменитый конфуцианец Дун Чжунжу времен Ханской империи описывал историческо-временной процесс как последовательную смену царств – черного, белого и красного. А вот тут мы имели их разом, обступивших маленькую, зажатую в самой себе Швейцарию. Черные – фашисты, белые – капиталисты, красные – коммунисты. Как при этом не сжаться и не содрогнуться от ужаса?! Какой тут – господи! – Дун Чжунжу?!

Ан устояли. Выжили. Дожили до наших дней.

Потом под напором красных все развалилось само собой. И все разбрелись. Побрели, потащились в разные стороны. Юнкер в достаточно большой толпе полураспущенных вояк, но все еще сохранявших оружие и какую-никакую униформу, поплелся в направлении Монголии. А куда еще? Всюду были помянутые, но, по сути, совсем другие, красные, белые, черные и прочих неведомых цветов. Непонятно кто. Хотя и в чуждой Монголии в те времена все происходило подобным же невообразимым образом.

Брели днями и ночами. Иногда ночами спали. Иногда сваливались посередине дня и забывались неверным сном. Палило солнце. Местность была открытая и пустынная, просматриваемая воспаленными и слезящимися глазами на километры вокруг. Хотя что можно было рассмотреть этими опухшими, гноящимися и слезящимися глазами? Марево. Миражи и фантомы.

Вверху парили большие внимательные птицы. Порой с предупреждающими вскриками они проносились прямо над головами шарахавшихся в сторону людей. Потом уже и не шарахались. Сил недоставало. Изредка палили им вослед. Безрезультатно. Палили, пока оставались патроны. Но их оставалось немного. Ненадолго. Просто вяло отмахивались. Прямо на глазах меняя свои размеры и конфигурацию, крылатые существа гигантскими серыми тенями загораживали небо, жаркими женскими голосами на ухо нашептывая бредущим:

– Все, все. Черный полог заворачивается с горизонта. Ты уже ничей. Ничей! Ничто не укрепляет в этом мире. Чернота вычеркивает тебя из списка наличествующих сущностей! – какая чернота? Какие сущности? Прочь, демоны серых пределов!

Понятно, что мало кто вникал в это и понимал смысл подобных нашептываний и вскликиваний. Да и не было уже никаких сил понимать, вникать в данного рода различения и дефиниции. Разве только чувствовать. Так ведь и чувствовать надо уметь.

Машинально и вяло продолжали отмахиваться ладонями прямо у своего лица от придвинувшейся уже вплотную пустоты, как от тех же угольно-черных мух, мучивших не менее птиц. Они внедрялись под кожу и брели с несчастными их неверным путем многие километры, медленно, не спеша (а куда им спешить?!) выедая изнутри.

Да, скорее всего все было именно так.

Постепенно рассеялись все спутники. Или просто не было сил и внимания их различать. Во всяком случае, мальчику казалось, что он давно уже бредет в полнейшем одиночестве. Да так и было – брел один. В его тогдашнем состоянии он вряд ли мог что-либо оценивать адекватно. Так что исчезновение своих былых соратников обнаружил, вернее, как-то мог осмыслить, наверное, дня через два-три. А может, и пять. А может, и через месяц. Да в его положении присутствие кого-либо иного, ему подобного, мало что изменило бы.

Вряд ли путешествие длилось столь долго, как ему позже представлялось.

Еды не было. Воды тоже. Пить он мог лишь из мелких случайных лужиц. Не знаю, попадались ли они ему в совершенно безлюдной сухой местности. Случаются ли там в это время дожди? Я в тех пределах не бывал. Посему не могу ничего утверждать с какой-либо степенью достоверности. Однако же вот – брел. И выжил.

Однажды, когда ночью посреди пустынного и полностью просматриваемого во все стороны пространства он забылся то ли сном, то ли простым беспамятством, остатным краешком сознания или, вернее, недремавшего осязания он почувствовал, что к нему придвинулось Нечто. Это Нечто надвинувшееся было непомерно огромным. Черное и жарко дышащее, оно закрыло, загородило весь небосвод с его многими низкими пылающими звездами. То есть весь необозримый небосвод как бы разом погас. Было известно, что в этих местах владычествует некто, которого спутники пугливо называли бароном. Черным Бароном. И тут же оглядывались. Но нет, все было знакомо, и все были знакомы. Пока. И снова оглядывались.

А может, ему просто снилось, бредилось. Вроде бы слышалось сопение и урчание. Он почувствовал легкое прикосновение чего-то гладкошерстного и горячего. Это прикосновение покрыло разом весь бок от опаленной щеки до обнажившейся голени левой ноги. Сапоги были стерты и выброшены за непригодностью. Уж и не припомнить когда.

Соседство огромного существа понуждало вроде бы весь организм инстинктивно и охранительно сжаться, но не было сил. Абсолютное безволие овладело им. Если не сказать, блаженство, но особого рода, граничащего с полным пропаданием.

Все вокруг было черное-черное. И только его голова, если бы он, отлетев от самого себя, мог видеть ее спокойным и незаинтересованным зрением, белела во мраке, отлавливая мельчайшие частички кое-где блуждавшего в непроглядной тьме света для своего свечения. Именно она-то его и спасла. Во всяком случае, он был в том уверен. И впоследствии все, слушавшие пересказ случившегося с ним, тоже вполне уверились в том.

Существо, обнюхивая и дойдя до головы, словно замерло. Дыхание его стало теплым и даже ласково-согревающим в стремительно холодеющем ночном воздухе. Оно отдавало легким душноватым пустынным мышиным запахом. Существо долго стояло, словно в некоем сомнении. Медлило, медлило и начало удаляться, постоянно оглядываясь и взблескивая ослепительно черными глазами. Но это, конечно, вряд ли можно было разглядеть. Но чувствовать – да.

И снова открылось огромное, неопределяемое по глубине и высоте, нависшее небо с бесчисленным количеством застывших на нем и немигающих звезд.

Через какое-то время очнулся он в светлой прохладной комнате на чистых жестковатых простынях и под легким согревающим одеялом. Слышалась английская речь. К нему, не принимавшему никакого участия в происходящем вокруг, обращались. Он, не отвечая, молча глядел в белый, словно плавающий на неопределенной высоте потолок. Но все понимал.

* * *

За окном тянулись белые бескачественные, чуть всколыхивающиеся пространства. Так – еле-еле. Почти незаметно.

Казалось, что под снегом упорно ползет кто-то длинный, невидимый. Скорее всего, темно-серый, чешуйчатый, мрачно поблескивающий. А может, и гладкий, бесцветный, сродни прикрывающей его белой пелене – мертвенно-бледный, как сероватый, почти земляного оттенка альбинос. Только по взбуханию небольших бугорков можно было определить невероятную длину его туловища, начинавшегося где-то впереди поезда и заканчивающегося вдали, чуть ли не у самого трудноуловимого горизонта. Да и как определишь? Поезд тщился перегнать его, но безуспешно. Безутешно.

Вдали, впереди девочка увидела черную точку. По приближении она оказалась неким человечком, ползшим вдоль бескрайней равнины. Ноги его постоянно увязали в глубоком снегу. Он останавливался и замирал на некоторое время. Затем, неловко перегибаясь в поясе, вытаскивал задний валенок. Надевал и тут же увязал другой ногой. Скрытое под снегом огромное существо опять несильно прихватывало его. И снова отпускало. Изредка над взбухавшим бугорком поднималась дымка легко рассеиваемого сухого снега и появлялся почти прозрачный, не ухватываемый взглядом хвост. Чудище хватало за ногу удрученного странника, тащило его под снег, но недолго и неглубоко. Отпускало и выжидало.

Я видел подобное однажды. Не въяве, а по телевизору. На экране. И совсем в другом краю, иной стране, ином климате и даже на другом континенте. В Африке. В пору тамошней ужасающей засухи, когда все, включая и саму трескавшуюся прямо на глазах землю, буквально пылало, обжигая тонкие хрупкие ноги тысячам обезумевших, несущихся куда глаза глядят невинных и легко ранимых тварей. Стада ланей, буйволов и прочих жителей пылающей пустыни неслись в поисках редких, еще не до конца пересохших водоемов. И удача таки улыбалась им.

Тяжело дышащие, истощавшие гну, склонив свои мучительно-точеные головы, пили из коричнево-илистой реки. И не могли напиться.

И вдруг как из ниоткуда, из ино-пространства, из вроде бы невинной речной глади, затянутой гладко-блестящей, все отражающей пленкой воды, но каждая точка которого чревата готовым хлынуть сквозь нее ужасом: Так вот, из этой непредсказуемой глубины неожиданно выплеснулось посверкивающее каплями прозрачной воды очертание головы огромного крокодила. Пупырчатая кожа наростами громоздилась по всей гигантской поверхности. Маленькие глазки смотрели пристально и не мигая. Взблеснули молочно-белые зубы. Чудище схватило ближайшее, надо сказать, немалого размера, но беспомощно взбрыкнувшее вверх всеми своими четырьмя тоненькими ножками животное и мгновенно утащило в глубину. В никуда! И все. Конец. Ужас и мрак! Нечто дикое и не поддающееся осознанию.

Ан нет. Нет. Он сыт. Он просто весело и несмертельно играет. Он игрун. Шутник. Шалун. Он – забавляется. Так ничего и не осознавшее травоядное животное со смутными проблесками знания, воспоминания о чем-то безумном, запредельном, промелькнувшем перед его мутными неимоверно выпученными глазами, отряхиваясь и покачиваясь на неверных трясущихся ногах, буквально через минуту выходит из воды и снова принимается за свой, так неожиданно прерванный, рутинный водопой. И никаких следов. Ни-ка-ких! Ни ранки, ни царапины – тончайший миллиметровый расчет в манипулировании гигантским губительным механизмом. И снова чистая невозмутимая гладь воды.

Было ли что? Не было? Привиделось ли – ответь! Как говорится, нет ответа.

А ползущий по бескрайнему снегу человечек – кто он? Куда ползет? Да, понятно куда. Ползет от своего неведомого, невидимого отсюда дома к ближайшему, укрытому же от проезжего взгляда магазинчику за нехитрой покупкой. Тоже ясно – какой. Доберется к самому почти что закрытию. Перекинется парой ласково-бранных слов с усталой продавщицей:

– Чего тебе?

– Чего, чего!.. – В общем-то, всем все ясно. Разговор так – для некоторой видимости осмысленности социальных контактов и преодоления неимоверной скуки окружающей жизни. И что, преодолели? Да кто знает? Все лучше, чем ничего, чем полнейшее молчание и одиночество.

Уверенная продавщица с лиловато-фиолетовым оттенком лица протянет ему желаемое да и хлопнет закрывающейся ставней хлипкого аж всего содрогнувшегося, словно в ожидании ближайшего очередного ограбления, дощатого строения. Все! Закрыто. И гуляй себе до следующего раза, если доживешь, дотянешь до него.

Он вот и гуляет. Он, ясно, – в обратный путь. Побредет себе домой, опять безутешно пропадая в снегах. С превеликими трудами выбираясь из них, вытаскивая прихватываемые ноги, теряя и находя истоптанные и многажды залатанные валенки. Прибредет. Выпьет. Полегчает. Вроде бы полегчает. Нехитро одетый и уже почти нечувствительный к диким местным морозам, выйдет по малой нужде на крыльцо. Постоит. Покачается. Ничего не фиксирующим взглядом заметит вздымающиеся струйки снеговой пыли над чьим-то глубинным проползанием, дальний попыхивающий поезд. Все тут же сотрется из его памяти. И уйдет обратно в дом.

Да, еще достаточно долго проживала у них одна старая русская дама. Очень старая. Во всяком случае, при отсутствии в доме старшего поколения девочке она казалась предельно старой. И странная. Древняя и неимоверно толстая. Хотя толстой она уже не казалась, а действительно была.

– Та-пан-дзэ! – толстая, – хмыкала исподтишка китайская прислуга. Но незлобно. Так, добродушно даже.

На низеньком, неимоверно разросшемся во все стороны туловище крепилась крохотная, сморщенная головка, украшенная пучком хитро сплетенных на макушке уже немногих и тощих волос. Головка, правда, была достаточно симпатичная, дававшая основание предполагать и вовсе черты трогательной милости и даже обольстительности в молодые годы ее обладательницы. Да так оно, по рассказам, и было.

Маленькая, хрупкая няня-китаянка обзывала русскую даму лао-тай-тай – большая старуха. Большая старуха ничего по-китайски не понимала. Она бесхитростно обращалась к прислуге:

– Милочка, принеси мне: – прислуга, в свою очередь, естественно, ничего не понимала по-русски. Не понимала и по-французски. Кое-что лишь по-английски. Но неизменно угадывала все ее желания и в точности исполняла. Девочке это казалось удивительным. Старуха же воспринимала все как должное. В порядке вещей.

В узких эмигрантских кругах дама была знаменита тем, что в старые добрые времена держала в Петербурге известный литературный салон, посещаемый всевозможными немалыми тогдашними знаменитостями и властителями дум дореволюционной столицы. Рискнем предположить, что там бывали Блок и Белый, и Соловьев и Иванов, Розанов и Флоренский. Мистики разных направлений и пристрастий. Впрочем, нас там не бывало. Вполне возможно, она придерживалась совсем иных литературных пристрастий и социальных воззрений. Тогда ее могли навещать Горький, Разумник, писатели-деревенщики, как нынче принято именовать писателей подобной ориентации. Ходоки в народ, радетели за народное освобождение. Или вовсе даже террористы и инсургенты, будущие властители огромных российских пространств. Хотя они – вряд ли. Скорее всего, все-таки у нее бывали первые из помянутых. Какие деревенщики, какие радетели, какие бомбисты у знатной изящной дамы? Однако случались в те неоднозначные времена такие перверсии. Да, В общем-то, все и вся было перепутано в той сумбурной и ажиотажной жизни.

Позднее к ней зачастили новейшие бунтари петербуржской артистической сцены описываемой поры. Народ на удивление буйный и раскованный. Наглый даже. Вроде бы вполне не соответствующий репутации как самой дамы, так и ее салона. Хотя, как уже говорилось, чего не бывало в те безумные предреволюционные годы?! Все перемешалось. Вернее, начало перемешиваться задолго до самих катастрофических событий.

Однажды отец девочки, будучи еще подростком и учеником кадетского училища, навестил ее. Он уж и не припоминал, с кем и по чьей протекции попал в это престижное, взрослое и серьезное, иногда шокирующее общество. Видимо, протекция случилась соответствующей. Все-таки он был не из последней семьи в Российской империи. Соответственно своему так называемому переходному возрасту, он был впечатлен женским шармом хозяйки.

Отец напоминал ей об этом.

– Ах, да, да! – делала вид дама, что вспоминает и узнает. – Такой стройный и многообещающий юноша. Помню, помню.

Какой юноша?! Отец был тогда еще вполне невразумительным подростком. А и неважно.

Репутация у нее в эмигрантских кругах была весьма и весьма сомнительная. Да теперь, под старость, ее это и не волновало. Она даже мало что припоминала из своих славных петербуржских времен. А говорили, что с группой самых радикальных авангардных художников дама сама отметилась в прежней столице Российской империи весьма экстравагантной акцией. Вместе с шестью или семью из них она проехалась по городу голой в трамвае. Да, абсолютно нагишом. Что-то неслыханное! Впрочем, кажется, это случилось уже после революции, в первые годы советской власти и полнейшей неразберихи.

Муж ее, кстати, слыл немалым симпатизантом большевиков еще до революции, помогая им деньгами и укрывательством. Значит, мы ошиблись, в ее салоне вполне могли бывать и участники будущего октябрьского переворота, мирно перемешиваясь с утонченными интеллектуалами и порывистыми поэтическими натурами.

После указанных событий он, супруг ее, даже получил у большевиков какую-то должность. Но небольшую и ненадолго. Тогда все было ненадолго и стремительно. Его расстреляли. За что, почему – никто не расспрашивал. А почему, спрашивается, и нет? Допытываться было бессмысленно. Про то не ведали, верно, и сами расстреливающие. Одни дали должность, а другие расстреляли. И всякий прав.

Какими путями она добралась до Китая – незнамо. Сама дама о том особенно не распространялась. Так что понятно, какая у нее после всех подобных пертурбаций могла быть репутация в строгих, да и нестрогих эмигрантских кругах. Хотя с репутациями по обе стороны враждующих лагерей дело обстояло сложно и неоднозначно.

Теперь старая и неряшливая, она целыми днями просиживала за своим нескончаемым пасьянсом. Трудно было поверить, что когда-то она, стройная, знатная и богатая, блистала в своем роскошном артистическом салоне и покоряла многие артистические (и не только артистические) сердца. Но ведь было. Было! Отец подтверждал это. Собственно, в память именно тех благословенных лет он безропотно и держал ее у себя. Кормил, одевал и обхаживал. Мать только пожимала плечами.

Кстати, в их доме кормилось немалое количество прочих неведомых и неведомо каким путем заброшенных сюда непутевых, непристроенных российских эмигрантских личностей. Девочка могла припомнить, как на субботние открытые столы стекались к ним престраннейшие типы.

Вспоминался некий старик, у которого во внутреннем кармане, ближе к сердцу, была припрятана милая плоская металлическая фляга с коньячком. Изредка он склонялся к левому обшлагу поношенного пиджака и через тонюсенький шланг потягивал горячительное. Делая эдакий непринужденный вид, он производил эту операцию как бы скрытно и незаметно. Естественно, все знали про сей нехитрый и многократно воспроизводившийся во многих городах и весях многоязыкого мира трогательный секрет Полишинеля и, посмеиваясь, наблюдали за постепенно наливавшимся красным цветом его вроде бы отрешенным лицом.

Приходили старушки-близнецы. Они улыбались и молча, не присаживаясь, кушали. Кушали аккуратно и, как маленькие птички, совсем немного. По невеликой потребности невеликого организма или, возможно, по сохранившейся и до сей неблагодарной поры гордости и благородству хорошо воспитанных дворянских девиц. Хотя какая уж тут гордость?!

Сказывали, что в их доме обитало бесчисленное количество кошек, которых сердобольные сестрички подбирали по всем безжалостным к ним улицам и закоулкам китайского пригорода, где сами по бедности и обитали. На какие скудные деньги они умудрялись прокормить их – неведомо. Но ведь прокармливали! Уходя из гостеприимного дома, они как бы украдкой уносили с собой для своих тощих питомиц какие-то крохи пищи. Им это попускали.

Иногда одна из сестер сходила с ума. Она являлась ярко накрашенной, напудренной и нищенски безумно разодетой. Близняшка пыталась ее загородить своим хрупким телом. Вроде бы удавалось – у сестры ее тельце было не крупнее. Не приводить же сюда больную сестрицу здоровая не могла, так как, по всей видимости, питались они скудно и нерегулярно. Изредка из-за спины здоровой и смятенной близняшки вытягивалась тощая, обтянутая старчески веснушчатой кожей, почти обезьянья лапка, и слышалось:

– Дай тыщу! Дай тыщу!

«Видимо, для прокорма кошек», – думала девочка.

Заходил какой-то лохматый вальяжный немного подержанный литератор. По-видимому, литератор. Он сразу же хватал отца за локоть и тащил в угол со своими средне художественными проблемами. Отец легко, но уверенно отстранялся. Литератор ладно усаживался за столом, откидывался на стуле и ел, уверенно неся ложку от стола до своего рта, отделенного от тарелки немалого размера животом.

Запомнился еще учитель по фамилии Киссельман, неведомо где и что преподававший. Да и преподававший ли вообще, хотя и величался всеми уважительно «учитель». Он был до того тощий, что его огромные голубые глаза, как два поблескивающих фарфоровых шара, будто висели на расстоянии от лица. Девочка его пугалась. Но он был абсолютно безобиден, неизменно улыбался и всем встречным изображал глубокий поклон. Народ ухмылялся. Безобидный был человек.

Как-то в шутку или по пьяни его закатали в ковер, вызвали повозку и отослали по некому неведомому адресу. На окраину города, где беглые белые казаки организовали свое самоотдельное поселение и проживание. Они обитали, отгороженные ото всех соответственно традиционным архаическим правилам казацкого общежития. Занимались сельским хозяйством, женились и выходили замуж в своих замкнутых пределах, избирали атаманов и собирали общий сход. Ни с кем из аборигенов не общались. Носили длинные юбки и шаровары с лампасами, не ведая ни слова по-китайски. И выживали ведь! И выжили!

Изредка оттуда в дом девочки доставлялись овощи и картошка, российская гречка и огромные свежевыпеченные ковриги белого хлеба. Привозили продукты дородные казачки на широких телегах, в которые была впряжена такая же дородная пара лошадей. Девочка угадывала в этом зрелище какие-то отдаленные, завораживающие черты своей неведомой родины. Вернее, родины своего отца, доставшейся ей по наследству в виде виртуальных образов и искренних переживаний.

Да, а забава с учителем еще долго и премного веселила ее участников. Многие годы спустя поминали о ней с улыбкой. Учитель и на это не обижался.

Другая же из пьяных проделок имела в городе гораздо больший резонанс и даже некие неприятные последствия для ее участников.

Некий немец, затесавшийся в их сугубо русскую компанию, здорово поднабравшись, начал выкрикивать всякого рода претензии к благословенной России и ее народу – люди русские бессмысленные, просто скопище хамов и идиотов. И медведи по улицам бродят, и царь тонкошеий, и звери-большевики, и тому подобное.

Никто не стал возражать ему, но принялись лишь интенсивнее вливать в него именно что исконно русское спиртное, производившееся российскими же выходцами в достаточном количестве. Когда немец изрядно накачался, дружной толпой его вынесли из дома в горизонтальном положении и понесли к студии мастера татуировок, который прямо в присутствии немало веселившихся собутыльников за приличную плату выгравировал на груди несчастного германца: «Их либе Русланд!» Так что теперь ему только и оставалось следовать этому лозунгу.

Неприятности действительно были серьезные. Но обошлось. Обошлось. Иностранцы все-таки. Да и немец – черт его бери! – тоже неместный. Пусть разбираются сами как хотят.

Для мастера же татуировки все кончилось не так благополучно. Говорят даже, что весьма и весьма печально.

* * *

Дама же, обитавшая в их доме, на эти субботние посиделки не являлась. Считала ли их недостойными своей знатной персоны, были ли какие-то другие причины или фобии – неведомо. Никто ее и не домогался. Да и вообще, она мало что замечала вокруг себя, кроме своих неизменных карт. Когда девочка пробегала мимо, она неизменно вопрошала низким хрипловатым голосом:

– Что, детонька? – и тут же отворачивалась к разложенному на столе пасьянсу, нисколько не дожидаясь ответа. Девочка тоже привычно не останавливалась и не отвечала на ее окликания.

Когда-то, в самые первые дни ее появления в доме, девочка еще была исполнена интереса к ней. Взобравшись с коленями на стул, она пристраивалась рядом и, склонив голову, с любопытством рассматривала карты, чуть отклоняясь от сигаретного дыма, легкой струйкой исходившего от тоненькой папироски, помещенной в специальное углубление пепельницы. Подобные овальные выемки располагались по всем четырем углам огромного хрустального сооружения. Дама взглядывала на девочку, брала свое изящное курево, затягивалась. Отодвигала пепельницу в сторону и снова размещала в ней сигарету.

Карты представлялись девочке, естественно, живыми, в смысле одушевленными. И небезопасными. А как же иначе? Она прижималась к старушке и выглядывала из-за ее плеча.

Вообще-то всем известны случаи заманивания, особенно дамами и королями, маленьких детей себе в услужение. За малейшие провинности их там жестоко наказывали, иногда превращая в маленьких зверьков, которые жалобно попискивали из-под обеденного стола, стараясь обратить на себя внимание. Да куда там! Взрослые обитатели неимоверно раздражались этим назойливым писком и пинками ног, обутых, кстати, в остроносые и очень болезненные при ударе обувки, прогоняли зверьков прочь. Их гнали щеткой, веником и палками. Либо натравливали огромных кошек с горящими глазами. Трудно сказать, что было страшнее. Все страшно.

Старуха, долго и нудно раскладывая карты, рассказывала девочке, что ее ожидает в скором и далеком будущем. А ожидал ее, понятно, дальний путь, жаркие края, снова путешествие, смерть ребенка, рождение второго и третьего. И снова дальнее путешествие. Кстати, девочке все это было уже известно.

А вот матери подобное весьма было не по душе. Очень не нравилось. Ни сами карты, ни курение, ни девочкины фантазии по сему поводу. Она попросила отца, чтобы сего больше не повторялось. Да девочка и сама потеряла к этому интерес и любопытство.

Правда, было нечто, что непомерно интриговало ее еще долгое время, – ей почему-то представлялось, что дама носит парик поверх абсолютно лысой маленькой головки. Она все время пыталась подловить момент, когда старуха стянет его с себя. Или он сам спадет при ее неловком движении. Но этого не случалось. Старуха уходила в свою комнату и, видимо, там проделывала операции с париком.

Потом дама умерла. И, подглядывая за мертвым телом, девочка все опять пыталась уловить момент, когда же наконец, парик свалится. Но нет, опять не случилось.

По причине нестандартности дамы, то есть нестандартности размеров ее разросшегося во все стороны тела, пришлось заказывать нестандартный же, отдельный гроб. Пришел приглашенный столяр со своим инструментом и смешным карандашом за ухом. Девочка потом некоторое время, когда писала или рисовала, тоже закладывала карандаш за ухо. Китаец-учитель отучил ее от этого.

