Сон Надежды Георгиевны
1970
Надежда Георгиевна видела сон. Вроде бы идем мы – она, я, Мишка и Валерий, – Валерий такой высокий-высокий – метр девяносто пять. А мы все пониже. Идем мы – снилось ей – не то в Прибалтике, не то в Маврикии какой. Обычное дело – дачу снимаем. И везде уже сдано – и сзади, и спереди, и слева, и справа. Темно, ночь, наверное. Но сон цветной, весь из таких больших ярких кусков, как на станции метро «Новослободская» или где на «ВДНХ». Все темно, и вспыхивают по очереди эти самые цветные куски. Доходим мы до некоего места, обнесенного глинобитным валиком, оградой. Ну, конечно, не могильник, но похоже. Или просто палисадничек. И выложен этот палисадничек блестящими стеклышками. Место небольшое, да время лечь спать.
«Но ведь надо покушать. Покушать надо», – беспокоится Надежда Георгиевна. Но никто не хочет никуда идти. Машка с Валерием говорят в один голос: «Мы сыты». Небось, перекусили где-то, заподозривает Надежда Георгиевна. И ели-то, небось, прикрываясь рукавом, белое что-то ели. Хотя нет. Это кулаки сало кушали. В Гражданскую. Я тоже сказал, что не хочу. «Вот лентяй, – думает Надежда Георгиевна, – ведь принеси тебе сейчас кусок колбасы, так с руками и с ногами съешь». Это она просто знает мою слабость. Но я действительно был сыт.
Кругом темно, только наше место освещено, и видны все лица, видны все выражения на них, даже как-то подчеркнуто видны, с неким перехлестом. И еще ярче высветляется наша стоянка, но уже у самой земли, и блестят, блестят стеклышки, и даже шелест какой-то от них идет. Надежде Георгиевне кажется, что спать на них, все равно что Рахметову на гвоздях. Но Машка и Валерий ложатся и мигом засыпают. Валерий, правда, улыбается нам, прежде чем заснуть.
Там, где они легли, словно выключили свет, и стоим мы вдвоем с Надеждой Георгиевной при пристальном свете. Тут откуда-то издалека доносятся звуки оркестра, звуки «Амурских волн». Тут же представилась эстрада, военный оркестр и толстенький офицер, изображающий дирижера. Ходит он мелкими шажками, оборачивается к публике, а оркестр тем временем играет «Амурские волны». Надежде Георгиевне чудится вдали, словно во сне, светлое облачко, где смутно умещается вся эта картинка. «Вот ведь, – опять подозревает она, – стоит мне отойти, как вскочат и умчатся на танцы». Но тут же она понимает, что эта музыка не для них, а для нее. Однако беспокойство не исчезает.
«Ладно, – говорит Надежда Георгиевна, – пойду поищу чего-нибудь». И уходит.
Дальше снится ей, что идет она по какому-то тропическому лесу. Пальмы кругом, олеандры, орхидеи, кипарисы, лианы. Темно и влажно. Дышать тяжело. Воздух словно лохмотьями пролезает в гортань. Но это, наверное, только в лесу, потому что я помню, что на том месте, где мы лежали, воздух был сухой, даже какой-то горный. Потом я справлялся и у Валерия, он тоже подтвердил, что было хоть и прохладно, но сухо. Был крепкий воздух, как он выразился.
И вот – снится дальше Надежде Георгиевне – выходит она на огромный пустырь, и пустырь этот освещен как-то грязно, вроде Таганской площади. Стоит посередине пустыря небольшой ларек, и на нем надпись: Сибирские пельмени. И видит Надежда Георгиевна, что стоят на прилавке маленькие тарелочки, а в них пельмени в масле, пельмени со сметаной, пельмени с какой-то ярко-красной подливкой… Из окошек выглядывают здоровые полногрудые скандинавские женщины. Но стоило Надежде Георгиевне подойти, как скандинавки стали закрывать ларек. Обеденный перерыв – догадалась Надежда Георгиевна. Женщины ушли, а она стала думать: вот всегда так, никто ее не просил, а она потащилась черт-те куда за едой, и ведь завтра захотят все кушать и съедят все, а никто спасибо не скажет. Стала рассматривать она консервную банку из-под килек, которую подобрала где-то в тропическом лесу. Банка была старая, поржавелая.
Опять выплыли звуки «Амурских волн», и опять, как во сне, почудилось Надежде Георгиевне там, вдали, наверху, чуть справа, белое облачко. Опять возникло беспокойство.