Столяр стал мастерить эксклюзивный гроб прямо в их саду. Легко постукивая молотком, пригонял доски и обшивал белой материей. Рот его был набит мелкими черными гвоздиками, словно он питался ими, поглощая в неимоверном количестве.

Потом принесли покойницу, все это время в полнейшем одиночестве хранившуюся в их садовом леднике. Она была абсолютно белая с ледяными капельками на щеках. Казалось, все немногие открытые поверхности ее тела умиротворенно плачут крупными восковыми слезами.

Девочка не боялась мертвецов.

На одном из удаленных холмов, который она, не помнится уже, по какой причине, посетила вместе с рикшей и нянькой, в небольшой, видимо, семейной усыпальнице девочка долго разглядывала почерневшие, вернее, темно-коричневые кости каких-то местных мертвецов. Нянька оттаскивала ее и торопила домой, но девочка отмахивалась и, застыв, с немалым интересом рассматривала смуглые точеные изящные скелеты. И вправду, для преодолевших глупую, невольно возникающую по первому взгляду неприязнь к подобного рода зрелищам картина при длительном созерцании предстает вполне завораживающая. Словно некий высокий воздушный вертикальный колокол образуется вокруг, нависает, отделяя сами скелеты и их созерцателя от остальных суетливых мелочей мира. Легче взлететь на невиданную высоту, чем протянуть руку и коснуться кого-либо из рядом находящихся. Той же обеспокоенной и беспрерывно поторапливающей нянькой.

По некоему специфическому обычаю в этих местах через семь лет раскапывали могилы, вытаскивали очищенные от слабой и ненужной плоти костяные останки и укладывали на широкие плоские каменные плиты, где они возлежали немереное количество времени, оставшегося до последнего, окончательного решения. Был ли этот обычай распространен еще где-либо за пределами данной местности либо специфической традицией какой-то небольшой этнической группы или культа – девочка не знала. Да и нянька тоже.

Отвлекшись от костей, девочка осмотрелась. Ей пришло в голову, что тут замечательное место для обитания змей. И вправду. Змеи были в том вполне с ней солидарны.

К тому же надо было поторапливаться.

И вообще, она никогда не могла понять, почему это хуже быть сожженным на костре, чем стать пищей многочисленных прожорливых и отвратительных червей. Она представляла их себе, и гримаса отвращения мгновенно пробегала по ее лицу. Действительно, картина не из самых приятных. Смерти же и мертвецов не боялась.

Как-то давно, еще в самом раннем возрасте нянька, тайком от матери взяла ее на похороны какого-то своего дальнего богатого родственника. Ну, богатого по представлению ее бедной родни.

В общем, можно сказать, полубогатого. Попросту – состоятельного. Ну, небедного.

Мертвец лежал белый, ухоженный и ладно причесанный. В изголовье было прикреплено небольшое круглое зеркальце, дабы злые духи, желая заглянуть в лицо ново-преставившемуся и поживиться свежей добычей, вдруг обнаружили свое собственное изображение и отшатнулись бы в ужасе. Они ведь никогда не видели себя в своем натуральном отвратительном обличье – во что их обратили многие злодейства и грехи, сотворенные на протяжении почти что бесконечного злодейского существования. Девочка и сама попыталась заглянуть в зеркало.

Издали доносились плач и восклицания многих голосов, что более походило на некий род пения. Монотонно бормотали нанятые плакальщики. Это завораживало. Страшно не было. Девочке даже понравилось.

Потом сжигали бумажные вещи и деньги. Или нет, нет, это, скорее, припоминалось уже из рассказа отца о похоронах великих китайских императоров.

На седьмой день императорской кончины в ближайшем к столице предгорье сооружались, соответственно, семь гигантских бумажных дворцов и три пагоды. Внутри дворцов помещали бесчисленное количество бумажной же мебели, предметов обихода, посуды, денег и цветов. Даже мельчайшие цикады, уверял отец, были сделаны преискуснейшим образом и прикреплены на листики бумажных цветов.

И все это вдруг вспыхивало легким мгновенным пламенем и исчезало в небесах, унося туда, в вечное виртуальное бытие, хрупкую земную полувиртуальную предметность, чтобы достойно послужить там бесплотному императорскому существованию. На землю наподобие огромных хлопьев черного снега опадал пепел сожженной бумаги. Он покрывал все окрест и, смешиваясь с водой начинавшегося дождя, пачкал белые одежды, руки и лица участников церемонии.

Но это там, у великих. А здесь впереди гроба стоял маленький, обряженный во все белое молчаливый мальчик примерно того же возраста, что и сама девочка. Нянька указала на него и прошептала:

– Это сын умершего. Теперь он мужчина Номер Один в семье – большая работа.

Девочка внутренне содрогнулась от меры ответственности, словно свалившейся на нее саму.

Но вот чего девочка боялась до ужаса – так это вида крови.

И не только реальной, текущей и сверкающей, но даже ее изображения на картинке. То есть даже не боялась, а просто моментально падала в обморок. Да, да, именно что так: глянет – и тут же в обморок!

Уже гораздо позднее, будучи студенткой знаменитого московского университета и проходя обязательный тогда полувоенный медицинский инструктаж, она по-прежнему теряла сознание при взгляде даже просто на плакат, на котором была изложена полнейшая инструкция должного врачебного поведения при ранениях и контузиях. Там были помечены и неизбежные следы крови при подобного рода эксцессах. А как же иначе? Девочка только глянула на это не очень-то уж и красочное изображение и в момент потеряла сознание. Медленно оползла на пол.

Я сам помню сходные же институтские занятия с немалым количеством наглядного инструктажа в виде таких же плакатов, изображавших нехитрой трогательной графикой почти детских сказочных книжек всевозможные бедствия атомных атак американских империалистов и китайских ревизионистов. Нас, не представлявших реальной возможности подобных ужасов, это все смешило. Глупые были.

Все вокруг дивились этой странной реакции взрослой девушки на весьма обычные агитационные материалы. Отношение некоторых к подобному было весьма даже неприязненным. Ну, да вы знаете, как у нас народ реагирует на непривычное и эдакое, как бы даже несколько инфантильное поведение взрослой девицы. Притворяется скорее всего. Строит из себя всякую там: Это думали, естественно, они.

Точно так же на ослепительном берегу Крымского побережья она упала в обморок, но уже при виде не нарисованной, а настоящей льющейся крови.

Тетя Катя, вместе с добрейшим дядей Митей вывезшая свою дорогую племянницу на летний отдых к морю, глубоко поранилась на пляже осколком стекла кем-то безответственно брошенной бутылки. Не то чтобы очень опасно, но крови было на удивление много. Девочка закатила глаза и рухнула прямо под ноги удивленной публики. Посему перепуганному дяде Мите пришлось возиться с ней гораздо больше, чем с пораненной тетей Катей, которой просто перебинтовали ногу и отпустили из медпункта. Девочку же отвезли в местную больницу и оставили там на несколько дней.

Она лежала в пустынной прохладной палате одна и глядела на белую стену, вдоль которой перемещались легкие прозрачные тени. Перебегали на потолок, касались лица и выплывали в окно. Висела абсолютная тишина. Девочка ни о чем не думала и ничего не переживала. Просто смотрела. Она действительно была переутомлена.

Однажды, открыв глаза, она увидела у своих ног старшую сестру. Это было удивительно, так как та с давних уже времен проживала с родителями в далекой Англии. Как она могла здесь оказаться? Девочка сразу же узнала ее, несколько постаревшую, но вполне сохранившую сразу угадываемые фамильные черты. Сестра, улыбаясь, молча стояла в накинутом на плечи белом медицинском халате. Девочка закрыла глаза. Когда снова открыла, сестры уже не было.

Потом она узнала, что именно в это время ее сестра неожиданно скончалась в далеком Портсмуте.

Я и сам припоминаю подобное же странное, исполненное всевозможными видениями, расслабленное лежание в подобной же палате сходной крымской больницы. Только все это происходило во времена дальнего детства, когда меня, наравне со многими крохотными обитателями многострадальной послевоенной и полуразрушенной страны, поразила непонятная болезнь. Года на полтора она попросту лишила меня подвижности и возможности какого-либо передвижения.

Я лежал в прохладной палате. За окнами шумело недосягаемое море и стояла нестерпимая жара. Но в палате было удивительно прохладно. Легкий ветерок шевелил прозрачные шторы, сквозь раскрытое окно надувая их огромными белыми парусами, вытягивая на улицу и снова загоняя внутрь. Какие-то шепчущиеся голоса толпились снаружи, медлили и залетали в комнату. Кто-то нежными, ласковыми руками пробегал по всему телу, порождая мириады всколыхивающихся мурашек. Они, обретая самостоятельную энергию и волю к жизни, вдруг собирались легкой пленкой и отлетали от тела. Некоторое время слабым полуразмытым подобием человеческого силуэта темнели на дальней белесой стене. Потом растворялись, исчезали, как бы и не было их вовсе.

Неимоверная слабость овладевала всем организмом. И я засыпал.

Хотя нет, нет, я ведь лежал в невеликой палате, переполненной такими же детскими бедолагами, как я сам. Однако вот это почему-то не припоминается. Припоминается как раз тишина, пустота, доносящийся мерный шум моря, общее тихое свечение всех предметов и объемлющего их пространства.

Ну, да это ладно.

* * *

Однажды за окном быстро летящего поезда мелькнули две женщины. То есть поезд действительно летел, но женщины именно что не мелькнули, а словно застыли перед окном. Казалось, они, чуть приподнявшись в морозном остекленевшем воздухе, медленно плыли вослед за поездом. Следовали за ним, немного отставая. Это длилось достаточно долго, так что девочка сумела разглядеть их выразительные, острые, обтянутые сухой желтоватой кожей лица с застывшими полуулыбками и огромными прозрачно-водянистыми глазами.

Вышедши из леса, женщины тянули за собой детские салазки, груженные тощими вязанками дров. Они застыли, вперяясь глазами в поезд. Вернее, даже и не в поезд, но в некое неопределенное, повисшее перед ними, неподвижное пространство, вмещавшее в себя все это окружающее, включая и поезд.

Вот и пропали.

– Ишь, насобирали, – прокомментировала соседка. – Так и посадить могут. Содют за что хочут. Им бы самим так. Хотя кто их здесь знает, – непонятно что проворчала она, словно обидевшись на девочку. Что такое? Кто это они? За что сажают? Девочка ничего не поняла, но как-то насторожилась, что ли. Снова глянула в окно.

Ей даже показалось, что одна из женщин была ее родная тетя Катя. Хотя как это, собственно, могло ей показаться или не показаться, когда она не видела ее ни разу живьем. Только на единственной старой попорченной фотографии, где была запечатлена вся семья отца – родители, два брата и две сестры. Большое беловато-желтоватое пятно наплывало на персонажей с левого верхнего края, почти полностью попортив старшего брата. Да он таки и скончался в юном возрасте, неведомо когда и где. Ну, во всяком случае, отец того не знал.

У тети Кати – юной и оживленной – был задет низ платья. У отца светлое пятно залило волосы. Младшая сестра, совсем еще младенец, сидела на коленях матери не тронутая порчей и белизной. Так и было.

Однажды девочке попалась на глаза фотография, где ее мать в совсем еще малом возрасте (меньше самой девочки) стояла, приткнувшись к коленям строгой и статной собственной матери – английской бабушки девочки. Девочка водила пальцем по глянцевой поверхности, все время проскакивая крохотное изображения матери.

– А когда ты была маленькой, я могла тебя за ручку водить? – непонятно что произнесла девочка. Мать подняла на нее глаза. Девочка поняла, что лучше дальше не расспрашивать. Она просто представила себе, как выводит эту малышку в их сад, ведет по дорожкам к дальнему забору, осторожно обводя опасные растения, предупреждающе прижимает палец ко рту. Та внимательно смотрит. Девочка так же молча проводит ее по всему дому. Потом возвращает на место.

Так что – какая тетя Катя? Но девочке все-таки показалось.

А ведь оно было и вполне возможно, если бы за окнами проносилось пламя цветущего урюка, журчащие арыки, пирамидальные тополя: А то ведь – снега да снега.

– Чего тут насобираешь? Ишь, все мужики-то спились, – продолжала свое соседка.

На сей раз девочке показалось, что она поняла ее.

* * *

Отцу девочки повезло. Некий английский коммерсант, имевший достаточный бизнес на территории Китая, проезжал в массивной черной машине теми безлюдными местами. По пустынным выжженным степным пространствам срединной Монголии. Мероприятие не из безопасных. Особенно по тем смутным временам.

Где-то рядом проносились стремительные, наклоненные вперед и вытянутые в направлении своего движения, мрачные всадники Джа-ламы. Бродили людские осколки малочисленных атаманских призрако-образований. Так ведь кровожадные! Я не видел, но люди рассказывали. И на моих глазах их прямо передергивало от неумирающего ужаса тех юных дней.

Да мало ли вообще охотников поживиться деньгами и машиной. Или просто порешить англичанина – тоже неслабое удовольствие. Обычная нехитрая кровавая рутина описываемых дней. Но то ли машина была бронированная, то ли простая удача и охранительные усилия высших сил поспособствовали англичанину. Да и немалую роль играл охранный камень Живого Будды Богдо-гэгена. Да, это еще работало.

Англичанин из окна своей медленно проползавшей машины заметил лежащую без движения, почти уже полностью присыпанную пылью, желтую, не отличимую от такой же почвы человеческую фигурку. Он подобрал подростка.

По дороге заехал в дикую ослепительную Ургу, неземным сиянием многочисленных храмов напоминавшую златоглавую Москву. Напоминавшую бы, если бы англичанину довелось побывать в древней российской столице. Но мы-то в ней бывали. Правда, уже в те времена, когда о былой златоглавости могли припомнить только глубокие старики, свидетели тех давних блистательных дней. Нам же могли сказать о том только значащие темные провалы городского пейзажа в местах бывшего обитания этих центров сияния и святости. Мы присматривались, присматривались, и, знаете ли, что-то действительно начинало светиться в самом центре этих как бы отмененных новой богоборческой властью, но так до конца и не уничтоженных сакральных мест.

Конечно, в свою очередь, для истинности сравнения, редко кто добирался и до таинственной Урги. А когда, бывало, некоторые и добирались, то была она уже не Ургой, а Та-Куре – Великий Монастырь. А следом уже и Улан-Батор под началом славного Сухе Батора, или наследовавшего ему Чойбалсана, или совсем уж недавнего скучного и скрытного Цеденбала, мало напоминая тот мистический, соревновавшийся в свое время с самой Лхасой град чудес, запредельных таинств, монастырей и лам.

В Урге отца девочки наспех осмотрел практиковавший там русский доктор, заброшенный в края обитания пообносившихся потомков великого и непобедимого Чингисхана все теми же вихрями злосчастной российской судьбы. Он с нежностью осматривал хрупкое и истончавшее славянское тельце подростка. На глазах его, показалось, даже блеснули слезы.

– И куда теперь? – спросил он англичанина.

– Не знаю, – пожал тот в сомнении плечами.

– Здесь оставлять нельзя, – печально проговорил доктор.

– Знаю, – отвечал англичанин.

И повез его к себе, в Китай. В Тяньцзинь. На территорию английской концессии.

Привез и усыновил.

Отец девочки с его знанием языков оказался весьма пригодным и сноровистым работником английской фирмы. Жил он в семье своего спасителя и благодетеля. Женился на его дочери, а впоследствии просто и наследовал весь бизнес.

Ну, потом, понятно дело, все дошло и до девочки.

Она бродила по дому, доставшемуся от английского деда, которого она почти и не помнила. С ее-то памятливостью! Да он скончался, когда ей от роду было не больше полугода.

В разных комнатах на разных этажах помещались многочисленные часы всевозможных западных фирм и стран. Старинные и модерные. Настенные и напольные. С огромными маятниками. Закрытые и с обнаженным часовым организмом. Они отбивали каждые четверть часа и половину. Полный же час отмечали нехитрой мелодией. Некоторые же из них – и весьма изощренной. И делали это вразнобой, несмотря на постоянную, неустанную борьбу матери за их синхронность и единообразие.

Первыми начинали самые нижние, большие, с огромным толстым стеклом, за которым пошевеливались позолоченные колесики и прочие, почти одушевленные, вычурные и подрагивающие штучки.

С мерным тиканьем раскачивался гигантский маятник. Девочке нравилось подстраивать под них свой внутренний ритм.

Вторыми были часы на площадке второго этажа, потом – на третьем. Четвертые в столовой. И так далее, не считая всевозможных мелких, настольных, ручных и карманных, издававших невообразимое многообразие звуков, от толстого гудения до почти комариного писка. Самые прихотливые, фарфоровые, китайско-узорчатые, стояли на шкафу в комнате самой девочки.

Она вихрем носилась по этажам, пытаясь вовремя подстроиться под каждые.

Помнится, нечто подобное приключилось и со мной в малолетстве, когда одиноко в самое безлюдное время, лежа посреди обычно переполненной обитателями комнате переполненной же коммунальной квартиры, я услышал, вернее, почувствовал некое бурчание. Я попытался идентифицировать его с активностью собственного полуголодного желудка. Не получалось. Вернее, получалось, но не до конца. Был какой-то будоражащий зазор. Это вот и наполняло меня тревогой и неустроенностью, пока я наконец, не понял, что булькающие звуки исходят от труб отключенного на лето и заново включенного по первым ноябрьским холодам отопления. Полностью отделив их от себя и определив по месту происхождения, я успокоился и заснул.

* * *

С малых лет, пестуемая местными няньками, она поначалу заговорила по-китайски, что вызывало умиление у навещавших их немногих родственников и бесчисленных знакомых. Ну, особенно, естественно, у китайских. Второй язык был материнский – английский. А затем, уже усилиями отца, который разговаривал с ней только по-русски, и язык его далекой родины. Интересно, что приятельский круг родителей состоял, по преимуществу именно что из многочисленных русских эмигрантов. Это немало и даже, поправимся, премного способствовало доминированию русского языка в их семье.

Англичан и прочих европейцев держались приветливо-уважительно, но несколько отстраненно. В отношении же к местному населению проскальзывали некоторые снисходительные, впрочем, вполне известные и понятные, так сказать, колониалистские нотки. Интонация превосходства и даже, увы, господства. Хотя в их тесный круг общения входили и представители китайской деловой элиты – в основном молодые люди, образованные по западному образцу, поднаторевшие в языках и в европейских манерах, изяществом и вкусом немало превосходившие многих вновь прибывших колониалистов. Они почти полностью переняли обычаи тех самых «белых демонов» – солили еду, пересыпали свою речь огромным количеством английских слов, смотрели западные фильмы. Смело фотографировались, не боясь, что сладострастные демоны завладеют их отделившимися от тела образами и через то разрушат не только души, но и внешнюю телесную оболочку. Вот ведь – не боялись! А такое случалось! И не раз. Но, видимо, совсем с другими, верившими в подобную неодолимую силу невидимых сущностей и посему подлежавших их прямой власти. Эти же были иными. Они играли в теннис и даже футбол. Употребляли вилки и ножи. Последнее в глазах истинных приверженцев традиций было и вовсе ужас что такое – дикость, варварство! Но молодые новые китайские предпочитали пекинской опере, к которой мало уже имели склонности, театральные постановки Шекспира в исполнении звезд местных драматических театров, расплодившихся здесь в немалом количестве.

Родители же девочки, как и многие другие европейцы, наоборот, весьма привечали все экзотическо-ориентальное. В том числе и китайскую оперу. Они брали туда с собой и девочку.

В городе не было постоянной труппы. Для приезжих водружали сооружение из тысячи вертикальных бамбуковых шестов, скрепленных подобными же горизонтальными. Все это перекрывали красочным пологом. Сооружали сцену, боковые артистические и достаточно вместительный зал.

Под навесом во время представления публика бродила, ела, пила, громко разговаривала. Это было в порядке вещей. На сцене же ярко раскрашенные и тяжело обряженные актеры плясали, прыгали, взлетали под самый полотняный полог, гримасничали, изящно передвигались, сходились в жестоких схватках, пели тоненькими голосами или же по-львиному рычали низко, хрипло и страшно. От пения фальцетом, пронзительных звуков флейты и диких всплесков остального оркестра у девочки начинала болеть голова. Она не выдерживала и, пробираясь между многочисленными зрителями, выходила наружу. Сидела на приступочке, разглядывая небо. Там было чего разглядывать. Потом возвращалась в помещение.

Все это длилось около 6 часов.

Особенно же ей запомнился один перформанс под названием «Хуа Мулан», про женщину – мощную и бесстрашную воительницу. Посреди своих странных подпрыгиваний и почти возлетаний она губила огромное количество врагов, драконов и прочих чудищ, кружившихся вокруг нее тем же странным нечеловеческим способом. Все это было полупугающе, полузабавно и в результате завораживающе. Потом актеры все вместе выходили на авансцену и раскланивались. Им хлопали. Девочка хлопала тоже.

По вечерам в бальных нарядах китайские деловые партнеры и просто знакомые смешивались с шумной толпой веселящихся обитателей территории иностранных концессий и прочего приблудного европейского люда. Притом следует отметить, что в них присутствовал, явно различался и был многими отмечаем некий добавочный элемент если и не загадочности, то специфичности, проглядывающей сквозь эту европеизированную модернистскую пленку, – китайская образованность и многовековая все-таки. Великая культура восточной этикетности поведения.

К девочке они относились с ласковым вниманием, премного забавляясь, когда она заговаривала с ними на чистейшем китайском-мандарин. Впрочем, в местных европейских семьях подобное случалось. Не часто, но случалось.

Много позже, в бытность ее в Англии, при посещении тамошних китайских ресторанов их прислуга чрезвычайно дивилась чистоте произношения на помянутом высоком диалекте мандарин этой взрослой белокожей дамы при ее удивительно странном, скудном, чуть ли не детском словаре. Оно и понятно. Но это так, к слову.

Няньки же, прислуга, у которых девочка и выучилась китайскому, обращались к ней:

– Маренькая госпоза (это по-русски) что-нибудь предпочитает (уже по-китайски: ни-ай-ши-ма)?

В самом малолетстве девочка начинала дуться и что-то выдумывать. Но, как уже поминалось, мать тут же пресекала эти ее колониалистские замашки.

А вообще-то, китайские слуги были на удивление милы, добры и словоохотливы. Девочка легко общалась с ними и, естественно, имела в том неоспоримое преимущество перед всеми взрослыми обитателями большого русско-английского дома, которым китайский по естественной причине возраста и прочих побочных косностей давался нелегко. Вернее, попросту не давался. Даже старшим сестрам, которых выхаживали русские няньки, немецкие и английские бонны. Девочка зачастую служила переводчиком во время сложных объяснений с прислугой и некоторыми визитерами.

Регулярно по воскресеньям в их доме появлялся сен шен – серьезный и строгий учитель-китаец, обучавший ее и брата каллиграфии. Облаченный в длинное черное одеяние, он молча и торжественно, вплывал к ним в комнату.

Останавливался и замирал, глядя сверху на них, расположившихся за своими низкими столиками.

Девочку прямо слепило его нестерпимо черное облачение. Она как будто проваливалась в пульсирующую, мерцающую пропасть. Голова легко откидывалась назад и словно плавно отделялась от тела, которое, в свою очередь, непомерно удлинялось, вытягиваясь в направлении затягивающей воронки.

Учитель легко стукал черной же стекой по столу, и девочка приходила в себя. Взглядывала на брата. Тот ничего подобного не ощущал, сосредоточенный на расчесывании очередного аллергического раздражения. Под взглядом сестры он быстро отдергивал руку и смотрел прямо в глаза учителю.

Уже были приготовлены чистые листы бумаги, кисточки и тушь. Они писали иероглифы. У брата получалось достаточно коряво. Девочка пыталась помочь, лезла со своей кисточкой в его лист. Он, сопя, отпихивал ее локтем. Получалась ужасная клякса. Учитель улыбался, но сразу же следом его лицо принимало строгое выражение.

В своих каллиграфических занятиях со временем девочка настолько продвинулась, что даже начертывала первую строку из Ли Бо, поэта династии Танг: «Лицо тоньше серпа новорожденного месяца!» – что она понимала? Хотя понимала, понимала. Что тут особенно понимать-то?

Над учительским лбом вспыхивала маленькая красная точечка, вышитая шелком на черной шапочке. Поначалу казалось, что точка лучится как неяркий язычок пламени. Но если приглядеться, то обнаруживалось, что это и был тот тоненький ход внутрь, в который так затягивало девочку. Надо было не поддаваться. Или же, наоборот, собраться, сжаться всем телом и стремительно проскользнуть сквозь неимоверно узенький красный входной канал в черное заманивающее пространство. Учитель опять улыбался, глядя на замершую девочку.

Он снова стукал палочкой по столу. Его желтое лицо как будто отсутствовало рядом с ослепительно черным нарядом и маленькой мерцающей, источающей наружу слабое кровотечение красной точкой.

А вот музыка не случилась ее любимым занятием. Не случилась. К тому же она непосредственным и даже, можно сказать, безобразным образом оказалась связанной с пугающим безумием.

Миловидная моложавая русская учительница Елизавета Сергеевна натурально прямо при девочке, не отходя от рояля, сошла с ума.

Но и до того у нее отмечались весьма странные проявления. Что-то с ней произошло там, в стране большевиков, откуда она исчезла и совсем недавно объявилась у них в Тяньцзине неведомым способом. Никого она не знала, и никто не был свидетелем ее предыдущей жизни.

Как позднее узнала девочка, ее жестоко изнасиловали. Причем насиловали многие и много дней. Каким способом она вырвалась оттуда, было неизвестно. Да и непонятно. Хотя в их эмигрантской жизни было немало подобных примеров таинственных появлений и исчезновений разного рода российских персонажей. Так что и приключившееся с учительницей восприняли как нечто вполне обыденное. Ну, не вполне. Но все-таки приемлемое.

Пугающий приступ прямого безумия случился с ней внезапно. Ее увезли прямо с урока. Со странным застывшим выражением лица она сидела, раздвинув ноги и засунув между ними ладонь, вытворяя непристойные жесты. Может быть, она пыталась защититься? Скорее всего.

Девочку быстро увели. Сестры знали и понимали побольше. В присутствии девочки, когда речь заходила об этом случае, они молчали и загадочно улыбались. Девочка не расспрашивала.

И до того ей не раз доводилось слышать рассказы про жутких большевиков. Они смешивались в ее голове с историями про хунхузов. Эта кличка повелась за ними от «чинг-хунгз» – то же самое насилие, по-китайски. Они сжигали дома бедных добропорядочных поселян и горожан. Отнимали вещи у людей. А если те сопротивлялись, вцепляясь в свою жалкую собственность двумя худющими руками, то злодеи острейшими ножами обрезали вещи прямо с руками бывших владельцев и бестрепетно уносили с собой. Страшно! Но так рассказывали.

По ночам девочке представлялось, как темные толпы почти невидимых теней обступали их жилье, одним махом перелетали забор и тихо входили в дом. Как ни пыталась уже засыпающая девочка всеми силами, упираясь в гладкий паркетный пол скользящими ножками, удержать дверь, та неумолимо растворялась, пропуская внутрь многочисленных злодеев. Девочка наваливалась всем тельцем, но они проскальзывали в щель мимо, не замечая ее. Даже не касаясь. Только некая странная прохлада исходила от их промелькивающих тел.

Девочка вдруг вспоминала, что она спустилась вниз, не успев предупредить родителей. Бросив уже бесполезную дверь, бежала вверх, видела растворенную родительскую комнату и толпу мрачных пришельцев, молча склонивших головы, укрытые черными капюшонами. Они расступались перед ней и безропотно пропускали в спальню. Девочка долго шла узким коридором из их отшатывающихсяи покачивающихся темных фигур. В ужасе подходила к кровати. Взглядывала и не узнавала лежащих в ней женщину и мужчину. Они покоились застывшие, как ледяные, с закрытыми глазами. Веки были ярко-синими.

Так вот и увезли беднягу-учительницу из их дома. Девочка как-то даже равнодушно следила из окна между вторым и третьим этажами, как ее, покорную, под руки сводили с крыльца два незнакомых ей мужчины. Посадили в большую, как короб, черную машину.

Мать взяла девочку за руку и увела к себе в комнату.

На том закончилось ее музыкальное образование. А жалко.

Однажды ярким ранневесенним утром, войдя в детскую комнату, сен шен, быстро и как-то даже хитровато взглянув на детишек, вынул откуда-то из-под черной полы огромный ослепительно белый платок, приложил к абсолютно сухим глазам и произнес:

– Сыталин джу си сы лы! – что значило: вождь Сталин умер. Платок означал, что учитель плакал и скорбел.

И началось.

– И куда ж ты, детонька, одна-то? – сокрушалась не очень-то исполненная любопытства спутница.

Но как ей было объяснить? Да и себе самой объяснить было непросто.

Я попытаюсь.

Со времени установления советской власти в Китае поначалу вроде бы ничего и не поменялось. Та же самая рутинная буржуазная жизнь. Мало что приключалось. Разве что вдруг девочка с братом единоразово заболели коклюшем, наперебой заходясь в сухом кашле, как кошки, покрываясь испариной и изнемогая. После очередного приступа, случавшегося у них почти одновременно, они наливались краской. Потом бледные и мокрые откидывались на спинки стула или кровати и надолго замирали. Но прогулки не прекращались. Считалось, что они способствуют выздоровлению. Да так, видимо, оно и было.

В моем собственном опыте было подобное же. Но нас в нашем советском карантинном детстве никуда не выпускали из зарешеченных палат. Оттого, видимо, и длилось это все месяцами. Мы медленно и с трудом выздоравливали, выглядывая сквозь решетки из полуподвальных помещений, как маленькие зачуханные зверьки, малоинтересные оживленным посетителям зоопарка, спешившим к клеткам крупных хищников или экзотических обитателей дальних стран.

А тут детишки медленно брели по знакомым тропинкам общественного парка, беспрерывно кашляя, почти переламываясь в поясе и задыхаясь. Через короткое время они и вовсе покрылись какой-то красной коростой. Прохожие, поравнявшись с ними, подняв глаза, взглядывали и чуть не шарахались в сторону.

В тех местах, как уже поминалось, были известны подобные случаи превращения маленьких детей сначала в беспрерывно подкашливающих, подхихикивающих грызунов. А следом уже и вовсе в неких страшенных рычащих существ с извивающимися телами. Они бросались к дверям собственного дома, ломились в двери, кричали:

– Мама! Мама! Пусти! Это я! – но мать:

В общем, известно, что – мать.

Потом они, тоже совместно с братом, одновременно поросли какими-то огромными мягкими, проминающимися под пальцами волдырями, которые под давлением странно перемещались под кожей, как какие-то спрятанные в глубине тела незлобные, но упрямые чудики, не желавшие показываться наружу. Девочка представляла их в виде пушистых котят. Вернее, мышат. Было даже смешно.

Их с братом обоих сажали в просторную мраморную ванну, расположенную в полуподвале огромного дома. Слуга-бой заливал ее вперемешку теплой и холодной водой из огромных эмалированных ведер. Потом густо разводили синьку. Дети залезали в нее. Смеялись, разглядывая себя, вернее, свои подводные части тела, похожие на каких-то странных самоотдельных синих подводных существ.

Чем все кончилось – девочка не припоминала. Наверное, чем и кончаются все детские заболевания – выздоровлением. Если, конечно, не случается смертельный исход, как произошло с одним ее братиком, скончавшимся в самом малолетстве. Но это произошло задолго до рождения девочки. Она знала о том только по глухим поминаниям матери да по фотографии незнакомого кудрявого младенца лет трех на ее ночном столике.

Однажды у девочки объявилась чрезмерная чувствительность кожи по всему телу. Словно сняли, сдернули с нее некую тонкую экранирующую оборонительную пленку. Было мучительно и в то же время сладостно. Как будто многочисленные маленькие беспомощные котята тыкались влажными кожаными носами в каждую клеточку ее тела. Она вздрагивала, задыхалась и не могла произнести ни слова. Прямо-таки не та метафорическая, столь всем известная и набившая оскомину, а буквально телесная всемирная отзывчивость. Всеотзывчивость. Но и это прошло. Я не имею в виду отзывчивость. Болезнь прошла. А отзывчивости девочке было не занимать. Даже в преизбыточной степени. До самого конца ее жизни.

Через неделю ласковый доктор-китаец брал ее за тоненькое запястье и замирал с улыбкой. Потом ласково произносил: «Ши мей!» Ши – счастье, мей – пульс. То есть замечательный пульс. Пульс был действительно замечательный. И все было замечательно.

* * *

Прямо у самого окна, почти врезаясь ей в бок, выскакивали из-под земли какие-то огромные черные цилиндрические покачивающиеся туловища. Девочка прямо-таки отпрянывала назад и переводила дыхание. Чудовищного размера мрачные проржавелые трубы, чуть ли не с треском разрывая голую, промерзшую, припорошенную сухим мелким снежком землю, вылезали, отряхиваясь и оглядываясь. Следом бросались тяжело и беззвучно бежать, причудливо переплетаясь, следуя вдоль путей, сопровождая состав. Потом вдруг резко вздымались вверх, прямо над поездом, едва не задевая крыши, перебегая на другую сторону. И все это молча, стремительно и угрожающе.

Нескончаемые и мясистые, они словно терлись боками о стены вагона. Однако, видимо, не смели, им не было попущено проломить тонкие перегородки, наброситься и пожрать в нем обитавших, словно те были заговорены чьим-то сильным охранительным словом. Но желания эти явно прочитывались. Воздух вокруг труб наливался неистовством и вдали вырывался клокочущим пламенем из каких-то отдельных, вертикально вздымающихся металлических столбов.

– Ишь, газ жгут. Скоро все тут пожгут, – с неким даже мрачным одобрением замечала соседка, рассеянно глядя в окно. Что все? Кто все? Хотя что притворяться-то – ясно. Ну, конечно, мы не имеем в виду девочку, которой все было как раз и в новинку. – Ой, тьма кромешная!

И следом прямо с неба рушился снег. Начиналась жуткая метель. Буран, залеплявший все окна. Отдельные снежинки неведомым способом проникали сквозь наглухо задраенные двойные слепые стекла. Девочка внимательно следила их прихотливое парение. Они одиноко скользили по воздуху и исчезали. Растворялись. Таяли. Некоторые таяли на ее протянутой руке. Тихо садились и таяли.

* * *

При объявившемся в Тяньцзине советском консульстве открылась русская школа. И девочка перевелась туда, оставив старую, невнятную, эмигрантскую, которая вскоре захирела и сама при полнейшем отсутствии и так-то невеликого местного русского детского контингента вовсе закрылась.

Все ее приятели и приятельницы – те самые Бэби, Коки, Миси, Муси, Мули, Тути, которые не отъехали с родителями в дальние страны, в иные пределы – тоже перебрались в новоявленную советскую. Подступала пора неотвратимых отъездов.

Вот там, в новой школе, все и началось. Случилось. Приключилось.

Через некоторое время тайком от родителей девочка подала прошение о предоставлении ей советского гражданства и способствовании в переезде на жительство в СССР. Представляете?!

Инициатором этого была, естественно, не она сама. Сестры Прокины, старше ее на два года, высокие голенастые спортсменки, прослышав от работников консульства, что в Советском Союзе спортсменам полагаются необыкновенные блага, решили переместиться туда, дабы стать знаменитыми и уважаемыми. Да и все печатные издания, доходившие из страны Советов, недвусмысленно подтверждали это. Даже утверждали. А что, собственно, могло сестер ожидать здесь? Действительно, их можно было понять. Возымев подобные необыкновенные мечтания о будущей спортивной карьере и безоблачной жизни, пока не поздно, они и затеяли все дело. Их мать-одиночка, с трудом волочившая на себе груз воспитания двух огромных, далеко уже не детских существ, с облегчением восприняла эту затею, решив спихнуть на советское государство заботу об их воспитании и продвижении в жизни. Сестры подговорили девочку. И еще одного малахольного их соученика – Толю Свечкина – воспитанника детского приюта, которому тоже, по сути, терять было нечего. Так по странному тайному попустительству, а вернее потворствованию консулата все и оформилось.

Для родителей девочки, узнавших уже о свершившемся факте, это было, естественно, немалым шоком. Даже большим. Отец, никогда до сей поры не трогавший ее и пальцем, влепил ей пощечину. Господи! Мой Бог! И тут же прижал к себе и заплакал.

– Ты права, права. Прости, прости! Мы только говорим, говорим, а ты одна решилась на это. Ты молодец, молодец! – бормотал он, склонившись, ссутулившись и уткнувшись в нее. Девочка почувствовала влагу на своих щеках – свою ли, отцовскую ли?

И только тут ей открылся, хотя тоже не в полной мере, весь ужас ею содеянного. Она представила себя маленькой, микроскопически удаляющейся фигуркой в засасывающей трубе пустынного серого пространства. Вдали, куда она стремительно удалялась, виднелся маленький точечный просвет, в который было не пролезть даже при ее все время уменьшавшемся размере. Прижавшись к отцу и оглядываясь за спину, она безвольно наблюдала картину своего неумолимого удаления. Отец стоял рядом.

Мать странно спокойно, даже как-то внешне равнодушно восприняла известие. Возможно, сказался западный образ мысли и уклада, давно разрушивший большую патриархальную семью и, соответственно, как нечто естественное и неизбежное воспринимавший раннее отделение детей от дома в самостоятельную жизнь. Возможно. Хотя нет, нет, подобное вошло в обыденную практику городской жизни все-таки позднее. В 50-х.

Но все равно.

Через месяц, в ожидании поезда Пекин-Москва, со многими узлами и чемоданами они стояли на платформе пекинского вокзала, куда по железной дороге за полдня добрались из родного Тяньцзиня. По соседству небольшими группками толпились прочие провожающие. Изредка к совершенно потерянному семейству подбегал круглолицый и бодренький советник советского консулата, восклицая что-то жизнерадостное, успокаивая и убеждая, что все будет замечательно. В самом лучшем виде. Ведь едут не куда-нибудь, а в Советский Союз! И тут же отбегал к сестрам Прокиным. Ну, там утешать никого не надо было.

А тут – как тут утешишь?! Что такое замечательное могло девочку ожидать там?

Однако же можно и возразить – ведь все мы, вернее многие из нас, выросли и прожили почти счастливую жизнь в тех дальних пределах, где предстояло теперь обитать и девочке. И ничего. И опять-таки не последними людьми выросли!

Сим и успокаивали себя родители: везде люди живут. И почти успокоили.

Тем более что вскорости им и самим предстояло пуститься в дальнее путешествие.

Давление новых коммунистических властей заметно и неуклонно усиливалось. Признаки новой, совсем иной жизни проявлялись повсеместно. К примеру, дочка их добрых знакомых, южных китайцев, – красавица по классическим канонам древней китайской красоты, да и по европейским понятиям тоже, – смущаясь и расширив от ужаса прекрасные раскосые глаза, рассказывала, как ей в институте пришлось съесть немытое яблоко, даже не очистив кожуры, дабы не выдать порочащего ее социального происхождения. Ужас! Регулярно мыться тоже было подозрительно непролетарским поведением – пережиток буржуазного прошлого.

Неужели вам этого недостаточно? Европейцам было вполне достаточно. Учитывая к тому же прямое нежелание новых китайских властей держать на своей преобразованной коммунистической территории какие-то там колониалистско-капиталистические вражеские рудименты. Все иностранное, западное, капиталистическое и колонизаторское потянулось вон из Китая.

Вот и произошло.

Кстати, со всем этим связано и достаточно странное воспоминание девочки, в котором присутствовало опять (как и в случае с японской оккупацией) сухое потрескивание выстрелов, доносившееся со всех сторон. Точно локализировать их было невозможно. Казалось, просто какие-то сухие пузыри внутри самого воздуха лопались беспрерывно и повсеместно. Было нестрашно.

Это Восьмая Победоносная Армия товарища Мао Цзэ-дуна – Палу Дан – в одном из последних своих освободительных походов занимала редкие оставшиеся оплоты партии Гоминдан. Среди них был и Тяньцзинь.

Как-то ранним утром, выглянув из окна, прямо напротив их дома мать и девочка обнаружили лежащего солдата в форме цвета хаки. Из-под него вытекала огромная лужа крови. Мать под выстрелами бросилась через улицу, чтобы перевязать его. Гоминдановец был совсем еще мальчик со смуглым, мягко обтянутым нежной кожей лицом. Он как-то странно улыбался или, скорее, щерился. Больно ему, видимо, было. Перетащить его в дом у матери не было силы. Их хватило только на то, чтобы перевернуть его на бок и сделать поспешную перевязку. И лишь она вернулась, как раздался страшный взрыв. Солдатик, не желая попадать в плен, подорвал себя гранатой. Это запомнилось девочке.

Запомнился и странный маленький чернявый, но уже маоцзэдуновский солдатик, подглядывавший за ней из-за угла. Он был ростом с нее и, как-то даже коварно, что ли, улыбаясь, все время манил пальчиком. Так, во всяком случае, ей представлялось. Девочке казалось, что он произносил русские слова, типа: давай-давай, скорей! Его лицо иногда принимало странное кошачье обличье. Даже уши, заострившись, вздергивались вверх, а гладкое личико мгновенно покрывалось блестящей шерсткой. Девочка вздрагивала, замирала и с трудом отрывала взгляд от его пылающих, почти ослепительно вспыхивающих в ярком дневном свете глаз. И снова скрывался за углом дома. Девочка смущенно поведала о том матери. Та серьезно и несколько даже сурово посмотрела на нее:

– Опять сочиняешь?

А что могла девочка ответить?

О чем правда не поведала девочка матери, так это о странном сладостном оцепенении при виде сего удивительного существа. О непонятном, ничем не объяснимом желании следовать за ним и одновременным полнейшем ступоре, не позволявшем пошевелить ни единым членом. Даже как будто заболел живот. Все это было странно, пугающе, но и притом обворожительно. Позднее, уже во взрослом возрасте, девочка (уже, естественно, и не девочка) вполне смогла объяснить себе все, тогда с ней происходившее. Она легко улыбалась, вспоминая это происшествие.

Но вскорости таинственный соблазнитель исчез. Так что и сказать-то уже больше было нечего.

Все окончилось благополучно.

И вообще, по уверениям няньки, тайком от матери девочки посетившей какого-то астролога, судьба ее маленькой воспитанницы была связана с Ра Хуа – девятой диаграммой. То есть она была под покровительством небес.

Астролог долго, медлительно, как-то даже торжественно исполнял ритуал па-куа. То есть наполнял медный сосуд кровью нескольких жертвенных животных, внимательно и осторожно перемешивал содержимое деревянной и металлической палочками. Потом выплескивал его на стену. По странным, прихотливо разбегающимся бурым разводам и потекам определял будущее. А по палочкам – расположение духов и баланс дерева, воды, золота, огня и почвы. Все было благополучно. И, на удивление, совпадало с предсказаниями карт той самой толстой русской дамы. Хотя что в том удивительного?

У отца же поначалу отняли небольшой антикварный магазинчик, которым он владел наряду с фирмой и который служил, скорее, ему забавой, чем серьезным бизнесом.

Отец ведь был из Бай дан – Белой армии. Так их и прозывали – байдановцы. Ну, это понятно.

Когда пришли уже описывать дом, отец пытался объяснить, что он является членом новоявленного Общества советских граждан, каковым успел стать в уповании возрождения старой России на месте новой, объявившейся после Великой освободительной войны. Но ему тут же объяснили:

– Ни бу ши Хун дан, ни ши Бай дан! – то есть он совсем не из красной, а из белой армии. Как и что тут возразишь?!

Конфисковали также и только что выписанный из Америки огромный черный «кадиллак», по воспоминаниям девочки, почти размером в целый их дом. Так и не успели покататься на нем.

Потом и вовсе выселили из родного милого гнезда, доставшегося им еще от английского деда. Сказали, что все неправедно нажито на крови трудового китайского народа. И тут ничего не возразишь.

Всякая прислуга и сервис были отменены. Теперь домашняя работа полностью исполнялась матерью и старшими сестрами. Ничего, привыкли, справились. Пластичность и приспособляемость человеческой натуры просто невероятна! Ну, да это давно и неоднократно отмечалось.

Девочка же по малолетству опять оказалась ухаживаема и обслуживаема. Старшая сестра так до конца жизни и не могла простить ей этого, называя, вернее, обзывая Мулькой-эксплуататоршей. Возможно, в том сказывалась и естественная ревность старшего ребенка, немало обделенного родительским вниманием и любовью. Но и в прозвище «эксплуататорша» была тоже своя доля правды. Как говорится, все правы.

Поселили их в многоквартирном доме, вдали от концессии. Сюда же переселили из собственных домов, коттеджей и роскошных квартир в центре города всю местную китайскую интеллигенцию, попутно конфисковав у нее драгоценности и излишества, как заработанные неправедной и «кровавой» эксплуатацией трудовых классов.

По утрам раздавались дикие звуки нестерпимо громкой музыки, несущиеся из черного репродуктора. Обитатели дома высыпали во двор на всекитайскую утреннюю гимнастику. Пропускать было нельзя, так как прогульщик мог угодить в черный список. Отмечал же всех отсутствующих в этом специальном зловещем кондуите сторож, живший с бесчисленным количеством детей в конурке у входа, большая часть которой была занята чуном-печкой, обогревавшей все его большое и охальное семейство в долгий дождливый и холодный сезон. Девочка побаивалась этой детской своры.

Сверху со своего балкона она могла наблюдать однообразные механические движения маленьких хрупких фигурок, одетых во все одинаково синее, исполнявших под музыку заученные утренние движения. Хотя девочка многих знала и лично, но сверху распознать их не было никакой возможности.

Возвращаясь из школы, она видела тех же застывших интеллигентов, сидящих кружком во дворе и что-то выкрикивающих под предводительством вскидывающего вверх руки маленького иссушенного, как кузнечик, яростного человечка. Тот был одет в известный ленинский сюртучок, со временем переименованный в маоцзэдуновку.

Они выкрикивали:

– Долой империализм!

– Долой Конфуция!

– Долой монахов и религию!

– Да здравствует Мао джу си (председатель Мао)!

Девочка, опустив глаза, поспешала мимо.

Иногда она встречала их за оградой дома, где под водительством того же человечка они, отвыкая от мелкобуржуазной идеологии и эксплуататорства и приучаясь к физическому правильному труду, копали какие-то канавы, выкорчевывали деревья, подметали улицы. Их бросали на уничтожение цветов и повсеместное выкорчевывание травы, как злостного буржуазного пережитка. Изредка они снова собирались в кучки, чтобы опять выкрикивать те же самые лозунги.

Маленький человечек, иногда заходившийся нестерпимым и долгим кашлем, стоял в сторонке, бледный и с холодной испариной после очередного приступа.

Внизу, под ними, проживала красивая семья южных китайцев. Профессор Чу, музыкант, преподаватель местной консерватории, и его красавица жена, которая, проходя мимо девочки, взглядывала на нее огромными прекрасными глазами. «Как у оленя», – сказала девочка матери. Да, согласилась мать. В образе оленя всегда ведь таится нечто печальное и даже трагическое.

Однажды жена профессора по какой-то причине не вышла на обязательную зарядку. Возможно, даже и по болезни, что не принималось во внимание как извинительная причина. Через несколько дней мужа уволили из консерватории. Он потерял всякую возможность быть причастным своей музыкальной профессии и соответствующего заработка. Их семья съехала. Говорили, что профессор пристроился где-то в дальней провинции истопником. И то было в его положении просто счастьем.

Это тоже запомнилось.

И вот через некоторое время, погрузившись всей оставшейся семьей на пароход (естественно, кроме девочки), отъехали-таки в дальние края. На родину родителей матери – в Англию. В небольшой старинный городок Честер. Хотя прямо перед отъездом отец зачем-то купил огромные земли в Новой Зеландии или в Австралии, в чем ему поспособствовал его многолетний тамошний партнер.

Он же для пущей информированности своего далекого китайского коллеги прислал книгу про Мельбурн. Роскошное издание наряду с фотографиями громоздких зданий, украшенных британскими флагами, в основном было почему-то посвящено странным кенгуру, словно они единственно населяли огромные пустынные пространства гигантской страны и ее немалые города. Их изображения заполняли все страницы книги. Девочка решила, что это такие мягкие плюшевые домашние животные, с которыми можно играть и которых, засыпая, можно класть с собой на ночь в кроватку. Под одеялами они вытягивают свои длинные задние тощие, чуть подрагивающие во сне ноги и короткими мягкими передними обнимают за шею, прижимаясь к лицу твердой пушистой головой. Девочка мечтала об одном из них.

Отец так никогда и не добрался до Австралии. Не было здоровья, да и желания. Вроде бы купленные земли, со временем значительно возросшие в цене, унаследовал младший брат девочки, впоследствии переселившийся туда.

Девочка позднее посещала родителей в маленьком унаследованном от предков, давно не ремонтированном, традиционно английском честерском домике. Вернее, навестила уже одну мать. Отец умер в достаточно еще не старом возрасте. Не выдержало сердце. Посетить родителей раньше не было никакой возможности. Ну, все знают обстоятельства и правила, регулировавшие тогдашнюю жизнь и быт советских граждан. А ведь она к тому времени была полноценной гражданкой Советского Союза.

До смерти отец не мог себе простить, что отпустил любимую дочку в дикую и уже неведомую страну, мало напоминавшую прошлую его родину. Его послевоенные иллюзии о возрождении старой России испарились. Конечно, о том он мог судить только по прессе и редким письмам родственников, так ни разу и не навестив их. Но этих сведений, казалось ему, достаточно. Да так оно и было.

Новые отношения с матерью были легкие, но прохладные. Сестры отъехали в Канаду. Когда гораздо позднее девочке во вполне солидном возрасте предоставилась возможность самой окончательно перебраться в Британию, матери и сестер в живых уже не было. Брат затерялся в своей Австралии. Она осталась одна. Продав родительский честерский дом, переехала в Лондон, навсегда распрощавшись с прошлым.

Я бывал в Честере, месте поселения ее родителей по возвращении в Англию. Понятно дело, не застал уже их в живых. Бродил по древней крепостной стене, меланхолически заглядывал в церкви, отрешенно разглядывал новейшие туристические магазинчики. Смесь серокаменной древности с пестрой современностью была мила, но утомительна.