Вот ведь жаль – думалось Надежде Георгиевне – дома пес остался. Ему как ни принесешь еду, так он хвостом машет, носом тычется, глаза от благодарности слезятся. И стало самой ей жалко до слез своего милого оставленного пса.
Тут начинает чувствовать Надежда Георгиевна, что кругом полно бандитов. Их не видно, но они здесь. Ходят, дышат, кашляют. И знает Надежда Георгиевна простое средство усмирить их, и не только усмирить, но и расположить к себе. Надо только сказать что-нибудь ласковое: какие вы все хорошие, например. Они, хоть и бандиты, но вполне обыкновенные, порядочные, даже где-то добрые люди. Соседи они там, или сослуживцы какие… И лица их ей знакомы, хоть никаких лиц и не видно. Надо только сказать: какие вы все красивые. Но что-то мешает ей. Она утверждает, что мешаю ей я, мой голос, который встревает: «Нет, ни в моем случае. Не смей». И если даже не голос, то мое присутствие. Но я точно помню, что спал в это время и ничего не мог там говорить или, как она выразилась, встрять. А если бы даже и не спал, то все равно не мог бы произносить подобных речей. Зачем мне это? Что я имею против них? Но Надежда Георгиевна уверяет, что я, не Машка, не Валерий, а именно я.
И дальше ей снится, что подходят бандиты все ближе и ближе. Хрустят под ногами их веточки, шуршат листики. Но их самих Надежда Георгиевна не видит, так как свет, хоть и усиливается, но в то же время концентрируется весь на ней самой, и тьма кругом как раз усиливается. И получилось, что она сама горит наподобие свечки, а из света во тьму никогда ничего не видно.
Тогда она подумала: обеденный перерыв должен бы и кончиться. И решает она поторопить скандинавских женщин. Пробегает она какими-то задворками, мимо каких-то сараев и голубятен и оказывается на прекрасной поляне, где при ровном, почти дневном освещении пять скандинавских женщин любезничают с кавалерами. Возлежа на траве в привольных и удобных позах, одетые в длинные легко окрашенные юбки, белые кружавчатые кофты, с длинными лентами в рыжеватых волосах, они легко пошевеливают розовыми губками, обнажая белые ровные зубы. Кавалеры склоняются над ними, щекочут их усами и дарят им по цветочку. А вдали видит Надежда Георгиевна взаправдашнюю эстраду, военный оркестр и дирижера. Только он не маленький и толстенький, а молодой и гибкий, одетый в парадную форму. Он делает руками жесты, музыканты водят смычками, но музыки Надежда Георгиевна не слышит. И только тут замечает она, что хоть поляна освещена ярким светом, но сама она стоит в тени. И как она ни придвигается к скандинавкам, но выйти из тени никак не может, и никто ее не замечает. Тогда обращается Надежда Георгиевна к близлежащей скандинавке: «Вы такая милая, красивая. Вы не обслужите меня?» – «Подождите», – прохладно отвечает та и снова обращается к своему лукавому кавалеру. Надежда Георгиевна все стоит в тени и смотрит на женщин, на кавалеров, на дирижера, на оркестр, на музыку. И опять вспоминается ей пес, белый и желтый. И опять возникает какое-то беспокойство.
Потом – снится Надежде Георгиевне – спешит она со своей консервной банкой к ларьку, опять вступает в толпу невидимых бандитов и говорит: «Сейчас самая милая и красивая из скандинавских женщин придет и откроет ларек». Говорит это она громко, чтобы скандинавка могла услышать ее. И тут она ловит себя на мысли: вот так всегда. Ну, зачем я это говорю? Никому это не нужно, никто не заметит, никто спасибо не скажет. И всегда это мне выходит боком.
Тут она начинает волноваться: ведь бандиты займут ее очередь и не пустят. И действительно, хоть никого у ларька и нет, но явно стоит толпа, сквозь которую пробиться почти невозможно. В это время отворяется окно раздаточной, и Надежда Георгиевна бросается туда со своей банкой, пытаясь растолкать бандитов: «Я же здесь стояла. Я же первой стояла». Скандинавка из окна смотрит на нее возмущенно. И вправду, Надежда Георгиевна выглядит прямо-таки хулиганкой и безобразницей, и бандиты даже вроде бы имеют полное право призвать ее к порядку. Наконец скандинавка плеснула ей в банку какой-то обжигающей похлебки, и Надежда Георгиевна заспешила назад.