Я пересек речку по небольшому мосту и оказался на другой, нетуристической части городка. Чуть в отдалении прямо у поворота дороги высилась скромная англиканская церковь. Подумалось: возможно, ее посещали родители девочки. Я услышал негромкие, чуть замедленные звуки органа и вошел внутрь. Было пустынно, прохладно и негромко. Я решил дождаться органиста. Может быть, он знавал родителей девочки. Одинокий, неженатый, бездетный, но еще достаточно моложавый, в те годы, возможно, он навещал их.

Сидели за вечерним столом в нижней комнате, так сказать, гостиной их небольшого домика и, понятно, обсуждали (а что всегда обсуждают стареющие родители и их знакомые?!) проблемы молодежи – лохматой, по тогдашней хипповой моде, обряженной в диковинные наряды. Мать укоризненно качала головой. Ей, донашивавшей платья 40-х годов (ясно дело, с милым сердцу и памяти китайским колоритом), все это было непонятно. Отец большей частью в споры не вступал. Изредка его прорывало, и он начинал нескончаемый монолог о далекой и таинственной (теперь уже и для него самого) России. Все это перемежалось неожиданно вклинивавшимися китайскими подробностями. Оно, впрочем, и понятно.

Гость молча слушал и ласково улыбался.

Наконец появился маленький седенький улыбающийся органист. Нет, родителей девочки он не знал. Не припоминал. Не исполненный особого ответного энтузиазма, он посоветовал обратиться к другим местным обитателям. Я понял его. Больше не настаивал и не стал предпринимать дальнейших усилий. На прощание он порекомендовал прогуляться по местному парку. Я, проследив щупленькую фигурку органиста до поворота и последовав его совету, направился в парк. Он был действительно замечательный. На удивление, для такого туристического места, пустынный и безлюдный. Мне опять представилось, как родители девочки молча прогуливались здесь, постепенно старея, как бы сходя на нет. Все было ясно.

На следующий день я уехал в Лондон.

Навестил там и небольшую улочку Эбби Роуд, знаменитую тем, что четверка лихих Битлз была зафиксирована здесь фотографом во время пересечения ею гуськом этой самой Эбби Роуд по пешеходной зебре. Сия фотография значится на конверте одноименного диска. Ну, да это помнит и знает весь мир. С тех пор служащие звукозаписывающей фирмы регулярно замалевывают белой краской ограду студии, мгновенно вослед покрывающуюся автографами и иероглифами стекающихся со всех сторон обитаемого света обожателей поп-героев тех да и нынешних времен. Кончится ли это когда-нибудь? Навряд ли. Да и жалко было бы.

А до того улочка была известна разве что своей территориальной близостью к немалой лондонской ландшафтной знаменитости – Риджен Парк, куда девочка (опять оговариваюсь, что к тому времени она, конечно же, была уже далеко не девочка) ходила гулять по воскресным дням, на какой-то срок арендовав однокомнатную квартирку в огромном кирпичном, мрачноватого вида доме именно на Эбби Роуд.

Потом довелось мне побывать и в Брайтоне, где недолгое время она проживала. Я проходил пустынной по осени набережной, выходил на мощный деревянный пирс, шел в его самый дальний конец, глядел на спокойную зеленоватую воду. Брел назад вдоль роскошных отелей, где любят проводить свои съезды представители самых различных политических партий и где одну из них чуть было не взорвали вконец отчаявшиеся ирландские террористы. Да, было такое.

Вскорости, как мне стало известно, милый честерский органист вполне мирно скончался в своем родном Честере. Мир и покой его праху!

Несмотря на, казалось бы, немалые, даже именно что половинные английские корни, девочка с трудом приживалась в Англии. Да оно и понятно. Ведь весь их китайский быт был, скорее, русско ориентированный или, лучше сказать – русско-ориентальный. К тому времени она, проведя уже значительную часть свой жизни в российских пределах и вполне попривыкнув к немалым тамошним морозам, – удивительное дело! – мерзла в мягком английском климате. Она была неистребимо русская.

Кстати, забавно, в один из самых первых дней своего пребывания в Англии она зашла в какое-то роскошное кафе и, проглядывая в меню огромный список разнообразнейших английских чаев, в вынесенном в самый конец разделе наткнулась на скромный список кофе. Один из них назывался: кофе по-бедуински. Понятно, что именно его она и заказала.

Изредка, правда, ей во сне опять являлся дракон времен ее детства. Он стремительно спускался с неимоверной высоты, сразу загораживая собой все небо. И замирал прямо у ее лица. Во сне она была снова той самой девочкой. Дракон застывал, словно задумавшись, что же предпринять дальше. Да, годы, проведенные ею вдали от страны великих драконов, поубавили их решимость и стремительность. Дракон так и стоял перед лицом, тяжело дыша, бессмысленно и редко моргая толстыми мясистыми веками.

В одно из своих посещений Амстердама, где в то время обитал ее сын, в его отсутствие она навестила жилье, которое он делил со своей тогдашней крупной и улыбчивой голландской подругой. На канале Принцен Грахт, где я тоже останавливался в одном из скромных отелей во время краткого визита в Голландию. Было лето. Было сыровато. Я гулял вдоль каналов. Вечерами же встречался с местными внимательными студентами, объясняя им странности и даже загадочность российского культурного быта. И просто быта.

Да, я, кажется, забыл помянуть, что в Москве девочка успела выйти замуж. Ненадолго.

Вскорости, оставив мужа, она, как поминалось, уехала в Англию. Изредка перезванивалась с ним, оповещая об успехах увезенного без всяких проблем и претензий с мужниной стороны сына. О какой-либо финансовой помощи, естественно, речи не шло. Да и какая помощь от нехитрого богемного обитателя советских коммуналок. Ну, понятно, о ту пору уже и не коммуналок. Да и к тому же вскорости грянули времена великих перемен. Но все равно ни о какой финансовой поддержке речь не могла идти. Она и не ожидала.

Пересеклись они за все время разлуки только единожды в том же самом Амстердаме, куда он с невнятной группой новейших авангардных художников прибыл на такое же невнятное мероприятие. Но успех всему русскому, преодолевшему в себе советское, тогда был обеспечен по всему миру.

Я знал его по Москве. Неряшливо одетый, небритый, с вечной сигаретой во рту. Эмоционально сухой, он производил на окружающих впечатление человека нечувствительного и даже грубоватого. Так оно и было. Но мыслил он точно, хотя и узко.

Возможно в свое время, в нем было некое обаяние. Все-таки – молодость, Москва, художники, советская власть, диссиденты, андерграунд, авангард.

Ну, все понятно.

Подивившись амстердамской неустроенности своего сына по извечной русской привычке, она тут же энергично начала наводить порядок на чужой территории, в квартире помянутой его подруги. На мягкие, но настойчивые претензии объявившейся позднее голландки она оправдывалась:

– Так ведь паутина вокруг.

– Но это же моя паутина, – справедливо возражала голландка.

Ну, твоя, твоя! Кто возражает? Бедная голландка!

Нечто подобное же русско-советского оттенка приключилось и со мной во время моего первого посещения Нью-Йорка. Кстати, поселился я в районе Трайбека, тогда еще не вошедшего в моду и бывшего достаточно дешевым и обшарпанным. Именно где-то здесь, в соседстве со знаменитым и шумным Чайна Таун, незадолго до меня недолго обитала и девочка. Во время кратковременного визита она остановилась у своей давней подруги времен совместного китайского детства. У какой-нибудь из помянутых Джолли, Кисы или Бэби. С неким возродившимся, почти отроческим энтузиазмом они бегали по ближайшим китайским магазинам и ресторанчикам, оживляя прошлое и буквально задыхаясь от воспоминаний. Но это длилось недолго.

Я же, поселившись у известного российского журналиста, сотрудника всех немногочисленных русских нью-йоркских газет, был помещен в просторную комнату. Сам же хозяин разместился на крохотной кухоньке. И все бы было хорошо, если бы место моего ночлега, как и сама кухня, постоянное обиталище самого хозяина, не было завалено безумным количеством книг, газет и журналов – он был библиофил (как, впрочем, и многие из нас, бывших советских). И вся печатная продукция была вывалена просто на пол. Немалое количество книжных полок, расставленных вдоль периметра всех стен, на удивление пустовало, затянутое легкой пленочкой нью-йоркской пыли, впрочем, ничем не отличающейся от пыли всех иных мегаполисов мира.

К своей кровати я пробирался узенькой тропиночкой, проложенной среди холмов этой необозримой массы разноязычных изданий.

Одним утром, оставшись дома и исполненный энтузиазма с некоторой долей альтруизма, я, потратив целый день, разложил все книги по полкам, впервые за долгие годы обретших соответствующий должный вид. Я был чрезвычайно доволен, удовлетворен, даже горд плодами своего бескорыстного труда. Вернувшийся хозяин, противу моих радужных ожиданий, был крайне раздражен.

Мне пришлось съехать.

* * *

Подошел недлинный состав. Стали грузиться. Впрочем, пассажиров было не так уж и много.

Поезд тронулся.

Разместившись в своем купе, прижавшись к окну и почти расплющив лицо, девочка отчаянно всматривалась в медленно уплывающие фигурки ее родителей, сестер, брата. Всех прочих обитателей перрона. Назад пути не было!

Точно так же через три недели утомительного путешествия будет она разглядывать приближающуюся пыльную ташкентскую платформу, пытаясь вызнать среди толпы встречающих тетю Катю и дядю Митю.

Выйдя из вагона, девочка стояла, осматриваясь посреди своих многочисленных вещей, пока вдали не заметила старенькую и сухонькую тетю, старшую сестру отца, выглядывавшую свою неведомую заграничную племянницу. Поскольку платформа полностью опустела, ошибиться было нельзя.

* * *

Тетя Катя была постарше отца девочки. Обучившись и отучившись в знаменитой петербуржской Академии художеств, как и многие ее соученики, подпав под неодолимое влияние рокового Врубеля, она уехала в Ташкент к отцу искать таинственного и экзотического. И, надо сказать, нашла.

С подобными же или схожими целями и намерениями сюда переместились многие представители славной дореволюционной столичной интеллигенции. Ну, потом уже без всякой экзотики, вернее с экзотикой, но совсем иного рода и свойства – жестокой и непредсказуемой – сюда переместилось еще немалое количество русских людей изо всех областей голодающей и уничтожаемой России. Потом, понятно, памятная военная эвакуация. Так что общество собралось здесь немалое и не из последних. Да и родственников случилось предостаточно.

Ясно, что многих девочка не имела уже шанса встретить. Даже не ведала об их существовании. А были среди них люди удивительные. Преудивительнейшие. К примеру, муж еще одной сестры, младшей из обширного отцовского семейства, – соученик тети Кати по академии. Яркий и необузданный, переехав в Азию, невысокий, плотный, в неизменном берете, чуть сдвинутом на левый висок, с мольбертом он исходил пешком все местные досягаемые пределы. Со временем он стал прямо-таки легендой и классиком узбекского и шире – всего среднеазиатского изобразительного искусства. Некоторые произведения его оказались даже в западных модерных музеях. Каким образом – и сам не ведал.

Он писал мощными пылающими красками сюжеты полумистической местной жизни, переплетенной с полукоммунистическим энтузиазмом уже 20-30годов. Его именем было названо знаменитое ташкентское художественное училище. Естественно, потом все переименовали фамилиями других, более благоприятных для советской власти людей, кстати, его же учеников. Самого художника повыгоняли со всевозможных мест, постов и союзов, куда с таким энтузиазмом в предыдущие годы избирали. Он заперся дома. Закутанный в какие-тонемыслимые пестрые одеяла и накидки, грузный, неподвижный и величественный, напоминавший некую глыбу, он сидел в кресле, месяцами не вставая, и писал, писал, писал.

Войдя с яркого уличного света в полутьму невысокого дома, порой его трудно было отличить от окружающего лиловатого мрака. Затем постепенно проступали очертания. Иногда казалось, что он прямо на глазах покрывается толстой складчатой кожей, медленно разевает рот, глотая ускользающий разреженный воздух современности.

Просто удивительно!

Его картины обрели мрачность и сосредоточенность позднего Рембрандта, правда, с не присущими последнему неожиданными вспышками то густо-синего, то пурпурно-красного и винно-бордового. Восток все-таки! Но не суть дела. Себя же он неложно воспринимал как инкарнацию великого голландца. Возможно, так оно и было.

Я застал художника уже в последние годы. Навещая его сыновей, моих московских соучеников, я ненадолго поселился в их небольшом домике прямо в центре Ташкента на Пушкинской улице в соседстве со знаменитой консерваторией.

На утоптанной до каменистого состояния глине маленького двора с крохотным хаосом-прудиком мы почти ежедневно, вернее ежевечерне, жарили в мангале шашлыки. Дым восходил вверх и разносился вширь по всей улице, придавая чуть-чуть синеватый оттенок предсумеречному, легкому и прозрачному воздуху. Прохожие невольно заглядывали через невысокий дувал, улыбались и приветствовали нас. Мы отвечали благосклонными улыбками. Некоторых приглашали. Они вежливо отказывались. Кое-кто все же заглядывал и ненадолго присаживался.

Изредка из-за дувала показывалось странное лицо, очищенное почти до желтоватой черепной кости. Притом несуществующими практически губами оно умудрялось корчить гримасы, обнажая длинные редкие желтоватые клыки. Изо рта вываливалось что-то толстое и синеватое. Я вздрагивал и оглядывался на братьев. Они, увлеченные своим стряпаньем, отмахиваясь от попадавшего в глаза едкого густого дыма, ничего не замечали. А может, и замечали. Но, привыкшие к местным странностям и проявлениям всего неординарного, не подавали ни малейшего признака беспокойства. Череп исчезал.

Первым моим порывом было расспросить хозяев о сем непонятном явлении. Но, глядя на их полнейшую безмятежность, оставлял эти намерения – мало ли что может привидеться после удушающего, почти непереносимого полуденного пекла.

Кстати, у девочки был некий схожий опыт в ее уже ташкентской жизни. Как-то ранним утром она сидела в укромном садике маленького чиланзарского дома. Тетя Катя отсутствовала. Дядя Митя ушел по каким-то своим серьезным общественным делам. Он был человеком серьезным и общественным.

Боковым зрением девочка заметила, что вроде бы забор их садика немного подрос. Она прищурилась близорукими глазами, но ничего не могла понять. Девочка протянула руку, взяла очки, лежавшие рядом на картонном ящике из-под какой-то бытовой техники. Надела их и обнаружила, что по всему периметру забор покрылся высунувшимися головами маленьких и взрослых обитателей удаленного района узбекской столицы. Вернее, их унылого ташкентского места проживания – Чиланзар. Они висели, ухватившись руками за верхушку забора, и глазели. А и то – часто ли тут, да еще по тем временам, увидишь уже почти взрослую девушку в короткой маечке и шортиках?! И Восток опять-таки.

Как только девочка, надев очки, оборотила свой взгляд в их сторону, головы тут же исчезли. Так и непонятно – случилось ли? Привиделось ли?

Теплый умиротворяющий вечер утишал обожженное дневным жаром тело. Расслабившись, мы валялись на подстилках. Иногда я снова взглядывал в сторону дувала, но ничего тревожного там не обнаруживал.

Изредка кто-то из братьев вставал и шел в темную непроглядную глубину дома отнести отцу кусок мяса и долить вина. Возвращался. Я смотрел на него. Он молча опускался на свою цветастую подстилку.

Состояние прямо-таки неземного покоя охватывало по мере сгущения сумрака, появления огромных нависающих звезд и отчетливо проявлявшегося в тишине стихающего города бульканья недальних арыков, мирно бежавших по обе стороны вдоль всей славной улицы Пушкина.

Через год художника не стало.

След братьев как-то затерялся.

* * *

Почти сразу же после отхода поезда девочка поняла и не могла не понять, в какой мир она попала. Ее и других детей расселили в полупустынных купе по двое. Сестры разместились вместе, а девочке достался в соседи бледный, робкий Толя Свечкин. Бедный, бедный Толя Свечкин! Где ты теперь? Он молчал почти всю дорогу.

Остальные купе были заполнены советскими специалистами – трактористами, экскаваторщиками, электросварщиками, строителями, летчиками, военными, техническими и идеологическими советниками, – отслужившими свой заграничный срок и с немалыми, по тем советским временам, деньгами отправлявшимися восвояси. Товарные отделения были забиты всякого рода экзотическим товаром, нажитым во время краткосрочного пребывания в стране древней культуры и новостроящегося социализма.

Почти сразу же, стоило только поезду покачнуться и тронуться в дальний путь, как все принялись пить яростно и как-то беззаветно. И веселиться на особый манер. Бродили по узким вагонным пространствам в нежно-голубом или таком же нежно-розовом нижнем белье. Сталкиваясь в проходах, шутливо били друг друга по лицу огромными мясистыми кулаками, ударяясь нечувствительными головами о твердые предметы, углы дверей и коек. Весело вскрикивали или тяжело ругались.

Изредка они ломились в купе девочки. Мальчик Толя сжимался и бледнел. Девочка замирала. Снаружи несся нечеловеческий рев. Дверь внезапно распахивалась, и в небольшом проеме возникало нечто огромное, непомерно волосатое, с жуткой разинутой черной пастью. Девочка придвигалась к холодному окну, но оттуда, снаружи, кто-то подобный же прижимался к стеклу, размазывая по нему толстые губы и щеки мясистой морды. Чудище в дверях, мотая косматой головой, впиваясь когтями в слабую обшивку стенок, с трудом пыталось вступить, протиснуться внутрь купе, но что-то невидимое удерживало его. Затем это, видимо, столь же непомерное и жуткое, начинало ломать и выедать его со спины, вгрызаясь в слабую мякоть плоти, обходя сзади позвоночник, легко перемалывая слабые кости ребер и ключиц. Чудище запрокидывалось назад, издавало невероятный, уносящийся куда-то вдаль и в небеса почти жалобный вопль и исчезало. Дверь захлопывалась.

Дикий заоконный обитатель тоже исчезал, но бесшумно и бесследно.

Поезд врывался в тоннель. Все гасло и наполнялось непомерным несвязным грохотанием, лязганьем, какими-то устрашающими, орущими прямо в ухо, невнятными голосами.

Выскакивали из тоннеля.

Девочка прислушивалась – во всем вагоне стояла необычайная тишина, если не принимать во внимание постоянный монотонный стук колес на бесконечных рельсовых стыках. Но эта дорожная рутина была как тишина.

Девочка взглядывала в окно. Вернее, прилипая к нему, пыталась высмотреть в безвозвратно убегающей заоконной канители признаки своей прежней, исчезающей прямо на глазах жизни.

Мальчик Толя сидел, вжавшись в угол и неподвижно глядя прямо перед собой. Девочка не тревожила его.

* * *

Первое, что вспоминалось, был оставленный теперь неведомо на кого ее милый ослик. Хотя, должно заметить, он был оставлен задолго до этого, во время их переезда из просторного коттеджа в квартирный дом. Его, девочка точно не припоминала, вроде бы возвратили старому хозяину. Но вспоминался ослик как только что утраченный. Как основная утрата разрыва с прежним бытием.

Однажды утром, выглянув из спальни, она увидела его, мирно пасущегося у решетчатого забора, отгораживавшего задний сад. Это был тот самый, который, помахивая огромными мохнатыми ушами, покорно плелся по душным летним улицам длинного Тяньцзиня за разносчиком фруктов. Разносчик останавливался. Ослик замирал рядом. Раздавалось знакомое:

– Яболака! Гаруша! Банана! – ослик молча стоял рядом, поматывая головой.

Девочка не знала, куда они уходили на ночь и где спали. А может, это был тот, которого она встречала на длинном и золотисто-песчаном пляже Питайхо? Но для нее они оба слились в одно трогательно-пушистое живое существо.

И вот ослик стоит в их саду.

Она бросилась по лестнице вниз. Посередине ее перехватила мать. У девочки сегодня день рождения. Ослик был самым главным подарком. Совсем за небольшую плату удалось уговорить владельца отдать его. Он присоединился к прочей живности их дома – собаке, кошкам и кролику.

Кошек обитало несколько, и все они были в розницу любимцами разных обитателей дома. Повар особенно привечал и, к неудовольствию матери, подкармливал рыжего большеголового кота. Мать выговаривала повару. Тот улыбался:

– Да, госпоза, – и, естественно, продолжал свое.

Мать махала рукой и уходила к себе.

Но в случае с осликом она оказалась жестко непримиримой.

В ее собственной детской жизни был печальный опыт с домашним пони, которого так закормили, что он скоро являл собой огромного пуза арбуз на тоненьких подгибающихся ножках. Пришлось его, во избежание окончательно трагического исхода, отослать назад на ферму, где вскорости он приобрел нормальный человеческий, вернее, естественный животный вид. Его навещали. Он благосклонно принимал ласки и почесывания своих бывших нерадивых хозяев. Вернее, чрезмерно радивых.

Так вот, ослик при жестко контролируемой диете и под строгим надзором жил на заднем дворе. В дом его, естественно, не пускали. Да он особенно и не рвался туда. Это было царство собак.

Уже помянутый сэр Тоби уморительно гонялся за мухами, скользя когтями по гладкому паркету, все время промахиваясь и, казалось, больно врезаясь в острые углы окружающих предметов. Правда, сам он того нисколько не замечал. Девочка и брат включались в его игры, но, ловя уже, естественно, не противных и малозаметных мух, а саму собаку. Та переключалась с насекомых на детей, и все кубарем с визгом и хохотом катались по полу до появления матери. Когда она входила, игра останавливалась. Брат и сестра шли заниматься, а собака, виновато повиливая хвостом, стояла, не зная, за кем последовать.

Одно время объявился у них и другой песик с ослепительно голубыми глазами – маленький толстый увалень, за то и прозванный Мишей, то есть Мишкой. Глаза у него были такой ангельской голубизны, что стало ясно – не жилец. Так оно и случилось. Как-то утром нянька, войдя в комнату только что проснувшейся девочки, тихо произнесла:

– Ни ды гоу сы ла, – в смысле, собачка померла.

Девочка долго плакала.

Но ослик, естественно, был особенной и исключительной собственностью девочки, в обязанность которой, при материнском запрете на кормление, входило его мытье и расчесывание маленькой гривки. Все это она производила ежедневно с преогромным удовольствием и, надо сказать, с неведомо откуда взявшимся умением. Она вообще была достаточно умелая.

Данная забота заставила ее отставить и забыть предыдущую интригу, тем более связанную с немалым риском. Все дело заключалось в том, что тайком от родителей, вместе с братом, укрыв за завтраком и обедом немного еды, они осторожно прокрадывались в самый низ парадной лестницы к запертой двери в подвальную кладовую. Здесь в темноте и мраке небольшого заглубления обитал никем, кроме детей, не обнаруженный коварный домовой. Он беспрестанно требовал пищи и не позволял открывать тайну его присутствия взрослым. И вообще никому из посторонних. Поначалу он был известен только девочке. Потом она приобщила к секрету брата.

Некормленый домовой был ужасен! Почти невидимый, он вырывался наружу, производя устрашающий шум. Девочка объясняла брату, что в своей внешности он сочетает черты летучей мыши, зайца и длинные ноги жирафа.

Ну, по нынешним временам с нашим культурным опытом по набору этих элементов мы могли бы предположить в нем одного из персонажей ужасного возмутителя спокойствия скромных буржуа своего времени – Сальватора Дали.

Как-то мне довелось посетить большой его музей на самом южном окончании Флориды в городе Питсбург. Я бродил в полнейшем одиночестве по пустынным залам музея. Был не туристический сезон, хотя и стояла теплая обворожительная погода. Воздух постоянно был наполнен каким-то нежно сладковатым абрикосовым запахом. Он умирял неимоверный мистический напор неистового и причудливого гения Испании. Во всяком случае, я не чувствовал дискомфорта.

Вроде бы у девочки тоже был случай посетить этот жаркий город с его неординарным музеем. Но с уверенностью утверждать не берусь. И не буду. Возможно, тот самый сладковатый абрикосовый запах мог ей напомнить времена китайского детства. Возможно. Что касательно до самого Дали, то не знаю, привлек ли он ее пристальное внимание. Хотя она всегда была весьма восприимчива к любому роду искусства, и изобразительному в том числе.

Но в случае с домовым все обстояло гораздо более пугающе. Только постоянное кормление на время утишало ярость злодея. В течение почти месяца незамеченные дети ублажали страшного и коварного нижнего жителя. Надо сказать, что они уже и сами притомились этим. Но выхода вроде бы не предвиделось.

Однако по странному запаху, начавшему вскорости исходить из-под лестницы, взрослые обнаружили результаты этого кормления. Догадаться, кто был виновником, не составляло труда.

Тут как раз и появился ослик.

* * *

В Иркутске детей ссадили с поезда и прямиком направили в санпропускник. Слово дикое! Вряд ли тихие китайские детишки могли знать его. Да и для многих нынешних наших оно вполне неведомо и тоже дико.

Всех наголо тут же обрили в предупреждение предполагаемого стремительного распространения с их непредсказуемых иноземных голов страшных врагов жителей нашей великой страны того времени – вшей.

Еще были памятны военные годы. А эти – иностранцы все-таки. Кто их знает? Кто знает, что неведомое и губительное могут породить чуждые пределы. Возможно, вы и не помните, но всякий советский человек ведал в своей тогдашней бытности злодейского колорадского жука, тайным коварным обходным путем проникшего к нам из американских глубинок. И я знал про него во всех подробностях, хотя никогда и не встречал вживе.

Огромными страшными челюстями он перемалывал тучные злаки мирных российских полей, временами вплотную приближаясь к самой антропологической составляющей советского колхозного быта. То есть шумно и страстно дышал уже возле постелей самих невинных советских поселян.

Огромные полчища этих монстров по ночам вставали над полями и лугами, черными светящимися глазами, примеряясь, всматривались в ближайшие крестьянские дома, озарявшиеся мирным вечерним светом драгоценных электрических лампочек.

Однако тут у девочки проявился невиданный, истинно что недетский характер. Напрягшись почти до полнейшей белизны своих всегда пылающих подростковым румянцем щек, сжав зубы и готовая стоять насмерть, она защитила столь дорогие ей невзрачные рыжеватые косички. Хотя вполне возможно, ее оставили в покое только потому, что, в отличие от своих спутников, разосланных тут же по различным детским домам и приемникам, она единственная ехала к родственникам.

К тете Кате с ее толстенными очками, делающими глаза такими маленькими-маленькими, трогательно малюсенькими и придающими ей вид древней морщинистой черепахи. К неведомому еще девочке, но вполне уже ведающему о ней дяде Мите. Да, да, милые, милые тетя Катя и дядя Митя, с их трогательным, хотя и скудноватым, советско-узбекским бытом. Однако все необходимое для достойного проживания у них было. Было в меру. Хотя и не больше. И как тут не помянуть тоже пока неведомое девочке, но уже въяве существующее, ожидающее ее, уже стоящее на столе в раскрытой трехлитровой стеклянной банке, привлекая пленительным своим ароматом сложно строенные рои пчел и ос, изумительное тети-катино абрикосовое варенье.

Да, про него нельзя не помянуть. Я пробовал его. Сидел за столом в маленьком садике и, отгоняя рои настойчивых насекомых, посылал в рот отдельные абрикосины с внедренным в каждую из них маленьким орешком, принесенным дядей Митей от дальних отрогов Чимгана.

Чудо что такое!

Девочку отвели в не виданную ею никогда местную баню. Почти до самой старости это оставалось одним из самых странных, но и одновременно жутких воспоминаний ее жизни. Вокруг толпились, проступали, внезапно возникали гротескными видениями из густых клубов пара и давящей сырости невероятного размера голые грудастые и задастые бабы. Сталкивались, пихались, почти прилипая друг к другу мокрой, скользкой, толстой кожей. Девочка шарахалась и тут же влипала в другие мягкие, проминающиеся телеса.

Сквозь облака тумана вдруг прорисовывалось нечто странное среди всего этого весомого, округлого и выпирающего. Неожиданно объявлялось эдакое причудливое в виде каких-то удлиненных утиных клювов, тянущихся к ней тонкими вытянутыми губами. Клювы? Губы? Что это? Как это?

И снова исчезали во всеобщем мареве.

Потом, в отличие от ее бедных спутников, обряженных в какие-то синевато-сероватые робы, девочке вернули ее привычное яркое платье и отправили дальше.

* * *

После долгой многолетней, почти полной отрезанности от родственников неожиданно ташкентская сестра получила письмо от брата из далекого Китая. Это было поразительно. Времена менялись.

Она уж и не чаяла когда-либо услышать о нем, но изредка видела его во сне.

И вообще, странные видения мучили ее на всем протяжении жизни. Помнится, давно, еще во время петербуржского мягкого и легкого бытия, ей постоянно являлись картины каких-то ужасов и катастроф. Она гнала от себя страшные предчувствия, списывая это просто на напоминания высших сил о бренности и хрупкости человеческого существования вообще.

Поутру она шла в церковь и подолгу простаивала в молчании и сосредоточении перед иконой Божьей Матери, пока успокоение снова не возвращалось к ней.

Однажды приснилось, что она сидит в огромной пустынной зале. В отдалении за ее спиной тревожно колышется волнуемая чем-то снаружи легкая кисейная занавеска. Она оборачивается, и все тут же стихает. «Сквозняк», – подумалось ей. И вдруг со всех сторон, во все двери и окна хлынули дикие огненные потоки. Откуда-то с высоты ее собственный голос произнес: «О, Боже, мой брат!» Она почему-то всегда имела в виду своего младшего брата, так как старший достаточно давно покинул дом. С младшим же, гораздо более близким ей по возрасту, она провела почти все свое шутливое и дурашливое детство.

На следующий день началась война.

Вскорости она уехала к отцу в Ташкент. Там сны прекратились. Почти прекратились. Брат остался в Петербурге. А потом исчез. Пропал, как тогда естественно и было предположить, навсегда.

Уже гораздо позже и лишь однажды он снова явился ей во сне, без движения лежащий среди бескрайней желтоватой пустыни. Восток, наверное, предположила она. Но не Узбекистан. Где-то далеко. К неподвижному брату медленно приближается что-то огромное и темное, постепенно заслоняющее все небо. Звезды полностью скрылись за этой чудовищного размера стеной, обросшей жесткой торчащей шерстью. Но они чувствуются, угадываются сквозь мрачную тяжелую плоть надвинувшегося существа. Слышится сопение. И откуда-то издалека, с неимоверной высоты вдруг зазвучала тихая спокойная музыка. «Моцарт», – догадалась тетя Катя и успокоилась.

* * *

Девочку вместе с ее четырьмя сундуками, набитыми этим всевозможным и почти невероятным китайским, ехавшими отдельно в товарном вагоне, пересадили на другой поезд, который и должен был доставить ее теперь прямо в Ташкент. На долгожданный перрон, где в долгом ожидании стояли встревоженная и напряженная тетя Катя с улыбающимся, как постаревший и чуть пообтрепавшийся китайский божок, дядей Митей.

Долго еще потом тетя Катя на пользу и в немалую поддержку их скудного быта будет распродавать знакомым и сослуживцамВ общем-то ненужные им, но неодолимо завлекавшие своей экзотической необыкновенностью и неким напоминанием о неких райскоподобных краях роскошные китайские вещи, прибывшие с девочкой в помянутых немалых сундуках.

Я, уже гораздо позже добравшись до Ташкента, в чужих третьих или уже четвертых руках застал жалкие их остатки. Примерял черный атласный длиннополый жакет, на котором темно-серыми шелковыми нитями были вышиты таинственные пейзажи и драконы, почти невидимые, но странно взблескивающие, когда свет падал на них под определенным углом.

Драконы словно отделялись от мягкой лоснящейся поверхности атласа и отлетали в сторону. Первым инстинктивным движением было поймать их, но рука в воздухе ловила только оставленную ими пустоту. Сами же они тихо и сосредоточенно снова водворялись на свои места, щеря устрашающие пасти. Деревья бесшумно раскачивались во все стороны. Тонконогие птицы застывали над поблескивающими зеленоватыми водоемами.

Мне очень приглянулось это облачение. Доброхотные владельцы тут же и предложили без всякой денежной или какой-либо иной компенсации взять его себе, от чего я не смог отказаться, уж простите. Но, странное дело, буквально через месяц, притом что я надевал его раза два, не больше, жакет разошелся по всем швам и буквально рассыпался во прах. Вот такая странная история. Хотя что же тут странного?

* * *

Своих сотоварищей по этой возвращенческой авантюре девочка больше не встречала. Не встречала никогда, притом что впоследствии ей не раз попадались знакомые из той давней, как бы даже и чужой, ей уже не принадлежавшей китайской жизни. Как правило, дальше одного-двух приятельских свиданий дело не заходило.

Мне тоже их встретить не довелось. Правда, вроде бы где-то в прессе мелькали фамилии спортсменок Прокиных, в связи с какими-то там их рекордными достижениями на коротких дистанциях. Или это были сестры Прокловы. Трудно сказать.

А так-то среди многочисленных русских репатриантов я повидал немалое количество и русско-китайских. Встречал их в разных местах западного мира. И в Лондоне, и в Берлине, и в Сан-Франциско. Не говоря уже о Москве, Петербурге и Ташкенте. Они, как правило, повторяли одни и те же истории из схожей жизни, одни и те же фамилии оставленных и потерянных знакомых и друзей – Сташевские, Вильчаки, Блиновы-Игнатьевы-Останины. Но основная российская эмиграция размещалась все-таки в Харбине. Девочка же была из Тяньцзиня. А у тяньцзиньских собственная гордость.

Однажды я повстречал даже прямых свидетелей той самой прошлой жизни девочки и ее родителей. Это были художник и его жена, тоже художница, практиковавшие на территории дореволюционного Китая. Их, но особенно его, европейская живописная и светотеневая манера была в чести у нарождающейся китайской буржуазии. Так что художник с женой (оба были выпускниками той самой Петербуржской академии искусств) оказались весьма востребованными в такой, казалось бы, чуждой культуре, исколесив почти весь Китай. Они были, надо заметить, почти однокурсниками ташкентского художника (отца моих приятелей) и даже тети Кати. Своей манерой «китайцы», как их называли по возвращении в Ташкент, почти повторяли типическо-воспроизводимые художественные поиски и результаты смешения петербуржского академизма с ориентальной экзотикой, в соответствии с конкретным окружением их случившейся жизни. Заметим – удивительное сходство! Некоторая неодолимая закономерность развития стиля и манер у людей, разделенных тысячами километров и невообразимостью конкретных жизненных обстоятельств. Но это так, к слову.

Родителей девочки они вспоминали самыми теплыми словами. Хотя у меня не было уверенности, что они их действительно помнят. Скорее всего, просто так – адресовали свои комплименты некоему славному русско-китайскому типу эмигранта вообще. Девочку они тоже как бы припоминали, но с некоторыми оговорками по поводу такого огромного количества русских детей, попадавшихся им на их скитальческом пути, что можно было почти с достоверностью фиксировать – девочку они явно не помнили. А и то – что можно было требовать от старых, усталых людей, обретших наконец свою неласковую, но долгожданную родину. Так и есть. Так и было.

В общем, все, как и всегда, достаточно запутано.

* * *

Соседка по-прежнему с неким даже сожалением взглядывала на девочку.

– Ишь, такую маленькую отпустили, – сухими жилистыми руками погладила, расправляя, скатерть на столике. – Да, видно, умненькая. Вон читаешь. Все понимаешь уже.

И действительно, девочка с раннего возраста понимала практически все. Спокойно и без видимого труда разгадывала нехитрые ухищрения взрослых. Понимала их намерения и упреждала желания.

– Ну, и что ты опять надумала? – ворчала мать. Но девочка знала, что права.

Отец в подобных случаях хватал ее на руки, тискал, приговаривая:

– Подслушала, подслушала!

– Нет, не подслушала. Я просто знаю.

– Ну, ладно, ладно, знаешь! Я пошутил.

Старушка ласково глядела. Девочка молчала. Ей было неловко.

– А то поешь чего-нибудь, а? Вот огурчик, помидорчик, а? Котлетка… – девочка поблагодарила, но отказалась. Старушка поглядела в окно: – Вон снега какого навалило. Напасть-то. А где мне одной сена на зиму запастись? В колхозе не дают. Вот и порезала свою Машку.

Девочка вздрогнула, не поняв, какую это Машку зарезала старуха, мать убийцы и уголовника. Та, не глядя на девочку, смотрела за окно. Там кто-то большой, вдруг покрывая своим телом все верхушки деревьев, хватал их, наклоняя в одну сторону. Когда он приближался к окну, девочка чуть отодвигалась вглубь купе. Старуха же оставалась сидеть неподвижно, словно глядя ему в глаза, неодолимо и неотвратимо заворожившему ее на всю оставшуюся недолгую уже жизнь.

Девочка переводила взгляд с окна на спутницу.

* * *

В старой соломенной шляпе проделали две дырки и, продев в них мохнатые уши, водрузили ее на голову несопротивлявшегося ослика. Он стал удивительно походить на Мухтарыча. Когда кто-то из взрослых обратил на это внимание, девочка рассмеялась и тут же прижала ладошку ко рту – неудобно все-таки. Вдруг Мухтарыч услышит. Но Мухтарыч нисколько не обижался, сам с улыбкой отмечая это сходство. Подходил к ослику, опускал голову до уровня его морды, прижимал к себе и застывал, как для фотографии. Все смеялись. Мухтарыч тоже.

Девочка пережидала, когда все отойдут, утыкалась носом в мягкую щеку ослика и тихо вздрагивала от долго не оставляющего ее смеха. Потом обнимала его и надолго замирала. Родители любовались этой умилительной сценкой.

Ослику присвоили имя Томик.

Да.

А я все мое детство проиграл с одной-единственной игрушкой. Да, единственной. Деревянным автомобильчиком, сколоченным из подручного древесного материала моим милым и умелым дядей Михаилом, во время войны бывшим бравым майором артиллерийских войск, а в повседневном быту обзываемым почему-то почти на русско-китайско-эмигрантский манер Мусей.

По мере моего взросления автомобильчик старел, теряя колеса и видоизменяя свой внешний вид до полной невозможности идентифицировать его с чем-либо осмысленным.

Внук, чья комната наполнена неимоверным количеством всевозможных мягких и жестких игральных средств, с удивлением внимает моему повествованию:

– Одна машина?

– Да, одна.

– А где она? Покажи мне ее.

Да как ее покажешь? Кто знает, где она теперь? Скорее всего, там же, где и мой милый дядя Муся. Приходится только доверяться мистической интуиции Даниила Андреева и принимать на веру его клятвенные заверения, что в одном из многочисленных потусторонних миров нам суждена встреча с наиболее полюбившимися нам литературными героями и детскими игрушками. Непокалеченными, не потерпевшими ущерба ни в одной из своих частей, явившись тому миру в своей замысленной идеальной чистоте. Милые свидетели наших детских радостей и огорчений, которых мы неимоверной любовью и нежностью прямо-таки вочеловечили, наградив загробной жизнью и вечностью, почти равной нашей.

У девочки же игрушек было предостаточное количество. Особого поминания, пожалуй, заслуживает металлический паровозик с пятью вагончиками, выглядевший прямо как настоящий, бегавший по многочисленным рельсам из комнаты в комнату на искусственном спирту. Спирт тихо и призрачно горел, вода в тендере шипела и кипела, шатуны шатались, колеса вертелись – все как настоящее!

В основном ослик спокойно обитал в их саду, в дальнем его углу, тайком от матери все равно подкармливаемый всяким мимо проходящим – слуги ли, дети ли, взрослые. Жизнь ему была в удовольствие, особенно если сравнивать с недавним трудовым прошлым. Хотя трудно сказать, в каких словах или образах осознавал и оценивал он все это.

Изредка девочка ездила на нем. Особенно во время их дальних прогулок в ближайшие высокие горы Тен Ше к расположенному там монастырю Разлетающихся Кошек.

До той поры единственным собственным транспортным средством девочки был велосипед. Девочка лихо разъезжала на нем по саду, выкатывалась на улицу и неслась в сторону холмов. Однажды, на дикой скорости спускаясь с одного из них, она врезалась в неведомо как очутившееся прямо на ее пути толстенное дерево. С покореженной машиной и огромной шишкой на лбу она притащилась домой. Но не плакала. Напрягшись, до скрипа сжав зубы, переносила боль. Наутро шишка сползла ниже. А через день все лицо расплылось в огромный сизоватый блин. Девочка смотрела в зеркало, но в узенькие щелочки, оставшиеся от глаз, с трудом различала нечто неведомое и устрашающее.

Она сразу же представила тех несчастных, о которых была немало наслышана. Вселявшийся в бедных детей игривый дух вытягивал их лица в огромный мясистый хобот. Погубленные, они катались по земле, до крови исцарапывали свои исковерканные лица. Кричали, вскакивали и неслись в направлении собственных домов. Стучались в двери, но близкие и родственники, не узнавая, поспешно захлопывали створки прямо перед самыми их носами, вернее, хоботами, сильно прищемляя их. От боли и ужаса слезы потоками лились из глаз, бежали по длинным хоботам, падали на пол, смешиваясь с редкими каплями подкрашивающей их крови. Но это нисколько не смягчало сердца перепуганных обитателей хрупких домишек.

Девочка не выходила из дома, густо смазываемая какими-то китайскими тяжело пахнущими целебными снадобьями. Постепенно сизый цвет переходил в густо-лиловый, потом в бесчисленные оттенки бордового. Наконец, минуя все цвета побежалости, – в зеленый, пока через месяц лицо не обрело свой обычный вид и размер.

Кстати, нечто подобное стряслось с ней потом и в Ташкенте, на Чиланзаре, правда, с менее тяжкими последствиями.

Надо заметить, что злоключения, связанные именно с велосипедами, начались гораздо раньше.

Вообще-то, весь их город был городом велосипедного быта, обихода и шика. Девочка просыпалась от велосипедного звона. Под последние замолкающие звуки запоздавших ездоков она и засыпала.

Как-то, еще в самом своем малолетстве, она катилась в плетеной корзиночке, прикрепленной над задним колесом отцовского велосипеда. Легко и весело неслись они в Кантри Клуб, совладельцем которого был отец. Там свободные и довольные обитатели европейской части китайского города, обряженные в роскошные спортивные костюмы, включая и редких допущенных из аборигенной элиты, развлекались на помянутых гольфовых полях, в барах, ресторанах и бильярдных. Скакали на лошадях. Для развлечения же детей были специальные длинноухие косоглазые ослики и довольно-таки крупные мулы, изукрашенные разноцветной упряжью и управляемые боями-китайцами.

Так вот, одним ярким прохладным утром отец катил на велосипеде. Девочка же, малым своим тельцем уместившись в небольшой корзиночке, похожей на кроличью клетку, разместившуюся прямо за отцовским сиденьем, высунув головку, поглядывала по сторонам. На одном из крутых поворотов она просто вывалилась, выскользнула из своего укрытия и покатилась по мягкому травяному откосу прямо к речке. Весь мир завертелся-закрутился у нее перед глазами.

Докатившись, обнаружила себя сидящей на желтом мягком речном песке. Она не плакала, но только с удивлением оглядывалась вокруг. От нее неким огромным единым ковровым колыханием бросились врассыпную мириады маленьких крабов, гревшихся на солнце. При неожиданном появлении этого, как упавшего с неба, огромного существа они бросились по своим крошечным бессмысленным домикам-дырочкам. И копошение мгновенно прекратилось.

Девочка смотрела по сторонам.

Отец, по причине ее маленького веса поначалу просто даже не заметивший исчезновения, насмерть перепуганный поспешно, вернулся, сбежал с травянистого склона и застал свою малолетнюю дочь спокойно сидящей, сосредоточенной и вполне умиротворенной.

После этого случая, крепко вцепившись в решетчатые переборки корзиночки, она по-прежнему продолжала ездить на велосипеде отца, отправляясь с родителями в клуб или кино. Тот уже, понятно, поминутно озабоченно оглядывался.

Изредка таким же образом и способом отправлялись в достаточно недалекий роскошный китайский ресторан, где подавали до 38 смен блюд. Суп, не в пример европейскому порядку, подавался в самом конце. Потом следовала бесчисленная смена блюд.

Девочка уставала и засыпала сбоку на диванчике отдельной комнаты.

Немногие подобные помещения носили поэтические названия, начертанные на золотых досках у входа, – «Восход в саду лимонов», «Гора, покрытая синими снегами», «Поток, уносящий осенние листья. Сходными же были названия блюд. Курица называлась Райской птицей, а рыба – Водяным драконом.

Немногочисленные европейские рестораны были менее падки на экзотику и, в противовес этому, придерживались строгого, даже несколько чопорного стиля. Ну, исключая отдельные итальянские.

Однажды девочке принесли блюдо под весьма поразившим ее названием – «Праздник на ветру». Но удивило не столько название, сколько его содержание. Вся просторная поверхность огромного блюда была уложена широкими листьями салата, из-под которых выглядывали многочисленные колченогие конечности, розоватые тонкие усики и мелкие пуговки перламутровых глаз. Это было страшновато.

Девочка отшатнулась.

– Креветки, – мать положила ей руку на плечо. – Их едят.

Она ловко отломила голову одной из них и сняла панцирь с коленчатого тельца. Под руками матери твари зашевелились и словно устремились в разные стороны блюда. Одна из них скатилась на скатерть в прямом соседстве с девочкой и уставилась на нее безжизненным неотступным взглядом. Девочка отстранилась. Мать взглянула на нее и вытянула изнутри препарируемого существа розоватый батончик спрятанной плоти.

Девочка есть не стала.

* * *

В Ташкенте девочка уже окончательно охладела к велосипедным прогулкам, сменив их на длительные пешие. Вместе с дядей Митей она отправлялась на неведомую ей до сей поры многочасовую рыбалку. Ей нравилось. Сидели, бывало, до вечера, вглядываясь в прозрачные стремительные неглубокие воды. Вспоминались те самые огромные молчаливые имперские карпы. Ничего похожего здесь не попадалось. Так, мелкая рыбешка.

Однажды дядя Митя показал девочке место, где он, набирая воду для ухи, наткнулся на волка. Поднял голову и уперся взглядом прямо в огромного внимательного зверя, стоявшего на противоположном берегу небольшого стремительного потока. Волков здесь не бывало, и этот, видимо, пришел издалека и с какой-то, видимо, специальной целью. Вот теперь пристально и сосредоточенно рассматривал дядю Митю. Дядя знал, что нельзя выдавать паники, отводить взгляда, поворачиваться спиной и убегать. Медленно-медленно, не выпрямляясь, в полусогнутом состоянии дядя Митя стал пятиться. Волк внимательно наблюдал, не делая никаких попыток преследовать. Но и не уходил.

Все кончилось, как видим, благополучно.

Совместно они посещали по весне пустыню, зацветавшую бесконечным ковром ярких цветов. Дядя Митя, одетый в мешковатые серые брюки, стоптанные ботинки, в рубашке с неровно закатанными рукавами – на правой, рабочей, рукав был завернут повыше, – в тюбетейке, деловито расставлял мольберт и начинал переносить окружающие красоты на полотно. Он был художником исключительно реалистической ориентации. Своего дальнего родственника, помянутого разжалованного классика узбекского изобразительного искусства, он недолюбливал за явные черты формализма. Порицал его и, кажется, каким-то образом даже участвовал в кампании остракизма родственника. Строгие взгляды на искусство дядя Митя прививал и девочке, примостившейся рядом со своим маленьким мольбертиком. У нее получалось совсем неплохо.

Дядя Митя был членом местного Союза художников, и очень даже уважаемым. К примеру, исполненный сознания собственного значения и ответственности, он ездил с инспекциями по районным отделениям Союза. С этой же целью навещал и Фергану.

Я, кстати, тоже добирался дотуда, до того же самого союзно-художнического отделения. По причине своей столичности (все-таки даже не Ташкент, а Москва!) был приглашаем на заседание худсовета, правда, без права решающего голоса. Наблюдал.

Входил какой-то подержанный жизнью, присыпанный вечной ферганской пылью и собственной перхотью весьма живописный живописец. Приносил, скажем, на комиссию цветной портрет великого Карла Маркса немалой величины, срисованный, правда, с крохотной, трудно различимой, размытой черно-белой фотографии из местной газеты. Все всматривались в фотографию, но рассмотреть решительно ничего не могли. Взглядывали на картину – она их удовлетворяла. Глаза же вождя мирового пролетариата на предъявляемом творческому суду художественном произведении пылали неугасимым ослепительным ярко-синим светом, подобно двум таким неземным чашам Грааля.

– А почему он голубоглазый? – деликатно интересовался я, воспользовавшись своим совещательным голосом.

– Как же, – ответствовал творец, – ведь ариец же!

Я не стал возражать.

Никто тоже не возражал.

Но гораздо чаще дядя и племянница с теми же мольбертами бродили по полупустынным тогда еще горам Чимгана. Бродили долго и упорно. Обоим упорства было не занимать. Усталые, но довольные возвращались домой уже под самый вечер. Тетя Катя ворчала:

– Опять… – и суетливо принималась за нехитрую сервировку стола. По стенам достаточно ветхого и хрупкого их жилища были развешаны и в углах громоздились рамки, подрамники и картонки с вполне вразумительной живописью всех троих обитателей дома.

Представьте себе, я тоже бывал, если и не там, не у них, то в весьма похожем уютном южном домике. Невнимательно рассматривал картинки. Сидел в крохотном садике под нависающими, прямо касающимися головы тяжелыми виноградными гроздьями. Сбоку краснели наливающиеся к концу осени цветом и соком гранаты. Закрывал глаза и надолго замирал, вспоминая строки стихотворений каких-то изысканных восточных классиков в блистательных российских переводах.

Добрался я и до Чимгана, взбираясь по достаточно крутым его тропинкам и спускаясь к прохладным потокам, где опекавшие меня друзья устраивали совершенно восхитительные пикники с шашлыками и соответствующими напитками.

Однажды, распрощавшись со всеми, не прислушиваясь к предостережениям, я, по своему обыкновению и легкомыслию, решился на многочасовой обратный пеший путь. Тем более что он лежал вниз, по незатруднительной тропе к подножью гор. Легко одетый, по прохладному ветерку, но под открытым сияющим солнцем я неторопливо спускался в долину к видневшемуся далеко внизу ближайшему селению. Во все время обратного пути я наблюдал там мелких людишек и собак, беспорядочно бродивших по пыльным полупустынным улицам поселка.