Снова ступает она с освещенного пустыря в темноту. Ей страшно, но бежать она не смеет, так как боится расплескать содержимое банки.
А бандиты идут сзади, перебегают за ее спиной дорогу, произносят какие-то до удивительности знакомые фразы, подхихикивают. Снова донеслись звуки «Амурских волн» и слова: «Ветер сибирский им песни поет». И опять проникло в сердце Надежды Георгиевны беспокойство, то самое, прежнее, отдельное от бандитов и банки с похлебкой.
И в какой-то момент оказывается Надежда Георгиевна в просвете – на поляне ли, на просеке… Снова освещена она ослепительным светом. И снова ничего не может она заметить вокруг, только видит, что одета она точь-в-точь, как те скандинавские женщины: длинная голубая юбка, кружавчатая кофта с кружавчатыми же манжетами. На пальцах поблескивают острые многогранные перстни.
Снова все стемнело, и опять Надежда Георгиевна пустилась бежать, но капли горячей похлебки обжигают ей босые ноги. Да – вспоминает Надежда Георгиевна – а ведь скандинавки-то были в белых туфельках на высоком каблуке. А впрочем, по лесу удобнее бежать босиком.
А бандиты совсем уж рядом. Один из них говорит ей голосом, какой можно услышать только на Даниловском или на Шаболовке: «Бежи, бежи!»
И второй голос, какой можно услышать только на Тишинке: «У-у-и-их!»
И третий, какой можно услышать только на Курском или на Ваганьковском: «Дура, дура!»
«Дура, дура», – отвечает им Надежда Георгиевна.
И вправду, дура – думает она – ну что я стараюсь, иду мелкими шажками. И припускается она бежать что есть мочи. И снится ей, что она почти летит, все кругом промелькивает, поблескивает, а бандиты не отстают, хоть и не перегоняют ее. И тут она начинает кричать: «Дима! Дима!», а потом: «Валерий! Валерий!»
Но я, очевидно, спал очень крепко, так как ничего не слышал. Валерий тоже говорил, что ничего не слышал. То ли показалось Надежде Георгиевне, что она кричит, так ведь бывает во сне, то ли она хотела закричать, а получился слабый всхлип – и так ведь тоже бывает во сне.
Наконец, выбегает Надежда Георгиевна к нашему освещенному клочку земли, усеянному стеклышками и огороженному глинобитным валиком, как могилка или палисадничек какой. И видит, что пусто, да и у нее самой уже нет в руках банки из-под кильки. Никого нет. Ничего нет. Ни банки, ни меня, ни Валерия, ни Мишки. И стоит Надежда Георгиевна в своем скандинавском наряде и босая и смотрит на это освещенное место, похожее не то на палисадничек, не то на могилку.
Людские женщины (Посудомойки)
1975
поэма
Жизнь Любовь Поруганье и Исход женщины
1984
Предуведомление
Стихов про женщину написано немало. Даже наоборот – много. Много больше, чем про каких-либо иных обитателей мира сего. И предстает он как предмет любви, почитания, яркой страсти и обладания. Является ее особая женская нежность и мужество. Объявляется она также некой трансцендентной женственностью, Девой, то есть порождающей и плодообильной силой, как и силой тайной, змеиной, ведьмаческой.
Я не особенно оригинален. К тому же, многие мои стихи предыдущие, пожалуй, и поинтереснее, скажем, стихов этого сборника. Но, как мне представлялось при работе над ним (и над подобными же про Милицанера, Рейгана и Бао Дая), сведение мелких стихотворных опусов (в отличие от крупномасштабных единиц поэтического текста, связанных сюжетным единством) в единый тематический сборник дает возможность явить предмет описания как самоотдельный, живущий на всех уровнях с наименьшим (насколько это возможно) присутствием описателя, который при соположении разнородных поэтических переживаний в пределах одного сборника, оттесняет предмет описания куда-то на периферию могучего авторского образа.
Женская лирика
1989
Предуведомление
Собственно, женская лирика и есть лирика по преимуществу. Посему, нисколько не прикидываясь никакой там женщиной, не мистифицируя, оставаясь Приговым Дмитрием Александровичем, я вхожу в зону чистой лирики и становлюсь женским поэтом.
Сверхженская лирика
1988 – 89
Предуведомление
Можно много рассуждать о том, что есть в этом мире сверх женского – масса всего! Но в контексте моих женских сборников это выглядит (собственно, тем самым и отражая в свернутом виде динамику становления и соответственного откровения и постижения) как естественное появление всего сверх сборника «Женская Лирика» и сборника «Женская Сверхлирика».
Нет, нет, я сама не помыслила бы, просто синий вечер, окна в школе загорелись, я шагом тихим и предвечным иду, со мною рядом Уколов с дочкой, а я обернулась на школу, и за спиной как рванет что-то, Господи Исусе! но я сама бы не помыслила такое!
Понятно, понятно, чего уж не понять, хотя я вот выбирала между ними и все никак не находила разницы, а тут словно живая рука сверху указала: Это вот – Дилов! А это вот – Алов! Понятно? – теперь вот понятно, чего уж тут не понять
И абсолютно никого, только Ядров смотрит на меня в окошко дома последнего, как на кошку обернувшуюся, вынесшую по случаю ведро во двор
Да нет, не испорчу я наряд подвенечный, который Паризаев внимательно следил, рядом стоя, пока я с предметов тихонько яд слизывая всю ночь
Старая коммунистка царь коммунизма и голос живого страдания
1989
Предуведомление
Первой начинает старая коммунистка:
Потом входит голос живого страдания:
Появляется образ Царя Коммунизма.
Снова голос старой коммунистки:
Старая коммунистка:
Появляется Образ Царя Коммунизма.
Вступает реальный голос старой коммунистки:
Вступает голос живого страдания и муки совести:
Возвращается голос старой коммунистки, пытаясь кое-что объяснить:
Впервые появляется образ Царя коммунизма
Снова голос старой коммунистки, как бы соглашаясь с голосом страдающей совести:
Но все же о чем-то светлом пытаясь вспомнить:
Снова образ Царя Коммунизма возникает, как бы закономерно образовавшись из всего этого, даже наоборот – сам предположен всему этому, то есть будучи даже породителем всего этого
* * *
Опять после всего этого голос Старой Коммунистки, чуть изменившийся, естественно:
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Опять голос страдания и совести:
Невеста Гитлера
1989
Предуведомление
Кто она – невеста Гитлера? Ты невеста Гитлера? – Нет! – Но ведь не невеста Гитлера? – Тоже нет! – Значит, не не невеста Гитлера, что, конечно, не означает невеста, поскольку абстрактным путем выходит на эту неуловимую суть, как бы со спины заходит – не так ли? – Не знаю! – Так что же – этого нет совсем? – Есть, есть, но я не знаю про это, хотя и сама есть это самое в прямом обращении вокруг самое себя! – Ну что же, в такой артикуляции это как бы выглядит яснее!
Вот и сидит и плачет, седой как лунь, а ты бежишь! – а он как лань от тебя! – уже между деревьями маячит в белом платье подвенечном в аллеях Ванзее, где некогда зеленый ужас понизу протекал, и где над всем этим юный Гитлер пролетал, пока его в 45-ом под расстрел не подвели – да он ушел
Девушка и кровь
1993
Предуведомление
У девушек связь с кровью гораздо интимнее, чем у женщин, не говоря уж о мужчинах. Сейчас в основном акцентируют внимание на той стороне этих отношений, которая связана с менструальными очистительными и загрязняющими циклами, связанными с ними всплесками синдроматик и индуцируемыми ими сдвигами и аберрациями в окружающей антропоморфной и природной среде. Но все это слишком серьезно, драматично, трагично порой до такой степени, что не оставляет кусочка, уголочка для легкости и лиризма незаинтересованной прохладной души.
Мы же в этом сборнике касаемся совсем иных проблем и способов их объявления. Мы про нечто более легкое, шутейное, игровое, необязательное, случайное, порою даже уморительное, но не до потери сознательности и задыхания, граничащих уже с серьезными страстями и даже ужасом. Нет, мы просто про улыбку и возгласы типа: «Да ладно!.. Ничего особенного!.. Конечно, конечно!»
Нередуцируемый опыт женщины
1994
Предуведомление
Это сборник – сборник усталости. Усталости стиха, традиции, которые сколь ни утверждай, действительно – устали. И в момент усталости, как и все усталое, с трудом редуцируются к чему-либо. Так вот и эти застыли на достигнутом не в их пределе, опыте некоего смыто-женского якобы говорения.