Сбоку от него виднелась нехитрая постройка автобусной станции, откуда я намеревался добраться до Ташкента. Все так и произошло, кроме совершенно катастрофического ожога, опалившего одну сторону моего тела, прикрытого легкой летней одежонкой и постоянно подставленного ослепительному солнцу на протяжении двух часов спуска.

Несколько последующих дней я метался в жару. Огромные волдыри покрыли обожженную кожу, беспрерывно смазываемую какими-то дурно пахнущими мазями и местными народными средствами. Мучился ужасно. И, в результате помогло. Помогло. Вот она, цена легкомыслию и недооценке местных особенностей.

Ну, да это давние воспоминания.

Хотя о чем это я? Ах да, о своих, никем не замеченных и малоинтересных страданиях. Непонятно даже, зачем я все это начал рассказывать.

* * *

Изредка, притомившись однообразными беседами со старушкой-спутницей, девочка выходила в коридор. Стояла у окна, всматриваясь в малейшие детали своей новой родины. Вдали коридора мужчины, одетые в обвисшие и застиранные тренировочные костюмы, курили, громко переговариваясь. Отчаянно пахло табаком и чем-то кислым. От туалета доносился разящий запах мочи и хлорки. Он прямо-таки разъедал глаза.

Группа людей в одинаковых темных одеждах нестройной колонной, протискиваясь между стоящими, прижимавшимися, почти влипавшими в окна, направлялась в неизвестном направлении. Хотя отчего же в неизвестном. Вполне известном – в ресторан направлялись. Потом, удовлетворенные и пахнувшие чем-то непротивным съестным, они так же молча, не обращая ни на кого внимания, проходили в обратном направлении. Все, пропуская их, опять почти влипали в тонкие стенки вагона.

Вечерело. Зажегся свет. Все происходящее снаружи мгновенно спуталось с вагонным интерьером. Приходилось прилагать определенные оптические усилия, чтобы отделять один слой изображения от другого. То вдруг золотистая голова девочки проносилась на фоне селения, заслоняя темнеющие домишки с их собственными крошечно светящимися окнами. То все купе с растворенной в коридор дверью повисало за стеклом, умудряясь не быть разнесенным на части стремительно проносящимися около самых окон электрическими столбами. Провисающие провода опускались и стремительно возносились вверх, являя собой отдельный завораживающий предмет слежения.

За окнами совсем стемнело.

Из соседнего купе, запахивая длинные полы яркого тяжелого халата, вышла моложавая женщина. Поглядела на девочку, улыбнулась, закурила, пустила в сторону струйку дыма. Оттопыренным мизинчиком, прищурившись, то ли поправила намазанную ресницу, то ли протерла глаз, защипавший от попавшего в него дыма.

– С бабулей едешь? – ласково спросила она и кивком головы указала на девочкино купе.

– Нет, одна.

– Ишь ты, какие мы серьезные. Одна! Молодец. Пионерка?

– Да, – и действительно она была пионеркой.

Незадолго до отъезда, перейдя в помянутую школу при советском консульстве, она постигла немало почти чужестранных премудростей, доселе ей не известных в ее эмигрантском бытии. Там же с гордостью вступила в пионеры. Родители относились ко всему этому неопределенно. Мать по привычной английской толерантности спокойно восприняла все это как своеобразный род скаутской рутины. Тем более что раньше по соседству находилась и помянутая немецкая гитлерюгендская школа с подобными же забавами и занятиями. Естественно, незадолго до окончания войны школа закончила свое существование.

Отец после великой победы, после смерти Сталина и доходивших до него сведений о происходящих в России переменах воспринимал это, как и многие прочие из их окружения, осторожно-доброжелательно. Да и все еще достаточно злая ностальгия по Родине не оставляла его.

Вот так вот, в результате консульство и спровоцировало тот самый мучительный отъезд девочки.

Однако же были и такие, и тоже в немалом количестве, которые неоднозначно восприняли помянутую советскую активность. Не очередная ли провокация? На памяти были еще первые послевоенные репатриантские составы, полные энтузиастическими российскими белоэмигрантскими патриотами, еще молодыми людьми и седобородыми стариками (к счастью, все-таки не матерями с младенцами!), которые, пересекая границу, просто исчезали. Ни весточки, ни письмеца. Как в воду канули. Да какую там метафорическую воду?! Попросту и прямиком теми же самыми эшелонами направлялись, вернее отправлялись, в концлагеря.

Но времена менялись, Сталин помер, новые руководители выглядели немалыми реформаторами и более гуманными.

В школьной библиотеке девочка прочла Гайдара. Премного умилялась и вдохновлялась примером Малышка, персонажа одноименного трогательного повествования. Сравнивала себя с героем книги «Улица младшего сына». Прямо-таки ужаснулась судьбе Гули Королевой из «Четвертой высоты». Тем более что одну из ее подруг так и звали – Гуля. Кто там еще – ах да, Васек Трубачев со товарищи – три книги. «Алые погоны» и суворовец Криничный. Черемыш, брат героя – был такой. Ну, естественно, Павка Корчагин и «Молодая гвардия». «Стожары», «Кавалер Золотой Звезды» и «Далеко от Москвы». Кто ими не восхищался? Ну, не знаю, все мои друзья-приятели в нашем героическом, вернее, жадном до всякого геройства детстве восхищались.

Школа же была странной смесью идеологических наставлений – Закона Божьего и коммунистических принципов. Поскольку учителей было взять особенно неоткуда, то и преподавали там многочисленные эмигранты. Начинались занятия с чтения «Отче наш», затем следовало пение первого куплета гимна Советского Союза. Ничего, примирялось. И примирилось. Ну, собственно, в наши, уже совсем ново-новейшие времена мы и есть прямые свидетели такого же самого всеобщего смешения (с теми же «Отче наш» и советским гимном). Неким странным провидческим провозвестием этого и была памятная советско-китайская школа в Тяньцзине времен детства девочки. Так вот странно приключилось.

Помнится, в один из праздников она бродила с прутиком по школьной сцене в сарафане, сшитом матерью из какой-то шторы, украшенной огромными капустными листами, и напевала: «Уж как я свою буренушку люблю!» Затем она изображала Российскую Федерацию в окружении прочих детей, представлявших собой остальные этнически разнообразные республики Советского Союза.

Взрослые были в восторге.

– Металлолом собираешь? – помолчав и выпустив в потолок сигаретный дым, почти строго спросила женщина, упершись ногой в стенку своего купе и прислонясь спиной к вагонному окну. Чуть повысунувшаяся из-под тяжелого полураспахнувшегося халата нога эротически поблескивала гладким фильдеперсовым чулком светлого телесного цвета – предмет гордости и вожделения советских обитателей той поры. Женщина была еще вполне моложава и привлекательна.

Девочка не знала, что такое металлолом.

– А макулатуру? – и про нее девочка не слыхала. Странно.

Да, все-таки образование в школе оказалось не до конца полноценным. Были упущения и провалы. Были. Собственно, в ее прошлом колониальном бытии подобные вещи – сбор металлолома и той же макулатуры – не имели реальных жизненных оснований для своего осуществления. И все прочие обитатели иностранной концессии вряд ли слыхивали про подобное.

Хотя вот в последний год своего пребывания в Китае девочка смогла приобщиться к тамошней всенародной общественно-победительной кампании борьбы с мухами. Им, крохотным и назойливым, была объявлена тотальная война на уничтожение. Все население страны было поднято на последний и решительный коммунистический бой с этими разносчиками заразы и вообще врагами рода человеческого. Вернее, китайского. Нет, все-таки человеческого.

Миллионы людей, как в сомнамбулическом сне, отрешенные и одновременно сосредоточенные, с вздернутыми вверх подбородками и вытянутыми руками, в которых мелко подрагивали мухобойки, часами молча бродили по улицам городов и деревень.

И девочка, как существо необыкновенно социально активное, не смогла уклониться от этого.

Первый свой десяточек мух она принесла в спичечном коробке. Счетчик внимательно перебрал смятые черные комочки. Взглянул на девочку из-под очков и вручил первый приз – керамический сосудик с крышечкой, чтобы мухи так больше не сминались и не размазывались, дабы их легче было подсчитывать. Следующим призом была та самая вожделенная мухобойка. Затем последовал и вовсе билет на проезд в трамвае. И последнее, чего смогла добиться девочка, был бесплатный проход в кино. Затем она уехала, не познав больших благ.

Еще, помнится, участвовала в уничтожении столь же вредных для счастливой общественной жизни китайского населения воробьев. Считалось, что они уничтожали большую часть и без того скудного урожая. Если китайское население по тем временам насчитывало где-то миллиард или около того (чуть побольше, чуть поменьше), то воробьи превосходили его в разы. Маленькая птичка, да вот съест за день 10 зернышек. А миллиарды – многие миллиарды зернышек. А в год эти многие миллиарды помножались на З65 дней. Да еще один день в високосный год. А там и прожорливые птенцы – новые миллиарды зерен. В общем – страшное дело! Страшный ущерб.

Всем населением, включавшим и нашу девочку, бродили бессонные, отрешенные от мелочных забот повседневной жизни, производя беспрерывный оглушающий шум. Девочка тоже самоотверженно колотила ложкой в блестящую кастрюлю, позаимствованную у улыбающегося повара. Истощенные воробьи не выдерживали, и их хрупкие тушки рушились на землю. Иногда, не рассчитав, они падали прямо на головы безжалостных гонителей. Собственно, не такова ли была судьба самих гонителей во времена диких и неотвратимых японских гонений? А позже и во времена бесчисленных идеологическо-очистительных кампаний под предводительством председателя Мао? Риторический вопрос.

Потом равные же миллиарды гораздо более злостных насекомых, недоуничтоженных трагически погибшими миллиардами воробьев, сжирали не меньшее количество тех же зерен, плодов, фруктов. Да кто же считает!

Да, еще отлавливали крыс, отрубали им хвосты и в конверте приносили на счетную станцию. Но крыс девочка не отлавливала по причине прямо-таки физиологической непереносимости любого вида грызунов.

Да что о том могла ведать строго вопрошавшая женщина?

Она пристально взглядывала на девочку, на ее бросающийся в глаза неместный, даже в какой-то степени неуместный наряд, специфическое поведение, странноватый, если и не акцент, то некие непривычные интонации. И исполнилась подозрительностью. А как иначе-то? В те времена по-другому и нельзя было.

Кстати, эта странность и некоторая невключенность в местный быт, при немалой информированности о нем и начитанности, осталась за девочкой во все время ее дальнейшего проживания в Советском Союзе. И в университете. Ее даже хотели исключить, попросту выгнать из него за эту самую непохожесть. Но в том нет ничего странного. Особенно, как поминалось, для обитателей тех времен и тех мест.

Девочка: хотя какая девочка? О ту пору уже вполне девушка, она стояла перед строгим комсомольским собранием, по весне одетая в белую легкую блузку и мини-юбку, обнажавшую ее длинные стройные ноги. Да, длинные. Да, стройные. Девушка ведь уже! Весна, расцвет всех чувств и молодого организма.

К счастью, общественная кампания против мини-юбок к тому времени уже окончилась и началась новая – против женских брюк и женских же брючных костюмов, которые вскорости тоже благополучно приживутся на советской суровой и привередливой почве. Соответственно, и данная кампания тоже благополучно окончится.

Ну, для кого благополучно, а для кого и нет, сопровождаясь исключением из комсомола, института, с работы, даже выселением на 100-й километр от столицы, дабы не портить и не смущать ее выдержанное трудовое население. Уж не поминаем прочие прелести всем известных идеологических кампаний. Просто даже поломанных жизней. Но таки и эта кампания окончится. Начнется другая.

Так вот, пламенные комсомольцы, сами обряженные в те же самые, недавно поносимые (а ныне носимые) ими и их идейными руководителями мини-юбки и узкие брюки, взглядывали на девочку и чувствовали что-то все-таки неладное. С трудом находя формулировки да и просто название этой явной чувствуемой непохожести, но исполненные идеологического энтузиазма, они сосредотачивались, сосредотачивались, концентрировались и приняли-таки наконец резолюцию. В ней значилась неискоренимая надежда, вера в то, что «комсомолка такая-то перерастет себя». Оптимистической все-таки была питавшая их идеология. И, видимо, девушка переросла. Или, наоборот, они сами переросли. В общем, со временем вся страна переросла и вросла в незнамо что, в чем ныне благополучно и неблагополучно проживает.

Возможно, я встречал ее в той самой юбке и блузке в то самое время в коридорах того самого общего нам университета. Или даже, присутствуя на памятном собрании, энтузиастически тянул руку, голосуя за то, что «комсомолка перерастет себя». Кто знает? Все мы не оборонены от холодной и искривляющей тяжести конкретного исторического времени.

Да, это выглядит достаточно глупо и почти экзотично. Особенно из наших времен, когда всё и все вокруг переменились и как бы переросли самоих себя во всех возможных, попросту говоря, всевозможных смыслах. То есть случилось именно то, о чем и говорилось в памятной весенней резолюции памятного комсомольского собрания. Значит, упования таки свершились, хоть и не в ожидаемом смысле и направлении. Так ведь с упованиями всегда так.

Женщина выпрямилась и еще раз подозрительно оглядела странный наряд девочки. Та, почувствовав неловкость, ушла к себе в купе.

Растянувшись цепочкой, небольшая компания, одетая соответствующим походным образом, долго шествовала по узкой, круто забирающей вверх тропинке, вьющейся вокруг лесистых склонов по направлению к монастырю Разлетающихся Кошек. Отец шел рядом, придерживая ослика. Девочка, гордо восседая на честном животном, посматривала по сторонам и, к немалому беспокойству матери, не испытывая ни малейшего страха, чуть отклоняясь вбок, заглядывала прямо в разверзающуюся у самых ног ужасающую пропасть. Мать закрывала глаза, но не произносила ни слова. Отец страховал девочку. Замыкали процессию несколько слуг, несших нехитрое оборудование и провизию для пикника.

Оглядываясь по сторонам, вдалеке, на синеватых вздымающихся вершинах девочка замечала какие-то древние полуразрушенные строения. Или то были просто причуды подсмеивающейся природы. Хотя что ей смеяться-то? От этих полуфантомных сооружений временами неожиданно восходили странные разлетающиеся полотнища серых птиц. Не отлетая далеко, они опять, как в узкое горлышко сосуда, исчезали в башню, возвышавшуюся над низковатым, растянутым вдоль всего склона достаточно хаотичным скопищем трудно различимых стен, домов и уступов. Или даже, скорее, чья-то суровая рука хватала весь этот, как склеенный в единое полотно, собор пернатых и затягивала обратно к себе вглубь. Да, за всем явно проглядывались осмысленность и предумышленность. Небезопасные.

Внезапно возникал еле различимый, как тоненькое жужжание дальних ос, звук. Отец указывал рукой в направлении, где вдали, на противоположной стороне пропасти можно было различить узкую белую алмазную струйку свергающегося водопада. Казалось, что оттуда даже долетали мелкие брызги, водяная пыль. Но это только казалось. Отец оборачивался на девочку, и оба улыбались.

Шли, внимательно оглядываясь. В одном месте надо было быть особенно осторожными. Говорят, в стародавние времена целая процессия местного мандарина из династии Сунь с диким грохотом, криками перепуганных людей, хрипом обезумевших животных и срывающимися следом лавинами камней рухнула вниз вместе со всем скарбом, лошадями и сопровождавшими слугами. Вернее, была утащена туда местным злобным духом гор.

С той поры сам мандарин, возможно, вкупе с тем же духом норовил ухватить всякого, мимо проходящего, и утянуть за собой вниз, дабы хоть как-то компенсировать свой давний позор и унижение. Все настороженно поглядывали по сторонам. Ослик напрягался, явственно чуя некое дыхание угрозы, достигавшей его снизу, и передергивал ушами. Девочка даже поджимала ноги, ощущая кожей непривычную прохладу потустороннего присутствия прямо в непосредственной близости от себя.

Но все проходило удачно и без неприятных эксцессов.

Наконец, достигали Пи Лау – большой ритуальной каменной арки испещренной иероглифами и изображениями полустертых дождем и ветром неведомых существ. Девочка приглядывалась и узнавала их. «Что там?» – расспрашивали ее взрослые, но она молчала.

После арки до монастыря было подать рукой. Доходили до него, обычно абсолютно пустынного и наполнявшегося посетителями и паломниками только раз в году, во время праздника Великой Первой Кошки.

Первая Кошка пришла (никто не знал откуда) в незапамятные времена, когда на всей полупустынной территории не поделенного еще Китая не было никаких отчетливых богов и зафиксированных религий. То есть, можно предположить, еще и до самих китайцев. Во всяком случае, до осознания ими себя в качестве таковых как нации. Если вообще даже не до наличия каких-либо осмысленных значков обитания, присутствия здесь осмысленного человека. Но об этом никто не может судить. А она сама ведь не скажет. Зачем ей это?

Основала свою уединенную обитель в удаленных горах, позже преобразовавшуюся в монастырь, правда, нисколько не пытаясь распространить влияние на бедное и медленно накапливающееся, поначалу весьма даже и немногочисленное население тогдашней страны и не вступая в борьбу с постепенно прибывающими и нарастающими в их количестве и силе новыми богами и божествами. Зачем?

Год за годом монастырь наполнялся ее потомством – строгими удлиненными молчаливыми каменными кошками, облеплявшими весь фасад и внутренние стены обители, образующими странный глубокий горельефный узор внешнего и внутреннего пространства. На солнце он рисовался вспышками света на выпуклых местах и глубокими темными провалами в заглублениях. Во внутреннем же пространстве монастыря все было исполнено смутными перебеганиями неяркой светотени с отдельными, неожиданно ярко очерченными, проступающими выразительными деталями лиц и тел.

Только раз в году по ранней весне, когда остро пахнет зацветающей вишней и немногие еще струйки разогревающегося воздуха, колеблясь, скользят в промежутке между его же холодными столбами, кошки разлетались в разные концы света. Оттого и название – Монастырь Разлетающихся Кошек.

Оставаясь в одиночестве, Мать-Основательница и Хранительница внимательно следила за исчезающими со стен монастыря безмолвными насельниками, взблескивая четырьмя парами глаз, мерно расположенными по всей окружности ее остроконечного черепа. Иногда они, смещаясь, начинали быстро вращаться, что со стороны виделось как поблескивающее и подрагивающее кольцо голубоватого свечения, охватывающее по периметру всю голову. Казалось, оно обладает разящей, режущей силой на расстоянии многих километров, летящей вослед ее потомкам и подпитывающей их добавочной энергией. Потом все снова возвращалось в обыденный рутинный порядок с четырьмя неподвижными и неморгающими парами глаз по четырем сторонам головы.

Кошки разлетались, объявляясь практически повсюду, в самых отдаленных уголках страны.

Известно, что в эти дни собаки не лаяли, забиваясь под кровать, откуда выглядывали лишь их кожаные, влажно проблескивающие, пошевеливающиеся носы. Птицы не летали. Даже золотые рыбы и огромные карпы в темных прудах императорского дворца уходили на дно, не откликаясь на настойчивые призывы колокольчиков и монотонные голоса кормивших их монахов. Поверхность воды оставалась гладкой и непотревоженной. Монахи, не слыша, вернее, не видя ответа из зеленых неподвижных вод, исчезали в своих кельях до следующего дня. Они тоже все отлично знали и понимали, но не хотели или, видимо, не имели права прерывать ежедневную, на сей раз безрезультатную рутину.

Обретая мягкость и обольстительную округлость живых форм, кошки приземлялись на чуть загнутые кверху окончания скатов крыш богатых жилищ и плоские покрытия обиталищ бедных горожан и крестьян. Спрыгивали вниз и уверенной покачивающейся походкой входили соблазнительницами в дома невинных подданных великого императора. Соперниками, вернее соперницами, в том им могли служить разве что лисы-оборотни. Но кошки объявлялись только раз в году, и оттого энергия их обольщения была непомерно сильнее.

Словно неимоверной мощи электрическое и магнитное поле окутывало избранные ими дома и безумно искривляло их внутреннее пространство, создавая картины невиданной конфигурации, экзотичности и яркости. Что уж там только не представлялось бедным поселенцам! Какие райские картины и неземные прелести внезапно возникающего радужного окружения? Снаружи виделось некоторое голубоватое, переливающееся сияние, прорывавшееся из щелей вздрагивающих и покачивающихся жилищ.

Никто не мог противостоять коварным визитерам. Но что же все-таки там происходило? Какие все это имело последствия? Никто толком объяснить не мог. Все тут же вылетало из памяти.

Изредка кошки сталкивались с императорскими летающими белыми тиграми. Но они занимали различные, если можно так выразиться, воздушно-магические дивизионы. Их силы и практики почти не пересекались. Когда же все-таки, по случаю, приходилось встречаться лицом к лицу, сталкиваться в пределах ограниченного воздушного пространства, многие становились свидетелями ужасающих схваток. Правда, невидимых, но лишь ощущаемых. В особенности теми, кто обладал повышенной астральной чувствительностью. Тигры брали прямой неотразимой силой, но кошки – числом, яростью и изворотливостью. На месте, орошенном их кровью, вздувались большие сверкающие камни необычайной ценности, правда, редко и нелегко обнаруживаемые. Камни обладали мощной оберегающей и исцеляющей силой, которую не могли одолеть даже самые сильные и коварные духи гор и водяных скоплений.

Мне доводилось слышать, что некоторые из них впоследствии обнаруживались и в России, проникая туда неведомыми путями. Раз мне даже тайком показывали нечто подобное, крупное, угловатое, тщательно завернутое в грязноватую тряпицу. И вправду, державший драгоценность временами по очереди отрывал сильно подрагивающие руки от словно обжигавшего его предмета. Тот вроде бы действительно начинал как бы разгораться и в полумраке низкого помещения излучать тихое пурпурное свечение. И снова гас. Так мне, во всяком случае, показалось.

Потом кошки спешили назад к себе. Но всякий год недосчитывались двух-трех. Опоздавших не пускали, навсегда отлучая от родных стен. Монастырь постепенно пустел, поскольку процесс воспроизводства давно завершился. Стены, поначалу зияя значимыми провалами, проплешинами, постепенно обретали скучный, плоский, невыразительный вид простых крепостных сооружений. Мать-Породительница, видимо, слабела, или заканчивался цикл ее кармических служений и перевоплощений.

Зато в многочисленных селениях Китая объявлялись странные существа с глубоко запрятанными под брови взблескивающими глазами. Подозревали у них и еще две пары глаз, размещенных по боковым сторонам головы, прямо над ушами, скрытых за густой нависающей шерстью. Уже выродившиеся в своей проникающей силе, они обладали еще нехитрой способностью видеть в поле инфракрасных и ультрафиолетовых излучений и различать, правда, уже только лишь три верхних уровня человеческой ауры. Впрочем, во всем остальном их обладатели не сильно отличались от прочих обитателей тамошних поселений. Только по ночам явственно чуяли почти не обнаруживаемые шорохи, вскакивали с постели и в темноте до малейших деталей различали предметы нехитрого домашнего обихода. Ну да и, возможно, на пользу.

Весной же, когда остро пахло той самой зацветающей вишней, их неодолимо тянуло в горы, в монастырь Разлетающихся Кошек. Они покидали дома и устремлялись в угадываемом направлении. Почти разом прибывали туда, наполняли монастырский двор шумом и весельем, компенсируя, правда на весьма короткий срок, явно чувствуемый недостаток отсутствующих постоянных каменных обитателей.

К полудню девочка, ее родители и спутники в своем неблизком путешествии достигали наконец монастыря. Останавливались. Оглядывались. Хотя что оглядываться – все было знакомо по многочисленным посещениям этих мест.

Раскладывали вещи и отдыхали. Оставляя все под присмотром слуг, отправлялись бродить по разноуровневым гладковыложенным каменным дворовым площадкам. В промежутках между ровными квадратами мощения пробивалась трава, являя картину начинающегося легкого запустения.

Входили в прохладные и гулкие внутренние помещения. Звуки собственных шагов, не отступая, постоянно преследовали их. Становилось даже как-то неуютно.

Однажды в храме они наблюдали странную картину – танец черных колдуний из древнего шаманского племени, бытовавшего неподалеку. За ближайшим видневшимся отсюда высоким перевалом. Они жили уединенно и объявлялись в пустовавшем храме только во время каких-то своих отмеченных дат и таинственных празднеств.

Молодые колдуньи в тяжелых темных длинных одеяниях, усеянных изображениями крупных взблескивающих на свету пауков, медленно входили в пространство храма, возникая как из ниоткуда. На их головах были пристроены огромные всколыхивающиеся сооружения из тканей и острых сухих растений. За спиной странным образом взвивались некие подобия черных хвостов, которые, переплетаясь в танце, порождали жуткие завихряющиеся воздушные потоки. Пауки на одеяниях, казалось, начинали шевелиться, перепрыгивая с одной танцовщицы на другую. Некоторые и вовсе отделялись от колеблющейся поверхности ткани и исчезали в темных заглублениях храма.

Девочка прижималась к отцу.

На ногах и тонких запястьях танцовщиц в такт и розно позвякивали многочисленные колокольца. Все вздрагивали, когда в их мельтешение врезался низкий сухой рокот барабанов. Оглядывались – барабанщиков нигде нельзя было различить.