* * *
Мне представилось вдруг, как если бы я сидела вся в кринолинах, ты бы ворвался в мою комнату – юный, стремительный, раскрасневшийся! а я бы всадила кинжал прямо в твой искрящийся позументами камзол
* * *
Мне представилось, как я без сил лежу в песках, ты приносишь мне воды в ладонях, а мне нету уже сил испить ее, только падаю щекой на твои руки, ощущая прохладную дрожь твоей смуглой кожи, и умираю
* * *
Мне представилось, что мы в строгих подвенечных нарядах входим в огромный храм, раздаются первые звуки органа, и гигантский купол рушится на нас
* * *
Мне представилось, что в маленькой деревушке ты вбегаешь в мой дом, и я вдруг на мгновение слепну, ищу руками по сторонам и слезы брызжут струйками, как фонтанчики, из моих невидящих глаз
* * *
Мне припомнилось, как я только родилась и поняла, что буду всеобщей любимицей – так и случилось, даже смерти я полюбилась больше и раньше прочих
* * *
Я не помню, с какого момента мне стало все понятно, и когда он появился, мне нечего было у него выведывать, я сама ему сказала: Подожди на кухне, я сейчас!
* * *
Я помню, как она стремительно вошла, энергично сдернула платье и предстала передо мной мощная, нагая, я слабо прошептал: Артемида! – или какую-то подобную же нелепость
* * *
Я была рыжей провинциальной девчонкой, а она опытной светской, как говорится, львицей, но ко мне она была добра, я часто хожу на ее могилу и стою, сжимая руками грудь
Герой и красавица
1995
Предуведомление
Труден путь героизма и красоты. Внешняя и метафоризированная телесность полностью завораживает и поглощает людей, не отпуская на чистые служения. Но только одолев в себе низшую телесность и обретя высшую в виде музыки, герои и красавицы постигают себя в чистоте и через эту чистоту почти в абсолютном покое являются нам в сиянии своего служения и свершений.
* * *
Звучит музыка Шостаковича и герой неудовлетворен своими ногтями, он их вырывает и возносится в недосягаемой высоте понимания героизма
* * *
Красавице почему-то отвратительна ее собственная ягодица, хотя она ее и не видит почти, но она бросается на горячую плиту и сжигает ее до основания, под звуки шипения, напоминающего музыку авангарда
* * *
Красавица и герой неожиданно совпадают в нелюбви к шее, они сносят ее топором, обретая весьма различные значения, она – красота и Стравинский, он – геройство и Мусоргский
* * *
Гениталии им обоим тоже ни к чему
* * *
Ни к чему им обоим и внутренние приложения к внешним проявлениям, и они расстаются с ними без всякой жалости под народные распевы, восходя на следующие ступени каждый своего совершенства
* * *
Герой не переносит соперничества пространства и заливает его своей кровью и вроде бы успокаивается, как Блантер
* * *
Красавицу уж и вовсе все раздражает, она прорывает все и обнаруживает там героя с песней Монрико на устах
* * *
Герой стремительно проскакивает, все отменяя, и вдруг обнаруживает себя в чистой и бескачественной среде, неожиданно его удовлетворяющей и умиряющей, он присматривается и обнаруживает, что это – красавица, оформленная лишь звуками Виллы Лобаса
* * *
Герой и красавица стоят и ничего не видно вокруг – и это правильно! так надо! к тому и стремились! лишь музыка Дунаевского порождает из этого неожиданные энергетические волны необычайной силы и чистоты
Изъязвленная красота
1995
Предуведомление
Под красотой у нас, в основном, по преимуществу, понимается красота на античный, так сказать, манер в виде и образе гладко обтянутых, пропорционально расчленяемых и внутрь себя не пропускающих объемов.
Но есть красота и иная, могущая в каком-то смысле быть уподоблена, сближена с неким общим представлением об идеалах и конкретных примерах (архитектурных, скажем) средневековья. Речь идет о красоте изъязвленной, высшей, вернее не о ней впрямую, но о проекции ее на красоту обычную, привычную, что в отдельных местах этой проекции воспринимается как простое замутнение или изъязвление нашей милой и воспринимаемой плотским зрением красоты.
Так вот, изъязвленной красоте мы и посвящаем это небольшое сугубое не то, чтобы исследование, но повествование.
* * *
Старая женщина обращается к другой: У вас платье чуть-чуть задралось, разрешите я вам его поправлю! – Ах, действительно, спасибо, спасибо! – Вот так будет лучше, вот так, вот так, вот так, вот так.
* * *
Старая женщина гладит кошку: Ах, какой у тебя ласковый животик! И у меня, и у меня! и у меня! вот тоже попробуй, попробуй, попробуй!
* * *
Старая женщина обращается к юноше: Молодой человек, не поможете ли мне молнию на спине застегнуть? Спасибо, спасибо, спасибо! А то все время расстегивается
* * *
Старая женщина читает книгу и плачет, плачет, плачет, расстегивает кофточку, серенький бюстгальтер, крепко-крепко прижимает книгу к груди и снова плачет, плачет, плачет, вдруг останавливается и замирает с широко раскрытыми глазами и растворенным ртом
* * *
Старушенция нагибается поднять монетку, а сзади набегает парень и кричит: Эй, старая, оставь, монетка моя! – Вдруг он изменяется в лице и говорит, смущенно улыбаясь: Ой, девушка, извините, я перепутал!
* * *
Милицанер поспешает за какой-то старушенцией. Та сворачивает за угол, но только Милицанер заглядывает туда, как в лицо ему прыгает взъерошенная кошка. Милицанер увертывается
* * *
Девушка входит в кабинет и видит там врача – старую-старую старушенцию, которая скрипуче и медленно говорит: Раздевайтесь! Девушка раздевается, а старушенция-то и исчезла, вместо нее стоит колеблющийся золотистый столп света, который обволакивает девушку, кружит, и она утомленная рушится на пол.
Лесбия
1996
Предуведомление
Среди многочисленных древнегреческо-римских героев и персонажей, бросившихся и заселивших в свое время российскую литературу, кажется, единственно обойденной оказалась Лесбия. Собственно, как и все это томление по бытовой умиротворенности, размеренности и осмысленности (впрочем, малодостижимым в окружении всего безумного и яростного всех времен) – не явилось ведь в определенности и чистоте, чтобы сказать:
– А вот и я! —
Так вот она теперь и говорит:
– Это – я!
* * *
Или заведем себе козленка – а тут новые законы, и весь скот перережут.
* * *
Или заведем что-нибудь такое – а тут некстати политикал корректнесс.
* * *
Или, совсем уж отчаявшись, Лесбия, пригреем какую-нибудь мышку, тут от нее зараза и эпидемия.
* * *
Или руку, руку одну станем ласкать совместно – глядь, а она покрылась волдырями, гнойниками, коростой и проказой.
* * *
Или, или, или давай, Лесбия, бросим все на свете, а, глядь – новые таможные правила вводят
* * *
Или, или, давай, давай, давай, Лесбия, расстанемся, разъедемся, а тут – никуда, никуда не денешься, все позакрывалось.
* * *
Ну, ну, ну, ну тогда давай, давай, давай, Лесбия, давай, пойдем к народу – а он уже весь в себе полон и замкнут и никого больше не принимает
Мать и дочь
1996
Предуведомление
Неоднозначны и порой неописуемы взаимоотношения женского и женского. Особенно матери и дочери. Особенно в мужском, их определяющем и дифференцирующем присутствии.
* * *
Вот мать не отпускает дочь, но я сижу у окна седьмого этажа, и дочь убегает, улетает, умыкается сама
* * *
Как-то мать проснулась среди ночи, сверкнула черно-угольными глазами над дочерью, и когда я вбежал, то уже нигде не оставалось ни малейшего ее следа, матери, в смысле
* * *
Как-то мать проснулась среди ночи, сверкнула невыносимо-алмазными глазами над дочерью, и когда я вбежал, то нигде не обнаружилось ни малейшего следа ее, дочери, в смысле
* * *
Как-то среди ночи просыпаются они, мать и дочь, внезапно вместе, смотрят друг на друга ослепительными глазами, и когда я вбежал, то уже не осталось ни малейшего следа от обеих
* * *
Как-то я вбегаю к ним среди ночи, а они лежат на постели и смотрят в моем направлении безумными сияющими глазами, а меня как и нет – не видят меня
* * *
Как-то среди ночи просыпаюсь, широко раскрываю пронзительные глаза и вижу их обеих, темнеющих в дверном проеме
Она в смысле они
2003
Предуведомление
Несколько текстов, вернее даже, картинок этого сборника являют весьма нехитрые ситуации, где на глаза наблюдателя попадает некое женское существо. Его, конечно, условно можно называть женским существом по причине его почти марионеточной условности, собственно, каким оно и может предстать нарцистическому, все обливающему как бы неким мраморным молоком непричастности, мужскому взгляду.