Не останавливая своего беспрестанного кружения, и уже в некоем трансе, на непонятном никому, кроме людей их племени, языке черные колдуньи вдруг начинали вскрикивать: «Ксья! Ксья!» – что означало: Свинью! Свинью!

И следом мрачные помощники вносили дико орущее и дергающееся всем своим мощным телом черное волосатое существо. Его удерживали с трудом. Затем из бокового придела появлялся человек с огромным металлическим подносом, на котором поминутно вспрыгивала и извивалась живая рыба. Она с резким звуком шлепалась о металл и, казалось, выговаривала что-то угрожающее низким шипящим голосом.

Черное волосатое существо, с трудом удерживаемое за все четыре лапы, обхватив его еще вдобавок поперек туловища, клали поверх рыбы, прижимая ее к подносу.

Объявлялся некто, скрытый с головой под черным шевелящимся покрывалом, несущий над головой неимоверной длины узкий, ярко взблескивающий кинжал. Стремительным движением он протыкал им зверя. Тот успевал только вздрогнуть. Рыбы просто не было заметно. Вынутый из тела кинжал оставался абсолютно чистым и прохладным.

Девочку уводили.

Обычно устраивали тихий пикник уже вне стен монастыря. Ослик мирно пасся в стороне, потряхивая ушами, приводя тем самым в движение соломенную шляпу. Она медленно, но неумолимо ползла вверх по его подрагивающим поднятым ушам. Все, посмеиваясь, следили за этим неотвратимым процессом.

Девочка бродила в сторонке и все время прислушивалась. Ей чудился какой-то укрытый разговор в глубине каменистой почвы. Она оборачивалась на своего ослика, стоявшего в сторонке. Он тоже постоянно прял ушами и временами замирал. Девочка с пониманием кивала ему. Он резко встряхивал головой, и шляпа падала на землю. Ослик снова принимался щипать редкую сухую травку, хрупко покрывавшую непроницаемый каменный монолит, уходивший на километры вниз.

Взрослые же беспрерывно поглядывали вверх, словно ожидая воздушного налета. Но, скорее всего, просто следили набегавшие облака. Как бы не попасть под набежавший ливень. Или и того хуже – грозу, которая в этих местах не в пример как опасна.

Вся компания стремительно снималась с места. Снова прилаживали шляпу на длинные податливые уши ослика. Устраивали девочку на спине доверенного животного и спешили вниз, дабы поспеть до темноты домой.

И поспевали.

Когда входили в ограду дома, вдали уже взблескивали молнии и доносились размытые пошевеливания грома.

* * *

В Свердловске, где поезд повернул к югу, на Ташкент, заботливая старушка-спутница сошла. Перед тем как покинуть купе, суетливо собирая немногочисленные узлы, напяливая на себя плюшевый салоп и повязывая на голову серый вязаный платок, она почти сердито обернулась на девочку:

– Ишь, разложила все… – и вправду, девочка бесхитростно разместила прямо на столике перед собой, на открытом пространстве, маленькие золотые часики, сережки и колечко. – Вон, люди-то набегут не то, что я. За ними глаз да глаз. Все поворуют. Убери, – почти приказала она. – Воры все вокруг. Как ты без меня-то? – вздохнула и почти с дрожью в голосе добавила: – Доченька! – обернулась, проверила еще раз все вещи, наклонилась к девочке и поцеловала ее.

– До свидания, – вежливо произнесла девочка.

– Вот тебе и до свидания, – пробормотала та и с трудом протиснулась со своими узлами в коридор сквозь узкую дверь купе.

Поезд стоял недолго. За окном мелькнула ее навьюченная фигура, поспешавшая куда-то вдоль перрона. Никто ее не встречал. Да и кому встречать-то? Ей еще было ехать и ехать, добираться до своего дальнего селенья с опустевшим и холодным домом.

Девочка осталась одна. Ненадолго.

За окном бежали плоские пейзажи. Через некоторое время ее взгляд уже не следил заоконное усыпляющее однообразие. Да, изрядно притомили долгие дни путешествия и эта, почти тотальная, смена всех знакомых жизненных, визуальных и тактильных привычек и ориентаций. Прямо-таки буквальный переход из одного мира в другой.

Опять ей представлялись пыльный ташкентский перрон, яркое солнце и высветленные почти до белесой прозрачности лица и фигуры улыбающихся тети Кати и дяди Мити, которых она, естественно, никогда не видела. Их фотографий не наличествовало в китайском семейном архиве. Да и откуда бы?

Посему девочка все представляла по многочисленным воспоминаниям отца, постепенно обраставшим дополнительными немыслимыми трогательными и покоряющими подробностями. Семья, родители, родственники, дом отца, где он вырос и куда возвращался на каникулы из сурово-государственной столицы, – все это стояло перед ее глазами некими светящимися образами тургеневско-толстовских идиллических фантомов.

Я тоже видел этот дом. Вернее, даже дворец. Точно, так он и назывался впоследствии – Дворец пионеров. Я подходил к старинной чугунной ограде, почти приникая лицом к холодным черным металлическим прутьям, разглядывал отодвинутое в глубину немалого сада причудливое просторное трехэтажное строение.

Я представлял себе, как в определенный утренний час старому генерал-губернатору подается большая карета. Вернее, по новым-то временам и соответственно статусу – длинный роскошный черный лимузин с затененными стеклами – достаточно мрачновато.

Губернатор выходит, щурясь под ослепительным солнцем, обряженный в по-современному скорректированный парадный генеральский мундир, с небольшим количеством все-таки сохраненных разных там аксельбантов, просто бантов, портупей, шпаг и прочих, как нынче выражаются, прибамбасов. Он беспрерывно поправляет белые атласные перчатки, которые все не могут прочно и ладно укрепиться на его по-крестьянски крупной руке.

Иногда из окна своей спаленки девочка видит деда, бродящего по саду с заложенными за спину руками. Его спутники – офицеры, священники, муллы или гражданские, – деликатно склонившись, что-то шепчут ему на ухо и отклоняются назад. Он, не поворачиваясь к ним, чуть-чуть согбенный, но неодолимо величественный, немного пришаркивая, молча продолжает шествовать вдоль широкой, усыпанной песком главной аллеи их сада. Вдали черным силуэтом виднеется постоянно и терпеливо поджидающий автомобиль. Он стоит за огромными чугунными воротами со всякого роды завитушками, добегающими до самого остроконечного их завершения.

Лица дедушки девочка не могла различить.

Она просыпается в огромной светлой комнате второго этажа. В детской. Щурится от бликов и рефлексов приглушенного яркого наружного света, проникающего в ее просторную спальню через зашторенные окна. Нежная окраска комнаты тоже смягчает его ненужную яркость. Многочисленные изображения животных, кажется, легко перемещаются по поверхности стен. Отделяются, присаживаются на детскую кроватку и снова отлетают в свои собственные пространства прозрачного обитания.

Кисейная занавеска нежно всколыхивается под легкими струйками сквозняка.

Тут же в комнату вбегают нянька и горничная. Естественно, естественно, русские и уже понятные нам всем.

– Ой, наше солнышко проснулось! – искренне, непритворно восклицают они. Они по-настоящему привязаны к ней. – Как спали, маленькая госпожа?

Под их щебет в комнату не то что врывается, но стремительно влетает молодая и чем-то немыслимо одушевленная мать. Служанки скромно отступают в сторонку. Мать, шурша складчатыми платьями, подбегает к девочке, наклоняется, обдавая ее немыслимо-обворожительной смесью почти ангельских ароматов и небесной невесомости. На ее нежной груди смутно переливаются таинственные жемчужины и ярко взблескивают точки камушков. Девочка тянет ручку к драгоценным украшениям. Мать ласково отводит ее и целует в ладошку. Кладет свою мягкую ласковую руку на выпуклый лобик девочки:

– Не горячий? – оглядывается на няньку. Целует. – Ну, детка, не шали.

Девочка замирает, хочет что-то сказать, но мать уже от дальней двери, улыбаясь, оборачивается к ней, делая прощальный жест рукой, напоминающей в своем изгибе и своей белизной лебединую шею. Она летит на какой-то благотворительный концерт или общее собрание какого-то поощрительного общества. Им несть числа.

Такой же блестящей и наряженной девочка наблюдала ее и по вечерам сквозь редкие балясины ограждения внутреннего балкона верхнего этажа. В сверкающем под ярким светом белом вечернем наряде она стояла в окружении гостей – дам и офицеров. В сторонке в полной униформе выделялся дед. Отца, как всегда, она не могла отыскать. В саду, наверное.

Иногда, во время больших празднеств и балов, девочке доверяли роль почтальона. Она бойко исполняла ее, разнося записки от натянуто-высокомерно улыбавшихся офицеров хихикающим девицам. Ей нравилось это занятие.

Мать изредка ласково взглядывала на нее. Девочка за своим серьезным занятием тоже не могла сдержать улыбки.

Естественно, без матери и бабушки никакие благотворительные мероприятия не могут обойтись. Да, конечно, с ними будет и тетя Катя, моложавая, веселая. Говорят, необыкновенно одухотворенная. Художница все-таки. Талантливая. Стихи пишет. Даже печатается в Петербурге. В каких-то там продвинутых литературно-художественных журналах вместе с плеядой самых современных и актуальных авторов. С выставками по всей Европе ездит. Подарки разные привозит. Девочке они нравятся. Когда она вырастет, тоже будет ездить по разным странам.

А дядя Митя? Увы, ему нет места в этой яркой картине высокородной жизни. Как, кстати, и реальной английской матери.

Бедный, бедный дядя Митя! Хотя отчего же – бедный? Ведь реальный ход истории, во всяком случае, в наших советских пределах предоставил ему завидную роль гегемона (как и многим, ему подобным) в процессе своего развития и реального явления перед лицом остального мира. Так что все справедливо. Спи спокойно, дорогой дядя Митя! Ко времени нашего повествования, как и почти все прочие его персонажи, ты уже почил вечным сном. Добрая память тебе!

Но сейчас, в этом коротком эпизоде, тебя как раз и нет. И не будет. Уж извини. Спи спокойно. А мы продолжим.

Так вот.

Бабушки нынче не будет на благотворительном мероприятии. Она стара и все чаще недомогает. Остается одна дома. Сегодня ей тоже не до празднеств. Она заперлась в своей нижней боковой комнате во флигеле дворца. Окна настежь открыты, но занавешены. У нее плохо с дыханием и мигрень. Потом, к середине дня, разойдется.

Тогда девочка тихо войдет в комнату, ляжет ей на большой теплый живот и станет слушать какие-то внутренние его разговоры, ворчания и препирательства. Бабушка легко всколыхнется в коротком смешке и погладит ее по головке. Девочка вспрыгнет и помчится в сад. Но это потом.

А сейчас мать почти уже из-за двери, из длинного, выкрашенного в густо-синий цвет коридора, увешанного овальными миниатюрными портретами почти всех членов их нескончаемого рода, обращается к нянькам:

– Только чтобы не перегрелась!

Те, перегибаясь в поясе, придерживая оттопыривающиеся накрахмаленные белые фартуки и выворачивая головы, выглядывая из комнаты в коридор, бросают ей вслед:

– Да, госпожа. – и она улетает окончательно.

Девочка пережидает. Потом лукаво взглядывает на няньку и горничную. Уж теперь-то она полная хозяйка в доме.

Ну, еще, конечно, отец. Да кто ж его принимает во внимание. С утра свободный от службы, одетый в цивильное, в легкий белый чесучовый костюм, он сидит в глубине сада на деревянной скамейке и просматривает последний роман господина Набокова. Ему нравится. Он продвинутый. Он улыбается. Представляет, как вечером в собрании, к немалому ужасу местных дам, будет небрежно, как само собой разумеющееся, возносить высокую хвалу этому выдающемуся русскому сочинителю и приводить почти наизусть весьма шокирующие эпизоды данного сочинения. «Надо быть современными!»

Опять улыбается. Затягивается сигаретой. Пускает аккуратное колечко дыма и взглядывает вверх, прослеживая его путь сквозь листву в некие темные укрытые древесные глубины.

Небеса ослепительно яркие, но их почти не проглядеть сквозь плотно сдвинутые многочисленные листья. Все залито обволакивающим, затекающим под веки и там растворяющимся светом. Он переводит взгляд на большой зеленоватый пруд с плавающими кувшинками и огромными, зевающими от нестерпимой жары карпами, чьи широкие белесоватые спины просматриваемы сквозь прозрачную, кое-где взблескивающую поверхность воды. Надолго замирает.

Да-аааа.

Девочка выходит на крыльцо, погружаясь в то же самое марево света, обволакивающее отца, няньку, солдат, в дальнем углу сада починяющих ограду. Почему-то всегда она вспоминает себя в полнейшем одиночестве, словно и не было ни брата, ни сестер. Странно, но так. Но, возможно, в этом ее новом, предполагаемом бытии и действительно не было никаких сестер и братьев. Никого, кроме нее. Вполне возможно. Даже наверняка.

Девочка оглядывается. Сквозь листву просматривается кто-то огромный, развеваемый мелкими просветами на множество сверкающих осколков. Или это многочисленные взблескивающие глаза? Но местные знают, что лучше не приглядываться. Посмотришь, посмотришь да после и не оторвешься. Не оторваться. Так и останешься сидеть на крыльце с застывшим лицом, обращенным в это мерцающее нечто.

Потом уже, ночью, под покровом такой же ослепительной тьмы, оно, это самое, с шумом раздвигая листву, выползет наружу, приблизится, обдаст горячим с легким горчащим привкусом миндаля дыханием и затянет в свое недифференцированное засасывающее пространство. Ужас!

Редкие узбеки-садовники, разбросанные по всему саду, с сообщническими улыбками склонят смуглолицые головы в тени деревьев, взглянут исподлобья, потупят взгляд и смиренно замрут. В руках их взблескивают длинные острые садовые ножи. Кто знает, о чем они?

Действительно, кто их знает.

* * *

Теперь поезд и купе девочки наполнялись новыми и почти мгновенно сменявшимися попутчиками. Девочка едва успевала познакомиться, присмотреться к их лицам, как они слезали на неведомых полустанках и платформах, исчезая в растворяющих и растворяющихся пространствах.

– Пока!

– До свидания.

Девочка уже не оставляла на столике свои золотые вещи. Постепенно привыкала к новой жизни и новому обиходу. Проходящие мимо бросали быстрый взгляд в ее сторону. Что-то останавливало их. Уже миновав, они оборачивались и убеждались – да, вполне непривычное.

За окнами бежали плоские однообразные степи, желтоватое полусухое покрытие с многочисленными бугорками – норками бесчисленных сусликов. Зверьки, приподнявшиеся на задних лапках, медлили, медлили и бросались по своим укрытиям при приближении грохочущего железного чудища. Все-таки поезда еще нечасты были в тех местах. Снова высовывались. Гул стихал. Поднятая пыль привычно оседала по своим провалам и впадинам. До следующего утра можно было жить спокойно.

Всадники в сих местах осторожно вели своих лошадей под уздцы, дабы те не переломали ног, попав копытом в эти бесчисленные дыры. Да и вообще, кто знает, чья страшная, когтистая, хищная лапа вдруг высунется оттуда и стремительно затащит к себе бедное всхрапывающее животное. А может, и сразу множество тощих костяных рук из бесчисленных земляных отверстий, молнией вскинувшись в прозрачном воздухе, разом утянут с собой под землю немалый караван подуставших и полусонных путешественников. И уж где они опомнятся? Опомнятся ли?

Попадались отдельные застроенные домами островки людских поселений, казалось, отгороженные от всего остального мира непролазной безутешной вечностью. Иногда промелькивали и более обширные заселенные пространства. Даже небольшие городки, огороженные непрерывающейся глухой стеной глиняных оград.

Но тоже, тоже – все безутешно так!

И снова – бесконечное глухое желтеющее пространство.

* * *

Такой же нескончаемой линией заборов у них в Китае была обнесена и немалая зона обитания иностранных концессий. По ней можно было всю территорию обежать вокруг. И девочка действительно не раз проделывала это. Ловкая была. С трех лет отец приучил ее к стрельбе из духового ружья. Ставил на табуретку, подвешивал на веревочке мыло, и она без промаха всаживала в него металлические пульки. Пульки выковыривались, мыло отодвигалось и отодвигалось, но девочка по-прежнему била без промаха.

По соседству за забором проживала немецкая эмигрантская семья – фон Копинг. Иногда пульки залетали и на их сторону, впрочем, на излете и уже без всякого видимого вреда или ущерба для соседей. Те даже и не замечали. Отец же с дочерью переглядывались и снова принимались за свое.

Но в основном Копинги запомнились тем, что с их дочкой, ровесницей девочки, толстой и упрямой Кити, шли упорные и нескончаемые бои за заводного металлического крокодила, который почему-то постоянно перелетал с той, «копинговской» стороны в их сад. Соответственно, девочка считала его уже своим. Приходила Кити и вцеплялась в него с невероятной силой. Но, благодаря упомянутой выше спортивной сноровке, девочка всегда оказывалась победительницей. Появлялись родители, разнимали соперниц, возвращали крокодила «копинговской» стороне. Потом все повторялось.

По другую сторону забора стояла давно уже пустовавшая вилла помянутого архиепископа Виктора, которого, как все уверяли и были уверены, убили проникшие на территорию Китая злобные и неуловимые чекисты. И вправду, седобородый грузный старик был найден голым в своем саду, лежащим на спине, уставясь широко раскрытыми глазами в небо. Ничего из дома не было похищено. Кто же, кроме чекистов, мог сотворить подобное непотребство? Никто. Ясно как Божий день.

На заднем же дворе, поросшем травкой портулак – мягкой и сладковатой, – вместе с братом девочка взбиралась на забор, крепко брала его за руку и, ловко балансируя, пускалась в длительное путешествие. Конечной целью всегда было некое таинственное удаленное место, открытое ими в одно из самых первых странствий по забору. Вернее, честь открытия принадлежала целиком самой девочке. Через некоторое время она посвятила в него и брата.

В укрытой густыми зарослями части концессии детям представал небольшой домик, на втором этаже которого, приходившегося прямо в уровень забора, можно было наблюдать необыкновенно красивых молодых китаянок в ярких шелковых халатах. Что происходило на первом этаже, детям так и не удалось обнаружить.

Девушки меланхолично бродили по маленьким комнатушкам, на которые был поделен, словно аккуратно нарезан, второй этаж загадочного дома. В глубине каждой комнатки стояла большая кровать, занимавшая почти все пространство небольшого жилого помещения и застеленная тоже чем-то очень ярким и цветастым. На стенах угадывались изображения женщин и мужчин в классической древнекитайской манере. Точнее рассмотреть их с того расстояния, на котором находилась девочка, не представлялось возможным.

Завидев детишек, красавицы поднимались с кровати, медленно подходили к окну, долго печально улыбались им. Иногда в соседних комнатах появлялись тонкие, изящные китайские же юноши с бледными подкрашенными лицами. Они тоже подходили к окнам и почти невидящими взглядами упирались в детей. Замирали. Потом, как бы обнаруживая их, улыбались и уходили вглубь комнаты, задергивая лиловатой шторой узенькие окна. Девушки же протягивали детям яблоки и конфеты.

Девочке они казались прекрасными принцами и принцессами, по чьей-то злой и неумолимой воле обреченными на грустное одиночество. Ей было премного жаль их.

По соседству с домом в небольшом загончике паслись нежные лани. По всей вероятности, это были заколдованные дети (а кто же еще?!), некими страшными чудищами превращенные в беззащитных животных. Местные принцессы сходили к ним со второго этажа, кормили и гладили, многозначительно поглядывая вверх на детишек. Склоняясь к длинным, прозрачным, подрагивающим ушам ланей, шептали тайные заклинания, медленно возвращая им человеческий облик. Правда, окончательного превращения животных обратно в детей девочка никогда не видела. Скорее всего, это происходило под покровом ночи. Действительно, количество ланей вроде бы от раза к разу сокращалось.

Девочка и ее брат бросали испуганный взгляд в сторону несчастных заколдованных детей и кидали им остатки недоеденных яблок.

Кто знает, что за яблоки это были! Хотя соседство прекрасных принцесс вроде бы обороняло их обоих от посторонней злой воли.

Порой в глубине сада или комнаты пробегал настоящий ребенок. Брат и сестра переглядывались. Их ожидания по поводу несчастных ланей оправдывались.

Девушки бросали на детей прощальный взгляд и задергивали шторы.

Только позднее девочка поняла, что, скорее всего, это был дом свиданий. Или попросту – самый обычный бордель. Ничего неожиданного. Пустующее же дневное время его обитатели скучали, слоняясь без дела. Они были рады неожиданным посетителям – девочке и ее брату. А пробегавшее в глубине дитя – просто прижитый от какого-либо клиента ребенок, так и поселившийся в этом грустном доме либо приводимый нянькой на встречу с незадачливой матерью. Тоже ничего неожиданного.

Однажды девочка забралась гораздо дальше дворца принцесс, в сторону какого-то кладбища и окружающих его пустынных то ли порушенных домов, то ли пещер. По всему не ухватываемому глазом пространству шевелились неведомые существа. Девочка спрыгнула с забора и притаилась за ветвями высоких деревьев. Существа оказались некими подобиями человеков, копошившимися в непонятных вещах, в огромном количестве разбросанных вокруг.

Наверное, это были неупокоенные души всяческих злодеев и обманщиков, промышлявших при жизни неправедным путем, о которых ей рассказывал повар. Вот они маялись теперь тут, в удалении от человеческого жилья.

Повар вывозил в эти опасные места всевозможные фруктовые и мясные отходы из их кухни. Через некоторое время все исчезало. Оно и понятно.

Постояв, ничем не выдав себя, девочка тихо ушла.

Иногда в саду выпадал снег. Девочка в невероятном возбуждении со второго этажа летела вниз, перескакивая через несколько ступенек. Высокими, почти заячьими прыжками она начинала прокладывать путь вокруг апельсиновых деревьев и дальше, дальше, в глубину сада. Нянька неуклюже поспевала за ней и портила следы. Девочка сердилась. Та отступала на крыльцо, виновато и озабоченно следя за девочкой. Особенно беспокоилась она, когда ее питомица исчезала за домом. Но все кончалось вполне благополучно всеобщим успокоением. Разрумяненная, тяжело дышащая девочка возвращалась и, чуть подрагивая всем телом, прижималась к няньке, которая ласково обнимала ее.

Когда на город обрушивались тропические ливни, девочка так же стремительно выскакивала во двор и, воздев руки, носилась и скакала под тяжелыми желтоватыми струями.

Воду собирали в большие тазы, потом мыли ею волосы. Они становились поразительно мягкими и шелковистыми.

Две молчаливые старушки-близнецы, эмигрантки, те самые кошатницы, неведомо где и на что жившие, посещавшие по субботам открытый стол в их доме, премного хвалили эту воду и хвастались своими не по возрасту пушистыми волосами. Волосы действительно были густы на удивление. Наверное, вода, и вправду, была чудодейственная.

* * *

Поезд меж тем стремительно и неотвратимо приближался к далекому прекрасному Ташкенту.

А он действительно прекрасен! Во всяком случае, когда я его навещал в ту давнюю пору. Все цвело! Жара еще была вполне щадящая. Я бродил по городу.

Навестил я и территорию Дворца пионеров, бывшую резиденцию девочкиного деда. Сопровождал меня совершенно удивительный тамошний человек, Евгений Александрович, тоже каким-то боком причастный их огромному родственному клану, неведомо как заброшенный в эти жаркие края из холодного и сырого Петербурга, где обучался неведомому ныне риторскому искусству.

Происходило это вполне нехитрым способом. Перевозбужденная толпа молодых людей толпилась вокруг длинного деревянного стола в пустынной и пыльной аудитории какого-то новоиспеченного продвинутого учебного заведения. После примерно получаса томительного ожидания один из них, в кого стремительно упирался указательный палец руководителя курса, должен был мгновенно вскочить на указанный стол и моментально начать произносить горячечную речь на любую тему. Ее тоже выкрикивал преподаватель, низкорослый, худой, тяжело закашливавшийся лохматый интеллектуал-анархист, еще недоуничтоженный новейшей властью. А при прошлой почти всю свою жизнь проведший частично в сибирской ссылке, частью в расслабленной заграничной эмиграции. Все по очереди вскакивали, кричали, размахивали руками. Анархист морщился. Было увлекательно и смешно. Но сейчас это, вполне непригодное, просто хранилось в памяти как легкое воспоминание юности, столицы, утраченной семьи и всякого рода романтических приключений.

Жил Евгений Александрович как раз рядом с Дворцом в подвальном помещении небольшого каменного дорежимного строения. Комната его отличалась непривычно аскетичным дизайном. Все предметы мебели (как бы мебели) – кровать, стол, стулья – были сооружены из книг. То есть только книги и ничего кроме. Даже окна, в защиту от все-таки немалых ташкентских зимних холодов, были заложены стопками каких-то древних фолиантов. Освещалось помещение только слабой голой электрической лампочкой в тридцать свечей, низко свисавшей с потолка на голом шнуре. Я все время тыкался в нее головой, но привычный Евгений Александрович ловко избегал ее, стремительно перемещаясь по узким свободным тропинкам между повсюду разбросанных книг. Подобные книжные завалы я нередко встречал в российских интеллигентских домах.

Да, книги в то время были вещью просто незаменимой.

Мы подходили с ним к Дворцу. Входили внутрь. Молча обозревали причудливо скроенные внутренние пространства – уходящие куда-то бесконечные мраморные лестницы, исчезающие в глубине анфилады нежно освещенных комнат, неожиданно низко сбегающие кессонированные потолки. Огромные сохранившиеся люстры поблескивали в полумраке. Неужели времен генерал-губернаторства? Не верилось. В пустынных ответвлениях многочисленных помещений, казалось, можно было еще различить легкое шуршание тяжелых сборчатых одеяний тайных, скрывающихся от чуждого взгляда местных красавиц.

Было начало лета. Было пусто. Пионеры на все каникулы разъехались собирать или окучивать хлопок по ближайшим совхозным полям. Так было заведено в славные времена советских хлопкоробческих рекордов.

Мы выходили наружу. Стояли на просторном мраморном крыльце. Оглядывались. Легко проводили по лбу ладонью, обнаруживая на нем легкую испарину.

В саду те же узбеки-садовники, скосившись на проглядывающие сквозь бесшумную листву многочисленные глаза таинственных обитателей и их пугающий шепот, склоняли головы, с загадочными улыбками потупляя застывшие взгляды, как бы не замечая нас. Замечали, замечали! И уж точно знали, что скрывается, таится среди раскиданных ветвей. Но молчали. И правильно! Не припомню, были ли в их руках длинные острые ножи. Да это и не важно.

Я встречал подобных же с подобным же взглядом отведенных в сторону глаз, но в других местах. В том же Маргелане. В давящем гуле и чаду душной прокуренной чайханы опиумоедов они сидели часами до утра, всматриваясь в причудливые узоры, рисуемые восходящими ото всех сторон синеватыми клубами воскуряемого дыма, угадывая в них очертания чаемых существ. Понятно каких.

Ни малая рябь узнавания или удивления не перебегала их замершие, как бы замерзшие лица. Просто спокойное стояние лица. На значительном расстоянии, чуть ли не в полуметре от себя, корявыми желтоватыми пальцами ощупывали они свои повылезшие из орбит остекленелые глаза. Их бинокулярное и панорамно разросшееся зрение угадывало по соседству и в дальних укрытых уголках заведения неложные следы таинственных обитаний и обитателей. Те отвечали на нежелательное обнаружение еще пущим пропаданием, даже почти полнейшим исчезновением. Но безмерно разраставшееся в своей необыкновенной зоркости зрение посетителей угадывало, обнаруживало их и там. Видимо, по затягивающему дыханию, всколыхиванию чернеющей пустоты. Угадывали. Не отпускали.

И так все время. До бесконечности.

Большинство же посетителей сего странного заведения лежали на нарах, поджав колени к подбородку, прикрыв глаза и никак не реагируя на происходившее вокруг них. Только внимательно присмотревшись к их высохшим, почти присохшим к костям черепа лицам, можно было заметить беспрестанное шевеление огромных глазных яблок под сухими морщинистыми веками. И уловить хрипловатые звуки тяжелого задержанного дыхания.

Главный местный див невидимый, распростав свои крылья и лапы, плоско стлался под самым дощатым потолком вдоль всего заведения. Он зрел их, находящихся внизу, всех разом. Внимательно наблюдал. Но и они ведали про него, только притворяясь, что не ведают. Изредка капли чего-то темного, тягучего и обжигающего падали на обнаженные поверхности тел нечувствительных посетителей. Попадая на полотняные циновки и деревянные полати, прожигали их насквозь. Новички же или случайно забредшие вздрагивали, вскакивали, вскрикивали, потирая обожженное место. В смятении взглядывали вверх, но ничего не обнаруживали, кроме клубов того же, все застилающего сизоватого дыма. На них никто не обращал внимания.

И в самый ожидаемо-нежданный момент див рушился вниз, покрывая всех разом какой-то паутинообразной всколыхивающейся вязкой массой. И все засыпали. И всё засыпало.

* * *

В купе ворвался свежий весенний ветер. По вагону поплыл сладковатый запах фруктов, так ей знакомый по ее недавнему и такому уже далекому, удаленному, удалившемуся, исчезнувшему китайскому житью-бытью. У девочки временами перехватывало дыхание.

За пыльными мутными окнами побежали зеленые сады, хлопковые поля, белые селения. Это был Узбекистан. Уж не знаю, Фергана ли? Проходил ли поезд по тем благодатным местам, ныне вполне отделенным своими заботами и проблемами от наших российских забот и проблем? Что теперь с ними – не знаю. А тогда повсюду и повсеместно была советская власть и единый и славный Советский Союз.

Девочка про него знала, хотя и не во всех подробностях, открывшихся ей только гораздо позже. А ведь именно они, эти мелкие подробности, и являются главным. Но-таки все ее трудоемкое путешествие и было немалым опытом по начальному узнаванию, овладению и манипулированию всякого рода поведенческими детальками, тонкостями, уловками и обманками, которые и являются сутью любого образа обитания. И в гораздо большей степени, чем те же большие идеи и идеологии, вычитываемые из разного рода умных рассуждений и научных писаний.

А тем временем на перроне в ожидании скорого ее появления уже более часа томились тетя Катя в тонко оправленных очках с толстенными стеклами, посему немного смахивавшая на черепаху из тех самых дворцов китайских императоров, и, понятно, дядя Митя, просто и естественно походивший на большинство людей тогдашнего его естественного окружения. Такой вот славный тип энтузиастического советского человека.

Позднее она с дядей Митей посетила цветущую ферганскую долину. Заезжали и в пыльный Маргелан – маленькое низкорослое селение вблизи очаровательной Ферганы, в которой, кстати, тоже обитали члены разбросанного по всей Средней Азии их обширного родственного клана.

Я знал некоторых из них уже по Москве. Они, понятно, были вполне неведомы девочке в ее китайском бытие. Думаю, и отец не догадывался об их существовании. В Москве же ферганские жители вполне прижились, сохранив южный, открытый, несколько ажиатированный быт и необозримое гостеприимство.

Молодая ферганская пара, поступив в Московскую консерваторию и по окончании преподавая в ЦМШ (Центральная музыкальная школа), обитала прямо в школьном классе. Предоставленная им для жития часть учебного пространства просто была отгорожена некой простынного вида серовато-грязной занавеской.

Когда родители занимались с учениками, их маленький сын, лежа в кроватке за этим самым хрупким, почти невесомым ограждением, вслушивался в звуки и всматривался в занавеску. На ней он вдруг обнаруживал чьи-то проступающие черты. Какие-то невнятные физиономии. Они морщились и перелетали с места на место. Чем больше малыш всматривался в них, тем яснее и выпуклее становились их очертания. Некоторые легко отделялись от полотна и в полутьме приближались к кроватке, почти касаясь его гладкого нежного личика. Ребенок, как струйки прохладного сквозняка, ощущал эти их тревожные полукасания. Вздрагивал и резко оборачивался к другому, подлетавшему слева. Потом оборачивался вправо. Потом замирал.

Обеспокоенная странным, почти пустынным молчанием за занавеской, мать, извиняюще улыбнувшись сосредоточенной ученице, отлучалась на минутку. Подходила к сыну. Он молча смотрел на нее широко раскрытыми глазами. Мать вглядывалась в него. Потрогав лобик, поправив одеялко и удостоверившись в его полнейшей безопасности, возвращалась к занятиям.

А ребенок по памяти воспроизводил все музыкальные опусы, которые не сразу-то одолевали и вполне одаренные, собранные со всех концов страны, но и одновременно, как бы это сказать, немножко, что ли, замедленные ученики. Ну, дети все-таки. Тяжелые семьи. И всякое такое. Да и не все же – гении! Ведь не скажешь любому: будь гением! Да и не нужно.

Учительница ласково подбадривала их и тихонько вздыхала, затворяя за ними дверь.

А сын уже сочинял и собственные музыкальные произведения. Мать и отец приходили в изумление. Все окружающие тоже: необыкновенный ребенок! Что тут скажешь, будь ты и прямым его родителем.

Я встречал его позднее взрослым, вполне оформившимся музыкантом, но оттого не менее талантливым и легким в общении человеком.

Он, ровесник девочки, уже преподавал в той самой знаменитой консерватории, которую окончили его родители и он сам.

Впрочем, встречал я и прочих необыкновенных детей – прямочудо природы какое-то!

Однажды, давным-давно, навещая в Петербурге семью давнего знакомого моего отца, я увидел крохотное человеческое существо в малюсенькой же кроватке. Схватившись ручонками за перильца, одетое в бледно-голубые застиранные ползунки, переходившие по наследству, видимо, уже пятое-шестое поколение, оно медленно и как-то даже торжественно приподнялось мне навстречу. Некоторое время мы серьезно смотрели друг на друга.

Его отец, чудовищный меломан, тут же решил предъявить свидетельства необыкновенной одаренности своего отпрыска. Поставив долгоиграющую, уже поскрипывавшую и страшно вздрагивавшую от многочисленных употреблений пластинку, он лукаво и испытующе вглядывался в меня. Я тупо молчал, неспособный определить ни само музыкальное произведение, ни его автора. Да, так было. Я не скрываю.

– Ну, вот, – торжествующе воскликнул обожающий отец и обратился к ребенку: – Генечка, что это такое?

Младенец, едва-едва научившийся человеческому языку, картавя, однако же, если не отчетливо, то вполне узнаваемо произнес название и произведения, и его автора. Кажется, это был «Рассвет над Москвой-рекой» Мусоргского.

И тут же дитя разразилось безудержным плачем. Что причудилось ему в глубинах чередовавшихся, с виду вроде бы вполне невинных звуков? Или припомнилось что? Я был в этом деле вполне невеждой.

А сына ферганских родственников девочки государство вполне и достойно оценило, выделив ему специальную немалую стипендию. Семье же – отдельную квартиру. У них все разрешилось самым наилучшим образом.

Гораздо позже девочка, уже поступив в помянутый московский университет, недолго проживала у них в этой самой квартире на углу Ленинского и Ломоносовского проспектов.

Я тоже, по случайному знакомству с одаренным юношей, в свое время навещал веселое гостеприимное музыкантское семейство. Играли в шарады, разражались взрывами смеха над специфическими музыкантскими шутками. Я улыбался.

Я жил тогда неподалеку, в общежитии знаменитого высотного университетского здания. Понятно, в мужской зоне В. Позднее в женской зоне Б поселилась и девочка. Смешивание полов на одной территории категорически возбранялось. Хотя, понятно, оно происходило там же, на той самой возбраненной территории самым естественным образом с самыми естественными последствиями.

Окна комнат выходили в глухой каменный многоэтажный колодец, который прямо-таки завораживал, заманивал в себя. Так вот, мой близкий приятель, однокурсник, сидел на подоконнике раскрытого окна своей комнаты, свесив ноги наружу. На немалом двенадцатом этаже. Сидел он так, сидел в полнейшем одиночестве и отрешении. То ли поманило его что-то там внизу, то ли неведомая и одолевающая легкость вселилась во весь его юношеский, еще непорочный организм, но только придвинулся он к самом краю подоконника, да и полетел вниз.

* * *

Я встречал их в том же самом Маргелане.

Помнится, под огромным звездным южным азиатским небом мы с приятелем сидели в открытом кинотеатре, где по случаю давали знаменитый американский блокбастер тех времен – «Седьмое путешествие Синдбада». В воздухе висел плавающий гул толпы, заполнивший немалое пространство почти античного амфитеатра. Поскрипывали деревянные настилы сидений.

Мы настороженно оглядывались по сторонам. Чужое все-таки место.

Прозрачный и чуть-чуть остывающий воздух, пошевеливаемый ветерком от дальних гор, заставлял изредка поеживаться в надвигающейся мгле. Жесткие экранные голоса растворялись в тихой мирной полусельской вечерней атмосфере крохотного городка. Вернее, поселения. Поселка городского типа.

Мы всматривались в нехитрые экранные перипетии.

Когда же на белом полотне, изредка перебегаемом от ветра косыми складчатыми волнами, появились халтурным образом сляпанные голливудские куклы каких-то огромных, двигающихся рывками монстров, мы услыхали за спиной:

– О, дивы! Дивы! – это было понятно.

Длинно-седобородые старики с раскрытыми беззубыми ртами сухими сучковатыми пальцами через мое плечо, почти корябая его, тыкали в сторону подрагивающего экрана.

Господи, их поразили кукольные чудеса американских халтурщиков! Вся эта голливудская дребедень. А ведь они вживую помнили еще времена, когда славные конники Семена Буденного засыпали колодцы трупами их близких и дальних родственников. Лихие красные бойцы не успевали оттирать свои сабли от незасыхающих кровяных подтеков. Да и зачем, если через день, вернее, через полдня, вернее через полчаса, объявятся такие же новые? До сих пор в сих краях, если провести под носом указательным пальцем, это вовсе не значит утирать предательски проступившую из носа легкую простудную влагу – вовсе нет. Это означает рыжие буденновские усы, коими красный командарм славился во времена описанных героическо-истребительных деяний. И не только здесь.

Подобный жест считается оскорбительным и может привести к печальным последствиям. Случалось быть свидетелем подобного!

– Дивы! Дивы! – это по-узбекски я вполне понимал.

Фильм заканчивался. Старики поднимались, переговариваясь о чемто, чего я уже не мог разобрать, брели в одном направлении. Мы с приятелями провожали их до входа в заполненную чайхану, где они привычно рассаживались по нарам и начинали свои ночные бдения. Да, то была чайхана опиумоедов.

По утрам, покачиваясь в узких тесных коридорах между теплыми, не успевшими остыть за ночь глиняными дувалами, касаясь их легкими ощупывающими движениями, расслабленные посетители чайханы неверно разбредались по своим домам, густо населенным женами, детишками и прочими близкими и дальними родственниками.

Брели, не узнаваемые собаками и вылезшими по первому пригревающему солнышку сухими скорпионами. Насекомые твари напрягались, щурили точечные близорукие глаза и быстро-быстро пошевеливали многочисленными жесткими волосками. Возможно, рядом присутствовали черные устрашающие каракурты и удлиненные тарантулы. Возможно. Но проходившие мимо странным образом не ощущались никаким привычным образом опознания. Твари пережидали и расслаблялись. Долгим рассеянным взглядом провожали они бредущих в глубинах глинобитного лабиринта.

Странники добирались до дому. Стучались. Таки узнаваемые женами, неверно вступали в чуть-чуть приотворяемые двери. Проходили внутрь. Были привычно препровождаемы женщинами до своих плоских лежаков в дальних углах прохладных жилищ. Ну, это известно.

* * *

В душном вагоне, прижатая многочисленными соседями к окну, девочка рассеянно следила пробегающие за окном однообразные пейзажи. Пассажиры с удивлением и несколько подозрительно взглядывали на нее. Изредка заговаривали. Она дружелюбно отвечала.

Иногда за окном возникал одинокий ослик. Он, помахивая ушами, склонялся к редкой жесткой траве. И тут же уносился вдаль. Девочка вспоминала своего любимца и сглатывала слезы. Что с ним? Где он сейчас?

Проезжая какое-то небольшое селение, она обратила внимание на группку детей почти ее возраста, предводительствуемую высоким бодрым моложавым человеком. Он взмахивал красным флажком. Дети следовали за ним.

Поезд пролетал мимо. Девочка прямо приплюснулась лицом к стеклу, чтобы проследить дальнейший путь неведомой компании. Она видела, как дети со своим водительствующим человеком вдруг словно запнулись пред каким-то неведомым и невидимым препятствием. И разом исчезли. Пропали. Провалились. Ушли вглубь. В какой-то странный подземный провал. Таинственный ход.

Там, соответственно геометрии и мерности узкого вытянутого глубинного пространства, они принимали удлиненные пропорции, вытягиваясь вдоль доминирующей горизонтальной оси. И резко ускорялись до невероятной, невозможной на поверхности скорости.

Девочка пыталась мысленно проследить их путь под корявой поверхностью земли. Но они, невидимые, неуследимые, стремительно уносились вдаль, обгоняя поезд и выныривая уже на платформе того самого ташкентского вокзала. Выходили наружу из тоннеля, отряхивались, оправляя одежды и снова выстраиваясь в длинную строгую колонну.

Тетя Катя и дядя Митя всматривались в их подозрительные ряды, пытаясь высмотреть свою неведомую племянницу. Но нет. Дети во главе с руководителем покидали пустеющий перрон.

Тетя Катя и дядя Митя оставались в полнейшем одиночестве.

Да, да, подобная же история приключилась, как помнится, в стародавние времена моего детства. Я не видел, но мне рассказывали. Рассказывали! И я верю.

На подмосковной платформе, кажется Сходня (есть или была такая) сходная же группка местных пионеров в сходных же белых рубашечках и красных галстучках, в ожидании шумной и потрепанной электрички стояла вместе с крупной, так сказать, корпулентной, строгой и исполненной достоинства старшей пионервожатой. И вот тут, прямо среди белого среднерусского дня, вместо чаемого электропоезда, должного умчать их на экскурсию в прекрасную и величественную столицу тогдашней социалистической родины, неожиданно объявился неимоверной высоты, силы, мрачности и черноты, столь редкий в наших широтах и пределах запредельный столб смертоносного смерча. Но вот ведь – случилось!

Не тронув ни единого деревца окрест, он медленно прополз по платформе, забирая с собой одиноко стоявший там пионеротряд. Только и исключительно его. Словно специально для того определенного. Предопределенного.

И всех куда-то унесло. Куда? Кто знает! Их, увы, не могли найти.

Потом, правда, говорят, встречали пропавших уже взрослыми и изменившимися (не в лучшую, опять-таки, поминали, сторону) в других местах и под другими именами. Кто встречал? Да и кто опознал бы их? Да они и не отзывались бы на окликания. Ясно дело, как узнать и распознать через такое количество времени во взрослом уже обличье этих бывших детишек и неимоверно состарившуюся бывшую юную пионервожатую?

Таки и не распознали.

И дальше, дальше! Все мчалось, стремительно приближаясь к ведомо-неведомому, воображаемому и реальному Ташкенту.

Вот уже и совсем рядом.

Пролетали мимо каких-то мелких речек и бочажков, куда девочка в ближайшее время будет ходить на рыбалку вместе со сноровистым дядей Митей. Рыбка в быстрых ледяных и прозрачных речушках будет такой же холодной, блестящей, но редкой и мелкой, не в пример тем мощным карпам темных императорских прудов.

Правда, и здесь иногда попадались крупные загадочные экземпляры. Стоило больших усилий не только что вытянуть их из водяных глубин на свет Божий, но и, чуть-чуть вытащив, отправить обратно в воду, как небывших. Неслучившихся. Они упирались. Что им было нужно в этих местах и этих широтах – трудно себе и представить. Хотя подобное встречается практически везде. Слабое окружающее пространство чревато подобными проколами почти повсеместно.

Девочка, с немалым трудом избавившись от мощного речного обитателя, быстро оглядывалась, но никто даже и не заметил этого. Вернее, единственно, кто был рядом и мог бы заметить, – так это дядя Митя. Но он как раз на тот момент куда-то недалеко отлучился и не заметил приключившегося. Или делал вид. Девочка внимательно посмотрела на него и хотела позвать. Но, запнувшись, передумала.

Через некоторое время дядя Митя оборачивался на нее, загадочно улыбаясь.

Ей вспомнилась одна давняя, весьма впечатлившая ее история. Год или полтора назад она, уже достаточно взрослая, гуляла по улицам Тяньцзиня. Впереди шла маленькая черноволосая девочка. Склонив голову к какому-то прижатому к груди сверточку, она шептала:

– Лапонька моя! Милая!

Все это, естественно, по-китайски, но девочка поняла. Тогда она понимала.

Девочка глянула через ее плечо и увидела, что на руках у малышки, завернутая в промокшую смятую газету, вяло извивается, вернее, тихо подергивается небольшая слабеющая рыба. Ее нелепо разевающийся рот судорожно пытался ухватить разреженный недостаточный воздух.

Подобные же разевающиеся, устрашающие костяные рыбьи рты припоминались ей и по огромным подсвеченным ресторанным аквариумам. Толстые мутные зеленоватые стекла увеличивали рыбьи существа до неимоверных, почти драконьих фантастических размеров. Неподвижно уставясь немигающими круглыми глазами, они раскрывали свои бледные прозрачные рты, словно пытаясь заглотнуть застывшую от ужаса девочку. Она отшатывалась. Казалось, были слышны их мрачные переговаривания. О чем? Понятно, о чем.

Ну, это длилось всего мгновение. Девочка встряхивала рыжеватой головкой и бежала вслед родителям в заказанную отдельную комнату, у входа которой на тонкой золоченой табличке значилось какое-нибудь изысканное название типа: «Путешествие по бирюзовым волнам небесной реки». Прекрасно! Или: «Цветение:» Уж не знаю, чего там цветение. Но тоже – прекрасно!

Взрослые же, нисколько не смущаясь, пальцами тыкали в какого-либо зеленоватого, ничего не подозревающего аквариумного жителя. Хотя нет, нет, конечно же подозревающего! Еще как подозревал! И не только подозревал, но даже точно все знал до мельчайших подробностей. Только холодным и расчетливым глазом обмеривал мизерабельный объект своей будущей мести. Какой – кто знает? Он знал.

Через некоторое время водяного зверя подавали на стол развеселой компании уже разделанного и даже нарезанного на многочисленные распадающиеся ломти. И вот тут это страшное и непобедимое, вроде бы уже полностью и невозвратно разделанное на не соединимые назад кусочки и окончательно усмиренное, это невообразимое создание неожиданно вскидывалось, всколыхивалось всей своей разъятой на многочисленные куски плотью и рушилось на кого-либо из злосчастных едоков. На того самого. Месть свершилась!

Но подобное, все-таки, случалось достаточно редко. Девочке не довелось быть свидетелем подобных трагических последствий легкомысленных злодейско-кулинарных претензий и поступков.

А еще вспоминалась марципановая рыба, ложившаяся к подножью круглого толстого, как тумба у въездных ворот, освещенного кулича. Рядом пристраивалась выровненная деревянной формой в аккуратный треугольничек белая масса пасхи, возвышавшаяся образом и подобием египетской пирамиды. По верху кулича белым было выведено: Х.В. Буквы тоже подлежали съедению. Они, как и марципановая рыба, и верхушка белоснежной сладкой пирамиды, по неведомо кем установленному семейному обычаю предназначались девочке. Сестры, немного ревнуя, следили за ней со снисходительной улыбкой – старшие все-таки. Ох уж судьба старших! Знаю по себе.

Да уж, судьбы старших!

Кстати, совсем перед отъездом ярким солнечным днем они шли с матерью по деловому китайскому кварталу. На выходе из какого-томагазинчика, оглядываясь и перегнувшись в поясе, к ним стремительно приблизилась маленькая девочка, очень напоминавшая ту, с рыбой. Тем более что в руках у ней был такой же маленький обмотанный пестрыми тряпками сверточек, который она протягивала матери. Мать поспешно и привычно стала расстегивать свою белую, шитую мелким бисером сумочку. Достала оттуда купюру и протянула китаяночке. Та яростно замотала головой и еще настойчивее стала протягивать сверточек. Мать замерла на мгновение, затем, крепче схватив дочку за руку, поспешила удалиться.

– Что она хотела? – спросила девочка.

– Она хотела отдать нам своего ребенка.

– Почему? – девочка не прочь была бы иметь китайского братика или сестричку.

– В китайских семьях ждут сыновей для продолжения рода, а девочки считаются обузой, все равно они уйдут и примут чужую фамилию, – объясняла мать, не глядя на девочку.

– А почему мы не взяли?

– Все равно всем не поможешь.

И вот сейчас девочка неожиданно почувствовала себя тем самым бесталанным китайским ребенком, безуспешно предлагаемым первому встречному. Почему? Не она ли сама подвиглась на сие рискованное предприятие?! Но ведь девочка! Дитя почти.

В конце столь долгого странствия, уже почти попривыкнув ко всему, досель неведомому и не предполагаемому, она вдруг почувствовала страшную усталость и опустошенность. У нее не было даже сил плакать.

Но, слава богу, это ненадолго.

Осталось совсем немного.

* * *

Поезд медленно подползал к сизовато-пыльной низкой платформе. Усталые, заспанные, тяжело взбудораженные пассажиры битком забили узкий коридор вагона. Понятно – притомились. Спешили. Нервничали. Но некоторые, на удивление, были вполне веселы и расслаблены. Редкие. Но были такие.

Сквозь мутные с затеками окна ничего было не разглядеть. Люди протирали их локтями, прилипали плоскими лицами. Нет – не рассмотреть.

Высыпали на перрон.

Девочка при помощи доброхотов протащила сквозь узкую дверь тамбура свой немалый и достаточно нелепый скарб. Спустила по лестнице. Расставила вокруг себя на платформе. Стояла, оглядываясь и щурясь под ярким открытым солнцем жаркого Ташкента. Сундуки, следовавшие товарным вагоном, должны были быть разгружены и доставлены по месту назначения позднее. Но она и не была ими озабочена. Опять-таки одно слово – дитя!

Когда все схлынули, она почти на дальнем краю длинной платформы увидела одиноко стоявших маленьких тетю Катю в домашних тапочках на голую ногу и дядю Митю в клетчатой рубашке с коротенькими рукавами. Девочка улыбнулась.

Они неловко, словно сомневаясь или даже смущаясь, тронулись в ее направлении.